ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ

I

Пальба прекратилась так же быстро, как и началась, только лохматые клубы дыма и языки пламени выбивались из окон домов, ползли по крышам, будто хотели поглотить и спрятать израненный город, его развалины и все то, что создали руки человека за многие годы.

Над землей тихо плыли сумерки, вместе с ними пришел и дождь, мелкий и густой, точно его просеивали сквозь самые частые сита, он, казалось, хотел превратиться в непробиваемую холодную стену.

Закутанные в пестрые плащ-палатки, согнувшиеся под тяжестью орудий и боеприпасов, партизаны медленно пробивались и сквозь стену дождя, и сквозь черный вонючий дым, и голубоватый туман. Колонна тянулась по скользкому булыжнику, мимо развалин, через засыпанные мусором дворы, вползала в дома сквозь отверстия в стенах и выходила через окна или разбитые двери, останавливалась, растягивалась и снова смыкалась; бойцы падали, поднимались и продолжали двигаться в глубоком молчании. Как и все в колонне, Здравкица шла молча, погруженная в свои мысли, сгибаясь под тяжестью двух ранцев, битком набитых бинтами и лекарствами, захваченными в немецком госпитале. Дождь стекал за ворот, полз по всему телу, становилось все холоднее и холоднее, начинала пробирать дрожь.

Улицы были залиты водой, по тротуарам бежали мутные ручьи, они тащили за собой обгорелые головешки, пустые гильзы, обоймы — весь мусор войны. Но народу в городе не убавлялось. Все улицы, площади и дворы были запружены людьми, телегами, лошадьми, автомашинами, броневиками и пушками — армия разливалась во все стороны, как вода из прорвавшейся плотины. Воздух наполнился гомоном и криками людей, ржанием коней, скрипом колес и ревом огня. В предместье еще слышалась перестрелка, еще покашливали гранаты, а на площадь Юговичей уже спешили местные жители с трехцветными и красными флагами.

Они устроили митинг, чтобы поблагодарить тех, которые вот уже четыре дня с боем брали каждый дом, каждую улицу. И только на исходе четвертого дня сопротивление фашистов было сломлено. На окнах немецких учреждений затрепетали белые флаги, наспех сделанные из простыней.

Учреждения, брошенные неприятелем, занимали партизаны: в помещении немецкой комендатуры разместилась народная милиция, на скорую руку сформированная из молодежи, госпитали заполнялись ранеными партизанами, в управлении города расположился народный комитет. По улицам тянулись колонны пленных. Они шли молча, опустив готовы, небритые, оборванные, съежившиеся от холодного дождя, чувствуя на себе взгляды, полные ненависти, а вслед им летели плевки и проклятия. У магазинов и складов стояли часовые в штатском с трофейными винтовками, сразу было видно, что это рабочие и студенты.

Город был свободен. За его свободу дорого заплатила своей кровью и бойцы Космайца, которые молниеносным броском заняли казармы пятого полка, выдвинутые в предместье как авангард обороны. Рота, получив автоматическое оружие для ведения уличных боев, заняла городскую тюрьму и освободила более двух тысяч женщин и детей. И пока батальоны дрались на окраине города, Космаец со своими бойцами уже прорвался на площадь Юговичей, перерезал главные улицы, уничтожал артиллерийские расчеты, разгонял штабы, беря в плен офицеров, сеял среди врагов панику и смерть. Но в самом конце операции последним выстрелом смертельно ранило санитарку третьего взвода Любицу, жену связного Шустера. Когда муж подбежал к ней, она, лежала в беспамятстве, с закрытыми глазами и похолодевшим лбом.

— Стой… стой… Отдых. — как эхо, прокатилось по рядам, и голоса затихли, а бойцы сели, где их застала команда, даже не снимая автоматов с груди.

— Ну, что вы, ребята, в такую грязь сели. — Здравкица скатилась в окоп и перебралась на другую сторону, на кучу камней, оставшихся от разрушенного дома. Сняв ранцы и выбирая место, где бы присесть, она увидела мертвого бойца. В головах у него горела тонкая восковая свеча. И, оберегая пламя свечи от ветра и дождя, низко над ним наклонилась пожилая женщина в трауре.

Здравкица застыла на месте, пока не появились с носилками незнакомые люди в гражданской одежде.

— Жаль мне его, сердечного, на моих глазах погиб, — увидев Здравкицу, заговорила женщина, держа в руках свечу, с которой, как слезы, капал растаявший воск. — Он даже и не вскрикнул… Вот и мой сынок, верно, так же где-нибудь погиб. С сорок первого года ничего не знаю о нем. Как ушел тогда, так я больше его и не видела… Если бы хоть я знала, что ему кто-то свечку поставил, мне бы легче было… Сколько народу побили, проклятые. Когда отступали, стали врываться в дома, согнали сюда народ и расстреляли. Боюсь даже пойти туда посмотреть, — женщина протянула руку и указала на небольшой пустырь. — Пойдем, доченька, посмотришь, сколько народу полегло…

На небольшой полоске земли, где еще торчали стебли кукурузы, лежало более сотни горожан: старики, женщины, дети. Еще не остывшая кровь, смешавшись с дождем, текла красными ручейками. Здравка увидела молодую женщину, которая упиралась рукой в землю, как это делают, когда хотят встать, длинные черные волосы кольцом обвивали ее голову. Рядом с ней, прижавшись к ее груди, сидел ребенок лет двух-трех, не больше, он был завернут в шерстяной платок — мать в последний раз постаралась защитить его от холода. Здравкица тихо подошла к женщине — ей показалось, что ребенок еще жив. Она не поверила себе и едва не вскрикнула. Ребенок смотрел на нее опухшими от слез глазами. Его лицо была испачкано грязью и кровью. Когда партизанка подошла поближе, он, хныкая, стал тормошить мать, пытаясь разбудить ее.

— Господи, боже мой, да ведь это наш Аца. — Женщина, которая шла за Здравкицей, подняла руки и отшатнулась. — Бедная Зорка, и ее смерть не обошла… Аца, золотко мое, иди к бабушке.

Она протянула ребенку руки, и он заулыбался, узнав ее.

Вокруг стояли партизаны. В гнетущей тишине они молча смотрели на мертвых.

— Здравкица, зачем ты отдала ребенка незнакомой женщине? — шепотом спросил Стева санитарку.

— Товарищ комиссар, да я… да куда же я с ним? — Здравкица покраснела.

— Вот возьми моего коня и отвези ребенка в наш госпиталь, — приказал Стева, который третий день исполнял должность комиссара. — И скажи докторам, что я велел заботиться о нем, пока не кончится война…

— Ребенку лучше остаться у этой женщины, — вмешался Космаец и повернулся к Стеве: — Кто ты такой, чтобы там, в госпитале, выполняли твои приказания?

— Как это, кто я такой? — взорвался Стева. — Я представитель народа.

— Это мне известно, но ты тоже должен знать, что наши госпитали забиты ранеными, а ты хочешь, чтобы ребенок видел весь этот ужас, да? Взяла его женщина, и ему будет у нее гораздо лучше, чем в любом госпитале.

— Она говорит, что они из одного двора, — объяснила Здравкица.

— Я все это понимаю, но ребенка нельзя так оставить, — уже остывая, согласился комиссар и подошел к женщине, которая сидела среди бойцов и мокрым платком вытирала кровь и грязь с лица ребенка. — Знаете, ребенка надо отправить в наш госпиталь.

— В какой госпиталь? — удивилась женщина. — Я не могу так. Аца из нашего двора, я должна взять его к себе.

— Нельзя.

— Я должна о нем заботиться, пока его отец не вернется из партизан.

Стева задумался.

— Смотрите, вы головой за него отвечаете.

— А вы меня не пугайте, нас и так много пугали, — рассердилась женщина, встала и, прижимая ребенка к груди, решительно направилась к домам, которые уже начал окутывать сумрак.

— Мамоч-ка… — терялся вдали детский голос. — Я хочу к мамочке…

Стева постоял еще немного, глядя вслед женщине, потом закинул автомат за плечо, поправил ремень, оттянутый гранатами, и, не оборачиваясь, сказал:

— Что поделаешь — война. — Он повернулся к бойцам и сердито прикрикнул на них: — Ну, что рты разинули? Давай вперед.

Дома вдоль дороги были заколочены. Сады и огороды пусты, истерзаны, вытоптаны сотнями ног. Все замерло, только ноги партизан скользили по грязи, проваливались по колено в мутную воду. Бойцы шли вдоль поваленных заборов, через пустые печальные сады и незнакомые дворы, мимо смолкших фабрик, по грязным тесным улочкам, которые вывели их из города в пустое разрытое поле. Иногда дорогу им преграждали брошенные грузовики и опрокинутые орудия, они то и дело спотыкались о колючую проволоку, проваливались в наполненные водой воронки от гранат.

В последний день боев за Валево Космаец раздобыл немецкого коня, который спокойно стоял у какого-то штаба четников, и сейчас покачивался на нем, хмельной от долгой бессонницы. Он закутался в широкий плащ, прикрывавший и коня и всадника, слушал, как стучали по плащу дождевые капли, и незаметно заснул. Привычная фронтовая лошадь осторожно шла за бойцами, и, Космайцу привиделся приятный сон: растянулся он будто на какой-то незнакомой мягкой постели, на высокой кровати, и только голова у него никак не лежит спокойно — все скатывается с подушки. Боясь упасть с постели, он крепко хватается руками за какие-то холодные железные прутья, забитые в степу. Сквозь дрему он услышал автоматную очередь, но сон был сильнее, и Космаец не открыл глаз, пока не почувствовал, как кто-то дергает его за руку.

— Брр… черт побери, я хорошо выспался. — Космаец помотал головой, словно отряхивался от росы. — Чего это мы остановились?

— Швабич себя ранил.

Только теперь Космаец открыл глаза и увидел рядом с собой комиссара Стеву.

— Сам себя ранил? Нечаянно?

— Говорит, забыл поставить предохранитель, — ответил Стева и поддал своему коню каблуком в живот. — У него английский автомат.

— Тогда не удивительно. Эта рухлядь сама стреляет.

— Я знаю, что они сами стреляют, но вот как у него пальцы именно в этот момент оказались на стволе, — усомнился комиссар. — Два пальца ему оторвало. Просит, чтобы отправили его в госпиталь.

— Отправим, только не в госпиталь, а на дзот, — взорвался Космаец. — Где он?

Космаец хлестнул коня и поскакал вперед, вдоль растянувшейся колонны. Бойцы шагали с интервалом в пять шагов, с автоматами под мышкой, готовые в любой момент открыть огонь.

— Влада, что у тебя случилось, кто это стрелял? — поравнявшись с командиром первого взвода, спросил Космаец. — Где этот слюнтяй?

— Вот он, слышишь, нюни распустил.

Швабич скулил, как побитая собака, временами его стоны переходили в какой-то животный вой. Он почти не чувствовал боли, пальцев ему тоже не было жалко, но страх раздирал душу и терзал совесть. Теперь он уже жалел, что направил автомат в руку, а не в голову. Он все же надеялся, что его пошлют в госпиталь, а оттуда бы он уже попросился, куда угодно, лишь бы никогда не встречаться с Дачичем. Несколько раз он порывался пойти к комиссару и все рассказать, но его охватывал страх… Ему и здесь никто не поверит, как не верили в деревне. А Джока куда находчивее, он скажет, что Иоца все выдумал, и тогда… Голова у него сделалась тяжелее ног. Тело трясла лихорадка.

— Иоца, что ты скулишь, голова-то ведь цела, — поравнявшись со Швабичем, сказал Космаец и положил руку ему на плечо.

Солдат разрыдался.

— Эх ты, герой. Разве солдаты плачут? Не срамись. Девушки над тобой смеются.

— Не могу я больше так, не могу, — тянул Швабич, — хоть расстреляйте, я больше не могу.

— Неохота руки о тебя поганить, падаль, — стиснул зубы Космаец. — Если уж тебе так хочется подохнуть, пойдешь на передовую, пусть тебя немцы прикончат.

— Ну и посылайте, пусть ранят, пусть хоть убьют, — голос у него дрожал, — и вас убьют, да, убьют, я знаю…

— Спасибо тебе. Не знал я, что ты такой хороший пророк, — командир роты хлестнул коня и по боковой дорожке поскакал вперед, где показались огоньки незнакомого села.

Было уже за полночь, когда рота свернула с дороги и вышла к небольшой деревеньке, затерявшейся на равнине, со всех сторон окруженной непроходимым лесом и болотами. Пахло мокрой землей и прелой травой. Иногда лужи вытягивались на добрую сотню метров, занимая чуть не полдвора, подступали к самым стенам домов. Поэтому большинство домов в деревне стояло на высоких каменных столбах и было покрыто тростником и дранкой. Около каждого домика виднелся сливовый садик.

На низких ветвистых деревьях устроились куры… Отсюда петухи возвещали рассвет. Под деревьями, как часовые, сидели дворняги, тявкали на партизан, а сами боялись выйти со двора. Не успела колонна остановиться, как в окнах замигали огоньки, послышались взволнованные голоса разбуженных жителей, захлопали двери, во дворах замелькали фонари — они сновали светлячками от домов к сеновалам и обратно. Рота Космайца с трудом разместилась в двух небольших домишках на окраине деревни; домишки были связаны между собой узкой тропинкой и деревянными мостками, перекинутыми через трясину. Каждый раз, когда приходилось идти по этому «мосту», доски прогибались и касались воды, поэтому они были скользкими и обросли мохом. Доски сходились одна с другой на небольших бугорках из камня и конского навоза.

Устроив первый и второй взводы на ночлег, Космаец отправился по этим шатким мосткам к дому, где расположился третий взвод и ротная канцелярия. Он шел осторожно, глядя под ноги, там глубоко внизу ползла его изломанная тень. На середине дороги Космаец почувствовал, как одна доска быстро прогнулась и вода захлестнула подошвы сапог, он замедлил шаг и, не поднимая головы, в нескольких метрах перед собой увидел в воде еще чью-то тень, которая двигалась ему навстречу.

— Куда тебя черт несет, не видишь, что ли?.. — Космаец поднял голову и увидел перед собой Катицу.

— Раде? Ты разве не слышал, я тебе крикнула, чтобы ты подождал, пока я перейду? — Катица легко, как коза, запрыгала по скользкой доске и схватила его за руки. — Как же мы теперь разойдемся?

— Как те два барана, что встретились посреди реки на доске и оба утонули, — держа ее под мышки, ответил Космаец и спросил: — Ты куда идешь?

— Я дежурная, иду развести часовых в первом взводе.

— Время еще есть, часовой только что заступил.

Они чувствовали, что уже погружаются в воду. Держась за руки, как дети, они смотрели друг другу в глаза и улыбались от счастья. Катица все время натягивала на плечи зеленую трофейную накидку, ежилась.

— Тебе холодно? — спросил ее Космаец.

— Нет, это я так…

— Может, тебе жарко?

Она улыбнулась и кивнула головой.

— Когда я с тобой, мне всегда как-то не то чтобы жарко, а… Посмотри в воду, видишь наши тени?.. Рыбаки говорят, когда твоя тень видна в воде, смерти не бойся… Ты не боишься?

— Я еще ни разу не встречал человека, который не боялся бы смерти, — ответил он. — Да только живые живут надеждой, что переплывут этот океан смерти. И я тоже.

— И я… Какая тихая ночь.

Где-то вдали раздался раскат грома, глухой и короткий, словно оборвалась толстая струна на басе и ударила по деревянному футляру.

— Не может быть, чтобы это был гром. Поздняя осень.

— На гром не похоже, — прислушавшись, произнес Космаец. — Это орудия. И я уверен, что это русские.

— Они еще далеко, разве услышишь.

— Можно услышать. Не дальше ста километров… Хочешь, я подожду здесь, пока ты разведешь часовых?

— Иди спать, — она провела ладонью по его бровям, — только перенеси меня на ту сторону. Ладно?

— Я подожду тебя, — опустив ее на землю, решил Космаец. — Ты только поскорее.

Катица улыбнулась и, как мотылек, полетела к дому, где уже спали бойцы. В тесной комнате было душно, пахло мокрой одеждой и прелой соломой. На подоконнике горела сальная коптилка. Косые длинные тени скользили по стенам, падали на усталые лица бойцов, дрожали на законченном потолке. Швабич не мог уснуть, вертелся, как на угольях. Всякий шорох заставлял его вздрагивать, ему казалось, что сейчас кто-нибудь войдет, направит на него пистолет, заставит встать и поведет куда-то из теплой комнаты, от жарко натопленной печи.

— Младен, а Младен, — толкнул он Остойича в бок, — дай мне закурить.

— Ты ведь раньше не курил.

— Не курил, а сейчас вот захотелось.

— И я дома тоже не курил, — Остойич повернулся на спину, долго не мог нащупать карман и наконец вытащил кисет. — У тебя рука болит, сейчас я сам тебе цигарку сверну… Ты слышал, говорят, русские близко?

— Говорят, я не знаю.

— Снял бы ты, парень, куртку да просушил. А так совсем простудишься, — напомнил Остойич, увидев, что Швабич не раздевался. — Печка хорошо горит, до утра все просохнет.

Швабич повернулся к нему спиной, затянулся и почувствовал, как что-то горячее, будто раскаленное железо, хлынуло в горло и опалило грудь. Он закашлялся, из глаз потекли слезы.

— Эх, тоже мне курильщик.

Иоца плюнул на окурок и вздохнул. Не хотелось ни спать, ни жить. Болела раненая рука, а еще больше болело что-то в груди. Он ощущал, что над его головой собираются черные тучи. Вчера Дачич снова напомнил ему, что он плохо действует — за неделю не убил ни одного командира или комиссара.

— Я стрелял в него, да промазал, — соврал Иоца.

— Промазал?.. Врешь, сука.

— Клянусь тебе, не лгу.

— А, хорошо, теперь ты у меня вот где сидишь. — Джока сжал кулак и сунул ему под нос. — Все равно стрелял, а попал или промазал, это не так уж важно… Знаешь, моя очередь идти на пост, ты пойди за меня. Договорились?

— Я позавчера за тебя стоял.

— И сегодня постоишь… Я напишу домой, пусть мой старик даст за это твоему отцу мерку жита. Ты видел когда-нибудь, чтобы так легко зарабатывали мерку жита?

Иоца вздохнул и с трудом проглотил слюну.

— Не надо мне твоего жита.

— Посмотрите вы на него, — Дачич многозначительно усмехнулся. — А вот эта твоя мерка на плечах еще пригодится тебе, а?.. Смотри, Иоца, не рискуй головой. Они тебе никогда не простят… Если Космаец узнает, что ты стрелял в него. — Дачич подмигнул и провел рукой вокруг шеи.

— Я не стрелял, не стрелял, — Иоца в отчаянии схватился за голову.

— Может, и в четниках ты не был?.. Ну, ладно, иди, отдыхай. Заступишь на пост во вторую смену. Ты хороший парень, из тебя выйдет большой человек…

Швабич уронил голову и тяжело вздохнул.

На дереве забил крыльями и запел петух, ему ответил другой по соседству, и, как команда по партизанской колонне, по селу пронеслась первая песня утренних петухов.

II

Ночи были длинные, похожие одна на другую: темные, дождливые и тревожные, сотканные из вечных опасностей, страха и угрозы. Петрович покачивался в седле и, закинув голову, смотрел в пасмурное осеннее небо, с которого капало на мокрую землю. Все время на него давила гнетущая тяжесть — впереди его ожидало то же, что оставалось позади, — смерть.

Он считал дни, как заключенный, и все они сливались в какой-то хмурый туман, из которого уже невозможно было спасти его пропащую голову. Он стремился спрятаться от людей. После поражения под Валевом исчезла последняя надежда. Ее остатки словно тонули в следах его усталых ног, таяли, как тает снег под горячими лучами весеннего солнца. Он едва слышал позади себя топот башмаков. Смешавшись с остатками его отряда, шли человек пятьдесят немцев; недичевцы и десяток льотичевцев тоже присоединились к нему безо всякого приказа. Когда-то ему было приятно сознавать, что ему подчиняются эти прожженные негодяи, что перед ним тянутся офицеры Недича, которые получили звание еще в королевской армии. Теперь все это ему было противно. Со своим отрядом он мог бы незаметно пробраться на Космай, а там с богом… Они тащились по незнакомым пустым полям, пробирались сквозь густые леса, вязли в грязи и переплывали холодные реки, пока не наткнулись на небольшую деревушку, затерявшуюся в густом лесу, ту самую деревушку, где уже третий час спал первый пролетерский батальон и другие части бригады.

— Здесь устроим дневку, — сонно проговорил один из недичевских офицеров, который ехал рядом с Петровичем, увидев на рассвете крайние дома деревушки. — Что думает господин майор?

— Я после завтрака со своей бригадой направлюсь на Космай, — ответил Драган, — а вы как хотите. Нечего вам держаться за хвост.

— Пардон, господин майор, но с вашей стороны свинство так разговаривать со своими братьями.

— С каких это пор жандарм и четник стали братьями? — Петрович ухмыльнулся в свою запутанную темную бороду.

— С тех пор как у нас одна беда… Знаете, господин майор, я тоже думаю, что надо бы нам отвязаться от этих немецких свиней, — предложил недичевец. — Без них нас в деревнях принимают охотно, а эти негодяи…

— Погоди, — оборвал его Петрович. — Лучше болтай поменьше и пошли в деревню разведку.

— Извиняюсь, господин майор, но лучше вы пошлите на разведку своих, — прервал его жандармский офицер. — Знаю я своих негодяев, стоит им попасть в деревню, они сразу же бегут куда глаза глядят.

— Самое страшное поражение, когда командир перестает верить в своих солдат.

— Я, господин Петрович, перестал в них верить точно так же, как и вы.

— Я своим верю.

— А почему же вы вчера двоих расстреляли?

— Смотри, чтобы я и тебя не расстрелял.

— Это мы еще посмотрим, кто кого, — недичевец забарабанил пальцами по кобуре маузера.

— Угрожать вздумал? Катись, сволочь, с глаз моих долой, — гаркнул Петрович.

— Братья, не дурите, — вмешался пожилой человек в мундире старой армии — льотичевский офицер. — Разве без того мало бьют нас эти дикари, а тут мы еще друг с другом драться начнем.

— Я тебе приказываю именем короля! — еще громче заорал Петрович, выхватил парабеллум и наставил его на недичевца. — Забирай своих белобилетников и убирайся, не мозоль мне глаза.

— Господин майор, да куда же я денусь, вы меня прямо в пасть к партизанам гоните, — заохал офицер.

— Свет широк… Ты слышал, что я тебе приказал?

— Пожалуйста, я выполню ваш приказ, но погоди, пес косматый, мы еще с тобой встретимся. — Недичевец повернул коня, хотел двинуться вперед, но в этот момент раздался выстрел, и он, как мешок отрубей, вывалился из седла. На дороге послышались крики, ругань. В деревне залаяли собаки. Немцы подняли винтовки и выстрелили в воздух, они хотели этим успокоить четников и жандармов, но только усилили переполох.

Выстрелы отдались в лесу и докатились до деревни, где стояли партизаны. Швабич похолодел от ужаса, увидев, как сквозь мутные облака пролетело несколько трассирующих пуль. Выстрелы лишили его силы, и он оперся о дерево, чтобы не свалиться на землю. Не помня себя от страха, он нажал на спуск автомата и наугад дал очередь в темноту. И тут же ему ответили сотня винтовок и несколько пулеметов. Пули, как первые утренние гости, застучали по дранке крыш, посыпались разбитые стекла, закричали женщины, заплакали дети.

Сонные партизаны выбежали во дворы и без команды спрятались в укрытия — приготовились к бою.

Пули свистели, пробивались сквозь листву и тупо ударялись в стволы, отламывая крошки коры и веточки.

Понемногу светало. Из облака темноты выступали желтые островки леса, поднимающегося над болотистой равниной, зеленые лужки, пересеченные широкими болотами, которые белели, как пятна снега, забытого солнцем на горных вершинах. Не ища тропинок, партизаны двинулись по болоту, проваливаясь по колено и оставляя за собой мокрые следы. Через сливовые сады они выбрались на открытое поле. Разгоралась румяная заря. На горизонте виднелись черные фигуры врагов, они перебегали и занимали места в стрелковой цепи, подбирались все ближе и ближе, готовясь к нападению.

— Товарищ Космаец, командир батальона приказал вам приготовиться к атаке, — сообщил ротному курьер из штаба.

— Скажи ему, что мы готовы, — ответил Космаец и сообщил приказ командира по цепи.

