– Это все довольно странно, – сказал я развалившемуся под деревом Пирату. – Ты и не представляешь, тип хвостатый, до чего это странно. Что же это ваш мир со мной делает?
Пират постучал хвостом по земле. Я вздохнул и посмотрел вниз, на берег, на этот нетоптаный песок, уютный и желтый. К такой реке прекрасно подошел бы чистый закат с длинными тенями и той особенной, прозрачной красотой нетронутых человеком мест. Стоять на обрыве, смотреть на сине-розовые облака, и чтобы ладонь лежала на плече симпатичной девушки вроде…
Я чертыхнулся и засвистел сквозь зубы «Серый рассвет» – неофициальный марш контрразведки, слова Кропачева, музыка Поллока, того, что служил в третьем десантном «Маугли».
Туман и мрак впереди,
веселых писем не жди
и девчонкам не ври, что герой…
Вновь только служба и ты,
и будут наши кресты
то ли на груди, то ли над тобой…
Я не понимал себя, злился на себя, не в силах понять, что со мной происходит. Пейзаж? Но я и раньше не упускал случая полюбоваться закатом или океаном. Что же происходит?
Кати бежала по берегу, в ее руках звенели котелки, которые она взялась вымыть, уверяя, что это ее обязанность. Видно было, ясно было, в глаза лезло, что для нее это не только особо важное и опасное задание, а еще и откровенная веселая радость двадцатилетней девчонки, вырвавшейся в красивые и таинственные места. Ей это простительно, но я-то, я-то! Суховатый, педантичный, привыкший переводить почти все впечатления на язык строгих формул, Командор, служака, мастер своего дела! Что делать, если твоим противником оказался ты сам? Кто я такой, чтобы пытаться перевернуть этот мир? Кто сказал, что его нужно переворачивать?
Людям это нужно, подумал я. Они люди – и те, кто скачет на чудовище с копьем наперевес, и те, кто чьей-то идиотской усердной волей превращены в вурдалаков, и те, кто шел на смерть, защищая относившихся к ним с издевкой обывателей. Все они должны поверить в то, что Разум – это обязательно добро, как должны в это поверить и те, кто их создал, неизвестные, непонятные, могущественные пришельцы, не нашедшие кошку в светлой комнате, не понявшие, что для того, чтобы быть человеком, не обязательно подчас иметь за спиной тысячу лет истории и тысячу поколений предков. Сколько работы, и какой…
Кати подошла к палатке, сложила котелки на брезент. Пират притворялся, будто пакеты с едой его нисколечко не интересуют. Быстро темнело. Я набрал приличную охапку сушняка, запалил костер, как делал когда-то в тайге, и оказалось, что Кати видит костер впервые в жизни…
Скоро стало совсем темно, от реки тянуло прохладой. Над горизонтом прополз золотой треугольник и исчез в зо-лотой вспышке. В лесу совсем по-сибирски ухала сова. Как давно все же это было – тайга, темные, поросшие соснами холмы, рявканье рыси, крупные звезды, Млечный Путь…
– Никак не могу привыкнуть, что нет звезд, – пожаловался я, как будто она могла меня понять.
– А что такое звезды? – тут же спросила она.
Я рассказал ей про звезды – какие они блеклые, тусклые над нашими городами и какие они большие, колюче-белые, когда усыпают небо над тайгой, над степью. Как сверкает Млечный Путь, пояс из алмазов. Как над атоллами светит Южный Крест, как в старину моряки находили верный путь по Полярной звезде. Рассказал, каким разным бывает Солнце, какой разной бывает Луна, как катаются на досках по гребням волн, как ныряют за жемчугом. Мы сидели у костра, искры ввинчивались в темноту над нами, она слушала это, как сказку, и мне самому показалось, что это сказка…
– Ты там кого-нибудь оставил? – спросила она.
– Целый отдел, – сказал я. – Кучу жизнерадостных типов, которые сейчас завидуют мне и гадают о моей участи.
– Я не про то. У тебя там была девушка?
– Конечно нет.
– Все-таки «конечно»?
