- Не забудь: он сам сказал святому апостолу Петру. "Кто возьмется за меч, от меча погибнет".

- Повиноваться я не могу! - молвил Тома, потупив глаза.

Затем, тряхнув внезапно плечами, он вернулся к первой мысли:

- Нет, ты скажи! Ни черта не понимаю! Отчего позволено каперствовать в Лиме и Панаме и не позволено в Пуэрто-Бельо и Сиудад-Реале?

- Почем я знаю? - сказал Геноле. - Однако же, если так, отчего нам не двинуться тоже в Панаму или Лиму? И отчего ты не подписал договор с этим Гронье, который предлагал тебе такие отличные условия?

Тома снова опустил голову. Если он и не часто теперь откровенничал с Геноле, все же он постыдился бы солгать хоть единым словом.

- Она не захотела, - пробормотал он.

И Геноле, услышав это, ничего больше не спросил. Тогда Тома бросился к нему и в свою очередь прижал его к груди.

- Увы! - добавил он, говоря очень тихо, как бы испытывая большое смущение. - Увы! Я люблю ее!.. Я люблю ее! А она... она... Ах, брат мой Луи, ты один у меня остался, ты один... оставайся со мной всегда, оставайся со мной!..

Пополудни же, съехав на берег вместе с Хуаной и переходя из кабака в кабак, так как Хуана пожелала немедленно разыскать разных веселых приятелей, среди которых числился и Лоредан-венецианец, Тома вдруг страшно рассвирепел, заметив нескольких довольно жалкого вида субъектов, которые следовали за ним по пятам, от двери к двери, очевидно с намерением подслушать его разговоры и раскрыть его планы.

Он обнажил шпагу и бросился на них. Подлецы разбежались, подобно стае ворон перед орлом.

- В чем дело? - кричал он вне себя от ярости. - Что я, изменник или бунтарь? Черт возьми! Меня доведут до этого, если выведут из терпения!

Но Хуана, оставшаяся стоять на месте, презрительно усмехнулась.

- Никогда! - сказала она. - До этого тебя не доведут, поджавшая хвост собака ты этакая, умеющая только рычать, у которой ни одного клыка не осталось, чтобы укусить!

Она теперь презирала его и открыто им пренебрегала, упрекая его в излишней покорности велениям всяких Кюсси, Сен-Лоранов, Бегонов и прочих: все из-за того, что он еще не принимался за каперство с тех пор, как фрегаты короля сторожили Тортугу.

Оскорбленный Хуаной таким образом, он всегда становился смертельно бледен. Но и на этот раз он не сумел унять ее болтовню, как бы ему следовало это сделать, пятью-шестью оплеухами, которые бы ей свернули челюсть, или хорошей поркой, которая бы ей с пользой обновила кожу и заново отполировала задницу.

Итак, он миролюбиво к ней возвратился и стал лишь препираться с ней, подобно судебной крысе, которая спорит, желая выиграть заведомо гиблое дело.

- Кто же поджавшая хвост собака? - сказал он. - Я ли, которого дюжина шпионов не выпускают из виду, боясь, чтобы я не пошел, куда мне заблагорассудится? Или другие, хорошо тебе известные люди, которых все какие ни на есть губернаторы и комиссары ласкают и лелеют как всякий может убедиться каждый день прямо на рейде и среди бела дня?

Но она повернулась к нему спиной и не слушала больше. Лоредан вошел в кабак и в эту минуту садился за стол невдалеке от нее. Она подошла к нему и стала тереться об его плечо, подобно обезумевшей от страсти кошке, трущейся об кота.

- Уж вас-то, наверное, - сказала она затем, - вас-то, наверное, сэр Лоредан, никогда бы не посмели ласкать губернаторы! И мухи не смеют жужжать слишком близко от вашей шпаги, которая так же длинна, как коротко ваше терпение!..

Она склонила голову набок, чтобы украдкой взглянуть на Тома. Тома не смотрел в ее сторону. Он пил, безмолвный, развалившись всем телом, медлительный в движениях. Она видела, как он проглотил одну за другой четыре больших кружки рома. Тогда она вдвойне осмелела и обнаглела. Она засмеялась громкими взрывами прерывистого и нервного смеха. Затем вдруг наклонившись, она поцеловала венецианца, прильнув губами к его губам...

Тома, опустив голову, упорно смотрел в землю.

Х

В темной каюте дверь была заперта, иллюминатор задраен, - было невыносимо жарко. Тома, который не спал, обливаясь потом и почти задыхаясь, соскочил, наконец, со своей койки и бесшумно прошел в кают-компанию, а затем по капитанскому трапу на полуют. Он был полураздет. Ночной бриз заиграл в его распахнутой боевой рубахе, в парусиновых штанах, свободно свисавших с его голых ног. Он перешел с правого на левый борт, затем подошел к гакаборту и облокотился в самом дальнем конце его с наветренной стороны, лицом к морю. Небо сверкало звездами, и море, светящееся в глубине, как часто случается в тропиках, казалось, заключало в своих недрах мириады странных факелов, бирюзовое свечение которых, слишком отдаленное, колебалось, потухая и снова зажигаясь ежесекундно, по воле волн. Ночь была прекрасна и прозрачна, как алмаз.

"Черт возьми! - проворчал Тома, говоря сам с собой. - Не дурак ли я, что сплю закупоренный в этой адской каюте, когда здесь такая благодать..."

Он дышал полной грудью, и морской воздух, весь пронизанный солеными брызгами и полный также ароматов близкого берега, восхитительно обвевал ему виски, шею, грудь. Освеженный, он оставался тут, смотря на горизонт...

Королевские фрегаты стояли на якоре не дальше, чем в одной миле. Но на них ничего нельзя было разглядеть, ни корпуса, ни рангоута. Мерцали только желтые и колеблющиеся штаговые огни. Да и то их можно было спутать с чуть померкшими звездами, утопавшими в мягком тумане, стлавшемся над самой водой. Тома сначала их вовсе не заметил. И даже когда пробило полночь, и адмиральская рында ударила восемь раз, а за ней последовали и остальные четыре, Тома, услышав этот слабый и хрупкий перезвон, подумал лишь о колокольнях родной Бретани, часто не настолько богатых, чтобы иметь большие колокола с хорошим, торжественным звоном.

Однако же мысли эти недолго его занимали, так как сигнальщики у шлюпбалок и трапов стали кликать смену вахты, как положено по уставу на судах его величества. Повторяясь, долгий этот крик полетел от фрегата к фрегату, разносясь по морю. Тут уж Тома ничего не оставалось делать, как только вспомнить стоявшую здесь эскадру, эту эскадру, которую он столько раз уже посылал ко всем чертям. И он нетерпеливо щелкнул языком.

"Стало быть, без устали и без конца эти пять проклятых посудин будут мне мозолить глаза и жужжать в уши и днем и ночью!.."

Пожав плечами, он отодвинулся от фальшборта и круто повернулся, не желая больше видеть упомянутые штаговые огни, им теперь запримеченные, оскорблявшие его зрение. Он отошел, ворча и сердито ругаясь, и пересек ют, шагая без разбора, но при этом он споткнулся о решетчатый люк кают-компании. И сразу оборвал свои проклятья, боясь быть услышанным, так как кормовые каюты приходились почти непосредственно под этим самым люком. А из этих кают, которых всего было четыре и которые все четыре выходили в кают-компанию, Хуана занимала самую просторную, тогда как остальные три занимали: одну - Тома, другую - Луи Геноле, и последнюю невольницы-мулатки, так как Хуана требовала, чтобы они всегда были у нее под рукой, по соседству, дабы являться по малейшему зову.

Споткнувшись, стало быть, о помянутый люк, Тома инстинктивно приостановился и машинально нагнулся, чтобы взглянуть в зияющее отверстие люка. В нем, понятно, ни зги не было видно. Но в нос ему ударило спертым воздухом, и он резко выпрямился. К тяжелым запахам, исходившим от сонного корабля, примешивался нервирующий аромат, - аромат Хуаны, который Тома различил бы среди тысячи других. И Тома, порывисто отскочив, отошел от люка, обошел кругом и снова оперся о фальшборт, на сей раз с подветренной стороны, лицом к берегу.

Там все огни были потушены. Берег не вырисовывался на потемневшем горизонте. Море там было спокойнее и казалось не таким светозарным. Неподалеку от "Горностая" был еле виден очень маленький, неподвижный ялик, хотя он довольно сильно покачивался, стоя, очевидно, на дреке и раскачиваясь на слишком коротком дректове. Тома, если бы напряг глаза, - а они у него были ясные и зоркие, - конечно, удивился бы, не заметив в этом ялике ни рыбака, ни гребца, словом никого, - так что это имело вид весьма таинственной шлюпки, покинутой, эдак, больше чем в миле от берега...

Но Тома не глядел ни на землю, ни на небо. ни тем более на какие-то шлюпки на воде. Тома, так низко опустив глаза, что они ничего не могли видеть, кроме отвесного борта фрегата, омываемого волнами, снова забылся в раздумье, бормоча сквозь зубы беспорядочные слова. Только вблизи можно было бы что-нибудь расслышать. Только раз уста его разомкнулись, произнеся несколько громче:

- Шесть, семь, восемь... восемь ночей...

По-видимому, он считал, с каких пор Хуана вздумала спать одна в своей каюте, запираясь на замок, несмотря на чередуемые мольбы и угрозы. Это случалось и раньше. Однако же никогда еще Тома не чувствовал столько глухого гнева, столько подлинных страданий, - страданий сердечных и телесных, - тяготы и скорби отверженного... Ибо таков грозный Божеский суд, что часто ниспосылает он, уже на эту землю, тем, кого он отринет в судный день, ужасное предвкушение грядущих мук.

- Восемь ночей... - повторил Тома, по-прежнему склонившись над темной водой.

Обеими руками он ухватился за свои локти и так яростно стискивал пальцы, что ногти его, разодрав кожу, врезались в мышцы. Выступили капельки крови.