— Какая там еще атака, — заволновался Стева, — мы ведь даже не знаем, сколько их. Можем впросак попасть.

— С каких это пор ты, Стева, стал такой… осторожный?

— С тех пор как я отвечаю за твою жизнь, — сердито огрызнулся комиссар.

— Везет мне, что кроме меня еще есть кому отвечать… Звонара, смотри, вон за тем кустом пулемет, дай-ка по нему очередь… Значит, Стева, и ты отвечаешь за мою голову?.. Молодец, Звонара… Слышишь, как стреляют эти бандиты? Два-три выстрела — и замолчали, боеприпасы экономят, как мы раньше, помнишь?.. Штефек, твой взвод готов к атаке?

Дуэль нарастала. Вслед за пулеметами затрещали автоматы, зачастили винтовки, словно лопалась кукуруза на раскаленной жаровне, над лужами повисли нити трассирующих пуль.

— Звонара, ты почему не стреляешь, чтоб тебя черт побрал? — заорал Космаец, увидев, что группки врагов под прикрытием своих пулеметов начали перебежку.

— Ничего, пусть подойдут поближе, — не спуская глаз с прицела, степенно ответил Звонара.

— Я вот этого долговязого пулеметчика караулю. Погоди, я с тебя сапоги сниму. Я жду, пока он поднимется, и буду в грудь стрелять, а то если стрелять в лежащего, можно добрую обувку попортить.

Звонара хладнокровно прижимал к плечу приклад, точно он был не в бою, а с рогаткой охотился на воробьев. После той роковой ночи, когда был потерян талисман, он ходил несколько дней испуганный и молчаливый, в ожидании страшного приговора, но приговор так и не был вынесен. Страшные предчувствия томили его, ночи были полны тревоги, а дни еще страшнее. «С любой бедой надо три ночи переспать» — говорят в народе, и, когда окончился третий день и ничего страшного так и не произошло, Звонара пришел в себя, к нему вернулась прежняя беззаботность, он опять шутил, смеялся, а в деревнях выдавал себя за важного начальника и вел свои любимые разговоры о скором окончании войны и о приходе русских. И опять деревенские бабы давали ему гостинцы для своих детей, от которых он им «передавал приветы».

Многие бойцы за последние дни получили повышения, Звонара тоже стал командиром отделения и, как настоящий капрал, носил на рукаве куртки белую звезду, требовал, чтобы рядовые приветствовали его, и плохо приходилось тому, кто «забывал» об этом. Только для Остойича, как для помощника, делалось снисхождение, ему даже иногда разрешалось пошутить со Звонарой.

— Звонара, а этот долговязый не брат тебе? — спросил Младен, когда пулеметчик дал по четнику несколько очередей подлиннее.

— Я тебе больше не Звонара, не забывай это, — не глядя на помощника, напомнил пулеметчик.

— А тебя что, разве перекрестили?

— Конечно.

— Да? А как же?

— Эх, чтоб черт на тебе воду возил, ты разве не знаешь, что я теперь отделенный?

— Знаю, но ведь это звание…

— Молчи, вот он, — Звонара нажал на спусковой крючок и, увидев, как свалился обутый в высокие желтые сапоги пулеметчик четников, вспыхнул от радости. — Видишь, приятель, как стреляет твой отделенный? Я поклялся, что сниму с него сапоги, — и вот посмотришь, сниму.

Над его головой засвистел рой пуль. Звонара пожал плечами и прижался к земле.

— Бьет, дурак, как сумасшедший, — ворчал он, вынимая из-за воротника, кусочки земли, взрытой пулями, — не видит, что здесь люди, чтоб ему повылазило.

— Приготовься к атаке, — напомнил Младен и вскочил на ноги. — Давай вперед!

Партизаны стреляли наугад по темному кустарнику. Щелкали горячие затворы, хлюпала вода под ногами, продвигались вперед медленно, с трудом. Когда первая цепь атакующих выбралась на небольшой холмик, из синих облаков медленно выплыло бледное солнце. Пули, не переставая, свистели над ухом и вспарывали землю. Где-то на правом фланге громко кричал раненый, и этот печальный голос словно придавал силы Космайцу. Наступая вместе со своей ротой, в растянутой и изломанной стрелковой цепи, он не заметил, как они миновали косу, вброд по колено перешли топь и оказались среди боевых порядков четников. В одном вихре смешались серые шайкачи партизан и черные папахи четников, стальные немецкие шлемы и зеленые фуражки недичевцев. Захлебнулись винтовочные залпы, и воздух наполнился непонятным шумом и грубыми ругательствами. Слышались только тупые удары прикладов. Люди схватывались врукопашную, дрались кулаками и ножами, винтовки поднимались и опускались, как цепы, под которыми трещали черепа.

Схватка длилась не более десяти минут. Немцы и горстка предателей в смятении начали отступать. Космаец увидел, что несколько четников могут ускользнуть от него, отбросил пистолет и схватился за автомат, но затвор гулко щелкнул: магазин был пуст. Он не успел выхватить гранату, сильный удар в грудь свалил его на землю. Перед глазами завертелось грязное серое небо, чье-то страшное бородатое лицо заслонило горизонт…

— А, сволочь! — закричал четник.

Космаец выхватил из кобуры второй пистолет и, дослав патрон, хотел выстрелить, но тут заметил, что противник всматривается в него воспаленными злыми глазами.

— Драган, это ты…

— Пес большевистский. — Драган поднял револьвер раньше, чем Космаец, грянул выстрел. Пуля просвистела у самого уха…

Космаец вяло лежал на земле, не хватало сил подняться. «Нет врага, пока тебе его не родила мать», — думал он, прислушиваясь к уходящему бою, глядя, как санитарки торопливо снуют между трупами, поворачивают их, спеша вынести раненых.

— Товарищ командир… Космаец, — испуганно закричала Здравка. — И вы ранены? Куда вас ранило?

— Оставь меня в покое, я не ранен. — Он протянул ей руки и встал с ее помощью. — Пошли кого-нибудь из своих девчат, пусть приведет мне коня… Много убитых у нас в роте?

— Пока что мы нашли шесть человек. Раненых гораздо больше.

Опять показалось болезненное солнце. Оно еще раз осветило скрюченные тела, лежавшие на болоте. Где-то кричали раненые враги, их еще никто не перевязывал, да и вряд ли перевяжет. Прислонившись спиной к толстому стволу ветвистого дуба, сидел недичевец, молодой парень с желтым изможденным лицом и искривленным от боли ртом. Ноги у него были в крови, одна рука висела вдоль тела, как надломанная ветка, а в другой он держал фотографию крестьянской девушки с длинными волосами.

— Друг, прикажи, чтобы санитарки меня перевязали, — попросил он Космайца, когда тот поравнялся с ним. — Я просил их, не слушают. Ты ведь человек…

— Молчи, негодяй, пусть тебя перевязывают те, за кого ты воевал, — оборвал его партизан.

— Ни за кого я не воевал. Так закон велит, вот мне и пришлось идти.

— Пусть теперь твой закон тебе и помогает, — он взял узду из рук девушки, которая подвела ему коня, и, ощущая страшную тяжесть во всем теле, едва поднялся в седло.

Вдали слышались редкие винтовочные выстрелы. Все реже и реже трещали пулеметные очереди.

Разбитые, напуганные, словно овцы, бежали немцы и их приспешники, на ходу теряя солдат.

Космаец догнал свою роту, разбившуюся на короткие колонны, при вступлении в какое-то село, где на стенах еще виднелись лозунги четников, намалеванные черной краской.

«Мы королевские, король наш…» — Космаец засмеялся, прочитав написанное мелом смачное ругательство, заканчивавшее лозунг.

— Нет народа, который умел бы так смачно ругаться, когда ему что-то не по душе, как наш, — обратился Космаец к комиссару. — Вот прочти внизу лозунги, написанные мелом, убедишься, как народ обожает короля.

— А, черт бы их побрал, мне сейчас не до мужицких лозунгов, — хмуро ответил Стева, — но все же придержал коня и стоял, пока не прочитал все надписи до последней. И только когда они снова двинулись, сообщил Космайцу, что Дачич исчез.

— Может, он погиб?

— Нет. Среди раненых его тоже нет.

— Падаль, — процедил Космаец сквозь зубы и хлестнул коня.

Весть о бегстве Дачича быстро разнеслась среди бойцов роты. Они только об этом и говорили. Одни удивлялись, почему он это сделал, другие пожимали плечами, а Иоца тайком крестился, потихоньку вздыхал, чтобы не заметили, чувствуя, как ужасная тяжесть спадает с его плеч. Лицо его прояснилось, глаза наполнились смехом, сердце забилось веселее. Несколько раз он затягивал одну и ту же, бесконечно длинную песню, мелодия которой напоминала причитания женщин на кладбище. Но радость его оказалась короткой. К вечеру, когда далеко на горизонте показались первые строения небольшого городка на берегу тихой Колубары, ротный связной Шустер, который возвращался из штаба батальона, привел дезертира к командиру.

— Я его в обозе нашел, за телегой плелся, — сообщил связной.

Дачич весь отек ото сна. Глаза едва глядели из-под опухших век. Весь в грязи, будто он спал в лужах со свиньями, Джока недовольно поглядывал на связного. Увидев Космайца, он стал припадать на одну ногу.

— Ногу в атаке повредил, — начал оправдываться он, — едва иду.

— Не ври, Джока, — оборвал его Шустер. — Мы больше получаса шли, ты совсем не хромал.

— Что ты болтаешь? Я хромал, только ты не видел.

Космаец хмурился, как осенний день. Сидя в седле, он задумчиво смотрел далеко вперед, сквозь этот голубоватый туман хотел увидеть вершины своего Космая. До дому можно было за день дойти пешком, в длинной и партизанской колонне — дня за полтора, а верхом — куда скорее. Вот уже и знакомые места, где он в сорок первом дрался с четниками, а потом отступал перед немецкими танками. Погруженный в свои мысли и воспоминания, он почти не слышал, как переругивались Дачич и Шустер.

— Может, ты скажешь, что я не видел, как ты выбросил патроны, когда мы подходили к Валеву?

— Я сказал тебе, что у меня лямка оборвалась.

— Я тебя, продувная бестия, давно знаю. У тебя все рвется, когда надо в бой идти. — Шустер поднял голову и встретил недоуменный взгляд командира, в котором прочитал: «И что ты, парень, с ним споришь, неужели ты не видишь, что по нем виселица плачет? Надо его на передовую послать, пусть оставит там свою глупую тыкву».

— Ты всегда в обозе прячешься, когда рота должна в атаку идти? — скрывая свое раздражение, спросил Космаец Джоку и как-то равнодушно взглянул на него, будто ему было безразлично происшедшее.

— Я не бежал, товарищ командир. Я просто отстал…

— А ты не подумал, что мы тебя можем расстрелять как дезертира?

Джока вытаращил свои бесцветные глаза, губы у него задрожали, а руки сжали ремень автомата.

— Значит, не скажешь, почему ты сбежал? — допытывался Космаец.

Дачич пожал плечами.

— Я нечаянно, у меня нога подвернулась, — неуверенно прошептал он и замолк, заметив, что Космаец не слушает его.

Космаец провел ладонью по лицу.

— Ну, вот у нас еще один кандидат на дзот. Молись богу, чтобы нам дзоты по пути не попались. На первый же пойдешь, а сейчас ступай в свой взвод.

Джока исподлобья взглянул на связного и погрозил ему кулаком, это означало: погоди, мы еще встретимся. Связной в долгу не остался, и они быстро разошлись.

III

Ветер свистел в разбитых окнах так недовольно, будто бы пролетал через ад. Полночь давно миновала, но никто в роте не спал. Бой, который начался еще в сумерки, заметно слабел, и с обеих сторон теперь слышались редкие выстрелы.

И партизанам и немцам это затишье было на руку: первые отдыхали и собирали силы, чтобы на заре подняться в атаку, а вторые давали своим истощенным частям возможность отойти. Только тяжелый пулемет, поставленный на разъезде у станции, не переставал лаять, он выплевывал свинец, тяжело и глубоко вздыхая. Из пламегасителя веерами вырывался огонь, снопы трассирующих пуль разлетались в разные стороны, разбивали стекла, стучали по крышам, подожгли сеновал недалеко от железнодорожной станции. Пламя пожара тянулось к небу и, как гигантская свеча, освещало ближайшие домишки; даже в пустом зале ожидания было так светло, что на стенах были видны дыры от пуль и белые куски штукатурки на полу, которые хрустели под ногами бойцов, как сухой валежник в лесу. На массивной дубовой скамье под разбитым окном лежал Космаец с сумкой под головой, он походил на крестьянина, который мирно дремлет, потеряв надежду дождаться своего поезда.

— Вот черт, бьет, как сумасшедший, — прислушиваясь к непрестанному тявканью пулемета на площади перед станцией, задумчиво сказал Стева. — Удивляюсь, как у него ствол не лопнет. Раскалился небось.

— А он меняет стволы. С тех пор как бой начался, вот уже три сменил, — ответил Космаец. — Через пять минут опять будет ствол менять.

— Откуда ты знаешь, сколько раз он сменил ствол? — удивился комиссар.

— А я слежу за ним. Каждые сорок минут меняет. На это он тратит две с половиной минуты. А нам достаточно, чтобы он на минуту замолчал, и мы перемахнем это пространство перед станцией.

— Они, собаки, хитрые. Могут нас обмануть. Риск большой, если вся рота сразу выйдет на простреливаемое пространство…

— Я тоже так думаю, поэтому решил послать Дачича и Швабича, чтобы они его сняли. Мы сделаем это за полчаса до атаки, а начнем атаку в пять часов.

Длинная пулеметная очередь рассыпалась по залу, с потолка и со стен посыпалась штукатурка. В окнах задребезжали остатки стекол. С другого конца станции ответил партизанский пулемет. Где-то близко взорвалась бомба, закашлялись, но быстро успокоились винтовки.

— Ну что за подлый народ, — с трудом поднимая сонную голову и выглядывая в окно, пробормотал комиссар. — Глаз не дадут сомкнуть.

— Пошли связного, пусть сообщит, что комиссару хочется спать, — фыркнул Космаец. — Они немного помолчат.

— Удивляюсь, как это люди могут спать под такую стрельбу, — сказал комиссар. — Я сейчас прошел по роте, по взводам организовали отдых, пятьдесят процентов спят, а я не могу.

— Да ведь это мужики, они могут и в церкви спать, такая уж у них философия — спи, когда можно.

— Я тоже был когда-то крестьянином, но…

— У тебя нервы испорчены, ты ни крестьянин, ни городской.

— Не в этом дело. Мне кажется, что эти деревенские ребята сегодня хватили немножко ракии в той деревне, где мы отдыхали, вот им сейчас и спится.

— Ей-богу, я бы тоже не прочь выпить. — Космаец повернул голову к комиссару и спросил: — У тебя не найдется несколько глоточков?

— Нет, брат, даже если бы тебе раны промыть надо было, ничего нет.

— Ну, не скаредничай, сейчас ракии всюду сколько угодно. Дай-ка мне фляжку…

— Какую тебе фляжку? Ты разве не видел, что я ее больше не ношу?

— С каких же это пор, приятель?

— Вот уже целую неделю.

Космаец улыбнулся:

— Это с тех пор, как ты стал комиссаром?

— С того самого дня. Ты сам говорил, что я показываю плохой пример молодым бойцам.

— Пока ты был маленьким руководителем, ты здорово выпивал, а стал птицей поважнее, перестал себя баловать. Ей-богу, я этого и не подозревал, но я думаю, что если так и дальше будет, ты далеко пойдешь, может, еще министром сделаешься.

— Министр, наверное, может хорошо выспаться. — Стева вытянулся на лавке и сладко зевнул.

Космаец занялся трофейной немецкой зажигалкой, которая никак не хотела давать огня. Стева лежал с закрытыми глазами, старался ни о чем не думать и считал шепотом, чтобы поскорее уснуть. Ветер гулял на чердаке, хлопал открытой дверью, завывал по углам и стучал ветками по крышам. Он пел колыбельную. Песня ветра успокоила комиссара, и он стал погружаться в чуткий сон.

«Опять меняет ствол, — подумал Космаец, когда затих пулемет на площади, и поглядел на часы со светящимися стрелками. — Нарушил свое расписание, теперь он меняет через сорок три минуты… И почему это нигде больше не стреляют, а только у станции?» — подумал он и увидел, как через окно со стороны перрона в зал влез какой-то человек.

— Тебе чего здесь надо? — строго спросил Космаец пришедшего и поднял автомат.

— Это я, товарищ потпоручник, — отозвался тот и, шагая прямо через лавки, направился к командиру.

— Шустер?.. Что ты там болтаешь, какой я тебе потпоручник?

— Да, товарищ командир, сейчас только звонили из бригады и командир батальона приказал мне передать вам его поздравления.

— Да иди ты к черту, нашел время шутки шутить…

— Честное слово. Вот вам, это комбат отрезал с рукава у одного штабного и вам передал нашивки. — Связной протянул Космайцу два треугольника из сукна; на них было позолоченное шитье и латунные звезды. — Он приказал, чтобы вы сейчас же пришили на куртку.

— Ей-богу, раз так, сейчас же и пришью, не солить же мне их, — Космаец с улыбкой взял нашивки и приложил их к рукавам. — Эх, потпоручник… Неплохо… Говоришь, у штабного с рукавов отпорол? А ты не врешь, Шустер?

— Ей-богу, не вру, пусть мне ворон глаза выклюет.

— Знаю я вас, мужиков. — Космаец погрозил ему пальцем и примирительно продолжал: — Видишь, как здорово. Академий я не кончал, а потпоручника получил.

— Да ведь вы воевали.

— Все мы воюем, а чин получил один я.

— Вы заслужили.

— Ну, чем уж это так я заслужил… Ты, парень, тоже можешь заслужить. Будь хорошим человеком, честно воюй. Если почувствуешь, что тебе очень трудно, запой песню. Если ты устал и автомат вываливается из рук, разбуди свою злость и возьми пулемет… А комиссару не дали чин?

— Командир только для вас передал.

— У тебя нет иголки и нитки, чтобы пришить? Разбуди санитарку Здравкицу, у нее всегда есть.

Космаец еще раз взглянул на звезды, улыбнулся и окликнул Стеву. — Вставай, вставай, чудо увидишь.

— Чего тебе?

— Я звание получил… честное слово, командир и звезды мне прислал. Посмотри, золотые, как на небе.

— Ух ты, здорово, так ты и до генерала дойдешь, — Стева, еще не проснувшись хорошенько, стал обнимать и целовать командира. — Давай пришивай скорей, пройдешь по роте, пусть бойцы видят, какой у них командир.

— Видишь, Стева, вот теперь хорошо бы иметь фляжку ракии. По такому поводу можно устроить пир под самым носом у немцев.

— Эх, жалко, что я раньше времени сделался трезвенником, — Стева почесал за ухом.

Связной Шустер хитро взглянул на командира.

— Товарищ потпоручник, мы находимся в той части Сербии, где в каждом погребе бочек по десять ракии… Разрешите проявить находчивость?

Не прошло и получаса, как связной вернулся с полной сумкой провианта и четвертью ракии.

— Счастливому и черти чулки вяжут, — еще издалека закричал он. — У нас будет буржуйский ужин.

Он притащил несколько ломтей сала, копченое мясо, два больших куска жареного поросенка на вертеле, большой слоеный пирог, кулек печенья, кастрюлю тушеной капусты со свининой и белую миску с голубцами.

— Попался мне дом, где люди празднуют славу, — встретив удивленные взгляды партизан, объяснил связной. — Они мне стали жаловаться, что из-за всех этих беспорядков гости не пришли, а я им объяснил, что гостей лучше, чем мы, им не найти, а еще я им сказал, что нашему командиру присвоили звание…

— Не знаю, что ты там им наговорил, но вижу, что постарался, — заметил комиссар.

— Для своего командира старался.

— Молодец парень, не растерялся. А теперь зови сюда взводных и политруков, — приказал Космаец. — Пусть запомнят этот день. Я не скряга, все, что есть, давай на стол. Здравкица, устрой все это хорошенько, вы, женщины, умеете. Разбуди-ка этих бездельников, что здесь спят, пусть поищут столы, будем пировать, как буржуи.

В какой-то канцелярии рядом с валом ожидания нашлось несколько столов с ящиками, набитыми толстыми книгами и бумагой. Бойцы быстро освободили их и вытащили в зал. Вместо рюмок Здравкица раздобыла крышки от фляжек. Шустер принес свою гармошку и сунул ее в руки музыканта, который раньше играл в валевских кафанах. Тот долго пробовал клавиши, откашливался, массировал горло и поглядывал на бутыль.

— Не могу, горло надо промочить, — сказал гармонист.

— За чем же дело стало? Промочи на здоровье. — Шустер, который хозяйничал за столом, протянул ему крышку от фляжки, наполненную водкой.

Гармонист завел глаза под потолок, отчаянно махнул головой, сдвинул шайкачу на затылок и веером развернул волнистые меха. Длинные тонкие пальцы забегали по клавишам.

— Давай, давай, побратим, пусть буржуазия слышит, как умеют веселиться партизаны, — закричало несколько голосов.

Когда громко запела гармошка, на площади еще лихорадочнее защелкал немецкий пулемет, и ему сразу же ответили пулеметными очередями партизаны.

— Лай, сука, чтоб тебя лихорадка задавила, — крикнул Космаец и затянул любимую партизанскую:

Разболелась партизанка Мара,

Просит Мара мать свою родную:

Разбуди меня на зорьке, мама,

И придвинь постель мою к окошку,

Я проснусь до зорьки, на рассвете,

Чтоб мне видеть отряд партизанский,

Впереди отряда своего милого,

Пролетерской роты знаменосца.

— Товарищи, — крикнул комиссар, когда оборвалась песня, и взобрался на стол, чтобы все лучше видели и слышали его, — слышите, как лает на площади эта собака? Она голодна, и мы должны накормить ее. Только вместо хлеба мы накормим ее свинцом… Вы знаете, больше всего надежды на нашу роту, поэтому нам и дали автоматическое оружие. И мы перед целым миром должны показать наше геройство. И еще я вас спрошу, товарищи, почему наш командир получил звание потпоручника? Он это давно заслужил. Чины партизанам зря не дают. Поэтому я вас, товарищи, призываю, показать всю свою силу, пусть, когда мы уйдем, в этом городе рассказывают о наших подвигах, о нашем героизме.

— Не подкачаем, товарищ комиссар, — закричали партизаны.

— А раз так, давайте выпьем еще по одной — и на свои места. В пять часов атака! — закончил комиссар.

Несколько рук протянулись к комиссару, они хотели помочь ему спуститься, но он повернулся к ним спиной и сам спрыгнул со стола.

— В пять атака? — шепотом спросила Катица Космайца, когда почти все разошлись, и незаметно потянула его за руку. — Теперь я могу тебя поздравить. Хочешь я тебя поцелую? Мой потпоручник!..

Космаец смотрел на знакомый профиль, на густые волосы, которые сделались длиннее за месяц, что прошел со дня, когда они двинулись из Боснии, и сердце его заплеснула горячая волна любви.

— Я пойду в атаку с вашим взводом, — проводив ее, сказал Космаец, — а сейчас мне пора, надо послать гранатометчиков на дзот. Если мы не уничтожим этот пулемет, он нам бед наделает.

К рассвету на небе замерцали первые звезды. Ветер разогнал облака и стих, после него осталась свежая осенняя прохлада, и еще явственнее слышался треск винтовок. Пулеметы, которые всю ночь стреляли вдоль линии, сейчас слышались реже.

Джока и Иоца, которых послали как гранатометчиков, осторожно пробирались вдоль низкой каменной ограды, часто останавливались, утирая пот со лба.

— Джока, я больше не могу, — заныл Иоца, когда до дзота осталось меньше ста метров.

— Должен. — Дачич побагровел от злости. — Вспомни, как ты уничтожал партизанские пулеметные гнезда…

— Врешь ты, не делал я этого…

— Не важно, что ты делал, важно, что я все знаю… Вот тебе две гранаты, ползи вперед, — приказал Джока.

— Я?

— Ты, а я буду тебя прикрывать.

— Без тебя не пойду.

Дачич сорвал автомат и направил на Швабича.

— Вперед, если тебе дорога твоя дурацкая башка.

Иоца икнул и плотно прижался к земле, словно хотел врасти в нее, потом протянул вперед руки и на животе пополз к дзоту. Он полз, прикрытый каменной стеной ограды, перебирался через колючую проволоку, иногда останавливался и даже не смел обернуться, чувствуя за своей спиной дуло автомата.

