Песок был сухим и текучим. Предрассветный дождь смочил лишь его поверхность, покрыл тонкой влажной корочкой, но глубже не проник. Ноги вязли, скользили, пытаясь найти точку опоры. С каждым шагом я чувствовал, как наливаются свинцом и ноют натруженные накануне мышцы.
Достигнув спасительного вереска, связавшего песок своими корнями, я мог передохнуть и оглядеться.
Вчерашний день лежал по ту сторону спокойной просторной реки, широко разлившейся перед своим впадением в море. Прилив, как я мог видеть, был в полной силе. Он подпирал коричневый от настоя болот и тундр поток, поднявшийся в низких песчаных берегах, скрывший косы и отмели. Здесь, в трех-четырех километрах от устья, Варзуга ничем не походила на стремительную в своем среднем течении горную реку, плясавшую в брызгах кипящей пены среди камней ревущих порогов, зажатых в узкие коридоры красно-зеленых скал.
Между мною и берегом реки лежал песок, на котором отпечаталась неровная ниточка моих следов, тянувшаяся к примкнутой у берега лодке. Настоящая красная пустыня начиналась на противоположном, правом берегу реки, за серыми домиками Кузомени. Село стояло на песке и среди песка. Песок засыпал дома по окна, по крыши, языками заползал в сени, погребал деревянные тротуары, протянувшиеся вдоль улицы, обрушивался с высокого берега в реку. Тонкой полоской синел на горизонте лес; на севере поднимались высокие дюны, кое-где прихваченные молоденькими сосновыми посадками, а все пространство, которое мог охватить взгляд, было занято красным мелким песком, приходившим в движение от каждого порыва ветра.
Странную картину являли глазу человека такие пространства красных, белых, желтых и ржавых песков! Они начинались у пенной кромки синего моря, наступая от него на зеленую сочную тундру, испещренную синими зрачками маленьких блюдец-озер. На этих озерцах гнездятся утки с выводками, кружатся над ними чайки, а вокруг насколько хватает взгляд расстилаются одуряюще пахнущие заросли багульника. И только вдали, на горизонте, можно заметить ступенями поднимающиеся террасы сухих тундр с их ягодниками, мелким кустарником, карликовыми зарослями полярной березы и ивы… Вот так, между морем и тундрой, лежат эти песчаные пустыни. В их глубоких, тянущихся вдоль берега карьерах обнажается естественная летопись здешних мест. У самого подножия обрывов видны галечники; выше, в слоистых песках, залегают черные прослойки древних почв, скрытые поздними наносами. В этих черных слоях я находил угли древних очагов, обложенных камнями, — все или почти все, что осталось от поселений людей, живших здесь два, три, а то и больше тысячелетий назад.
Но не они занимали меня сейчас! Не черепки древних сосудов влекли меня накануне по песчаной пустыне и заставили сегодня чуть свет собраться на левый берег Варзуги.
Мне не давали покоя слова, пришедшие из какой-то скандинавской саги, прочитанные невесть когда и назойливо долбившие память последние дни: «…Все это время берег был у них с правой стороны, а море — с левой. Большая река впадала здесь в море. С одной стороны к реке подходил лес, а с другой — зеленые луга, на которых пасся скот. Здесь жил человек из Наумудаля, который поселился здесь с семьей и своими рабами. Он принял их дружески, и они пробыли у него два дня. После этого они поплыли дальше…»
Все описанное я мог видеть перед собой. Там, где сквозь клочковатый туман, несущийся с моря, видна была черно-красная пустыня, прижавшая к реке серые домики Кузомени, еще не так давно расстилались зеленые луга. На крутых песчаных дюнах поднимался могучий сосновый бор, памятью о котором остались обглоданные ветрами пни, стоявшие, как осьминоги, на кривых корнях высоко над песком. Невидимое сейчас море дышало зябким и влажным холодом, его присутствие я ощущал все время, пока поднимался от реки, и, когда я останавливался и оборачивался, сквозь редкие клочья тумана я видел, в общем-то, все то, о чем повествовала древняя сага.
Началось это несколько дней назад в избушке геологов, стоявших лагерем между Кашкаранцами и Кузоменью. К вечеру подошли рыбаки, привернули на огонек варзужане, и, когда разговор коснулся древности этих мест, я услышал, что здесь, возле Кузомени, на «сухих буграх», местным жителям случалось находить железные топоры, непохожие на современные, наконечники стрел, подковы и — насколько я мог доверять описаниям — даже меч.
Вот тут что-то и сдвинулось в памяти. Сместились какие-то пласты сознания, и память, словно автомат, выбрасывающий билетик, выщелкнула вдруг этот странный текст, который высветлил окружавший меня мир так же, как проявитель фотографическую пластинку. Вот почему, невзирая на промозглый день, холодный ветер с моря, туман и зябкую изморось, я сейчас шел через пески и вереск все выше, к желтевшей наверху площадке, поросшей редкими сосенками и можжевельником.
То, что я не мог припомнить, откуда именно я взял эти строки, в какой саге, меня не смущало. Очень может быть, что я прочел их в одной из научных статей или в популярной работе о Севере.
Предшествующие годы были заполнены не только путешествиями по русскому Северу, но и книгами. Север я открывал в прямом и в переносном смысле. Передо мной было как бы два Севера. Один — живой, с его людьми, зверями, травами, рыбой, птицами, песчаными лукоморьями, далеко друг от друга отстоящими поморскими селами, связанными тонкими нитями старых троп, линией телефона да поредевшим теперь ожерельем тоневых избушек на морском берегу… Этот Север я открывал пешком, как то было сейчас, на самолете, на парусной шхуне, совершавшей каждое лето рейсы вдоль беломорских берегов, на карбасе, на попутной машине. Я знал его звуки, пространство, плотность и запах. Мне был знаком и тревожный болотный зыбун под ногами, и острый хруст гальки, комариный звон молчаливого северного леса, резкий запах сохнущих на отливе водорослей и ослепительно синее или молочно-опаловое мерцание холодного моря. Я знал, как ломит спину от весел, как заколевают руки в холодной воде, как тупо раскалывается голова и плывут цветные круги перед глазами в жаркий полдень на мокрой бескрайней тундре.
Но было и другое открытие этих же мест, описание которых я находил на желтых, ломких от времени страницах старых изданий, в документах, сохранивших память о происходивших некогда событиях, о людях, которые жили за несколько столетий до моего появления на свет. Этот Север я находил в записках моих предшественников, которые стали первыми исследователями края. Запомнить все было нельзя, да, наверное, и не нужно. Отбор происходил подспудно: неважное, второстепенное откладывалось в дальние уголки памяти, ожидая своего часа. Прочитанное сплавлялось с увиденным и пережитым, направляло мысли и стремления к еще невиданному и неведомому. Мысленный окоем ширился. Он вбирал в себя берега, острова, реки, пространство тундры, леса, озера, столетия, дома, людей… И настоящее оказывалось сплетенным из множества нитей прошлого, которые позволяли при терпении и настойчивости наметить возможные контуры будущего.
Здесь, на Терском берегу, на древней поморской земле, я жил как бы в трех измерениях времени, каждое из которых было одинаково важно для меня и для моей работы. Прошлое и настоящее менялись местами. Профессиональный интерес к древним обитателям этих побережий незаметно для меня самого был вытеснен интересом к обитателям современным, к их жизни, их проблемам, которых оказалось гораздо больше, чем я мог предположить. Ветшали и разваливались поморские села, редели избы домов, все меньше оставалось рабочих рук. С каждым летом сокращалось количество оживавших в паутину тоневых избушек. И вместе с поморами я все чаще задавал тревоживший острой болью вопрос: неужели дни Терского берега сочтены? Почему так происходит? Почему люди, чьи предки в течение веков осваивали этот прекрасный край, вынуждены его покидать? В чем разлад между человеком и временем? Или между человеком и природой? Кто виноват во всем этом и как исправить положение?
Поиски решения в настоящем часто ни к чему не приводили. Приходилось обращаться к прошлому — и к близкому, и к очень далекому. Случалось, что ответ на самый жгучий, самый что ни есть современный вопрос я находил в прошедших тысячелетиях. На наш мир с его компьютерами, космическими ракетами, транзисторами, сверхскоростями падал отсвет костра первобытного охотника, у которого был вживе тот самый опыт тысячелетий, который мы успели растратить и позабыть меньше чем за полвека. Нужны были знания иные, чем погребенные в книгах. Нужно было повернуть к себе Прошлое во всем его объеме, рассмотреть его, звено за звеном, чтобы обнаружить, какое из них и когда дало трещину…
Из прошлого выплывали и саги.
В течение трех последних веков каждый исследователь русского Севера начинал его историю с плаваний норвежцев вокруг Нордкапа и Святого Носа в Белое море. Это стало традицией. Бородатые, пропахшие тюленьей кожей и рыбой, алчные бандиты моря, привыкшие ни в грош не ставить человеческую жизнь, все равно, свою или чужую, гордились только количеством трупов, которые они оставили после себя. На протяжении трех с лишним веков викинги были грозой Европы. По мнению большинства прежних, а также и современных ученых, история русского Севера начиналась тоже с грабежей и погромов, которые учиняли норвежские викинги в промежутках между торговыми сделками с местным населением. Их плавания в Белом море по тому самому пути, который был открыт англичанами через шесть столетий, уже при Иване IV, казались аксиомой даже самым рьяным противникам призвания варягов.
Против варягов, кем бы они ни были, я ничего не имел. В те годы, о которых идет речь, я о многом еще не догадывался, поэтому вопрос о плаваниях норвежцев на русский Север представлялся мне раз и навсегда решенным. А все решенное уже не вызывало интереса. Грабежи? Побоища? А где их не было в ту эпоху! Не только средневековье, даже наше цивилизованное время наполнено до отказа войнами и грабежами, масштабы которых и в кошмарных снах не могли присниться тогдашним викингам…
Но так было только вначале. Чем шире и глубже открывался мне Север, тем я отчетливее видел, что аксиома не столь очевидна, как может показаться издалека, из читальных залов столичных библиотек и тиши рабочего кабинета. Везде, где когда-либо побывали викинги, можно было обнаружить их явные следы — украшения, оружие, надписи, остатки поселений… Здесь же ничего подобного не было. Вот почему я был совсем не прочь при случае найти какие-либо остатки их факторий, а если повезет — раскопать и курган одного из древних «рыцарей удачи».
Пока надеждам моим не удавалось сбыться. Да это и неудивительно. Вспоминая беседы о викингах с моим университетским учителем А. Я. Брюсовым, я убеждался, что и до меня ни один археолог на русском Севере не мог похвастаться такими находками. Больше того, ни в одной из коллекций местного или центрального музея не было черепка, монеты, наконечника стрелы или украшений, характерных для скандинавов той эпохи, которые были бы найдены на берегах Белого моря. Не потому, что их не искали. Тот же Брюсов, который разбирал каменные кучи и лабиринты, обследовал сотни километров побережья Белого моря, на Соловецких островах попытался раскопать внушительный холм, который всеми считался достоверным погребением викинга. Но холм оказался естественным холмом, а не курганом. Следы пребывания скандинавов на беломорских берегах искал каждый археолог, который работал в этих районах. Тщетно! Никаких обнадеживающих находок им не удавалось обнаружить, а тем более погребений скандинавских купцов или воинов, вроде тех, что открыты под Ярославлем, возле Старой Ладоги и под Смоленском.
И вот теперь для меня забрезжила надежда. Сходились рассказы местных жителей, текст саги, всплывший в памяти, и весь этот пейзаж, так отвечающий тексту…
Взобравшись на вершину гряды, я огляделся. С противоположной стороны дюны оказались подмыты левым притоком Варзуги. Собственно говоря, никакой площадки здесь не было. Среди сосенок и кустов можжевельника, выросших на перемычках, взгляду открывались песчаные выдувы, такие же, как и внизу. От первоначальной поверхности мало что сохранилось. Лишь в одной стороне под корнями северной кривой березы мне бросился в глаза толстый слой древесного угля, оставшийся, по-видимому, от пожарища. Внизу, в котловине, лежали куски железных шлаков и обожженные камни развалившегося очага. Но здесь были не только шлаки. Карабкаясь по склонам, я нашел крицу — характерную выпукло-вогнутую железистую лепешку, в которой видны были угли и кусочки извести. Это был готовый, спекшийся в первобытной металлургической печи агломерат, из которого потом в примитивных домницах кузнецы и металлурги раннего средневековья получали достаточно чистое железо и варили сталь.
Ни черепков, ни копий я не нашел. Но крица была. И она не просто оттягивала — она жгла мою руку. Древние металлурги? Ну конечно же, скандинавы! По всем моим расчетам, первые новгородцы должны были попасть на эти берега, когда подобная технология получения железа была давно уже забыта…
Похоже было, что передо мной лежали остатки первого — и достоверного! — скандинавского поселения на берегах Белого моря. И в своих руках я держал то самое недостающее звено цепи истории этих мест, которое не удавалось раньше отыскать ни мне, ни моим предшественникам!
Что из того, что сама усадьба не сохранилась! Есть крица, есть уголь, позволяющий подвергнуть его радиоуглеродному анализу, чтобы определить возраст. Наконец, есть сага, в которой сохранилось описание того, что проглядывалось за современным пейзажем, — широкая река, несущая воды в Белое море, приречные луга, лес и — вот она! — усадьба предприимчивого викинга, покинувшего родную Норвегию, чтобы здесь обрести новую родину… Кем бы ни был этот норвежец — искателем приключений, торговцем, просто зажиточным бондом, бежавшим из-под власти очередного норвежского короля, прибиравшего под свою тяжелую руку всю страну, — здесь он стал одним из первых поморов. Все необходимое для жизни он должен был добыть из окружающей его природы. И первым в этом перечне было, конечно, железо, способное доставить все остальное: орудия труда, оружие, возделанную пашню, дом, безопасность, богатство и власть…
Тяжелая крица оттягивала руку. Она влекла меня в неизведанный еще мир, который всегда манил своей загадочной близостью. Мир королевских саг, мир жестоких и буйных викингов лежал в основании средневековой культуры Европы, окутывал дымкой загадок истоки древней Руси. И я чувствовал, как из холодного ржавого слитка начинает течь к моему сердцу горячий ток, рождающий желание войти в этот мир, сделать его своим, распутать таящиеся в нем загадки, прочесть неизвестные мне тексты, пройти по путям разбойничьих набегов викингов, чтобы извлечь из небытия имена некогда живших людей, в том числе и того человека, который выковывал на этом месте не только железо, поднятое им со дна озер, но и свою судьбу…
То лето полнилось удачами и открытиями. С весны, забросившей меня на восток Терского берега, в Сосновку и в Пялицу, где я начал распутывать загадки, современные и древние, я чувствовал, как меня несет по всему Беломорью ветер удачи. Может быть, впервые я ощутил, как связан с этим краем, как чувствую его целиком — его потоки, тундру, оленей, людей, — чье бытие отдается во мне, как будто это продолжение меня самого. Порой мне начинало казаться, что это я сам низвергаюсь водопадами с порогов, расцветаю мириадами цветов под нежарким полярным солнцем, вздымаюсь и опадаю в часы прилива и отлива, разметывая по дну широкие мясистые ленты морской капусты, над которыми к родным рекам проходят стада беломорской семги… Между прошлым и настоящим, между сущим и когда-то бывшим стиралась разница, потому что связующие их узлы я ощущал в себе живущем.
Теперь отсюда, от этих песчаных бугров Кузомени, я начинал свою новую пряжу, отсчитывал новый виток жизни…
В том, что это именно так, я смог убедиться через несколько дней.
Кузомень я покидал на следующее утро, вместе с отливом. Путь лежал на восток, и двигаться надо было с водой, устремлявшейся два раза в сутки к горлу Белого моря.
Над рекою висел густой туман. Он скрывал окрестности и обещал хороший солнечный день. Река была налита до краев, ее течение, остановленное недавним приливом, еще только пробуждалось, и в темной у борта, а дальше свинцово светлевшей воде вокруг карбаса, неслышно вставая из воды и снова в нее погружаясь, пропадали и возникали тяжелые туши тюленей и серебристые спины белух.
Мотор негромко стучал на малых оборотах, мы шли вместе с рождавшимся, увлекавшим нас к морю течением мимо безжизненных песчаных берегов великой кузоменской пустыни. Мы миновали сонный еще рыбопункт на левом берегу, перевалили через песчаный бар в устье Варзуги, вышли на морской простор, закрытый еще туманом, в котором где-то близко слышались покрякивания уток, сдержанный говор гусей и молодых линяющих гаг, и взяли курс на восток. Путь мой был неблизким и непростым. Карбас пришлось сменить на самолет, потом под ноги легла знакомая уже береговая тропа, и в конце концов я добрался до Пялицы. В Пялице я в то лето прижился и уже оттуда совершал путешествия то в одну, то в другую сторону по берегу. Все здесь было вроде бы уже знакомо, исхожено и осмотрено. Но теперь, после Кузомени, я смотрел на окружающее словно бы новыми глазами.
Если раньше я видел окружающий мир глазами первобытного охотника и рыбака, корректируя открывающуюся картину отсчетом прошедших тысячелетий и тут же находя в ней экологически наиболее удобные и выгодные места для стоянок и поселений, то теперь у меня включался как бы другой комплекс корректировки. Я глядел на берег глазами одновременно морского разбойника и сельского хозяина, прикидывая удобство угодий и безопасность положения. Тысячу лет назад пороги Пялицы, по-видимому, еще не существовали, поэтому ладьи могли беспрепятственно подниматься по реке значительно выше, чем сейчас, во всяком случае до «сухого порога». А именно там, в полутора километрах от моря, над высоким обрывом реки возвышался холм, который я приметил уже давно, но как-то не удосужился его внимательно рассмотреть.
Теперь же я знал, что именно там меня ждет моя главная удача.
Над рекой, на высоком крутом мысу, откуда были видны залив и море, на ровной площадке, несколько поотступив от обрыва, поднималась правильная насыпь, поросшая кривой северной березой: три с лишним метра в высоту и около двенадцати метров в поперечнике. Склоны ее были тщательно выровнены, у основания можно было заметить вросшие в землю валуны. Это был курган. Он являл собой внушительное зрелище, когда я смотрел на него снизу, от кипящего пеной порога, над которым он возвышался, устремляя свой купол, казалось, прямо в сияющее синее небо. Радостен был для меня его вид в золотом убранстве листьев, трепетавших под холодным северо-восточным ветром, словно множество золотых чешуек на погребальном венке героя, высоко взнесенного над наливающейся осенней киноварью тундрой…
Я обходил курган раз за разом, взбирался на его вершину, смотрел с него на море, на густо-синюю, стынущую в преддверии зимы реку и не сомневался, что поблизости лежат остатки еще одной усадьбы, хозяин которой, по-видимому, нашел последнее успокоение под этим холмом.
Да, здесь было все, о чем только мог мечтать норвежец: покрытые густыми травами луга, земли, пригодные для пахоты, рыбная река, синеющий вдалеке лес… Та ничейная земля, которой так не хватало когда-то викингам. В поисках ее они уходили в морские набеги, а потом селились на новых местах — в Англии, Ирландии, Исландии и еще дальше на запад. Остатки скандинавских поселений следовало искать не на южном берегу Белого моря, как их искали все, а вот здесь, на Терском берегу, возле порогов, отступив от моря, где никто их не ожидал и не искал. Я понимал, что найти остатки древнего скандинавского жилища в условиях тундры гораздо труднее, чем заметить погребальный холм. И все же я был уверен, что они где-то рядом…
Увидел я их в ту же осень.
Пролетая над Пялицей, я попросил пилота сделать круг над порогами. Пока маленький самолетик разворачивался, я вдавился в стекло иллюминатора, и действительно метрах в трехстах от кургана, ближе к морю, передо мной на тундре мелькнул какой-то большой прямоугольник. Мелькнул — и скрылся. Но мне этого было достаточно. Это и были развалины усадьбы — земляного дома похороненного здесь викинга!
Что же, судьба сама распорядилась за меня. Открытие произошло. Следующим летом надо было начинать раскопки. Пока же готовиться к ним, не только добывая для этого средства от заинтересованных учреждений и собирая экспедицию, но и подняв всю связанную с этим литературу. Мне предстояло узнать все о том неведомом, с чем я мог встретиться при раскопках погребального памятника совершенно новой для меня эпохи. Я должен был знать все о конструкциях курганов скандинавов, о вещах, которые могли лежать под насыпью и в самой насыпи, чтобы быть готовым их расчистить, законсервировать, вынуть из грунта и довезти до лаборатории. Я должен был знать, что, где и как искать и что именно могу пропустить в этих поисках… А для этого требовалось самым серьезным образом изучить не только труды своих предшественников, специальную научную литературу, но и скандинавские саги — подробнейшую, самую полную энциклопедию жизни и знаний той эпохи. Времени на все это оставалось не так уж много.
…Сейчас, много лет спустя, я с удивлением вспоминаю последовательность событий, которые были истоками удивительных открытий, очевидности которых я не устаю поражаться до сих пор. Было ли это случайностью? Или всему виной удача, которой так дорожили викинги? Просто я не знал, что многого «не может быть», и потому пошел дальше там, где другие поворачивали назад.
Что заставило меня внимательно взглянуть на берега Пялицы? Только шлаки у Кузомени, на которые большинство археологов не обратило бы внимания. И даже не шлаки, а крица. Именно крица, а не топоры и меч, о которых мне рассказывали варзужане. Стоило мне прямо вернуться из Кузомени в Москву и зайти в библиотеку института, как я выяснил бы, что находки на «сухих буграх» ничего особенного не представляют, они относятся к XII веку и отмечают самую древнюю волну новгородской колонизации этих мест. На левом берегу Варзуги возле Кузомени в тридцатых годах нашего века был открыт и исследован небольшой могильник того времени, возникший на два с лишним столетия позже, чем хотелось бы мне.
Правда, была крица. Но и крица, если судить строго, не являлась столь уж весомым свидетельством. Именно так, используя опыт древних металлургов, вплоть до XVII века выплавляли железо из болотных руд монахи Соловецкого монастыря, преображавшие этот край своим неустанным трудом в течение четырех с половиной столетий. Остатки подобного железоделательного производства годы спустя я находил в других местах побережья Белого моря, которыми, как и Кузоменью, владел крупнейший хозяин Севера — Соловецкий монастырь. Теперь я могу сказать даже больше. Не только в XVIII, но даже в XIX веке именно так для собственных нужд и на продажу добывали железо поморские старообрядцы, смекалистые и предприимчивые соперники соловецких монахов…
Не сохранилось все это в памяти у кузоменцев? Но память людей — вещь сложная и капризная. Положиться на нее можно лишь с большими оговорками. Была когда-то плавильня, была кузница, потом сгорела, и о ней забыли. Возможно, произошло это в 1568 году, когда на Терский берег, в особенности же на варзужан и кузоменцев, обрушился знаменитый «Басаргин правеж», проще говоря, погром, которым, по государеву слову, руководил опричник Басарга Федорович Леонтьев. Его рейд с опричным отрядом по берегам Белого моря приравнивался в документах того времени к голоду и «лихому поветрию». На эти документы я наткнулся еще раньше, собирая материалы по Терскому берегу, а потом, вернувшись к ним снова, мог по достоинству оценить размах хозяйствования Ивана IV в своем уделе. Могло статься, что после Басарги об этой кузнице просто некому было помнить…
Собирая шлаки на песчаных буграх над Варзугой, я о многом еще не подозревал, а о другом не вспомнил. Только так оказалось возможным опознать в уже виденном мною холме над Пялицей скандинавский курган, а чуть позднее рядом с ним — остатки древних строений. Все это произошло, и по дороге в Москву у меня впервые шевельнулась мысль, что за всеми этими открытиями стоит проблема куда большая, чем только следы викингов, бывавших на беломорских берегах.
За всем этим стояла загадка Биармии, нашей северной Атлантиды.
Существовала ли Биармия? А если существовала, то где?
Точно такие же вопросы задают об Атлантиде.
Две загадочные страны, разделенные пространством и временем. Две культуры, следов которых не найдено. Но как разнятся их судьбы! Об Атлантиде нам сообщает всего лишь один, и то весьма сомнительный источник — древнегреческий философ Платон в диалогах «Тимей» и «Критий». Однако информация об Атлантиде там достаточно обстоятельная и большая. Вероятно, поэтому Атлантида пользуется такой популярностью и ее ищут тысячи энтузиастов. Биармию называют только исландские саги, источник достаточно серьезный, но сведения об этой стране крайне скудны. Мы почти ничего не знаем о Биармии, не можем найти ее следов, и потому эта загадка, лежащая в полном смысле у нас под боком, известна только специалистам.
Почему? До сих пор не понимаю.
Какова точка зрения на Биармию официальной науки?
«Биармия — страна на крайнем северо-востоке европейской части России, славившаяся мехами, серебром и мамонтовой костью; известна по скандинавским и русским преданиям IX–XIII веков. Некоторые историки считают, что Биармия, или Биармаланд, — это скандинавское название берега Белого моря, Двинской земли; другие отождествляют Биармию с „Пермью Великой“».
Такова краткая справка, которую дает о Биармии Советская историческая энциклопедия. К сожалению, вся ее фактическая часть оказывается фантастикой. На «крайнем северо-востоке европейской части России» никогда в древности не было серебра, и там не добывали мамонтовую кость. И о «мамонтовой кости» в сагах ничего не говорится. Какие «скандинавские предания» имеет в виду автор — тоже неизвестно. Но вот что никакие русские предания, летописи и документы Биармию не знают, можно утверждать с полной уверенностью. Единственная летопись, которая, по сообщению В. Н. Татищева, вроде бы называет «город Бярмы», — это знаменитая «Иоакимовская летопись», в отношении которой многое до сих пор неясно. Скорее всего она была составлена в Новгороде, по-видимому, не раньше середины XVII века, причем составитель использовал тексты каких-то западноевропейских, в том числе и скандинавских, источников, откуда могло попасть в нее и слово «Биармия».
Не было никогда и «Перми Великой». Она возникла в XVIII веке как истолкование слова «Биармия», оставаясь такой же мифической страной, как знаменитая «Земля Санникова». Получался заколдованный круг: Биармию объясняли через Пермь, а Пермь — через Биармию. Единственно, в чем не погрешил автор заметки, так это в отождествлении историками Биармии с низовьями Северной Двины.
Гораздо обстоятельнее писал о Биармии В. Е. Рудаков в Энциклопедическом словаре Брокгауза и Ефрона, где разбор известий саг и мнений ученых занял три столбца убористого шрифта. Историк вполне резонно отмечал, что неопределенность в знаниях о Биармии зависит, с одной стороны, от сказочного характера саг, главного источника сведений о Биармии, а с другой — от полного молчания о ней наших летописцев. Русские летописи такой страны просто не знают. Впрочем, не знают они вообще ни о каких посещениях скандинавами русского Севера. Но ведь и саги не называют среди биармийцев русских людей! Стало быть, Биармия лежала за пределами Древней Руси в то время, когда в нее отправлялись викинги, то есть значительно раньше XII века, когда на «сухих буграх» возле устья Варзуги возникло первое поселение новгородцев.
Серебро, золото и меха — вот три «кита», ради которых викинги готовы были идти на любые трудности, испытывать любые опасности. А морской путь в Биармию, судя но сагам, был непрост и нелегок.
Путь исландских саг в Биармию обычно идет мимо или через страну финнов, как называли скандинавы лопарей-саамов, путешествие занимает весь летний сезон и обставлено различными трудностями. Биармия оказывается излюбленным местом приключений викингов. Здесь они вступают в борьбу с волшебством финнов и лапландцев, попадают в страну великанов, поминутно сталкиваются с оборотнями и чудовищами. На их долю выпадает спасение заколдованных пленников в полном соответствии с литературным этикетом рыцарских романов того времени, они добывают смерть колдуна, которая хранится в яйце (не отсюда ли и наш Кащей Бессмертный?); викинги побеждают стражей храмовых сокровищ, как то делают герои арабских сказок, освобождают королевских дочерей, поскольку в Биармии и в сопредельных землях оказывается королевская власть, и совершают множество различных подвигов. По свидетельству саг, Биармия предстает перед нами — и перед тогдашними читателями и слушателями — сказочным Эльдорадо, страной золота, серебра, драгоценных камней, чудес, мехов… Другими словами, она предстает страной неограниченных возможностей для всех искателей приключений.
Грабить, жечь, убивать, помериться силами с подходящим противником, потешить душу молодецкую в Биармию отправляется множество героев и персонажей саг: короли и викинги, торговцы и разбойники. Здесь мы находим норвежских конунгов — Эйрика Кровавую Секиру, Харальда Серую Шкуру, викингов Торира из Ансаги, Гальфдана Эйстейноона, Гиерлейфа, Стурлауга, Боси и многих других, среди которых есть и датчане — Гадинг, Готер, Стакад. Большинство из них начинает, как Одд Стрела, Боси, Гуннстейн и Торир Собака, с торговли, по-видимому, меновой, которая оказывается прелюдией к дальнейшему, ради чего и отправляются викинги в опасный и долгий путь, — грабежу храмов, святилищ, пиратству вдоль побережья, нападениям на мирных сельских жителей…
Но странное дело! Отправляя своих героев в Биармию, саги вовсе не опешат раскрыть ее местоположение. За исключением саги об Олаве Святом, остальные королевские саги, собранные и записанные Снорри Стурлусоном в начале XIII века, упоминают о Биармии кратко, как о чем-то само собой разумеющемся. Наоборот, фантастические, или «лживые», саги говорят об этом пути и приключениях на нем своих героев довольно подробно, тем не менее оставляя читателя в полном неведении, где же эта Биармия находилась.
Наиболее подробное сообщение о пути в Биармию, о самой стране, населяющих ее жителях и о поведении скандинавов содержится в саге о норвежском короле Олаве Святом, в той ее части, где читатель находит рассказ о поездке в Биармию халогаландца Карли, доверенного человека короля Олава, и Торира Собаки с острова Бьяркей. Поскольку источником почти всех сведений о Биармии — или «стране бьярмов», как называют ее саги, — послужил именно этот текст, я передам его содержание возможно точнее. Как полагает большинство ученых, события, описанные в саге, скорее всего имели место между 1020 и 1026 годами.
Ту зиму, рассказывает сага, Олав-конунг провел в Сарпсборге, где у него было много людей. Оттуда он послал на север страны Карли халогаландца. Карли сначала поехал в Уппленд, потом перевалил через горы и добрался до Нидароса. Там он выбрал себе корабль, подходящий для поездки на север в страну бьярмов, куда послал его король, и взял всего из королевского имущества столько, сколько тот ему разрешил. Карли договорился с конунгом, что прибыль от этой поездки они поделят пополам.
Как только наступила весна, Карли повел корабль на север, в Халогаланд. В поездку с ним отправился и его брат Гуннстейн, тоже взяв с собою товары. На корабле с ними было двадцать пять человек, и так они отправились на север в Мерк, другими словами — в Финнмерк, область саамов, современный Финмарк.