Но вдруг стиснутые пальцы разжались и раскрывшийся рот перестал издавать звуки. Тома, ухватившись обеими руками за доски планширя и всей своей тяжестью сверившись вниз, хотел, казалось, броситься в море. Он не упал, согнулся только дугой, чтобы получше рассмотреть поближе внешнюю обшивку судна.

Как раз под ним находился иллюминатор одной из четырех кормовых кают, - иллюминатор задней каюты по правому борту, каюты Хуаны. Иллюминатор же этот задраен был лишь наполовину, - верхний ставень был опущен, а нижний откинут. Тома теперь различал при свете звезд багряную окраску этого откинутого ставня. Впрочем, никакого подозрительного света в каюте не было видно. Но ему послышался слабый звук, - звук, не похожий на дыхание спящей, не похожий ни на один из тех дозволенных звуков, какие могут исходить из каюты одинокой женщины, независимо от того, спит она или бодрствует... Тома, уцепившись ногами за две переборки в фальшборте, перегнулся еще больше. И когда подозрительный звук повторился, ноги его и все свесившееся тело охватила такая дрожь, что и сам фальшборт затрясся и затрещал, - но этот треск заглушил непрерывный скрип такелажа, колеблемого бризом...

Ибо Тома услыхал не что иное, как звук поцелуя. Поцелуя, и еще поцелуя...

Тома, однако же, больше не дрожал. Из груди его вырвалось хрипение. И в то же время губы его, внезапно пересохшие, трижды пробормотали одно короткое слово: "Здесь!" Это было подобно стону, стону возмущения, смешанного с ужасом и отвращением. И Тома стал слушать дальше, совершенно уже недвижим, застыв в том грозном спокойствии, к которому приучены были его нервы ожиданием битв. Он продолжал слушать и продолжал слышать. Поцелуи учащались, - звучные, страстные, нескончаемые...

К ним вскоре прибавился некий стон, бесконечно сладостный и томительный, который хорошо был знаком Тома, который он узнал. И тут Тома перестал слушать. Медленным напряжением мышц он выпрямился, снова вскочил на полуют, отпустил фальшборт и, крадучись, бесшумно скользнул к капитанскому трапу и снова спустился в кают-компанию. Здесь все еще витал аромат Хуаны, еще сильнее даже ощутимый, - как бы недавно потревоженный, развеянный. Тома вздрогнул, но не остановился. Дверь его собственной каюты была полуоткрыта. Беззвучнее тени, он скользнул в нее. Ощупью, но по-прежнему совершенно бесшумно, отыскал он кремень, высек огонь и зажег свечной фонарь. Пламя осветило лицо пепельного цвета и глаза, горящие голубыми огнями раскаленных углей. В изголовье койки, рядом с обнаженной шпагой, лежало два стальных заряженных пистолета. Тома взял пистолеты, взвел курки, засунул один из них за пояс брюк, другой зажал в правой руке, указательным пальцем касаясь собачки, а левой рукой ухватил за кольцо свечной фонарь, подняв его на вытянутой руке, чтобы он лучше светил. После чего, выйдя из своей каюты и миновав кают-компанию, он направился прямо к каюте Хуаны. Без стука, подобно разъяренному жеребцу, рванул он дверь с такой силой, что вмиг раздробленная дверная створка рухнула внутрь вместе с засовом, замком, ключом, задвижкой и петлями, разлетевшимися в разные стороны.

И глазам его предстала каюта - на мгновение ока.

На мгновение ока - на время, достаточное для того, чтобы Тома мог разглядеть сбитую, раскиданную постель и на ней обнаженную Хуану в объятиях мужчины. Тома успел заметить тело этого мужчины, - тело худощавое и мускулистое, кожу - белую кожу, подобную женской коже, и одежду, состоявшую из одной лишь рубашки. Голова и лицо оставались в тени. Тома поднял пистолет.

Но быстрее молнии человек этот вырвался из объятий Хуаны, вскочил и отпрянул в сторону. Тома не спустил курок, желая бить наверняка. Тогда тот бросился на него и обоими кулаками ударил по рукам Тома, пытаясь его обезоружить. Это ему не удалось, потому что руки Тома были подобны тискам. Но фонарь, разбитый вдребезги, разлетелся и свеча покатилась по полу. В тот же миг человек этот, бросившись снова вперед, повалился на пол, стараясь избегнуть выстрела, как стрела скользнул между ног Тома и выскочил из каюты. Но Тома, успевший обернуться, смутно различил его в слабом свете, проникавшем через решетчатый люк, - человек приближался к двери, ведущей в каюту Геноле. Тома выстрелил. Человек с шумом повалился.

И Тома, ослепленный снопом огня из пистолета, мгновение ничего не видел.

У ног его опрокинутая свеча еще не совсем потухла. Он схватил ее и поднял кверху. И тут у него вырвался крик изумления: человек снова стоял все на том же месте, - перед дверью Геноле. И он уже не убегал, оставаясь, напротив, недвижим, лицом к Тома. Тома схватил свой второй пистолет и двинулся вперед. Поднятая свеча бросала желтый свет. Вдруг Тома снова закричал и споткнулся, - оглушенный, обалдевший, вытаращив глаза: - человек этот был Луи Геноле! Луи Геноле, да. Никакого сомнения. Луи Геноле - в рубашке, с белой кожей, отсвечивавшей при огне, с крепкими мышцами, проступающими на тонком теле.

Тома подошел ближе. Луи Геноле не шевелился. Ни страха, ни стыда на спокойных чертах его лица. Тома, вне себя, вглядывался в него две-три секунды, потом, шепотом, как будто потеряв дыхание, произнес:

- Брат мой Луи, так, значит, и ты, как другие? - и порывисто нажал курок.

Луи Геноле широко открыл рот, изумленно раскрыл глаза и упал замертво. Пуля попала ему под самое сердце, перерубив на две части аорту. Брызнуло столько крови, что правая рука Тома, стоявшего шагах в трех, по крайней мере, оказалась залитой по самый локоть И он выронил дымящийся еще пистолет и замер на месте, словно окаменев.

Тогда тишину нарушил звук очень мягких шагов. Подходила Хуана обнаженная. Тома заметил ее. Она была бесстрастна, почти весела. Подошла. Глазами искала труп. Увидела. И живо подняла голову. Брови ее, поднятые на самый лоб, выдавали ее крайнее изумление. Она сказала, как бы не веря собственным глазам:

- Геноле? - И она осмотрелась вокруг.

Тома же пристально глядел на нее. И в эту минуту он со жгучей горечью жалел, что за поясом у него нет третьего пистолета.

Но в то время, как они так стояли, он и она, лицом к лицу, другой звук, четкий, хоть и отдаленный, заставил их вздрогнуть: всплеск от бросившегося с порядочной высоты в воду тела. И когда Тома услышал этот звук, для него это было как бы выстрелом мушкета в голову: он раскинул руки, замахал ими, дважды повернулся на месте и упал перед телом Геноле ничком...

...Тогда как Хуана вдруг разразилась торжествующим ужасным смехом.

Но даже и после этого смеха он ее не убил. Она повернулась, продолжая смеяться, к своей каюте. Из дверей она осмелилась ему крикнуть:

- Иди сюда!

Он пошел за ней, - не сразу, - он уже приподнялся на колени, опираясь на руку, но тут его блуждающий взгляд упал случайно на другую руку, окровавленную. И странным образом он вспомнил внезапно малуанскую колдунью, повстречавшуюся ему пять лет тому назад на улице Трех Королей близ ворот Ленного Креста. И он твердил себе, мрачный, в великом ужасе и великом отчаянии, тогдашнее предсказание, - осуществившееся: "На руке этой кровь... Кровь кого-то, кто здесь близко от вас... совсем близко, тут..."

XI

Он не убил ее ни в этот и ни в один из следующих вечеров. Он так и не убил ее никогда. Это подобно было ярму, который она повесила ему на шею; это подобно было ошейнику, который она нацепила ему на шею. Ярмо плоти, плотский ошейник. Сладострастные узы, которых никакой волей уже не распутать.

Когда она звала: "Иди!" - он шел. Окровавленное тело Луи Геноле, Луи, бывшего для Тома Братом Побережья, и братом, и товарищем, и еще много большим, бывшего ему настоящим отцом и матерью, и всей подлинной родней, братом, сестрой, другом, - словом, всем, всем решительно, - окровавленное тело Луи Геноле, несмотря на то, что Тома беспрестанно видел его во сне, подобно страшному призраку, - несмотря на то, что он безустанно плакал и рыдал всякий раз, когда возвращался этот призрак, - окровавленное тело Луи Геноле, невзирая на это, не послужило для Тома и Хуаны слишком длительным препятствием... Скажем лучше прямо и откровенно: в первую же ночь, последовавшую за ночью убийства, Хуана, дерзко открыв свою дверь, крикнула Тома: "Иди!" И в первую же ночь Тома пришел...

Когда он приходил теперь, когда он переступал порог этой каюты, которую она, тем не менее, продолжала часто запирать из смелой дерзости... или, может быть, из тонкого расчета, когда он входил наконец, она сначала как будто совершенно не замечала его присутствия. Она не смотрела на него и если пела, то не прерывала песни, причесываясь, не прекращала прически.

Порой она бывала одета в пышное платье, не успев еще снять своего дневного туалета. Ибо она, по-прежнему, больше всего на свете любила красивые материи и роскошные безделушки, и посреди американских вод пыталась следовать изменчивой моде Версальского двора или, по крайней мере, тому, что она о ней узнавала или предполагала. Так всю свою жизнь тратилась она на пудру, румяна, мушки, мази, эссенции и духи. Но чаще всего Тома находил ее обнаженной, - обнаженной и лежащей на той самой койке, на которой так недавно он увидел ее также обнаженной... и вместе с кем-то еще...