Из дзота, не переставая, строчил пулемет. Иоце казалось, что из земли вылетают красные кровавые струи и поливают площадь, спеша напоить смертью дома вокруг. Иногда огонь менял направление, и раскаленные струи хлестали над его головой. Швабич не привык к таким операциям, но привык беречь свою жизнь, поэтому он, используя паузы, подползал все ближе и ближе к чудищу, которое раскорячилось на широком перекрестке над самой привокзальной площадью. Наконец он очутился в заброшенном окопе, который вел к дзоту, и, забыв о своем страхе, бросился вперед. Он даже не заметил, как подобрался к бетонному гнезду и очнулся, только увидев черный зев бойницы. Едкий смрад пороха перехватил ему горло. Он машинально выхватил гранату и швырнул ее в дзот. Сильный взрыв отбросил его назад. И как раз в тот момент, когда замолчал немецкий пулемет, откуда-то со стороны станции раздались крики партизан, они отдались нестройным эхом и полетели по цепи вдоль дороги, смешавшись с треском выстрелов.

Иоца очнулся, выскочил из окопа и побежал к Дачичу, который стоял за толстым стволом акации.

— Джока, ты видел, как надо воевать? — еще издали закричал Иоца. — Я не трус, не трус!

— Слушай, — Дачич схватил его за плечо, — ты должен сказать командиру, что это я уничтожил дзот. Ты понял?

Швабич с удивлением взглянул на него.

— Это я уничтожил, я… Теперь иди и говори, что я был в четниках, никто тебе не поверит. Мне теперь будут верить, погоди только…

Иоца не договорил последнее слово, он не заметил, как Дачич нажал на спуск и только почувствовал, как невидимое жало вонзилось под левый сосок и что-то теплое потекло по груди. Он сник, автомат выскользнул у него из рук и упал в грязь, ноги подкосились, голова склонилась на грудь, и он рухнул на землю.

Когда подошла санитарка, чтобы перевязать Швабича, она увидела его тело, искусанное пулями. Дачич сидел рядом с мертвым, сжимал виски ладонями и плакал сухо и скупо, как плачут крестьянки над умершей свекровью.

IV

Городок, где было тысяч двадцать жителей, проснулся опустелый. Протрещали, словно на прощание, последние пулеметные очереди, только кое-где перед государственными учреждениями горели костры, пожирая архивы. Ветер срывал желтые листья и вместе с клочками бумаги неслышно гнал по узким грязным улицам. Из предрассветного тумана все яснее выступали некрасивые, грязные, мощенные булыжником улицы с уродливыми ободранными домишками, которые лепились один к другому, как бусины в ожерелье. Из-за опущенных занавесок и горшков с цветами из окошек осторожно смотрели заспанные и боязливые лица. На площади перед трехэтажным зданием срезского управления дремало несколько лошадей с торбами, они были запряжены в телеги, нагруженные разнообразным имуществом. У покинутых домов вынюхивали добычу бездомные тощие псы; ветер хлопал-открытыми дверями. Этот городишко, который казался символом «старого времени» и где не было других достопримечательностей, кроме пяти кафан и чесмы, весь был окутан колючей проволокой, опоясан рвами, наполненными водой, а на его перекрестках торчали из земли дзоты с холодными черными бойницами.

В центре стояла гордость горожан — кафана «Хайдук», в ней всегда были выбиты окна, поломаны стулья, а хозяин вечно ходил с разбитой головой. За кафаной был рынок, с двух сторон теснились лавки с поломанными ступеньками и спущенными ставнями. Перед «Хайдуком», ближе к чесме, которая поила весь город, стояла закопченная кузница, рядом с ней пекарня, а на углу, у самого вокзала, как невеста, красовалась парикмахерская. На другом конце города, на берегу реки, как передовое охранение виднелось несколько новых кирпичных зданий, покрытых красной черепицей и огороженных густыми рядами колючей проволоки и дзотов. Это были авиационные казармы, построенные, как и аэродром, во время войны. В густом сливовом саду виднелись землянки, в которых расположились солдаты Недича, охранявшие аэродром и немцев от нападений партизан. Когда начались бои за город, они не сделали ни одного выстрела.

Ветер развевал белый флаг, поднятый на высоком шесте у распахнутой калитки, закрывавшей раньше проход в колючей проволоке. На земле лежал голландский карабин, рядом с ним валялись полотняные обоймы и пояс со штыком.

— Будьте осторожны, нет ли тут ловушки, — вырвавшись к калитке, предупредил товарищей Звонара и стоя дал короткую очередь поверх деревьев.

Из землянки, расположенной ближе к дороге, вышел недичевец без ремня, в расстегнутой куртке, словно хотел показать — вот, отдаю вам свою раскрытую душу. В окошечки, расположенные на уровне земли, выглядывали испуганные лица.

— Руки вверх! — приказал Звонара и направил пулемет на недичевца.

— Здесь все свои, — ответил недичевец» и на всякий случай поднял руки вверх. — Мы не стреляли…

— Кто ты такой? — спросил его комиссар, подходя поближе.

— Мы теперь никто.

— Как это никто?

— Раньше мы были солдаты Недича, а сейчас сдаемся и, если вы не примете нас в свои ряды, будем пленными, — ответил недичевец без особого страха. — Вчера к нам прибыли парни из Валева, рассказывали, что вы пленных не расстреливаете, даже к себе берете, и мы решили сдаться. Два офицера у нас сбежали, а троих мы арестовали… двух на́редников[49]… тоже. Мы охраняли аэродром и не вступали в бои с партизанами. — Недичевца бросало в жар от напряженного молчания партизан. Он не знал, что делать, говорить дальше или замолчать. — Оружие и боеприпасы сдаем… Я из крестьян, меня, как и всех, заставили, а теперь поступайте, как знаете, а я бы пошел воевать вместе с вами.

Подошли несколько партизан. Они рассматривали недичевца с откровенным любопытством. Подошел и Космаец с третьим взводом, который уже успел обыскать немецкие казармы. И сейчас за взводом поскрипывало несколько тяжелых телег, нагруженных офицерскими чемоданами, солдатскими ранцами и ящиками с имуществом.

— Ну, что вы столпились около этой падали, — подъезжая на коне, крикнул Космаец. — Гоните его отсюда. Он врет, а вы и уши развесили. Спросите его, может, он коммунист?

Партизаны засмеялись.

— Товарищ, я не коммунист…

— Марш отсюда, проходимец, какой я тебе товарищ, — оборвал его Космаец и подошел к Стеве: — Меня требуют в штаб. Рота получила приказ собраться на аэродроме, отдохнем немного, а потом будем готовить посадочную площадку для приема русских самолетов.

— Прилетают русские самолеты?

— Да. Может быть, сегодня, но не позднее, чем завтра.

— Хорошо, только надо еще разоружить этих негодяев, — заторопился комиссар Стева и, едва дождавшись ухода Космайца, направился к землянкам.

Их было больше десятка, они стояли тесно одна к другой. По команде открылись двери, и во двор выбежали, будто псы, сорвавшиеся с цепи, солдаты в зеленых мундирах, без ремней, многие без фуражек. Тот, что первым встретил партизан, стоял перед землянками и указывал, как построиться. Звонара с легким пулеметом на груди, в длинной немецкой шинели шел вдоль строя и пересчитывал пленных, тыкая в грудь каждому пальцем, на котором были видны мозоли от гашетки пулемета.

— Сто двадцать два, — выкрикнул Звонара, дойдя до конца строя.

— Еще есть офицеры и сержанты, которых мы арестовали, они отдельно сидят, — объяснил первый недичевец.

— Товарищ Звонара, возьми свое отделение, отведи их в штаб батальона и сразу же возвращайся, — приказал комиссар. — Мы будем на аэродроме.

— Офицеров и сержантов не забудьте, товарищи, — крикнул недичевец и, выйдя из строя, подбежал к комиссару: — Прошу вас, оставьте меня, я хочу с вами, я хочу бороться за…

— Хватит кричать, тебе лучше со своими, — ответил ему комиссар и повернул коня к аэродрому.

Пленных вывели на улицу и повели к центру города, а рота построилась в колонну по одному, миновала замолкшие немецкие дзоты на берегу реки, перешла мостик, вышла на открытое поле аэродрома, где, как настоящая широкая река, тянулась взлетная дорожка. По грязным улицам из города выходили колонны бойцов и неторопливо направлялись на север. Где-то вдалеке раздавались редкие винтовочные выстрелы, иногда тявкал пулемет.

В Шумадию вместе с партизанами вступила холодная дождливая осень. Леса и сады пожелтели раньше обычного, осиротели деревья, и только на лугах вдоль рек еще зеленела трава, а на нивах чернела вспаханная земля. После нескольких пасмурных дней из-за гор выглянуло солнце. Его мягкие лучи пробились сквозь голубой туман, окутавший долину, засверкали в крупных каплях обильной росы. Ветер запел веселее в еще не опавшей листве кустарников.

— Стой, — приказал комиссар, когда рота вышла на небольшую поляну, устланную опавшими желтыми листьями, — привал, здесь будем ждать командира.

Бойцы рассыпались вдоль реки, сняли оружие, амуницию, сняли шинели и куртки, и сразу же послышался плеск воды. Комиссар стреножил коня и пустил пастись, не снимая с него седла, а сам, стоя на берегу, равнодушно смотрел, как умываются партизаны, слушая их незамысловатые крестьянские шутки. Свежий утренний ветерок опьянил его. Голова кружилась от пряного запаха увядших листьев. Стева глубоко вздохнул и улыбнулся краем губ: сколько дней и ночей он не испытывал такого ощущения спокойствия, чувства мирной, беззаботной жизни. Постоянная спешка то в бою, то на марше, человек даже и не замечает жизни, что течет мимо него, не видит мягкой красоты голубого неба, раскинувшегося бескрайним шатром.

— Стева, ты что, сердечный, задумался? — вывел его из раздумья голос Здравки.

Девушка стояла перед ним умытая, аккуратно причесанная, с еще мокрыми кончиками волос. Только сейчас он заметил, что на ней новые широкие брюки английского сукна и черные начищенные ботинки.

— Как ты принарядилась, — улыбнулся Стева.

Здравкица опустила длинные черные ресницы и тихонько вздохнула.

— Я пришла проститься, — шепнула она.

— Ты разве куда-нибудь уезжаешь?

— Меня оставляют на работе в тылу.

Только теперь Стева ощутил какую-то пустоту в душе. Красота осени, которая окружала его, больше не радовала.

— Что поделаешь, такова наша жизнь, — прошептал комиссар, глядя, как у самого берега весело журчит и прыгает по камням вода. — Сегодня мы стоим здесь и не знаем, что ждет нас завтра.

— Стева, мне пора идти, меня ждут, — прошептала Здравкица, но не двигалась с места.

Неожиданный отъезд санитарки взволновал Стеву, он не знал, как ему проститься с ней. Не может же он сказать ей сейчас все, что чувствует, да и какая от этого польза? О чем она сейчас думает, почему не уходит? Увидятся ли они еще когда-нибудь? Война, люди гибнут. Вот перед ним стоит девушка, девушка-солдат в короткой защитной куртке и в брюках. За поясом у нее пистолет и две круглые гранаты с латунными головками. Почему у нее такое печальное лицо, почему она смотрит в землю? Остается на работе в тылу, будет жить в городе, спать на мягкой постели, обедать каждый день. И не надо все время опасаться за свою жизнь. Почему у нее такой огорченный вид?..

— Когда кончится война, увидимся, Здравкица. Если ты, конечно, меня не забудешь, — Стева почувствовал, как комок подкатил к горлу, а щеки покраснели.

— Проводи меня хотя бы до города. — Здравкица незаметно взяла его за руку и почувствовала, как рука дрожит, но уже не могла ее выпустить.

Ни он, ни она не знали, что это их последняя встреча, последние в жизни минуты вместе. Теплый осенний день навсегда разделял их. Прижавшись к плечу комиссара, с печальными потухшими глазами Здравкица тихо запела любимую партизанскую песню:

Уж и жаль тебе, что разлучаемся,

Разлучаемся, не встречаемся?

— А я никогда не думал, что мы так скоро расстанемся, — сказал Стева, печально глядя на горизонт, когда Здравкица замолчала. — Я надеялся, что мы до конца будем вместе… Оставайся с нами, Здравкица.

— Я бы рада, да не могу. Как мне жалко, столько опасностей вместе прошли, стольких товарищей схоронили. Мы с Катицей прощались, так обе плакали.

— А тебя далеко посылают?

— В этот город, что мы взяли. Ристича назначили председателем народного комитета; а меня секретарем срезского комитета молодежи.

— Ты, наверное, счастлива?

— Как тебе сказать, мне больше хотелось бы остаться в роте.

— Я понимаю тебя… Кого мы теперь выберем секретарем СКОЮ в роте?

— Много хорошей молодежи. Звонара был моим заместителем, можно его, а еще лучше выберите Катицу. Она политрук…

— Катицу мы выбрали секретарем партячейки… И почему мы говорим сейчас об этом? — комиссар замолчал. Шаги его становились все короче и медленнее. Он хотел растянуть время прощания.

Солнце было уже высоко и неподвижно висело над городом, над которым голубела, как паутина, легкая дымка осеннего тумана.

Недалеко от моста, где только час назад прошла рота, Стева заметил, как гнутся молодые кустики, и услышал треск сухих ветвей и тростника у берега. Ему и в голову не могло прийти, что это пробираются немцы, но, привыкнув быть осторожным, он на всякий случай вынул руку из ладони Здравки, расстегнул кобуру и заслонил девушку спиной.

— Спрячься вон за ту вербу, — сказал ей Стева и тихонько толкнул ее в плечо, а сам осторожно приблизился к берегу.

Из густого кустарника появился зеленый остроконечный шлем, за ним, другой, третий. Стева стиснул рукоятку револьвера и, не выходя из-за укрытия, крикнул:

— Хальт!

Немец, шедший первым, нажал на курок и дал очередь наугад. Пули защелкали по веткам вербы. И в тот же момент заговорили пистолеты комиссара и Здравкицы. Немец с автоматом развел руками, будто хотел ухватиться за воздух, и повалился под тяжестью своего жирного тела. Упал и еще один немец, он так и не успел бросить приготовленную гранату.

— Партишан, коммуништ… ми золдат австриен… Них германец, них! — завопил перепуганный немец и пополз к вербе, за которой стояли Здравкица и Стева. — Хитлер капут, никс викториен… Я, я, капут.

— Тебе капут, — выходя из укрытия и держа пистолет, закричал комиссар.

— Хитлер капут, фатерланд капут, золдат фатерланд капут!

Немец был напуган. Он весь дрожал… Худой, морщинистый, белый как лунь, он, вытаращив глаза, смотрел на партизан, протягивая к ним руки. На выстрелы прибежали партизаны. Несколько человек с автоматами окружили немца. Остойич схватил его за воротник шинели и поставил на ноги.

— Товарищ комиссар, посмотрите, какие у него хорошие сапоги, — закричал Остойич, — разрешите я сниму. У нас несколько человек босиком ходят.

— Гоните его с глаз моих долой, — сердито ответил Стева, и когда бойцы ушли с пленным, он, взглянув на Здравку, увидел, что по ее лицу бежит алая тоненькая струйка крови.

— Зацепил немного, — глядя в зеркало, усмехнулась девушка. — Чуть было голову не снял в последний день… Ничего страшного, — она вытерла кровь платком. — Идем, мне надо успеть на митинг.

Когда перешли мост, Здравкица остановилась и улыбнулась через силу. Ей хотелось только одного — не заплакать. До боли стискивала зубы. Смотрела мимо Стевы, на дорогу, бегущую между двух рядов деревьев.

— Напиши мне из Белграда, — прошептала она. — Передай с оказией. Напиши, как вы с русскими встретитесь… Жаль мне, что я не смогу быть с вами в этот момент… Стева, вспомни тогда обо мне…

Стева еще крепче сжал ее руку, словно хотел этим передать все то, что накопилось у него в душе. Но он так и не успел шепнуть ей, как собирался в последнее мгновение: «Здравкица, я люблю тебя». К ним скакал всадник. Еще издали он узнал лошадь Космайца и, держа Здравкицу за руку, сошел с дороги. Всадник заметил их и придержал коня.

— Товарищ комиссар, потпоручник послал коня для товарища, — доложил связной, соскочил с лошади и протянул поводья девушке: — Здравкица, скорее, тебя ждет комиссар батальона. Вот лошадь. Командир остался в городе, ему поручили выступить на митинге… Что там только творится, люди прямо с ума сошли. Я едва пробился, демонстрация! И сколько цветов… Вынесли столы на мостовую и пьют ракию… Тебе длинны стремена?.. Погоди, я подтяну ремни… Так хорошо?.. Торопись, тебя ждут у срезского управления.

Здравкица, уже сидя в седле, еще раз взглянула на Стеву, смущенно улыбнулась.

— Прощай, Стева… Счастливого пути, — крикнула она и, отпустив поводья, полетела, точно птица.

— Товарищ комиссар, потпоручник приказал, чтобы рота занялась очисткой посадочной площадки, — сообщил связной, когда Здравкица была уже далеко. — До вечера должны прилететь русские самолеты.

Стева не слушал его, он стоял на обочине и долго смотрел на дорогу; даже тогда, когда силуэт всадницы исчез среди домиков за поворотом, комиссар не сразу пришел в себя. Он ощущал в душе какую-то тягостную пустоту, так бывает, когда человек невозвратно теряет что-то самое дорогое.

V

Остойича разбудили в тот час, когда сон особенно сладок. Он молча встал, обул тяжелые альпийские башмаки с чужой ноги — они были здорово велики ему. Чувствовался холод, и он зябко поежился. В комнатах немецкой казармы, где партизаны спали прямо на полу, тесно прижавшись друг к другу, было тепло, только крепко пахло потом. Во дворе он чуть не потерял сознание от чистого ночного воздуха. Младен несколько минут стоял неподвижно, глубоко дыша, пока не ощутил, как его пробирает крепкий утренний холодок. Он всегда с гордостью стоял на посту, оберегая спокойный сон товарищей, вот и сейчас он с удовольствием слушал отчаянные крики петухов, которые, доносясь со всех сторон, сливались в какую-то задорную симфонию. И в эти долгие часы, когда каждая минута длится целую вечность, он тонул в воспоминаниях о прошлом, мысленно возвращался домой, на Романию, думал о матери: «Что она сейчас делает? Наверное, уже проснулась и топит печь… Вот бы хорошо сейчас прислониться к теплой печи, обнять ее холодными закоченевшими руками». И он прячет руки под полы широкой куртки, снятой с пленного льотичевца, поглубже натягивает шайкачу на уши и топает ногами, как новичок в коло. Перед самым рассветом месяц скрылся за далеким горбатым горизонтом, но остался его раскаленный след, и стала видна широкая равнина.

Днем еще пригревало солнце, подсушивало землю, поднимало легкий парок, а ночью светил месяц, подмораживало, и все вокруг одевалось в холодные белые одежды инея. Осенние ночи в долине Колубары всегда холодны. Уже в половине сентября выпадает иней, который сушит листву на деревьях и губит овощи. Мокрая трава пожухла и подмерзла, она похрустывает под ногами часового, как обуглившаяся бумага. В такт шагов Остойича где-то в горах, голубевших в тумане рассвета, ухали взрывы гранат. Непрерывно строчил пулемет. Младен давно привык к этой музыке и, почти не обращая на нее внимания, шагал взад и вперед, прижимая локтем автомат и задумчиво глядя, как над городком собираются и ползут по небу серые клубы дыма. Запах печеного хлеба и жареного картофеля, доносившийся из-за реки, дразнил его, щекотал пустой желудок, так что он даже не заметил, как из-за горбатых холмов показалось солнце.

Сменившись с поста, он долго сидел на ступеньках казармы и грелся на солнышке, не сводя глаз с неба. Каждый раз, услышав отдаленный рокот самолета, он выбегал за ворота, а когда гудение удалялось, опять возвращался на ступеньки, где рядом с его сумкой лежал автомат. Если наблюдать со стороны, можно было сразу заметить, что Остойич больше всех ожидает прилета русских самолетов. Он был напряжен, взволнован, вроде даже похудел со вчерашнего дня. Белки глаз покрылись тонкой сетью красных жилок, а под большими круглыми глазами появились синяки. Легкий осенний ветерок, налетавший с поля, забирался под широкую куртку и уже начал холодить тело. Под теплыми лучами солнца быстро таял иней, на ветках деревьев и на желтоватой выжженной траве блистали капли воды. Измученный долгим ожиданием, Остойич не заметил, как сомкнулись веки и голова упала на грудь. Он спал, сидя на ступеньках, крепко сжимая ремень автомата. И ему снилось то, о чем он думал в последние дни. Его не разбудил даже рев самолетов, которые, как ласточки, опускались на широкое поле аэродрома.

— Эй, Младен… ты жив? — на его плечо опустилась тяжелая рука пулеметчика. — И как это ты можешь сейчас спать? — Остойич вскочил, протер глаза и, увидев самолет, бегущий через поле, чуть было не заплакал. — Возьми свою сумку с патронами, — напомнил Звонара, — не забудь, смотри. Наши ушли разгружать самолеты. Ну, пошли.

— Я готов, — сердито огрызнулся Остойич, держа сумку в руках. — Я только твоего приказа и дожидался.

Звонара с усмешкой взглянул на него, взвалил пулемет на плечо, держа его за ствол, и, покачиваясь на длинных ногах, в длинной немецкой шинели ниже колен, перепоясанный черным ремнем, скрылся за утлом здания и через минуту оказался на открытом поле. Со всех сторон слышались крики партизан. Самолеты не успевали заглушить моторы, как их окружали солдаты. Бежали за ними следом, точно это были простые крестьянские телеги. Космаец видел, как открывались козырьки на кабинах самолетов, из них показывались люди, которые тут же терялись в толпе партизан, как соломинка, попавшая в водоворот.

— Космаец! — крикнул подскакавший на коне командир батальона. — Возьми несколько человек и очисти аэродром. Поставь часовых… покалечатся люди под самолетами.

— Товарищ поручник, я боюсь, что сейчас это уже невозможно сделать.

— Все возможно, — отрезал комбат и поскакал дальше.

— «Все возможно», — повторил Космаец и поискал глазами, нет ли поблизости кого-нибудь из политруков или взводных. Никого не найдя, он попытался сам оттеснить бойцов и очистить поле, но никто не обращал внимания на его крики. Партизаны сбились около самолетов в тугой клубок, его и пулей не прошибешь.

— Освободите поле, — кричал он, но голоса не было слышно, тогда он выхватил пистолет и дал несколько выстрелов в воздух. Шум затих. Все обернулись к Космайцу, только несколько человек с перепугу бросились на землю.

— Приказываю немедленно очистить аэродром, — крикнул Космаец тоном, не допускающим возражений, не убирая на всякий случай пистолета.

Из толпы вышли несколько бойцов постарше, они недовольно направились к казармам, за ними стали расходиться остальные.

— Влада, — увидев Штефека, окликнул Космаец, — собери свой взвод и поставь у самолетов часовых.

— Понятно, товарищ потпоручник.

— На аэродром никого не пускайте.

— Ты видел, какие парни? — спросил взводный Космайца и кивнул головой в сторону самолетов. — Наши-то черти чуть без штанов их не оставили.

— Да ну? — изумился потпоручник. — Как же это?

— Набросились на них все сразу, звездочки у летчиков на память поснимали, пуговицы пообрывали. Эх, жалко я опоздал, ничего мне не досталось. Если бы ты видел, какие у них звезды…

— Хорошо, потом увидим, сейчас давай расставляй скорей посты, — приказал Космаец и отправился искать Павловича, чтобы получить от него распоряжение на выгрузку самолетов.

У белого домика, выкрашенного белыми и черными квадратами, он увидел Катицу. Она шла к нему, протянув руку, в ней было что-то зажато. Солнечные лучи падали на ее лицо, которое, казалось, и без того светилось. В глазах застыла улыбка, она не исчезала и не переходила в смех.

— Раде, знаешь, а русские совсем такие же, как и мы, — сообщила Катица.

— Неужели? А я думал, они совсем не такие.

— А может быть, и не такие.

— А рога у них есть?

— Я позабыла спросить, — девушка рассмеялась.

— Надо бы, а то в деревне крестьянам придется объяснять.

Оба весело захохотали.

— Таких красивых ребят и с рогами полюбить можно, — прищурив один глаз, ответила Катица.

— О, а я и не знал, — ревниво заметил Космаец.