Торир Собака жил на острове Бьяркей. У него были свои счеты с королем Олавом, потому что по приказу конунга и по подсказке халогаландца Карли был убит его племянник, Асбьерн Тюлень, за которого Торир должен был отомстить. Узнав о сборах Карли, он послал к нему своих людей с известием, что тоже собирается летом плыть в страну бьярмов. Он предложил плыть вместе, а всю добычу разделить пополам. Карли с Гуннстейном были согласны, но потребовали от Торира, чтобы у него было столько же людей, сколько и у них. И дележ добычи между их кораблями не должен касаться товаров, которые каждый из них выменяет у бьярмов.
Когда посланные им люди вернулись с ответом, он уже спустил на воду свой самый большой корабль, где помещалось восемьдесят человек. Торир взял с собой только своих работников, поэтому вся добыча должна была достаться ему одному. Как только корабль был готов, Торир повел его на север и встретился с Карли и Гуннстейном у Сандвера. Они дождались попутного ветра и дальше поплыли вместе.
Увидев, что у Торира гораздо больше людей, чем у них, Гуннстейн сказал брату, что им лучше было бы вернуться домой. Он не верит Ториру, и, если что-нибудь случится, они не смогут ему противостоять. Карли согласился с братом, что людей у них мало, но добавил, что из-за этого не стоит возвращаться. Когда они спросили у Торира, почему тот взял больше людей, чем они условились, тот отвечал, что у него большой корабль и для его управления нужно много людей. Да и в походе может всякое случиться, так что лишние люди не помешают.
Итак, путешествие началось у Сандвера. Дальше сага говорит весьма неопределенно, что «все лето они плыли, как позволял ветер. Когда ветер слабел, то быстрее шел корабль Карли и его брата, он опережал остальных, а когда ветер был сильным, то корабль Торира опережал бегущие впереди суда. Они редко все плыли вместе, но всегда те и другие знали, где находятся остальные.
Приплыв в страну бьярмов, они вошли в гавань и начали торговать. Все, у кого было что менять, получили большую прибыль. У Торира теперь было много мехов — беличьих, бобровых и соболиных. У Карли тоже было много денег, и он тоже купил много мехов».
Как можно видеть, информации здесь немного. Странно упоминание нескольких кораблей, когда их только два, Торира и Карли, и сообщение, что «все, у кого было что менять, получили большую прибыль». Никто из людей Торира не имел права свободной торговли, как было сказано выше. Но, может быть, у Карли, кроме брата, были еще какие-то компаньоны?
Когда торговля кончилась, викинги спустились на кораблях вниз по реке Вине. Река появляется в рассказе только теперь, и это единственная река, которую саги указывают в «стране бьярмов». Корабли были выведены из реки, потому что норвежцы объявили местным жителям о конце перемирия. Они вышли в море, и тогда Торир предложил сойти на берег, чтобы «добыть еще сокровищ». Все согласились при условии, если добыча будет стоящей.
Торир обещал большую добычу, но предупредил, что все это очень опасно. По его словам, у бьярмов в обычае, «если умирает богатый человек, то деньги между умершим и наследниками делят так, что покойник получает половину, треть или меньше. Эти деньги уносят в лес, зарывая в курган и перемешивая с землей. Иногда их прячут в особых домиках». Рейд за сокровищем должен был начаться вечером. Они договорились, что никто не будет убегать, а отходить только по сигналу. После этого они оставили на кораблях охрану и сошли на берег.
Описание всего дальнейшего чрезвычайно интересно. Сначала норвежцы шли по ровному месту, по-видимому, по прибрежной равнине. Потом начался лес. Карли с братом шли сзади. Торир пошел вперед и приказал своим людям «сдирать с деревьев кору, чтобы от одного знака было видно дерево с другим знаком». Так через лес они вышли на поляну.
На поляне стояла деревянная ограда с запертыми воротами. Торир, видимо, хорошо знал обычаи бьярмов. По его словам, святилище сторожили два человека каждую треть ночи. Сейчас он выбрал время, когда одна стража ушла, а другая еще не пришла. Торир подошел к ограде, зацепил за ее верх бородкой своего боевого топора, подтянулся за рукоятку и так перелез внутрь. В это время Карли тоже перелез с другой стороны — и они вместе подошли изнутри к воротам.
Когда они отодвинули тяжелый засов и люди вошли в ограду, Торир сказал, чтобы все шли к кургану, в котором «золото и серебро перемешаны с землей». Каждый должен взять оттуда сколько сможет, но пусть никто не трогает «бога бьярмов, который называется Йомала и стоит здесь в ограде».
Все так и сделали, Торир сказал, что теперь пора уходить. Все пошли к воротам, а Торир вернулся к изображению Йомалы и взял «серебряный котел, который стоял у него на коленях». Котел был наполнен серебряными монетами. Торир высыпал серебро в полу плаща, а руку просунул сквозь ручки котла и пошел к воротам. Все уже вышли. Заметив, что Торира нет, Карли пошел снова в ограду. Когда он встретил Торира и увидел у него серебряный котелок, то побежал к истукану. На шее у того висело тяжелое ожерелье. Карли поднял топор и разрубил цепь, которая скрепляла ожерелье сзади на шее идола. Удар был таким сильным, что голова Йомалы упала со страшным звоном, так что все удивились.
Карли схватил ожерелье и побежал к воротам.
Едва только раздался звон, как на поляну выбежали сторожа и стали трубить тревогу. Со всех сторон им откликались звуки рогов. Люди Торира поспешили скрыться в лесу. Сзади всех шел Торир. Перед ним шли двое его людей с мешком, в котором «было нечто похожее на золу или пепел». Торир сыпал горстями позади себя, а иногда бросал порошок на идущих впереди, делая их невидимыми для бьярмов.
Так они вышли из леса на равнину. Множество бьярмов гналось за ними с криком и воем. Вскоре бьярмы выбежали из леса и бросились на них сзади и с боков, но ни разу не подошли близко, а их стрелы не причиняли норвежцам никакого вреда. Из этого все заключили, что бьярмы их не видят.
Первыми к кораблям подошли Карли и его люди. Как только они взошли на судно, тотчас свернули шатер, подняли якорь и парус и быстро пошли в море. Торир задержался, потому что отстал и его кораблем было труднее управлять. Но и он вскоре отчалил. Теперь их корабли плыли по Гандвику, что в точном переводе означает «Волчий залив». Ночи были еще светлыми, поэтому плыли ночь и день, пока Карли и Гуннстейн не пристали вечером к каким-то островам. «Они спустили паруса, бросили якоря и стали ждать погоды, потому что на их пути лежал огромный пролив».
Когда Торир догнал их, он спустился в лодку со своими людьми и поднялся на корабль Карли. Торир считал, что он должен получить все сокровища, потому что только благодаря его волшебству все вернулись живыми и невредимыми. И он упрекнул Карли, что тот своей жадностью подверг всех большой опасности.
На это Карли ответил, что ожерелье он передаст королю Олаву, поскольку половина всего добытого принадлежит конунгу. Торир может поехать к Олаву, и, если конунг захочет, он отдаст ему это ожерелье.
Тогда Торир сказал, чтобы все вышли на остров и поделили добычу. Гуннстейн ответил, что погода меняется и надо плыть дальше. И приказал поднять якоря. Ториру пришлось спрыгнуть в свою лодку и вернуться на корабль. Пока они ставили парус, Карли с братом были уже далеко. Теперь, сколько бы Торир ни спешил, корабль Карли шел все время впереди. Так они достигли Гейрсвера. «Это первое место, где сделан причал для кораблей, идущих с севера», — отмечает сага. Они приплыли туда к вечеру и подошли к причалу.
Торир приказал разбить шатер на корабле, а сам с большей частью команды отправился к кораблю Карли и Гуннстейна, требуя, чтобы братья сошли на берег. Братья вышли, и с ними было несколько человек. Торир стал настаивать на том, чтобы сейчас же вынести всю добычу на берег и разделить ее, поскольку нет обычая полагаться на честность людей, у которых она хранится. Братья не соглашались. Торир пошел назад, потом остановился и позвал Карли, сказав, что хочет говорить с ним один на один. Когда тот подошел к нему, Торир «бросился вперед и так вонзил в него копье, что то вышло сзади. Торир произнес:
— Думаю, Карли, что теперь ты будешь помнить людей с острова Бьяркей, да и копье узнал тоже. Оно вернулось к тебе за Асбьерна Тюленя!»
Гуннстейн и его люди видели, как был убит Карли. Они взяли его тело, унесли на корабль, сняли шатер, сходни, отчалили и, поставив парус, как можно скорее поплыли дальше. Торир и его люди тоже спешили, но, когда они поднимали парус, лопнул шкот и парус упал на палубу. Починка заняла много времени, поэтому Гуннстейн был уже далеко, когда Ториру удалось выйти из бухты. И те, кто бежал, и те, кто преследовал, плыли днем и ночью не только под парусом, но еще и гребли. Им приходилось лавировать между островами, а корабль Гуннстейна был более легок на поворотах.
И все же Торир догонял. Он почти догнал корабль Гуннстейна возле Ленгьювика, так что тем пришлось пристать к берегу и бежать с корабля. Торир причалил вслед за ними. Гуннстейну помогла какая-то женщина, она была искусна в волшебстве, поэтому сумела скрыть его и его спутников от Торира. Торир не смог найти Гуннстейна и вернулся к кораблям. Там он захватил все, что было у Карли и Гуннстейна, потом они нагрузили корабль Гуннстейна камнями, вывели его на середину бухты, прорубили дно и потопили. Только после этого Торир вернулся со своими людьми домой, на остров Бьяркей.
Гуннстейну пришлось пробираться домой тайно. Днем они спали, а ночью на маленьких лодочках шли между островами, пока не миновали Бьяркей и не вышли из владений Торира…
И в саге, и в действительности вроде бы все сходилось. Снорри Стурлусон, которому традиция приписывает авторство «Круга земного», своеобразного свода королевских саг, куда входит и сага об Олаве Святом, прямо указывает путь Торира и Карли в Биармию вокруг Нордкапа. Карли отправляется из Халогаланда на северо-западном побережье Норвегии на север, к Сандверу. Перечисление пунктов обратного пути Гуннстейна — Гейрсвер, Ленгьювик, Бьяркей, Лангей, Тронхейм — тоже не оставляет никаких сомнений, что норвежцы возвращались именно с севера, от Нордкапа. Может быть, они дальше и не были? Может быть, залив Гандвик — всего лишь Варангер-фьорд? Но сага прямо указывает, что торг с бьярмами норвежцы вели на берегу «реки Вины», что — по мнению всех без исключения комментаторов и переводчиков, начиная с XVIII века и по настоящее время, — должно соответствовать нашей Северной Двине.
Другими словами, Торир со своими спутниками был именно в Белом море. И путь туда был настолько знаком, а обычаи бьярмов столь хорошо известны, что богатство само давалось в руки каждому, кто хотел его приобрести.
По сути дела, сага утверждала для начала XI века тот самый северный путь вдоль побережья Норвегии и Кольского полуострова в одно из устьев Северной Двины, каким в 1553 году капитан Ричард Ченслор привел из Англии в Архангельск свой корабль «Эдуард Бонавентура». Древний путь викингов был снова открыт в середине XVI века — открыт и нанесен на карты. Этот путь положил начало непрекращавшимся уже торговым и дипломатическим сношениям Англии и России, которые дали новый важный толчок освоению русского Севера и развитию его хозяйства.
Знал ли Себастьян Кабота, инициатор этой экспедиции, сагу о поездке Торира Собаки в Биармию? Об этом можно говорить только гадательно. Себастьян был сыном Джона Каботы, который открыл в 1494 году Северную Америку. Сам Себастьян Кабота в числе своих открытий насчитывал Ньюфаундленд и северо-западный проход между Гренландией и Америкой, которым он так и не смог пройти к вожделенным Молуккским островам с их пряностями, служившими приманкой для всех королевских флотов Европы и «джентльменов удачи». И все же мне всегда казалось, что о Биармии и возможности пути вокруг Севера Европы в какие-то богатые восточные страны первыми вспомнили в 40-х годах XVI века английские купцы. Впрочем, это могло произойти и раньше, вскоре после открытия Америки и первого «раздела мира» между испанцами и португальцами.
То была удивительная эпоха почти ежедневных открытий — звезд, земель, народов, законов механики, новых животных и растений, законов природы, а вместе с тем — массового распространения печатных изданий, спасающих от гибели уникальные древние тексты. Разыскивая сочинения античных авторов, вместе с ними находили то, что оказывалось дороже драгоценностей, — древние географические карты и сочинения географического содержания.
Мир был беспределен. И хотя компас и звезды верно служили морякам, нужно было знать, куда и зачем плыть.
За картами, за самими картографами, за записками и отчетами капитанов, вернувшихся из дальних странствий, велась настоящая охота. Их выкрадывали, ради них лилась кровь, люди исчезали в подземных тюрьмах навечно, если было подозрение, что своими знаниями они могут поделиться с кем-либо другим.
Английские купцы и лорды Адмиралтейства не могли остаться в стороне. Путь на юг и юго-запад, к островам пряностей и золоту Нового Света, был Англии закрыт. Вступать в открытую борьбу с Испанией и Португалией за господство на море она еще не могла. Оставалось одно: искать северо-восточный проход. Во что бы то ни стало найти путь на восток! Это был единственный шанс в неравной борьбе за господство в Европе. Больше того, чтобы выжить. А натолкнуть на мысль о его существовании могли только два средневековых сочинения — известное уже нам повествование о поездке Торира Собаки к бьярмам и более ранний рассказ норвежца Оттара о его плавании к «беормам».
Тот или другой? А может быть, оба? Середина XVI века отмечена острым интересом не только к южным, античным древностям, но и к «северным антикам». Поэтому нет ничего удивительного, что в то самое время, когда, устав от странствий и осев окончательно в Англии, Себастьян Кабота основал «Общество купцов-предпринимателей для открытия стран, земель, островов, государств и владений, неведомых и даже доселе морским путем не посещаемых» — то самое общество, под флагом которого отправился на север Ричард Ченслор, — именно в это время у шведского короля Густава Вазы возник точно такой же проект: отправить экспедицию для отыскания северо-восточного прохода в Китай и в Индию. Совпадение? «Экономический шпионаж», как сказали бы сейчас? Или естественный результат изучения одних и тех же древних документов?
Скорее всего последнее. Ведь если о знакомстве заинтересованных читателей с рассказом о поездке Торира Собаки к бьярмам можно говорить только предположительно, то другой, более ранний источник сведений о северо-восточном пути был, безусловно, известен и даже опубликован.
История его не совсем обычна.
Павел Орозий, испанский священник, живший в V веке нашей эры, считался одним из высокообразованных людей своего времени. Как полагают специалисты, в 417 году он закончил свой основной труд, в котором проводилась мысль, что христианство нисколько не ухудшило жизни народов, а, может быть, даже оказалось «ко благу». «История против язычников» Павла Орозия представляла «всеобщую историю» от сотворения мира и до 416 года нашей эры. Территориально сочинение испанского теолога и историка охватывало те страны и народы, которые лежали внутри границ Римской империи. Их описание составило первую книгу из семи.
Сочинение Орозия пользовалось огромной популярностью в раннем средневековье. Фактически это была единственная в своем роде энциклопедия об известном тогда мире. Но проходили столетия, и она уже не могла удовлетворить любопытство читателя. Британия, Исландия, Балтика, Север Европы начинали играть первенствующую роль в делах европейского мира. Между тем у Орозия ничего не говорилось об этих странах и населяющих их народах. Вот почему в конце IX века по инициативе английского короля Альфреда Великого «История против язычников» Павла Орозия была не только переведена с латыни на англосаксонский язык, но и значительно переработана. Многое устаревшее было в ней сокращено, и в то же время сама она была значительно дополнена. Одним из таких дополнений был рассказ норвежца Оттара о его плавании на север к «беормам».
Если основой почти всех наших сведений о бьярмах служит повествование о Торире Собаке, то рассказ Оттара является основой для всех расчетов о местоположении Биармии и пути в нее, хотя названия «Биармия» Оттар не знает. Отрывок из рассказа Оттара в переводе известного скандинависта К. Ф. Тиандера, выполненный им в начале нашего века, стал тем основополагающим документом, на который до сих пор ссылаются все русские историки и географы, по той или другой причине упоминающие Биармию. Вот этот текст.
«Оттар сказал своему государю, королю Альфреду, что он живет севернее всех норманнов. Он прибавил, что живет в стране, расположенной на севере от Западного моря. Он, однако, говорил, что эта страна (в другом месте Оттар назвал свою родину Халогаландом. — А. Н.) простирается оттуда еще очень далеко на север, но она вся пустынна, и только на немногих местах поселились здесь и там финны (то есть саамы-лопари. — А. Н.), занимаясь зимой охотой, а летом рыбным промыслом на море.
Он рассказывал, что однажды хотел испытать, далеко ли эта земля простирается на север и живет ли кто на севере от этой пустыни. Тогда он поехал на север вдоль берега: все время в течение трех дней по правой стороне у него оставалась пустынная страна, а открытое море по левой. Тогда он достиг северной высоты, дальше которой китоловы никогда не ездят. Он же продолжал путь на север, на сколько еще мог проехать в другие три дня. Тут известно ему было только то, что ему пришлось там ждать попутного ветра с запада и отчасти с севера, а потом он поплыл вдоль берега на восток, сколько мог проехать в четыре дня.
Тогда он принужден был ждать прямого северного ветра, потому что берег здесь сворачивал на юг или же море врезалось в страну, — этого он не знал. Тогда он поплыл отсюда к югу вдоль берега, сколько мог проехать в пять дней. Там большая река вела вовнутрь страны. Тогда они уже в самой реке повернули обратно, потому что не смели подняться вверх по самой реке, боясь враждебного нападения; эта страна была заселена по одной стороне реки. Это была первая населенная страна, какую они нашли с тех пор, как оставили свои собственные дома. Все же время по правой руке была пустынная страна, исключая поселений рыбаков, птицеловов и охотников, которые все были финны; по левой же руке было открытое море. Страна беормов была весьма хорошо населена, но они не посмели поехать туда. Но земля терфиннов была совсем пустынна, кроме отдельных местечек, где жили охотники, рыбаки и птицеловы.
Много вещей ему рассказывали беормы, как об их собственной стране, так и о странах, лежащих вокруг; но он не мог проверить их достоверность, потому что сам он их не видал. Финны, казалось ему, и беормы говорят почти на одном и том же языке. Вскоре он опять поехал туда, интересуясь природой этой страны, а также и из-за моржей, потому что их зубы представляли собой весьма драгоценную кость — несколько таких зубов он преподнес королю, а их кожа была в высшей степени пригодна для корабельных канатов. Киты были там гораздо меньше обыкновенных; они в длину не больше семи локтей. В его собственной стране, правда, наилучшая ловля китов; там они длиною в 48 локтей, самые же большие в 50…»
Приметы пути в обоих рассказах совпадали. Разница заключалась только в том, что Оттар был первым человеком среди норвежцев, попавшим к «беормам», тогда как меньше чем через полвека Карли и Торир отправляются по этому же пути хорошо наезженной дорогой. Где Оттар жил? По-видимому, на самом севере Халогаланда, потому что в другом месте он сообщает, что путь от его дома до южной Норвегии занимает почти целый месяц.
Итак, два независимых друг от друга письменных свидетельства согласно помещали Биармию на северо-востоке Европы, позволяя догадываться, что путь в нее проходил вокруг Нордкапа и огибал Кольский полуостров, древнюю Лапландию, или Лапонию.
«История» Павла Орозия, переведенная и дополненная при короле Альфреде, на протяжении всего средневековья расходилась во многих списках. Ее переписывали, дополняли, и к началу XVI века списки ее можно было обнаружить во всех крупных библиотеках Европы. Больше того, еще в 1471 году в Вене появилось первое печатное издание «Истории». Рассказ Оттара в полном своем виде был не только включен в это издание, но и занял целиком всю первую главу, так что на него должны были обратить внимание не только английские купцы, но и любой образованный человек того времени. Другим подтверждением значения, которое придавали этому свидетельству древности английские негоцианты и чиновники Адмиралтейства в эпоху, когда древние документы оценивались не по их редкости и эстетическим достоинствам, а по возможности практического использования, была дальнейшая судьба рассказа Оттара.
Спустя 45 лет после плавания Р. Ченслора этот текст был напечатан Р. Хаклюйтом в первом томе второго издания его знаменитого собрания, озаглавленного «Главные мореплавания, путешествия, торговля и открытия Английского народа, совершенные на море или на земле в самых отдаленных и великих расстояниях и частях земли в разное время, в продолжение 600 лет…».
В первое издание «Главных мореплаваний…» рассказ Оттара не вошел; по-видимому, его обнародование казалось издателю преждевременным. Ведь поиски северо-восточного прохода англичане продолжали и позднее, в течение всей второй половины XVI века и даже в начале XVII века, когда, казалось бы, они уже должны были удостовериться в тщете этих попыток.
Сейчас трудно сказать, насколько были обескуражены английские предприниматели, обнаружив на месте богатой древней Биармии бедную и редко населенную северную страну, далекую провинцию Московии. Ведь это тоже был путь на Восток! Европейские купцы с трудом открывали для себя двери России. После татаро-монгольского нашествия и двух с лишним веков золотоордынского ига между Восточной и Западной Европой возникло множество барьеров — вероисповедные, мировоззренческие, государственные, языковые… Опрокинуть их было нельзя. Они только чуть отодвигались, пропуская одних купцов и дипломатов, и наглухо захлопывались перед другими. Ко времени появления англичан в устье Северной Двины образованная Европа знала о Московии по запискам И. Барбаро и А. Контарини, по сочинению «О двух Сарматиях» Матвея из Мехова, обстоятельным «Запискам о Московитских делах» Сигизмунда Герберштейна, выдержавшим несколько изданий, и по небольшой, но ценной книжечке Павла Иовия, который записал не всегда правдивые рассказы о России Дмитрия Герасимова, переводчика при московском посольстве в Риме. Были и другие европейцы, благополучно вернувшиеся из поездок в «полуночную Татарию».
Открытие Северного морского пути сделало Россию независимой в отношениях с западноевропейскими государствами.
Для англичан и чуть позже голландцев это был, что называется, выигрышный билет, которым обе нации поспешили воспользоваться, захватив в свои руки львиную часть внешней торговли России и выговорив себе право транзитной торговли с Персией и государствами Средней Азии. В результате через каких-нибудь двадцать-тридцать лет на месте нынешнего Архангельска, в Холмогорах, Вологде, Ярославле, Москве, в Нижнем Новгороде и в завоеванных к тому времени Казани и Астрахани возникли подворья английских и голландских купцов и их представителей, ожививших торговый оборот внутри страны и давших ему новое направление.
Но память о Биармии не исчезла. Вот почему на новой карте Московии 1562 года, составленной по заказу и по сведениям Антония Дженкинсона, торгового и политического английского агента, которому Иван IV доверил вести переговоры с королевой Елизаветой о предоставлении ему, Ивану IV, и его семье политического убежища в Англии, «буде придется бежать из России», на севере Скандинавии можно было увидеть уже знакомое читателю название.
Но оно помещалось значительно севернее и западнее, чем это представляется теперешним историкам, вычислившим путь Оттара и плавание Торира Собаки! Биармия оказывалась не на «северо-востоке европейской России», как уверяет «Историческая энциклопедия», а на Севере Европы, там, где расположен современный Финмарк.
В чем же дело?
Обратившись к загадкам Биармии, я не мог пройти мимо этого факта. Но загадок оказывалось достаточно много. Ими пестрела вся история поисков Биармии, создавая впечатление, будто каждый ее исследователь ничего не знал о своих предшественниках или нарочно пытался оставить среди прочих и свою загадку.
Ричард Ченслор и его спутники были всего лишь первыми, кто, повторяя путь Оттара и Торира Собаки, тщетно пытался отыскать Биармию на Северной Двине. Историкам XVII–XVIII веков легко было допустить, что древние бьярмы в последующие века после плаваний скандинавов пришли вместе со всей Северной Русью в упадок и полное разорение. Ничего удивительного в таком предположении не было. История знает много примеров, когда в течение двух-трех столетий могущественный народ, перед которым трепетали соседи, бесследно исчезал с лица земли.
В XIX и XX веках такие объяснения никого удовлетворить уже не могли. То, что исчезало из памяти людской, пропадало с лица земли, оказывалось сохраненным в ее слоях, могло быть восстановлено и прочитано археологами. Тем более это касалось бьярмов, обладавших, по свидетельству Снорри Стурлусона, обилием не только мехов, но серебра и золота. И если Оттар почему-то об этих металлах не сообщил, то наличие золотых и серебряных монет, святилищ с идолами, оседлого населения с уже развитой общественной организацией должно было оставить достаточно многочисленные и заметные следы: остатки поселений, погребения, содержащие богатые вещи, наконец, просто клады с монетами.
Ничего подобного на беломорском Севере не было — в этом и заключалась, пожалуй, основная загадка этой таинственной страны. Биармия в полном смысле слова «провалилась сквозь землю»!
Может быть, ее плохо искали?
Собственно говоря, интерес к местоположению Биармии у историков возник только в первой половине XVIII века. Во всяком случае, произошло это после 1730 года, когда Ф.-И. Страленберг, сначала шведский полковник, попавший в русский плен во время Полтавского сражения, а после своих тринадцатилетних мытарств по Сибири ставший историком и географом России, с которой он смог достаточно близко познакомиться, издал в Любеке на немецком языке «Историческое и географическое описание северной и восточной частей Европы и Азии».
Так произошло как бы второе открытие Биармии. Да и не только Биармии.
Широко образованный, наблюдательный, всем интересовавшийся Страленберг сумел свести воедино знания, почерпнутые в России и о России, с известиями саг, повествующих об отношениях между Россией и Скандинавскими странами в древности. Исторические изыскания Страленберга были как нельзя более кстати. Взаимоотношения России и Швеции, регламентирование судоходства на Балтийском море, особенно в районе проливов, споры о Восточной Прибалтике были «больным местом» как русской и шведской, так и западноевропейской дипломатии на протяжении всего XVIII века. Естественно, что сочинение Страленберга имело огромный успех. К тому же написано оно было по-немецки, получив читателей практически не только во всей Европе, но и в России.
Знакомясь с выводами Страленберга, я не без удивления обнаружил, что многие догадки самодеятельного исследователя не только дожили до наших дней, но превратились в аксиомы, не вызвав у моих современников даже мимолетного желания подкрепить их системным анализом или подвергнуть проверке.
О, это удовольствие быть первым и всему давать имена! Первое имя — произнесенное, написанное, напечатанное — приобретает магическую власть над читателем и слушателем, особенно если прозвучало оно впервые на иностранном языке и сопровождалось ученым покачиванием туго завитых париков… Ведь это именно Страленберг первым отождествил «Холмгард» саг с Новгородом на Волхове, а «Гардарики», «страну городов» — с Русью, разместив ее на территории современной Новгородчины и Псковщины. Пораженный сходством названия «Холмогоры» на Северной Двине с «Холмгардом», позднее Страленберг расширил границы этой земли далеко на восток. Это он решил, что Биармия тождественна Карелии, с чем согласился и В. Н. Татищев в первом томе своей «Истории Российской», однако настоящей страной бьярмов скандинавских саг Страленберг считал некую Великую Пермь с центральной гаванью у города Чердыни на Каме. Да-да! Именно там, у Чердыни, и возникло по милости Страленберга это мифическое государство, куда, по его мнению, поднимались суда из Каспийского моря, даже из Индии, пробираясь в Скифское — или Печорское — море, и далее, вдоль морского берега, в Норвегию…
К моменту выхода сочинения Страленберга интерес к отечественной истории в России еще лишь зарождался. В. Н. Татищев только приступил к написанию своего огромного труда, поэтому одним из немногих исторических сочинений, каким мог располагать тогдашний читатель о России на русском языке, кроме «Синопсиса» Иннокентия Гизеля, оказывалось сочинение Петра Шафирова с обширным заглавием: «Разсуждение какие законные причины его царское величество Петр Первый, царь и повелитель всероссийский, и протчая, и протчая, и протчая: к начатию войны против короля Карола 12, шведского 1700 году имел, и кто из сих обоих потентатов, во время сей пребывающей войны более умеренности и склонности к примирению показывал, и кто в продолжении оной столь великим разлитием крови христианской и разорением многих земель виновен; и с которой воюющей страны та война по правилам христианских и политичных народов более ведена. Все без пристрастия фундаментально из древних и новых актов и трактатов, також и из записок о воинских операциях описано, с надлежащею умеренностию и истинною. Так что в потребном случае может все, а имянно: первое оригинальными древними, меж коронами Российскою и Шведскою постановленными трактатами, грамотами и канцелярийскими протоколами, також многое и безпристрастными гисториями, со стороны Российской доказано, и любопытным представлено быть: с соизволения Его Царского Величества всероссийского, собрано и на свет издано, в царствующем Санктъпитербурхе, лета Господня 1716 года, а напечатано 1717».
Это длиннейшее заглавие я привел потому, что в нем содержится и ответ на вопрос, почему известия о древних сношениях между Россией и Швецией оказались столь актуальны в первой половине XVIII века.
Но интерес в России к открытой Страленбергом Биармии был далеко не только теоретическим. Первое, что останавливало внимание государственного чиновника и ученого, было упоминание о серебре бьярмов. Серебряный голод в России ощущался всегда. Недостаток этого металла с самых ранних времен восполняли его закупкой у иностранных купцов, западноевропейских и восточных. Собственных рудников у России до середины XVIII века не было или они были ничтожны. Почерпнутые Страленбергом из саг сведения о серебряных богатствах Биармии позволяли надеяться, что вскоре на Севере России будут открыты новые и достаточно богатые прииски.
Действительно, очень скоро из района Кандалакшского залива на Белом море, как раз из той области, на которую, как прилегающую к Биармии, указывал Страленберг, были получены первые образцы самородного серебра, а в 1732 году здесь был открыт и рудник приглашенными саксонскими рудокопами. Первое известие о работах на нем относится к 1737 году, но уже в 1741 году его закрыли по причине истощения руды и полной нерентабельности. Отдельные проявления самородного серебра, встречавшиеся на отмелях при отливе, никак не могли компенсировать стоимость сложных горных разработок, уходивших к тому же под воду…
Так сразу определилось два местоположения Биармии — на побережье Белого моря, где Северная Двина отождествлялась учеными с «рекой Виной» древних саг, и в области Прикамья, на Чердыни, откуда в XVIII веке и позднее поступали в музеи предметы так называемого «камского серебра» — произведения восточного искусства, по большей части эпохи Сасанидов.
Названия «Пермиа» и «Биармиа» казались тождественны на слух неспециалистов. Поэтому Ф.-И. Страленберг и особенно его последователи — Ф.-Г. Миллер, Ф. Эмин и П. Рычков — уже прямо утверждали, что «купечество чердынское распространялось на полдень до Каспийского моря, а на север до Скифского океана, равно и к ним из различных стран приходили купеческие суда. Предания народные утверждают, что индианцы и персияне, приходя до устья Волги, оставя свои корабли, перегружались в такие суда, коими удобнее можно было пройти вверх по рекам Волге и Каме до города Чердыня. В чем состоял торг между древними городами, — самокритично писал Рычков, — за верное неизвестно; однакож можно думать, что индийцы привозили к ним золото, серебро, шелковые товары и тому подобное; напротив того, здешние народы продавали им пушной товар, которым они в самой древности изобиловали паче всех других народов».