Ей по нраву было в ту пору бесстрастно следить за вожделением этого человека, который был когда-то ее владыкой и сделался отныне ее обесчещенным рабом. Развалившись среди подушек, раскинув руки, разметав ноги, одну туда, другую сюда, она нарочно медлила, обсасывая какой-нибудь леденец или вдыхая запах смоченного фиалковой водой платка. Через некоторое время она, правда, отбрасывала духи и сласти, но для того лишь, чтобы зевнуть сладострастно, зевнуть, являя взору, подобно сладостному и запрещенному плоду, весь свой полуоткрытый рот: теплые и подвижные губы, острые зубки, искусный в лизании язык; затем, зевнув, вытягивалась и потягивалась всем телом, медленными движениями, открывавшими взгляду по очереди живот, спину, плечи, груди, бедра. И Тома, в лихорадке, но укрощенный, лицезрел все это, - не смея шевельнуть пальцем, моргнуть глазом, пока она его не позовет, - не позовет, как зовут собаку, резким и повелительным жестом.

И тогда они сплетались.

Даже сделавшись флибустьеркой после стольких битв и сеч, испытав столько разных климатов, посетив столько стран, она оставалась все той же андалузкой, все той же набожной богомолкой, преклоняясь у ног своей Смуглянки и моля ее ниспослать ей более пылкие страсти. И не раз, когда любовник обнимал ее, она его отталкивала, чтобы вместо лишней ласки крестным знамением осветить объятие.

Это было самое буйное, самое неистовое, самое дикое объятие, - и также самое искусное. Из этих рук, столь хрупких и бархатистых, из этих слабых рук с ногтями, подобными лепесткам роз, корсар выходил разбитый, изнемогающий, сонный, с омертвевшим телом, иссушенным мозгом. На растерзанной, смятой, опустошенной койке лежал он распростертый, подобно солдату, которого выстрел приковал к земле и который остается недвижим, сражен.

И тогда она, Хуана, склонившись над ним, не сводила с него странного взгляда...

Слишком женщина, слишком также гордая, чтобы притворно выказывать в объятиях мужчины сладострастие, которого она на самом деле не испытывала, она, случалось, оставалась в иные дни бесчувственной и холодной и отвечала взрывами смеха на рыдания и спазмы любовника. Но гораздо чаще она и сама распалялась в любовных играх, отдавалась им вся целиком, впиваясь пальцами в давящее ее тело, кусаясь, царапаясь, рыча" чтобы, наконец, упасть с вершины миновавшего наслаждения в самую глубь той мрачной и немой бездны, в которую рушился в то же мгновение и сам Тома и где она уничтожалась рядом с ним, поверженная, как и он.

Она любила его, Тома, за то наслаждение, которое он ей доставлял и равного которому не сулил ей дать ни один мужчина, - хотя она, небось, занималась этим не раз, в остервенелых поисках, развратная потаскуха... Ни один мужчина, включая даже венецианца, хотя тот и был весьма изощренным и изобретательным любовником, подобно людям его расы. Но для нее, принадлежавшей к другой расе, простой и бурной, никакое изощрение, никакая утонченность не могли сравниться с силой, со всемогущей силой...

Она любила, стало быть, самого сильного. Но она также и ненавидела его именно из-за этой самой любви, ее обуревавшей, ее порабощавшей. Гордость пленницы, сделавшейся госпожой, уязвлялась этим. И порой она доходила до того, что начинала ненавидеть себя, упрекая себя, как за преступление и гнусность, за каждое испытанное наслаждение, за каждое вольное или невольное объятие, за каждый полученный и возвращенный поцелуй...

Тогда для того, чтобы искупить перед самой собой указанные гнусности и преступления, она удваивала свое презрение и жестокость, стараясь себя успокоить и убедить в том, что, несмотря на взаимное наслаждение, она все же оставалась королевой, а Тома - рабом. И она жадно хваталась за каждую возможность проявить эту свою царственность за счет раба - Тома...

Так, например, несколько дней спустя после смерти Луи Геноле, она заставила Тома сняться с якоря и поднять паруса прочь от Тортуги, с единственной целью нарушить составленный вначале Тома проект, заключавшийся в том, чтобы сняться одновременно с эскадрой флибустьеров, направлявшейся в Южное море, дабы остаться незамеченными королевскими чиновниками в путанице кораблей, снимающихся в таком большом количестве.

Но так как Хуана решила по-другому, "Горностай" снялся с якоря один, задолго до Южной экспедиции, и не стал прятаться...

XII

Через три недели, как раз в день своего возвращения на Тортугу, "Горностай" удостоился весьма неожиданного и странного посещения...

Вечерело, - а Тома отдал якорь ровно в полдень. Когда солнце начало погружаться в западные воды, в порту отвалила шлюпка и тихонько направилась к малуанскому фрегату, - очень маленькая шлюпка с двумя веслами, на которых сидел всего лишь один негр. В этой хрупкой посудине плыл пассажир, который, видно, старался скрыть свое лицо, пряча его на три четверти под опущенными полями большой шляпы. Ночь, быстро спускавшаяся, как спускаются все тропические ночи, наступила раньше, чем шлюпка подошла к корсару. Наконец она достигла его. Тома, случайно прогуливавшийся взад и вперед по ахтер-кастелю, услышал тут свое собственное имя, громким голосом произнесенное. Он посмотрел. Человек в низко опущенной шляпе разговаривал с вахтенным. Тома спустился навстречу посетителю в то время, когда тот поднимался по входному трапу. Они встретились на шканцах И, крайне удивленный, Тома узнал тогда господина де Кюсси Тарена, губернатора короля и господ из Западной Компании, поставленных над Тортугой и побережьем Сан-Доминго.

Господин де Кюсси Тарен тотчас подмигнул ему и приложил палец к губам. Он не назвал себя вахтенному. Тома без труда почуял здесь какую-то тайну, и, не говоря ни слова, провел губернатора в кают-компанию. Там оба уселись и внимательно стали друг друга разглядывать, все также молча. Пораженный Тома не верил своим глазам: сам он ни разу не являлся с визитом к господину де Кюсси! Тем более странным и необычайным казался этот поступок столь важной персоны. Однако же он вскоре получил объяснение.

Действительно, вдоволь поколебавшись, подобно человеку, не знающему, с какого конца лучше начать очень серьезную беседу, королевский губернатор внезапно решился и взял некоторым образом быка за рога: без всяких витийств он с места в карьер стал допытываться у Тома, что делал "Горностай" в открытом море и не захватил ли он, случаем, какой-нибудь добычи, вопреки формальному запрещению его величества.

Быстрые глаза губернатора внимательно изучали лицо Тома. Тот после этого вопроса густо покраснел и уже собирался вскочить с места.

- Не обижайтесь на мой вопрос! - воскликнул тогда господин де Кюсси Тарен, удерживая корсара за рукав куртки. - Не обижайтесь! И умоляю вас, капитан де л'Аньеле, посудите сами, - одно мое присутствие у вас на корабле должно вас убедить в моих добрых намерениях. По чести, сударь, я пришел к вам ради вашего же блага. И не за мной дело станет, чтобы оказать вам ныне самую верную услугу!

Удивленный Тома снова опустился на стул. Господин де Кюсси пододвинул свой стул и протянул Тома широко открытую руку.

- Давайте руку и выслушайте меня! - продолжал он не без живости. Выслушайте меня, и вы перестанете сомневаться.

После чего он стал увещевать Тома, довольно красноречиво, отметив сначала его редкостные достоинства, ряд его изумительных подвигов и доблестных поступков, поистине невероятных, которыми он в конце концов заслужил несравненную славу по всей Америке, с одного конца до другого. Невыносимо было бы думать, что столь честный человек, как капитан де л'Аньеле, рискует заслужить плохую благодарность за свою великую отвагу. И сам он, де Кюсси Тарен, благородный дворянин и честный солдат, поклялся предотвратить это зло.

- Вот как? - молвил Тома, ничего не понимая.

- Вот так! - подтвердил господин де Кюсси. - И теперь я перехожу к делу без дальних околичностей.

Он отстегнул две пуговицы и стал рыться в карманах, желая, видимо, найти что-то.

- Капитан де л'Аньеле, - продолжал он между тем, - вы помните, быть может, что мы уже однажды виделись с вами на острове Вака, накануне того похода, блистательного, но и прискорбного в то же время, который вы и товарищи ваши флибустьеры предприняли в прошлом году против Веракруса... В тот раз я пришел сам на ваше совещание сообщить вам категорические распоряжения его величества короля Франции. Мне помнится, что вы, сударь... да, вы лично, ответили мне весьма обходительно, -но с недоверием. Не правда ли, я не ошибаюсь? Заклинаю вас ответить мне без страха и вполне искренне.

Слово "страх" не относилось к тем, которые Тома мог слышать без гнева.

- Ну да, черт возьми! - сказал он резко. - Ничего в мире я, сударь, не страшусь, и вы не ошиблись. Только что вы назвали меня, сударь, честным человеком. Я действительно таков. И король тоже таков, я это говорю, так как знаю сам, разрази меня Бог! Поэтому я не верю и никогда не поверю, чтобы такой честный человек, как король, захотел угрожать, да еще жестоко угрожать, как мне хотят непременно внушить, такому честному человеку, как я, за какое-то затопленное испанское барахло или несколько вздернутых голландцев. В особенности после того, как этот честный человек послужил нашему честному королю так, как я!

Он гордо выпрямился на стуле, подбоченясь сжатым кулаком.

Но господин де Кюсси покачал головой.

- Капитан де л'Аньеле, - сказал он медленно и весьма торжественно, король, конечно, как вы говорите, честный человек и было бы смертным грехом хотя бы усомниться в этом. Тем не менее, он отдал упомянутые распоряжения, подписал приказы, которым вы не хотите поверить, и действительно грозит смертью каждому, кто пойдет ему наперекор. Всему этому есть доказательства. И я явился к вам на корабль с тем, чтобы принести вам эти доказательства, дать вам увидеть их собственными глазами и коснуться их собственными руками!

Он, вытащив наконец из камзола сложенную вчетверо бумагу, развернул ее и протянул корсару. Это было не что иное, как точная копия "Инструкции господам комиссарам его величества, на коих возложена миссия в Вест-Индии". Заинтригованный Тома начал не без труда разбирать первые слова, так как почерк был мелкий. По счастью, не успел он разобрать и полстрочки, как господин де Кюсси его перебил.