— Я познакомилась с одним. У него такие чудесные глаза…

— Вот и хорошо, — уже пытаясь скрыть свою ревность, оборвал ее Космаец. — Об этом ты мне расскажешь в другой раз, а сейчас мне надо разыскать Павловича.

— Погоди, комбат сейчас занят. — Катица показала рукой на домик, где собирались летчики. — Он там с русскими… Взгляни, что мне подарил этот русский.

Катица придвинулась к нему и осторожно разжала ладонь, как ребенок, который боится упустить бабочку. Солнечный луч упал на эмаль красной звезды и отразился в ней, как в зеркале.

— Звезда, видишь какая красивая! Как светится… Осторожнее, смотри не урони, — предупредила она, когда Космаец протянул руку, чтобы потрогать звезду. Она дрожала над ней, словно это был золотой кубок, до краев наполненный счастьем.

— Да. Эх, эту звезду можно как орден носить, — он долго рассматривал ее и прикладывал то к груди, то к шайкаче.

— Нравится?

Космаец усмехнулся.

— Еще спрашиваешь.

— Если нравится, возьми.

— А не жалко?

— Для тебя? И тебе не стыдно?

— Надо бы взять, чтобы она тебе не напоминала об этом блондине, — загадочно поглядел на Катицу Космаец.

— Ах так? Тогда я оставлю ее себе, пусть напоминает, — Катица ловко выхватила звездочку из руки Космайца. — Я сама буду ее носить. Пусть мне все завидуют.

Катица отпорола с шайкачи свою звезду и прикрепила вместо нее эмалевую, подаренную русским. В звездочке отражались тысячи солнечных лучей. Катица побежала в роту. Космаец проводил ее взглядом и, вспомнив, куда шел, увидел вереницу телег, тянувшуюся к самолетам. Над полем пролетела стайка воробьев, они опустились так низко, что почти касались земли крыльями. На траве блестела липкая солнечная паутина. Свежий ветерок гнал по долине рыжие листья, рвал паутину, которая блестела, как серебро.

Разгрузка самолетов, которую поручили второй роте, шла непредвиденно медленно. Большинство бойцов впервые в жизни видели так близко «железных птиц» и больше разглядывали их, чем работали. Кроме того, сначала пришлось грузы опускать из самолетов на землю, потом переносили раненых с телег в самолеты, а уже затем нагружали телеги.

В последних боях было много тяжелораненых. Их отправляли на лечение в Советский Союз.

— Сейчас я завидую этим несчастным, — печально глядя на худые обросшие лица, сказал Остойич. — Черт побери, они увидят Россию.

— Не мели глупостей, — прикрикнул на него Звонара. — Заслужишь — после войны поедешь учиться в Россию. Помнишь, что нам рассказывал товарищ Ристич. Взвали этот ящик мне на спину…

— Тяжелый, давай я помогу.

— Мал еще. Кишка тонка.

— И не воображай, — обиделся Младен. — Ты думаешь я?..

— Поднимай, поднимай. В другое время ты еще гонял бы с ребятами по улицам да скакал верхом на палке.

— Конечно. Послушайте вы его: «Скакал бы верхом на палке». Попал пальцем в небо. Я и до партизан не скакал…

— А что, на свиньях ездили?

— Всяко бывало, — Младен весело засмеялся. — До восьми лет мы ездили верхом на свиньях, а потом на козлах… Иногда даже соревнования устраивали. И только тогда это дело бросили, когда нас прозвали «козлиной гвардией». От тятьки тоже иной раз влетало.

Разгруженные самолеты застилали циновками и укладывали на них раненых, которые едва слышно стонали сквозь стиснутые зубы. Перебитые руки и ноги, сломанные ребра, простреленные головы. Сквозь тонкие слои бинтов проступала запекшаяся кровь, у некоторых раны уже гноились. Когда-то это был цвет партизанской армии, они вынесли на своих плечах все тяготы семи вражеских наступлений, а сейчас лежали неподвижно, молчаливые и озабоченные. Они предпочли бы оставаться в строю. Даже путешествие в далекую дорогую страну не радовало их, хотя они всю жизнь мечтали хоть глазком взглянуть на нее. Они даже не слушали, как бойцы на прощание говорили им: «Передайте от нас привет матушке России». Их безразличные взгляды блуждали под потолком самолета.

Когда все было кончено, Звонара собрался выйти, но один из раненых придержал его за край шинели и попросил глоток воды.

— Подождите минутку, — Звонара выскочил из самолета и через минуту вернулся с фляжкой в руках.

Пока раненый пил большими жадными глотками, Звонара рассматривал самолет, за работой он так и не успел ничего разглядеть. В самом дальнем углу он заметил что-то подозрительное. В проходе, между рядами раненых, циновка странно завернулась, и Звонара пошел поправить ее. Он хотел расправить ее башмаком, но почувствовал под ногой тело человека. Звонара отшатнулся. Не может быть, чтобы раненого положили так неудобно. Он поднял циновку и с изумлением увидел Остойича.

— Ты что тут делаешь, проходимец этакий? — спросил Звонара и потянул его за плечо.

Остойич смутился, попытался снова спрятаться под циновку.

— Вылезай отсюда, бродяга.

— Я думал, меня никто не заметит, — со слезами в голосе пробормотал Младен. — Я бы завтра же и вернулся. И сам бы посмотрел Россию и вам рассказал.

— Ну ты, сопляк, не срамись. Вылезай-ка. — Звонара схватил его за плечи и толкнул к двери.

— Эх, жизнь, жизнь, — тяжело вздохнул мальчишка. Он сказал это, как старик, который с тоской вспоминает прошлое и без надежды смотрит в будущее.

VI

После двух дней отдыха и работы на аэродроме пролетерский батальон опять готовился к маршу. На его место пригнали две рабочие тыловые роты, сформированные из недичевцев и деревенских белобилетников, которых не принимала в свой состав ни одна часть. Только начальство (в большинстве своем это были инвалиды войны) имело настоящее оружие, а все остальные были «вооружены» лопатами, пилами, топорами и мотыгами. Едва успев разместиться в казармах, они начали снимать колючую проволоку, засыпать окопы и разрушать дзоты. Они были так заняты своим делом, что даже не заметили, куда ушел батальон. Только командиры и комиссары, руководители тыловиков, многие еще с повязками на головах, с руками на перевязи, долго стояли у ворот и с печалью смотрели вслед пролетерам, которые, как тени, исчезали в голубоватой дали.

Батальон уходил на северо-восток по узкой, в рытвинах дороге, вспаханной гусеницами немецких танков, она как змея извивалась вдоль низкого берега Тури́и. По обе стороны дороги стояли сады, и люди шли как поезд сквозь дебаркадер. Села на равнинах вдоль реки тянулись на десяток километров, часто было трудно определить границу между ними. Дома лепились еще теснее, чем в горах. Здесь многое напоминало мирную жизнь. Все реже встречались пожарища. На лугах мирно пасся скот. На выгонах детвора играла в чижика и в мяч. Они даже не обращали внимания на солдат, словно им уже надоело смотреть, как проходят войска. У отворенных ворот стояли молодые крестьянки, засунув руки под пестрые фартуки, жадно смотрели на парней, так глядят на ярмарке вдовушки, высматривая для себя подходящего жениха. Большинство их было в трауре. На многих домах трепетали черные флажки, это напоминало бойцам, что идет война.

Вдали сквозь осенний голубоватый туман уже виднелась растянувшаяся на несколько километров гряда Космая, шершавая и горбатая, как хребет тощего коня. То, о чем Космаец мечтал, было теперь перед ним там, в этих голубых горах, пересеченных глубокими ущельями и словно утыканных скалами, которые поднимались, как холмики на кладбище. Он был исполнен надежды и верил, что уже на рассвете остановит своего коня у родного дома и обнимет старую мать. Он не хотел думать о том, что она может умереть, верил, что она жива, как верил в ту встречу, которой не суждено было сбыться, потому что война полна всяких неожиданностей.

Космаец, посланный в авангард батальона со своей ротой автоматчиков, ехал впереди на черной тонконогой кобыле. Он стремился вперед, хотел вырваться из медленно движущейся колонны. И хотя он видел, что бойцы с шага переходят на бег, чтобы не отстать от него, он не придерживал коня до тех пор, пока на окраине небольшой деревни навстречу роте не вышли несколько вооруженных людей в крестьянской одежде.

— Смерть фашизму! — приветствовал Космайца коренастый партизан средних лет с длинными крестьянскими усами. На нем был старый суконный гунь, расшитый шнурками, на груди, как автомат, висел короткий кавалерийский карабин.

— Свобода народу! — ответил Космаец и остановил коня, оглядываясь, идет ли рота.

— Вы, товарищ, из группы пролетеров? — спросил его незнакомец.

— А что, если нет? — вопросом на вопрос отозвался комроты.

— Тогда можете ехать дальше, — не сводя глаз с русского автомата, висевшего на груди у Космайца, разрешил усач и поинтересовался: — Это у вас, верно, русский автомат?

— Да. Русский.

— Ого. Смотри-ка, какой у него магазин. В него поместится больше патронов, чем найдется во всей нашей роте, — усатый усмехнулся и придвинулся к Космайцу. — Ради бога, товарищ, покажи нам эту игрушку.

— Вы хотите меня разоружить?

— Да нет, что ты. Давай меняться. Я тебе дам в придачу еще голландский пулемет, — усатый взял автомат из рук Космайца, поднес его к губам и поцеловал. — Целую твои руки, дорогая моя Россия. Этим ты вызволяешь нас из беды.

Усатого окружили товарищи, десяток рук потянулся к нему. Каждому хотелось хотя бы потрогать автомат.

— Ну, герой, как ты решил, будем меняться? — улыбаясь большими зелеными глазами, спрашивал усач. — Я даю тебе кавалерийский карабин, который бьет без промаха в яблочко, да еще пулемет в придачу. Не будь скрягой.

— Переходите в нашу бригаду, тогда и…

— Нам дан приказ влиться в Первую пролетерскую дивизию. Мы ее ждем вот уже второй день.

— Дождались. Мы авангард.

— Ей-богу?.. Смотрите, товарищи, как бойцы вооружены. У всех автоматы, — усача все восхищало. — И у всех на звездах серп и молот. Ей-богу, это настоящие пролетеры.

— А вы откуда? — спросил Космаец, получив назад свой автомат.

— А мы, товарищ, Космайский партизанский отряд.

— Космайцы? Из Селишта у вас никого нет?

— Тут никого нет, а в отряде много.

— Петровича Михаила никто не знает?

— Драгана ихнего хорошо знаем… Мы с ним как раз вчера схлестнулись.

— Ушел от нас, сволочь, — хмуро сказал один из партизан.

— А ты, парень, откуда знаешь Петровича? — подозрительно опросил усатый.

— Как же не знать, он мне отец.

— Отец? — удивленно спросило несколько голосов.

— Погоди, погоди, да разве ты жив? Бедный старик, схоронил тебя еще два года назад и памятник поставил… Только братец твой всю семью опозорил.

Космайцу неприятно было слушать разговоры о брате, он стоял, терзаемый внутренними муками, и, как на суде, с тяжестью на душе выслушивал приговор, который выносили его брату земляки. Поэтому он обрадовался приближению командира батальона и воспользовался случаем, чтобы перевести разговор.

— Вон командир батальона, поручник Павлович, вы с ним можете решить вопрос, куда явиться, — сказал Космаец усатому.

Командир был в сероватой русской шинели. На шее у него висел бинокль, перетянутый портупеей с револьвером, он походил на кадрового офицера. Высокий, стройный, он гордо сидел в седле, и лицо, и вся его фигура дышали жизнью.

— Ну, ты уже встретился со своими космайцами? — подскакав ближе и поздоровавшись с незнакомцами, спросил поручник Космайца и повернулся к усатому, которого он, вероятно, принял за командира местного отряда. — Вы командир партизан?

— Да, я, — ответил тот, вытягиваясь по-солдатски.

— Очень хорошо. — Павлович протянул ему руку, они поздоровались. — А я командир Первого пролетерского батальона… Я получил телеграмму из бригады, распределить вас сразу же, как мы встретимся. В моем батальоне остается только один взвод, остальные переходят в распоряжение бригады. Вы назначены политкомиссаром в наш батальон.

— Политкомиссаром? — удивился усатый. — Почему мне оказана такая честь?.. Нет, брат, это невероятно — политкомиссаром в пролетерский батальон.

— На войне невероятно только одно — за день победить врага, — заметил поручник и продолжал: — Одно отделение с санитаркой передайте в роту товарищу Космайцу, да найдите дельного парня ему в заместители.

— Для этого подойдет Си́мич — командир взвода разведки. — Усатый обернулся и подозвал одного из тех партизан, что вместе с ним подошли к Космайцу: — Давай, Симич, переходи к пролетерам.

Перед Космайцем стоял круглощекий юноша среднего роста с озорными глазами, поблескивающими из-под густых пшеничных бровей. Одет он был в недичевский мундир и крестьянские опанки. На желтом ремне висел длинный маузер в деревянной кобуре, за тот же пояс были заткнуты, как кинжалы, две немецкие гранаты с деревянными рукоятками.

— Пойду к вам в заместители, если обещаете дать мне русский автомат, — упрямо заявил Симич и, увидев на рукавах куртки Космайца звезды, спросил: — Вы в чине потпоручника? Автомат гарантируете, товарищ потпоручник?

— Два получишь, если хватит сил носить. Не такие уже мы бедные, чтобы не могли вооружить заместителя командира роты, — пошутил Космаец.

— У вас их так много?

— Для тебя найдем.

За деревней, на обочине канавы, отдыхала рота. Вместе с пролетерами сидели местные партизаны, большинство их — в крестьянских гунях, опанках, а некоторые даже в соломенных шляпах. Встретились они так, словно были знакомы уже не один год, рассказывали друг другу о боях и дружно уничтожали хлеб с салом. Кое-кто, запрокинув голову, опорожнял содержимое солдатских фляжек. На поваленном телеграфном столбе, лежавшем у дороги, Космаец увидел смуглую молодую девушку в черном городском костюме, перетянутом ремнем. На узкие худые плечи и на спину падали черные густые волосы, мягко обрамлявшие тонкое продолговатое лицо. Верхняя губа с одной стороны была чуть-чуть приподнята, открывая золотой зуб, от этого казалось, что девушка презрительно улыбается. На ногах у нее были дырявые туфли, сквозь дыры выглядывали посиневшие пальцы. Через плечо висела плотно набитая сумка от немецкого противогаза. Держа в одной руке круглое зеркальце, другой она разглаживала невидимые морщины на высоком лбу. Ни лицом, ни одеждой девушка не напоминала партизанок, которые прошли кровавыми дорогами войны.

— Де́санка, ты с первым отделением переходишь в роту к пролетерам, — увидев девушку, приказал Симич.

— Не «ты», а «вы», товарищ взводный, — возразила девушка и прищурившись взглянула на него.

— Во-первых, не «товарищ взводный», а «товарищ заместитель командира роты», а во-вторых, запомни, что все партизаны равны, и позабудь свое городское «вы».

— С каких это пор партизаны уничтожили культуру? — поинтересовалась Десанка, неторопливо встала, поправила юбку и спрятала зеркало в карман жакета.

— Побереги свою культуру для университета.

Десанка улыбнулась и бросила кокетливый взгляд на Космайца.

— Как вы думаете, товарищ, нужна партизанам культура?

— Она нужна партизанам так же, как тебе хорошая палка, — ответил Космаец в тон вопросу.

— Товарищ Симич, скажите своему товарищу, что он мне очень нравится, — усмехнулась Десанка. — Готова дожидаться ответа до конца войны.

Десанка вскинула голову и тряхнула волосами. Смеясь, она исчезла среди бойцов, оставляя за собой тень чудесной красоты, которая делает людей лучше и веселее.

— Модернизованная партизанка, — про себя сказал Космаец.

Симич проглотил комок, застрявший у него в горле, и тайком вздохнул.

— Студентка Белградского университета, — объяснил он и спросил: — Видели вы когда-нибудь необъезженного скакуна? Поймаешь его арканом, а в телегу никак не впряжешь. Семь потов сойдет, пока его взнуздаешь, а уж зато, когда запряжешь, гони вовсю. Будет тянуть, пока не упадет… Вот и Десанка такая. Запрячь ее трудно, но поверьте мне, хорошо будет тянуть.

— Она небось избалованная.

— Конечно. Отец у нее до войны железом торговал, а сейчас снабжает немецкую армию сербским хлебом.

— Подумать только! Зачем же она пришла в партизаны?

— Романтика, товарищ потпоручник… Первые дни не хотела спать вместе с бойцами на соломе. Видел, в каких туфлях ходит?

— Жаль, что ее нельзя перевести через Романию да в Дрину окунуть.

Где-то далеко началась стрельба. Бойцы без приказа ускорили шаг. Интуиция гнала их вперед. Они не чувствовали усталости. Было время обеда. Осеннее солнце перевалило половину неба и склонялось к закату. Тени деревьев вытягивались, становились длинными и уродливыми. Из-за Космая поднимались белые облака, обещавшие дождь. По дороге встретили несколько телег, на которых сидели и лежали раненые партизаны. Они рассказали, что освобожден Аранджеловац и сейчас немцы пробиваются к Белграду, а они сами из бригады, которая ведет оборонительные бои на Зворнице.

— Это Шумадийская бригада, — объяснил Симич. — У меня там брат комиссар батальона. И я целый год воевал вместе с шумадийцами, а потом поссорился с братом и перешел сюда, к космайцам.

Отделение, переведенное в роту из космайского отряда, сейчас же распределили по взводам, а старшину, дельного, серьезного парня, в прошлом гимназиста, назначили политруком в третий взвод вместо Катицы Бабич, которая получила повышение и стала заместителем комиссара Стевы. Распоряжения о перемещениях приходили на марше, и все делалось на ходу. Бойцы даже иногда не успевали понять, что происходит. Только ротный связной Шустер, который метался на своей кляче и привозил в роту новости, не мог примириться со своим положением. Он мечтал с пулеметом идти перед ротой, а получилось так, что он, по существу, не участвовал ни в одном бою. Особенно это тяготило его после смерти Любицы, и сейчас он был рад, что подвернулся случай попросить Космайца передать ему пулемет того товарища, которого назначили политруком взвода.

— Хочешь пулемет? — переспросил Космаец.

— Конечно, товарищ потпоручник, а то мне своим ребятам и в глаза стыдно взглянуть. Все они дерутся, как черти, а что я делаю?

— У пулеметчика нет коня, — пошутил Стева, оказавшийся рядом.

— А я, товарищ комиссар, не для того пошел в партизаны, чтобы на коне ездить, — сердито ответил связной. — Разрешите мне принять пулемет… Сами знаете, что я должен отомстить швабам.

— Я ни за что бы тебя не отпустил, но раз тебе надо отомстить, — вздохнул Космаец. — Иди к командиру первого взвода. Только гляди, не осрамись.

— Вот увидите, не последний день воюем, — Шустера словно снесло ветром, он побежал искать Штефека.

— Люблю ребят, которые рвутся в бой, — глядя ему вслед, заметил Стева.

Они долго шли молча, погрузившись каждый в свои мысли и тайком поглядывая на хмурившееся небо. Космай уже растаял в волнах сероватого тумана, а солнце спряталось за край облака. Горизонт сузился и стал расплываться в тумане осенних сумерек. Рощицы нахмурились, и поля, лишившись света солнца, навевали печаль. Колонна все чаще останавливалась. Пальба, начавшаяся час назад, разгоралась все сильнее. По грязной дороге туда и обратно скакали связные с винтовками в руках. Все чаще встречались телеги, переполненные ранеными. За облаками гудели невидимые самолеты.

После двух дней мирной жизни война опять вступала в свои права.

VII

Рота Космайца заняла оборону вдоль опушки леса, из которого торчала высокая труба кирпичного завода. В сумерки, почувствовав, что защитники получили подкрепление, немцы умерили огонь и от атак тоже перешли к обороне, намереваясь возобновить их утром и во что бы то ни стало пробиться, ибо другого пути отступления у них не было. Если сомкнутся партизанские клещи, им угрожает плен или смерть.

Всю ночь на позиции щелкали винтовки и лаяли пулеметы, начинали на одном фланге, а заканчивали на другом. Где-то вдали изрыгали огонь пушки. Взрывы снарядов разрывали темноту и с корнем выдирали деревья. Светящиеся пули непрерывно рисовали какие-то запутанные узоры.

Стева неподвижно лежал на плащ-палатке рядом с самым младшим в роте пулеметчиком и пытался представить себе будущее, то, что ждет его после войны. Хорошо бы вернуться в тот маленький городок, который они взяли несколько дней назад. Там живет Здравкица. Она стала руководителем молодежи среза, ее дорога ясна. Уже полночь, сейчас она спит в уютной комнате, тепло укрытая одеялом, а над ним вместо одеяла висят трассирующие пули. Он не думал об отдыхе, потому что знал: этой ночью отдыхать не придется. А завтра?.. Никто еще не знает, что ему готовит завтрашний день и какой венок плетет судьба.

Рассвет рождался скупо. Небо никак не могло отделиться от земли. Их соединяли хмурые дождевые облака. С обеих сторон огонь усиливался. На остроконечном холме, похожем на стог сена, горел старый ветряк, подожженный снарядами. Пламя пожара поднималось над лесом, как струя вулканического гейзера.

— Через полчаса идем в атаку. — Космаец присел рядом с комиссаром и закурил сигарету. — Я пойду со вторым взводом, а ты иди со Штефеком… Взводные уже получили приказ, я иду поговорить с бойцами.

— Я тоже как раз собирался. — Стева поднялся вслед за командиром и стал рассказывать: — Знаешь, я провел собрание скоевцев. Мы приняли Остойича. Так мало осталось ребят из СКОЮ. Сегодня ночью еще одного тяжело ранило.

— В роте более ста человек, надо получше присмотреться к людям и тех, кто достоин, принять в Союз молодежи.

— У меня на примете уже есть несколько парней.

— Хорошо. Только не будем спешить, а то получится как с Мрконичем.

— Не все же Мрконичи!

— Но ты все-таки не забывай, что у нас теперь не все добровольцы, большинство было вынуждено пойти.

— Это правильно, но молодежь все-таки остается молодежью. Ты сам вспомни…

Стева не успел закончить свою мысль, как над их головами прогудело несколько артиллерийских снарядов, взорвавшихся у кирпичного завода. Новый залп вырвал деревья всего в полусотне метров от них. Мины и снаряды падали так густо, что сосчитать их было невозможно. Партизаны, которые укрывались только за деревьями, а не в окопах, как немцы, засуетились. Вчерашние крестьянские парни дрожали от страха. Увидев, что кто-нибудь из товарищей ранен, они всем отделением бросались к нему, оставляя позицию, чтобы поскорей спасти его.

Космаец и Стева поспешили в свои взводы.

Комиссар не успел сделать и нескольких шагов, как заметил группу бойцов, которые, прячась за деревьями, отступали к кирпичному заводу.

— Стой! Назад! — закричал комиссар и, выхватив револьвер из кобуры, поспешил им наперерез.

Бойцы остановились, не обращая внимания на взрывы, и застыли как статуи. Сейчас они испуганно смотрели на дуло револьвера комиссара.

— В чем дело, товарищи?

Увидев покорность бойцов, комиссар спрятал револьвер. — Почему вы оставили позицию? Где ваше оружие?

— Товарищ комиссар, мы сейчас… только Шустера вынесем… Он из нашей деревни, — набравшись храбрости, выпалил один из партизан, — не можем мы его оставить.

— А что с ним?

— По ногам его зацепило.

Шустер, который так рвался к пулемету, сейчас лежал на холодной земле и скрипел зубами.

— Одного человека хватит. — Комиссар выбрал парня покрепче и приказал: — Ты, товарищ, отнеси раненого в санчасть и сейчас же возвращайся. А остальные марш на позицию!

Бойцы, отброшенные гигантской пружиной — приказом комиссара, — кинулись назад.

— Смотрите, если еще раз бросите оружие, не сносить вам головы, — крикнул им вслед комиссар и сам побежал за ними.

На опушке леса, под толстым дубом, лежал пулемет Шустера с торчащими в небо сошками. Невдалеке от него за деревом прятался Джока, назначенный помощником. В стороне валялся подсумок с патронами.

— Кто тебе разрешил бросать патроны? — рассерженно крикнул ему комиссар.

— Раз нет пулеметчика, на что мне патроны, — осклабился Джока, показывая свой кабаний профиль.

— Я пулеметчик, — ответил ему Стева и лег за пулемет, — дай мне ленту.