Такие утверждения вызывают сейчас у нас улыбку. Но тогда это был далеко не худший, даже весьма распространенный уровень науки. Я привел эту цитату, чтобы показать, на каких «сваях» утверждался фундамент Биармии в далеком от моря Приуралье. Вернее — как рождалась «Великая Пермь», еще и теперь живущая в некоторых научных трудах.
Поднимая и растягивая на этимологической и филологической «дыбе» названия Биармия — Берма — Перма — Пярмия, присовокупляя к этимологии находки восточного серебра в Прикамье, оставалось только дотянуть границы никогда не бывшей древней страны до берегов Белого моря, чтобы воскликнуть: вот оно, искомое! Так и было сделано в середине прошлого века. Сначала выход «Великой Перми» на берега Белого моря провозгласил Ф.-Г. Миллер в двухтомном исследовании «Угорские народы», а еще позднее в категорической форме, подготовившей базис для пропаганды «Великой Финляндии», об этом заявили финские ученые М.-А. Кастрен и И.-Р. Аспелип. Все трое были крупнейшими авторитетами в своей области, и люди, специально не занимавшиеся изучением вопроса о Биармии, не имели оснований им не доверять.
«Великая Пермь» — Биармия — переходила из области догадок Страленберга и Рычкова в обиход науки, обретая реальность на исторических картах в солидных научных изданиях. Теперь можно было понять, почему королевские саги, повествующие о путешествиях норвежцев и исландцев в Биармию, ничего не говорили о Древней Руси. Что такое была Русь по сравнению с богатой и могущественной державой, простиравшей свои границы от Великих Болгар на юге до побережья Ледовитого океана?! Поскольку же основными подданными этой державы были финны, то вполне естественно, у древней Биармии был выход и к Балтийскому морю через территорию Карелии и Карельский перешеек.
Не надо думать, что никто не протестовал против фантастических построений. Первым, кто высказал сомнение в былом богатстве пермяков и их тождестве с бьярмами, был А.-Л. Шлецер, человек, влюбленный в русскую историю и сделавший для ее развития и популяризации в Европе больше, чем какой-либо другой ученый XVIII века. Я бы сказал, что Шлецер был первым настоящим ученым историком, пытавшимся в своей критике русских летописей создать научный метод их исследования. Шлецер неоднократно возвращался в своих работах к вопросу о Биармии и с негодованием восклицал: «Все это совершенный вздор!.. Где доказательство торговли между восточною Индиею и Ледовитым морем? Так же никто не видел и развалин знатных городов, а есть кой-где остатки разрушенных острогов…»
Столь же скептически к «Великой Перми» относились Н. М. Карамзин, С. М. Соловьев, Д. И. Иловайский и академик В. Берх, производивший специальные раскопки на городищах возле старой Чердыни. Но главный удар по пермской Биармии, к сожалению, не отразившийся на жизнеспособности фантома, нанесли археолог А. П. Иванов и пермский историк А. А. Дмитриев, своими выводами предвосхитив итоги вот уже более чем столетнего изучения древней истории Прикамья.
«Судя по находимым остаткам, — писал в конце прошлого века А. П. Иванов, — культура пермской чуди не была самостоятельная. Мы не находим изделий специально пермских: все они заносные, кроме разве несложных железных поделок. При таких условиях для нас вполне объясним с первого раза непонятный факт исчезновения якобы самостоятельной, довольно высокой культуры биармийцев. Куда она девалась? Как она могла исчезнуть? Ее не было никогда. Прекратилась историческая автономия и торговое преобладание Болгаро-Билярской земли, — прекратился отсюда и доступ металлических изделий в чудской север. Все рассказы о баснословных богатствах Биармии не находят никакого фактического подтверждения и должны быть отнесены к области тех вымыслов, которые слагаются по поводу отдаленных, малоизвестных земель…»
«Ни в каких преданиях, — следом за ним писал А. А. Дмитриев, — ни в данных раскопок не видим мы никакого указания на древнюю, мнимо великую Биармию. Она упоминается в преданиях, только не местных, а чуждых — скандинавских. Равным образом нет ее следов и в древних городищах и могилах… Вместо того чтобы местному чудскому племени приписывать только грубые бронзовые, медные и железные изделия, обыкновенно находимые в городищах и курганах, ему стали без разбора приписывать чуть ли не все серебряное богатство, отрытое из земли и с очевидностью обличающее свое случайное, заносное появление в области древней Перми и несомненно восточное происхождение…»
Итак, на пермской Биармии «крест» был поставлен давно и прочно.
Ну а как обстояло дело с Биармией двинской и беломорской?
Здесь тоже было все далеко не просто.
Двинские Холмогоры сопоставил с Холмгардом все тот же Страленберг. Правда, в таком случае получалось, что древняя Биармия в какой-то момент становилась Русью: саги согласно именовали главную реку Биармии «Виной». То, что это Северная Двина, следовало из названия реки и пути, которым отправлялись в Биармию Торир Собака и Оттар. Между тем в исландских сагах «Холмгард» существовал одновременно с Биармией и на совсем другой территории. Из этого явствовало, что такие параллели лучше не проводить, остановившись на одном только отождествлении — «реки Вины саг» и реальной Северной Двины.
Вот почему еще в 1781 году в первой части «Исторического описания российской коммерции при всех портах и границах от древних времен до ныне настоящего» М. Чулков с уверенностью писал, что «славено-руссы производили торговлю мехами и прочими товарами на Белом море и по Северному океану еще до времен Рюрика. Пермия, или Биармия, далече простиралась от Белого моря вверх около Двины-реки, где обитал народ чудской, сильный, купечествовал дорогими звериными кожами с датчанами и другими нормандцами. В Северную Двину входили с моря морскими судами, где стоит город Холмогоры, бывший столицею древней Биармии, летом бывало многолюдное и славное торжище».
Михаил Дмитриевич Чулков был примечательной фигурой своего времени. Поэт, писатель — и плодовитейший! — замечательный этнограф, историк, чиновник, дослужившийся до советника и секретаря сената, Чулков прославился не только своими стихами и пьесами, но, главным образом, своими изданиями сборников народных песен, былин, народных суеверий. Он был настоящим энциклопедистом, которого сравнивали с Ломоносовым, причем надо признать, что количество сочинений, которые он оставил после себя, намного превышает объем печатных работ академика. В отношении Двины и Холмогор Чулков следовал последнему слову науки своего времени, и оно живет до сего дня, подкрепленное авторитетом К. Ф. Тиандера, о котором мне придется говорить отдельно.
Точку зрения Чулкова с теми или иными оговорками разделяли все без исключения историки и филологи, кто так или иначе касался вопроса о Биармии, — С. Ф. Платонов, М. Н. Тихомиров, А. Н. Насонов, один из замечательных исследователей и переводчиков древней исландской литературы М. И. Стеблин-Каменский, Е. А. Рыдзевская, В. Т. Пашуто, а из ныне живущих — И. П. Шаскольский, А. Я. Гуревич, М. Б. Свердлов и Е. А. Мельникова.
Если М. Д. Чулков прямо писал о Холмогорах, уступивших первенствующее положение Архангельску в конце XVII века, как о древней столице всего Двинского края, именуемого скандинавами Биармией, то современные историки не менее категоричны. Археологическое изучение Холмогор не подтвердило существование здесь столь древнего поселения. Поэтому торжище биармийцев, на котором якобы происходил обмен товаров с норвежцами, многие, как М. Б. Свердлов, помещают на мысе Пурнаволок, в центре современного Архангельска, где тоже ничего не обнаружено, а возле Холмогор, на одном из островов, — святилище Йомалы. Правда, получается, что до святилища требовалось еще подняться вверх по течению на пятьдесят с лишним километров, что вместе с расстоянием от Белого моря достигает почти ста километров, но на карте это не так заметно, на местности же никто из этих историков, насколько я знаю, никогда не бывал. По-видимому, это было единственно приемлемое решение проблемы, которое хоть как-то увязывало направление поездок скандинавов, имя реки, совпадающее с Двиной, и память о каких-то жертвенных местах чуди близ Холмогор. Никаких других доказательств археологического характера в руках ученых не было. На всем протяжении Северной Двины, от Белого моря до Великого Устюга, ни археологи, ни счастливые кладоискатели не подняли ни одной серебряной восточной или западноевропейской древней монеты, восходящей к временам викингов. Более того, на этих землях не было обнаружено никаких следов сколько-нибудь постоянной и обеспеченной жизни до начала новгородской колонизации здешнего края.
Вот почему, собирая все сведения о спорах по поводу размещения бьярмов на русском Севере, я не мог не вспомнить решительное возражение Чулкову со стороны Василия Крестинина — архангельского купца, краеведа, исследователя русского Севера и члена-корреспондента Императорской академии наук, — который еще в 1790 году писал, что следует «исключить из истории города Холмогор все чужестранные торги, присвоенные прежде XVI века сему месту, которое никогда столицею в Биармии не бывало и которому также чуждо имя города Ункрада».
А курган над Пялицей? А могильник XII века возле устья Варзуги? А крица возле той же Кузомени? Нет, я никак не мог поверить, что все это возникло только в XII веке и на совсем пустом месте! Да ведь и новгородцы в то время давно уже курганов не насыпали. Если в низовьях Северной Двины никаких следов скандинавов не оказывалось, то теперь они отчетливо выступили на противоположном, Терском берегу Белого моря. Стоило вспомнить о самородном серебре на отмелях Кандалакшского залива и о штольнях XVIII века, которые оставили на одном из его островов саксонские рудокопы. Правда, ничего путного из попыток разработок не получилось, и мои знакомые геологи, занимавшиеся этими же вопросами, не находили никаких следов самородного серебра в этом районе, но что-то ведь прежде было!
Вот почему я был готов принять своего рода компромиссный вариант объяснения Биармии, пытающийся примирить непримиримые, казалось бы, противоречия.
Да, той сказочно богатой Биармии, о которой говорят саги, здесь никогда не было. Не было, вероятно, ни золотых идолов, ни курганов, насыпанных из земли с серебряными монетами. Все должно было быть гораздо скромнее, проще, беднее, как был беден и прост быт жителей севера Европы во все времена до появления здесь русских, шведских и норвежских колонистов. Была меновая торговля, были грабежи и набеги. Из походов возвращались с богатой добычей, которую на рынках Северной Европы превращали в золото и серебро. И по мере того как рассказы об удачливых походах распространялись среди скандинавов, они варьировались, обрастали вымыслом, легендами, расцвечивались фантазией и завистью, а весьма скромная добыча, полученная в результате обмена и грабежа, превращалась в сверкающие драгоценности, которые многим норвежцам были знакомы скорее всего понаслышке…
Между походами и записью — или сочинением — саг лежало два века. Иногда больше. Далекие страны, путь в которые был уже забыт, легко заселялись персонажами волшебных сказок и становились ареной фантастических приключений. Но так было всегда. Не точный математический расчет, не скрупулезно проверенные факты, а причудливые легенды, глухие предания, фальшивые карты толкали ученых и просто искателей приключений на поиск никогда не существовавших стран, народов, сокровищ, проливов. Результатом же часто были открытия не столь сенсационные, как на то надеялись, но, в конечном счете, гораздо более важные и ценные.
Курган над Пялицей представлялся мне той самой драгоценной ниточкой, которая должна была связать несвязуемое. Это была первая — и пока единственная — реальная нить той исторической основы, которую в течение тысячи лет расцвечивали сначала вымыслы сказителей, а потом — труды профессиональных историков. Что ж, может быть, именно теперь можно было начать разматывать весь клубок загадочной пряжи!
Неслышно подошла зима, завертела метелями на перекрестках улиц, понеслась по заснеженным проспектам новостроек, вползала в город гриппозными оттепелями. Москва сморкалась, кашляла, хрипела, ругала погоду, ее предсказателей, несбывшиеся прогнозы. Она ждала тепла, солнца и так незаметно пережила не только зиму, но и долгожданную солнечную весну, пришедшую с парниковыми подмосковными тюльпанами и нарциссами, с кипенью цветущих вишен и яблонь, кратким и горьким холодком расцветающей черемухи, после которого вроде бы уже установилось надежное жаркое лето.
Но все это было только здесь, в среднерусской полосе.
Там, на Севере, под холодными туманами Беломорья, течения и ветры еще только начинали гонять вдоль берегов плотный, еженощно смерзавшийся зелено-голубой лед. Его поначалу белая поверхность с желтыми пятнами от лежек тюленей серела, проседала, покрываясь оспинами проталин от холодных весенних дождей, сырого морского тумана и острых солнечных лучей, временами прорывающихся сквозь промозглую пелену. В лесу, в лесотундре, под защитой склонов и в ложбинах, снег лежал метровыми пластами, твердея, оседая, словно готовясь к борьбе с жарким коротким летом.
Даже олени, первые провозвестники наступления теплых дней и незаходящего солнца, не торопились покинуть леса, сменив их на прибрежные просторы еще не проснувшейся от зимней спячки тундры…
В тот год за метеосводками Мурманской области я следил с бóльшим вниманием, чем за переменчивой московской погодой. Подготовка экспедиции шла всю зиму. Сначала — со скрипом и остановками, но потом все встало на свои места. Нашлись средства, на первых порах небольшие, но все же достаточные, чтобы начать раскопки. Нашлись и заинтересованные организации. Как-то незаметно подобралась небольшая группа энтузиастов, готовых отдать пялицкой загадке и отпуск свой, и силу своих молодых рук. Зимой я побывал в Архангельске и сумел договориться с мореходным училищем. На его парусной шхуне все эти годы, вернее, каждое лето я ходил по Белому морю, открывая для себя его острова и берега. На шхуне, кроме команды, было еще сорок курсантов, проходивших обязательную практику, так что при необходимости они могли прийти на помощь. Все складывалось как нельзя лучше. Даже июль по всем долгосрочным прогнозам должен был благоприятствовать нашим начинаниям.
Поэтому, получив долгожданное известие, что первый рейс шхуны в Кандалакшский залив вдоль Терского берега прошел по чистой воде, а лед вынесен течением и ветрами из горла Белого моря, вместе с маленькой киногруппой в конце июня я вылетел из Москвы.
Начало раскопок планировалось на середину июля. Но не подготовка базы экспедиции и организация быта вызвали меня так рано на Терский берег. Нельзя жить только прошлым, как нельзя жить в прошлом. Любой стиль, в том числе и ретро, не более как декорация. Распутывание загадок прошлого увлекательно и интересно, но необходимостью оно становится только тогда, когда ты занимаешься настоящим. Прошлое края, история жизни предков тех людей, вместе с которыми я жил, разговаривал, поднимал сети на тоне, ломал голову над экономическими проблемами, перспективами хозяйства и быта, очень часто помогали понять процессы, на первый взгляд необъяснимые даже для самих этих людей.
От лета к лету, от сезона к сезону я проникал как бы в самую ткань здешней жизни, исследуя ее изнутри и в то же время со стороны. Перед моим мысленным взором один за другим спадали обманчивые покровы простоты и экзотики, романтики и приземленности. Я начинал понимать образ мышления этих людей, их каждодневную жизнь, подспудные, им самим не всегда ясные желания и стремления, определяемые консерватизмом быта, который вырос из опыта предшествующих поколений.
Огромный созидательный труд восьми с лишним веков по освоению этого драгоценного, хотя и сурового края, богатого рыбой, поделочным камнем, чистыми реками, оленьими пастбищами, грибами и ягодами, где можно вести экологически сбалансированное хозяйство, благодаря которому здесь утвердилась жизнь, забывался.
Это тревожило, мучило, заставляло ломать голову куда больше, чем над загадками Биармии. Но эти же проблемы побуждали копаться в летописях, анализировать саги, вглядываться в россыпи кварцевых орудий на развеянных приморских дюнах, потому что путь к настоящему, как я уже сказал, обычно проходит через прошлое. Там его истоки. Начав с очевидного, со среза сегодняшнего дня, я, как ныряльщик, опускался на разные глубины прошлого, и каждое такое погружение позволяло увидеть еще какой-нибудь неизвестный ракурс взаимоотношений человека со здешней природой. Черепки, древние шлаки, наконечники поворотных гарпунов древних морских охотников, сезонные стойбища неолитических охотников и рыболовов, кочевавших за стадами диких оленей, — все это позволяло понемногу догадываться об экологических истоках бедствия, увидеть причины социальных изменений в нарушении экологических и экономических законов.
Чтобы помочь краю, надо было привлечь к нему внимание. Показать его богатства — природу, людей, — показать трудности, переживаемые рыболовецкими колхозами и поморскими селами в целом, истоки этих трудностей и резервы, которые только ждут, чтобы человек повернулся к ним лицом и начал их использовать. Радиопередачи, очерки, статьи, кинофильмы, рассказывающие о людях края, его хозяйстве, работе, достопримечательностях, красотах природы и ее богатствах, — все это оказывалось нужным, все должно было сыграть свою роль в продуманном, научно обоснованном обновлении края, как те же раскопки пялицкого кургана.
На этот раз предстояло отснять несколько сюжетов — о водопадах Терского берега, его порожистых реках, на которых в будущем должны были встать небольшие рыборазводные заводы и маленькие электростанции, решающие проблему энергообеспечения края; о рыбаках и оленеводах, их нелегкой работе, от которой зависела вся жизнь здешних сел… И режиссера, и оператора я хорошо знал по прежней совместной работе, поэтому мы легко договорились, что в случае удачи с курганом они же отснимут сенсационные кадры о раскопках первого на Белом море древнескандинавского погребения.
Терский берег встретил нас солнцем, лишь на краткое время приспускавшимся за горизонт, уже просыхающей, по-весеннему рыжей тундрой, на глазах расцветавшей розовым, синим, зеленым и желтым цветом. Он встретил яростным шумом рек на порогах, еще полных светлой талой водой из лесов, озер и бескрайних далеких болот. Первые ставные невода были уже выметаны в море. Уже успел отойти черный шипастый пинагор с розовой, плотной, как песок, мелкой икрой. И тяжелая, быстрая, словно бы литого серебра с чуть лиловатым отливом семга уже металась в лабиринте сетей, вскипала мгновенным выплеском на дне карбасов, а прорвавшись сквозь все заслоны, отстоявшись в опресненном устье реки, начинала свой бег через пороги и перекаты к родным нерестилищам в далеких речных верховьях…
Базой киноэкспедиции и моим обиталищем на первых порах стала Чапома. Здесь находились почта и телефон, правление колхоза и сельский Совет. Здесь был центр колхозной жизни и всегда можно было получить необходимую помощь. За несколько лет до этого самостоятельные рыбацкие колхозы, достаточно крепкие, существовавшие в каждом поморском селе, решено было «объединить». Ничего хорошего из этого не получилось — между селами по берегу было тридцать, сорок, а то и все шестьдесят километров бездорожья, которые оставалось мерить пешком. Связывали их только авиация да море. Можно ли было в таких условиях говорить о каком-то объединении? К примеру, Пялица могла держать гораздо больше скота и оленей, чем все остальные села, расположенные западнее по берегу: на северо-восток от нее начинались тундры и лесотундры, вдоль рек и речек тянулись обширные пойменные луга. Наоборот, к западу от Чапомы шли сплошные леса, пастбищ и сенокосов почти не было, отправляться косить приходилось за пятьдесят, а то и за семьдесят километров вверх по рекам…
И все же Пялицу объединили с Чапомой. Увезли из Пялицы скот, технику; потом закрылся клуб, школа, магазин, медпункт… Жизнь уходила из когда-то крепкого многолюдного села, обладавшего и пахотными землями, и покосами, и большим стадом оленей. Начали закрываться тоневые участки, некого стало на них сажать летом, повалились избушки, сетевки, ледники, люди стали разъезжаться кто куда. Теперь Пялица оживала только летом, когда в отпуск или просто на отдых в заколоченные дома приезжали их владельцы, живущие зимой в городах.
Чапома же не стала ни богаче, ни многолюднее. Ей не под силу было держать разросшуюся ферму, негде было расселять людей, и постепенно все в ней вернулось к исходным величинам, определяемым природными условиями куда более точно, чем добрыми пожеланиями районных руководителей. Но с Пялицей покончено было, пожалуй, раз и навсегда…
Так обстояло дело и с другими селами, половина которых оказывалась на грани гибели. Я хорошо знал человека в районе, который собственной властью и неосмотрительностью вызвал этот процесс. Сейчас он готов был сознаться в ошибке, осудить свою поспешность, но дело уже было сделано. Огромный старинный поморский район требовал немедленной помощи. Об этом я писал в своих очерках, пытался найти выход из создавшегося положения, но должно было пройти еще около десяти лет, смениться руководство в области и в рыбакколхозсоюзе, прежде чем настали ощутимые перемены. Пока же следовало продолжать собирать материал, анализировать его и надеяться, что рано или поздно он ляжет весомым вкладом в возрождение этой древней русской земли…
Мы поднимались вверх по реке к водопадам, выходили по берегу к Стрельне — реке и маленькому умирающему, как и Пялица, селу, снимали рыбаков на тонях… И все же в конце первой недели я не удержался и решил сбегать в Пялицу, чтобы взглянуть на курган и остатки поселения. Да и пора было готовить под базу экспедиции дом, хозяин которого жил в Чапоме и согласился сдать его нам на лето в аренду.
До Пялицы по берегу считалось тридцать с лишним километров — то ли тридцать три, то ли тридцать шесть, я так и не выяснил до сих пор. Сколько бы их ни оказалось в действительности, все их надо было пройти, чтобы попасть из одного села в другое. А коли так, что попусту считать? С моим приятелем, кинооператором, мы вышли под вечер, как уверяли нас часы и собственная усталость после целого дня работы. Солнце стояло высоко за нашими спинами, берег просматривался вперед на много километров, и ориентиры его были мне хорошо знакомы. Далекая белая башня Никодимского маяка отмечала примерно треть пути, разбитого тоневыми избушками на более дробные участки. Почти точно на половине дороги нас ждала единственная «живая» тоня, где можно было отдохнуть и подкрепиться. Две трети пути отмечало устье Чернавки, маленькой речки, возле которой стояла свежесрубленная избушка пялицкого связиста, в чьем доме я всегда останавливался раньше. Ну а дальше было рукой подать…
Как я любил эти маршруты по берегу! Спокойное, переливающееся то синевой, то опаловой мутью, то сплошным солнечным молоком Белое море слегка покачивалось, как в полудреме, отступая от берега и обнажая темно-рыжее песчаное дно, гофрированное прибоем, с лужами и протоками, в которых спасались от отлива оранжевые морские звезды. Тропинка двоилась и троилась, бежала по заросшим вереском дюнам, то взбираясь на гребень, то спускаясь в раздутые ветром котловины, где почти всегда можно было увидеть россыпи кварцевых отщепов и обожженные камни древних очагов. Слева, отмечая очередную морскую террасу, поднимался береговой откос, поросший кустарником, из которого время от времени с истошным кудахтаньем и всхлипами вырывались куропатки. Там, наверху, были мокрые тундры, болота, прикрытые пружинящей сеткой багульника, бесчисленные озерца, ручьи, холмы — и так почти без изменений до самого Баренцева моря!
Удивителен был этот прибрежный северный мир, освещенный незатухающим полярным днем. Шорохи волн о песок, редкие всполохи птиц, попискивание мышей на сухой тундре вокруг тропы… На одиноких столбах, высеребренных дождями, солнцем и ветром, оставшихся то ли от белых тоневых избушек, от амбаров-сетевок или от старого створного знака, сидели неправдоподобно большие, казавшиеся почему-то мохнатыми, белые полярные совы, словно громадные чучела, сбитые из пышного белого войлока. Иногда на краю берегового откоса бесшумно возникали огненно-рыжие, еще не сбросившие зимнюю шубу лисы. Убедившись, что мы не вооружены и никакой опасности не представляем, они втягивали воздух остренькими носами и провожали нас настороженным взглядом.
До Пялицы мы добрались уже под утро, когда, обойдя нас слева, солнце уже успело подняться довольно высоко и теперь светило прямо в лицо. И все-таки то был не день, а раннее утро! Деревня спала. Сонно, бесшумно и еще робко чертили свои пути над тундрой и берегом проснувшиеся крачки, поднимавшие днем несусветный гомон при приближении человека. Даже река казалась притихшей, и рокот порога отдавался холодно и приглушенно, вполсилы, словно под утро иссякал водный поток, еще питавшийся снежниками в далеких лесах на севере.
Курган стоял на прежнем месте. Он был таким же, каким я оставил его прошлой осенью. Оператор, несмотря на усталость, ходил вокруг него, прикидывая, откуда лучше будет вести съемку, и восхищался. Что и говорить, курган являл удивительное зрелище. В яркой тишине полярного утра он был похож на голову, выступающую из земли, с редкими прядями светлых, поднятых ветром волос, — кривыми северными березками, еще не успевшими надеть свой зеленый летний убор.
На нем мало отразились протекшие столетия. Холм сохранил свою правильную форму, разве что слегка оплыл в сторону реки. Поверхность его поросла березой и вереском, на склоне вытянулся свечкой небольшой можжевельник, а у подножия, почти по всему периметру холма, можно было заметить крупные валуны, крепившие в древности насыпь от оползания. Ни прошлой осенью, ни сейчас, рассматривая насыпь, я не испытал ни малейшего сомнения, что она создана руками человека. Осенью я сфотографировал курган с самых разных точек, и все археологи, которым я показывал снимки, — а рассматривали они их придирчиво и ревниво, — соглашались, что это, безусловно, гробница викинга.
С его вершины взгляду открывалась широкая и глубокая долина реки, где серые каменные плиты, покрытые яркими брызгами и разводами золотого — живого и черного — уже мертвого лишайника перемежались с зеленеющими луговинами и островками кустов, хранивших остатки недавней зимы. Сужаясь, долина уходила в глубь полуострова, к далекой серой щеточке леса. В сторону моря долина расширялась. Обрывались кусты криволесья, гряды холмов, и взгляд разбегался по обширной плоскости высокой береговой террасы, на которой были рассыпаны еще сохранившиеся домики Пялицы. Поодаль поднимались красно-белые антенны метеостанции; за ними к горизонту уходила морская гладь, сереющая под ветром, и там, вдали, стлались дымы невидимых глазу судов, идущих торной морской дорогой из Архангельска во все концы необъятного мира, лежащего за горлом Белого моря, за Сосновкой и Поноем…
Я стоял на кургане, впитывая в себя эту картину, физически ощущая проникающие друг в друга пласты времени. Они не сменяли друг друга, не наползали один на другой, а именно проникали, сосуществуя одновременно и не перемешиваясь. В то же время они дополняли друг друга, как этот ландшафт, почти не изменившийся за последние две-три тысячи лет, как этот курган, насыпанный десять веков назад руками людей, первых, кто начал преобразовывать эту землю киркой и лопатой, как эти дымы над горизонтом и тонкие металлические мачты над холодным морем и тундрой, с проводов которых в определенный час срываются электрические сигналы, несущие сведения о погоде и ее грядущих переменах, предупреждая людей, обитающих за многие сотни километров отсюда…
Был ли я счастлив в эти минуты? Вероятно, был. Ведь я чувствовал свою сопричастность этому миру, ощущал себя его активной, действенной частью, надеясь вернуть жизнь не только лежащему под моими ногами неведомому викингу, его современникам, но и современникам своим, тем, что спали в маленьких домиках над устьем реки.
Единственным тревожным сигналом в тот день прозвучало отсутствие руин, замеченных мною осенью. Не было их там, где я их видел с самолета! Плохо запомнил местоположение? Или с воздуха показалось ближе, чем на самом деле? Вместе с кинооператором, одурманенные бессонной ночью и усталостью, мы шагали по тундре, спотыкаясь о кочки, расходились, сходились, но ничего похожего на остатки земляного фундамента не могли обнаружить. Развалины жилища викингов исчезли так же, как появились… Что это было? Мираж? Обман чувств, когда зрение и сознание, внезапно стакнувшись, вдруг формируют из реальности образ предмета, который ты давно уже представил себе в нетерпеливом ожидании встречи? Не знаю, до сих пор не знаю… Но если бы я представлял, что меня ждет в ближайшем будущем!
Две недели спустя мы перебрались в Пялицу. В положенный день, разрезав косыми парусами синеву Белого моря, на рейде появился «Запад» и доставил моих помощников — студентов и десятиклассников. К раскопкам мы готовились основательно, два дня подряд очищая поверхность кургана от кустов и деревьев.
И вот наступил долгожданный день, когда лопатами, но больше ломами и кирками мы начали вгрызаться в поверхность холма, выбивая траншею и зачищая отвесную стенку, на которой должны были проступить слои, рисующие последовательность возведения насыпи. Каждый, кто участвовал в раскопках, может представить волнение, надежды и тяжесть такой работы. Насыпь совсем не походила на курганы нашей среднерусской полосы. Чем глубже мы пробивались, тем тверже становилась земля. Собственно говоря, то была не земля, а плотная, цементированная солями железа переотложенная морена с гравием, валунами, похожая и по цвету на спекшийся агломерат крицы.
Работа пьянила ребят. Они впервые попали на Север, впервые видели море, тундру, семгу, оленей, сторожко переходивших вдалеке реку… Первый день настоящих больших раскопок! Его конец казался им началом открытий. А для меня конец этого дня был концом несбывшихся надежд.
Кургана не было.
Я повторил ту же ошибку, что когда-то А. Я. Брюсов, а до него — Н. К. Рерих. Оба они копали на Соловецких островах «курганы», уверенные, как и я, в их скандинавском происхождении, и каждый раз приходилось признаваться в своей ошибке. Позднее, на острове Анзер, осматривая лабиринты, в полукилометре от берега я увидел тот самый «курган», с которого Рерих писал этюд, названный им «Памятник викингу». Другие, похожие, виднелись дальше по берегу и, подобно этому, никакого отношения к викингам не имели…
Как могла возникнуть такая игра природы?
В течение последующего месяца, изучив окрестные обрывы, плоскости прибрежных террас, приустьевые участки других рек, возвращаясь постоянно к несостоявшемуся пялицкому «кургану», я вроде бы смог в этой загадке разобраться. К концу злополучного первого дня раскопок, врезавшись в основание холма, я обнаружил, что под ним нет ни прослойки древней почвы, ни какого-либо иного свидетельства, что он — насыпан. Холм составлял одно целое с площадкой над рекой, на которой возвышался. То была не насыпь, а останец, выдержавший напор речного потока, который размыл на своем пути эту переотложенную морену. Поток вымывал частицы песка и глины, оставляя на теле холма естественный панцирь из валунов. Позднее, когда уже почти сформировавшийся холм оказался на краю морской террасы, за него принялись и морские волны. Противоборствующие морские и речные течения, приливно-отливные циклы так обточили и скруглили останец, что он стал действительно похож на классический курган. То же самое, как я мог потом убедиться, происходило и на Соловецких островах. И вода не просто обтачивала его. Она смывала с него камни, уносила мелкие, тогда как крупные оставались у подножия, создавая своеобразный панцирь, защищавший тело холма от дальнейшего размывания. Отсюда и иллюзия, что их укладывали человеческие руки…
Вот, пожалуй, и все.
Все?
Если для спутников моих, пожертвовавших ради несбывшейся мечты своим временем и силами, разочарование было связано только с минутным огорчением, то для меня все было гораздо серьезнее.