- Когда вы прочитаете, - сказал он с искренней печалью, - когда вы прочитаете собственными глазами, вы поверите... Сударь! Мне хотелось вас предостеречь и с этой целью показать вам ваше собственное имя, написанное здесь рукой самого господина Кольбера де Сеньела, стало быть, без сомнения, под диктовку короля.

Ошеломленный Тома подскочил, как ужаленный.

- Мое имя? - воскликнул он.

- Ваше имя, да! - ответил господин де Кюсси Тарен. - Ваше имя полностью: Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле...

Он снова взял из рук Тома написанную, к прискорбию, столь мелко копию. Пальцем указал он на пометку на полях, действительно продиктованную королем Людовиком. И Тома мог вволю таращить на нее глаза.

- Ну? - спросил губернатор после минуты молчания.

Но Тома, прочитав, перечитывал и снова перечитывал. Последняя фраза особенно привлекала и удерживала его взор, подобно гибельному магниту:

"А буде за преступлением не последует скорое раскаяние, то былые наши милости справедливо обратятся против преступника и усугубят ему кару".

- Я полагаю, - добавил господин де Кюсси. - что вы больше не сомневаетесь?

Тома, наконец, опустил голову. Он не ответил. И, действительно, что мог он ответить? Верно, он больше не сомневался. Но так же верно было и то, что он плохо понимал.

Между тем губернатор короля поднялся с места.

- Господин де л'Аньеле, - сказал он торжественно, - имею честь откланяться, я удаляюсь. До губернаторского дома отсюда очень далеко.

Тома молча поднялся вслед за своим гостем и машинально отвесил ему поклон.

Господин де Кюсси Тарен, стоя со шляпой в руке, готов был переступить порог кают-компании. Однако же он остановился, как бы желая еще что-то добавить, и, наконец, достаточно неожиданно, закончил следующим образом:

- Сударь, благоволите еще раз выслушать мою просьбу: не забывать, что здесь дело идет о вашей голове. Те, кто отныне будет каперствовать, будут почитаться не корсарами, а пиратами. Да, пиратами! Сударь, это вот, больше всего прочего, мне и хотелось вам сказать. Прощайте, сударь.

Он вышел.

Сейчас же после того, как Тома проводил своего посетителя до выходного трапа, и тотчас же вслед за тем, как он остался один в кают-компании, широко открылась дверь, давно уже полуоткрытая, и из нее вышла подслушивавшая Хуана.

Тома сидел и размышлял. Она подошла к нему и ударила его по плечу.

- Так-с! - сказала она насмешлива - Теперь мы стали паиньками, раз такова воля короля! Тома, дружок... где твоя соха?

Он не понял.

- Моя соха?

- Ну да, черт возьми! - сказала она. - Твоя соха! Ты разве не станешь хлебопашцем?

Он пожал плечами и не ответил. Она усилила натиск, оскорбляя его словами и жестами.

- Дело идет о твоей голове, мой Тома! Чтобы спасти такую голову, как твоя, - прекрасную голову, еще бы, - чего не сделаешь! Ну же! Грабли, борону, заступ, лопату! Когда слезаем мы на берег?

Он топнул ногой.

- Молчи! - прогремел он. - Кто говорит о том, чтобы слезать на берег?

Она прикинулась крайне удивленной.

- Как, сердечко мое, ты намерен ослушаться? Ослушаться этого доброго губернатора де Кюсси Тарена, столь верного твоего друга? Ты хочешь его огорчить? Неужели, против его желания, ты хочешь снова каперствовать?

Он отвернулся, склонив голову набок.

- Это-то нет, - сказал он, - не сразу теперь...

Она разразилась презрительным смехом.

- Трус! - крикнула она, перемежая крик порывами смеха. - Трус! О, я это хорошо знала!

Он подступил к ней, сжимая кулаки.

- Знала что?

Она перестала смеяться, посмотрела на него, - ее черные глаза метали молнии.

- Ты спрашиваешь? - крикнула она. - Ты смеешь спрашивать?

Он решительно тряхнул головой.

- Отвечай, шлюха!.. Ты знала что?

Она яростно сжала пальцы.

- Трус! - повторила она. - Я знала, что ты испугаешься и подчинишься, и что ты подожмешь хвост, трусливая собака! Я знала, что ты рад будешь спастись от войн и сражений, как ты всегда спасался от опасностей и опасных тебе людей, как ты спасался от...

Она остановилась, несмотря на свою дерзость, в нерешительности под ужасным взглядом корсара. Но тотчас же устыдилась своего колебания, ибо она была храбра.

- Как ты спасался от всех моих любовников! Как ты спасался...

Она не договорила. Впервые поднял он на нее руку. Он ударил. И удар свалил ее, с разбитым носом и окровавленным ртом.

Он бросился на поверженное тело и снова ударил, свирепый, опьяненный, готовый ее убить.

- Молчи! - вопил он. - Молчи!

Но яростным усилием она приподнялась на локтях.

- Трус, трус! - вопила она сильнее, чем он вопил. - Трус, ты меня хочешь убить, но не смеешь убить других! Трус, трус! Лучше удирай, спасайся, беги! Отправляйся пахать свое поле, поле, которое ты получишь от своего Кюсси ценой своей трусости! Трус, трус!..

Он все бил. Она снова упала, замолчав, наконец, обессилев и потеряв энергию, и вдруг зарычала от боли и ярости. Тогда он бросил ее, отпихнув бесчувственное тело ногой.

Но Хуана не потеряла сознания. И она услышала, как выскочив из кают-компании, он командовал своему экипажу, голосом, подобным раскатам грома и грохоту орудий.

- Свистать всех наверх! Всех наверх, черт возьми! По местам, сниматься с якоря!

Хотя наступила уже темная ночь и не было луны, "Горностай" через полчаса плыл под парусами.

XIII

Вернулся "Горностай" на Тортугу через семь дней...

В тот день устроен был праздник на королевских фрегатах. Начальник эскадры, человек знатный, принимал губернатора де Кюсси Тарена, а также обоих комиссаров его величества, господ де Сен-Лорана и Бегона, - хотя те и были простыми приказными; но на расстоянии полутора тысячи миль от Версаля можно было несколько поослабить этикет. На этот праздник была приглашена вся городская знать. Адмиральский фрегат, весь расцвеченный флагами и разукрашенный цветами и листвой, имел вид плавучего дворца. На ахтер-кастеле виднелась палатка из малинового отороченного золотом бархата, и в ней важно расселись приглашенные вельможи за длинным столом, заставленным превосходными винами, а также пивом, сидром, лимонадом и прочими подобными напитками, со множеством фруктов, печенья, шоколада, которыми все тешились всласть, осушая за здоровье короля бутылку за бутылкой. Так что до захода солнца и несмотря на то, что угощение было подано уже после полудня, всеми овладело буйное веселье; слышны были одни лишь песни, смех и радостный галдеж.

Тем не менее, вахтенная служба снаружи не ослабевала, и вахтенные сигнальщики направляли на горизонт свои подзорные трубы с той аккуратностью, которая привилась на кораблях его величества короля Франции благодаря указам господина Кольбера. Так что один из вахтенных начальников не побоялся явиться в самый разгар пиршества и притом прямо в бархатную, отороченную золотом палатку, чтобы доложить начальнику эскадры о появлении паруса, приближающегося к месту якорной стоянки.

Начальник эскадры как раз поднял бокал. Сама по себе новость не представляла ничего особенного. Он встретил ее шутливо.

- Черта с два! - сказал он, поднимая наполненный до краев стакан. Парус этот, бесспорно, подходит к нам в добрый час! Добро пожаловать! Господа, выпьемте за этот парус!

Все выпили. Но вахтенный начальник, с шапкой в руке, вытянувшись в струнку, не уходил. И начальник эскадры это заметил.

- Ну, что еще? - спросил он. - И чего ты стоишь, милейший, будто аршин проглотил? Говори же, черт подери!

- Адмирал, - сказал моряк, - все насчет того паруса...

- Ну?

- Мне кажется, он как две капли воды похож на того проклятого корсара, который отсюда поднялся на той неделе...

- Эге! - вскричал адмирал, сделавшись вдруг серьезен, как на панихиде. - Ты хочешь сказать - "Горностай" Тома-Ягненка?

- Так точно, - ответил вахтенный начальник.

Имя это произвело магическое действие. Смолкли песни и смех. Господин де Кюсси Тарен побледнел. Господа де Сен-Лоран и Бегон подошли, прислушиваясь.

Начальник эскадры оставался, однако же, спокоен. Он даже пожал плечами.

- Ба! - сказал он, минуту помолчав. - Тома-Ягненок, или кто другой, нам на это наплевать! Пусть приходит, если это он. Впервые, что ли, "Горностай" отправляется в поход на восемь - десять дней, очевидно, с целью приучить к морю неопытный экипаж?

При слове "неопытный" губернатор де Кюсси покачал головой. Вахтенный же начальник продолжал между тем стоять перед начальником эскадры, разинув рот и не говоря ни слова.

- Ты еще не кончил? - воскликнул разгневанный адмирал. - Что тебе еще надо, морской жид. смоленый зад? Стаканом вина угостить тебя? Или пинком в задницу?

Такова игривая манера морских офицеров в разговоре со своими матросами. И у вахтенного начальника сразу развязался язык.

- Никак нет, адмирал, - ответил он. - Но дело в том, что корсарский фрегат на сей раз возвращается к якорной стоянке не таким, как обычно.

- А каким же? - спросил удивленный начальник эскадры.

Вахтенный начальник стоял у входа в бархатную палатку. Он протянул руку к западу.

- Не угодно ли будет вашей милости взглянуть...

Заинтригованные гости начальника эскадры вышли вместе с ним из палатки... И они увидели...

"Горностай" был уже недалеко. Под всеми парусами, так как погода была прекрасная и с зюйда дул легкий бриз, он направлялся прямо к якорному месту таким образом, что офицеры королевского флота могли видеть лишь топовый огонь корсара, скрывавший от них кормовой огонь.