Гитлеровцы ожесточенно обстреливали партизанские позиции. Пулеметы захлебывались. Винтовки изрыгали смерть. Артиллерия незаметно перебросила свой огонь куда-то в глубь леса, и вражеские пехотинцы пошли в атаку. Тысячи пуль зажужжали над Стевиной головой. Он даже не почувствовал, как пуля сорвала у него шайкачу. Указательный палец лежал на гашетке, и в предрассветной мгле было видно, как впереди падают немцы, но разрывы в их стрелковой цепи быстро заполнялись, словно солдаты выходили на помощь из земли.

Разъяренная пехота приближалась с бешеной быстротой. Все громче доносились торопливые звуки чужой лающей речи. Стева ничего не чувствовал, он бил длинными непрерывными очередями, и когда у него, из коробки выскочила пустая раскаленная лента, он протянул руку за следующей лентой, но помощника рядом с ним не оказалось. Только теперь комиссар заметил, что остался совершенно один, под самыми дулами раскаленных пулеметов. Его бойцы отходили в лес, он видел только их спины. Пули пели свою печальную песню, сбивали ветки и обдирали кору с деревьев.

— Стойте, стойте, — кричал комиссар, — пятясь назад. На небольшой площадке у печи для обжига кирпичей он увидел Джоку, который спешил укрыться за сушильней. А там стоял Штефек с револьвером в руке и останавливал бойцов, заставляя их занять оборону, но это ему плохо удавалось.

— Стой, сволочь, — гневно крикнул Стева, догнав Дачича, — иди сюда… Дай ленту. За мной!

Стева побежал и остановился у высокой кирпичной трубы, в которой зияло несколько дыр, пробитых снарядами. Вход в трубу был открыт. Комиссар втолкнул туда Джоку и вбежал сам. Под ногами звенели пустые гильзы. В трубе у каждого отверстия торчали перекрещенные доски. На железной лестнице висели пустые заржавевшие ленты. Стева ловко поднялся по скобам внутри трубы и остановился у первого отверстия на высоте пяти — шести метров от земли. Отсюда было видно, как внизу, ползали голубые шинели. Он быстро устроился на досках и дал очередь из пулемета по немецкой пехоте, которая подошла довольно близко к трубе. Несколько минут он стрелял без помех, но скоро его заметили, и над ним засвистели пули. Внизу на земле все гудело от ураганного огня. Всюду слышался бешеный треск выстрелов. С каждой минутой он усиливался, а иногда превращался в непрерывный рев.

Партизаны, которых поливал свинцовый дождь, дрогнули и отступили от кирпичной печи, теперь они выпустили из рук инициативу, а отступая, теряли людей.

— Спустись вниз, запри дверь, — приказал комиссар Дачичу, — и если немцы сюда полезут, защищай вход.

Немцы бросили в бой все свои резервы, им необходимо было прорвать кольцо и выбраться из него. Не обращая внимания на смертоносный огонь Стевиного пулемета, они, как безумные, пробежали мимо трубы и скрылись за ней, там огонь пулемета не доставал их. И только когда поле перед трубой опустело, Стева позвал Дачича. Ответа не было. Он подумал, что Дачич не успел закрыть дверь и попал в руки к немцам, быстро спустился вниз к выходу. Дверь была закрыта с наружной стороны. Холодок пробежал у него по спине. Он налег на дверь, хотел ее открыть, но она не поддавалась. Что-то тяжелое давило на нее с той стороны. Комиссар только теперь понял, какую ошибку совершил, забравшись в эту трубу. Он попал в западню. Ему не оставалось ничего другого, как подняться наверх, к пулемету, и ждать возвращения своих или наступления темноты.

Он вяло поднимался по скобам. Руки и ноги с трудом повиновались ему. Оказавшись снова у пулемета, он обнаружил, что Дачич унес почти все патроны. У него осталось всего штук сто патронов для пулемета, столько же для автомата и кое-что для пистолета. Он сможет продержаться целый день, если только они не ворвутся через дверь в трубу.

Из леса выкатилось несколько грузовиков, наполненных солдатами. Они соскочили с машин и принялись устанавливать миномет. Две машины остановились перед входом в трубу, а через несколько минут Стева увидел немцев внизу, в широкой части трубы, и сердце у него похолодело.

Когда все машины были разгружены, Стева отстегнул кобуру револьвера, взял автомат на грудь и опустился вниз, в надежде найти патроны и закрыть дверь изнутри, но патронов для пулемета не было, а дверь не закрывалась. И сам не зная, зачем он это делает, он взвалил на спину ящик с минами. Когда он добрался до своего места, минометы уже открыли огонь по партизанам. Стеву всего трясло. Сейчас от этих мин гибнут его товарищи. Черт знает, одна из них может угодить и в Космайца… Хорошо Здравкице, оставшейся в тылу. Она хоть не видит, что здесь творится… Он прижал к плечу приклад пулемета и не спеша нажал на гашетку. Сразу же у миномета свалились несколько скошенных фашистов. Еще очередь, еще. В этот момент над его головой засвистели пули. Пыль от разбитого кирпича запорошила глаза, зазвенело железо.

Прекращение огня немцы объяснили его гибелью и опять заняли свои места у миномета.

«Ну, погодите, сволочи… — подумал Стева и выдвинул вперед автомат. — Рано вы празднуете мою смерть».

Лежа на помосте, комиссар высунулся в отверстие в трубе так, что голова была уже снаружи, и открыл прицельный огонь. Вероятно, пуля угодила в мину. На позиции рявкнул взрыв. Немцы падают, чтобы больше не подняться. И опять около него запели пули. Одна клюнула в плечо. Левая рука повисла, чуть не уронив оружие. Осколки кирпича били его по голове. Дуэль с полусотней разъяренных фашистов длилась больше получаса. По звукам выстрелов Стева решил, что партизаны остановили натиск немецкой пехоты. Винтовки, били все время на одном расстоянии. Он надеялся, что скоро к нему подоспеет помощь, но никого не было, а боеприпасы таяли: так уходит вода из пробитой бочки.

Стева подался назад в трубу, чтобы перевязать плечо, но когда собрался было вытащить край рубахи и оторвать от него полосу, он заметил, как снизу по лестнице поднимается черная фигура. Он выхватил пистолет и дал несколько выстрелов. Фигура скатилась вниз. Но на середине трубы появилась новая фигура и дала очередь из автомата. Стева ответил револьверным выстрелом, но немец не шелохнулся. Что-то горячее кольнуло Стеву в руку, пальцы разжались, револьвер свалился в бездну. Другая пуля попала в ногу. Боли он еще не чувствовал, думал только о том, чтобы удержаться, пока не подойдут свои. А если понадобится умереть, он умрет так, что о нем будут помнить многие годы.

Он был уже весь изранен, сжался в клубок и припал к толстой стене, но теперь в него стреляли снаружи. Комиссар выхватил гранату и швырнул ее навстречу выстрелам. Взрыв. Облако голубоватого дыма быстро растаяло и открыло вытянувшуюся фигуру в зеленой шинели. За гранатой Стева бросил вниз и пулемет. Нащупав несколько отбитых кусков кирпича, Стева столкнул их следом.

Фашисты решили, что партизану больше нечем защищаться, выскочили из укрытий, собрались на поляне и загалдели. Он ясно видел их злые перекошенные лица. Их было не меньше тридцати. Стева хотел выползти на помост и открыть огонь из автомата, но снизу из трубы послышалось два выстрела. Боль холодной судорогой свела тело. Сжимая зубы и перед самим собой стесняясь застонать, он все же не удержал слез. Теперь снизу, из глубины, словно из колодца, били три автомата. Выстрелы отдавались как в пустой бочке. Он чувствовал, что обе ноги перебиты. У него больше не было сил сопротивляться.

Он с трудом стащил с плеча автомат и бросил туда же, куда и пулемет. Это было сигналом для немцев, они подошли еще ближе. Они тоже больше не стреляли. Их обуял охотничий азарт. Видно, они решили захватить его живым.

Немцы были уже перед самыми его глазами, больше полусотни. Все они орали и выли, как безумные. Стева скорее почувствовал, чем увидел, как две фигуры приближаются к нему снизу, по скобам, и рука его протянулась к ящику с минами. Это была последняя надежда избежать плена. Пусть уж лучше он взлетит в воздух, а вместе с ним и эта поганая орава. Из перебитой руки струйкой текла кровь. Рука ослабла, и нет больше силы швырнуть смерть себе под ноги. Он пробует столкнуть ящик ногами. Ничего не получается. Он весь вытягивается на помосте и толкает ящик головой, всем телом… Падает что-то тяжелое. Земля стонет, словно раскалывается на части. Над лесом вместо трубы кирпичного завода поднимается мохнатый столб дыма и пыли. Он вьется и делается все шире, а окрестности потрясают лихорадочные толчки невероятного взрыва, он звучит как сигнал партизанской атаки, как призывный клич Стевы о помощи.

Когда партизаны оказались на месте, где стоял кирпичный завод, вся поляна была покрыта трупами. Смолкла батарея минометов; молчали разлетевшиеся на сотню метров осколки кирпича, и только густой лес шумел, будто пел легенду о партизанском комиссаре.

VIII

С рассветом рота вступила в предгорья Космая. Всюду, куда хватало взгляда, тянулись редкие дубовые леса, небольшие крестьянские поля, луга, пашни. Космаец беспрерывно курил папиросу за папиросой.

После смерти Стевы он долго не мог прийти в себя. Если бы он не видел всего своими глазами, он никогда бы не поверил, что Стева способен на такое геройство. И он еще постоянно жил в сомнении, куда денется после войны. Не хотел возвращаться домой. А теперь ему уже больше ничего не надо. Он навечно завоевал себе место… Незаметно колонна вошла в деревню. Симич, заместитель Космайца, которому теперь приходилось заботиться о размещении людей, застучал в дверь большого старого дома, окруженного сливовым садом. Ему никто не отвечал, только яростно лаяли псы.

Хозяин или крепко спал, или не слышал, или просто боялся отворить.

— Сильней стучите, товарищ заместитель командира, — крикнул Дачич и, подойдя к двери, изо всех сил стукнул прикладом. В окнах задребезжали стекла.

— Полегче ты, не чужое, — остановил его Симич, — чего ты так ломишься.

— Не чужое, да и не мое.

— Помолчи.

— Пусть откроют, тогда я замолчу… Эй вы, грязнули, открывайте, — закричал он и ударил в дверь ногой.

— Отойди от дверей, — приказал ему Симич.

В доме зазвенело ведро, которое, видно, свалилось с полки, послышалась брань, загремел опрокинутый в темноте стул.

— Чего вы ломитесь? — послышался из-за двери голос старика. — Вы что, не знаете приказа коменданта. Ночью никого в дом не впускать. Если вам что надо — днем приходите.

— Вот падаль, не открывает, — Дачич зевнул. — Не знает, что мы две ночи не спали.

Симич попытался добром уговорить хозяина:

— Мы партизаны, открывай. А коменданта не бойтесь. Мы отменяем его распоряжения.

— Сегодня вы переночуете, завтра уйдете, а мне, ребята, что тогда делать? Повесят меня, — упорствовал крестьянин. — Да в деревне найдутся дома побольше, туда и идите.

— Чего ты его упрашиваешь? — подходя к двери, спросил Космаец и прикрикнул на хозяина: — Открывай, пока голова цела.

— Побратим, не надо, ведь мне потом дом спалят, — заохал хозяин, но двери все же открыл.

Из дома пахнуло на партизан домашним теплом и ароматом яблок. Толстая хозяйка в длинной нижней юбке и в платке, накинутом на плечи, никак не могла зажечь лампу. Хозяин стоял у двери с топором в руках и сжимал мокрые полные губы, стараясь унять дрожь. Середину комнаты занимал большой квадратный стол, на нем валялись еще не убранные после ужина ложки и большая глиняная миска. Из-под льняного полотенца выглядывала краюха пшеничного серого хлеба. Когда партизаны вошли в дом, хозяйка схватила хлеб и спрятала в духовку плиты.

— Устройте на ночлег сорок человек, — неприветливо глядя на хозяина, приказал Симич. — Солома у вас есть?.. Положите топор, он вам ни к чему.

— Конечно, конечно, в самом деле ни к чему, это я так, знаете, — хозяин засуетился и, не найдя, куда положить топор, бросил его на стол. Топор попал в миску. Зазвенели осколки.

— Что ты делаешь, старый черт, — заорала на мужа обозленная хозяйка. — Чтоб тебе ворон глаза выклевал.

— Молчи лучше, Дара, не видишь, что ли, пришел конец света.

— А что ты так дрожишь, земляк? — улыбаясь спросил Симич.

— Да ничего, ничего, это я так… боюсь, дом мне подожжете.

— Никто его не собирается поджигать. Мы не для этого пришли.

— Вы не сожжете, четники сожгут… Прошли бы вы немного вперед. Там школа есть. Вот в ней бы и разместились. Да там и кафана рядом.

— А на кой черт нам кафана, — захохотал Симич, — мы не кутить сюда пришли.

— У меня здесь тесно. — Хозяин заслонил спиной широкую дверь, которая вела в глубину дома. — Здесь я с женой сплю, а там моя мать с детьми, — он кивнул головой на дверь в углу.

— А у тебя здесь еще одна комната. — Штефек обошел Симича, зажег фонарик и хотел пройти мимо хозяина, но тот широко расставил руки и преградил ему дорогу.

— Сюда нельзя, нельзя, — забормотал хозяин и, поняв, что это не поможет, завопил: — Люди, братцы, не надо!

Штефек понял, что дело нечисто, схватил крестьянина за руку и оттолкнул в сторону, потом пнул ногой дверь и ввалился в большую комнату. За ним вбежала хозяйка и начала поспешно снимать со стены иконы и складывать их на большой, окованный железом сундук. Круглый луч света несколько раз пробежал по комнате, пересек ее вдоль и поперек и остановился на кровати в дальнем углу. Покрывало на нее было наброшено кое-как. Видно было, что постель убирали на скорую руку. На подушке еще сохранилась вмятина от головы.

Штефек подошел поближе и только теперь заметил папаху четника с кокардой и кисточкой, которую, как видно, второпях не успели спрятать, она лежала на полу за стулом.

— М-да, — Штефек поднял папаху и протянул ее хозяину, который оказался в комнате. — Ты из-за этого не пускал нас сюда?

— Ребятушки, прошу вас, не надо, не надо, бога ради, — закричал крестьянин. — Он не виноват. Его заставили. Все вам отдам: и винтовку, и патроны — только его не убивайте…

Штефек заглянул под кровать и увидел человека, который, как испуганный щенок, забился в самый дальний угол. Он лежал на полу, прижимая к груди свою одежду.

— Вылезай, красавчик лохматый, — приказал Штефек и навел на него автомат.

Четник еще плотнее прижался к стене, словно хотел врасти в нее. По комнате бегали хозяин с хозяйкой, вопили, будто их режут, проклинали партизан. Штефек позвал нескольких бойцов и приказал отодвинуть кровать от стены. Звонара бросил свой пулемет на постель и, не ожидая помощи товарищей, сам потянул кровать к себе. Четник поднял руку и прикрыл глаза. Теперь партизаны увидели на белье четника пятна крови. Несколько человек взяли его за руки и подняли, но он тут же свалился.

— Неужто не видите, что человек ранен, чтоб вам окриветь, — подбежала хозяйка, растолкала партизан и заслонила сына своей широкой спиной.

— Да что вы с ним столько цацкаетесь? — спросил Симич взводного. Он уже успел разместить два взвода на ночлег и теперь вернулся в дом. — Не видишь, что ли, в какой мы дом попали? Жаль тебе пули на эту Дражину[50] падаль? — он вынул пистолет и шагнул к четнику, который лежал на полу в объятиях матери.

— Да ладно, оставь его, — добродушно сказал Штефек. — Я прикажу, пусть их отправят в штаб, а там это дело быстро покончат.

— Какой там еще штаб? Тут я для них штаб! — еще больше распалился Симич.

— Не подходи, — закричал хозяин на партизана с револьвером и поднял над головой топор. — Голову снесу, погань ты этакая.

Симич взглянул в его налитые кровью глаза и направил пистолет ему в грудь.

— Бросай топор, — приказал он.

— Не подходи.

Звонара, который держал перед собой ручной пулемет, незаметно подкрался к хозяину и изо всех сил ударил его прикладом по плечу.

— О-ой! — взвыл хозяин, выпустил топор и сам свалился рядом с сыном.

— Штефек, прикажи связать их и отвести в штаб, — распорядился заместитель командира роты и спрятал пистолет в кобуру.

Иовица Симич сам был из соседнего села и хорошо знал деревенских богатеев, знал, как они встречали партизан во время войны, поэтому он сейчас едва сдерживал себя. Он был разведчиком и из-за них, случалось, не раз чуть было не попадал в лапы четников. Это кулачье было страшнее немецких псов. Многие заставляли своих сыновей идти с четниками. А те, у кого не было взрослых сыновей, сами шли жечь дома партизан и резать их детей. Может быть, как раз этот четник поднес огонь к его крыше и зарезал его старую мать.

— Крепче его вяжите, — приказал Симич Остойичу, когда принесли веревку, — и гоните его с глаз моих долой.

Раненого четника уложили на рядно и вынесли из дома. Дачич, который все время вертелся рядом, направил автомат на хозяина и толкнул его в спину.

— Иди вперед, — приказал он.

В доме причитала женщина. Несколько партизан взяли ее под руки и вывели из комнаты. Потом выбросили ей вслед кровать, стол, стулья и лавки, сундук задвинули в угол и стали носить солому. Уже светало. В белесом утреннем свете проступали белые дома с красными крышами. Всюду под стрехами висели жерди с нанизанными на них початками кукурузы, связки красных перцев, тыквы для изготовления сосудов. У конюшен и загонов стояли, как часовые, стога сена, копны соломы и кукурузных листьев. Уже просыпались и поднимались крестьяне. Кое-где скрипели вороты колодцев. Стучали топоры у дровяников. Жизнь в селе начиналась так же, как всегда, только у домов во дворах стояли часовые. По дороге прошел патруль, и когда он отошел на порядочное расстояние, Дачич придвинулся к крестьянину и быстро развязал ему руки.

— Беги, — шепнул Дачич, — и если когда встретишь Петровича, командира четников, скажи ему, что тебя спас его шурин.

Крестьянин недоверчиво взглянул на него.

— Не снимай пока веревку с рук, — шепнул Джока. — Пройди вперед, а когда я стану сменять парня, что несет раненого, ты припускайся бежать.

Они быстро прошли вперед, и, оказавшись на узкой улочке, которая вела в довольно глубокий, поросший леском овражек, Дачич остановился и подошел к Остойичу.

— Давай я тебя сменю, а ты гони эту дохлятину, — сказал Джока.

Носильщики остановились, опустили раненого на землю и на минуту все повернулись к нему. Дачич взял угол рядна из рук Остойича, краешком глаза наблюдая, как крестьянин свернул на улочку и скрылся за плетнем.

— Стой! — заорал он и бросился в погоню за беглецом. — Стой, стрелять буду!

Еще два партизана побежали за ним. Но Джока бежал впереди, не давая им возможности открыть огонь. Зверски ругаясь, он на ходу давал очередь за очередью. Пули свистели высоко над головой беглеца. Село всполошилось. Во дворах залаяли псы, закрякали перепуганные селезни. Часовые, стоявшие во дворах, открыли огонь. С высотки над селом застрекотал пулемет. На небе засветилась радуга трассирующих пуль. Но переполох продолжался всего несколько минут и скоро все успокоилось. Только Джока не унимался, он изрыгал одно ругательство хлеще другого и грозил Остойичу местью.

— Это ты, проклятый, виноват. Пока я его вел, он и не подумал удирать. Я хотел тебе помочь, а ты, разиня, всегда копаешься… Помог бежать этой сволочи четнику.

— Почему это я ему помог? — усмехнулся Остойич.

— А кто же еще? Тебе сразу бы надо взять его на прицел. А ты вылупил глаза на эту падаль, — Дачич подошел к четнику, снял автомат и наставил дуло на раненого, готовясь спустить курок.

— Ты это оставь, — Остойич отвел дуло автомата в сторону, — если один сбежал, другой не виноват.

— А, ты еще его защищаешь? — закричал Дачич. — Одному дал бежать, а этого защищаешь, да?.. Ну погоди брат, ты за это ответишь мне, головой ответишь.

— Отвечу, да не перед тобой, — зло огрызнулся Младен.

— А зачем передо мной, у нас командир и комиссар есть.

Когда Джока вернулся из штаба, командир и комиссар спали, а когда они проснулись, он спал, и так они до вечера не встретились. День был хмурый. В полуголых ветвях плакали воробьи, над горами курился туман, а голубизну неба скрывали усталые облака, сквозь них только иногда пробивались скупые лучи солнца.

Космаец долго стоял во дворе, смотрел на туманные горы и в мыслях уже был дома. До родного села не больше часа хода, а верхом и того меньше. Если бы его отпустили, он доскакал бы за полчаса. Как все знакомо вокруг: и дома с высокими белыми трубами, и широкие грязные улицы, и колокольня посреди села. Сколько раз он слышал звон ее колоколов, когда пас овец в горах. Уже партизаном он несколько раз проходил через это село. Космаец ненавидел Большую Иванчу — здесь партизаны часто встречались с немцами. Каждый раз, когда в сорок первом они останавливались здесь, сюда сразу же мчались немецкие грузовики. Никто из этого села не хотел идти в партизаны. Все склонялись на сторону четников. Вот и теперь, когда война кончается, здесь не видно ни одного сожженного дома, только кое-где над дверями чернеют флажки. Да и эти погибли где-нибудь вместе с четниками или недичевцами. Он насмешливо смотрел на крестьян, которые сновали среди партизан, угощая их крепким молодым вином, и притворно улыбались. И опять его взгляд рвался вверх, к Космаю. После обеда небо немного прояснилось, а туман поднялся из низин и окутал вершины гор.

— Ну, ты уже дома? — спросила его Катица Бабич, которая после гибели Стевы исполняла должность комиссара роты. Сейчас она вернулась к себе на квартиру после беседы с бойцами.

— Не совсем еще, но близко. Наша деревня по ту сторону Космая.

— Почему ты не попросишь у командира разрешения отлучиться домой.

— Ты что, гонишь меня в пасть к четникам?

— Можешь взять с собой один взвод, заодно проведи разведку.

— Я думал об этом, да неудобно… Люди и так устали.

— Устали, конечно, но я на твоем месте не выдержала бы. Все равно бы пошла, хоть черту в зубы.

— А я и не знал, что ты такая храбрая, — рассмеялся Космаец.

— А почему бы и нет? Не люблю трусов.

— К сожалению, все мы не можем стать героями.

— И я тоже так думаю, — Катица искоса взглянула на Космайца и усмехнулась в каком-то непонятном волнении. — Знаешь что мне сказал сегодня Дачич после беседы? Будто Остойич намеренно упустил того крестьянина, которого арестовал Симич.

— Вое, что услышишь от Дачича, мотай на ус и делай наоборот, — посоветовал Космаец. — Ах, да, я и забыл, что у тебя нет усов!.. — тут же спохватился он.

— Зато у нашего нового комиссара усов хватит на целый батальон, — тоже с улыбкой ответила Катица.

— Да разве комиссар может быть без усов?

— Ты хочешь сказать, что я не могу быть комиссаром?

— Ты почти точно поняла меня.

— И откуда у тебя такие выводы?

— Вот услышала от Дачича какую-то сплетню и готова ей поверить… Вспомни, как нас встретил его отец, и сама…

— А ты привык всех людей мерить одним аршином.

— Война меня многому научила.

— Могут ведь быть исключения.

— Жаль мне, что ты так много видела в жизни и осталась такой наивной. В тебе сейчас соединяется женская мягкость и комиссарский гуманизм, и если ты не изменишься, это будет очень тебе мешать. Я прошу тебя, останься женщиной и сделайся комиссаром, настоящим комиссаром. Вспомни, в прошлом году, когда мы были в Бании, к нам в роту пришел комиссар. Помнишь? Я всегда вспоминаю его слова: «Комиссара бойцы должны любить в два раза больше, чем мать, и бояться в два раза больше, чем отца», а я еще добавлю: «Комиссару должны верить больше, чем самим себе».

— Раде, — Катица заглянула ему в глаза, — знаешь, я тебя не узнаю.

— Напрасно.

— Скажи правду, какая муха тебя сегодня укусила?