Ошибка оборачивалась не просто неудачей. Неудачи закономерны, они неизбежны там, где ищешь калитку в неведомое. В науке, как и в жизни, выбор правильного пути нелегок. Сколько ложных надежд, сколько феерических мыльных пузырей, лопающихся с шорохом от одного только прикосновения, заставляют годами блуждать между трех пресловутых сосен! Никто не застрахован от их чар — ни мечтатель, ни самый недоверчивый скептик… Но вместе с курганом, вместе с несостоявшимися поселениями викингов возле Пялицы и Кузомени я терял последнюю надежду найти доказательство плаваний скандинавов в Белое море. А ведь только подтверждение этого пути вокруг Нордкапа и Кольского полуострова могло извлечь из небытия домыслов и эквилибристики гипотез таинственную Биармию!
Загадочная страна снова отодвигалась в тень волшебных сказок, подобно ледяным великанам, двергам, финским колдунам, карликам и феям, обитавшим в счастливой стране бессмертных, неподалеку от Биармии, как то утверждали древние саги. Начинать поиски заново? Теперь я резонно мог спросить себя — а с чего, собственно говоря, начинать? Все «начала» были перепробованы уже до меня, каждое оказалось несостоятельным или сомнительным, каждое искало поддержку в других свидетельствах, не имея собственной опоры.
Казалось, к разгадке я подошел совсем близко. Но когда оставалось сделать последний шаг, он отбросил меня снова за тот барьер перед неизвестным, где толпились, жестикулируя, доказывая каждый свою правоту и строя воздушные замки, мои предшественники…
Вступать в споры со своими предшественниками и современниками, разбирать их выводы и доводы, повторяя одни и те же аргументы, мне представлялось бесполезным. Вопрос о Биармии и плаваниях викингов имел такую давность, что теперь требовалось только одно: найти факты. Безусловные. Точно документированные.
В течение трех последующих сезонов я отправлялся не только на Терский берег, но и на другие берега Белого моря, с неизменной надеждой, что если не я, то кто-нибудь из археологов, работающих в этих же местах, наткнется наконец на какие-либо бесспорные свидетельства о пребывании здесь викингов: курган, остатки поселения, руническую надпись или изображения их кораблей, высеченные на скалах. Ведь нашли же в 1905 году на острове Березань при раскопках обломок надмогильного камня XI века с рунической надписью, сообщавшей, что «Грани сделал этот холм по Карлу, своему товарищу». Если викинги воздвигали надгробные камни своим соотечественникам на Черном море, о котором саги ничего не сообщают, то почему бы им не оставить таких памятников на Белом море, куда они, если верить тем же сагам, плавали гораздо чаще?!
И все же ничего подобного не находилось.
Постепенно я стал забывать о своих надеждах и огорчениях, смирился с неудачей поисков. Викинги уходили в туман небытия вместе со своими загадками, сагами, фантазиями и геройством. Прервалась и моя постоянная связь с Терским берегом. Я снова занялся проблемами нашей срединной России. Место саг заняли вопросы экологии человека, ритмика природных явлений, трансгрессии и регрессии внутренних водоемов, которые позволяли утвердить новый подход к человеческой истории, включив сюда и всю биосферу, неотделимой частью которой оказывался и человек…
Возвращение к старым загадкам было неожиданным. Оно пришло случайно вместе с предложением написать фантастический рассказ, связав сюжет с археологией, поисками и раскопками. Именно тогда, покопавшись в памяти, я вспомнил о загадке Биармии, своих огорчениях, а вместе с тем и о сагах. В свое время меня поразил рассказ о путешествии датского короля Горма в Биармию, а оттуда — в царство мертвых. Что послужило реальной основой вымысла? Да и насколько там было все придумано? Для читателей еще первых десятилетий нашего века все, что сообщалось в этой саге, относилось к реальности так же, как сказки «Тысячи и одной ночи». Но с тех пор прошло более чем полвека. Мы стали не просто больше знать — за это время мы научились о многом догадываться и многое провидеть. Такой уж была жизнь в нашем XX веке, породившем научную и ненаучную фантастику, которая готовила нас и наше сознание к тому, что может ожидать наших детей за порогом третьего тысячелетия.
Попав в царство мертвых, Горм обнаружил на своем пути некий железный дворец. Издали он казался окутанным словно бы дымным облаком, препятствующим к нему подойти. Когда король со своими спутниками с помощью высоких лестниц все же попал внутрь этого странного помещения, они нашли там сидящие на железных скамьях «безжизненные образы чудищ», которых отделяли друг от друга свинцовые простенки. Возле входов стояли «внушающие ужас сторожа». Дальше путешественники обнаружили погибших людей, описание которых было достаточно странным: на возвышениях под трещиной в скале сидел старик с пробитой грудью, а рядом с ним — три женщины с переломленными спинами и с какими-то «уродливыми зобами на теле». В этих помещениях множество сокровищ, но едва только спутники Горма протягивали за ними руки, как их поражали невидимые сторожа и на них набрасывались вдруг оживающие те самые «безжизненные образы чудовищ». Спасается только Горм с небольшим количеством людей…
Смутные и странные картины древнего повествования будили воображение. Они позволяли думать, что Горм и его спутники обнаружили потерпевший крушение космический корабль с погибшим экипажем и роботами, которых разделяли те самые «свинцовые простенки». Прекрасный сюжет! Как то обычно бывает, приключения Горма в моем воображении претерпели сначала одно, потом второе, дальше — третье превращение. Соприкоснувшись в памяти с впечатлениями Терского берега, метаморфозы короля Горма стали выстраиваться в самостоятельный сюжет, мало напоминавший исходную легенду. Я уже начал писать, как вдруг что-то меня остановило. На очереди стояла сага, которую я собирался включить в текст рассказа. Сага не подлинная, а вымышленная. Она должна была содержать то недостающее звено, которое приводило в отчаяние всех исследователей Биармии, — описание пути из Норвегии в Белое море и дальше, в Двину. Все было хорошо, пока я не принялся сочинять сагу. И вот здесь что-то произошло. Не писалось! Я начинал, потом рвал написанное, начинал снова и чувствовал, что пишу не то, что следует. Надо было, по-видимому, еще раз вернуться к подлинным сагам.
И вот тогда я внезапно понял, что действительно пытаюсь написать фантастику. В какой-то момент мне стало ясно, что до XIV века норвежцы никогда не бывали в Белом море.
Не бывали — и все тут!
Почему?
Да потому, что, если бы хоть один норвежец в IX, X или XI веке подозревал о существовании северного пути в Белое море, — больше того, если бы он просто знал о самом существовании берегов Белого моря, с их тучными пастбищами, плодородной землей, прекрасным климатом, лесами, полными разнообразной дичи, обильными рыбой реками и озерами, множеством никем не заселенных островов, достаточно больших, как те же Соловецкие, — ни один из них не бежал бы из Норвегии в бесплодную, безлесую Исландию и дальше, в Гренландию, где каждое бревно ценилось почти на вес золота, а пастбища и плодородные земли были поделены намного раньше, чем приплыл последний переселенец!
Ведь и добираться в Белое море было много проще и безопаснее, чем отправляться в плавание по звездам в океан, не зная, куда тебя занесет буря или морские течения, к какой земле и когда ты пристанешь.
Но плыли. Но терпели. Но рисковали!
Не было другого выхода? Не знали?
А как же саги? Как же Биармия? Как же река Вина и святилище Йомалы на ее берегах?
Догадка, что скандинавы эпохи викингов и даже последующего времени не знали пути в Белое море, была чистейшей воды озарением. И в то же время она была настолько бесспорна, что я не мог привести ни одного аргумента против нее… если не считать мнения историков о местоположении Биармии!
В самом деле, ну зачем норвежцы плыли в Атлантику, когда рядом с ними был Кольский полуостров, открытый для беспрепятственной колонизации? Почему этот, такой простой и естественный вопрос не пришел в голову раньше никому из ученых? А ведь, казалось бы, он должен был возникнуть первым, едва только заходила речь о причинах и путях норвежской эмиграции в X и XI веках. Саги и рунические надписи того времени хорошо знают путь на запад — в Англию, Ирландию, на Оркнейские острова, в Исландию и Гренландию, даже в Винланд, который, кстати сказать, находился не только в Новом Свете, но и на южном берегу Балтийского моря… Однако о северном направлении переселения — за Халогаланд, за Финмарк, на мурманский берег и на берега Белого моря — не говорит ни один источник!
Между тем, если попытаться сравнить природу берегов Белого моря с суровой и скудной природой Норвегии, в первую очередь Норвегии северо-западной, откуда отплывали в поисках свободных земель ярлы и бонды, не желавшие мириться с распространяющейся королевской властью, то сравнение будет не в пользу родины викингов. Обширные пастбища и плодородные земли в речных долинах Зимнего и Летнего берегов Белого моря, не говоря уже о великолепной пойме Двины, могли принять многочисленные стада и многолюдные колонии переселенцев. Новгород в то время был еще слишком молод, он только строился и набирал силу. О колонизации далеких северных окраин он еще не помышлял. Свободно было побережье Онежской губы и Карельского берега, не говоря уже о шхерах Кандалакшского залива. Эти места были богаты семгой, речным жемчугом, бобровыми гонами, морским и пушным зверем, древними разработками медных и — возможно — серебряных руд, встречавшихся вместе с месторождениями свинца. Густые леса с боровой дичью и обширными ягельниками, на которых вольготно паслись стада диких и домашних оленей кочевавших по всему этому краю лопарей, должны были показаться норвежцам, скудно оделенным природой на прежней своей родине, воистину земным раем, наполненным «медом и млеком».
Кто мог встать на пути такой колонизации? Практически никто. Новгородские ушкуйники, — собственно говоря, такие же викинги, как и скандинавы, только не выходившие на простор океанов, — добрались до побережья Белого моря не раньше конца XI века. Только в середине XIII века, через два с лишним столетия после плавания Торира Собаки, на Севере Европы сталкиваются интересы Новгорода и Швеции. Но и тогда спор шел не о земле, а всего лишь о сборе далеко не регулярной дани с лопарей. В результате переговоров 1251 года Лапландия была признана как бы «ничейной», дань с лопарей могли брать одинаково как шведы, так и русские, но она ограничивалась пятью шкурами меха с одной семьи. Собственно говоря, только отсюда и начинается проникновение норвежцев на северо-восток, в район Нордкапа и Варангер-фьорда.
К чему привело открытие это, мы знаем по договору 1326 года, заключенному между Норвегией и Господином Великим Новгородом. За три года до переговоров новгородский военный отряд, с помощью саамов и карелов совершив далекий рейс на запад, сжег один из главных опорных пунктов королевской власти на севере Норвегии — замок Бьяркей, находившийся, как можно думать, на родине Торира Собаки, возле Тромсё и Лофотен. И молниеносный бросок новгородцев на северо-запад, и настойчивые попытки проникновения норвежцев на северо-восток достаточно красноречивы. Они свидетельствуют, что реальное открытие норвежцами мурманского берега Кольского полуострова произошло только в первой четверти XIV века, в то время, когда здесь уже утвердились русские и ни на какой «приоритет» в их открытии и колонизации норвежцы сослаться не могли!
Ни в тексте договора, ни во время переговоров подобный аргумент ни разу не был выдвинут норвежской стороной. А это, при непрерывающейся традиции освоения норвежского Севера в северо-восточном направлении со времен Оттара, может означать только то, что ни один норвежец, в том числе и сам Оттар, до конца XIII — начала XIV века не бывал восточнее Варангер-фьорда. Если бы сведения об этих благословенных краях, бывших в полном смысле «ничейными», достигли Норвегии в середине или во второй половине X века — вся история Западной Европы и Северной Атлантики с этого момента могла стать иной. Но этого не случилось.
Следовательно, никто в Норвегии о морском пути в Белое море не знал. Следовательно… загадку Биармии приходилось начинать распутывать с самого начала! На этот раз по-новому.
Передо мной было два пути. Первым и самым заманчивым было обращение к первоисточникам, чтобы прочесть их заново и найти истоки ошибки. То был самый прямой и простой путь, раньше я, безусловно, воспользовался бы им. Но теперь я знал, что далеко не всякий прямой путь — самый короткий и результативный. За плечами у меня был достаточный опыт разочарований и ошибок. Мои предшественники были ничуть не глупее меня, однако им что-то помешало прийти к тому выводу, который нашел меня сам. Что именно? Какой психологический или исторический факт? Представления о прошлом? Сумма фактов? Отсутствие археологической информации, когда нулевой результат поисков Биармии на берегах Белого моря был бы именно результатом исследований, а не случайным итогом?
Все это надо было обдумать и взвесить. Это и был второй путь — путь ретроспективный, повторяющий изгибы мысли моих предшественников и современников, чтобы в полутьме прошлого нащупать, а потом и рассмотреть те основания, на которых было воздвигнуто ими здание гипотезы, принятое впоследствии за доказанный факт. На этом пути мне предстояли не менее длительные, чем прежде, путешествия, но только теперь путешествия мысли. Просторы морей, скалы фиордов, пространства тундры и сверкающие под солнцем песчаные лукоморья отодвинулись, уступив место книгам, словарям, научным исследованиям и старым географическим картам, по которым предстояло вычислить путь к истокам представлений о Биармии тех, кто когда-то занимался ею и теперь невольно становился моим оппонентом.
О Биармии писали все, кто затрагивал вопросы древних географических открытий на Севере Европы, плаваний скандинавов, торговых отношений между Норвегией и Русью, истории самой Норвегии, скадинавских саг и их содержания. Историки, литературоведы, археологи, скандинависты, давно умершие и еще живые, все они оставили научные труды, в которых фигурировала загадочная страна на побережье Белого моря. Строй громких имен и научных авторитетов был внушителен и несокрушим, как македонская фаланга. Оттар, Биармия, Торир Собака — вот то ядро, вокруг которого нарастала плотная скорлупа дальнейших построений. Ни тени сомнения в достоверности утверждений! Авторы ссылались друг на друга и подкрепляли свои позиции ссылками на статьи других.
Вопрос о Биармии рассматривался как нечто очевидное и не требующее доказательств. Пробить брешь в этой монолитной концепции или хотя бы усомниться в ней казалось совершенно невозможным. Однако чем дальше я вчитывался в научные труды и в комментарии к ним, выбирал из них библиографические указания, тем яснее видел, что хожу по кругу. Плавания доказывались Биармией, а Биармия — плаваниями. Никто ничего не анализировал. Никто ничего не проверял и не рассматривал. Все авторы повторяли одни и те же выводы, которые содержались в работе К. Ф. Тиандера, вышедшей в 1906 году на историко-филологическом факультете Санкт-Петербургского университета.
Работа так и называлась: «Поездки скандинавов в Белое море».
Все, что появилось в печати в течение последующих семидесяти с лишним лет по этому вопросу, прямо повторяло выдвинутые Тиандером положения или пыталось согласовать с ними новые факты, извлеченные из глубины раскопов. Проверить эти выводы, хотя бы критически взглянуть на них никто почему-то не удосужился.
Почему? Не знаю. Возможно, здесь еще раз сказалось подсознательное чувство преклонения перед дореволюционным авторитетом, магия имени, тем более признанного за рубежом. Или, может быть, критическому рассмотрению работы Тиандера помешала первая мировая война?
Между тем основания сожалеть об отсутствии такой проверки были. И весьма серьезные.
Опасность, как я мог убедиться, заключалась не в том даже, что взгляды семидесятилетней давности выдавались за последнее слово науки. Истолкование факта может существовать в науке как угодно долго. Однако право на такое долгожительство гипотеза получает лишь при условии постоянно происходящей «переаттестации», подтверждающей ее дееспособность. В особенности это касается общественных наук. Правило это в данном случае не было соблюдено. Сам Тиандер после революции оказался в эмиграции и к Биармии в своих работах уже не возвращался. Подобно своему учителю, Ф. А. Брауну, тоже эмигранту, Тиандер был убежденным сторонником норманизма и полагал, что своей работой нанес достаточно сокрушительный удар противникам.
Современные последователи Тиандера, как я мог убедиться по их работам, постарались затушевать эту сторону проблемы, ее скрытый политический аспект. Вместе с тем они совершили еще одну серьезную ошибку.
К. Ф. Тиандер не был ни историком, ни географом. Об этом с обезоруживающей прямотой он писал сам в предисловии к своей работе. Уже одно это было достаточным основанием, чтобы подвергнуть его труд самому пристальному критическому анализу. К. Ф. Тиандер был филологом-скандинавистов. Больше того: он был литературоведом, учеником и почитателем академика А. Н. Веселовского, крупнейшего представителя русской школы сравнительно-исторического анализа со всеми ее достоинствами и недостатками. Отношение Тиандера к Веселовскому, таким образом, оказывалось совсем не личным только делом. Анализ текста и воссоздание его истории в работах представителей этой школы, особенно младшего поколения, к которому принадлежал и Тиандер, ограничивался часто отысканием сходных сюжетов в других литературах и утверждением их заимствования литературой русской.
Собственно говоря, Тиандер русской литературой и русской историей совсем не занимался. Его интересовала литература датская и ее связи с другими европейскими литературами, в первую очередь с германской и английской. К сагам он подходил не как к историческому источнику или произведениям личного творчества, а рассматривал их в связи с волшебными сказками европейского фольклора. Тиандер был кабинетным фольклористом. Сама по себе Биармия его интересовала чрезвычайно мало. Действительный интерес его был связан с путешествиями героев саг в «царство мертвых» и в «страну юности», предания о которых сохранились в фольклоре всех европейских народов и получили широкое распространение в средневековой литературе.
«Царство мертвых» и «страну юности» сказочные саги скандинавов связывали с Биармией. Почему? Тиандер попытался ответить на этот вопрос.
Холодный, безжизненный Север, льды, туманы, течения, бури, различные чудовища, отголоски древних мифов, неведомые страны и народы, «вечный» день и «вечная» ночь, сменяющие друг друга, сказочные богатства, доступные лишь смельчаку, — вот приметы пути в «царство мертвых» и в «Елисейские поля блаженных», как рисуют их фантастические саги. Их картины, по мнению Тиандера, сплетены были из традиционных представлений скандинавов, сказочных сюжетов, заимствованных из фольклора других народов и фантазии самого рассказчика.
Действительно, в таком конгломерате были и небыли, скрепленном и подкрепленном именами исторических персонажей, можно было отыскать все, что хотелось: приметы эпохи, бытовые реалии, рисующие жизнь викингов, лопарей, финнов, географические представления того времени, «бродячие сюжеты» и многое другое. Вот в этом «другом» Тиандер и нашел подтверждение бесспорному для него с самого начала положению, что скандинавы посещали берега Белого моря, входили в устье Северной Двины, торговали с жившими там бьярмами и грабили их.
Готовая концепция не анализировалась. Она лишь подтверждалась вроде бы новыми данными, которые соответственным образом истолковывались и подтягивались к ней. Разницы между различными категориями источников для Тиандера не существовало. Для него существовали только сюжеты, которые он истолковывал в силу своих филологических и литературных познаний. Отсюда выводилось утверждение о беломорском местоположении Биармии и указание на ошибочность ее отождествления с пресловутой «Пермью Великой».
Насколько я мог понять, именно в этом заключалась притягательность работы Тиандера для последующих поколений ученых. Историки принимали его положения за доказательства, не требующие ни проверки, ни аргументации.
А они как раз в этом-то и нуждались!
Перечитывая во второй или третий раз труд Тиандера, сравнивая его положения с утверждениями других ученых, я понял, почему К. Ф. Тиандер не счел нужным хотя бы однажды сослаться на самую серьезную, специально историко-географическую работу о Биармии, которая принадлежит перу С. К. Кузнецова, нашего крупнейшего специалиста по исторической географии. Вышла она за год до опубликования труда Тиандера, и не считаться с ней было нельзя, если бы Тиандер был историком и хотел соблюсти корректность.
Тиандер не был историком и таковым себя не считал. Его можно было понять. В конце концов Биармия для него была такой же сказкой, как «царство мертвых», лежащее в стране мрака и льда. Но как объяснить замалчивание работы Кузнецова современными учеными, из-за чего и сам я узнал о ней слишком поздно?
Кроме знаний и интуиции, С. К. Кузнецов обладал еще острым, весьма критичным мышлением. Не довольствуясь чужим толкованием и переводами, он всегда шел от первоисточников, прослеживая развитие заинтересовавшей его мысли или истолкования факта от первой его фиксации и до настоящего времени.
Изучение вопроса о Биармии Кузнецов начал с главного — с подборки исторических источников. Собрав все доступные ему отрывки из письменных источников — саг, исторических хроник, средневековых географических сочинений, — где упоминалась Биармия, С. К. Кузнецов дал в своей работе столь же полный обзор представлений о местоположении и достопримечательностях этой страны, начиная с XVI века и по время выхода его работы. Не оставил он в стороне и древние карты. Даже беглого ознакомления с работой Кузнецова оказывалось достаточно, чтобы понять, что вопрос о Биармии далеко не прост; одним исследованием сюжетов, где она упоминается, тут не обойтись, надо еще суметь их объяснить.
Читая Кузнецова, я досадовал, что не знал его работу раньше.
Сколько бы времени и сил она могла сберечь? Впрочем, могла ли? Мог ли я с ее помощью иначе взглянуть на курган у Пялицы? Убедила бы она отказаться от поисков следов викингов на берегах Белого моря? Нет, конечно! Через все надо было пройти самому. Конечный результат, к которому семьдесят с лишним лет назад пришел исследователь, не мог одарить меня озарением, хотя выводы наши, по сути своей, совпадали. Следовало найти принципиально иную постановку проблемы, качественно новый подход, который связал бы частный вопрос о Биармии с общим вопросом всемирно-исторического значения. В сущности, Кузнецов не сумел сделать именно этого последнего решающего шага.
Но и того, что он сделал, было достаточно.
Историк не просто поставил под сомнение плавания скандинавов в Белое море. Он показал невозможность плавания Оттара дальше Нордкапа, исходя из расстояний, скорости судов викингов, прибрежных морских и приливно-отливных течений. Столь же убедительно, опираясь на факты, он показал, что в прошлом существовало несколько «Биармий». Одни из них были реальными странами, населенными столь же реальными финнами, лопарями и другими народами, которые занимались охотой, земледелием, рыбной ловлей. Другие «Биармии» принадлежали сказкам. Туда герои отправлялись за сказочными богатствами, которые можно было добыть только с помощью волшебства и отваги. Наконец, были совершенно фантастические «Биармии», населенные духами, чудовищами, великанами, — страны, которые напрасно искать на поверхности земного шара…
Кузнецов был, пожалуй, единственным серьезным исследователем загадки Биармии, кто представлял себе не только пространства нашей планеты, на которых разворачивалось действие саг, но и реальные пейзажи — с их рельефом, растительностью, береговой линией, хозяйством местных жителей, археологическими находками и этнографическими наблюдениями более поздних путешественников. Он интересовался этой страной как историк-географ, обнаруживший внезапно в перечне вполне реальных территорий своего рода «землю незнаемую», значение которой в истории России его современники склонны были без особой на то нужды несколько преувеличивать.
Вот почему, составив первую сводку источников, повествующих об этой стране, он если и не подверг их детальному анализу, отложив это на будущее, то, во всяком случае, сопоставил друг с другом. Он сравнил точки зрения прежних и современных ему исследователей, ознакомился с картами позднего средневековья, на которых была обозначена какая-то «Биармия», и пришел к неутешительному выводу: ни на Каме, ни на Северной Двине никакой страны Биармии никогда не было. Это ошибка.
Но Кузнецов не просто отверг традиционный взгляд на Биармию. Он указал на существование какой-то Биармии на самом севере Скандинавии в районе Варангер-фьорда — к западу от современного Мурманска и к востоку от древнего Финмарка. Именно туда, как можно думать, плавали за добычей викинги. В самом деле, при внимательном чтении саг сразу же после Финмарка скандинавы оказываются в «стране бьярмов». Средневековые карты, и в первую очередь карта Олая Магнуса, в полном согласии с сагами в этих местах помещали Биармию, соответственно именуя жителей этой страны бьярмами, или бьярмонами.
Олай Магнус, крупнейший географ и историк XVI века, при жизни своей издал большое сочинение, содержащее подробнейшую сводку всего известного материала об истории, жизни, быте и географии северных народов. На подробной карте, приложенной к изданию 1567 года, Биармия, в полном согласии с картой английского купца и дипломата Дженкинсона, занимала северо-запад Кольского полуострова, захватывая полуостров Рыбачий и побережье Варангер-фьорда.
Впрочем, словно предвосхищая позднейшие сомнения в достоверности известий саг, ощущая всю их противоречивость, Магнус писал в своем сочинении, что существует, по-видимому, две Биармии — дальняя и ближняя. «Ближняя» Биармия достаточно хорошо известна его читателям. Это гористая и лесистая страна, которая изрезана многочисленными порожистыми и бурными реками, непригодными для плавания из-за обилия на них водопадов и быстроты течения.
По его словам, среди лесов и гор «ближней» Биармии можно найти пространства равнин и луга, достаточно удобные для земледелия, да и сама земля оказывается плодородной, если ее хорошо обработать и засеять. Однако местные жители этим не занимаются, поскольку не ощущают нужды в хлебе. Здесь такое обилие диких зверей, а в реках и озерах — рыбы, что охота на них чрезвычайно легка. Именно поэтому, а также из-за природной склонности бьярмы ведут кочевую жизнь, поклоняются идолам, и у них нет постоянных поселений. Они отличные стрелки из лука, быстро нападают и сразу же скрываются, так что воевать с ними чрезвычайно трудно. Хуже всего, что бьярмы предпочитают сражаться с нападающими на них врагами не обычным оружием, а чарами и заклинаниями. С их помощью они вызывают дождь, бурю, мрак, напускают на людей слепоту, бессилие, и те часто умирают не от ран, а просто от истощения.
Характеристика этих бьярмов в описании Олая Магнуса удивительным образом напоминает все, что обычно рассказывали в те времена о финнах и карелах. Впрочем, и о саамах тоже!
Однако Магнус был не только крупным ученым, но и человеком своего времени.
Холодный, суровый, труднодоступный, а потому и таинственный Север Европы и Азии долгое время служил местом, куда древние и средневековые географы помещали жилища народов-монстров: одноглазых, безглазых, многоногих, одноногих, многоруких, песьеголовых, впадающих в спячку, как медведи, закрывающихся своим ухом, как плащом, людей без голов и без желудка, покрытых густой шерстью, а также всех остальных, рожденных пылкой фантазией человека. Изображения подобных монстров можно встретить на страницах вполне серьезных, казалось бы, научных изданий еще XVIII века. Но по мере того как ширилась открываемая европейцами территория нашей планеты, как все дальше отступали границы неведомого, где могли обитать подобные страшилища, количество их быстро сокращалось.
Вот почему тот же О. Магнус, не рискуя — на всякий случай! — отступать от традиций и в то же время понимая фантастичность подобных россказней, для чудес, живущих в сагах, отводит «дальнюю» Биармию.
«Дальняя» Биармия, как он пишет, — страна малоизвестная. В ней обитают различные диковинные народы, попасть к которым можно, только пройдя через разные трудности и с опасностью для жизни. Эта Биармия по большей части покрыта льдом и снегом, в ней царит жестокий холод, и передвигаться там можно только на быстро несущихся оленях.
«Дальняя» Биармия так и осталась за пределами географической карты средневекового ученого, на которой «ближняя» Биармия предстает в полном соответствии с нашими знаниями о природных особенностях Лапландии и Кольского полуострова. Да и жители ее, как я уже говорил, оказываются трудно отличимы от карелов и собственно финнов.
Кузнецов не просто извлек из забвения труд Олая Магнуса, чтобы показать его значение в решении загадки Биармии. С присущей историку основательностью и проницательностью он сумел подметить и другое. Именно в этих районах, особенно к западу от Нордкапа, почему-то распространены топонимы, начинающиеся с «бьяр», как, например, остров Бьяркей, на котором жил Торир Собака, убивший Карли на обратном пути из Биармии. Очень интересное подтверждение фактам, изложенным О. Магнусом, русский историк нашел у И. Шеффера, писавшего о Лапонии во второй половине XVII века.
Не обнаружив ни у кого из древних географов, кроме Магнуса, упоминания Биармии, Шеффер предположил, что это та же страна, которая раньше называлась Скридфиннией, а теперь — Лапонией. В подтверждение своей мысли Шеффер приводил тот факт, что еще в его время Лапония делилась на округа, а те, в свою очередь, на крупные участки, называемые «бьяр». На каждом из таких «бьяров» располагалось по нескольку селений или кочевий лопарей, владеющих ими сообща.
Шеффер полагал, что в этом термине сохранилось древнее имя страны и ее жителей, которые вымирали от болезней, постоянных войн, а под конец смешались с лапландцами… Удивляло его лишь одно обстоятельство: откуда в Лапонии могло появиться серебро, столь воспетое в древних сагах? Впрочем, то была загадка, которую, как известно, не мог разгадать ни один исследователь, где бы он эту Биармию ни помещал.
Биармия в Лапландии хорошо согласовывалась с указаниями саг и соответствовала маршруту плавания Оттара и Карли на север.
«В заключение, — заканчивая обзор мнений о Биармии, писал С. К. Кузнецов, — я желал бы, чтобы скандинавские и финские ученые постарались подвергнуть полному пересмотру вопрос о Биармии. В их распоряжении найдутся, бесспорно, материалы, мне недоступные. Быть может, соединенными усилиями мы придем тогда к единогласному выводу, что Биармия на берегах Северной Двины и в пределах Перми Великой есть мираж, научное заблуждение, с которым пора покончить раз навсегда…»
Таков был первый достаточно смелый шаг на пути разгадки тайны Биармии. Второго шага Кузнецов сделать не успел. Не успел он выполнить скрупулезного анализа собранных им письменных источников и подвергнуть критике концепцию Тиандера, повторившего именно то, против чего Кузнецов выступал. Смерть унесла слишком рано этого удивительного труженика русской науки. Затем началась первая мировая война, революция, гражданская война… До Биармии ли тут было?! Но когда уже можно было вернуться к научному спору, оказалось, что вся советская скандинавистика находится в руках учеников Ф. А. Брауна и А. Н. Веселовского, откуда вышел К. Ф. Тиандер.
Мираж снова торжествовал.
Четкая, аргументированная позиция Кузнецова у наставника Тиандера, профессора Ф. А. Брауна, выдающегося филолога-германиста, вызвала негодование. По его мнению, Кузнецов «только запутал вопрос о Биармии». Уже после отъезда самого Брауна в эмиграцию его ученики и последователи повторяли эту фразу при каждом удобном случае, закрывая, таким образом, возможность обсуждения концепции русского историка, попытавшегося разрушить одно из звеньев в цепи норманнской гипотезы. Да и как иначе они могли отнестись к такой попытке?!