Но этого было достаточно для того, чтобы довольно ясно разглядеть четыре реи фрегата, а именно: блинд-рею, фок-рею и фор-брам-рею. На восьми же ноках висели странные украшения. И когда начальник эскадры поднес к глазу подзорную трубу, которую поспешили принести ему от сигнальщиков, у него вырвался громкий возглас, возглас отвращения, ужаса почти...

Ибо гроздьями там висели тела казненных... Трупы испанцев, - теперь уже можно было узнать это по одежде, даже по чертам лица, - трупы пленных, развешенных на разной высоте, которых Тома-Ягненок привозил таким образом, вздернутых попарно, по трое, по четверо, на всех блоках своего рангоута...

Сделал он это ради бравады, - бравады высокомерной и дикой, - для того, чтобы заткнуть осыпавшую его оскорблениями глотку Хуаны. Ибо Хуана несчетное число раз все возвращалась ко всевозможным нападкам и поношениям, которыми уже вывела из себя своего любовника. С остервенением платила она ему сторицей за каждый удар, который он нанес ей во время их последней ужасной ссоры, и платила бесконечно худшей монетой презрительных насмешек и жестоких сарказмов. Так что Тома решил с этим покончить и вознамерился ей доказать исчерпывающим образом, что ни приказы его величества, ни советы губернатора де Кюсси, ни тщетное могущество пяти королевских фрегатов не превозмогут его собственной воли, - воли Тома-Ягненка!

Поэтому, отойдя от Тортуги западным фарватером, "Горностай" направился к Сантьяго на Кубе, с твердым намерением захватить там добычу, хотя бы для этого пришлось проникнуть в самый аван-порт под обстрел испанских батарей. Но судьба решила иначе, отбросив пришедшим с норда ветром фрегат к мысу Тюбирону, который является западной оконечностью острова Сан-Доминго. И как раз в том самом месте, где восемь лет тому назад захватом груженного в Сиудад-Реале галиона Тома-Ягненок положил прочную основу своей славе и богатству, торговое судно из Севильи, возвращаясь в Европу, полное кампешевого дерева и разных пряностей, злополучно подвернулось под руку рыцарям открытого моря. Опять-таки ради бравады и из пренебрежения к опасностям, о которых его предупреждал господин де Кюсси, Тома, атакуя это судно, вместо малуанского флага с багряной вольной частью, поднял зловещее знамя, воистину ставшее теперь его собственным, - черное знамя с четырьмя белыми черепами, помимо своего собственного пурпурного стяга с алым ягненком. Охваченный ужасом испанец в паническом бегстве открыл огонь из имевшегося у него фальконета. За что, в наказание, Тома-победитель, не задумался истребить весь этот злосчастный экипаж от первого человека до последнего, затем, все под хлещущим бичом насмешек Хуаны, впал в такое неистовство и ярость, что решил повесить эти трупы на всех своих реях, и верхних, и нижних, дабы так возвратиться и поскорее явить собственным очам королевских комиссаров этот страшный и дерзостный груз.

"Горностай" придержался, между тем, к ветру, желая, очевидно, выбрать поудобнее якорную стоянку. При этом он открыл в отдельности все свои четыре мачты глазам офицеров королевского флота, все еще толпившимся у входа в адмиральскую палатку. И из этой толпы, подлинно охваченной ужасом, раздался новый крик: так как на каждой из этих четырех мачт висел свой гнусный груз. Покачиваясь от бортовой качки среди надувшихся белых парусов, болталось сорок трупов, вздернутых за шею...

За общим возгласом последовал звон разбитого стекла. Начальник эскадры далеко отбросил от себя полный еще бокал. Повелительный, грозный, он скомандовал:

- На фал! Дать сигнал "Астрее"...

"Астрея" была самым слабым из всех пяти королевских фрегатов, вооружена всего лишь четырнадцатью орудиями и такого легкого типа, что походила скорей на одно из тех маленьких судов английской конструкции, которые начали тогда появляться на море и стали называться корветами.

Голос начальника эскадры раздавался так громко и отчетливо, что ни один из четырехсот матросов адмиральского фрегата не пропустил ни слова из отданного приказания:

- Дайте сигнал "Астрее" немедленно отдать шкоты, поднять паруса, подойти к пирату и привести ко мне вот сюда, на корабль, всю эту проклятую команду, скованную по рукам и по ногам...

Как бы невольно господин де Кюсси Тарен приблизился на шаг к начальнику эскадры и окликнул его, впрочем, почти шепотом:

- Маркиз...

Весь содрогаясь еще, адмирал королевского флота круто повернулся.

- Господин губернатор?

Но губернатор, опустив голову и нахмурив лоб, затаил, казалось, в себе те слова, что хотел было сказать.

И только после довольно продолжительного молчания заговорил он снова, но совершенно в другом уже тоне.

- Не будет ли "Астрея", - сказал он, - несколько слабым судном для такого поручения?..

Но начальник эскадры, чуть не задыхаясь, порывисто скрестил руки на груди.

- Что такое? Можете ли вы хоть на мгновение вообразить, что эти негодяи без стыда и совести осмелятся восстать против нас, слуг его величества?

Сигнальные флаги и вымпела уже трепал ветер. На "Астрее" послышался барабанный бой и завывание маневренного свистка...

А на "Горностае", не заботясь об управлении судном, Тома все еще сидел в кают-компании, и рядом с ним Хуана, разрядившаяся в этот день в самое пышное свое платье из темно-фиолетовой тафты, вышитое золотом и снова, поверх, золотом по золоту расшитое, открывавшее белую шелковую юбку, великолепно разукрашенную прекраснейшим ажурным шитьем.

Они пили вместе, - оказавшись каким-то чудом в ладу между собой и любезничая друг с другом, - кардинальское вино, захваченное среди недавней добычи, как вдруг один из матросов, постучав в дверь кулаком, доложил капитану, что "треклятый королевский фрегат правит, как распутная девка, наперерез рыцарям открытого моря". После чего Тома тотчас же поднялся на мостик, и Хуана вместе с ним.

"Астрея" на самом деле правила так, как доложил матрос. Оставаясь еще пока под ветром у "Горностая", она приводилась к бризу так круто, брасопя до предела и втугую выбирая булини, что малуанский фрегат начинал уже чувствовать себя стесненным. Разделявшее оба судна расстояние было уже не больше трех-четырех сотен шагов.

- Ну, как? - заворчал один из канониров, глядя на Тома. - Не надо ли подрезать крыло этой злосчастной птице?

Он уже подходил к своему орудию и оттыкал жерло. Другие последовали его примеру. Уже неведомо кем люк констапельской оказался открыт.

Тома, нахмурив брови, разглядывал королевский фрегат. Хуана, стоя подле Тома, усмехалась.

И тут над водой пронесся протяжный крик. Поднеся ко рту свой рупор, капитан "Астреи" окликал корсарский фрегат. Внимательно вслушиваясь, рыцари открытого моря разобрали слова:

- На "Горностае"!

- Есть на "Горностае"! - отвечал Тома.

- Именем короля! Спустить флаг!

- А?

- Спустите флаг, вам говорят! Сдавайтесь!

Тома, пораженный, ожидавший всего, но только не этого, взглянул на свою грот-мачту, потом на корму. Тут еще развевалось черное знамя с четырьмя черепами, там - красный флаг с золотым ягненком.

Между тем офицер королевского флота, не уверенный в том, что его расслышали, повторял, крича еще громче:

- Сдавайтесь! Спускайте флаг!

И в ту же минуту команду корсаров охватило внезапное волнение. Ребята эти, за всю свою жизнь не испытавшие ни отступления, ни поражения, ни, тем паче, плена, разом расхохотались, торопясь в то же время занять свои места для боя. Все это было проделано так быстро, что Тома, вдоволь насмотревшись на свои развевающиеся флаги и перенеся вслед за тем взгляд на палубу фрегата, увидел его вдруг в полной боевой готовности для ответа огнем и мечом на дерзость королевского судна. Впрочем, нельзя было и сомневаться в том, что "Горностаю" достаточно было бы трех залпов, чтобы вдребезги разбить "Астрею". Бой между этими судами подобен был бы дуэли опытного преподавателя фехтования и жалкого ученика, впервые взявшего в руки шпагу.

- Спустить флаг! Именем короля, - крикнул все же еще раз капитан "Астреи".

Тогда Тома, рассмеявшись также, как смеялась его команда, обнажил шпагу и направил ее на неприятельский фрегат. И он уже шевелил губами, чтобы приказать открыть огонь, как вдруг на том фрегате, также готовом сражаться и выполнить свой долг, на грот-мачте и на корме развернулись цвета французского королевства: белый атлас, украшенный лилиями, а посередине - королевский герб, лазурно-золотой...

Герб его величества, такой, каким Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле, узрел его когда-то, и приветствовал, и почтил коленопреклоненно, когда этот самый герб развевался по ветру на королевском штандарте, горделиво развернутом над Сен-Жерменским замком...

Все матросы, рыцари открытого моря, впились глазами в капитана, ожидая малейшего его движения или слова, чтобы начать бой. И все, вытаращив вдруг глаза, стали их разом протирать, решив, что зрение у них помутилось.

Тома-Ягненок, увидев и признав флаг короля Франции, задрожал всем телом, потом бессильно уронил руку, опустил свою скорбную голову так низко, что подбородком коснулся груди, потом, наконец, выронил обнаженную шпагу, упавшую плашмя с унылым звоном. И в то время, как капитан королевского фрегата в последний раз кричал: "Именем короля", в то время, как изумленная Хуана испускала громкий крик, перешедший в яростный хохот Тома-Ягненок, не желая сражаться против этого флага, не желая сражаться против королевских лилий, твердым шагом направлялся к фалу собственного своего флага и, выбирая к себе, собственной рукой, этот фал, повиновался, - убирал свои цвета, - сдавался...

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ - ГРОТ-РЕЯ

I

"Выписки из протоколов канцелярии королевского суда французского Адмиралтейства по особому подотделу, отряженному на остров Тортуга."