Я познакомил ее со своими взглядами на этот предмет, с жизнью, свободной от лирики, а потому веселой и спокойной.
– Ну разве так хорошо? – спросила она тихо. – Я понимаю, у нас, но там, где у вас есть все это, где вы все можете и вам все подчиняется…
– А чем плохо? – спросил я. – Если бы я там кого-нибудь оставил, сейчас было бы труднее…
Я обнял ее. Она не изменила позы, не пошевелилась, и я убрал руки. Это была последняя попытка убежать от себя самого, остаться прежним, незыблемым сухарем. Поняла она это или нет?
– Опять ты все испортил, – тихо, грустно сказала Кати. – Если бы ты обнял меня раньше, когда рассказывал о звездах… Ну зачем ты все испортил?
Она поднялась и ушла в палатку. Я достал из машины одеяло, закутался в него и улегся рядом с прогорающим костром. А что еще оставалось делать?
На рассвете тронулись в путь. Петляли и плутали мы отчаянно. Неплохо, конечно, иметь при себе прекрасную карту, где указаны все тропы и едва ли не каждая рытвина на дороге, но если никто прежде не ездил по этим дорогам… Будь вместо джипа вертолет, не осталось бы никаких затруднений, но вертолета не было. Компаса тоже. Когда я при сборах заикнулся про компас, Ламст и Отдел воззрились на меня с такой обезоруживающей наивностью, что я смешался, пробурчал что-то непонятное и сделал вид, будто ужасно озабочен вопросом, как лучше разместить в машине снаряжение. Не было у них компасов. Так что по сравнению с нами Колумб был в лучшем положении – от него требовалось всего лишь плыть и плыть на запад, а единственной трудностью было поддержание порядка на борту. У нас на борту царила идеальная дисциплина, но с навигацией обстояло хуже – рыскали без руля и без ветрил…
Вурдалачьи Леса невольно внушали уважение. Это действительно были Леса с большой буквы, густые, неприветливые, извивавшаяся то среди зарослей, то среди унылых серых болот дорога сузилась до ширины джипа и стала, собственно, звериной тропой. И это вовсе не метафора, какие-то звери здесь водились, не те доисторическо-мифические чудовища – таким здесь просто не повернуться, – а обыкновенные лесные звери, о которых мимоходом упоминалось в папке «Разное». Пират их чуял…
Сосны в зеленой паутине лишайника, мрачная непроглядная стена леса, заросли странных голубых кустов, усеянных желтыми шариками, чей-то четырехпалый след на влажной земле у ручейка, поджарая длинная тень, мелькнувшая в редколесье слева, тишина, деревья, деревья, тишина… Кати молчала, придвинувшись вплотную ко мне, чтобы и локоть не выступал над бортом машины. Я сам поймал себя на желании поднять брезентовый верх, а кобуру расстегнул уже давно.
Все это эмоции, тени первобытных страхов, летаргически продремавших в мозгу тысячелетия. От зверей нас надежно защищали скорость машины и оружие, да и не пойдут звери на шум мотора, звери здесь, в общем-то, обычные. Бояться следовало человека. По моим расчетам те, кого я отпустил, должны были уже вернуться, но на то и существуют непредвиденные случайности, чтобы разрушать самые продуманные планы. Примеров немало. Они могли, опасаясь подвоха, бросить на полдороги грузовик и уходить пешком, они могли не успеть предупредить обо мне свои форпосты, да мало ли что, каждому первокурснику факультета контрразведки известно, что полковника Редля погубил забытый в такси чехольчик для перочинного ножика, безупречно спланированная операция «4-Камея» провалилась из-за того, что опоздал паршивый пригородный автобус, а майор Ромене чуть не погиб из-за того, что мелкий воришка украл у него зонтик, который был паролем…
Дорога вновь расширилась, теперь джип мог бы на ней развернуться, и это мне понравилось. Лес ощутимо поредел, больше стало зарослей голубых кустов, появились пересекавшие дорогу тропинки, не похожие на звериные тропы, десятки неуловимых признаков свидетельствовали о близости жилья.