С точки зрения людей, считавших, что пересмотр утвердившихся в науке представлений не нужен и даже вреден, наблюдения и выводы С. К. Кузнецова следовало осудить и как можно скорее забыть. Так и было сделано. На его труд, опубликованный в «Этнографическом обозрении» за 1905 год, не ссылаются, указывая его лишь в списке использованных работ для полноты библиографии. Это меня и обмануло. Только теперь, обладая достаточным опытом, собственными наблюдениями и материалом, дающим простор для размышлений, я смог понять все значение этого уникального труда. Больше того. Я смог убедиться, что филологические знания, которыми в полной мере обладал К. Ф. Тиандер, при решении исторических, тем более историко-географических вопросов оказываются далеко не достаточными…
Кузнецов заставил меня иными глазами взглянуть не только на работу Тиандера, но и вообще на подход к тексту исторического памятника. Филолог не может заменить собою историка. Текст требуется не просто перевести. Его нужно прочесть в соответствии со знаниями, бытом, представлениями людей, которые его писали, учитывать обстоятельства, при которых он возник, а вместе с тем и всю его дальнейшую историю. Сделать это может только историк, умеющий войти в эпоху, жить ею, способный чувствовать своеобразие каждого исторического времени, то характерное, что отличает одну эпоху от другой.
Качества эти нельзя приобрести, только читая книги. Нас поражает энциклопедичность людей XVIII века, но мы забываем, что в то и в более раннее время ученые, в особенности историки и географы, не были только историками и географами. Это были люди, занимавшие государственные посты, совершавшие путешествия, творившие историю и открывавшие мир, который они описывали и пытались осмыслить.
Они знали, что прежде чем рассуждать о путях и расстояниях, о морях и странах, надо накопить собственный опыт странствий. Он ляжет мозолями на руки и ноги, сотрет не одну пару подошв, прибавит седины в волосах и откроет ту истину, что на долгом и трудном пути каждый шаг может стать последним. Ведь то, что сегодня нам кажется легким, для людей, живших пятьсот и более лет назад, могло быть просто непосильным, и наоборот…
Если подобного опыта нет, если историк, а тем более филолог не прошел испытания пространством и временем один на один с пустыней лесных чащоб, холодным бездушием моря и обманчиво-доступными лабиринтами гор, — ему рано браться разгадывать подобные ребусы. В противном случае на свет появляются такие переводы и толкования, когда остров «Витахольм» оказывается городом «Витичевом» на Днепре, страна русов превращается в «страну великанов», «Эллипалтар», обозначавший Гибралтар, разыскивается в устье Днепра или на Азовском море, в Новгороде на Волхове уже в середине XI века оказывается церковь святого Олава, убитого менее чем за двадцать лет до этого и еще не канонизированного, а того же Оттара вместо китов заставляют ловить гигантских моржей, достигающих… 25 метров длины! Невежество переводчиков и истолкователей исторических текстов, никогда не бывавших в местах, о которых идет речь, знающих обо всем понаслышке, может привести к плачевным результатам. Стоит ли удивляться легкости, с которой они намечают карандашом на обзорной карте Европы из карманного атласа мира путь викингов из Норвегии в Белое море? Нет, конечно! Откуда им знать о смене ветров и течений возле Нордкапа? Кто им может поведать, какие опасности ждут морехода возле Святого Носа? Разве хоть на секунду они способны почувствовать силу течений в горле Белого моря, если даже и видели его с борта современного теплохода?
Мне всегда хотелось посмотреть на таких людей в баркасе с прямым парусом или просто с веслами в руках, один на один с морем и непогодой, не в Заполярье даже, осенью или весной, а летом, при ослепительном солнце вблизи Терского берега или идущих по мокрой тундре с полной выкладкой в душную летнюю жару, когда голова начинает раскалываться от одуряющего запаха багульника, а невидимая глазу мошка продолжает грызть уже изъеденное тело… Все это я испытал на собственной шкуре. И знал, что никакие это не испытания, а всего лишь быт, обычная, повседневная жизнь, о которой и говорить-то неприлично, но которая не приспособленного к ней человека может вывести из строя на долгое время, а опытного и знающего делает расчетливым и осторожным…
Кузнецов своей работой еще раз напомнил об этом. С высот глубокомысленных умозаключений он сводил нас снова на землю, не только подтвердив мои сомнения в существовании Биармии на Северной Двине, но и подсказав, в какую сторону стоит направить поиски. Я словно бы слышал голос историка, обращенный из прошлого к своим коллегам, с просьбой не забыть, продолжить его работу, развеять наконец мираж, уже столько лет стоящий на пути исследователей…. Призыв не был услышан, а те, до кого он дошел, постарались его забыть.
Вот почему я чувствовал себя обязанным продолжить то, что не успел завершить Кузнецов: подвергнуть внимательному анализу те письменные источники, на которые указал ученый. И хотя я полагал, что путь мой в Биармию уже закончен, Кузнецов заставил меня начать с того, с чего начинали все остальные, — с рассказа норвежца Оттара, в отличие от саг записанного сразу и в дальнейшем как будто не претерпевшего особых изменений.
Да, с Оттара — он же Отер или Охтхер — и с его плавания начинали все, кому доводилось писать о Биармии и о набегах викингов на ее берега. Оттар и Торир Собака, река Вина и Биармия, Белое море и Северная Двина… Рассказ Оттара подтверждался свидетельством саг, а описания саг — рассказом Оттара. Норвежец подробно рассказывал о своем пути на северо-восток вплоть до реки Вины. Правда, у него она не названа, это была просто «большая река». Но путь-то был тот самый, на который намекали саги!
Получался как бы замкнутый круг, когда одно свидетельство подтверждалось другим, потому что то, в свою очередь, подтверждало первое. Подтверждало? Скорее дополняло, да и то без надлежащей проверки и анализа. Оттар был первым? Но историки лучше, чем кто-либо, знают, что последовательность во времени еще не является доказательством причинности: «после этого» вовсе не означает «вследствие этого». А коли так, следовало выбирать какой-то иной путь, который давал возможность анализировать источники независимо друг от друга. Тогда можно было принять во внимание время их написания, возможность влияния друг на друга, выяснить географические познания их редакторов и переписчиков, извлечь из каждого по отдельности реальную географию и этнографию, отразившуюся в текстах, и многое другое, что не вправе оставлять в стороне исследователь, занимающийся географической историей прошлого.
К Оттару надо было идти не прямо, а через его эпоху и обстоятельства его жизни, которые вызвали появление уникальной записи рассказа халогаландца. Другими словами, начинать следовало с Альфреда Великого. Как считало большинство моих предшественников, английский король не только расспрашивал Оттара, но и собственноручно записал его рассказ, чтобы потом, соответствующим образом отредактировав, внести его в им же самим переведенный и сокращенный труд Павла Орозия. Согласно современной терминологии, английский король являл собой «издательский концерн», включавший стенографиста, переводчика, редактора, писца… разве что не переплетчика!
Откуда все это известно? Прямо — ниоткуда. Косвенно — выводится из намеков, содержащихся в жизнеописании короля Альфреда, составленном после его смерти. Другими словами — согласно преданию. Но это же предание приписывает ему не только перевод семи книг Павла Орозия. На литературном счету Альфреда Великого, кроме «Истории против язычников», значится еще три объемистых перевода: «Об утешении философией» Боэция, «Об обязанностях пастора» Григоря Великого и «Церковная история англов» Беды Достопочтенного. Опять же согласно преданию все эти переводы выполнены королем Альфредом на протяжении последних десяти-двенадцати лет его жизни. Труд, как можно видеть, по своему объему воистину королевский!
Однако в силах ли был король его выполнить сам?
Король Альфред по праву заслужил у своих соотечественников титул «Великого». На английский престол он вступил в 872 году. Собственно, никакого престола не было. Английское войско было полностью разбито вторгшимися датчанами, старший брат Альфреда погиб в битве, а сам он был вынужден около года скрываться в болотах Соммерсета, поскольку почти вся Англия была захвачена норманнами. И все же Альфред оказался настолько удачлив, что в последующие три года сумел восстановить свою власть, разбить датчан и отразить многочисленные нападения норманнов на берега Англии. Окончательную победу он одержал в 886 году, взяв Лондон, последний оплот датчан в восточной Англии, куда с тех пор и была перенесена столица королевства.
Использовав кратковременную передышку между войнами, король Альфред реорганизовал армию и ополчение, навел порядок в разоренной, распавшейся на отдельные области стране, построил множество новых укреплений, восстановил старые, а главное — разработал основы английского законодательства, обнародовав «Правду короля Альфреда».
Последующее пятилетие его жизни, с 892 по 897 год, наполнено непрекращающимися войнами с датчанами, норвежцами, фризами и, по-видимому, шведами, которые со всех сторон пытались высадиться и укрепиться на побережье Англии. Отражением набегов и вторжений неизменно руководил сам король, привлекая наемников — переходившие к нему на службу отряды норманнов. Это было время Харальда Харфагра, подчинявшего себе мечом Норвегию, и начала колонизации Исландии. Волны викингов с берегов Скандинавии выплескивались на Британские острова и катились губительным валом по побережьям Западной Европы. Вот почему невольно встает вопрос: мог ли король в годы такой бурной государственной жизни и деятельности лично заниматься столь обширными и трудоемкими переводами? Не направлять их, не редактировать даже, а переводить?
Сомнений в образованности короля Альфреда не возникает. В юности он дважды совершил путешествие в Рим к папе Льву IV и сравнительно долго прожил во Франции при дворе Карла Лысого. Он знал несколько европейских языков, но латынь, интернациональный язык средневековья, освоил только в 885 году, на тридцать шестом году жизни. Вместе с любовью к чтению биографы отмечают его постоянное стремление распространять возможно шире просвещение в стране, взращивая культуру и ученость. Образованных людей при его дворе было достаточно, они могли и должны были взять на себя работу по переводу и редактированию избранных королем сочинений. Что же касается его самого, напряженные ежедневные занятия по укреплению и восстановлению королевства должны были отнимать у него практически все его время без остатка.
Таковы общие соображения.
А что говорят факты?
Время появления Оттара при английском дворе может быть определено только предположительно, никаких точных данных на этот счет вроде бы нет. Обычно исследователи относят работу над переводом Павла Орозия к 890–893 годам, но вставить туда рассказ Оттара можно было и позднее. С другой стороны, сам рассказ вряд ли первоначально предназначался именно для этого перевода. Записать его могли гораздо раньше и только потом уже вставили в текст. Заманчиво видеть в записи устного рассказа норвежца первый толчок, подвигнувший мысль короля в дальнейшем на перевод и корректирование труда Орозия, тем более что именно этот рассказ стал первой главой переработанной книги. Но это всего лишь одна из вероятных догадок, не подтверждаемая никаким прямым свидетельством современников.
Столь же заманчиво было бы приурочить появление Оттара к спокойному пятилетию правления короля Альфреда, то есть к промежутку между 886 и 892 годами. Для этого, мне кажется, есть больше оснований. Последующие годы непрерывных войн и набегов викингов мало способствовали развитию мирных торговых отношений между Скандинавией и Англией. Больше того, Оттар вместе со своим товарищем Вульфстаном прибыли в Лондон не из Норвегии, а из Шлезвига в Дании, из той страны, откуда следовали нападения на Британские острова. Правда, в те времена каждый человек представлял не народ, страну или группировку, а только самого себя. Те же Оттар и Вульфстан вполне могли помочь королю Альфреду отбить очередной набег своих соотечественников, а какое-то время спустя, поссорившись с королем, вернуться в его страну вместе с шайкой тех же самых «джентльменов удачи». Такое поведение тогда не считалось предосудительным.
И все же, если принять во внимание хронологию переводов, наиболее вероятным опять оказывается середина мирного пятилетия, время 889–890 годов.
В пользу такой хронологии можно привести еще одно соображение.
Оттар не был викингом в распространенном понимании этого слова. Судя по информации, заключенной в его рассказе, он скорее предпочитал торговать, нежели грабить. К тому же он был достаточно обеспечен, жил далеко на севере Норвегии, «севернее всех норманнов», и не участвовал в политической борьбе конунгов за власть над страной. Хотя современные комментаторы и пытаются приписать ему какую-то зависимость от короля англичан, сам я не мог найти на нее даже намека. Обычно при этом ссылаются на фразу: «Оттар сказал своему господину, королю Альфреду, что…» Но можно ли утверждать о какой-либо зависимости собеседника, который обратился к вам со словами «милорд», «сэр» или «милостивый государь мой»? Конечно же, нельзя! И все же фраза эта очень важна.
Она свидетельствует, что запись беседы вел не сам король — еще одна расхожая легенда, — а некое третье лицо, употребившее это выражение всего лишь как куртуазный оборот.
Впрочем, из дальнейшего прямо следует, что Оттар был больше чем просто свободным человеком. Согласно его рассказу он был хэвдингом, «князьком», вероятнее всего — наследственным владетелем большой округи на севере Норвегии. Очень возможно, что фразу о том, что он живет севернее всех норманнов, следует понимать как указание, что севернее нет никого равного ему по рангу. Власть Оттара распространялась, по-видимому, как на саамов — финнов, — плативших ему дань, так и на лично свободных, но экономически зависимых от него норвежцев.
Больше всего Оттара интересовал морской промысел, охота на китов и тюленей. Вместе с тем то был далеко не последний источник его благосостояния. Оттар владел шестью сотнями оленей и, как он особенно подчеркнул, шестью обученными оленями-манщиками, с помощью которых можно было охотиться на оленей диких. В его стойлах стояло двадцать овец, столько же свиней, а его поле, как он пояснил с гордостью, пахали не на быках, а на лошадях.
И все же главное его богатство, как можно понять, заключалось в той дани, которую он взимал с окрестных саамов ездовыми оленями, шкурами, птичьими перьями и пухом, канатами из тюленьей и моржовой кожи, шкурками куниц и песцов…
Где жил король Альфред, мы знаем. Вульфстан, товарищ Оттара по плаванию, жил, по-видимому, в Хедебю, в Шлезвиге, куда к нему приехал Оттар, чтобы отправиться в Англию. А где жил сам Оттар? Кроме указания на крайний север Норвегии, текст сообщает только, что путь от его дома на юг Норвегии занимает летом целый месяц.
По мнению норвежских археологов, Оттар жил неподалеку от современного Тромсё, в тех же краях, где столетие спустя обитал Торир Собака, быть может, его прямой потомок или родственник. В этих же местах в конце прошлого века была обнаружена и раскопана деревня Грейпстад, существовавшая в IX веке, — самое северное поселение этого времени в Норвегии. Судя по находкам на ее территории, деревня эта была резиденцией какого-то крупного хэвдинга. Я не могу утверждать, что Оттар жил именно в Грейпстаде, но все, что мы знаем о нем и об этой деревне, делает подобное утверждение весьма вероятным. Место это оказывается на пятьсот с лишним километров северо-восточнее острова Оттер-Ё, на который когда-то указывал К. Ф. Тиандер как на возможную родину и место жительства предприимчивого норвежца.
Число аргументов легко увеличить, напомнив, что Грейпстад оказывается довольно близко от той самой «страны бьярмов», которую нашел на старых картах С. К. Кузнецов и куда мог наведываться Оттар.
Только вот говорил ли Оттар о бьярмах?!
Вопрос этот, неожиданно возникший, на первых порах удивил меня. Как можно сомневаться в очевидном? Но, перечитав снова текст, описывающий плавание Оттара, я убедился, что очевидное — совсем не так уж очевидно, как представлялось мне раньше. И по мере того как я снова и снова читал текст, сквозь единый вроде бы рассказ мне все яснее проявлялась внутренняя нелогичность отдельных фраз. «Рассказ Оттара» не был последовательным рассказом одного человека. Это было даже не единое повествование, скорее — некая композиция, составленная на основе уже имевшихся записей.
Объяснить неожиданный феномен я мог двояко.
Согласно первой версии, писец записывал не рассказ Оттара, а лишь его ответы на вопросы короля Альфреда. Отсюда и внутренняя нелогичности повествования. Не следовало упускать из вида другие возможности. По-видимому, во время аудиенции было записано не все. Многое, как рассказ Оттара о самом себе, было записано позже, потом обработано и скомпоновано, причем даже не этим писцом, а каким-то другим, кто осуществлял общую стилистическую редактуру перевода Орозия. Поэтому сведения о жизни Оттара оказались не перед его повествованием о плавании на север и плавании на юг, в Данию, а между ними. Вместе с такой правкой в текст могли попасть пояснительные фразы — глоссы — писца или редактора, появиться путаница, отвечающая представлениям писца о рассказе норвежца и географии того времени.
Было и другое объяснение. В момент беседы перед королем находился не один Оттар, но и его товарищ Вульфстан. Рассказ Вульфстана о поездке из Хэтума (Хедеби) на восток по Балтийскому морю непосредственно продолжает рассказ Оттара о его плавании вдоль побережья Норвегии на юг, в Данию, именно в этот самый Хэтум. Другими словами, Оттар не просто рассказывал королю Альфреду о себе и о своем плавании на север: оба скандинава рассказывали еще и о совместном плавании — на восток, по Балтийскому морю, после чего они вернулись в Хэтум и отправились на запад, в Англию.
Что так происходило в действительности, видно по употреблению местоимений. В своем рассказе о путешествии по Балтике Вульфстан неизменно употребляет множественное число — мы, нас, — тогда как Оттар в рассказе о своей поездке на север говорит о себе в единственном числе, хотя, конечно же, в такое рекогносцировочное плавание он отправился не один, а с достаточно большой и хорошо вооруженной командой.
Но вот что примечательно. В некоторых фразах, где неожиданно возникают в тексте «беормы», четкое «я» Оттара, столь для него характерное, оказывается заменено множественным числом! Создается впечатление, что к «дуэту» Оттара и поясняющего его рассказ писца, называющего Оттара, как и короля, в третьем лице, присоединяется голос Вульфстана, рассказывающего об их совместной поездке на восток — сначала к западным славянам, в «страну вендов», а потом — к эстам, под которыми подразумеваются отнюдь не современные эстонцы, а пруссы, древние айсты… Так, может быть, «беормы» — совсем не бьярмы и никакого отношения к плаванию Оттара на север не имеют? И попали они в это место благодаря ошибке редактора, а на самом деле принадлежат рассказу Вульфстана?!
Проверить эту догадку можно было, только еще раз самым внимательным образом изучив текст англосаксонского подлинника, не доверяя прежним переводам.
Когда мне удалось проделать эту работу, я увидел, что мои предположения подтвердились: в переводах оказались весьма существенные ошибки. Теперь, выправив их, я мог выделить из текста рассказ Оттара, набранный обычным шрифтом, отметить курсивом пояснения писца, редактора или переписчика (глоссы), а разрядкой выделить фразы, с наибольшей вероятностью принадлежащие Вульфстану.
Итак, Оттар «сказал, что однажды захотел испытать, как далеко на север тянется эта земля и живет ли кто-нибудь на севере этой пустыни. Тогда он поехал на север, держась берега, и в течение трех дней пути эта пустыня была у него по правому борту, а открытое море — по левому. Тогда он достиг таких мест на севере, дальше которых на север не плавают даже охотники на китов. Тогда он поплыл дальше, на север, сколько мог проплыть в другие три дня. Там или берег сворачивал на восток, или же море врезалось в берег, он не знает; но он знает, что там он ждал западного и отчасти северного ветра; дальше на восток он плыл вдоль берега столько, сколько мог проплыть за четыре дня. Тогда он должен был ждать прямого северного ветра, потому что берег здесь поворачивал прямо на юг или же море вдавалось в берег, — он не знает. Тогда он поплыл прямо на юг вдоль берега столько, сколько он мог проплыть за пять дней. Там большая река вела в глубь страны. Тогда вошли они в эту реку, но не решились по ней подняться, опасаясь возможного нападения; эта земля была заселена по одной стороне реки. Он совсем не встречал населенной земли с тех пор, как он покинул свой домашний очаг. И на всем его пути по правому борту была необитаемая земля, разве что рыбаки, птицеловы и охотники, которые все были финнами; а по левому борту у него было открытое море. Тогда беормы очень плотно населяли свою землю; но они побоялись на нее вступить. Что касается земли терфиннов, то она необитаема, если не считать охотников, рыбаков и птицеловов.
Многое рассказали ему беормы о своей родной стране и о странах, которые к ней прилегают; но он не знает, насколько это правда, потому что сам он этого не видел, показалось ему только, что финны, как и беормы, говорят почти на одном языке. Вскоре он поехал туда, не только чтобы снова увидеть эти края, но и за китами-единорогами, потому что у них на зубах хорошая кость — несколько таких зубов они привезли королю, — а их кожи очень хороши для канатов. Этот кит был значительно меньше других, он был не больше семи локтей. Самая же лучшая охота на китов у него на родине; они достигают там сорока восьми локтей длины, а самый большой — пятидесяти локтей. Там, сказал он, с шестью лодками он убил за два дня шестьдесят китов…».
Внимание к тексту, к каждому его слову всегда бывает вознаграждено. Появились «швы» между разнородными отрывками, исчезли мифические «моржи», достигавшие в прежних переводах чуть ли не тридцатиметровой длины… По-видимому, современные переводчики-филологи никогда не слышали о единороге, именуемом еще нарвалом, чей длинный «рог», или «зуб», высоко ценился в средневековой Европе. Из него изготовляли посохи епископов и королей, а порошок из него считался действенным лекарством от многих болезней. Мне было понятно, что рог и зуб позволили незадачливому переводчику в академическом издании текста Оттара осмыслить нарвала — «моржом». Но вот каким образом в гигантских моржей превратились киты — для меня так и осталось загадкой. Или «hornwael» превратился в «horschwael’a» под пером древнего писца?
Главным достижением было то, что найденные теперь фразы Вульфстана изъяли из рассказа Оттара пресловутых бьярмов, которых, как выяснилось, здесь и в помине не было. Разговор шел о неких «беормах», о которых ничего вразумительного не сообщалось, кроме того, что их язык вроде бы схож с финским и на чью землю рассказчик — или рассказчики? — не решились ступить.
Так, может быть, Оттар и не был в «земле бьярмов»?!
Вчитаемся еще раз в текст. Есть ли в рассказе Оттара хоть один намек, показывающий его заинтересованность в Биармии и в бьярмах? Я не говорю уже о том, что совершенно непонятно, где он ухитрился услышать многочисленные россказни «беормов» о соседних странах, когда в своем рассказе Оттар недвусмысленно заявляет, что, сколько бы он ни плыл на север, на восток и на юг, по правую руку у него была «необитаемая пустыня». То, что она все-таки оказывается населена «рыбаками, охотниками и птицеловами», ничего не значит: для него это не те люди, о которых стоило бы говорить, а всего лишь финны, то есть саамы-лопари. Откуда видно, что «большая река» принадлежала другому народу? Может быть, открыв ее, на следующее лето Оттар едет туда торговать или грабить? Ничего подобного. В «те края» он едет всего лишь на морскую охоту, а вовсе не в «страну бьярмов» или «беормов»!
Да и путь туда совсем недалек. «Чистого плавания» в одну сторону у Оттара было всего пятнадцать дней — плавания медленного и осторожного, так как пробирался он в незнакомых водах. Поскольку при перемене курса он должен был всякий раз ждать попутного ветра, можно заключить, что суденышко его было невелико, без достаточного количества гребцов, и оснащено прямым парусом, что не позволяло Оттару маневрировать и идти галсами. Все это заставляет согласиться с расчетами С. К. Кузнецова и поддержавшего его уже в наше время М. И. Белова, одного из лучших знатоков северного мореплавания, что Оттар вряд ли продвинулся дальше Варангер-фьорда. Скорее всего он не дошел даже до Нордкапа, плутая в шхерах, не отдаляясь от изрезанного фиордами и усеянного островами северного побережья Скандинавии. Наконец, стоит вспомнить, что путь Оттара к «беормам» определяется, по его словам, всего лишь двумя неделями плавания, указывая на расстояние вдвое меньшее, чем то, какое он прошел на юг, в Хедебю. Даже если закрыть глаза на сложности плавания на северо-восток — неизвестность, течения, непогоду, туманы и прочее, количество дней, проведенное Оттаром в море, не позволяет продлить его путь далее Варангер-фьорда.
Незаинтересованность Оттара в беормах стоит в разительном противоречии со всем, что мы знаем о бьярмах, — по сообщениям саг, по сохранившимся строкам скальдических стихотворений, прославлявших подвиги героев в «стране бьярмов», по той настойчивости, с которой в это эльдорадо викингов ежегодно отправляются военные экспедиции. Здесь — ничего похожего. Ни восторга, ни похвальбы, ни просто интереса. А ведь все без исключения историки полагали и полагают, что именно Оттар открыл Биармию для скандинавов! Быть первооткрывателем — и не заметить своего открытия? Или никакого открытия не произошло, потому что там, куда плавал Оттар, ничего не было — ни золота, ни серебра, ни мехов, ни самих бьярмов?
Очень похоже. Ведь весь рассказ Оттара оставляет у читателя впечатление эпического спокойствия — спокойствия пустыни вод и пустыни берега, освещаемых незакатным полярным солнцем. Разве что кое-где виднеются летние чумы саамов, в короткое заполярное лето промышляющих ловлей трески, сбором птичьих яиц да охотой.
А «беормы»? Что они собой представляли? Где обитали? Кто они — «говорящие по-фински»? Если о них рассказывает Вульфстан, то почему столь кратко? И не только кратко, а, я бы сказал, невразумительно!
И тут обнаруживается еще один любопытный факт, дающий повод для размышления. Вульфстан вообще удивительно краток. Не только здесь, но и там, где он рассказывает королю об их совместном с Оттаром плавании на восток.
Вместо развернутого рассказа о народах, обитавших на берегах Балтийского моря, о стоящих там городах, нравах жителей, достопримечательностях, опасностях плавания, товарах и торговле — то есть о всем том, о чем обязан был рассказать слушателям путешественник, прибывший из поездки, и ради чего эти слушатели откладывали все свои дела, — Вульфстан только кратко перечисляет географические ориентиры пути вроде названия островов и указания, кому они принадлежат, а потом почти что без всякого перехода пространно рассказывает о погребальных обычаях эстов. И все.
Не правда ли, странно?
Особенно странно, потому что при описании тризны у эстов Вульфстан куда как словоохотлив! Между тем для многословия нет причины. Даже непонятно, почему это его заинтересовало. Почему именно погребальный ритуал одного из балтийских народов мог быть так интересен английским слушателям?
Перечитывая несколько раз это место, я не мог отделаться от ощущения, что передо мной всего лишь небольшой отрывок весьма пространного сочинения, которое Вульфстан продиктовал королевскому писцу, — пространного и содержательного, если попытаться его представить даже по одному только сохранившемуся и дошедшему до нас фрагменту. В отличие от скупого на слова Оттара, говорившего кратко и «по делу», как то положено уважающему себя норвежцу, да еще столь высокого положения, Вульфстан, как профессиональный купец, красноречив и щедр на подробности. Он не чужд даже красочности в своих описаниях! Уже одно это заставляло предположить, что рассказы «беормов» о сопредельных с ними странах, по поводу которых Оттар (то есть Вульфстан!) осторожно заметил, что не берет на себя ответственность за их правдоподобие, должны были быть изложены им столь же подробно, как и описание погребальных церемоний. Следы существования такого же рассказа о финнах — «квенах» — можно видеть в иначе не объяснимой реплике Вульфстана, что, как ему показалось, они говорят на одном языке с «беормами».
Кстати, а кто такие «беормы»? Не бьярмы исландских саг, а именно «беормы», как зафиксировано это слово писцами короля Альфреда. Что оно означало? Имя народа? Самоназвание? Или имя нарицательное, данное им соседями, которых мы не знаем? На каком языке объяснялся с ними Вульфстан? Или это Оттару принадлежало замечание, что «финны и беормы, как ему показалось, говорят на одном языке»? Наконец, где произошел этот, столь долгожданный для меня, контакт норвежцев с «беормами»?
Может быть, в земле эстов?
И вот здесь, когда я в растерянности стоял перед множеством внезапно обрушившихся на меня вопросов, на которые, казалось, нет и не может быть никакого вразумительного ответа, я вспомнил о любопытных изысканиях Тиандера. Филолог, подняв на «дыбу филологической пытки» словари северных наречий, пришел к неутешительному для себя выводу, что «беормы» — не этническое имя, а нарицательное, географическое, обозначающее всего лишь «прибрежных жителей»!
Другими словами, Биармия оказывалась просто «прибрежной страной». Стоило ли тогда ее искать? Что Оттар не знал никакой «страны бьярмов» на Севере Европы, было очевидно. Но теперь с очевидностью открывалось, что и Вульфстан не слыхал ни о какой Биармии. Были только «беормы», обитатели побережья, не больше. В таком случае оставалось думать, что миф о некой стране, обильной драгоценностями, складывался в течение столетий из рассказов викингов. Каждый удачный набег на то или иное побережье Европы забрасывал их — по их представлениям — в ту самую Биармию, где обогащались и добывали себе славу их предшественники. Собственно Биармия возникла из «страны бьярмов» уже в создании средневековых ученых и новейших историков. У истоков легенды оказывались «беормы», береговые жители. Вульфстан и Оттар были первыми, кто так их назвал в своем рассказе, который после записи получил значение документа. Кого назвали? Да хотя бы тех же эстов, бывших на самом деле пруссами и живших между Гданьском и Калининградом, на территории, которая еще не так давно называлась… Вармией.
Убедительно? Мне казалось, что такое объяснение можно было принять.
Ну а как же саги?
Скандинавские, а более того исландские саги — один из самых удивительных феноменов культуры европейского средневековья.
Их происхождение остается загадкой. Сейчас исследователи согласны, что многие дошедшие до нас саги могли быть довольно рано записаны. С другой стороны, представляется более вероятным, что большинство их жило сначала в памяти людей, передаваясь из уст в уста. Иначе каким образом могли сохраниться столь подробные родословные героев саг, подкрепляемые друг другом! Но историки сомневаются в достоверности сведений, хронология событий под пристальным взглядом исследователя оказывается маловероятной или неверной, факт соседствует с вымыслом, и сама сага… Но разве сага — исторический документ? — спрашивает историка читатель или литературовед, уже подпавший под ее обаяние. Ведь это зеркало, которое донесло до нас отражение давно исчезнувшего мира столь ярко, выпукло и живо, что стоит ли спорить о его достоверности? Здесь правда художественная оказывается куда выше той правды, что именуется исторической…
До сих пор спорят, как воспринимали саги сами скандинавы. Так же, как воспринимаем их мы, или как-то иначе.
В известном смысле саги опередили свое время. Слава к ним пришла много позднее их открытия, и с тех пор интерес к сагам растет не только у специалистов, но и у широких кругов современных читателей.
В чем здесь секрет? Мне кажется, на нас воздействует предельная обнаженность сюжета, который сами мы подсознательно, уже при чтении, облекаем в плоть и наполняем жизнью. Возможно и другое, что здесь действующей силой становится мощное дыхание давней жизни, которая породила цельные, словно бы раз и навсегда отлитые характеры героев, они знают свой путь в жизни и потому спокойно принимают его конец. Эпоха викингов, эпоха саг — эпоха молодости европейского мира. Просторы морей и океанов никем не измерены, они полны неведомого, полны опасностей и приключений, зовущих героя. Мир саги — мир необозримых просторов, которые ждут, чтобы их испытал и открыл человек. Этот мир замешен на железе и крови, на богатстве, за которым отправляются в дальние походы, но которое растрачивают так же легко, как и его приобретают. За золото можно купить все — дружбу, жизнь, смерть, власть…
И все же эти «волки моря», для которых океан был лишь «полем борозды морского коня», как выражались скальды, безжалостные пираты и бандиты, наводившие ужас на побережья Западной Европы, больше всего на свете ценили славу, полагая, что только похвальное слово поэта остается бессмертным, перенося из уст в уста имя героя, вкованное в неразрушимую цепь стиха!