Согласно выпискам из журнала допроса, снятого с главных начальников и вождей, обнаруженных при захвате легкого пиратского фрегата под названием "Горностай" из Сен-Мало, вооруженного двадцатью пушками, захвате, произведенном королевским кораблем "Астрея", принадлежащим к эскадре под началом господина маркиза де Плесси-Корлэ, командующего эскадрой. Каковой допрос снимали мы, мессир Ги де Гоэ-Кентен, кавалер, сеньор де Лоске, советник, судья гражданских и уголовных дел французского Адмиралтейства, подотдела, отряженного на Тортугу по приказу господ Сен-Лорена и Бегона, комиссаров короля, уполномоченных.

С каковой целью, явясь в дом господина Требабю, морского профоса в этом порту, где заключен капитан и главный начальник упомянутого пиратского судна, скованный по рукам и по ногам двойными кандалами, в присутствии вышеупомянутых королевских комиссаров, а также заместителя адъюнкт-советника, имея присяжным секретарем нижеподписавшегося Жозефа Коркюфа, в качестве письмоводителя, подвергли названного капитана пиратов, мужчину высокого роста, носящего белокурые бороду и парик, как ниже указано, допросу, после того, как, воздев десницу, он клятвенно обещал показывать правду сего тридцатого ноября, тысяча шестьсот восемьдесят четвертого года.

Спрошенный, как законом положено, от имени и пр., и пр.;

Отвечает: именуется Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле, дворянин, лет от роду около тридцати четырех, капитан флота его величества короля Франции, уроженец Сен-Мало, пребывающий на лично ему принадлежащем фрегате, именуемом "Горностай", исповедует святую католическую веру.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что его величество король Людовик Великий соизволил пожаловать ему дворянские грамоты в Сен-Жерменском королевском замке в лето тысяча шестьсот семьдесят восьмое, согласно коим названому сеньору де л'Аньеле гербом надлежит иметь червленый щит, обрамленный картушыо, в коем три украшенных золотом корабля, идущих с попутным ветром по лазурному морю и золотым ягненком вверху, рядом с двумя лилиями; что его величество соизволил также пожаловать его тем чином капитана флота, каковой он и носит.

Спрошенный, о том, каким образом дворянин мог оказаться повинным в приписываемых ему деяних, деяниях позорных как беспримерной жестокостью, так и неповиновением королю, нашему повелителю, стало быть, изменнических, отвергает это обвинение и утверждает, что изменником не был никогда, называя и провозглашая себя, хоть и верным слугою короля, но рыцарем открытого моря, стало быть свободным, якобы, от всякого повиновения.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что двадцать первого сего ноября французского стиля встречен был перед входом в порт Тортуги, около пяти часов пополудни, королевским судном, типа очень маленького легкого фрегата или разведочного корвета; каковое судно, не дав никаких разъяснений, потребовало, чтобы он, Тома-Ягненок, сдался, и в подтверждение упомянутого требования подняло и водрузило королевский флаг. На что он, Тома-Ягненок, невзирая не бесспорное свое превосходство в силе по сравнению с упомянутым королевским судном, отверг все настояния своих сотоварищей, которые хотели, - возмутившись столь неучтивым обращением, - оказать сопротивление и вступить в бой, добровольно повиновался, спустив, как ему приказано было, флаг свой перед флагом королевским, - и все это единственно из уважения и почтения к его величеству.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что всегда и при всех обстоятельствах, как и в настоящем случае, проявлял величайшую покорность и глубочайшее уважение к королю Франции, которого, будто бы, любит горячей любовью и боготворит.

Спрошенный, о том, какие мог бы он привести доказательства мнимой этой покорности, когда как все до единого знают прекрасно, что, напротив, обвиняемый, а вместе с ним и его преступные товарищи продолжали каперствовать, пиратствовать и крейсировать на море после эдиктов короля, точно так же, как и до них, утверждает: что последний его поступок, упомянутый выше, достаточно ясно и вразумительно говорит за себя, - когда он, Тома-Ягненок, сдался по-хорошему, без единого выстрела, такому сопливому мокрохвосту, как этот, так называемый корабль, именуемый "Астрея", лишь только упомянутый мокрохвост поднял королевский флаг.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что судно его введено было в этот порт командиром вышепоименованного корабля "Астрея", на каковое судно сам он был переведен пленником двадцать первого числа сего месяца.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что сейчас же после спуска флага, он сам лично отдал приказание своим людям сложить оружие и не восставать ни против короля, ни против королевских приказов, будь они даже несправедливыми. Что к тому же, на сей предмет доказательством служит рапорт командира "Астреи", приложенный к делу. Что следовательно он, Тома-Ягненок, не считает себя ответственным за пару мушкетных и пистолетных выстрелов, произведенных по приказанию младшего помощника, выведенного из себя, и не без причины, помянутой вопиющей несправедливостью. Что во всяком случае, он, Тома-Ягненок, в течение своей жизни взявший на абордаж около четырех или пяти сотен кораблей, заявляет и утверждает, что сдача собственного его "Горностая" "Астрее" произошла без всякого сопротивления, о котором стоило бы говорить, имея в виду, что при наличии такового сопротивления "Астрея" была бы в настоящее время на берегу или на дне морском, а "Горностай" в открытом море и на свободе.

Спрошенный, о том, кто мог быть тем мятежным помощником, который приказал открыть огонь и оказался поэтому повинен в смерти тринадцати верных слуг короля, убитых в этом деле, отказывается отвечать. И отведенный затем в помещение, предназначенное для пыток, также упорствовал в своем отказе. И посаженный на скамью пыток, потом связанный, потом трижды поднятый на дыбу, упорствовал по-прежнему.

Спрошенный, о том, кто та женщина, именуемая якобы Хуаной, которая найдена была на "Горностае" и взята в плен после того, как она оказала слугам короля самое упорное и преступное сопротивление и убила, либо ранила выстрелами из пистолета и ударами кинжала первых троих, хотевших ее схватить, отказывается отвечать. И отведенный и т.д., и трижды поднятый на дыбу, упорствует в своем отказе.

Спрошенный, о том, действительно ли эта женщина как сама она уверяет и чем похваляется, входит в состав пиратской команды "Горностая" и на самом деле служила у обвиняемого в качестве первого помощника или заместителя капитана, отказывается отвечать. И отведенный, подвергнутый пытке, и т.д., упорствует по-прежнему.

Спрошенный и пр.;

Отвечает: что за всю свою жизнь захватил такое большое число судов, что совершенно не в состоянии все их припомнить. Что, производя все эти захваты, множа их по мере сил своих, он по совести уверен, что тем отлично послужил королю, усматривая доказательство тому в тех почестях и милостях, коими осыпан был в Сен-Жермене и прочих местах королем, которого смиренно почитает владыкой своим и государем. Что захваты эти произведены были при наличии исправных каперских свидетельств, врученных обвиняемому либо от имени короля Франции, либо от имени иных монархов, действительно царствующих. Что эти каперские свидетельства, сказать откровенно, ныне уже просрочены, других обвиняемый представить не может. Но что сам он в этом неповинен, так как ни в коем случае не преминул бы исходатайствовать себе новые грамоты, если бы не был заранее предупрежден, что теперешние губернаторы перестали их выдавать и что флибустьеры стали обходиться без них.

Спрошенный о самых последних из его столь многочисленных захватов, о тех именно, какие обвиняемый произвел в течение последних своих походов, отказывается отвечать, уверяя, что запамятовал. И отведенный, подвергнутый пытке, и т.д., по-прежнему отказывается и упорствует. Спрошенный, о том, не по вине ли обвиняемого погибло множество испанских, голландских, флиссингенских, датских и португальских судов, без следа исчезнувших в последнее время; не пустил ли он ко дну эти суда и не расстрелял ли и не потопил ли людей, отказывается отвечать на приведенные вопросы, утверждая, что не может сказать определенно ни да, ни нет, а лгать не желает. И отведенный, подвергнутый пытке, и т.д., упорствует по-прежнему.

Спрошенный, о том, какая дикая и языческая жестокость заставила его вернуться из последнего похода с четырьмя десятками трупов врагов, или людей, за таковых выдаваемых, развешенных у него на рангоуте наподобие ужасных плодов среди ветвей фруктового сада, отказывается отвечать. И отведенный, подвергнутый пытке, и т.д., упорствует по-прежнему.

Спрошенный, ведомо ли ему, что каперствуя без должных свидетельств, разбойничая, грабя и убивая во время мира, он действовал как гнусный разбойник и пират, отвечает (с негодованием и яростью), что он, как был всегда, так и останется корсаром и рыцарем открытого моря, а не пиратом, ибо быть пиратом означает быть разбойником и мерзавцем, тогда как он, Тома-Ягненок, а также и все его товарищи, и женщина Хуана, о которой только что была речь, в особенности, никогда, напротив, не переставали быть, с Божьей помощью, честными людьми.

Таковы вопросы и ответы названного капитана или командира пиратов, каковой, по прочтении их ему вышепоименованным присяжным нашим секретарем, заявил, что признает оные содержащими правду и не требующими ни добавлений, ни сокращений, и что оные подтверждает.

На подлинном руку приложил:

Тома-Ягненок. Гоэ-Кентен де Лоске. Сен-Лоран. Бегон. Арвю. Ж. Коркюф".

Приложение

"Рапорт Луи Констана де Мальтруа, капитана флота четвертого ранга, командира королевского судна, именуемого "Астрея", господину маркизу де Плесси-Корлэ, начальнику эскадры, главнокомандующему.

Адмирал!

Имею честь представить вам, согласно вашего приказа, настоящий рапорт касательно проведенной мною именем короля поимки пиратского судна под названием "Горностай", легкого фрегата о двадцати пушках, под командой господина Тома де л'Аньеле и плавающего под черным с белыми черепами флагом и красным, расшитым золотом брейд-вымпелом.