Поворот вправо. Я затормозил – трудно было проехать мимо этого. На обочине стоял броневик – зеленый, длинный, краска на бортах облупилась, металл разъела ржа. Он стоял вертикально, перпендикулярно земле, касаясь ее лишь узкой полоской бампера, в диком, невообразимом, невозможном положении, стоял и не падал, нелепый памятник неизвестно кому, а трава вокруг была усеяна множеством крохотных стеклянных вороночек, и на дне каждой переливалось что-то, словно бы капля росы на листе. На борту еще можно было прочесть номер: «104».
– Сто четвертый, – прошептала Кати. – Вот он, оказывается, где… Нужно посмотреть.
Мне самому хотелось посмотреть, но что-то не пускало, то ли эти непонятные вороночки, то ли трава, которая не шевелилась под ветерком и выглядела словно бы стеклянной, поддельной, то ли навязчивая мысль, что от прикосновения или просто звука шагов многотонная машина обрушится на голову. Я не мог подойти. Создалось впечатление какой-то границы, черты, терминатора, межевого знака между обыденностью и ирреальностью…
– Потом посмотрим, – сказал я и дал газ.
Дорога больше не расширялась, но лес редел и редел. Пират успокоился. Мы тоже. И когда я увидел издали, что поперек дороги лежит толстое бревно, не испытал особого страха – аккуратно подвел машину к преграде и выключил мотор.
Наступила космическая тишина. Пират моментально насторожил уши – по обе стороны от дороги кто-то был.
– Есть здесь кто-нибудь? – громко спросил я.
С двух сторон на дорогу вышли люди, одного я узнал – тот высокий, правда, сейчас в новом чистом свитере. Оружия у них я не заметил, и держались они не угрожающе.
– Привет, – сказал я. – Добрались благополучно?
– Да, – ответил он сухо. – Выходи из машины, и пошли. Девушка остается здесь. Собака тоже.
– Но…
– Можешь поворачивать назад, если что-то не нравится. МЫ тебя не звали. Идешь?
– Иду, – сказал я, пожал руку Кати и выпрыгнул из машины.
Меня повели по тропинке, уходившей влево от дороги. Деревья вскоре кончились, низкие голубые кусты росли сплошным ковром. Я увидел деревню – круглые деревянные домики стояли как попало, без намека на улицы, домиков было много, у крылечек играли чисто одетые дети, тут же бродили во множестве какие-то толстые мохнатые звери величиной с овцу. Окна домов были застеклены, и над крышами я не увидел труб. А что я, собственно, ожидал увидеть? До чего же прочно въедаются в мысли термины, не вытравишь… «Вурдалачьи Леса» – и в голову помимо воли лезет никогда не существовавшая чепуха: саваны, синие лица, замогильный хохот, зубовный скрежет. «Это, верно, кости гложет красногубый вурдалак…» Уж если я, пришелец извне, поддался гипнозу термина, что же тогда спрашивать с горожан?
Мы шли, и никто не обращал на нас внимания. Может быть, обо мне и не знали.
– Сюда, – сказал высокий.
Я поднялся по ступенькам, открыл дверь и придержал ее для него, но он махнул рукой – дескать, иди один.
Обыкновенная комната, привычная мебель. Снова не ожидал? Чего же тогда стоят все твои добренькие мысли о равенстве и братстве? «Да, они такие же люди, но мы цивилизованнее – как-никак у нас многоэтажные дома и асфальт на улицах». До чего же цепко и надежно устроилось в нас это пристрастие – встречать по одежке, хоть провожать-то по уму окажемся в состоянии!
– Здравствуй, – сказал сидевший за столом. – Меня зовут Пер. Садись.
Он был стар, но не дряхл, на сморщенном годами и жестокой мудростью лице светились неожиданно голубые молодые глаза – два окатных камешка. Мебель, люстра – двойное зеркало, обитатели антимира считают антимиром наш мир, обе стороны правы и не правы…
– Итак, зачем ты пришел? – спросил он. – Либо в мире наконец изменилось что-то, либо…
– Опасаетесь провокации по большому счету?
– Опыт… – сказал он.