— Ее зовут Катица, мотылек, комиссар второй роты пролетеров, мой правый глаз и левая рука. — Космаец засмеялся и, заметив, как сошлись у переносицы густые брови девушки, весело шепнул ей: — Наша жизнь только еще начинается, а ты уже хмуришься. Что же с тобой будет под старость?

— Ничего умнее ты не мог выдумать?

— Мне некогда думать, воевать надо.

— Удивляюсь, как это я тебя полюбила.

— Меня тоже удивляет, только я помалкиваю.

— Боишься сказать?

— Ты очень обидчивая.

— Я и не знала.

— Да.

— А ты?

Космаец пожал плечами.

— Эх, Раде, Раде, — вздохнула Катица, — ты вроде раны, от которой человек не умирает, но и жить она тоже не дает.

Они замолчали. Раде еще раз бросил взгляд на затуманившийся Космай. Катица отошла на несколько шагов, поднялась на крылечко и остановилась у дверей, где расположилась канцелярия, потом вернулась назад и шепнула на ухо потпоручнику, чтобы не слышали бойцы:

— После ужина соберем партийное собрание, комиссар батальона обещал прийти познакомиться с коммунистами.

— Хорошо, что ты мне сказала, я иду проверять сторожевое охранение и предупрежу Симича.

Космаец не успел сесть на коня, как со стороны Космая затрещали винтовки, застрочил пулемет, а через минуту ему ответили с другой стороны. Шла перестрелка, это мог понять даже малоопытный боец. Партизаны без команды схватились за оружие и побежали за командиром роты туда, где сторожевое охранение вело бой. Разорвалось несколько гранат. Послышались крики. Космаец хлестнул коня и, перескочив через плетень, вылетел в открытое поле. Лошадь проваливалась в густую грязь пашни, пошла медленнее. Несколько бойцов обогнали командира. Первым бежал с пулеметом Звонара, в нескольких шагах за ним Остойич. Один из бойцов тащил на спине сумку санитарки. Десанка бежала без туфель, в коротких мужских шерстяных чулках, подвязанных завязками.

На пашне бойцы вытянулись в стрелковую цепь, выбрались на утоптанную ногами стерню и сквозь низкие кусты выбежали на косу, где стояло сторожевое охранение. Неприятеля уже не было, только на поляне чернело несколько трупов. В глубокой промоине на круглом валуне сидел Симич, а перед ним стоял связанный четник. Спутанная рыжая борода падала на грудь, длинные пшеничные волосы спускались по плечам. Воспаленные заспанные глаза злобно смотрели на партизан. На четнике были новые немецкие башмаки и суконный гунь, обшитый шнурками. На цепочке для часов поблескивал медальон с черепом и скрещенными костями.

— Эх, черт побери, многие ушли, — встал Симич навстречу Космайцу. — Шли прямо нам в объятия, но на левом фланге кто-то выстрелил — нервы не выдержали… Мне кажется, что их привел тот мужик, что от нас утром сбежал. А вот этого мы поймали уже в овраге, да он ничего не хочет сказать.

— Какие еще тебе нужны признания. Ты небось послал уже тысячу пуль, пошли еще одну.

— Ну нет, это будет слишком легкая смерть.

— Оставь, Иовица, любая смерть тяжела, — Космаец соскочил с лошади и подошел поближе к пленному. — Молчишь? Разве тебе нечего сказать? — со злостью глядя на него, спросил потпоручник.

— Что бы я ни сказал, все равно не поверите, — ответил тот и наклонил голову.

— Почему? Я тебе поверю.

— Пощады просить не собираюсь. Я знаю, что меня ожидает. Только поскорей. Не люблю волынку тянуть.

— А ты мне нравишься, — Космаец усмехнулся. — Такие бродяги нечасто встречаются. Да ты откуда сам-то такой храбрец?

Четник горько усмехнулся.

— Чтобы вы мой дом сожгли? Жену и детей убили?.. Иди, жгите, убивайте, мстите, — с надрывом закричал он, — ну, ничего, я вам тоже неплохо отомстил.

— Нет, ты молодец, я люблю людей, которые не хнычут перед смертью, ты настоящий солдат. Скажи только кто у вас был командиром?

— Кто был, того нет.

— Погиб?

— Погиб.

— Ты, случаем, не из комбинированного отряда Петровича?

— Теперь такого отряда нет.

— Раньше был?

— Пока король не предал нас.

— А почему ты тоже не убежал?

— Некуда.

— С немцами.

— Я их ненавижу.

— Почему же ты воевал вместе с ними?

— Я присягал королю, я за него воевал.

— Король вас предал.

— Мы в этом не виноваты. Мы клялись и выполнили свою клятву.

— А сейчас кто вами командует?

— Это военная тайна. Я ее не выдам.

— Имеешь полное право выдать, ведь и тебя предали.

Четник подумал и вздохнул.

— Будь у нас хороший командир, не стоял бы я тут связанный… Усташа, который служил два года Павеличу, полгода вам, вывертывается наизнанку, как поношенный гунь…

— Это ваш командир?

— Он.

— Мрконич?

Четник отвел глаза в сторону.

— Кто вас сюда привел? — спросил Симич.

— Кончайте быстрее свое дело, а то ваши веревки здорово тянут, — вяло проговорил четник.

— Эх ты, старуха беззубая, погоди, тебя еще не так скрутит, — ответил ему Космаец. — Ты думаешь мы тебя так легко избавим от мучений? Мы тебя перед народом поставим, пусть тебя люди судят.

— Если бы ты мне в руки попался, я бы не искал на тебя суда. Сразу бы снес твою большевистскую тыкву.

— Мы тебе тоже снимем, — пообещал Космаец и приказал Симичу послать пленного в штаб батальона, а сам вскочил в седло и выехал на поляну, где лежали погибшие четники. Легкий ветерок шевелил им бороды. Некоторые были тяжело ранены и корчились от боли. Партизаны снимали с них оружие, не обращая никакого внимания на их стоны.

Космаец увидел Остойича с легким пулеметом через плечо. Парень шагал гордо, держа «зброевку» как опытный пулеметчик.

— В овраге нашел, — встретив потпоручника, доложил Остойич, — наверно, бросили, когда бежали… Товарищ потпоручник, разрешите мне его взять. Помните, вы обещали мне, если я захвачу пулемет…

— И ты захватил?

— Конечно.

— Тогда имеешь на него право.

Остойич весь зарумянился и побежал догонять свой взвод, который уже направился к селу.

Космаец верхом объехал поле вдоль и поперек, останавливаясь около каждого убитого четника, словно искал знакомого, и, не найдя никого, погнал лошадь на небольшой холм. Но и отсюда еще нельзя было видеть родное село, и он быстро повернул коня обратно. Рота растянулась на целый километр. Ни с кем не разговаривая, он проскакал мимо и, оказавшись в голове колонны, догнал Катицу и Десанку. Они шли молча, держась под руки. Десанка осторожно вытягивала ноги из грязи, боясь оставить в ней носки, которые ей, вероятно, подарил кто-то из бойцов. Голые ноги девушки посинели от холода, и она тесно прижалась к Катице, желая согреться ее теплом.

— Товарищ, — позвал ее Космаец и соскочил с лошади, — садись верхом… И какой черт тебя понес сюда, — сердито бросил он.

Десанка взглянула на него заплаканными глазами, быстро отвернулась и еще теснее прижалась к Катице.

— Не нужна мне лошадь, — отказалась она.

— Не ребячься, Десанка. — Катица потянула ее за руку и потащила к лошади: — Раде, помоги ей взобраться в седло.

— Я сказала, не надо, — Десанка хотела вырваться, но Космаец схватил ее на руки и поднял. Она крепко обняла его за шею, как женщина может обнимать только любимого человека. И когда он усаживал ее в седло, она с трудом оторвала руки от его шеи.

Взгляды их встретились. Десанкин глубокий и загадочный, сухой и укоризненный Космайца.

— Катица, ты иди с ротой, я буду попозже, — сказал Космаец. — Придешь в село, сходи к интенданту и попроси у него башмаки для санитарки.

— Я ей обещала, если у интенданта найдутся.

— Попроси его хорошенько. Для вас, женщин, у него всегда есть кое-что.

— Ох, как с ним трудно разговаривать, — вздохнула Катица.

Интенданта долго не было. Он мотался по селу с председателем народного комитета, собирал продовольствие для батальона и явился в штаб уже в сумерки. Это был известный скряга. Легче было у нищего выпросить кусок хлеба, чем у батальонного интенданта лоскут на заплатку.

— Ботинки говоришь? Для санитарки? И брюки? — уже десятый раз переспрашивал он Катицу и, почесывая затылок, тяжело вздыхал. — Где, товарищ, я все это возьму. Нет, ей-богу, нет.

— Комиссар приказал, чтобы вы дали, — не отступалась Катица.

— Ему хорошо приказывать, а если у меня нет. Ей только ботинки и брюки надо?

— И куртку бы неплохо, но без брюк и без ботинок я от вас не уйду.

Несколько минут интендант молча курил.

— Для санитарки, говоришь, башмаки? Сколько воюете, и не в состоянии одну санитарку одеть.

— Да нам все попадаются большие ботинки.

— И брюки большие?

— Я прошу вас, не одевать же девушке мужские брюки. Да она в них как пугало будет.

— Ох, и во что мне только вас обувать-одевать, много ведь вас.

— Комиссар приказал, если не дадите, явиться к нему, — Катица пустила в ход последнее оружие.

— А зачем я ему понадобился?

— Наверное, чтобы вам лично приказать.

— Мне? — интендант уставился на Катицу.

— Вам.

— Эх, черт тебя побери, иди, бери, что надо, — интендант замахал руками. — Только больше не являйся ко мне, пока война не кончится.

Через несколько минут Катица принесла новые желтые башмаки и женские брюки из итальянского сукна и положила их на колени Десанке.

— Бери, тебе как раз впору будет.

Десанка покачала головой.

— Нет, мне ничего не надо, — сухо ответила она и встала. Ботинки и брюки упали на пол.

— Слушай, другарица, ты, как комиссар, наверное, сможешь перевести меня в нашу сербскую бригаду. Она тоже в этом селе стоит.

Катица удивленно поглядела на нее.

— Десанка, я не понимаю тебя. — Катица наклонилась и подняла упавшие вещи. — Может быть, тебя кто-нибудь обидел? Идем ко мне в комнату, расскажи мне, что тебе у нас не нравится.

— Никто меня не обижал. Я сама не хочу с вами, хорватами, вместе воевать. Вы убили моего брата.

— Глупый ты мой ребенок, — улыбнулась Катица. — Разве это мы убили твоего брата? Его усташи убили.

— Хорваты.

— Усташи, — поправила ее Катица.

— Это меня не касается.

— Ну хорошо, а почему ты меня ненавидишь? Я не хорватка.

— Неправда.

— Ей-богу, я настоящая сербка. Конечно, среди нас есть и хорваты, и черногорцы, мы все вместе воюем против фашистов.

— Мне сказали, что все, кто перешел из Боснии, хорваты.

— Брось, кто это тебя так обманул?

— Джока мне рассказывал.

— И ты ему веришь?

— Он ведь серб от Сувобора.

— Космаец тоже серб с Космая.

— Джока говорит, что это неправда, и Космаец взял это прозвище, чтобы привлекать сербов на свою сторону.

«А, так вот что за птица этот Дачич», — подумала Катица и вспомнила свой недавний разговор с потпоручником.

— Десанка, Десанка, ну какой же ты еще ребенок. — Катица обняла ее и потянула к себе в комнату. — А я считала, что ты умнее.

Десанка и сама засмеялась. У нее в голове все перемешалось. Не спеша она надевала последние чулки Катицы, руки у нее дрожали. Две слезинки жемчужинами повисли на ресницах девушки и переливались в сверкающих отсветах лампы, висевшей на стене.

IX

Космаец вздохнул и проглотил невидимую слезу. Глядя на родные горы, которые взрастили его и наполнили его грудь живой силой, он все еще не верил, что снова стоит у их подножия. Все вокруг было знакомо: островерхие холмы, крутые скалы, плоскогорья, глубокие овраги, поросшие лесом. Сейчас лес окрашен в золотые тона осени, он спускается с гор и открывает тесные долины, утыканные двумя рядами домиков. Потом идут густые сливовые сады, за ними обнесенные живой изгородью виноградники с маленькими шалашами и утопающие в вечерних сумерках белые дома с остроконечными крышами и высокими трубами — все это не просто знакомо, все до боли дорого.

Ой, Космай, леса густые.

Армии прошли большие,

Кровь горячую пролили,

Кровью землю затопили,

Затопили землю, как цветы, росой,

Некому ходить теперь по земле родной.

На голос партизана откликнулось эхо глубоких ущелий. Эхо повисло над селом, неслось над лугами и лесочками, как эхо первых партизанских выстрелов, грянувших на Космае, выстрелов, что звали людей на восстание. Раде смотрел на несчастный хмурый Космай. Горы были мертвы… На опушках, как поломанные кости, торчали спаленные загоны для скота, нигде не видно овец, не слышно звона колокольчиков. Спускались холодные сумерки, словно спешили все спрятать, и Космаец потихоньку повернулся и пошел к деревне. Он был озабочен и молчалив. Но, войдя в тесную комнату, где расположилась канцелярия, он позабыл обо всем. Посреди небольшого квадратного стола горела лампа, вокруг сидело несколько человек.

— А вот и Космаец, — весело воскликнула Катица, когда он открыл дверь.

— Кому я нужен? — спросил Космаец.

— Мне! — ответил знакомый мужской голос, и навстречу ему поднялся сухощавый поручник среднего роста с новыми желтыми треугольниками на воротнике френча и с двумя звездочками на рукаве.

— Иво! Не может быть!.. — Космаец протянул руки, и, они обнялись, как родные братья, которые не виделись несколько лет.

— Медведь, не тискай меня так, задушишь, — засмеялся Божич. — Ишь ты, отъелся на бесплатных сербских хлебах.

— Еще бы, — не снимая рук с плеч Божича и разглядывая его со всех сторон, как девушку на смотринах, ответил Космаец. — Да и ты не очень-то отстал от меня… Погоди, что это у тебя на рукавах? Ты поручник?

— Вот ты, брат, немного отстал.

— Ну, беда не велика… Рассказывай, что нового.

— На войне самая лучшая новость, когда нет никаких новостей.

— Для нас это не так. Последние два дня мы живем как на необитаемом острове. Немцы разбили наш радиоприемник, а газет нет. Расскажи, что там слышно о русском наступлении.

— Продвигаются вперед.

— Это я сам знаю, но где они?

— Вчера освободили Смедерево и Велику Плану.

— Велику Плану? Да это отсюда меньше двух дней ходу. Товарищи, вы слышали? — закричал Космаец. — Мы накануне встречи с русскими.

— Да что ты так орешь, мы не глухие, — сказал кто-то из полумрака.

— Извините, товарищ комиссар, я не заметил, что вы тоже здесь, — смущенно пробормотал Космаец, увидев комиссара батальона Алексу Алексича, который сидел с русским автоматом на груди, и улыбаясь крутил свои длинные усы.

Комиссар уже переоделся в новый френч болгарского офицера, это придавало ему солидность и важность. Вместо крестьянских штанов на нем были брюки альпийского солдата. В форме, перехваченной офицерским ремнем, он казался гораздо моложе, чем в день встречи с Космайцем за околицей села. Усы украшали его, как косы молодую женщину, и придавали ему солидность, которой не имели многие партизанские комиссары. Революция выдвинула на политические должности студентов, гимназистов и вообще, сознательных людей молодого поколения, к их числу принадлежал и Алексич. И хотя этот простой шумадинский крестьянин не знал ни закона Ньютона, ни теоремы Пифагора, ни года рождения Вука Караджича, а первое восстание Карагеоргия путал со вторым восстанием Обреновича, он был прирожденным современным политиком. В свои двадцать восемь лет он знал многие работы Ленина, цитировал Маркса и читал Энгельса, как любимого писателя; с его произведениями Алексич познакомился еще на военной службе. Ему довелось служить в те тяжелые годы, когда Мачву и Посавину потрясали крестьянские восстания. Вместе с полком и он попал в эту кашу, и ему приказали стрелять, если он увидит, что собралось вместе более десяти человек.

— Слушай, Алекса, в кого же нам приказывают стрелять? — спросил его как-то один из товарищей — белградский маляр. — Неужели мы будем убивать своих братьев?

— Мы давали присягу, и ее надо выполнять.

— А что бы нам сказал Маркс, если бы он поднялся из могилы и увидел, что мы убиваем его детей?

— Какой там еще Маркс?

— Мой и твой дед. Тот, который подарил человечеству разум.

— Мой дед не Маркс, а Петроние.

— Ну и сразу видно, что ты сопляк. Подними дуло выше. Еще выше. Так… Стреляй в воздух, чтоб ты окривел.

— Сержант ругается, грозит.

— Передай этому бродяге справа, пусть стреляет поверх голов… Сегодня мы их убиваем, а завтра их дети будут нас убивать…

Алексич вместе с маляром и еще несколькими солдатами оказался в тюрьме, и там-то он познакомился с «дедом Марксом» и «отцом Лениным». Тесная кутузка стала аудиторией, где он окончил философский факультет, откуда он через шесть месяцев вышел убежденным марксистом.

Из армии он принес домой пачку листовок и несколько разорванных на отдельные тетрадки «запрещенных» книг. В долгие зимние вечера он ходил на посиделки, где собирались парни и девушки, и кроме «Ха́йдука Ста́нко» читал им легенду о Павле Корчагине и горьковскую «Мать». Сорок первый год и начало войны застали его в белградской тюрьме «Ада Цига́нлия», откуда он вырвался в тот день, когда рухнуло королевство: переплыл Саву и оказался на свободе.

Когда в теплую июльскую ночь он услышал первый на Космае выстрел, означавший начало восстания, выстрел, как тревожный набат отдававшийся в селах, Алекса взял винтовку и ушел в лес. За три года он прошел путь от простого бойца до политкомиссара батальона, несколько раз был ранен. Но самой страшной раной была смерть его матери от ножа четника. Война лишила его дома, сестру немцы угнали на чужбину, а он стал совершенно зрелым коммунистом. Сейчас он сидел на партийном собрании второй роты, молчаливый и сдержанный, переводя глубокий взгляд с одного коммуниста на другого, старался каждому заглянуть в душу и невольно улыбался, слушая их взволнованные споры.

— Товарищи, я не понял, из-за чего вы ссоритесь, — комиссар снял с шеи автомат и положил его перед собой на стол. — Вы получили сигнал, что Дачич ведет вредную агитацию среди бойцов?

— Да, — ответила Бабич.

— Хорошо. Возьмите его на заметку. И скоевцы тоже пусть с него глаз не спускают.

— Товарищ комиссар, это заклятый враг нашего дела, — взволнованно вскочил Космаец. — Мы имели счастье встречаться с его отцом…

— Он от Сувобора?

— Из Стубли́няка.

— Его сестра невеста… — Алексич взглянул на Космайца, — командира четников.

Коммунисты недоуменно переглянулись. Для них эти сведения из биографии Джоки были новостью.

— Вы уверены в этом?

Комиссар вынул из сумки толстую тетрадь, завернутую в газету, не спеша перелистал ее.

— Вот послушайте… «Колубарский срез. Стублиняк. Борица Дачич, — прочитал Алексич и, прищурив один глаз, взглянул на Космайца. — Сто гектаров пашни, двести овец, тридцать коров… Дочь Райна, невеста Пет… командира четников. Сын нейтральный. Борица относится к числу предателей. После войны полная конфискация. Расстрел».

Он закрыл тетрадь и спрятал ее в сумку.

— Сын его был нейтральным, — проговорил он и добавил: — А нейтралы — самые опасные люди в наше время. Они быстро превращаются в предателей.

— Я и говорю, что Дачич — предатель, — закричал Космаец, ударив кулаком по столу.

— А стол нечего ломать. Он не виноват.

— Откуда у вас такие точные сведения? — спросил комиссара Божич.

— Три года я мотался по округе. — Алексич положил руку на сумку и добавил: — Здесь приговор для ста двадцати пяти человек, в первый же день после освобождения они должны предстать перед судом… Мы решим, товарищи, Джоку пока не трогать, но внимательно следить за ним, а?

— Пусть будет так, — недовольно согласилась Бабич, которая кроме обязанностей комиссара исполняла функции секретаря партячейки.

В конце концов все согласились следить за Джокой, и, когда повестка дня была исчерпана, коммунисты стали расходиться.

За окном моросил дождь.

— Иво, оставайся, переночуешь с нами, — предложил Космаец, увидев, что Божич собрался уходить, и улыбаясь добавил: — Комиссар роты как более сознательный элемент будет спать на кровати, а мы на соломе… Хоть поговорим. Мне кажется, будто я не видел тебя целый год.

— Мне надо идти, дела есть.

— Какие у тебя дела после госпиталя?.. Ах, да, я даже забыл спросить, куда тебя назначили.

— Ну вот, видишь, какие мы невоспитанные люди, — Алексич повесил автомат на грудь и остановился среди прокуренной комнаты. — Даже не представили коммунистам командира батальона.

— Командира? — Космаец недоверчиво взглянул на Божича.

— Товарищ Павлович срочно отозван для формирования новой бригады, он приходил, чтобы проститься с вами, но вас не было.

— Мне очень жаль.

— Товарищ Божич, ваш старый знакомый, теперь командир батальона.

— Иво, черт, ты что же молчишь? — Космаец крепко стиснул его руку.

— Лучше скромность, чем красота, — пошутила Катица.

Посидели еще несколько минут, Божич рассказал о своей встрече с Ристичем и Здравкицей, которые работали в тылу и очень скучали по боевым товарищам.

— Передают вам большие приветы, — сказал Божич и, вспомнив что-то печальное, замолчал на минуту. — Я привез для Стевы письмо от Здравкицы. Я никогда не подозревал, что между ними что-то было… Теперь прямо не знаю, что ей написать.

— А я хотел бы, чтобы моя смерть была так же прекрасна, как его, — тяжело выдохнул Космаец. — Пятьдесят два трупа под обломками трубы.

— За два дня до смерти ему присвоили звание за́ставника[51], о котором он так и не узнал, а сегодня уже по пути мне сказали, что он посмертно награжден медалью за храбрость.

Это было все, что мог им рассказать Божич.

Разошлись поздно. Космаец вышел вместе со всеми и долго не возвращался. У него была привычка перед сном обязательно проверять посты. Он прошел по дворам, где стояли его взводы, часто останавливаясь и прислушиваясь к грохоту орудий. Где-то вдали, на юге, шли упорные бои. Он догадывался, что это залпы русской артиллерии, и чувствовал, что в эту ночь не сомкнет глаз.

Село спало. На белых стенах домов, как бойницы дзотов, темнели черные дыры окон. Светилось только одно окно.

«Катица еще не спит или позабыла погасить лампу».

— О, ты читаешь? — удивился Космаец, перешагнув порог комнаты, и прочел название книги — «Государство и революция». — Я не читал. Когда там книгами заниматься.

— Меньше спать надо. Пока шла война, мы должны были биться оружием, а сейчас приходит время, когда мы начинаем менять винтовку на книгу, на ремесло. Вот, например, Здравкица, кто бы мог предположить, что она будет руководить молодежью целого среза…

— О, вот теперь я вижу, что имею дело с настоящим комиссаром, — пошутил Космаец.

— Завтра, если ничто не помешает, я должна провести занятие с коммунистами. Комиссар дал мне эту книгу, чтобы я проработала ее с товарищами.

Катица лежала на кровати, опираясь локтем на подушку, в которой мягко шуршали кукурузные листья. Круглые белые плечи виднелись из-под грубого рядна, одна рука с длинным шрамом от пули лежала поверх покрывала.

Космаец подошел ближе к девушке. Она почувствовала, что ей угрожает, и, быстро вытащив из-под подушка квадратную книгу без обложки, протянула ему и сказала:

— Не мешай мне. Вот возьми и прочти.

…Давно прошла полночь. В селе заголосили первые петухи. Издалека послышалось глухое бормотание орудий. Космаец почувствовал, как вздрагивают стекла в окнах, словно их трясет лихорадка. Книга выпала у него из рук. Сон сморил его. Фитиль в лампе начал потрескивать — кончился керосин. Свет погас.

X

Утро проснулось, наполненное песнями. Грязные дороги были забиты солдатами и крестьянами. Все были настроены торжественно. Даже солнце поднималось из-за гор, светя чистым пламенем, как свеча, воткнутая в тарелку с кутьей. Ночной дождь дочиста промыл небо, поднял его над горизонтом и подсинил тонкой голубизной. Только далекие горы еще прятались в молочном тумане.