Снявшись с якоря для производства этой операции тотчас же после того, как разобрали ваш приказ, переданный сигнальными флагами двадцать первого сего ноября, я немедленно привел судно в боевую готовность, продолжая править в бейдевинд, дабы выбраться на ветер неприятелю. В чем я преуспел раньше, чем он проник в мои намерения. Мне, однако же, показалось, что он тут принял некоторые меры защиты, но беспорядочно, без барабанного боя и свистков.

Оказавшись вскоре на расстоянии пистолетного выстрела, я поднял свой белый флаг и приказал отвести и протянуть блинд, чтобы подойти на абордаж. Поступая так, я крикнул пирату, чтобы он сдавался, сомневаясь, впрочем, в его повиновении, так как канониры его, - привычные, видимо, к войне, - уже отомкнули и изготовили орудия. Тем не менее, я ошибался, ибо капитан Тома-Ягненок, - которого я тут же приметил и опознал стоящим на своем ахтер-кастеле, - вслед за приказом моим собственноручно отдал фал от своего красного брейд-вымпела, и брейд-вымпел этот спустил. Без сомнения, он здраво рассуждал, что его заведомо ждет проигрыш, ибо такого рода разбойничьи команды, Цезарю подобные по храбрости, когда речь идет о нападении на бедных безобидных купцов, живо показывают спины военным людям и сражаются с ними скрепя сердце, вяло, будь их даже трое против одного. Я, со своей стороны, несмотря на эту видимую покорность, распорядился все же, ради большей предосторожности, забросить энгтер-дреки и собрал свои абордажные отряды, опасаясь какого-нибудь предательства. И хорошо сделал.

Действительно, когда я, минуту спустя, переходил со шпагой в руке на пиратское судно, дабы, согласно приказа вашего, его захватить, десятка два разъяренных молодцов бросились мне навстречу. Тут произошла довольно жаркая схватка, во время которой, с прискорбием должен вам донести, потери наши оказались весьма чувствительны, дойдя до одиннадцати убитых и двадцати одного раненого. Истины ради вынужден я даже заявить, что потери эти были бы еще значительнее и даже гибельными, если бы упомянутый капитан Тома-Ягненок не пришел нам добровольно на помощь, бросившись в толпу восставших, угрозами понуждая их сложить оружие и повиноваться королю, что они в конце концов и сделали.

И вот тут-то и произошел странный случай, отчет о котором даст вам, быть может, возможность извинить растянутость этого рапорта.

Вышеописанное нападение было произведено слишком уж согласно, чтобы предполагать здесь одну лишь слепую ярость попавших в ловушку и восставших против своей участи бандитов. Эти пятнадцать-двадцать полоумных, которые бросились на меня и на моих людей, сделали это по настоянию и под руководством главаря, в начале схватки не показывавшегося. Но после того, как все бунтари до последнего сдались, главарь этот объявился, показавшись вдруг со шканцев и направляясь прямо к нам с парой пистолетов в руках. Вообразите же мое удивление, когда главарь этот оказался молодой и красивой дамой, весьма богато разодетой и которую я бы во всяком другом месте, конечно, принял бы за знатную особу. Не уверенный в том, что в данном случае собой представляла эта особа, я сделал навстречу ей два шага, желая спросить у нее объяснений. Сделать этого я не успел, ибо странная эта героиня без дальних слов прервала мою речь выстрелом из пистолета, прострелившим мне бедро, после чего выстрелила вторично в одного из моих мичманов, господина Дуливана, убив его наповал. Немедленно матросы мои ринулись на этого демона в юбке, со столь опасным искусством владевшего оружием, и вскоре его обуздали, хоть это и стоило жизни одному матросу, убитому насмерть кинжалом, который не сумели вовремя вырвать из столь опасной руки.

Закончив, наконец, это дело и связав, как должно, вышеуказанную девицу, - причем господин Тома де л'Аньеле выказал ей самое нежное внимание и ходатайствовал о том, чтобы не стягивать ее так туго веревками, в чем я ему отказал, - я смог, несмотря на довольно мучительные страдания от полученной раны, руководить все же управлением судна и вернуться к якорной стоянке, конвоируя захваченный приз, - не преминув сначала поднять обычный сигнал: "Приказ адмирала выполнен".

Засим, имею честь оставаться, господин маркиз, вашим смиреннейшим, покорнейшим и вернейшим слугой.

Подпись: Луи Констан де Мальтруа.

"Выписки из протоколов канцелярии королевского суда французского адмиралтейства, особого подотдела, отряженного на остров Тортуга."

Согласно выпискам из журнала приговоров, вынесенных пиратам, пойманных на легком фрегате под названием "Горностай", захваченном и отобранном королевскими судами, упомянутые пираты обвинялись и уличены были в вооруженном нападении, по-пиратски, на множество торговых судов, в захвате команд, умерщвлении их, в завладении грузами и пр., и пр., вопреки всякой справедливости и вопреки должному повиновению указам всемилостивейшего нашего короля, короне его и его сану.

Вследствие чего, в отношении господина Тома Трюбле, или Ягненка, пирата и разбойника:

Именем его христианнейшего величества, Людовика, короля Франции и Наварры, приговор, произнесенный упомянутому Тома Трюбле, или Ягненку, за преступления его, каковой согласно сему настоящий суд выносит, таков:

Вам, Тома Трюбле, или Ягненок, отправиться в то место, откуда вы явились, и оттуда будете вы отведены к месту казни, где повешены будете за шею, доколе не воспоследует ваша смерть.

Да сжалится милосердный Господь над вашей душой!

В отношении женщины Хуаны, пиратки и убийцы:

Именем его христианнейшего величества, Людовика, короля Франции и Наварры, приговор, произнесенный упомянутой Хуане за преступления ее, каковой согласно сему настоящий суд выносит, таков:

Вам, Хуана, отправиться в то место, откуда вы явились, и оттуда будете вы отведены к месту казни, где повешены будете за шею, доколе не воспоследует смерть.

Отметка на полях:

"Поелику осужденная, вышеупомянутая Хуана, потребовала осмотра повивальными бабками, дабы засвидетельствовать ее беременность, и нами на сей предмет, наряжена была госпожа Мари-Жанна Бека, присяжная бабка; поелику упомянутая повивальная бабка вследствие сего проверила и клятвенно удостоверила, что осужденная на самом деле на третьем месяце беременности или около того, - суд приказывает отсрочить исполнение приговора.

Каковой приговор будет иметь место, как полагается, после родов, кормления и отнятия от груди младенца, - если не последует высочайшего помилования".

(Последние пять слов, - прибавленные, очевидно, к протоколу впоследствии, - написаны, по-видимому, другой рукой и другими чернилами).

II

Выйдя из дома господина Требабю, Тома, - хоть и закованный еще в цепи и ослепленный светом яркого солнца, - продвигался все же твердым и гордым шагом. И капеллану, взявшему его, по обычаю, под руку, - то был капеллан самого губернатора де Кюсси, - не к чему было поддерживать и направлять осужденного на смерть, так дивно пренебрегающего и жизнью, и смертью. Сбежавшаяся толпами чернь, готовившаяся погорланить при появлении мрачного шествия и всячески поглумиться над тем, к кому недавно питала такой сильный и почтительный ужас, - чернь, вопреки всей низости и подлости своей, молча и в отупении взирала на столь великую скорбь, - скорбь, поистине торжественную.

Таким образом Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле, рыцарь милостью короля и рыцарь открытого моря, направлялся к виселице. И те, кто видел его в этот последний его час, не могли припомнить, чтобы знавали его более спокойным и решительным в те времена, когда он, бывало, сходил на берег после какого-нибудь победоносного похода, намереваясь бросить у ближайшего кабака якорь веселья.

Сто двадцать стрелков выстроены были во фронт. Другие сорок окружали осужденного. Двенадцать слуг при шпагах и мушкетах сопровождали королевских комиссаров, шедших во главе. Восемь тюремщиков с пистолетами и палашами сопровождали палача, шедшего в хвосте процессии. Наконец, четыре ефрейтора с саблями в руках окружали знаменосца, старавшегося поднять как можно выше знамя казни. Все вместе составляли настоящую армию. И так распорядился советник Гоэ-Кентен, судья по гражданским и уголовным делам, боясь бунта или заговора, который могли, пожалуй, составить друзья осужденного с целью вырвать его из рук правосудия. Двести вооруженных солдат - не слишком много, когда дело касается Тома-Ягненка.

Двадцать босых монахов, с веревкой на шее, факелом в руке, и темной кагулой кающихся на лице, распевали отходные молитвы. И так опять-таки распорядился советник Гоэ-Кентен, дабы внушить народу больший ужас и страх и дабы столь чрезвычайно торжественное повешение послужило разительным примером и до глубины души преисполнило каждого флибустьера праведного и спасительного трепета перед королем и его правосудием. Этой ценой должен был наконец установиться во всей Вест-Индии тот державный мир, которым его величество в своей королевской милости желал одарить вселенную.

Между тем искупительная, так сказать, жертва, Тома Трюбле, сеньор де л'Аньеле, направлялся к виселице. И капеллан, держа его под руку, старался вести с ним умилительную беседу, призывая его к чисто христианской кончине, благодаря которой, с Божьей помощью, даже худший из грешников, омытый от преступлений своих, может избежать кратчайшего даже пребывания в чистилище и с виселицы переселиться прямо в рай.

С учтивым сокрушением слушал Тома почтенного отца, но тем не менее не переставал озираться жадным взглядом человека, видящего окружающее в последний раз. А в ту минуту, когда духовник многоречиво расписывал ему неземные наслаждения, ожидающие на небе избранных, Тома, по-прежнему глядя направо и налево, заметил, что они как раз проходят мимо той харчевни "Танцующая Черепаха", где он в былое время вкушал наслаждения, хоть и вполне земные, но все же достойные некоторого сожаления. И так случилось, что трактирщик, - славный человек, - увидев своего старого знакомца и приятеля в печальном окружении осужденного, весьма учтиво вооружился большой кружкой чистого вина и хотел снести ее Тома для подкрепления. Но по злобной прихоти или излишней строгости стрелки этому воспротивились, и таким образом Тома был лишен этого ему налитого вина. И так как он чувствовал жажду, то рассердился.