И перед глазами у меня встали рыжий карьер, волочащиеся за броневиками трупы, красное пятно на асфальте и быстро вбирающий его песок… Он имел право на любые подозрения.
– Ваш опыт годился, пока не было меня, – сказал я.
Лицо индейского божка не дрогнуло.
– И что же ты за персона, если с твоим появлением становится ненужным весь наш опыт?
Я рассказал ему то, что рассказывал вчера в Отделе, и даже больше – в Отделе я не касался своих мыканий в этом мире, а ему рассказал, как сам ждал расстрела под моросящим дождиком, что чувствовал, когда на моих глазах убили Джулиану, про мои метания, обретения и потери. Он невозмутимо слушал, он очень хорошо умел слушать…
– Знаешь, почему я верю, что ты не разведчик Команды?
– Карта?
– Твое отношение к ней. Ты убежден, что Команда, имея карту, без труда может нас уничтожить, и считаешь, что, показав карту нам, тем самым демонстрируешь отсутствие злых намерений.
– Разве не так?
Он засмеялся коротким курлыкающим смешком:
– Мы с таким же успехом можем уничтожить город, как и они – нас. Неизвестно, кто кого…
– Но Ламст говорил…
– От отчаяния можно сказать многое.
– Тот броневик, сто четвертый… – сказал я. – Черт, я-то думал, что во всем разобрался. Кто же из вас сильнее?
– А какое это имеет значение для того, что ты задумал?
– Вы правы, – сказал я. – Это не имеет ровным счетом никакого значения, и не стоит прикидывать баланс сил. Вам нужна война?
– Она никому не нужна.
– Об этом и разговор. Пора кончать войну.
– Ты понимаешь, как это сложно – кончать ТАКУЮ войну? Пройдет много времени, прежде чем исчезнет подозрительность с обеих сторон. У города есть внутренние проблемы, у нас их не меньше. Эксцессы, рецидивы, вспышки…
– Никто и не говорит, что это легко, – сказал я.
– Нужны гарантии. Серьезные гарантии грандиозных свершений.
– Разумеется, – сказал я. – Однако не кажется ли вам, что первый шаг уже сделан?
– Но понадобится и второй, и третий…
Он явно на что-то намекал, но я не мог его понять, а он не желал облегчить мне задачу.
– Тебе не кажется странным, что я ничего не сказал ни об раскрывшейся загадке нашего происхождения, ни о наших… творцах, ни о внешнем мире?
– Кажется, – сказал я. – Согласитесь, это несколько ошеломляющие новости.
– Еще бы. Но поверь, установление мира для нас важнее всего остального, как бы ошеломляюще И долгожданно оно ни было. Поговорим лучше о том – как мы поняли – что нужно менять что-то в себе…
Через полчаса я вышел от него, присел на крылечке. Поблизости смеялись дети, таская за уши мохнатого звереныша. Я сунул руку в карман и с легким сердцем поставил пистолет на предохранитель.
Вот мы и постарели и еще на одну операцию. По-разному можно ста-реть – на десять лет, на одну войну, на долгое путешествие, на короткую беседу, на самую трудную в мире операцию, которой никто не приказывал заниматься, но невозможно было бы не заняться ею.
Кати, когда все закончится, я расскажу тебе сказку – про то, как некий злой волшебник превратил людей в вурдалаков, в упырей, но люди почувствовали неладное и задались целью найти средство вновь стать людьми. Им было очень трудно, у них были свои разногласия, свои проблемы, свои любители крайностей, но они упорно искали живую воду, способную расколдовать их, – и нашли наконец. После этого им остается убедить других людей, что они перестали быть чудовищами из сказок, и это, Кати, будет труднее всего, труднее даже, чем найти живую воду…
Пер вышел на крыльцо, присел рядом.
– Как я понимаю, прописанного в деталях плана у тебя нет.
– Нет, – признался я. – Но это не главное. Главное – признать, что нужно заключить мир.
– Для тебя действительно очень важно, продолжаться или нет войне?
– Я уже устал это доказывать.
– На словах доказывать легко, – сказал он.
– Я рискую жизнью. Я рискую не вернуться в свой мир.
– А если этого мало?
– Что же вам еще нужно?