Изо всех дворов и переулков вытягивались партизанские колонны: взводы, роты, батальоны — все они вливались в один поток, в одну могучую живую реку, которая, как в половодье, катилась вперед по дороге. Всюду, взобравшись на заборы, галдела детвора, у ворот стояли старики с бутылями вина; девушки, хорошенькие космайчанки, как невесты, разукрашенные цветами, улыбались парням и бросали им из окон белые осенние розы, посылали горячие воздушные поцелуи.

Всюду звенели песни. Каждый боец, каждая рота, каждая бригада имели свою любимую, рожденную в боях, партизанскую песню.

На Космае у могилы могила,

Ходит мать, ищет сына милого, —

пели бойцы Космайской бригады.

О, весенние майские зори,

Мать любимая, Черногория,

Мы сыны твоих гор скалистых

И защитники славы чистой… —

не отставали от космайцев бойцы пролетерской Черногорской роты.

Шире коло,

Шире круг,

Стань теснее к другу друг,

Шире коло,

Шире круг,

Завертелось все вокруг.

Боснийцы не только пели, они кружились в широком коло, перекрикивая один другого, то сбиваясь в тесную кучку, то разлетаясь, как птицы, во всю ширину дороги.

С Дона, с Волги и Урала

Поднялась, затрепетала,

На шайкачах засияла

Красная Звезда.

С этой песней Первый пролетерский батальон вступил на широкую поляну, так плотно окруженную густым лесом, что поляна казалась спрятанной в корзине. Земли на ней уже не было видно. Каждый свободный клочок занимали солдаты. Если бы сверху бросить орех, он упал бы не на землю, а на людей или лошадей. Но ряды становились еще теснее. Батальон едва протиснулся и занял клочок еще свободной земли перед трибуной. Трибуна была сделана из нескольких составленных вместе телег, украшенных еловыми ветвями и флагами.

Со всех сторон к поляне подходили колонны и растворялись в ней, как волны реки, впадающей в море. Шли боевые отряды, обозы, санчасти, длинные вереницы коноводов; артиллеристы сидели на стволах орудий; незаметно подходили местные партизанские группы. Это они взрывали мосты и вражеские эшелоны, по-кошачьи пробирались в города, снимали часовых, убивали офицеров, жгли склады… У леса дымили кухни, стучали топоры, ржали лошади. С другой стороны трибуны стояло несколько танков, замаскированных желтыми и зелеными ветками. На длинном стволе сидел красивый юноша в черном шлеме, с гармоникой на коленях и выводил печальную: «Как умру я, мама, рано в воскресенье…» На всех танках трепетали красные флаги.

Космаец еще никогда в жизни не видел такой огромной силы. Танки, противотанковые орудия, гаубицы, тяжелые минометы, броневики и автомобили, тысячи солдат, сотни нагруженных лошадей, бесчисленное количество телег — все стоит и ждет одного заповедного слова — вперед.

На деревьях, как воробьи, расселись ребятишки. Среди бойцов снуют крестьяне, многие еще в гунях, они ищут свои части. Перед трибуной стоят люди постарше со скрещенными на груди руками, с обнаженными головами, с высохшими лицами, запавшими глазами. Они здороваются с представителями окружного комитета. Все знакомы. Все подпольщики. Пожилой мужчина с пепельной бородой сосредоточенно посасывает погасшую трубку и всматривается в тесные ряды пролетеров, словно ищет кого-то. Погоди, погоди-ка, его лицо знакомо Космайцу. Раде напрягает память, и ему вспоминается сорок первый год. Поражение в Сербии и отступление в Боснию. Да ведь это же их проводник, что вел через заваленный снегом Ру́дник. И вот куда он теперь пришел, куда привел их.

— И откуда только собралась такая армия? — Катица поднимается на цыпочки и до боли вытягивает шею, она поворачивается во все стороны и видит вокруг море голов.

— Ты помнишь, сколько нас было, когда нашей бригаде вручили знамя? — спрашивает ее Штефек.

— Все мы тогда помещались в одной деревенской школе.

— А теперь нам и на такой поляне тесно.

— Ничего, будет еще теснее.

— А сколько нас?

— Нас и русских двести миллионов, — улыбается Звонара.

Отдельные голоса терялись в общем гуле толпы. Шум сделался невыносимым и смолк только тогда, когда на трибуну поднялись несколько человек, одетых в перетянутые желтыми ремнями простые солдатские куртки с широкими желтыми нашивками на рукавах, в хромовых сапогах. Среди них пестрели крестьянские гуни, женские платья… И поле ответило рокотом, похожим на глухую артиллерийскую канонаду.

— Да здравствует Красная Армия! — раздался чей-то голос и сразу потонул в буре голосов, которая поднялась над толпой и полетела вверх по ущелью, к Космаю, и вниз, по узкой равнине, на восток, навстречу братьям русским.

— Товарищи, братья и сестры, бойцы и командиры, разрешите мне поздравить вас с этим торжественным днем — наши части выступают на соединение с Красной Армией…

Все вздрогнуло, будто раскололась земля. На холмике за селом загремели залпы трофейных пушек, передовые охранения открыли огонь из пулеметов, в лесу ахнула дюжина гранат.

— Разрешите мне сообщить вам, — когда утихли возбужденные голоса, продолжал оратор с трибуны, — вчера в шесть часов части правого фланга нашего корпуса встретились с войсками Красной…

— Ура!.. Вперед на встречу с русскими, — к небу опять поднялся могучий вал голосов. — Ура-а-а!..

— Дорогие братья, мы долго ожидали этого торжественного дня. Мы ждали его, как узник — свободу, как озябшие — солнце, а голодный — кусок хлеба. Мы пробивались сквозь трудности, неся в сердцах надежду. Мы умирали на штыках, не закончив слова, мы дрогли от холода и умирали от голода… Самые любимые товарищи остались на каменистых скалах Ло́вчена и Игмана, в Дина́рских лесах и в снегах Старой Плани́ны. Наш народ никогда не забудет Ко́зару и Суте́ску, как не забудет он Крагу́евац, Ба́ницу и Ясе́новац[52]. История вечно будет помнить этот день, будет помнить братьев с востока, советских солдат, которые на своих плечах принесли нам солнечный свет свободы…

Голос оратора звучал как гимн, его все чаще прерывали аплодисменты и приветствия.

Космаец стоял в первом ряду батальона, перед самой трибуной, он хорошо видел оратора: высокий, стройный человек средних лет, глаза его горят от волнения. Космаец вместе со всеми кричал здравицы, а в мозгу проносились картины сражений, перед глазами вставали погибшие товарищи, с которыми он начинал свою ратную жизнь: первый комиссар отряда Бра́нко Аксе́нтьевич, командир роты Ве́сич, плечо к плечу с ним Космаец шел в первую атаку; Ла́лич, из его рук Раде получил пулемет, Сте́ва, вместе с которым он захлебывался в быстрых волнах Дрины, и еще многие и многие, они шли, но не дошли, не дожили до этого митинга, оставшись на полях сражений как часовые прошлого.

Космайца захлестнула волна воспоминаний, и он не заметил, как сошел с трибуны оратор, не слышал последних взрывов рукоплесканий и очнулся, лишь услышав команду к маршу. Рота за ротой вытягивались в длинную цепь, держа путь к Космаю.

Шли под развернутым красным знаменем, быстрым шагом, готовые бежать, поднимались на горы, спускались в ущелья, пробирались сквозь лес, переходили вброд горные речки и опять выходили на круглые плоскогорья, откуда как на ладони была видна Ро́гача — историческое село, вытянувшееся на несколько километров вдоль тихой реки Тури́и, спрятанной в глухой тени ветвистых ив, место, где скрывались партизаны, а дальше виднелись и другие села: грязная Дрлу́па, каменистая Ду́чина со своими великолепными дубравами, Сто́йник, затерявшийся в садах, уничтоженные пожаром Ба́бе и Барна́ево. За спиной бойцов остались поросшие виноградниками и фруктовыми садами горы Лали́нац, Ковия́на, Лупо́глав, вытянувшиеся одна за другой в нескольких километрах от Космая.

Через полтора часа ускоренного марша батальон поднялся на вершину горы и от него отделилась группа всадников, свернула на узкую тропу и быстро скрылась из виду. Спускаясь под гору, кони спотыкались, из-под копыт летели камни, катились вниз, гудели и падали в бездну, пугая и поднимая с деревьев птиц.

Всюду стояли скелеты сгоревших загонов, голодно щерились входы партизанских землянок, построенных в первые дни восстания. На ровной террасе кони ускорили шаг. Партизаны молча ехали один за другим. Впереди ехал Космаец, за ним на лошади комиссара Звонара с автоматом на груди, следом все его отделение. На краю террасы потпоручник остановился, выскочил из седла и, ведя коня за узду, подошел к засыпанному желтыми листьями и поросшему травой холмику, снял шапку и опустился на колени.

— Здесь, в братской могиле, похоронено шестьдесят два партизана, — сказал Космаец, когда подошли бойцы и опустились с ним рядом. После короткого молчания он встал: — Похоронив их, отряд дал клятву и пошел в бой.

Космаец сломал несколько еловых лап, нарвал охапку пожелтевшего папоротника и красных ветвей боярышника, положил их на вершину холмика, не сказав ни слова, взял коня за узду и двинулся к своему селу.

На опушке леса он уже издалека увидел нескольких крестьян, собравшихся у завязшей в грязи телеги, нагруженной доверху жердями. Две тощие коровенки, впряженные в ярмо, извивались под острыми укусами кнута, горбились, стонали, скользили и падали на мозолистые колени. Потные, грязные крестьяне в кожухах подставляли спины, страшно кричали и не заметили, когда появились партизаны.

«И до каких же пор наш мужик будет так мучиться?» — подумал Космаец и остановил коня.

— Здорово, соседи, — поздоровался он.

Крестьянин постарше, одетый в драные опанки, из которых торчали грязные пальцы, в протертой папахе, вытер рукавом гуня пот со лба, загадочно взглянул на партизан и не спеша ответил:

— Дай бог вам здоровья.

— Все крадете, дядя Жи́вко? — улыбаясь спросил потпоручник.

— Да что ты, сынок, разве это кража? Телега дров…

— У кого нам красть? — поддерживая руками пояс штанов, вмешался приземистый крестьянин с маслянистыми глазами, белки которых были покрыты красной сеточкой жилок. — Нам сказали, что, когда придет партизанская власть, все будет наше. Мы так поняли, что и лес тоже будет наш.

— Ох, и хитер же ты, дядюшка Па́нта. — Космаец подошел ближе к крестьянам, протянул им руку, здороваясь.

Крестьяне удивленно переглянулись: «Откуда этот озорник знает нас всех?»

Дядя Панта долго тер руку о штаны, прежде чем протянуть ее партизану, смущенно поглядывал на него, недоверчиво прищуривая один глаз.

— Прости ты меня, парень, старого осла, — как-то испуганно улыбаясь и заикаясь, проговорил дядя Живко, — но я тебя что-то не узнаю. Ты из наших, что ли?

— А ты забыл?

— Старость всю память съела.

— А помнишь, как пел под гусли:

Бьет ружье пониже Белграда,

Весть дает на Космай на гору.

А второе бьет в Шумади́и,

Во Топо́ле, в селе благородном,

Весть дает по всей Шумади́и:

Поднимается вся Шумади́я.

Впереди идет Пе́трович Джо́рдже,

Зашаталось турецкое царство,

Удивляются все королевства:

«Что творят молодые сербы…»

Помнишь, дядя Живко?

— Я когда-то пел и играл детям о том, что прежде бывало, — печальным голосом сказал старик, и глаза его затянула серая пелена тоски.

— Четники разбили ему гусли об голову, — объяснил один из крестьян, не сводя глаз с Космайца и спросил: — Да ты чей, парень, что мы тебя узнать не можем?

— Сын Михаила Петровича, того, что живет внизу, у леса.

— Михайлов сын?.. Раде?

— А что вас так удивляет?

— Да так, знаешь, Раде, мы слышали…

— Что я погиб?

— Многое болтали.

— Ох, бедный Михайло, поторопился памятник тебе поставить.

— А как моя мать? Жива-здорова?

— Слава богу, жива.

— Я вчера встретил твоего отца. — Дядя Панта высек огонь и зажег цигарку. — Он здорово постарел. Шел из леса, нес вязанку дров… Знаешь, партизаны у него весь скот отняли из-за Драгана… Ты, наверное, слышал, где твой брат?

— Имел такое счастье, — ответил Космаец и повернулся к своим бойцам: — Идите, помогите людям вытянуть телегу из грязи и пошли вперед.

— Берегись, Раде, — предупредил дядя Живко Космайца, когда телега была вытащена из грязи. — Недавно из Рогачи в Селиште прошло несколько четников. Бродят, как собаки, по селам.

— Их много, больше чем нас?

— Да, вроде.

— Тогда неопасно. Четники уж больше не солдаты. Мы их приперли к стенке. С одной стороны мы, с другой — русские…

Космаец вскочил в седло, но ему преградил дорогу крестьянин средних лет в длинной до колен рубахе, подпоясанной пестрым поясом. У него было длинное, худое лицо, на плечи наброшен кожух.

— Ответь ты мне, парень, на один вопрос, и счастливого тебе пути, — чистым тенорком сказал он и, лукаво улыбаясь, схватил за узду лошадь Космайца. — Во время войны все нас обманывали; кто ни придет, склоняет на свою сторону, а ты наш, деревенский, скажи правду, чтобы не пришлось тебе за нее краснеть, когда вернешься домой. Четники рассказывали, что русские отнимут у нас всю землю, не помню, кто еще говорил, будто устроят коммуны и всех мужчин и женщин сгонят под одно одеяло и будут кормить из одного котла…

— Ну, а что тебе больше нравится? — усмехаясь спросил партизан.

— Такая жизнь не для нас.

— Нет, нет, — загалдели крестьяне.

— А когда так, плюньте на все эти россказни и забудьте о них… Никто вас не будет трогать, живите, как жили, со своими семьями… А землю мы отберем, и не русские, а мы сами отнимем у богатых и дадим тем, кто землю обрабатывает.

— Погоди, Раде, я что-то тут немного не понял, — выдвинулся вперед дядя Живко. — А как ты отберешь землю, скажем, у Павича…

— Не я, а вы сами отберете. Придете к нему с представителем правительства и скажете: «Вот это, Павич, твое, а вот это — наше. У тебя десять лошадей? Двух коней тебе оставляем, будешь на них работать, а восемь забираем, мы на них будем работать, потому что нам до чертиков надоело пахать на коровах».

— Правильно, — улыбнулся старик.

— А правда, что русские освободили Крагуевац? — спросил один из крестьян.

— Они уже на Опленце… До свидания. — Космаец хлестнул коня и с места погнал его рысью.

— С богом.

— Счастливого тебе пути.

На повороте Космаец оглянулся. Крестьяне выстроились в ряд на дороге и с шапками в руках смотрели ему вслед. Все чаще и чаще он встречал крестьян из родного села, они не узнавали его, а он приветствовал их, поднося руку к виску. С горки уже как на ладони было видно село. Космаец приподнялся в седле, настороженно взглянул в сторону леска, надеясь разглядеть белую трубу родного дома, но вместо трубы увидел черный столб дыма, который поднимался над селом.

По телу пробежали мурашки.

Невидимая рука стиснула горло. Он едва нашел в себе силы хлестнуть коня. Сама собой отстегнулась кобура, и на ладонь выпал револьвер.

XI

Старый Петрович последний год часто болел, сильно постарел. Морщины изрезали его лоб и лицо. Он сидел на лавке у окна и печально смотрел на крутые склоны гор, расцвеченные желтыми красками осени. Он уже привык каждый день тоскливо глядеть на Космай, по его кривым тропинкам когда-то бегали дети, и если их долго не было, отец тревожился. А сейчас он уже никого не ожидал. Дети ушли и, может быть, никогда больше не вернутся. С тех пор как ушел Раде, прошло уже пять лет. В сорок втором году он узнал от местных партизан, что сын был тяжело ранен и остался в Новом Пазаре. А ночью отец видел сына во сне, тот каждый раз приходил в одно и то же время, стоял у ворот и все просил, чтобы ему отворили. Днем старик жаловался землякам, советовался с гадалками, все сходились на том, что «мертвому» надо поставить памятник. И по большим праздникам в церкви «за помин души» Космайца горела восковая свеча. А на кладбище, под раскидистой черешней, на чистой полянке, появился памятник из зеленого камня с гор.

О старшем сыне Драгане тоже давно ничего не известно. До старика каждый день доносились слухи о приближении партизан, каждый день в селе узнавали о смерти тех, кто вместе с Драганом ушел воевать «за короля и родину». По дворам голосили женщины. Не переставал звонить церковный колокол. На кладбище росли ряды крестов без могил, все больше женщин одевалось в траур.

— Когда окончилась та война, — шептал старик, разговаривая сам с собой, — я думал, что это уже больше никогда не повторится. Но прошло всего двадцать лет, и вот, снова… Снова собственными глазами я вижу смерть. Должно, мы согрешили перед господом богом больше, чем дозволено. …И что ты плачешь, глупая Станойка? — спрашивает он свою жену. — Все мы дети божьи. Он нам отец и пусть судит нас по нашим заслугам. Слезами не поможешь, господь слезам не верит.

— Он и молитве не верит, — Станойка утерла глаза краем фартука. — Я каждую неделю в церковь ходила, все молилась, чтобы он помог. Да не услышал меня святой отец.

— Эх, если бы я начинал жизнь сначала. Я бы уже не уважал его так, как раньше.

— Молчи, несчастный, бог тебя услышит…

— Услышит?.. А что же он не слышал, когда ему молилась?

— Он все слышит и все…

Скрип двери заглушил его слова. Осторожно, как вор, перешагнул порог Драган. Ноги у него подгибались, руки дрожали, на голове окровавленные бинты. В последних боях он потерял почти весь отряд, оставшиеся уже не подчинялись ему, а то просто угрожали смертью. Он едва вырвался из их лап. Он спешил уйти с глаз людей, чтобы избежать виселицы. Чувствовал, что война идет к концу, убедился, что король обманул их, сознавал, что теперь он уже не нужен даже немцам, оставался единственный выход — вместе с немцами уйти в Италию, а оттуда пробраться к союзникам. Русские были на Балканах, поступь их армий уже потрясала Сербию…

— Драган мой, надежда моя, — вскрикнула мать, увидев сына. Слезы скатились с ее седых ресниц и потекли по щекам, прорезанным глубокими старческими морщинами. — Неужели ты вернулся ко мне, счастье мое?

Драган оттолкнул мать, бросил папаху на стол и сел на лавку, опираясь локтями в колени. Клок бороды был выпачкан кровью. На лбу свежий синяк.

— Куда тебя ранили, Драган? — мать обняла его за шею. — Как ты похудел… — Слезы катились из ее глаз в три ручья. — Я сейчас тебе обед приготовлю. Хочешь цыпленка? Отдохни немного.

— Ничего не надо. — Драган взглянул на отца: — Мне некогда…

— Опять уходишь? А я-то надеялась…

— Хватит с меня слез, — оборвал он жалобу матери. — Если хочешь, приготовь что-нибудь на скорую руку… Тятя, у тебя была бритва, — повернулся Драган к отцу. — Где она?

— Бритва?.. Да, была, была. Ты что, решил побриться? — Отец стал копаться в стенном шкафу. — Сейчас лучше всего тем, кто не носит бороду и сидит дома… Говорят, что русские близко… Вот тебе бритва. И что будет, сынок, если придут русские.?

— Оставь ты этих русских, вот они где у меня сидят, — Драган провел пальцем по шее. — Найди ножницы, мне надо немного волосы подстричь…

— Надо, надо, — старик суетился, выполняя каждое желание сына. — Эх, если бы ты меня слушал и не носил эти космы. А ведь как тебя учили… Никогда-то вы меня не слушали… И Раде такой же был… Вот тебе ножницы… Пойди на кладбище, взгляни, какой я ему памятник поставил, — старик высморкался.

— Поторопился ты со своим памятником, — пробуя бритву и не глядя на отца, пробормотал Драган. — Такая сволочь, как твой Раде, никогда не подохнет.

— Побойся греха, Драган, не хули мертвого.

— Я сказал тебе, что такая дрянь не умирает.

— Драган!

— Можешь выйти ему навстречу, — злобно усмехаясь бросил Драган отцу. — Он получил все, что я потерял. Не сегодня — завтра пожалует к тебе в гости со своими оборванцами.

Старик застывшим взглядом смотрел на сына. У него дрожала каждая жилка.

— Неужели он жив?

— На мою беду жив…

— Станойка, Станойка! — закричал старик и, как раненая птица, заметался по комнате.

— Ты что, с ума сошел? — испуганная Станойка вбежала в комнату. — Что с тобой, почему ты плачешь?

— Раде, наш Раде жив, — он схватил высохшие руки жены и стал целовать их, обливая слезами. — Драган знает, он говорит, что жив.

Станойка трижды перекрестилась перед иконами.

— Драган, кормилец мой, не смотри на меня так. Я и за тебя все эти годы богу молилась, — мать подошла и взглянула в окно. — Каждый день тебя выглядывала.

— Смотри, смотри, — с иронией процедил Драган. — Погоди, явится он, последний кусок изо рта вырвет. Вот тогда помянете нас, четников.

— В сорок первом году они не много брали.

— Не много?.. А где у тебя овцы, где корова?

— Да из-за тебя все забрали.

— Кто смел это говорить?

— Они сказали, когда были здесь.

— Ну, хватит о них, — гаркнул Драган, и бритва задрожала у него в руках.

Старик вздохнул. И вдруг глаза его засверкали.

— На меня не ори, я не коляш. — Отец подошел поближе и взглянул в глаза сыну: — Я тебе всю жизнь отдал, последний кусок изо рта вырывал, учил тебя, думал, человеком станешь.

— Хватит с меня твоих кусков, — не глядя на отца, ответил Драган. — А я воевал за родину и короля, если убивал, так за него убивал. И сейчас жалею, что мало убивал. Были бы мы покруче, до этого бы дело не дошло.

— Из-за тебя мне стыдно людям в глаза смотреть, — упрямо продолжал старик. — Я тоже королю служил. И побольше тебя. Я пять лет был в армии. Албанию прошел, Салоникский фронт, а на своих никогда руки не поднимал. А ты? Что тебе сделал Ду́шан То́дорович? За что ты его повесил? За что поджег дом Станисла́ва Оке́тича?

— Я выполнял приказ короля.

— Эх, короли уходят, а народ остается, — вздохнул старик и скрылся за дверью.

Драган спешил сбрить бороду. До вечера он хотел поспеть на станцию и сесть в первый же поезд. Сначала он собирался спрятаться в городе, оттуда уже легче будет пробраться на запад, куда, по слухам, ушли уже почти все коляши. Но бритва была тупая, а борода жесткая. Он морщился, скрипел зубами, слезы текли из глаз. За этим делом он не услышал бешеного собачьего лая во дворе. Он пришел в себя от выстрела, который заставил замолчать собаку. В это время он успел сбрить только полбороды. Драган подскочил к окну. Во двор въезжало шесть верховых. Он выхватил револьвер и стал за приоткрытой дверью, не спеша поднял пистолет, прицелился, нажал на курок. Раздался выстрел. Один из всадников растянулся посреди двора. Остальные рассыпались, залегли в укрытиях и начали стрелять из винтовок.

Пули разбивали стекла на окнах, дырявили оконные рамы, откалывая от них щепки, стучали по черепице. Между строениями метались папахи четников, они окружали дом, прячась, как могли.

Мать Драгана, услышав выстрелы, выбежала из кладовой и окаменела. Мимо пробежал четник, сжимая окровавленную винтовку.

— Детушки, родные, — завопила Станойка, — что вы делаете, детушки?

Четник повернулся к ней, вытянул карабин и, не целясь, выстрелил.

Перед глазами старухи вспыхнул розовый огонек, что-то, словно пчела, ужалило ее в грудь, дыхание остановилось, и все вокруг завертелось с головокружительной быстротой. Ноги подкосились, и она свалилась на землю, кропя траву кровью.

Дуэль затянулась. Драган отстреливался, перебегая от окна к окну. У него было больше тридцати патронов и две гранаты. Он надеялся продержаться до сумерек. Дверь забаррикадировал столом и лавками. Дом был каменный, в два этажа, на второй этаж без лестницы не подняться. За полчаса перестрелки он успел снять троих. Если и дальше так пойдет, ни один не улизнет от него.