За строку висы или драпы, как называлась славящая героя песнь, викинг готов был отправиться на край света, в обитель ледяных великанов, в царство мертвых — куда угодно, если только это принесет ему славу. Чем больше подвигов он совершал, чем больше сокровищ привозил с собой, чем щедрее одаривал ими своих друзей, слуг, дружину, а главное — скальдов, тем выше поднималась слава викинга, тем шире распространялась она по земле. Щедрость, великодушие, смелость славят скальды не только у воспеваемых ими героев, но и у их противников, потому что нет заслуги победить подлого, трусливого и скупого. Даже королевское достоинство не спасало викинга от презрения окружающих, если он был жадным и расчетливым скопидомом. Самым тяжким грехом сыновей Эйрика Кровавой Секиры было то, что они, по слухам, закапывали драгоценности в землю, вместо того чтобы их раздаривать.
Слава гнала викинга в море. Слава заставляла его на годы покидать родимый край. Слава заставляла его сражаться с первым встречным. Поэтому ученый араб Марвази, живший на рубеже XI–XII веков, в поучение своим соотечественникам с удивлением и некоторым недоумением писал об обитателях побережий Балтики:
«За страною йура (так Марвази называл венгров. — А. Н.) находятся береговые люди; они плавают в море без нужды и без цели, а лишь для прославления самих себя, что вот, мол, они достигли такого-то и такого-то места. Они — люди, находящиеся на крайней степени глупости и невежества. Вот едут они на кораблях по морю, и вот встретились два корабля. Привязывают их обоих моряки один к другому, обнажают мечи и сражаются. Кто остался победителем, тому и владеть обоими кораблями».
Ученый араб был прав. Именно так, цепляя крючьями и связывая корабли веревками борт о борт, шли викинги на абордаж, чтобы помериться силами и, уничтожив более слабую команду, захватить корабль. Именно так, чтобы показать свою отвагу и удаль, достигнуть пределов, которых до них никто не достигал, отправлялись скандинавы в плавание. Они обшаривали берега Европы, поднимались по рекам в глубину континента, совершали набеги на Ирландию и Испанию, через Гибралтар нашли путь в Средиземное море, где основали потом «королевство обеих Сицилий», и начали бесконечные войны, подточившие Византийскую империю. Так, сначала из удали, а потом уходя от власти нарождавшихся норвежских королей, пытавшихся подчинить себе свободных землевладельцев-бондов, норвежцы плыли в Исландию, в Гренландию и Америку…
Стоит напомнить, вероятно, что в основном среди викингов была молодежь от 15 до 25 лет от роду — буйная, неукротимая, еще не создавшая семью, только ищущая своего пути и своей удачи в жизни. Отсюда и все качества викингов — удаль, бесшабашность, презрение к смерти, гипертрофированное честолюбие, алчность и щедрость одновременно, неудержимый «зуд» в руках, тянущий в драку, предприимчивость…
Колония Эйрика Рыжего в Америке — точнее, на Ньюфаундленде — погибла при неизвестных обстоятельствах. Гренландские колонии в тяжелейших условиях просуществовали несколько веков. В Исландии потомки первых колонистов выжили, создав свою культуру, свое государство.
Одним из главных сокровищ исландской культуры стали саги.
О сагах известно и много и мало. Кто скажет, как слагалось первоначальное ядро саги и когда? Как оно обрастало «плотью»? Как видоизменялось с течением времени в устах рассказчиков и под пером переписчиков? Как соотносились саги с современной им иноязычной литературой? Что они заимствовали, что отдавали? Наконец, никто не может сказать, какое время отделяет ту или иную сагу от событий, о которых она рассказывает. В случае, когда сохранилось несколько списков одной саги, можно увидеть изменения, которые претерпел текст, выдвигать достаточно гипотетические предположения о причинах таких изменений, но единственной реальностью, с которой имеет дело исследователь, остается только сам текст. И лишь от исследователя зависит, насколько будет удачно его прочтение; что он сумеет извлечь из текста саги, а что останется закрытым за семью печатями…
В исторических сагах действуют реальные лица. Их существование и подвиги можно проверять по другим сагам, историческим документам, по географическим ориентирам и событиям всемирной истории, которые так или иначе нашли свое отражение в жизни героя. Главным источником о плаваниях и подвигах древних норвежцев стали исландские саги — если и не сложенные на далеком острове, то именно там отредактированные и записанные. Трезвый, практический ум скандинавов одновременно был чист и невинен, как у ребенка, будучи готов поверить в любые чудеса. И в то же время он оказывался гиперкритичен, когда речь заходила о людях реальных, известных, и о фактах, которые связаны с жизнью окружающих людей.
Многие исследователи скандинавской литературы именно поэтому относятся с недоверием к сагам как к историческому источнику. Саги представляются им исключительно произведениями художественного творчества, чем-то вроде нашей беллетристики. Современный исландский литературовед и историк Б. Торстейнссон со всей определенностью писал, что «каждый, кто хочет выяснить себе сущность исландских саг, причины их появления и оригинальность, должен понять, что они являются реалистической литературой определенного общественного строя… Они выдуманы, но повествование держится в тех рамках, которые не извращают представлений того времени о героической эпохе». Другими словами, Торстейнссон полагал, что саги так же соотносятся с действительностью, как романы Ю. Бондарева или В. Быкова — с событиями Отечественной войны, а производственные романы И. Герасимова — с развитием нашей послевоенной промышленности. Общий дух, быт, характеры, поступки — но не больше. Напрасно, стало быть, искать в них исторические факты, проверять по ним хронологию, находить отражение реальных событий, почти документальную запись разговоров и действительные причины тех или других поступков.
Но такой взгляд — крайность, уже преодоленная наукой.
Гораздо справедливее писал об исторических сагах крупнейший их советский исследователь А. Я. Гуревич, для которого Биармия так и осталась на берегах Белого моря. По его мнению, для исландцев периода становления и записи саг этот жанр литературы не был чисто историческим. «В сагах сочетались и переплетались правдивый — с точки зрения человека того времени — рассказ о прошлом с вымыслом, однако самый вымысел не воспринимался как таковой и должен был объяснять происшедшее. Точнее сказать, здесь имело место не слияние исторического и художественного повествования, а первичное единство, нерасчлененность их».
Замечание Гуревича относится не только к исторической королевской саге, но и к саге родовой, в которой надо было особенно точно излагать исторические ситуации и отношения действующих лиц, потому что такая сага в течение нескольких поколений служила своеобразным регулятором отношения родов и родственников друг с другом.
Переплетение исторической правды и вымысла в саге проистекало из того, что повествования о норвежских королях и подвигах норвежцев складывались и записывались далеко от места событий, в Исландии, порой спустя сто-двести лет после того, как эти события произошли. Но чтобы сага не стала сказкой, «лживой» сагой, сами события и имена участников бережно хранились в памяти исландцев. За всем этим стояла их личная история, история жизни их предков и родственников, история их владений, накопленных сокровищ, история множества других людей, с которыми через сагу ныне живущие ощущали свою кровную или дружескую связь.
Все больше и больше исландцы отрывались от своей прежней родины. Они забывали ее приметы, реальную географию, расстояния. Можно думать, что по этим причинам в XII–XIII веках исландцы с особой бережностью стали записывать свои семейные предания и рассказы о норвежской старине, составляя устные хроники, в которых было отведено место деяниям каждого из их предков. Видимо, этими же причинами объясняется и ограниченность кругозора исландских саг. Они повествуют о событиях на территории Норвегии, в Швеции, отчасти — в Дании. К немалому удивлению читателя, саги ничего не сообщают об опустошительных набегах норманнов на побережья Западной Европы в VIII–XI веках, то есть о собственно «эпохе викингов», главными действующими лицами которой были даны и отчасти шведы, а также их соседи на островах и на южном побережье Балтики — фризы и венды.
Норвежцы выступили на историческую арену Европы значительно позднее, им не нашлось места для подвигов на материке, охраняемом теперь осевшими на его берегах северными захватчиками. Норвежцам оставался открыт только океан. И — память о родине, с которой их связывала и сага, и родственные узы.
Вот почему мне казалось, что при всей свободе вымысла в речах персонажей, при достаточной свободной компоновке фактического материала историческая сага должна сохранить не только свой сюжетный стержень, но и систему географических ориентиров, переходивших из повествования в повествование. В первую очередь это касалось Исландии, где была известна история каждого возделанного участка земли, начиная от первого его хозяина, Норвегии, с землей которой, ее реками, озерами, островами и фиордами, была связана кровная история исландских родов, и Швеции, где жили друзья, родственники и приятели исландцев. Своеобразная сетка географических координат должна была быть единой для всего этого северного региона, на котором, как на некой исторической сцене, разворачивалось действие королевских саг…
По мере того как я погружался в своеобразный, ни на что другое не похожий, завораживающий мир саги, где читателя поражал сильный и лаконичный язык древних исландцев, их удивительное литературное мастерство, умение создать высокий накал страстей, поддерживая напряженную динамику действия, сравнимую разве что с лучшими образцами современного детективного жанра, я все более утверждался в небесполезности попыток вычленить из текста саг, знающих «страну бьярмов», некий географический комплекс сведений о местоположении этой страны.
Своего рода устойчивый стереотип представлений, ставший традиционным при определении пути героя.
Конечно, получить это было непросто. Представления исландцев о странах, лежащих за пределами района их обычного плавания, оставляли желать лучшего. В этом отношении королевские саги не отличались от «саг об исландцах». Впрочем, ведь и авторами их были часто одни и те же люди! Что касается «лживых» саг, то они были наполнены таким же безбрежным вымыслом, как восточные сказки.
Все, что оказывалось за пределами Вика, как скандинавы называли современный Бохус, переходящий в Осло-фьорд — обширный залив, отделяющий Норвегию от Швеции и состоящий фактически из двух проливов, Каттегат и Скагеррак, — смешивалось ими воедино, будь то «земля вендов», «земля русов», «земля великанов», «восточные страны», «Великая Скифия», «Греция», «страна городов» и так далее. Но в этой путанице и мешанине при желании можно было увидеть начатки некой системы. Не только в королевской, но и в «лживой» саге отправная точка, откуда герой пускается в плавание, и первоначальное направление его пути всегда документально точны. Викинги отплывали отнюдь не в «тридесятое царство, неведомое государство», а по совершенно конкретному направлению, по которому читатели или слушатели саги в случае нужды могли послать вслед за ними курьера, чтобы привезти точную реляцию об их подвигах.
Было здесь и другое. Постепенно у меня крепло ощущение, что, несмотря на расплывчатость пути в «страну бьярмов», создатели саг и их слушатели прекрасно знали, где эта самая страна находится. Знание это было настолько распространено, что не требовало комментария. Авторы саг, щедрые на мельчайшие подробности, если только они играют роль в развитии сюжета, — произнесенное слово, описание одежды, какого-либо предмета, — становились скупы и немногословны в тех случаях, когда современный писатель не удержался бы от пространных отступлений. В сагах нет описания раздумий и переживаний героев, потому что о них могли знать только сами герои, а они об этом никому не рассказывали. Долгое путешествие, даже насыщенное приключениями, совершенно выпадает из повествования, если ни одно из событий не имеет последствий в будущем. По той же причине единственным, пожалуй, пространственным пейзажем, прямо не связанным с действием, остается описание Финмарка в саге об Эгиле — одной из лучших саг, авторство которой приписывается преданием тому же Снорри Стурлусону, создавшему в начале XIII века классический сборник королевских саг, известный под названием «Хеймскрингла», то есть «Круг земной».
Отсутствие подробностей в рассказах о поездках в «страну бьярмов» могло иметь две причины: или исландцы имели о ней столь смутное представление, что не рисковали пускаться в описания, или же путь в нее был настолько известен, что можно было о нем не говорить. Отправился человек за деньгами и славой в «страну бьярмов» — и все понятно!
Тогда мне и пришла мысль использовать именно этот консерватизм саг. Собрать по крупицам разбросанные в текстах упоминания, заставив самих древних исландцев показать путь, которым они туда плыли. Важным оказывалось тут все, начиная от представлений скандинавов о бьярмах и кончая приметами их страны, теми ее географическими признаками, которые могли позволить определить ее широтное и климатическое положение…
Первым моим помощником и проводником по географии саг был уже названный мною Снорри Стурлусон, создатель «Младшей Эдды» и «Хеймскринглы». Он родился в 1179 году в западной Исландии, воспитывался у знатного исландца Иона Лофтссона, который был внуком не только норвежского короля, но и знаменитого исландского ученого и писателя Сэмунда Мудрого. Женившись на богатой невесте, Снорри переехал к ней в Борг, где за двести с лишним лет до этого жил один из самых знаменитых исландских скальдов Эгиль Скаллагримссон, а позднее столь же известный Эйнар Скуласон. Дальнейшая жизнь Снорри наполнена множеством событий. У него было много детей от разных женщин, а последняя жена Снорри сделала его самым богатым и влиятельным человеком в Исландии.
Богатство у Снорри было и свое, но теперь он мог выступать с огромным, по тем временам, отрядом, достигающим почти тысячи вооруженных воинов. Однако самую большую славу Снорри принесли не богатство, не многочисленные распри с исландцами, в том числе и со своими родственниками, а его литературные труды. Он был поэтом, создавшим несколько хвалебных песен в честь норвежских правителей, оставил многочисленные книги, среди которых с наибольшим вероятием ему приписывается «Хеймскрингла» — «единственная в своем роде сокровищница сведений о далеком прошлом Северной Европы, о ее легендарных мифических временах, о бурной эпохе викингов, о богатых событиями первых веках существования скандинавских государств», как писал в предисловии к русскому переводу «Круга земного» М. И. Стеблин-Каменский.
Снорри Стурлусон не просто собирал и обрабатывал саги. Он их, по-видимому, отбирал и проверял по другим сагам, историческим документам и по сохранившимся в памяти людей песням и стихам скальдов. По его мнению и мнению его современников, это были самые серьезные и достоверные свидетельства. В прологе к своей книге Снорри писал, что ни один скальд перед лицом правителя, которому пел славу, не решился бы приписать ему деяния, которых тот не совершал. Это было бы не похвалой, а насмешкой. В песнях прославлялись подвиги, известные людям. Песни должны были распространить такую известность шире, а это могло быть только в том случае, если слушатели подтверждали слова скальда.
Везде, где только возможно, Снорри ссылался на информатора, от которого он получил те или иные сведения. При этом он поясняет, почему такой человек может знать правду или почему такие сведения правдивы. В других случаях он прямо говорит, что о дальнейшем «ничего не рассказывают».
Исследователь событий, чуждый всякой фантастики, Снорри завоевывает доверие читателя своей явной нелюбовью к выдумке. У него трезвый взгляд реалиста, человека, ищущего во всем простого объяснения, поэтому все, что он счел возможным поместить в свои саги о «стране бьярмов», представлялось мне заслуживающим доверия.
Но оказалось, что всего этого не так много. Вопреки распространенным утверждениям, что в исландских сагах рассыпаны многочисленные сведения о бьярмах и их стране, в «Круге земном» я нашел только три упоминания, и два из них ограничиваются всего лишь несколькими фразами.
Первым у Снорри посещает в 916 году «страну бьярмов» молодой еще сын Харальда Харфагра — Эйрик, получивший впоследствии за убийство своих братьев прозвище Кровавая Секира. Перед этим путешествием он успел с пятью кораблями совершить набеги в страны саксов, фризов, данов, хорошо повоевать в Шотландии, Бретланде (по-видимому, в Бретани), в Ирландии и Валланде (Франции). «После этого, — писал Снорри, — он отправился на север в Финнмерк и дальше в „страну бьярмов“, где произошла большая битва, в которой он одержал победу».
В том, что это действительно произошло в «стране бьярмов», сомневаться не приходится. Такое же известие я обнаружил в саге об Эгиле, притом с существенным добавлением, что битва была на берегах «реки Вины» и что «об этом рассказывается в песнях, сложенных в его честь».
Ссылка на свидетельство скальдов, как мы знаем, для Снорри была равноценна документальному подтверждению. Но что мог я извлечь из такого сообщения? Только то, что Эйрик там был, указание на реку Вину, которую знает рассказ о Торире Собаке, и первоначальное направление похода — на север, через Финнмерк, то есть страну саамов, современный Финмарк. Однако никакого «Финнмерка» сага об Эгиде не знает. Как справедливо считают исследователи саги, эта подробность была нужна Снорри лишь для того, чтобы там Эйрик мог найти свою жену, подтвердив расхожую версию, что Гуннхильд, дочь Ацура, которую не любили норвежцы, была колдуньей и обучалась этому искусству у финнов. На самом же деле историки находят, что Гуннхильд была дочерью датского короля Горма.
Вторым конунгом, попавшим в «страну бьярмов» почти через полвека после Эйрика, примерно в 965 году, был его сын, Харальд Серая Шкура. «Однажды летом, — писал Снорри, — он поплыл со своим войском на север в „страну бьярмов“, совершал там набеги и дал большую битву бьярмам на берегах Вины… Об этом говорит Глум сын Гейри».
Географические признаки, которые указывает этот скальд, совпадают с теми, что мы уже знаем. Точный перевод текста позволяет прояснить это свидетельство, потому что Глум говорит не о «берегах Вины», а о «холмах Вины». Никакого «Финнмерка» здесь уже нет, но указание начального пути «на север» — сохранено.
Третье и последнее свидетельство Снорри о «стране бьярмов» уже нам известно — это рассказ о Торире Собаке, вернее, рассказ о том, где и каким образом Торир Собака начал свою месть за племянника, Асбьерна Тюленя. Как я говорил, все побеги цветистого дерева фантазии поздних исследователей Биармии произросли на почве именно этого рассказа.
Но что нового он дает нам? Маршрут? Он такой же, как и в первых двух сюжетах: на север до конца обитаемой Норвегии, а там сразу же на «берег Вины». Между северной Норвегией и «рекой Виной» нет никаких ориентиров, кроме разве что Гандвика, «Волчьего залива», в котором К. Ф. Тиандер видел исконное название Кандалакшского залива. И напрасно! Ничего общего, кроме созвучия, Кандалакша с Гандвиком не имеет, разве что общее окончание «залив», выраженное по-фински и по-норвежски. Конечно, можно вспомнить, что «беормы», по словам Оттара — или Вульфстана, — говорили сходно с финнами, но на побережье Кандалакшского залива во все исторические времена жили несколько иные финны, а именно саамы-лопари.
Вернувшись опять к повествованию о Торире и Карли, я смог взглянуть на многое по-новому. Например, я впервые задумался, почему Торир не убил Карли еще в Биармии, гораздо раньше, чем они возвратились в Норвегию? Похоже было, что свобода Снорри как рассказчика была связана тем обстоятельством, что Торир Собака убил халогаландца Карли именно в Гейровере, когда тот возвращался откуда-то с богатой добычей. Таков был исторический факт, и Снорри не мог его исказить. Чтобы согласовать факты и сделать их понятными для читателя, он, как можно думать, ввел рассказ о поездке в Биармию. Иначе откуда у Карли могла быть какая-то добыча?
В самом деле, откуда? Что и почему должны были делить Карли и конунг? Ведь Карли не сам вызвался в эту поездку: конунг послал его!
По мере того как я сопоставлял факты, во мне крепла уверенность, что долгая и опасная экспедиция к бьярмам всего на одном корабле заслонила собой заурядный сбор дани с северных лопарей, которые не случайно ни разу не названы в саге. Не назвал Снорри и Финнмерк, мимо которого должны были бы проплывать Торир и Карли.
Здесь было над чем поразмыслить. Ведь как раз сюда, на север Норвегии, норвежские конунги отправляли своих подручных для сбора дани с саамов, вторгаясь в «сферы влияния» таких хэвдингов, каким был некогда Оттар и, по-видимому, Торир Собака с острова Бьяркей. Возвращаясь к тексту саги, всякий раз я приходил к заключению, что Ториру вовсе не надо было отправляться в Биармию и грабить святилище Йомалы, чтобы отомстить Карли за смерть своего племянника Асбьерна Тюленя. Не случайно же вплоть до возвращения в северную Норвегию, то есть в пределы своих владений, Торир никак не проявляет свою враждебность к Карли и Гуннстейну! Они действуют как равноправные партнеры. Да и гнаться за кораблем Карли Торир начинает, только вступив в свои территориальные воды. Почему? Непонятно.
Столь же трудно объяснить убийство Карли одной лишь местью. Ведь Асбьерна убил не он. Карли только показал Асбьерна Асмунду, сыну Гранкеля, которому, как и Олаву-конунгу, должен был мстить Торир. Об этом в саге сказано прямо. Копье, поразившее Асбьерна, было вручено его матерью Ториру с призывом отомстить не кому иному, а именно конунгу Олаву! Кстати сказать, впоследствии он это выполнил.
Была еще одна любопытная подробность, на которую я обратил внимание раньше. В распоряжении Карли с Гуннстейном и Торира Собаки было всего по одному кораблю. Однако в рассказе об их совместной поездке время от времени возникает множественное число, как будто бы автор откуда-то списывал и не всегда поправлял текст: корабль, набирающий скорость, догоняет «бегущие впереди суда» или даже опережает «остальных». То же наблюдается и на обратном пути: «якоря» и «паруса» возникают там, где по смыслу должно быть единственное число. Но у Карли и Гуннстейна не было и не могло быть других кораблей. В противном случае Торир вряд ли решился бы на убийство и уж никак не мог так легко захватить корабль Гуннстейна. Самое примечательное, что умножение числа кораблей происходит лишь за пределами точных ориентиров — после Сандвера на пути в Биармию и на обратном пути до Гейрсвера.
Из сопоставления фактов невольно напрашивался вывод, что рассказ об экспедиции в «страну бьярмов» и ограблении святилища существовал в другом контексте, повествовал об ином времени. Возможно, о совсем другом приключении того же Торира Собаки. Сюда же он попал по воле Снорри Стурлусона, чтобы придать больший эффект и занимательность нападению Торира на Карли, доверенного человека конунга Олава, который вторгся на неподвластную ему территорию, по-видимому, чтобы собрать дань с лопарей. Отсюда истоки конфликта и требование Торира, чтобы Карли отдал ему все, полученное у «бьярмов». Отсюда — угрозы, убийство, бегство Гуннстейна и погоня за ним Торира, пока он не захватил его корабль со всем содержимым, чтобы… спокойно вернуться на свой остров Бьяркей.
Если бы Торир мстил за убийство Асбьерна, он не позволил бы уйти Гуннстейну и его людям, это было не в обычае норвежцев. Торир негодовал за вторжение на его территорию и отобрал у вторгшихся лишь то, что считал по праву своим, незаконно у него похищенным, поскольку лопари, обитавшие в этих краях — «бьярмы» саги, — тоже как бы принадлежали ему.
— Откуда же Снорри взял, что путь в Биармию лежит через север? — может задать вопрос кто-либо из читателей. — Ведь не сам же он это выдумал! И если такой осторожный человек, как Снорри, живший не только в Исландии, но подолгу бывавший в Норвегии и в Швеции, знакомый с географией тех мест, посылает своих героев в Биармию именно по северному пути, вдоль западных берегов Норвегии, то, стало быть, у него на это есть какие-то основания, не правда ли? Наконец, относительно двух его героев, Эйрика Кровавая Секира и Харальда Серая Шкура, определенно известно, что они были в Биармии. Ведь об этом свидетельствуют скальды! В таком случае, северный путь…
— В таком случае северный путь ничего не означает, поскольку скальды говорят обо всем, кроме… северного пути! — перебью я читателя. — А уж если говорить о северном пути, то сюда следует привлечь для дознания о нем героев менее достоверных, часто просто фантастических, «лживых» саг. Послушаем их.
Согласно рассказу Ансаги, некий Торир, весьма похожий на Торира Собаку, грабит «страну бьярмов», которая оказывается поблизости от Халогаланда, а к осени возвращается на юг, в Наумудаль. Финнмерка сага не знает: его место как раз и занимает «страна бьярмов». Наоборот, Стурлаугсага помещает «страну бьярмов» не только за Финнмёрком, но и за фантастической «страной Гундинга», то есть на севере, но за пределами реального мира. В «стране бьярмов» эта сага тоже называет реку Вину, но добавляет, что на равнине там стоит «сверкающий» храм, который и ограбил Стурлауг.
Наиболее подробно о «стране бьярмов» повествует Оддсага, рассказывающая об Одде Стреле, или Одде со стрелами, как по-разному переводят его имя. Персонаж этот замечателен тем, что удивительно напоминает «вещего Олега» нашей летописи. До сих пор исследователи гадают: то ли Одд Стрела был «вещим Олегом», то ли сказание о нем попало в руки одного из летописцев? Сравнивая сообщение «Повести временных лет» под 912 годом с сагой, можно предполагать, что имело место и то, и другое.
Еще в ранней юности, когда ему исполнилось двенадцать лет, Одд слышит предсказание вещуньи, что проживет много больше других людей — по одним вариантам сто, по другим триста лет, — совершит великие подвиги на морях и на суше, слава его пройдет по всем странам, но умереть ему суждено здесь, на родине, в Беруриоде, и погибнет он от головы коня Факси, который сейчас в конюшне. Услышав такое предсказание, Одд со своим другом и побратимом, у отца которого он живет, на следующий день выводят Факси, убивают и зарывают его глубоко в землю. После этого Одд уезжает.
Саги рассказывают о его подвигах в различных странах, в том числе и на Севере. Однако большую и главную часть подвигов Одд совершает где-то на юге. Возвращаясь из Святой Земли, он попадает в страну гуннов, как именуют некоторые саги южную Русь. Там в результате нескольких победоносных походов против внешних врагов Одд женится на дочери короля, которую зовут Силькисиф, и становится правителем страны. Под старость, хотя он и помнит о предсказании, Одда одолевает желание съездить в Норвегию, чтобы узнать, кто теперь владеет его родным островом Рафниста. Пробыв там некоторое время и устроив свои дела, Одд отправляется в обратный путь. Корабль проходит мимо Беруриода, и Одд не может сдержать желания взглянуть на место, где стоял дом его приемного отца. Теперь там никто не живет. Одд ходит по пустынному Беруриоду, рассказывает спутникам, где какие строения стояли в годы его юности, и наконец предлагает вернуться на корабль, говоря, что он ушел от своей судьбы и в Беруриоде его не сожгут.
Спускаясь с откоса песчаного холма, который намело за это время, Одд задевает ногой лошадиный череп, из которого выползает змея и кусает его в ногу. Распухла сразу нога и бедро, яд стал причинять сильную боль. Тогда Одд приказал вырубить ему гробницу в скале на берегу и, пока не наступила смерть, слагал песню о своей жизни и своих подвигах.
Был ли Одд тем человеком, которого на Руси знали как «Олега вещего», то есть «знающего»? По-видимому, да. Можно предположить, что летописец знал рассказ саги, но как объяснить соответствие содержания саги общей биографии Олега? Историков до сих пор приводит в недоумение исключительное и в то же время неопределенное положение Олега среди первых русских князей. Он — князь-регент, какой-то родственник Рюрика и Игоря. По одной версии, Олег всего лишь полководец Игоря, правящий его именем в годы малолетства; по другой — сам правитель, только после смерти которого престол в Киеве достается Игорю. Сага, как мне кажется, вносит в эту путаницу определенную ясность, позволяя думать, что Рюрик и Олег были женаты на родственницах — на родных или двоюродных сестрах. Вот почему, женившись на дочери короля, Олег был только временным правителем государства до возрастания законного наследника.
Перед тем как Одд должен покинуть родную Скандинавию, сага посылает его в «страну бьярмов». Здесь, несмотря на явную фантазию саги, мы находим вполне реалистическое описание пути. Сначала он ведет героев на север в Финнмерк, где спутники Одда грабят и насилуют лопарок, живущих в землянках на берегу. Похоже, здесь отголосок вполне реалистичной зарисовки, тем более что на побережье Финмарка саамы жили действительно в землянках. Но дальше опять разрыв. Сразу же после Финнмерка Одд оказывается в «стране бьярмов», поднимается вверх по реке Вине, торгует с местными жителями, а после торга, следуя примеру Торира Собаки, идет ночью через лес и грабит курган, составленный из земли и блестящих монет.
В отличие от Торира Одд не смог избежать столкновения с бьярмами. Уладив дело миром после схватки, он отплывает и снова оказывается в Финнмерке. На этот раз Финнмерк этот не реальный, а самый что ни есть фантастический, с великанами, колдовством и прочими чудесами.
Передо мной открывалась любопытная ситуация. С одной стороны, я мог убедиться в устойчивой традиции северного пути в «страну бьярмов», что подтверждали и карты позднего средневековья, помещавшие Биармию в современном Финмарке. С другой стороны, я все более убеждался в фиктивности этого пути. Скальды знали «страну бьярмов», но ничего не говорили о пути в нее. Наоборот, Снорри, как можно видеть по «Кругу земному», реальной Биармии уже не застал. Он только весьма осторожно поддерживал существовавшую в его дни литературную традицию, которая направляла корабли викингов куда-то на север.
В чем же дело?
Я бился над этой загадкой долго, комбинировал известия саг, пытался рассматривать их под разными углами зрения, проверял переводы… Все было правильно — и непонятно. В конце концов я махнул рукой и решил больше о Биармии не думать. Пусть остается где-то во льдах! Может быть, это просто Земля Санникова?
Тогда и пришла догадка.
В тот день я сидел на одном из научных заседаний. Разговор шел об отношении к спорным летописным известиям, а среди прочего и о соответствии летописи «Слову о полку Игореве», которым я тогда интересовался еще очень мало. Спорили о правильности указания отчества Бориса Вячеславича, которого «слава на суд привела». Многим было непонятно, каким образом в дела сыновей Святослава оказался замешан этот их двоюродный брат, сын давно умершего смоленского князя. Где был после смерти отца этот Борис, что делал, в каких отношениях был с семейством Святослава, почему испытывал такое озлобление против своих дядей по отцовской линии? Обо всем этом в летописи не было ни слова. Поэтому некоторые историки, опираясь на свидетельство Татищева, считали, что в тексте «Слова о полку Игореве» заключена ошибка и на самом деле речь идет о Борисе Святославиче, одном из старших сыновей Святослава.
Им возражали другие, указывая, что в «Повести временных лет», в полном соответствии со «Словом», показан убитым на Нежатине Ниве именно Борис Вячеславич, который «похвалился вельми…».
Спор ходил по кругу. «Слово о полку Игореве» сопоставляли с летописью, а летопись — со «Словом». Слушать спорящих со стороны было забавно. Но в какой-то момент в мозгу у меня что-то словно переключилось, и я подумал, что ситуация похожа на ту, которая сложилась у меня с Биармией. Конечно, можно было думать, что в этом месте оба текста — летопись и «Слово» — восходят к одному и тому же источнику. Но могло быть и так, что один из этих текстов влиял на другой. Сомневающиеся в древности «Слова» считали, что фактическая сторона «Слова» заимствована из летописи: оттуда и перешла ошибка в отчестве убитого князя. Защитники древнерусской поэмы отрицали такую возможность, но им не приходило в голову, что скорее всего именно «Слово» своим авторитетом — вспомним авторитет скальдов! — могло повлиять на летописный текст.