– Верить тебе.
– Ну так верьте, черт возьми!
Его глаза были удивительно юными.
– Верить… – сказал он. – Это так легко и так трудно – верить…
Неожиданно повернулся и ушел в дом, оставив меня одного. Я растерянно посмотрел ему вслед. Он готов был сотрудничать со мной, он хотел верить мне – но я никак не мог понять, к чему сводились его намеки и недомолвки. Что он имел в виду, говоря о надежных гарантиях?
Пират подбежал ко мне, схватил за рукав и потащил куда-то за дом. Он отскакивал, отбегал немного, возвращался, прыгал вокруг меня, лаял, снова хватал за рукав, жалобно визжа. Я пошел следом. Он страшно обрадовался, увидев, что его поняли, и побежал впереди, то и дело оглядываясь. В его глазах была почти человеческая тоска. Я очень хорошо знал и понимал собак, и оттого встревожился.
Пес вломился в заросли голубых кустов, я бежал за ним и на бегу рвал из кармана пистолет. Желтые шарики липли к куртке, ветки хлестали по лицу, и я сообразил, что пес кружным путем ведет меня к тому месту, где осталась машина.
Кусты кончились. Пират завыл, кружась вокруг джипа.
Она лежала лицом вниз, волосы разметались по траве, лежала в уютной позе спящего человека, спрятав лицо в сгибе руки, и если бы не нож… Кинжал с черной узорчатой рукояткой вонзился в спину у самой шеи, под воротником пушистой рубашки.
Я опустился на колени, поднял ее за плечи и повернул лицом к себе, локтем отталкивая мечущегося вокруг Пирата. Как в тридцать шестом в Мадрасе, как в тридцать восьмом в Коломбо, как в сороковом на том безымянном пустыре, везде одно и то же – бесполезная тяжесть пистолета в руке, запоздалая жажда мести. Если б вовремя понять, не пришлось бы нам пенять, не пришлось бы обвинять опоздания…
На ее лице было только изумление, она успела удивиться, когда что-то ударило в спину, и больше ничего не успела, так и не поняла, что ее убили. Мой дядя, старший брат отца, называл такую смерть прозрачной, а уж он, двадцать лет протрубивший в Особой Службе ООН, предшественнице МСБ во времена, когда многие не верили, что когда-нибудь будет создана МСБ, навидавшийся всякого в те огненные времена великого перелома, знал, что говорить и что как называть. Прозрачная смерть. Когда говорят о смерти, всегда спешат сказать, что желали бы себе именно такой, мгновенной, как удар молнии, внезапной, как наши решения, круто меняющие жизнь, мгновенной, как удар молнии. Я тоже говорил так, но досталось это не мне. Сначала Камагута-Нет-Проблем, потом Мигель-Бульдозер, Панкстьянов, Реджи Марлоу, Дарин – все это были свои, тертые и битые, с дубленой дырявой шкурой профессионалы. А здесь была девчонка, которой по высшей справедливости полагалось жить да жить и не играть в наши жестокие игры. Правда, эти игры не спрашивают нашего согласия на участие – сплошь и рядом…
Пират заворчал над ухом. Я поднялся и увидел Пера в сопровождении того, высокого, и другого, незнакомого. Они шли ко мне. Я яростно огляделся, увидел торчащий приклад, выхватил из машины пулемет и снял его с предохранителя. Высокий, увидев это, поднял какую-то штуку с прозрачным стеклянным стволом, но Пер, не оборачиваясь, пригнул его руку к земле.
Пер шел ко мне. Я поднял пулемет и положил палец на спуск, а он все равно шел, старый, но не дряхлый, с ясными молодыми глазами, расстояние между нами сокращалось, и в глазах его была та же самая боль, тоска по времени милосердия. И я опустил пулемет – я не мог стрелять в самого себя. Принесенная с собой мораль, логика, представления о добре и зле здесь не годились…
– Слушай, – устало и тихо сказал Пер. – Мы многие годы убивали друг друга, научились никому и ничему не верить. Всегда была только смерть – ради смерти. Если ты знаешь жизнь, ты должен знать, что смерть ради смерти – это еще не все. Бывает еще и смерть ради жизни.