- Сын мой, - сказал тогда капеллан с большой кротостью, - пожертвуйте это Господу, это вам зачтется!

Так говоря, он прижимал к себе руку Тома, и Тома, уступая этому почти что нежному пожатию, сделал усилие, чтобы смирить свой гнев.

- Да будет так, раз это вам угодно, отец мой! - сказал он, немного помолчав, и чуть не вслух сказал себе: "Мне, впрочем, сдается, что я могу еще малость потерпеть жажду, так как то вино, что пьют в раю, надо полагать, получше вина из "Танцующей Черепахи"

Духовник, не расслышав, продолжал свои назидательные речи.

- Сын мой, - говорил он, - вы простили этому стрелку, лишившему вас питья. Слава Господу, милостиво давшему вам простить! Скажите же мне теперь: прощаете ли вы также всем вашим врагам, без исключения, все их проступки против вас?

- Ну да! - искренне молвил Тома, и снова подумал:" Я не в убытке, если и враги мои также мне прощают! Ведь их проступки против меня словно тоненькая соломинка, а мои проступки против них подобны толстенному бревну..."

При этом он грустно улыбался, ибо в памяти его всплывали сестра его Гильемета и прежняя его милая Анна-Мария, а также малуанские горожане, и испанцы из Сиудад-Реаля, также и из Веракруса, и столько встреченных на море команд - и Хуана...

Мечтая и размышляя таким образом, Тома все шагал тем же спокойным шагом, нимало не задумываясь о пути, которым следовал. И поистине чудесно было видеть этого человека, - столь гордого некогда и упорного, - в такой мере успокоенным близостью смерти и как бы уже проникнутым величавой безмятежностью могилы.

Тем не менее, несмотря на равнодушие, которое он теперь выказывал ко всему мирскому, Тома удивился, когда его конвой, покинув улицы самого города, миновал склады и магазины порта и вступил на дорогу, окаймлявшую набережную. Обычно виселицу воздвигали очень далеко отсюда, на вершине небольшой горы, возвышавшейся над всей окрестностью. Изумленный Тома спросил капеллана:

- Где же, черт побери, - сказал он, - меня вздернут, отец мой?

Но духовник снова дружески пожал ему руку.

- Не все ли вам равно, сын мой? Помышляйте лишь о Боге, которого скоро узрите во славе его... И не смотрите туда! - поспешно добавил он в тот миг, когда Тома взглянул на море, желая рассмотреть там на якоре суда.

Добрейший отец хотел таким образом скрыть от его взора виселицу. Но Тома уже все понял, заметив прямо впереди шествия своего собственного "Горностая", ошвартованного четырьмя швартовыми у самого берега.

- Эге! - вскричал он, невольно громче, чем того хотел. - Не на своей ли собственной грот-рее я сейчас запляшу гугенотскую пляску, подобно стольким испанцам на той неделе?

- Так точно, сударь, - ответил палач, заговорив впервые.

Он подумал, что осужденный спросил именно его, и, будучи по природе учтивым, не видел, отчего бы ему не ответить. К тому же Тома поблагодарил его кивком головы.

- Ей-богу! - молвил он, глядя и нимало не бледнея, на упомянутую грот-рею, к ноку которой помощники палача принайтовили уже тали. - Не скажу, чтобы это мне не нравилось. Итак, в это последнее путешествие я отправлюсь, как приличный путешественник, - из собственного моего дома!

Он все смотрел на грот-рею, как ни старался его отвлечь капеллан.

- Ей-богу! - повторил он, смеясь с великолепным презрением. - Не бывал я на таком празднике, в таком прекрасном месте, на такой высоте...

Но, произнося последние слова, он вдруг вздрогнул, и глаза его расширились. Из глубины его воспоминаний ему припомнилась малуанская колдунья, одно из ужасных предсказаний которой уже сбылось, И ему снова почудился старый дребезжащий голос, доносившийся к нему сквозь время и пространство, чтобы опять повторить ему, Тома, перед самой виселицей, непонятную тогда, теперь же значительную и грозную фразу:

"Ты кончишь очень высоко, очень высоко, выше, чем на троне".

С этой минуты он до конца шел задумчиво, с опущенными глазами. И несколько раз с великой и мучительной горестью пробормотал он имя Луи Геноле...

Сходни, спущенные с судна на берег, открывали доступ к плененному фрегату. Тома проворно по ним прошел, несмотря на то, что ноги его были довольно тесно спутаны. И вздохнул свободнее, очутившись на этой палубе, столь славном поле брани, так много раз видевшем его победителем.

Свершились, наконец, установленные церемонии. Заместитель адъюнкт-советника прочел приговор. Осужденный предан был в руки палача, который им и завладел.

Тома с полным равнодушием предоставлял вести себя. Но за минуту перед казнью появился некто, перед кем все почтительно расступились И Тома, подняв глаза, узнал господина де Кюсси Тарена, которого великодушная жалось побудила присутствовать при последних минутах своего недавнего собеседника, коим он, как известно, постоянно восторгался за редкое его мужество, столь, поистине редкое, что он, де Кюсси Тарен, бравый солдат и верный ценитель отваги, почитал его сверхчеловеческим.

Помощники палача расступились. Тома учтиво поклонился. И господин де Кюсси, бледный от волнения, схватил его закованные руки и сжал в своих.

- Увы! - сказал он, едва сдерживаясь, - отчего не поверили вы мне, когда я говорил вам...

Он не докончил. Но Тома во сто крат менее взволнованный, чем добрейший губернатор, сам договорил:

- Когда вы говорили мне, сударь, что я рискую головой? Пусть так! Но не печальтесь ни о чем: видно, не суждено мне было умереть смертью утопленника! Это не Уменьшает моей к вам благодарности, поверьте, сударь.

Тут подошел капеллан и протянул Тома медное распятие:

- Приложитесь, сын мой, и доверьтесь его милосердию. Он простит вам, если и вы простите вашим ближним.

- От всего сердца! - заявил Тома, смотревший на губернатора. - Я прощаю даже королю, хоть он и жестоко обманул меня.

Палачу показалось, что время чересчур затягивается. Он кашлянул.

- Прощайте, господа, - молвил Тома, заслышав этот кашель.

Но господин де Кюсси снова взял его за руки.

- Господь мне свидетель! - сказал он, не сдерживая больше слез. - Я сейчас испытываю больше горя, чем вы сожаления и страха!.. Капитан де л'Аньеле, скажите мне, не хотите ли вы... чего бы то ни было... перед смертью?.. Честное слово де Кюсси, я бы отдал правую руку, лишь бы исполнить ваше желание!

Тома пристально поглядел ему в глаза, затем медленно покачал головой.

- О да! - промолвил он. - Но то, чего я желаю...

Он снова решительно покачал головой.

- Что же это? - спросил удивленный губернатор.

- Видеть ее!..

Он проговорил это так тихо, что господин де Кюсси не положился на свой слух и переспросил:

- Что?

- Видеть ее! - повторил Тома, все так же тихо и почти униженно. Видеть ее, Хуану, мою милую... мать моего малыша...

Он узнал, что она тяжела.

- Клянусь спасением моим! - горячо воскликнул добрый губернатор, Только и всего? Вы ее увидите, беру это на себя! До тюрьмы ее не будет и пятисот шагов...

Он поспешил распорядиться. И один из ефрейторов, захватив с собой двух стрелков, побежал к указанной тюрьме.

Палач, между тем, ворчал на такую задержку. И Тома, слыша это, пожелал вернуть ему хорошее расположение духа, настолько собственное его сердце переполнено было истинным ликованием при мысли увидеть сейчас снова ту, с которой он уже считал себя разлученным вплоть до страшного суда. Поэтому, оборотившись к палачу, Тома, без дальних околичностей, отдался в его руки и велел ему приступить к подготовительным церемониям, как будто бы пробил уже последний час.

- Таким образом, - сказал он ему, смеясь, словно речь шла об изысканнейшей шутке, - вы сможете отправить меня на тот свет проворнейшим образом, как только я пять-шесть раз поцелую прелестную красотку, которую жду. И не бойтесь, что я замешкаюсь: как только она заплачет, с меня будет довольно!..

Так, он потребовал, чтобы ему надели на шею роковую петлю и прислонили к абордажным сеткам лестницу. Вслед за тем остановился вблизи, поджидая.

Но вот он встрепенулся, и, несмотря на удивительное свое мужество, смертельно побледнел: ефрейтор возвращался, и оба стрелка также. Но Хуаны с ними не было.

- В чем дело? - закричал Тома-Ягненок, невольно сделав шаг вперед, насколько позволяли ему его ножные кандалы.

Ефрейтор снял шляпу, ибо лицо осужденного сияло в эту минуту грозным величием.

- Особа, - пробормотал он, - не пожелала прийти. Она сказала...

Запыхавшись, он приостановился. Тома повторил столь же бледным, как и сам он, голосом.

- Сказала?

- Она сказала: "Передайте ему, что мне до него нет дела. Так как, если бы он тогда сражался, как мужчина, то не подох бы теперь, как собака!"

Тома, онемев, отступил к лесенке. Палач, находившийся в шести футах от него, знаком подозвал своих помощников. Потихоньку, перебирая руками, выбирали они слабину у талей.

Тома тогда несколько раз глотнул слюну. И ему удалось еще проговорить.

- Больше ничего, - прошептал он, - больше ничего она не сказала?

- Как же, - молвил ефрейтор, мявший в руках свою треуголку. - Как же!.. Она еще сказала...

- Сказала?

- Она сказала, что ребенок не от вас...

Без единого стона Тома-Ягненок вдруг склонился, поникая и сгибая тело под прямым углом, как это иной раз бывает со смертельно ранеными людьми. Но тотчас же разом выпрямился, задел плечами виселичную лестницу, обернулся, влез на три ступеньки и спрыгнул в пространство. Канат, заранее выбранный и натянутый, сразу сломал ему шею.

Загрузка...