«А кто на кого влиял в сагах? — думал я, отключившись от дискуссии. — Скальды ни при чем. Сам Снорри вряд ли выдумал „северный путь“, который яростно отстаивают сторонники беломорской Биармии… А они откуда о нем знают? Из саг? Отчасти, но главным образом из рассказа Оттара. Почему бы не предположить, что у современных ученых и у исландских историков, к которым принадлежал Снорри, оказался один и тот же источник заблуждений! Был ли известен им рассказ о плавании Оттара в том виде, в котором мы его знаем сейчас?»
Решение оказывалось простым и неожиданным. Запись рассказа Оттара была сделана в конце IX века, и от того времени до наших дней сохранилось несколько рукописей перевода Павла Орозия, полностью и в отрывках. Сколько же списков с них было сделано в X веке?! А в позднейшее время? Между тем записывать саги исландцы стали много позднее, во всяком случае в XI веке, не раньше.
Чем дальше я размышлял над этим, чем больше припоминал факты, тем крепче становилась уверенность. Конечно же, знали! И не только потому, что сочинение Павла Орозия в обработке короля Альфреда было особенно популярно в англосаксонском мире. Для исландцев того времени Англия была столь же знакома, как Норвегия и Ирландия. Там они воевали, там они жили, гостили у друзей и родственников, служили при дворе английских королей… Именно из Англии и Ирландии на отдаленный северный остров в ту эпоху шел нескончаемый поток рукописных книг самого различного содержания.
Началось это, я думаю, еще в X веке. Падение язычества лишь ускорило процесс.
Христианство, принятое исландцами в 1000 году, только шире открыло двери острова просвещению, культуре и искусствам. Известно, что уже во второй половине XI века в Исландии было четыре училища, где изучали латинский язык, богословие и опытную философию. К тому же при монастырях существовали еще свои семинарии. Сказалась близость Ирландии. В продолжение всего раннего средневековья «Зеленый остров» был одним из ведущих центров европейской культуры и книжной образованности. Начатое в училищах образование исландцы продолжали в европейских университетах — в Англии, Германии, Франции и в других странах. У многих дома были большие библиотеки. Как писал А. М. Стрингольм, исландцы перенесли на свой остров все английские сказания о короле Артуре и рыцарях Круглого стола. Переведенные и переработанные, они стали сагами об Ивенте, о Персевале, об Эрике Каппе и прекрасной Эвиде, о самом короле Артуре, который приобрел черты норвежского конунга. Этими же и подобными сказаниями питались саги о Самсоне Фагресе, Бреттаманне. Постоянно бывая в Нормандии, исландцы заимствовали через своих родных и земляков произведения французской средневековой поэзии и прозы, переделывая их в саги о делах Александра Великого, о Фалентине и Урсоне, о Кларусе и Серене, о Сауле и Никаноре, о Сигурде Турнирце, о рыцарях Тиоделе и Гугаскаплере, Амелии, Амичи, Ремунде и Гиббоне и о многих других, вместе с полным собранием сказаний о Карле Великом и его паладинах…
Список поэтических заимствований оказался столь же велик. Исландцы перевели поэмы о падении Трои, переселении Энея в Италию и о прочих событиях древности, написанных в рыцарском духе Генрихом Вельдеком, Вольфрамом Эшенбахом и другими известными поэтами XII и XIII столетий. На северном наречии была составлена Трояборгская летопись, в которой излагались Гомер, Троюманнасага и сага о Гекторе. Культурная жизнь далекой Италии дала содержание саге о волшебнике Вергилии и о похождениях норманнов в Сицилии…
Мог ли я после такого перечня хотя бы на минуту допустить, что исландцами был не замечен перевод Орозия, содержавший рассказы о плавании их соотечественников — Оттара и Вульфстана? Такого быть просто не могло. Я нисколько не удивился бы, обнаружив, что кто-то из исландцев одного из них причислял к своим прямым предкам…
Именно в этой ситуации видел я причины того, что внимательный и осторожный летописец событий прошлого, каким был Снорри Стурлусон, встречая на своем пути «страну бьярмов», ограничивался самыми общими словами, К тому времени, как он начал собирать и записывать саги, то есть к началу XIII века, «страны бьярмов», как таковой, уже не существовало. Никто из живущих в Исландии, в Норвегии и в Швеции, где бывал Снорри, не мог сказать о ней ничего определенного. Сохранялась лишь смутная память, литературная традиция, подкрепленная стихами скальдов. А единственный достоверный документ, повествующий вроде бы о поездке Оттара к «беормам», не содержал никаких конкретных ориентиров, кроме четкого указания, что тот «поехал на север».
Иного объяснения у меня не было.
Сформулировав такой вывод, я даже вздохнул с облегчением. Наконец-то намечался выход из тупика, в который я забрел! «Путь на север», который никуда не вел, получал разумное объяснение, и о нем можно было не думать. Но вместе с тем у меня снова возникла надежда найти «страну бьярмов», о которой упоминали скальды, сопровождавшие туда конунгов. И если в тех немногих сагах, где упоминалась «страна бьярмов», оказывалось слишком много фантастики, с этим приходилось мириться, ибо выбирать было уже не из чего…
То, что фантастические саги остались бы в стороне, получилось непреднамеренно. Более достойными внимания казались мне саги родовые и исторические, тем более что существовали их переводы, снабженные комментариями, и посвященные им исследования. Фантастические, «лживые» саги были мне доступны только в переложениях и пересказах К. Ф. Тиандера. Как я уже говорил, в исландских сагах филолога интересовали только отдельные сюжеты, заимствованные из мировой литературы или европейского фольклора, получившие в дальнейшем специфическую скандинавскую окраску и развитие.
Если же учесть, что на Тиандера безусловное влияние оказала мифологическая школа, заставляющая видеть в персонажах малореального мира, с которыми встречается герой, олицетворение сил природы, старых языческих богов, а действие разворачивается в «царстве мертвых», то надежда обнаружить в его работе сколько-нибудь реальные географические приметы, сохраненные сагой, могла показаться напрасной.
Но иного выхода у меня не было. Кузнецов ничем помочь не мог. В своей работе о Биармии он приводил только те выдержки из текстов, где непосредственно упоминалась Биармия. Само содержание саг оставалась читателю неизвестным. Происходило так потому, что Кузнецов пользовался не текстами саг, которых было тогда опубликовано не слишком много, а сводом выдержек из них, напечатанным в середине прошлого века Рафном в Копенгагене в двух томах под интригующим названием «Русские древности». К выдержкам были приложены параллельные переводы на латынь, которыми и воспользовался для своей работы Кузнецов. Мне же нужны были переводы с подлинника, сохранявшие малозаметные, а то и просто исчезавшие при двойном переводе детали текста, те мелочи, «штампы», общие места, характерные для каждого сюжета, которые ведут исследователя сквозь чащу фантазий к источнику вымысла.
Как раз этого у Кузнецова и не было. Стараясь быть достаточно точным, он выбрал все, что содержалось в копенгагенском издании о Биармии, невольно оставив в стороне для меня самое важное — путь в эту страну.
Работа Тиандера в этом отношении оказалась более полезной. Немалую роль сыграла его научная добросовестность, выучка академической школы, которую редко встретишь в современных изданиях. Насколько слаб и поверхностен оказывался у него анализ исторический, настолько широк и многосторонен был анализ литературоведческий, правда, только в рамках школы, к которой он сам принадлежал. Тиандер не просто пересказывал саги, обращая внимание на интересующие его подробности, позволявшие связать и истолковать сюжеты и ситуации. В своем пересказе он старался сохранить всю терминологию саги, имена и прозвища действующих лиц, топонимы, яркие или непонятные для него реалии, приводя их обязательно в подлинном написании и, таким образом, восполняя в известной мере отсутствие оригинала.
Особенно ценно это было в отношении географических названий и имен героев. Тиандер не заменял, а лишь пояснял подлинное написание переводом, чтобы читателю было ясно, о ком именно или о чем идет речь, — правило, к сожалению, теперь почему-то совершенно оставленное переводчиками древней скандинавской литературы. Если же учесть, что тексты большинства саг и даже «Хеймскрингла» Снорри Стурлусона отсутствуют в наших центральных библиотеках, в том числе и в Библиотеке имени В. И. Ленина, то легко понять, с какими трудностями сталкивается исследователь, пытающийся разобраться в таком осовремененном и русифицированном переводе.
Надежда на добросовестность Тиандера была не напрасна. В отличие от неопределенного «пути на север» саг, упоминающих «страну бьярмов», я обнаружил приводимое Тиандером устойчивое сочетание — «і austrvegr», — которое можно было перевести как «на восточный путь».
Гиерлейф, герой Гальфсаги, испытывал денежные затруднения или, как говорил Панург у Ф. Рабле, «болел карманной чахоткой». Вступив на «восточный путь», он прибыл в «страну бьярмов» прямо в устье реки Вины, поднялся вверх по течению, как то сделал Одд Стрела, и ограбил курган, составленный из золотых и серебряных монет, перемешанных с землей. С небольшими вариациями Гиерлейф повторил подвиг Одда и Торира Собаки. Следуя во всем Одду, на обратном пути Гиерлейф попал в Финнмерк, где с ним произошли всякие чудесные приключения.
На «восточный путь» встает Гальфдан, сын Эйстейна, отправившийся в «страну бьярмов» из Альдейтьюборга, довольно известного города в сагах, который напрасно некоторые исследователи старались отождествить со Старой Ладогой и на этом основании искать Биармию на Белом море, в Перми или на Верхней Волге. По тому же «восточному пути», на этот раз из Швеции, Босасага отправляет в «страну бьярмов» побратимов Боси и Геррауда. Высадившись с корабля, они попадают прямо в «Винский лес», напоминающий о главной — и единственной? — реке бьярмов, Вине, проходят через него и оказываются в местности, носящей название «Глезисвеллир» или «Глезисвалл». Там стоит уже известный нам храм Йомалы, который они грабят, сражаясь с колдуньей-жрицей, убивая священного зубра и совершая другие подвиги.
Наконец, еще в одной саге сообщается, что некий Арнгримм совершил из Швеции набег по «восточному пути вокруг Бьярмии».
Обнаружив «восточный путь», поначалу я не придал ему особого значения. Не обратил на него внимания и Тиандер. Как мог я убедиться позднее, «восточный путь» фигурировал в работах многих историков, о нем существуют даже специальные исследования, более или менее добросовестные, но никто не догадывался связать его с проблемой Биармии. Почему? Потому ли, что в сознании укоренилась мысль о связи Биармии с внешним миром только по «северному пути»? Или потому, что большинство ученых, писавших о Биармии, не удосуживалось обратиться к источникам?
Равнодушие самого Тиандера было мне понятно. Будучи изначально убежден, что география большей части саг является домыслом исландцев и мало общего имеет с реальностью, Тиандер искал в географических именах и приметах, как, например, «Глезисвеллир», пространства мифологические, сказочные, вроде «страны мертвых» или «страны бессмертных», в существование которых неколебимо верили не только исландцы, но и другие народы средневековой Европы…
«Восточный путь», без преувеличения, был той самой путеводной ниточкой, которая, как нить знаменитой Ариадны, только и могла вывести на правильную дорогу поисков. Она не просто помогала распутать весь клубок противоречивых сведений о загадочной стране бьярмов, но и саму страну возвращала из ледяных пустынь Севера, из областей, населенных карликами, чудовищами, великанами, полными коварства и волшебства финнами, в реальное пространство культурного европейского мира, куда еще раньше поманил меня Вульфстан своим упоминанием о «беормах». Ведь путь этот был хорошо известен не только скандинавам и исландцам, но и другим западноевропейским купцам, торговавшим по берегам Балтийского моря с прибрежными жителями и отправлявшимися по среднерусским рекам и волокам — в Верхнюю и в Среднюю Волгу, оттуда — в Великие Болгары и дальше, на Каспий, в страны Арабского Востока.
По этому «восточному пути» на рынки балтийских городов, в сокровищницы датских, фризских, вендских, норвежских, шведских и английских королей поступали меха и то самое серебро, за которым так охотились викинги.
Что представлял собой этот путь? Первый его отрезок, если считать с запада, от побережья Дании, сохранился в положении Вульфстана.
Выйдя из Хэтума в Шлезвиге — он же Хедеби, — Вульфстан оставил по правому борту страну вендов (бодричей или ободритов), а по левому — острова Лангеланд, Лоланд, Фальстер, побережье южной провинции Швеции — Сконе, острова Борнгольм, Эланд и Готланд. Затем он повернул к югу и направился к устью Вислы. По его словам, от Дании до Вислы тянулись земли вендов. Отсюда на восток начинался «Витланд», страна, принадлежащая эстам, как он называет самбов, пруссов и литовцев.
Сейчас меня интересовал не конечный пункт плавания Вульфстана, а отрезок пути от Дании до Готланда. Дело в том, что именно так, три с половиной века спустя после плавания Вульфстана, описывает начало пути из Дании в Таллин — древний Линданиса — рукопись XIII века, хранящаяся теперь среди документов Датского государственного архива. Эстонский город Линданиса был в 1219 году захвачен датскими рыцарями и тогда же переименован в Ревель.
Согласно документу, который предписывалось держать в секрете, датские корабли доходили до Готланда, потом поворачивали на север вдоль шведского берега в направлении к острову Арнхольм, расположенному севернее Стокгольма, от Арнхольма шли на восток через Аландский пролив и далее, вдоль южной полосы Аландского архипелага, выходили к побережью Финляндии у современного мыса Ханко. От мыса Ханко они добирались к мысу Порккала-удд. Дальше корабли резко поворачивали на юг, через «море эстов», как именовали датчане Финский залив, и вдоль побережья Эстонии выходили к Таллину. Последний отрезок пути мог быть иным. В случае попутного западного ветра от острова Арнхольм корабли могли идти прямо к мысу Ханко, не заходя на Аландские острова. Если же оказывался попутный северный ветер, от мыса Ханко можно было идти не к мысу Порккала-удд, а прямо плыть на юг к острову Оденсхольм (теперь эстонский остров Осмуссаар) и уже оттуда идти вдоль берега в Таллинскую бухту.
Маршрут оказался удивительно удобным, а потому и долговечным. Можно думать, что он был «отработан» задолго до XIII века. Что же касается более позднего времени, то, как замечал издатель этого уникального документа, балтийские рыбаки пользовались указанным маршрутом вплоть до начала XX века, совершая плавания от берегов Эстонии в Финляндию и на Аландские острова, а иногда и дальше — в Швецию и в Данию.
Собственно говоря, датский документ XIII века описывал только балтийский отрезок «восточного пути». Сам путь вел далее на восток через Финский залив, шел по Неве, Ладожскому озеру и далее раздваивался. Одно его направление шло к Новгороду на Волхове, а потом через Ильмень, Мсту и ряд волоков приводило к верховьям Волги. Вероятнее всего, он выходил на Тверцу, сохранившую в своем названии довольно распространенный гидроним, обозначавший «поперечную реку», то есть крупный приток основной магистрали.
Отсюда и название Твери, которая, вопреки широко распространенному толкованию, ничего общего не имела с «твердью», как утверждала народная этимология.
Другое ответвление того же пути вело по быстрой порожистой Свири в Онежское озеро, приводило путешественника к устью болотистой Вытегры, затем по волокам в мелководное, илистое Белое озеро, откуда по Шексне выводило в Волгу — к Рыбинску и Ярославлю. Оттуда начинался путь на юг, приводивший на Каспий, в Каму, в Оку к Рязани, а вместе с тем по Которосли от Ярославля — к Ростову Великому, во Владимиро-Суздальское Ополье… И по всему этому пути — возле Белого озера, Ярославля, возле Рязани на Оке, под Ростовом — находят клады восточных и европейских вещей, поселения и курганы.
Трудно сказать, когда именно возник этот грандиозный торговый путь, связавший Среднюю Азию и страны халифата с Северной Европой. Самые ранние клады с восточными монетами были зарыты на этом пути в конце VII века. К тому же времени относят начало поселений на берегах рек, в слоях которых археологи находят безусловно привозные, по большей части скандинавские вещи. Пришельцы с берегов Балтики селились среди местных племен, в какой-то мере смешивались с ними… Под многочисленными курганными насыпями исследователям открываются погребения воинов и купцов с оружием и неизменными принадлежностями тогдашней торговли — весами, гирьками и монетами.
Особенно много вдоль этого Великого восточного пути денежных кладов. Серебряные арабские дирхемы, найденные здесь за последнее столетие, исчисляются сотнями тысяч штук и десятками килограммов веса. Клады арабского серебра найдены на берегах Волги, Оки, на их притоках, вдоль рек Новгородской земли, возле Старой Ладоги, по Западной Двине, на землях всей Восточной Прибалтики, особенно много в Эстонии и Финляндии. Еще больше таких кладов на Аландских островах, на островах Готланд и Борнхольм, в прибрежной Швеции. И все же подавляющее количество этого серебряного богатства приходится на земли древнего славянского Поморья, где были расположены города Волин, Колобжег, Гданьск, Трусо, а также на знаменитый в славянской истории остров Рюген, где в священном городе Арконе находилось центральное святилище балтийских славян — храм Святовита. Эти славянские города, о которых нам еще слишком мало известно, были основными центрами северной торговли, куда съезжались купцы всего известного тогда мира — от Волжской Булгарии, стран закаспийских, Индии (в одном из шведских кладов того времени была обнаружена маленькая статуэтка Будды), Византии, Северной Африки, Италии и Испании до Шотландии, Ирландии, Исландии и гренландских поселений норвежцев.
Северная Европа испытывала острый серебряный голод. Собственных серебряных рудников у нее практически не было. Серебряные рудники Чехии и Швеции только начинали разрабатываться, а вся Восточная Европа, на которой возникали первые славянские города, пользовалась исключительно привозными драгоценными металлами.
Вот почему через «восточный путь» с конца VII и вплоть до начала XI века, когда перестают закапывать клады, из стран мусульманского мира на берега Балтийского моря изливается непрерывный поток серебра, отдельные струи которого задерживаются, расходятся в стороны и оседают, не доходя до общемировых рынков. Можно думать, что их все больше «отфильтровывали» нарождавшиеся древнерусские княжества, начавшие свою политическую жизнь задолго до легендарного появления на этой земле Рюриковичей. Рядом с этими племенными центрами возникают маленькие поселки-фактории восточных и западных торговцев. Найденные здесь арабские дирхемы отмечены процарапанными знаками древнегерманских рун. В кошельках погребенных восточных купцов они соседствуют с западноевропейскими денариями. Вместе лежат восточные украшения, сосуды и характерные скандинавские застежки-фибулы, покрытые плетеным орнаментом и головами драконов; костяные гребни, ножи, шахматные фигурки, в которые викинги играли с таким азартом, что проигрывались донага, стеклянные пастовые и сердоликовые бусы лежат вместе с излюбленными скандинавами амулетами, изображавшими «молоточки Тора», и многим другим, что позволяет нам представить красочный облик той далекой, не всегда понятной нам жизни.
Обратившись к археологическим картам, на которых клады восточных монет и отдельные их находки отмечают торговые магистрали средневековья, я недоумевал, почему никто из моих предшественников, искавших Биармию, не догадался сопоставить эти так бросающиеся в глаза факты? Что мешало? Предвзятость взгляда? Традиция? Между тем стоило бы помнить, что для скандинавов, если верить сагам, «страна бьярмов» была всегда синонимом «страны серебра». Не мехов, которые они могли получать — и получали! — от саамов, населявших Финмарк и внутренние области Скандинавского полуострова, а именно серебра. Еще точнее — серебряных монет, за которыми викинги охотились в своих разбойничьих набегах.
Северные государства Западной Европы только еще начинали чеканить монету, ее было мало, а то и не было вообще. На рынках обращалось восточное серебро. По нему и надо было искать. Достаточно было взглянуть на карту, чтобы увидеть: там, куда всегда помещали злополучную Биармию, не было не только кладов, но вообще никаких монет! Смотрели, похоже, все, но единственно возможный вывод почему-то не приходил в голову. Правда, к тому, что позднее кажется очевидным, обычно идешь долгим и кружным путем, пробами и ошибками вытравляя из сознания угнездившиеся там ложные представления…
Ведь и я сам точно так же рассматривал карты, но не мог понять, о чем они сигнализируют. «Восточный путь» ни у кого не связывался с Биармией, тем более со «страной бьярмов». Зато теперь многое всплывало в памяти и каждое лыко, как говорится, ложилось в строку. Например, мне припомнилось, как Гардизи, иранский историк и географ XI века, писал, что при торговле со славянами и русами восточные купцы больше всех других товаров запасаются серебряными дирхемами, поскольку «те люди» не продают товаров иначе как за чеканные дирхемы. Сходное сообщение содержится в записках секретаря посольства халифа Багдада к царю волжских булгар в 921–922 годах. Ахмед ибн-Фадлан ибн-ал-Аббас ибн-Рашид ибн-Хамад, более известный в научной и популярной литературе просто как ибн-Фадлан, писал о купцах русов, что те, поклоняясь деревянным идолам и принося жертвы, просят, чтобы боги «послали им купца, имеющего многочисленные динары и дирхемы».
Арабские купцы и путешественники восточного средневековья в своих странствиях проникали в самые отдаленные уголки известного и не известного тогда европейцам мира, в полном смысле слова «на край света». Но их записки, так же как и ученые труды мусульманских географов, в отличие от их европейских собратьев, часто оказываются наполнены таким же безудержным вымыслом, как знаменитые сказки «Тысячи и одной ночи». Видели ли восточные читатели разницу между теми и другими? Трудно сказать. Еще труднее сейчас нам отделить в этих записках правду от фантазии. Ведь если бы мы не знали достаточно хорошо по сагам мир Северной Европы в эпоху викингов, то скорее всего и предельно правдивую характеристику скандинавов и балтийских славян у Марвази отнесли бы за счет фантазии рассказчика!
Какая тому причина?
Рассказы об увиденном и пережитом, о путешествиях, странах и народах записывались не под свежим впечатлением и даже не сразу по возвращении. Сам очевидец, если только он не был ученым человеком, редко брался за перо, чтобы занести на бумагу или папирус свои впечатления и мысли. Обычно это делал кто-то другой, не всегда даже непосредственный слушатель, а тот, к кому рассказ доходил, что называется, через вторые и третьи руки. И каждый считал своим долгом этот рассказ приукрасить по собственному разумению, что-то опустив, что-то прибавив из уже слышанного, расцвечивая повествование былями и небылицами совсем из других областей света.
Подобная литературная обработка преследовала две цели. В первой из них был заинтересован купец, державший в секрете пути своих торговых операций. Ему было выгодно не привлекать, а, наоборот, отводить возможных конкурентов от пути к открытому им рынку с его спросом и предложением. Другим немаловажным обстоятельством оказывалось желание записывающего сравняться с красноречивейшими образцами своих предшественников и, по возможности, превзойти их. С этой целью он включал в обычный деловой текст отрывки из других сочинений, поправляя их и видоизменяя. Этим он как бы подтверждал достоверность своего рассказа, который теперь не отличался от уже известных сообщений. Все написанное прежде как бы канонизировалось. Человек средневековья, живший на Востоке, должен был хорошенько подумать, прежде чем публично усомниться в правоте своих учителей или — не дай бог! — попытаться их опровергнуть. В подобном случае окружающие и читатели могли не только не поверить его рассказу, но решить, что сам он вообще нигде не был.
Так получалось, что из сочинения в сочинение кочевали новеллы о встречах с живыми деревьями и растениями, с великанами, чудодейственными источниками, небывалыми обычаями и несуществующими народами. Ибн-Фадлан, исполняя обязанности секретаря багдадского посольства, не был исключением из этого правила. Его задача заключалась, как можно думать, отнюдь не в сборе точных сведений и столь же точной фиксации виденного, а несколько в ином.
Повелитель правоверных халиф ал-Муктадир, пославший ибн-Фадлана с миссией к царю булгар, по свидетельству современников, никогда не был трезв. Его занимали не государственные дела, а гарем, музыка, вино, иногда — охота, придворные празднества и прочие удовольствия безмятежной жизни. Главной заботой его министров было достать и представить ко двору как можно больше диковин — зверей, птиц, насекомых, человеческих уродов, чудовищ — для развлечения халифа. Нет ничего удивительного, что ибн-Фадлан, надеясь привлечь внимание халифа к своей особе и к судьбе посольства, должен был превратить свой отчет о поездке в самую что ни есть «лживую» сагу, наполненную в каждой своей строке чудесным, комическим, парадоксальным и забавным.
Поэтому сейчас нам приходится гадать — сам ли он встречал в Булгаре русов, чье описание приводится ниже, или все это записано им со слов другого путешественника.
Как бы то ни было, отрывок этот оказывается для нас драгоценным.
«Я не видел, — писал ибн-Фадлан, — людей с более совершенными телами, чем они. Они подобны пальмам, белокуры, красны лицом, белы телом. У них мужчина носит плащ, который прикрывает у него один бок, так что одна из рук свободна. И при каждом из них есть топор, меч и нож, и со всем этим он никогда не расстается. Мечи их плоские, бороздчатые, франкские. И тело иного у них от края ногтей до шеи покрыто изображениями деревьев, животных и людей. Что же касается женщин, то у каждой на груди висит коробочка из железа, серебра или меди, в зависимости от богатства их мужей, и у каждой — нож, висящий на кольце. На шее у них монисты из золота и серебра… а также из бус…»
По словам ученого араба, основным товаром русов служили меха и рабы — в первую очередь девушки и женщины, которых они отдавали за серебро.
Историки терялись в догадках, кого именно имел в виду ибн-Фадлан, описывая этих «русов». Предметы костюма, вооружения, существования татуировки на теле, в особенности же описание церемониала огненного погребения в ладье, которому он посвятил несколько страниц записок, позволяли предположить в этом народе каких-то обитателей побережья Балтийского моря. Вряд ли то были норвежцы. Шведы? Не похоже. Мне казалось, что ибн-Фадлан встретил на Волге обитателей южного побережья Балтики — куров, вендов или пруссов, — которые славились морскими набегами на берега Швеции и своими торговыми экспедициями по рекам Восточной Европы. На это указывала татуировка, но главное — описание идолов и обряда жертвоприношения: «Как только их корабли прибывают к этой пристани, тотчас каждый из них выходит, неся с собою хлеб, мясо, лук, молоко и набиз (по-видимому, пиво. — А. Н.), чтобы подойти к длинному, воткнутому в землю бревну, у которого имеется лицо, похожее на лицо человека, вокруг него маленькие изображения, а позади них длинные бревна, воткнутые в землю (то есть частокол ограды. — А. Н.)».
Ничего подобного ни у шведов, ни у норвежцев не было, а вот по описаниям католических миссионеров и хронистов похожие идолы известны в землях западных славян.
Отмеченный ибн-Фадланом костюм руса — плащ, крепящийся на плече крупной скорлупообразной фибулой, боевой топор, меч и нож (скрамасакс) — состоит из предметов, которые археологи находят под курганами на Великом восточном пути. За исключением разве что мечей: они и в те времена ценились столь высоко, что их обычно предпочитали не зарывать в землю, а по возможности заменять деревянной моделью, которая сгорала на костре…
Археологические находки и свидетельства восточных географов дополняли друг друга, рисуя картины жизни на «восточном пути» из стран, расположенных на берегах Балтийского моря, откуда плыли русы со своим живым товаром и мехами. Не все из них, по-видимому, совершали весь этот путь в оба конца. Часть оседала в торговых факториях, небольших укрепленных поселках, куда торговцы приезжали из года в год, сменяя друг друга. Ведь не случайно же ибн-Фадлан описывает не воздвигнутое, а уже существовавшее святилище приезжих, кстати сказать, весьма похожее по описаниям на то, которое ограбили Торир Собака и Карли с Гуннстейном. Возвращаясь, русы везли груз серебряных монет. Получить их они могли только на Востоке, за «страной бьярмов», рядом с которой проходил этот транзитный путь. На последнее прямо указывает сага, сообщавшая о набеге Арнгрима по «восточному пути» вокруг «страны бьярмов».
Последнее замечание было чрезвычайно важно. Оно указывало на местоположение «страны бьярмов» относительно торговой магистрали раннего средневековья. Положенная на географическую карту, ниточка восточного пути позволяла начать уже конкретные поиски загадочной страны к северу или к югу от нее. Исландские саги сообщали о набегах на «страну бьярмов» только со стороны моря. До входа в реку Вину викинги, как правило, нигде не пристают. Не приходилось им вытаскивать свои суда на берег или перетаскивать через волоки. Следовательно, поиски «страны бьярмов» можно было ограничить тем отрезком «восточного пути», который был заключен между его поворотом от берегов Швеции навстречу утреннему солнцу и вплоть до разветвленной дельты Невы.
Первое, что привлекает внимание на указанном отрезке, — Аландские острова. На Аландских островах найдено много крупных кладов серебряных восточных и западноевропейских монет. При этом саги ничего не говорят об Аландских островах, как будто бы их и нет. Между тем археологи подтверждают, что значение Аландских островов в ту эпоху для всей балтийской торговли и жизни было очень велико. И все же, как ни заманчиво такое отождествление, от него приходится отказаться сразу: «страна бьярмов» в сагах всегда предстает не только прибрежной, но прямо материковой страной, в глубь которой уходит загадочная река Вина.
Биармия — современная Финляндия, «страна квенов», как ее именуют саги? Но квены — это квены, а бьярмы — бьярмы, в этом-то уж авторы саг разбирались!
Южное и восточное побережье Финского залива? Маловероятно. Ни Нева с ее топкими, в то время еще более болотистыми берегами, ни Нарва с ее порогами, начинающимися почти у самого моря, не давали никаких оснований — ни археологических, ни географических — искать именно здесь поселения бьярмов. Тем более что в дельте Невы и на ее берегах до сих пор не найдено ни одного клада монет. Нет ничего похожего и на Карельском перешейке, где, по мысли В. Н. Татищева, следовало искать «город Бьярмы» на месте современного Приозерска, в прошлом — Кексгольма, древней Корелы…
Оставалось воспользоваться указанием скальда Глума, что Эйрик Кровавая Секира напал на бьярмов «с севера от восточного пути». Другими словами, искать «страну бьярмов» к югу от пресловутого «восточного пути».
К югу от Аландских островов и Финляндии лежат земли Восточной Прибалтики, населенные в те времена чудью русских летописей, ливами, куршами, или куронами, земгалами, пруссами, леттами и другими племенами, говорившими на финно-угорских и индоевропейских языках и диалектах. Туда, с «восточного пути», отходил к современному Таллину маршрут, по которому согласно документу XIII века должны были следовать корабли датских рыцарей. Возле Таллина никакой большой реки нет. Но стоило податься немного на юг, как путешественник оказывался в Рижском заливе, куда впадала одна из крупнейших рек Восточной Прибалтики — Даугава, в прошлом — Западная Двина. Двина — Вина? Или Вина — река Вянта, она же Виндава? А бьярмы — жители побережья Рижского залива и окрестных мест?
Таким был единственно возможный и до неприличия логичный вывод.
Биармия на побережье Рижского залива?
Очевидность ошеломляла. Решение казалось слишком простым и дерзким. И все же я должен был признаться, что внутренне был к нему давно подготовлен.
Вопрос — почему в реке Вине видели, именно Северную Двину, а не Двину Западную, испокон века связанную со всем скандинавским миром, — не раз вставал передо мной, пока я изучал саги и искал Биармию на побережье Белого моря.
