На палубе работали вчетвером: двое подавали, а двое, схватив мешок за концы, бежали к грузовику и возвращались. Трюм понемногу пустел, и тогда еще двое прыгали вниз, в сырую, пропахшую воблой глубину. Мешки смерзлись, ушки, за которые нужно было хвататься, приходилось отбивать ногой. Игорь хотел прыгнуть в трюм. Его остановили:
Ты сегодня первый день? Обожди. Привыкнешь.
Среди студентов были ребята не выше и не сильнее его. Может быть, он слишком старался? Не прошло и двух часов, как у него заныла спина, а руки разгибались с трудом, как будто им мешали чьи-то другие, железные руки.
Его подташнивало от запаха воблы, от усталости, от голода. Он не успел позавтракать дома. К лицу прилипли чешуйки, он отирал пот рукавом.
В столовой студенты громко разговаривали, шутили. Ему казалось, что у них, как в немом кино, открываются и закрываются рты. Он не мог разговаривать. Через двадцать минут он встанет, пойдет на баржу, и снова начнется растаскивание смерзшихся мешков, хватание за ушки и подача. Теперь он стоял в первой паре, принимавшей мешки, бежавшей к грузовику и возвращавшейся обратно на баржу.
Он крепко заснул в попутной машине, развозившей воблу по магазинам, и во сне тоже принимал мешки, бежал, возвращался. У Сокола шофер разбудил его. Он спустился в метро, пропахшее воблой. Вся Москва пропахла воблой, лестница, квартира, комната Павлы Порфирьевны, накрывавшей на стол. Она о чем-то расспрашивала с беспокойством. Он отвечал, не слыша.
Поужинав, он лег, попросив старушку разбудить его в шесть утра, и — так ему показалось — сразу же стал отбиваться от нее, натягивая на голову одеяло. Уже было, оказывается, ровно шесть.
Второй день был труднее, чем первый, но и легче, потому что время от времени ему начинало казаться, что поднимает мешки не он, а кто-то другой. Он думал о деньгах. За смену платили по четыре рубля. Значит, нужно работать неделю с лишним, чтобы вернуть долг Петькиному деду. За ночные смены платили больше. Потом, когда он привыкнет, можно перейти на ночные.
«А мама в Венеции, — подумал он с нежностью. — «Узкие переулки поражают своим глубоким немым выражением. Черная гондола, черный платок на плечах венецианки выступают здесь в строгом, почти торжественном значении векового обряда». Он шевелил губами, вспоминая. Все это было не об Италии, а о матери, которая скоро будет здесь, с ним, в Москве.