– Да, – сказал я. – Я это знаю. Но зачем?
– Бывает и смерть ради жизни, – повторил он. – Может быть, это слишком жестоко, но… Я должен был верить, и я очень хочу верить. Если теперь ты сделаешь все, что обещал, будешь работать для мира, я поверю окончательно.
Он ждал. Жестокость – это страшно, это плохо, но в мире, где никогда не было однозначных понятий, в мире, где красивые строчки прописей непригодны при столкновении с грубой прозой, невозможно обойтись прописными истинами. Путь к счастью – это отвесный, заросший колючками склон, на нем обдираешь руки до крови и обнаруживаешь, что абстрактные понятия следует толковать на разные лады, следует не верить собственным глазам, не сердцем, а рассудком добираться до истин…
Я сел на землю, оперся спиной на колесо, так и не выпустив из рук бесполезный пулемет.
– Был такой человек – Георгий Саакадзе, – сказал я им, молча стоявшим надо мной. – Чтобы освободить свою родину, он оставил врагам заложником своего сына, зная, что сыну не спастись… Я вернусь. Пер, даже теперь…
– И что случилось с сыном? – спросил высокий.
– Что, по-вашему, с ним могло случиться? – спросил я, не глядя на него.
Было. Александр Невский прошел через татарский костер, унижением отстояв будущее торжество. Ради спокойствия в государстве Петр Первый не пожалел сына. Было, было…
Я развернул машину и медленно поехал прочь. Кати сидела рядом и смотрела вперед все так же изумленно, я не мог оставить ее там, я еще не все сделал для нее и не все ей сказал. Машина летела по ухабистой лесной дороге, я газовал и газовал, клацал зубами Пират, плечо Кати задевало мое, закрыв глаза, я мог думать, что она жива, что не было никакого кинжала, не было самого важного и самого трудного экзамена в моей жизни. Когда я понял, что плачу, уже не удивился…
Я привез ее к тому месту, где рассказывал о звездах и разудалых капитанах, спьяну открывавших новые моря и земли, о дельфинах и таинственном морском змее, о моем и ее мире.
Теперь я мог сказать ей все – что люблю ее, что не знаю, как буду без нее, что я за себя и за нее совершу все задуманное, что я…
…Пятнистые танки и наглая, полупьяная, с засученными рукавами мотопехота катились лавиной, и над колоннами надоедливо зудела мелодия «Лили Марлен», измотанные батальоны оставляли город, над которым безнаказанно висели «юнкерсы» – самый первый год, самый первый месяц. И уже не было никакого порядка, а на обочине лежала мертвая девочка лет трех, красивая, в белом воздушном платьице, и другая девочка, шагавшая рядом с матерью, показывала на ту, лежащую, и просила: «Мам, заберем куклу, ну давай куклу заберем…» Прадед сам это видел, он тогда со своими оперативниками вылавливал в тех местах десантников-диверсантов из полка «Бранден-бург-600». Высшая несправедливость войны в том, что на ней убивают…
Я многое сказал ей и поцеловал так, как хотел, но не успел.
Ритуал похорон наших офицеров разработан давно: гроб на бронетранспортере, алые и белые цветы, ордена на подушечках, обнаженные шпаги, сухой треск трех залпов, оркестр играет древнюю китайскую мелодию «Дикие гуси, опускающиеся на песчаную отмель» – самую печальную мелодию на Земле. Правда, Камагуту мы хоронили под полонез Огинского, он так хотел, а Панкстьянова – вовсе без музыки, опять-таки по высказанному вскользь пожеланию, а гроб Дарина был пустым, и его было очень легко нести…
Вся моя воля, вся способность управлять собой потребовались, чтобы засыпать ее лицо, ведь я знал, что никогда больше не увижу ее, и лопата весила тонны, а песок смерзся в лед.