Стрельба и крики во дворе не прекращались. Длинная пулеметная очередь сорвала остатки оконного переплета и продырявила потолок. Посыпалась штукатурка. Комната наполнилась пылью и запахом пороха. Четники рвались вперед, как бешеные собаки. Они были полны лютой злобы на своего командира, который предал их, сбежав, пока они спали.

Вчера, после атаки на партизан, потеряв своих лучших бойцов, они отступили через Космай, спустились в Рогачу и заночевали в крайнем доме. После ужина, где было выпито немало ракии, все улеглись на сеновале, а когда утреннее солнце разбудило их, майора с ними не было.

— Спрашиваешь, видел ли я вашего командира? — прищурившись переспросил крестьянин, у которого ночевали четники, когда Мрконич спросил его о Петровиче. — Эту сво… этого пай-мальчика из Се́лишта?

— Ты, бродяга, немного повежливее, если не хочешь подавиться собственными зубами, — налетел на него Мрконич, который за месяц успел завоевать доверие Петровича и стать его заместителем.

— А как же, видел я его, — уже степенно ответил хозяин и повернулся к Селишту: — Домой он отправился. — И с иронией добавил: — Скоро вернется. Винтовку у меня в кладовке оставил.

— Слышишь? Винтовку бросил, — Мрконич повернулся к коляшам.

— Поздравляю. Хоть один раз в жизни совершил умный поступок, — ухмыльнулся один из лохмачей.

— Береги морду! — заорал на него Мрконич, вытаращив глаза.

— Сейчас самое главное — голову спасти. Командир показал нам пример…

— Седлать лошадей, — приказал Мрконич.

Его короткая курчавая борода подрагивала от страха. Он чувствовал, как со всех сторон сжимается железный обруч, из которого не было надежды выбраться. Мрконич собирался пробраться из Валева через Саву в Срем, там немцы пока еще неплохо себя чувствовали, но вихрь закружил и бросил четников на Космай, а оттуда оставалась открытой только одна дорога на Белград, да и ту могли перерезать каждую минуту. «…Хоть тебе я отомщу, — стреляя в окно из винтовки, злобно думал Мрконич, — раз уж не удалось отомстить твоему брату». Пуля ужалила его в плечо. Брызнула тонкая струя крови, словно из зарезанного барашка, несколько капель попало на бороду.

— Плесень вонючая! — заорал он, в ярости выхватил гранату, в несколько шагов перемахнул расстояние от укрытия до дома и замахнулся.

Граната просвистела в воздухе, описав кривую дугу, и пропала в отверстии окна. Раздался звук, словно разбилась электрическая лампочка. Петровича сильно ударило в спину, он споткнулся, вытянул руки, пытаясь удержаться за что-нибудь, и выпустил револьвер. Боли стянула судорогой тело, он медленно терял сознание. Глаза затягивала темная колючая пелена, он тонул в беспокойной полудремоте. И не почувствовал, как ворвались к нему в дом и перевернули его на спину.

— Вот где прячется эта падаль, — сквозь стиснутые зубы процедил Мрконич и вытащил у него из внутреннего кармана кошелек с деньгами. — Собирался братца встретить, бороду хотел сбрить.

В другом углу комнаты на полу лежал мертвый старик. Пуля прошла под левым ухом и вышла над правым. У его головы стояла черная лужица запекшейся крови, засыпанная штукатуркой. Под ногами бандитов хрустело разбитое стекло и осколки посуды. Они торопливо перебирали и бросали вещи, взяли лучшее из того, что попалось под руку, нацедили в погребе по чутурице[53] вина и, наконец, поймав несколько перепуганных крестьян, приказали им таскать в дом солому.

— Это мой сорок девятый дом, — похвалился один из бородачей, зажигая спичку. Потом он бросил ее в солому, разбросанную по всему дому.

— И последний, видно, — заметил ему кто-то из сообщников.

— Нет, еще один подожгу, пусть хоть отцовский дом будет. На старости лет найдется о чем рассказать.

Занялся огонь и побежал по соломе. Дым потянулся к потолку и пополз сквозь разбитые окна. В соседних дворах залаяли собаки. По дороге зацокали копыта. В садах послышались выстрелы. Село опять всполошилось. Четники бросились к лошадям, но длинная автоматная очередь уложила многих на землю. Мрконич ощутил, как горячая пуля укусила ногу, и опустился на колени, схватился за кобуру, хотел вытащить револьвер, повернул голову и увидел перед собой Космайца.

— Ни с места! — крикнул партизан. — Бросай оружие!

Мрконич автоматически выхватил револьвер, но грохнул выстрел и оборвал его последнюю мысль. Несколько пуль, словно осы, искусали его голову.

Со двора не вышел ни один четник.

XII

Перед сумерками небо утратило всю красоту своей праздничной голубизны, спряталось за хмурыми облаками. В голых ветвях гомонили птицы, а за облаками слышался печальный крик журавлей, летящих в чужие, незнаемые земли. Воздух, напоенный ароматом осени, то и дело потрясал грохот пушек и гудение самолетов. С каждым шагом все сильнее чувствовалась напряженность, близость великого сражения и счастливых встреч с солдатами, которые пришли с востока, с великой Волги, и ценой крови своих товарищей принесли освобождение братскому народу. И даже лошади, словно понимая все это, спешили вперед. Космаец ехал впереди своей маленькой колонны, беспрерывно курил, глядя в одну точку между ушами своего коня, туда, где начиналась густая черная грива. На краю села он остановился, еще раз бросил печальный взгляд на Космай, который стоял как одинокий утес среди безбрежного океана, на Селиште, окутанное серыми облачками дыма, и тяжело вздохнул.

Партизаны собрались вокруг него. Все долго молчали.

— Вот, товарищи, все кончено, — первым нарушил тяжкую тишину Космаец. — Встретились счастье и несчастье… Долгие годы борьбы, ожидания, надежды… И что теперь осталось? Наверное, только борьба. — И почти шепотом добавил, чтобы его никто не слышал: — И любовь.

У прозрачного тонкого ручейка, журчавшего в густом лесу, Космаец сошел с коня, опустился на колени, зачерпнул пригоршню холодной воды и плеснул в разгоряченное лицо. Вода привела его в чувство. Он несколько минут стоял у ручейка и умывался, будто хотел смыть все свои черные мысли, и спохватился, когда совсем недалеко залаял тяжелый пулемет.

Внизу у дороги несколько светящихся ракет прорезало небо. На железнодорожной станции в Джуринцах печально посвистывал локомотив. На несколько километров виднелась черная полоса дороги.

По пути они все чаще встречали знакомых из батальона и перегоняли их, спеша догнать свою роту. Космаец был подавлен, но старался думать о встрече с Красной Армией, о своих товарищах и не вспоминать о трагедии, которую пришлось пережить сегодня. Он знал, что печаль ничему не поможет. Погибших отца, мать, брата не воскресишь… Но осталась рота, товарищи, у него есть Катица. Не знал Космаец, что и с ней грозит разлука, спешил встретиться с любимой.

— Раде? Ты уже вернулся? — увидев его, Катица повернула своего коня и поскакала навстречу. — Ну, рассказывай, как…

Его тоскливый взгляд все рассказал ей. Она чувствовала, как ему тяжело, всей душой стремилась помочь, но не знала, как это сделать. Она понимала, что слова не нужны, а молчание тяготило ее.

Хмурый и озабоченный, Космаец сидел в седле, сжимая ногами бока коня, не глядя ни на кого. Он уже выехал в голову колонны, когда из-за леса вырвалось несколько самолетов. Они летели так низко, что дрожал воздух, казалось, что они вот-вот зацепятся за ветки. Не сходя с коня, Космаец проводил их взглядом, полным ненависти. «Щуки» уже скрылись за холмом, когда бойцы услышали треск пулемета. Некоторые молодые бойцы бросились в канавы и прижались к земле.

— Начинают беситься! — закричал Штефек и приказал пулеметчикам приготовиться.

Самолеты скоро вернулись, поливая колонну огнем.

— Ложись! — приказал комиссар и, увидев, что Космаец стоит среди дороги, запрокинув вверх голову, торопливо подбежал к нему: — Да что ты застыл, слезай с коня. — Катица выпрыгнула из седла, подбежала к командиру и почти насильно стянула его с лошади. Но ей так и не удалось заставить его лечь. Самолеты проносились над головами, стреляли из пулеметов, сбрасывали мелкие бомбы, а Космаец сидел на краю рва, держа в одной руке узду коня, а в другой изжеванную сигарету, наблюдая, как Остойич бежит со своим пулеметом, укрываясь в ветвях развесистой акации. Бомбы взрывались в садах у дороги, вспахивали целину, взметая в воздух груды земли. Изломанная линия горизонта затянулась клубами вонючего дыма, сквозь который, как ныряльщики, пробивались самолеты и, встречая огонь пулеметов, умело маневрировали.

— Стреляй, черт хвостатый, — услышал Космаец голос помощника Остойича. Тот без шапки стоял рядом с пулеметчиком, сжимая в руках две обоймы, и следил за самолетами. — Эх, опять ушли!

— Сейчас вернутся, — не сводя взгляда с прицела, весь подобравшись, ответил Остойич.

Гул самолетов опять послышался над самыми головами бойцов. Остойич увидел черное вытянутое тело самолета и нажал на гашетку. Веер светящихся пуль осветил вечерние сумерки и прошел за хвостом машины. Пулеметчик подался влево и еще раз нажал на гашетку. Он не видел, как очередь прошила черную птицу, и понял, что попал, только тогда, когда к земле поползла черная лента дыма.

— Горит, горит! — закричал помощник пулеметчика с таким восторгом, словно он сам поджег немецкий бомбардировщик, и, схватив Младена за шею, принялся целовать его.

Там, где кончалась полоса дыма от подбитого самолета, раздался грохот. Блеснул огонь, и в небо рванулась пламенная гроздь. За ней ухнул тяжелый взрыв. Остойич стоял в растерянности. Он и сам не верил тому, что видел. Лицо у него было серьезное, только глаза улыбались.

— Ах, молодец, герой, — услышал он знакомый голос комиссара роты и быстро повернулся к ней, лицо его залилось румянцем.

Катица обняла его, ее пушистые волосы упали на плечо паренька, и в лицо ему пахнуло чем-то еще незнакомым, но милым. Он собрался было заговорить, но в этот момент девушка взяла его за голову, притянула к себе и поцеловала по очереди в обе щеки.

— Что ты так смотришь на меня? — улыбаясь спросила она, встретив изумленный взгляд паренька, и своими тонкими пальцами потрепала его каштановые волосы. — Я буду просить командира бригады, чтобы он объявил тебе благодарность. Ты это заслужил.

— Охо-хо, — изумленно выдавил помощник пулеметчика, которому показалось, что ароматный ветерок высушил ему губы, и он несколько раз провел по ним языком.

Катица улыбнулась, взмахнула головой, и перед глазами помощника, как птичье крыло, метнулась прядь волос.

— А ты завистливый парень.

— Только осел не позавидовал бы такому поцелую.

— Не будь ослом и тебе достанется.

— …Вот бы такое счастье.

— Счастье само не приходит.

— Я его добьюсь, хоть бы голову положить пришлось, — он взвалил на плечи сумки с дисками и улыбаясь, точно уже видел это счастье, поспешил за колонной.

Шли устало и тяжело. Сумерки сгущались; горизонт делался все уже, скрываясь под черным плащом ночи, которая пела колыбельную селам и шагала, как часовой, перед солдатами.

— На марше не курить, — тихим шепотом передавали бойцы один другому приказ из головы в хвост колонны.

— Как же это терпеть, чтоб тебя чума взяла, — заворчал кто-то.

За косой, которая еще отделяла партизан от главного шоссе и от железной дороги, вспыхивали искры и раздавался грохот орудий; снаряды свистели высоко над колонной и разрывались где-то далеко, в стороне Космая.

«Наугад лупят, больно мы испугались», — насмешливо подумала Катица и, опасаясь заснуть в седле, запела песню, которая родилась еще в начале войны где-то в санчасти:

Идет Анка-партизанка,

Носит шапку на три рога

И воюет против бога.

Конь, привыкший идти в колонне, сразу же остановился, когда остановились люди. Катица открыла глаза и увидела, что они стоят в густом дубняке посреди глубокого оврага, откуда сквозь сплетенные ветви, как сквозь пробитый потолок, заглядывало небо. Она была такая сонная, что даже не слышала команды расположиться на отдых.

Для октября ночь была слишком холодная. По оврагу гулял резкий сквозной ветер. Чтобы хоть немного согреться, солдаты на скорую руку натянули между деревьями плащ-палатки, устроив нечто вроде комнаток, набрали хворосту, загорелись костры. Партизаны укладывались спать у костров, настелив постели из веток и сухих листьев.

— Я должен сообщить тебе важную вещь, — сказал Космаец комиссару, увидев ее у одного из костров.

— Пожалуйста, говори.

— Отойдем в сторону, — предложил он и протянул руку, чтобы помочь встать. Когда они отошли несколько шагов от костра, Космаец поспешил рассеять удивление девушки: — Я не хотел, чтобы все об этом знали. Не мог рассказать там, у костра.

— О чем? — недоуменно спросила она.

— Сегодня беда опять свела меня с Мрконичем…

— А зачем же скрывать это от товарищей? — удивилась Катица.

— Дело не в Мркониче, с ним покончено.

— Правда? — в темноте глаза у нее заблестели. — При первой возможности надо сообщить Ристичу.

Они остановились под низким ветвистым дубом. Космаец оперся о его ствол, вынул из кармана сигарету, но не стал зажигать ее, потер между пальцами и даже не заметил, как табак просыпался на землю.

— У Мрконича мы нашли список четнических лазутчиков, — сказал Космаец и после короткого раздумья объяснил: — Их больше сотни. И многие из них сейчас среди партизан.

— Не может быть, — нерешительно проговорила комиссар.

— Все может быть. Из них трое в нашей роте.

— И почему ты до сих пор молчал, Раде? — Катица придвинулась к нему и схватила его за руку.

— Я думаю, и сейчас не поздно. — Он расстегнул планшетку, вытащил из нее аккуратно сложенный лист бумаги, протянул комиссару: — Вот, прочитай… Сейчас фонарик зажгу.

Глаза у нее потемнели. Листок дрожал в руке, она не могла сразу всему поверите… Воротник куртки душил ее, быстрым движением свободной руки она расстегнула пуговицы.

— Ну, про Дачича я готова поверить, но другие? — Катица покачала головой. — Не могу поверить, а ты?

Космаец криво улыбнулся.

— Я пойду искать товарища Алексича, передам ему список, а что касается этих, в роте, за ними надо следить. — Потпоручник аккуратно сложил список вчетверо и спрятал в карман.

Разбуженная солдатами сойка слетела на дерево над ними, нахохлилась и закричала.

Лесом всю ночь шли войска, громыхали телеги, слышались голоса людей и звон снаряжения. Оставшись одна, Катица ощутила какое-то волнение. При слабом свете костра, в котором тлели и дымились сырые дрова, лицо ее казалось темным, бронзовым. На листьях, скорчившись от холода, рядом спали Штефек и Звонара, а Остойич лежал, обняв пулемет. В стороне от всех, завернувшись в плащ-палатку, храпел Дачич, и ему, верно, даже и не снилось, что его ожидает.

Костры постепенно гасли, и все тонуло в темноте, которую тревожил только стук телег и фырканье лошадей. Иногда подавал голос часовой, и его крик будил комиссара, никак не давал ей уснуть. Катица едва дождалась рассвета, поднявшего людей на ноги, и после завтрака — половешка теплой пресной воды с несколькими зернами фасоли — двинулась вместе со всеми навстречу Красной Армии. Осуществление многолетних чаяний было совсем близко.

XIII

Хотя ночь была облачной, день проснулся ясный, небо сияло голубизной, будто умытое росой, а из-за леса, расписанного красками осени, поднималось круглое раскаленное солнце, похожее на медную сковородку. Его нежные косые лучи, пробуравили молочный туман, растекшийся по долине у Авалы, расцеловали невыспавшиеся липа партизан и остались на них, словно желая сберечь их улыбки до прихода красноармейцев. Но следом за солнечными лучами, спеша обогнать их, навстречу бойцам протянулись лиловые трассы светящихся пуль. Несколько снарядов, один за другим, разорвались у дороги, и вся красота утра исчезла в чадном удушливом дыме.

— Катица, я иду на правый фланг, на всякий случай, — сказал Космаец комиссару, когда рота перестроилась в стрелковую цепь.

— Хорошо, я остаюсь с первым взводом.

— Увидимся только после встречи с русскими.

— Желаю тебе успеха.

— До свидания. — И Космаец исчез среди низких кустов, которые ползли вверх, в гору, а под ней в лучах утреннего солнца блестела белая лента дороги.

Огонь боя разгорался все сильнее. Тяжелые снаряды дальнобойной артиллерии вспахивали землю, поднимая и воздух вырванные с корнем кусты, а иногда и тела людей. Пули пели свою похоронную песню, зло отрывая веточки деревьев и жаля бойцов. Взвод Штефека быстро продвигался вперед без надежды, пытаясь найти укрытие получше, но кругом все было голо, отовсюду грозила та же опасность.

Преграждая дорогу пролетерам, лаяли пулеметы, тявкали автоматы, щелкали винтовка. Над партизанами, припавшими к земле, пролетали самолеты, взрывая землю бомбами. Взвод из тридцати человек полз по-пластунски, подбираясь к дороге.

— Вперед… Ниже голову, дурень; что ты рот разинул? — гаркнул Штефек на одного из бойцов, который приподнялся на руках, собираясь встать.

— Ой, мама, — глухо простонал боец, приподнялся еще немного и, когда руки подломились, ткнулся лицом в землю.

— Санитарка, — закричал огорченный Штефек. — Где санитарка?

— Оставь ее, бедную, видишь сколько у нее работы, — ответила ему с сожалением Катица и спросила: — У тебя есть бинт? Я сама его перевяжу.

Но это уже было не нужно. Раненого укусило еще несколько стальных мух, и он неподвижно остался на земле, скорчившись в агонии.

С дороги, надежно укрытый в густых ветках елей, бил тяжелый немецкий пулемет. Первым его заметил Звонара, вскоре к нему присоединился Остойич. Через минуту пулемет замолчал, пехота рванулась вперед.

Батальону оставалось до дороги не, больше пятидесяти метров, когда затянутое дымом утреннее небо распороли несколько ракет. Тонкая цепочка живых людей с криком поднялась. Волны партизан набегали одна на другую, вздымаясь, опадая и рокоча, как разъяренный морской прибой. Штефек выбежал вперед, раскинул руки, будто защищая свой взвод от адского огня вдруг ожившего пулемета, рванулся на него, яростно ругая фашистов.

— Гранатометчики, вперед! — закричал он во весь голос и сам выхватил гранату, но бросить ее не успел. Несколько пуль, одна за другой, вонзились ему в грудь. Рука, занесенная над головой, упала, как сломанная ветка, в ней все еще была зажата граната. Уже не было силы для того, чтобы бросить ее. Влада оцепенел. Глаза остановились, взгляд сделался безразличным и холодным, только по всему телу текло что-то теплое, на губах застыла печальная улыбка. Наконец, нижняя губа вздрогнула, открыв два ряда белых зубов, они скрипнули и сжались. Автомат, висевший на груди, потянул его вперед. Влада сделал еще один, последний шаг навстречу неприятелю, споткнулся, запрокинул голову назад и медленно опустился на колени…

— Товарищи, — закричал Звонара, увидев взводного, и поднял пулемет над головой, — за смерть взводного, вперед!

Разом ахнуло несколько гранат, они досыта накормили железом и заставили наконец смолкнуть тяжелый пулемет врага. Бойцы рванулись в прорыв, как вода рвется в отверстие в плотине. Сразу же за елями открывалась длинная извилистая лента дороги, покрытая трупами, кучками стреляных гильз и брошенными врагом ящиками с боеприпасами.

Из густого кустарника, с двух сторон обрамляющего дорогу, выползли запыленные низкие танки с красными звездами на башнях, с надписями «Вперед на Белград», «Смерть фашизму»…

— Товарищи, Красная Армия! — восторженные крики растаяли вдали, перекрытые грохотом артиллерии.

— Ура!

— Да здравствуют!

— Вперед!

Все смешалось: лихорадочные разрывы гранат и скрежет гусениц, рев моторов и крики партизан, которые уже оседлали шоссе и стреляли на бегу, стараясь не отстать от танков.

Захваченная общим порывом, Катица едва поспевала за бойцами. Ремень автомата резал шею, гранаты больно ударяли по бедрам, даже револьвер казался тяжелее, чем раньше. Ей хотелось пить, куртка на спине взмокла от пота, лицо разрисовали кривые струйки, волосы липли к шее. На небольшой полянке она замедлила шаг. Какие-то бойцы пробежали мимо и, как тени, скрылись в густом облаке дыма и пыли, поднятой взрывом снаряда. Над головой Катицы просвистели осколки, она инстинктивно втянула голову в плечи, и в то же мгновение перед глазами вспыхнуло желтое пламя, что-то ударило по ногам, обожгло грудь раскаленным железом, швырнуло в сторону, перевернуло несколько раз, как оторванный лист.

— Товарищи, комиссар ранен, — крикнул чей-то голос, и все стихло.

Она не чувствовала ни боли, ни усталости, лежала раскинув руки, а из груди текла кровь и тонким ручейком терялась в траве. Нестерпимо хотелось пить. Где-то далеко-далеко послышались голоса людей. Занемевшее тело не ощущало боли, только горячее тепло крови заливало грудь. Две тяжелые раны навсегда вывели ее из строя. Оторванная осколком снаряда левая нога едва держалась. Никогда больше Катица не будет шагать в первом ряду батальона пролетеров. Рана в груди заживет, оставив глубокий шрам, но этот обрубок будет вечным напоминанием о прошлом. Уже придя в сознание, она не сразу поняла, что произошло.

— Раде, почему у тебя слезы, — спросила Катица Космайца и провела рукой по его потным, спутанным волосам. — Я скоро вернусь в роту.

Космаец молчал, держа голову Катицы в руках, не замечая своих слез.

— Ты настоящий ребенок, — Катица хотела улыбнуться, но тяжелая боль свела ей губы.

— Ах, и надо же было этому случиться, — вздохнул он.

— Я говорю тебе, что скоро вернусь… Что-то у меня очень нога болит…

— Вот освободим Белград, я приду к тебе в госпиталь. Не огорчайся…

— А где русские? Как мне жаль, что я не смогу их увидеть, пойти дальше вместе с ними… Какой ты счастливый, — Катица вздохнула, и на ресницах у нее засверкали слезинки. — Подними меня, чтобы я могла видеть русских.

По шоссе, как морские волны, спешащие обогнать одна другую, катились части Красной Армии. Танки, орудия, пехота — все текло одним потоком. Рев моторов, грохот подвод, крики людей, звон оружия и ржание лошадей слились в гул, подобный гулу прорвавшейся плотины.

Космаец поднял Катицу на руки и медленно пошел с ней к дороге, а мимо них через поля и лесочки шла долгожданная армия, шли автомобили и танки, конные и пехотинцы.

— Ты счастлив? — обнимая руками шею Космайца, спрашивала Катица, сквозь слезы боли глядя на русских.

— Счастлив, счастлив.

— Почему же ты тогда плачешь?

— Катица, любимая моя, когда тебе будет очень трудно, вспомни обо мне.

— Я всегда буду с тобой.

— Если у тебя нога не поправится, знаешь, как быва…

— Ох, я ее не чувствую. Она такая холодная.

Он остановился у дороги, где уже собралась вся рота.

— Товарищ потпоручник, может быть, нужно, я позвал русского доктора, — сказал Симич, подходя к Космайцу.

Тот тяжело вздохнул, осторожно уложил Катицу на носилки, которые где-то раздобыла Десанка, несколько раз поцеловал ее в губы и в щеки.

— Прощай, счастье мое, — прошептал он, когда санитарки подняли носилки, и поспешно отвернулся, чтобы скрыть от нее слезы.

— Будьте счастливы, — еле выговорила она.

— Скорее возвращайся к нам, товарищ комиссар! — кричали ей товарищи.

Космаец смотрел ей вслед, пока носилки не потерялись в густом потоке людей. Кругом веселились, смеялись, пели, а где-то вдали продолжала грохотать артиллерия и трещали пулеметы. Вершину Ава́лы[54] обнимали густые облака тумана, а сквозь голубоватую пелену осеннего дня виднелись темные стены столицы: белое Дединье и зеленый Калеме́гдан[55] уже купались в первых клубах дыма.


1953—1963 гг.

Загрузка...