Я оставил себе только принесенный из большого мира служебный пистолет. Все остальные магазины я расстрелял в воздух, отнес и выбросил в реку все оружие, какое у меня было, – я не собирался больше стрелять на этой земле. Полагалось что-то написать, но я не знал ни года ее рождения, ни года смерти – по меркам большого мира ничего подобного у нее не было. Собрав пригоршню горячих гильз, я выложил в изголовье холмика короткое слово «КАТИ». И ничего больше.
Несколько лет назад я провел три месяца в Сальвадоре, в Баии. По делам службы, под чужим именем, с чужим прошлым. Не скажу, что это было самое приятное время в моей жизни (эпизод с адвокатской конторой относится как раз к этому периоду), но кое-какие воспоминания остались. Для нас, вселенских бродяг, один какой-то день, одно пустяковое с точки зрения беззаботного туриста воспоминание оказываются ценными и неотвязными. Ало-голубой закат на набережной Лангелиние, дождливый день у подножия Рюбецаля, жареная курица на деревянном блюде в кабачке Алвеса на Ладейро-до-Алво. Там, у Алвеса, мне и рассказывали – у них в Баии верят, что каждый отважный человек становится после смерти звездой на небе. Новой, еще одной звездой. Главное, чтобы человек был отважным. Что ж, хочется верить, что сегодня ночью на небе появится новая звезда, жаль, что мне и в эту ночь не придется увидеть звезд и узнать, которая из них – ее.
Пришлось силой уводить Пирата от холмика, он сдался не сразу. Снова под колеса летела дорога, а мне казалось, что машина стоит на месте, как это было возле Холмов, до которых еще предстояло добраться, чтобы заставить их поверить в то, чего они не заметили, не увидели.
Мефистофель возник на опустевшем месте Кати внезапно, как и полагается сказочному черту.
– Вы понимаете, на что замахиваетесь? – говорил он. – Вы понимаете, как мало значите для хозяев эксперимента? Они вас не заметят, для них вы – ноль, пустяк, странная точечка в окуляре микроскопа, соринка, ползущая не в ту сторону, и только. Остановитесь, пока не поздно!
– Идите вы к черту, – сказал я. – Поймите и вы, что вас – нет. Вы могущественнее всех здешних людей, но они – люди, а вы – материализовавшийся скепсис, воссозданный с дурацким усердием. Я в вас не верю, вас нет…
Он стал таять, но его порицающий голос еще долго преследовал меня, обволакивал логической паутиной отточенных до затертости угроз, предостережений и призывов к торжеству «здравого смысла»…
Я остановил машину и поднял к глазам бинокль. Фиолетовые линзы уничтожили расстояние, сжали линию в точку, я увидел возле решетчатой вышки, возле машины худую высокую фигуру в длиннополой шинели – наверное, он и не покидал форпоста.
Я отпустил тормоза и помчался вниз, борясь со смертной тоской, прижимая ладонью кнопку сигнала – мне хотелось, чтобы он увидел меня издали.
Он вышел к обочине, всматриваясь из-под руки – автоматический жест, нелепый в мире без солнца. Я остановил машину рядом с ним, вылез и сел в траву, прижавшись затылком к нагревшемуся борту вездехода. Смотрел на зеленую равнину, едва заметно выгибавшуюся у горизонта цепочкой холмов, в голове кружились обрывки самых разных разговоров, всплывали в памяти лица живых и мертвых, и только сейчас я ощутил, как страшно устал за эти четверо суток – считанные минуты по часам «Протея». Что ж, теперь можно ни о чем не думать, кроме того, о чем думать необходимо, – о том, что наконец-то удалось найти себя настоящего, о том, что по собственной глупости прошел мимо своей любви, а когда спохватился, было уже поздно. И о том, сколько еще предстоит сделать.
– Как же вы так… – сказал Ламст, глядя на пустую мою машину.
– Так тоже бывает, – сказал я. – Мертвые приказывают нам долго жить, Ламст, а что такое приказ в нашем деле, вы хорошо знаете. Если приказы нарушают, то только для того, чтобы лучше выполнить…
Небо над нами было голубым, несмотря ни на что.
Нам с ним было не так уж много лет, и мы знали друг о друге, что можем работать, как черти.
Что-то коснулось моего плеча, и я медленно поднял голову.
Абакан, 1979