Район Рижского залива всегда подвергался набегам викингов — шведов и датчан. На берегах Западной Двины позднее стояли укрепленные замки крестоносцев, не случайно избравших эти места для своего обоснования.
Наоборот, на Белом море и в низовьях Северной Двины напрасно было бы искать те географические приметы, которые нет-нет да и проскакивали в сагах. За годы северных странствий я смог ознакомиться с этим районом низких, поросших кустарником, затопляемых в паводок островов, на которых летом маячат стога да кое-где можно заметить палатку или шалаш рыбаков и охотников. Каждый, кто хоть однажды прошел устьями от Архангельска к Белому морю, видел болотистые, тянущиеся не на один десяток километров низовья величественной северной реки. Они выступают в Двинской залив бесконечными зарослями тростника, мелями, лабиринтом протоки болот, то уходящими под воду, то обнажающимися при отливе… Бесполезно искать здесь следы богатой, густонаселенной «страны бьярмов».
Противоречат сагам и топографические ориентиры.
Многочисленные протоки и рукава Северной Двины делают бесполезными поиски «Двинского устья» — в сагах оно всегда одно! — или «двинского леса», густого и темного, по которому идут викинги, сдирая с деревьев кору, чтобы по этим затесам найти дорогу назад. От моря до первого леса на месте современного Архангельска, стоящего на высоком сухом берегу, и сейчас, и тогда надо было плыть несколько десятков километров вверх по реке. Нет возле реки и «холмов», на которых норвежцы сражались с бьярмами. Да и с кем было здесь сражаться? Добравшись до этих мест, новгородцы нашли здесь почти не заселенную страну. А тысячу лет назад, когда уровень Мирового океана был несколько выше, чем в наши дни, низовья Северной Двины представляли собой еще более безотрадную картину болотистых пространств с угнетенным редколесьем, чахлыми сосенками, бесчисленными озерцами и протоками…
Наоборот, на берегах Даугавы и на побережье Рижского залива я находил все приметы «страны бьярмов», о которых упоминали саги. Здесь лес подходил местами к самой воде, образуя сосновые боры на взморье, а дальше, где берега поднимались грядой холмов за песчаными дюнами, поросшими вереском, можно было встретить густой лиственный лес. Вокруг реки простирались поля, луга, окружавшие «устье Вины», «Vinumynni», как называли его скандинавы, или Динамюде, как именовалось это место еще недавно.
Больше того, рядом с ним, в полном соответствии с сагами, находилась Юрмала, так удивительно перекликающаяся со «святилищем Йомалы» в рассказе о приключениях Торира Собаки!
Если «Вина» оказывалась Западной Двиной, то «Гандвик» надо было признать Рижским заливом…
Генрих Латвийский, прибывший в 1203 году вместе с архиепископом Альбертом в Ригу для миссионерской деятельности среди латышей, ливов и эстов, оставил уникальную «Хронику Ливонии», рассказывающую о первых десятилетиях рижской кафедры, основании города, строительстве замков, интригах крестоносцев против рижского епископа и о местном населении, достаточно многочисленном, потому что именно Западная Двина на протяжении многих веков, если не тысячелетий, была связующим звеном побережья Балтики с внутренними областями Восточной Европы. Она же была прямым путем из Балтики к верховьям Днепра, по нему — на черноморские берега, в Скифию и Грецию, а позднее — в Киевскую Русь.
Одним из первых в верховьях Западной Двины возникло русское Полоцкое княжество, чье начало, а также генеалогия первых правителей до сих пор остаются загадкой для историков. Полоцкие князья не были Рюриковичами. Были ли они скандинавами? Вряд ли. Скорее всего их предков нужно искать среди почти неизвестных нам княжеских династий западных, балтийских славян, оказавших на Восточную Прибалтику куда более значительное и благотворное влияние, чем набеги норвежских и шведских пиратов. И здесь было над чем поразмыслить. Остатки многочисленных поселений, торговых, ремесленных и культовых центров на территории Латвии и Литвы, которые открывают сейчас археологи, богатые погребения местных жителей, большие клады восточных и западноевропейских монет, приходящиеся как раз на время IX–XI веков, складываются в картину, совпадающую с повествованием саг о «стране бьярмов» и просто о набегах по «восточному пути».
А набегов, направленных на эти земли, подобных тому, что совершал Эйрик Кровавая Секира, было гораздо больше, чем те, что Снорри Стурлусон приурочивал непосредственно к «стране бьярмов».
Все в том же «Круге земном» мы встречаем конунга Фроди, вступившего на «восточный путь». Туда же в набег отправляется Сёлви, сын Хёгни, с острова Ньярдей. Ингвар, сын Эйстена-конунга и сам конунг в Швеции, отправляется «восточным путем» в землю эстов, чтобы отомстить за набеги «людям восточного пути».
Позднее, в 908–916 годах, по «восточному пути» не раз ходили в набеги Хальвдан Черный и Хальвдан Белый, а однажды в стране эстов им пришлось выдержать весьма жаркий бой. Сыновья Эйрика Кровавой Секиры собирали свое богатство только в набегах по «восточному пути». В 969 году один из сыновей Эйрика, Гудред, чтобы вступить на «восточный путь», поплыл с западного побережья Норвегии через Вик, Каттегат и Эресунн. Тем же путем по «восточному пути» плыл Харальд Гренландец. В 975 году «восточный путь» привел некоего Лодина в страну эстов, где он торговал все лето. Гудлейка «восточный путь» в 1018 году привел через Готланд в Холмгард, а Харальд Суровый, живя в Гардарике у Ярицлейва-конунга, ходил по «восточному пути» на куров, вендов и на другие народы юго-восточной Прибалтики.
Нахождение Биармии на берегах Балтийского моря подтверждали и другие саги. Так, согласно их сообщению, Ульфкель из «страны бьярмов» приплыл прямо в Финский залив, а сыновья короля бьярмов Ререк и Сиггейр — на Готланд… Наконец, если мои наблюдения над текстом «рассказа Оттара» справедливы и сообщение о «беормах» принадлежит Вульфстану, встретиться с ними он должен был в стране эстов, то есть опять-таки в Восточной Прибалтике.
Был и еще один источник сведений о «стране бьярмов», на мой взгляд, не менее авторитетный, чем «Круг земной». Я говорю о «Деяниях данов» — истории датчан, написанной в начале XIII века «Геродотом Севера», как называли Саксона Грамматика, знаменитого датского историка. Правда, знаем мы о нем чрезвычайно мало, гораздо меньше, чем о Снорри Стурлусоне, хотя жили они примерно в одно время: Саксон умер между 1206 и 1220 годами, более точно время его смерти неизвестно. Ценность труда датского историка заключается в том, что он использовал, как полагают исследователи, не только собственные наблюдения над географией Балтики, впечатления от пережитых им событий, устные рассказы о них, но также записи саг, более древние, чем те, что имел в руках Снорри, в том числе и не сохранившиеся до наших дней. При этом Саксон Грамматик опирался на труды своего предшественника, датского историка Аггесена, от которого до нас практически ничего не дошло.
Бьярмы мало интересовали Саксона Грамматика. Причины тут могли быть разными. Возможно, к началу XIII века это имя уже не употреблялось, хотя, мне кажется, так произошло потому, что внимание историка было направлено на события собственно Датского государства. Поэтому относительно местоположения «страны бьярмов» историк говорит только, что путь в нее из озера Меларен в Швеции, к западу от Стокгольма, где находилась знаменитая Бирка, центр шведских викингов, шел сначала на север, вдоль побережья Швеции, а затем — прямо на восток. Именно так в первой четверти X века плыл некий Бьерп Чернобокий. Не менее интересно другое сообщение Саксона Грамматика, что бьярмы платили данам и шведам постоянную дань по шкуре с человека.
Более точно положение «страны бьярмов» Саксон Грамматик указывает в истории короля Регнера, который вознамерился привести в повиновение отказавшихся платить дань бьярмов и направился к ним с войском из Дании пешим путем. Первые сражения были не в пользу данов. Бьярмы призвали на помощь финнов, и Регнер вместе со своим войском был вынужден отступить в земли куров и свембов, то есть на территорию куршей и пруссов. Из этого можно было заключить, что бьярмы жили севернее пруссов и куршей, но южнее своих союзников финнов. Это замечание возвращает нас опять на берега Западной Двины и Рижского залива — единственного места, которое соответствует топографии Саксона Грамматика и указаниям исландских саг, что объектами нападения викингов всегда были куры или… бьярмы!
Между тем хорошо известно, что в то время на берегах Рижского залива и на Курземском взморье жили ливы. Некоторые саги ливов называют, однако, как правило, саги поздние. В более ранних сагах, повествующих о «героических» временах, упоминаются только «бьярмы». Больше того, я ни разу не видел, чтобы одновременно были упомянуты бьярмы и ливы. Или — или, но никогда вместе!
Так что же, бьярмы — это ливы?
…Я просматривал научную литературу, сравнивал точки зрения исследователей, восстанавливал историю ливов, копался в их этнографии и приходил к убеждению, что моя догадка совсем не так фантастична, как она представлялась поначалу.
Если сейчас, по данным справочников, от многочисленного народа ливов осталась только небольшая группа рыбаков в Талсинском районе Латвии, то еще в середине прошлого века во всем крае насчитывалось около двух десятков ливских деревень с общим населением до четырех тысяч человек, потомков загадочного, некогда гораздо более многочисленного племени. Ливы отличались от куршей и латышей своим языком. Язык ливов входит в группу финно-угорских языков, в то время когда языки окружавших их латышей, куршей, литовцев, древних пруссов и вендов принадлежали индоевропейской семье языков. Стоит заметить, что при этом язык ливов оказывается наиболее сходен не с языком эстонцев, их ближайших вроде бы соседей и родственников, а с языком финнов и в особенности карел. Ну как здесь было не вспомнить замечание Оттара, что, как ему показалось, «беормы» говорили почти на одном языке с финами! В данном случае речь шла именно о финнах, известных англосаксам под этим именем, — о финнах, которых норвежцы именовали «квенами», а не о лопарях, язык которых представляет совсем отличное наречие…
Сам по себе этот факт хорошо согласовывался с некоторыми обстоятельствами рассказа Саксона Грамматика. Союзниками бьярмов против Регнера были не чуждые им по языку курши и пруссы, а именно финны, под которыми датский историк подразумевал финноязычные племена, обитавшие на территории современной Эстонии.
Но не одно это совпадение позволило мне протянуть ниточку от рассказа Вульфстана к ливам. Как я уже говорил, по мнению лингвистов, «беормы» в рассказе шлезвигского купца означали всего лишь «прибрежных жителей». Между тем именно «береговыми жителями» называли себя еще в прошлом веке курземские ливы, подчеркивая свое отличие от куршей и латышей, живших в глубине страны. Действительно, стоит взглянуть на археологические карты, показывающие распространение ливских древностей конца VIII — начала IX века, как можно заметить, что ливы, приплывшие сюда морем из Финского залива или южной Финляндии, захватили всю прибрежную полосу — начиная от Курземского взморья на западе, южнее Виндавы, весь южный и восточный берег Рижского залива с устьем Двины, а на север — почти до Пярнуского залива и примыкающих к нему обширных болот, всегда служивших пограничной полосой между эстами и летто-литовскими племенами.
Что же известно о древних ливах?
Родство древних ливов с карелами в середине прошлого века установил финский ученый Г.-З. Коскинен. Он подтвердил вторжение ливов в земли вендов и латышей морским путем во второй половине VIII века. Еще в его время потомки ливов занимали узкий песчаный берег на Курземском взморье, отделенный лесом и полосой болот от остальных земель, занятых теперь латышами. Важно при этом отметить, что имя божества бьярмов — Йомала — точно соответствует имени финского верховного бога грома Юмала, чье святилище находилось, по-видимому, в районе теперешней Юрмалы.
Начиная с самого раннего времени ливы славились своей отвагой, предприимчивостью, пиратскими набегами на берега Балтики — и колдовством. Так что сведения о колдовстве и чарах бьярмов, о которых писали Саксон Грамматик, авторы исландских саг и Олай Магнус, имели не только большую историко-литературную традицию, но и как бы реальное основание.
Основным источником сведений об исторических ливах в первой половине XIII века для нас остается «Хроника Ливонии» Генриха Латвийского. Как часто бывает, о нем самом с достоверностью ничего не известно. Даже его имя как автора этого труда только предположительно выделяется из имен других лиц, упоминаемых на страницах хроники. Следуя этим сведениям, читатель узнает, что Генрих был привезен епископом Альбертом в Ливонию в 1203 году, в 1208 году был посвящен в сан, долгие годы был приходским священником на реке Имере у леттов, участвовал во многих войнах, дипломатических миссиях, в том числе и в переговорах с русскими князьями, сопровождал епископа Филиппа Рацебургского в Рим, снова возвратился в Ливонию…
К сожалению, внимание энергичного священника привлекал не столько быт и хозяйственная жизнь ливов, сколько их упорное нежелание принять христианство, подчинившись власти рижского епископа и немецких рыцарей. Впрочем, сам автор хроники, как можно видеть, испытывал не слишком большую симпатию к ордену крестоносцев. Хроника наполнена описаниями зверств, кровопролитий, коварства орденских братьев, действующих «ad majorem Dei Gloriam»[2]. И все же кое-какие сведения оттуда можно извлечь.
Так мы узнаем, что, в отличие от леттов и латышей, у ливов не было никаких укреплений. Они жили небольшими селениями среди полей, имели большие дома с хозяйственными пристройками, в которых содержался домашний скот и были бани. Хлеб и прочие съестные припасы ливы прятали в земляных ямах. Их оружием были копья, мечи и луки со стрелами. Во главе округов, объединявших несколько селений, стояли старейшины. При святилищах у них были жрецы, которые приносили по разным поводам в жертву животных, а в особо важных случаях устраивали гадание при помощи коня, переступавшего через положенные крест-накрест копья.
Генрих Латвийский хорошо знал двинское устье, где потом было воздвигнуто укрепление, остров на Двине, где собирались ливы, «место Риги», где были воздвигнуты крепость и город, а до того существовало постоянное торжище, куда приставали приплывавшие торговцы и искатели приключений, среди которых, как я полагал, были Торир Собака и легендарный Одд Стрела.
Сведения Генриха Латвийского образуют своего рода фундамент исторической информации о ливах. Гораздо больше сведений бытового, географического и этнографического характера об этих местах сообщают саги, хорошо согласующиеся как с известиями «Хроники Ливонии», так и с археологическими изысканиями последних десятилетий.
Босасага упоминает «Винский лес», в котором живет со своей большой семьей крестьянин. Он приглашает к себе в гости Геррауда и Боси, ведет их в баню, а потом, в соответствии с законами северного гостеприимства, угощает брагой. Пристань, место торжища на реке Вине, соответствующее описанию «места Риги» в хронике, упоминается в рассказе саги об Олаве Святом, а прибрежные селения ливов, сожженные Эйриком Кровавой Секирой, — у скальда Глума, воспевшего подвиги этого конунга.
Оддсага сохранила воспоминание о домах, в которых живут бьярмы, и о больших общественных помещениях для их пиршественных собраний. Если в рассказе о Торире Собаке бьярмы продают за деньги меха белок, бобров и куниц или черных лисиц — последнее почему-то переводится как «соболий мех», — то Оддсага знает более раннюю форму торговли, меновую, причем бьярмы во что бы то ни стало хотят купить или выменять у скандинавов оружие. Саги отмечают обработанные поля, лежащие среди лесов или за лесом, пустынные пространства прибрежных лугов, по которым идут отряды скандинавов. Защищаются бьярмы и нападают с помощью стрел, дротиков и копий. Между бьярмами встречаются пленники-иностранцы. В Оддсаге упомянут норвежец-виночерпий, который вовсе не хочет бежать с викингами; у Саксона Грамматика во главе войска бьярмов оказывается швед Гундинг. Норвежцы не понимают речи бьярмов: для Одда и его спутников она «вроде щебета птиц».
Наиболее полную и яркую картину о жизни и быте обитателей этих мест я нашел в одном из рассказов саги об Эгиле.
Как полагает большинство и советских, и зарубежных ученых, сагу об Эгиле написал Снорри Стурлусон, создатель «Хеймскринглы», возможно потому, что жил долгое время в Борге, там же, где когда-то жил Эгиль, приходившийся Снорри вроде бы дальним родственником. Считают, что Эгиль родился около 910 года, а умер примерно в 990 году, прожив восемьдесят лет. Он был деятельным человеком, много путешествовал, подолгу жил в Норвегии, пиратствовал на Балтике, был одним из тех исландцев, кто в критический момент помог английскому королю Этельстану отразить восставших бриттов и скоттов и удержать за собой Англию. Об этом эпизоде Снорри рассказывает достаточно подробно. В битве с норманнами Эгиль потерял брата, которого любил и с которым делил невзгоды и удачи скитальческой жизни викинга. Эгиль был воином — умным, жестоким и хитрым. В то же время он был поэтом, оставившим большое количество стихов. Их помнили еще два века спустя после смерти Эгиля, а Снорри включил их в свою сагу.
Только ли в устной передаче сохранились эти стихи? Можно думать, что до Снорри дошли они уже в рукописном виде вместе с ранними записями рассказов Эгиля или его спутников об их совместных путешествиях. Только таким образом я могу объяснить совершенно исключительную по обилию пейзажных зарисовок и деталей — которые, кстати сказать, в дальнейшем никакой роли не играют! — новеллу, рассказывающую о том, как Эгиль попал в плен, освободился и сумел отомстить.
Собственно, «страна бьярмов» в рассказе не названа, хотя об этом свидетельствует топография саги и прямое указание, что действие происходит в «стране куров», куда Эгиль и его брат Торольв попадают после грабежей на «восточном пути».
Когда викинги прибыли в страну куров, рассказывает сага, они пристали к берегу и договорились с местными жителями о сохранении мира в течение пятнадцати дней, пока будут торговать. После того, как срок истек, исландцы отплыли и стали нападать на прибрежные селения. Случилось однажды, что они вошли в широкое устье какой-то реки, высадились на берег и отправились в лес, видневшийся неподалеку. Они разделились на два отряда, по двенадцать человек в каждом, и каждый отряд пошел своим путем.
Отряд Торольва наткнулся в лесу на селение. Когда викинги стали убивать и грабить, жители разбежались. Торольв захватил большую добычу и, едва стало смеркаться, затрубил отход. Его люди сразу же побежали к кораблям. Однако Эгиля и его отряда на берегу не оказалось. Поскольку уже стемнело, Торольв решил взойти на корабли, чтобы там ждать Эгиля.
Пока Торольв со своими людьми грабил селение в лесу, Эгиль с отрядом прошел сквозь лес, за которым лежали возделанные поля, а посреди полей — хутора. Они выбрали ближний к лесу хутор и напали на него. Но там никого из жителей не оказалось. Построек во дворе было много, и они замешкались, пока обшаривали дом и двор. А когда вышли, то путь к лесу им был отрезан большой толпой вооруженных поселян.
От хутора к лесу шла высокая изгородь. Эгиль велел своим людям идти за ним вдоль изгороди так, что напасть на них можно было только с одной стороны. Первым шел Эгиль, за ним, тесно прижавшись друг к другу, шли его люди. Куры стреляли в них из луков, бросали дротики, но близко не подходили.
Эгиль думал, что жители его боятся, но вскоре он обнаружил, что с другой стороны тоже идет изгородь и обе они впереди соединяются. В конце концов исландцы оказались зажаты в угол, дальше они не могли идти, а через изгородь нельзя было перебраться, потому что со стороны леса тоже стояли вооруженные поселяне, Они кололи их мечами и копьями из-за изгороди, а когда исландцы поднимали свои мечи, бросали им на оружие одежду. В конце концов все викинги были ранены, их связали и привели на центральный двор.
Хозяин этого двора был богатым человеком и, по-видимому, самым важным лицом в селении. Он хотел сразу же перебить людей Эгиля и убить его самого, но тут вмешался его взрослый сын и сказал, что стоит подождать до утра, чтобы позабавиться мучениями пленников. Все с ним согласились. Людей Эгиля скрутили еще крепче, бросили в одну из пристроек, а самого Эгиля привязали к столбу за руки и за ноги. После этого они закрыли дверь и ушли.
Эгиль начал раскачивать столб, к которому был привязан. Он раскачивал его до тех пор, пока не вырвал из земли. Затем, освободившись от столба, зубами перегрыз веревки на руках и наконец снял путы с ног. После этого он освободил всех своих спутников.
Норвежцы стали искать выход. Но стены были сложены из бревен, и только в одном конце оказалась перегородка из досок. Они сломали ее и попали в другое помещение. Здесь тоже были стены из бревен, и пока они искали выход, то услышали, что внизу, под их ногами, разговаривают люди.
Они нашли люк в полу и подняли его. Внизу оказалась яма, из которой кто-то по-норвежски попросил помочь ему выбраться. Когда Эгиль поинтересовался, кто там есть, голос ответил, что его зовут Аки и что он здесь со своими сыновьями. Эгиль и его люди спустили вниз веревку, которой были раньше связаны, и вытащил Аки и двух его сыновей.
Аки рассказал, что они не норвежцы, а даны. Их взяли в плен полгода назад и обращались с ними хорошо. Аки даже был управляющим у хозяина этого двора, зажиточного бонда, но его сыновья были здесь рабами. Весной они попытались бежать, их поймали, посадили в яму и с тех пор так и держали.
Эгиль сказал, что если Аки был управляющим, то он должен знать, как им отсюда выбраться. Аки ответил, что в этом помещении есть еще одна перегородка. Если ее сломать, то можно попасть в ригу, а оттуда выйти уже просто. Так они и сделали.
Когда все оказались на свободе, была уже темная ночь. Люди Эгиля хотели сразу же бежать в лес, но Эгиль сказал Аки:
— Ты знаешь этот дом и знаешь, где богатство.
Аки сказал:
— Здесь много всего. Хозяин спит под крышей, и там у него все оружие.
Эгиль приказал, чтобы все шли на чердак. Когда они поднялись по лестнице наверх, то увидели, что там горит свет и слуги готовят постели. Эгиль поставил возле лестницы караульных, а с другими ворвался на чердак и схватил оружие. Всех, кто там был, они убили.
Аки показал Эгилю место, где находится спуск в погреб. Взяв огонь, они пошли туда. Под полом хранились все сокровища бонда — много дорогих вещей и серебро. Люди Эгиля собрали все, что только могли взять. Эгиль выбрал большой кувшин для браги, который наполнил серебром. Они пошли к лесу и уже вошли в него, когда Эгиль остановился и сказал:
— Мы сделали не так, как надо. Мужчины так не поступают: мы просто украли серебро бонда. Я не хочу такого позора. Вернемся обратно и сделаем так, как мы должны делать.
Люди возражали Эгилю. Они хотели скорее попасть на корабль и отплыть от этого места.
Но Эгиль поставил кувшин с серебром на землю и побежал назад.
Когда он пришел во двор бонда, то увидел, что слуги носят из одного помещения в другое миски с едой. В большом доме горел огонь, над ним висели котлы. Огонь был разведен так, как принято в этой стране: бревно горело с одной стороны и постепенно сгорало. Эгиль вошел, взял это бревно, принес к дому, где люди веселились, и сунул его под бересту, которой была покрыта крыша. Береста быстро занялась, но люди ни о чем не подозревали, пока пламя не охватило всю крышу и не показалось в доме. Пирующие бросились к выходу, но он был закрыт бревном и там стоял Эгиль. Он убивал каждого, кто смог выбраться из дома. Вскоре горящая крыша упала внутрь, и все, кто был в доме, погибли.
После этого Эгиль вернулся к своим людям, которые ждали его возле леса. Когда они пришли на корабль, Эгиль сказал, что кувшин оставляет себе, потому что если бы не он, то они бы не освободились…
Конечно, можно спорить, насколько точно этот рассказ передает в своих деталях действительную картину «страны куров» — Биармии X века, — а где в ней проступает Исландия начала XIII века, в которой жил Снорри Стурлусон. Но так ли уж много здесь анахронизмов? Все то, что благодаря археологическим раскопкам нам известно сейчас о жизни и быте древних обитателей побережья Рижского залива и Курземского взморья, удивительным образом подтверждает безыскусный рассказ саги об Эгиле. Наоборот, при всем желании мы не найдем в Исландии XIII века двухэтажных, рубленных из бревен домов с дощатыми перегородками, крыши из бересты и ту картину хуторов среди полей на расчищенном от леса пространстве, которая совсем недавно была так характерна для Лифляндии и Курляндии.
Концы с концами сходились. Известия Генриха Латвийского в ряде случаев хорошо подтверждались сообщениями русских, в первую очередь новгородских и отчасти псковских летописей. Теперь их можно было дополнить рассказами исландских саг и некоторыми известиями Саксона Грамматика. «Беормы» Вульфстана оказывались древними ливами, отчаянными пиратами, торговцами и мореходами, с которыми Вульфстан и Оттар почти наверное встречались в гавани Трусо, неподалеку от устья Вислы. Именно ливы, занимавшие узкую прибрежную полосу на землях Восточной Прибалтики, чувствовавшие себя хозяевами этих и более северных вод, могли рассказывать норвежским путешественникам о других народах, обитавших к востоку от Швеции и к северо-востоку от вендов и пруссов.
И все же у меня были причины для некоторого недовольства собой.
Радуясь найденным объяснениям, подтверждениям возникающих догадок, которые мне открывались в свидетельствах современников и в находках археологов, я ни на минуту не забывал, что, при всей яркости совпадений, исландские саги являют собой не географический трактат или юридический документ, а только «сказание». Все же это были художественные произведения, испытавшие превратности устной передачи и последующую, достаточно серьезную литературную обработку. Тот же Снорри, сводя воедино различные версии, проверяя одну сагу другой, должен был сглаживать, смягчать, а то и совсем отсекать обнаруживаемые им несоответствия различных текстов, даже когда речь могла идти о разных местностях и разных случаях жизни героев.
Я не сомневался, что мне удалось правильно определить местоположение «страны бьярмов», увидеть в Западной Двине ту самую «реку Вину», о которой повествуют саги, достаточно убедительно отождествить «Гандвик» саги об Олаве Святом с современным Рижским заливом… Меня не смущал даже тот факт, что в части саг роль «реки Вины» могла взять на себя Виндава, хотя ее топография резко расходилась со всем тем, что саги упоминают на этой реке и что мы находим именно на Западной Двине. Безусловным было и отождествление ливов с бьярмами. Беспокоило меня другое: мог ли я «бьярмы» ограничить одними ливами?
Другими словами, не распространялось ли понятие «бьярмов» в норвежско-исландско-шведском обиходе на все племена и народности, которые обитали к югу от Финского залива вплоть до Вислы?
Задуматься об этом меня заставили описания святилищ бьярмов в сагах. Они были отнюдь не одинаковы, даже когда представлялись такими самому автору саги. К ним стоило приглядеться повнимательнее. Что получится из такого анализа, я не знал. Во всяком случае, таким делом еще никто не занимался, а это было само по себе уже привлекательно. Кроме того, подобный подход позволял надеяться хоть немного разобраться в этнической географии древней Прибалтики в тот момент, когда на востоке за нею нарождались первые русские княжества.
«Страна бьярмов» исландских саг не была, да и не могла быть страной со сколько-нибудь однородным населением. Совсем не случайно авторы саг в большинстве случаев всю Восточную Прибалтику называли обобщенно — «странами на восточном пути». Практически такое понятие обнимало все, что лежало к востоку от Вика. Норвежцы прорывались сюда нечасто. Их здесь не жаловали. У южной Балтики были свои хозяева — йомсвикинги, обитатели города Юмны, который многими отождествляется с древним славянским городом Волином в устье Одры, ругии, обитатели острова Рюгена, по-видимому, те самые русы, которых ибн-Фадлан встретил и описал на Волге, наконец, венды, издавна славившиеся мореходством. Разобраться в них, понять, кто где жил и куда плавал, — до сих пор сложно, хотя не приходится сомневаться ни в их существовании, ни в их мореходных — и пиратских! — талантах.
Далее на восток, собственно восточную часть Балтийского моря контролировали ливы, прусские племена и курши, совершавшие нападения даже на берега Швеции. Норвежцам, попадавшим сюда изредка и на короткое время, было все равно кого грабить. Между тем на этих самых берегах, куда они приплывали то для грабежа, то для торговли, жили перемежаясь, соседствуя и враждуя, самые разные племена и народы, представители разных языковых и этнокультурных групп — со своим бытом, верованиями, обычаями, хозяйством, культом. По определению средневековых хронистов, берега Балтийского моря были «кузницей народов». Отсюда они неожиданно появлялись в устрашающем количестве, распространяясь по воде и по суше, чтобы столь же внезапно исчезнуть два-три века спустя.
В сагах мы этого не находим. Северные пираты, как я уже говорил, не очень-то приглядывались к своим жертвам, их интересовала только возможная пожива. Гораздо внимательнее были купцы, которые учитывали спрос и предложение на рынках, чтобы играть на повышении и понижении цен и следить за меняющейся конъюнктурой. Но пираты и купцы вряд ли широко делились своими наблюдениями с окружающими. Поэтому рассказы об их приключениях доходили до исландских слагателей саг или в приукрашенном, или же в урезанном виде. И все же, как я мог теперь утверждать, эти рассказы несли с собой золотые крупинки истины, касавшиеся направлений и расстояний, имен мест и их топографии. Другое дело, что далеко не всегда удавалось обнаружить такие крупинки… Но это уже относилось к издержкам науки.
Географические представления древних авторов полны неразрешимых для нас загадок. Если восточные путешественники часто сознательно приукрашивали повествования о своих странствиях, поддерживая традицию волшебных сказок настолько, что потом сами не могли отличить вымысел от правды, то у европейцев дело обстояло несколько иначе.
Я не хочу сказать, что европейцы отличались большей любовью к правде, чем, скажем, арабы, индийцы или другие народы Востока. По-видимому, причина коренилась в своего рода наднациональном характере европейцев, их предприимчивости, подвижности, жадном, пытливом интересе, обращенном не внутрь себя, а на окружающий мир. Эту особенность давно приметили историки и этнопсихологи, занимавшиеся сравнительными исследованиями круга европейских и восточных культур. Великие религии раннего средневековья только усилили во много раз эти наднациональные особенности, наложив свой отпечаток на литературу, искусства, предопределив пути развития Востока и Запада. Мусульманство очень скоро замкнулось в себе, довольствуясь переживанием текущего мгновения. Наоборот, европейская культура разворачивалась в безудержной экспансии вовне, захватывая все большие пространства открываемого ей мира, подчиняя его себе и вбирая его в себя…
Стремление европейцев из всего извлечь практическую пользу понуждало их к возможной точности. Не секрет, что подавляющее большинство фундаментальных открытий и изобретений было сделано на Востоке. Именно там были разработаны теоретические основы точных наук, однако практическое применение все эти разработки получили, только попав в руки европейцев.
Одним из самых практических и ценных знаний были описания стран и народов, в них обитающих, а также путей, по которым туда могли пройти купцы и завоеватели.
Историки, географы, путешественники древности и средневековья оставили нам обширные перечни народов, живших на пространствах известного им мира, — перечни, и до сего дня приводящие в тихое отчаяние ученых, пытающихся хоть как-то согласовать их друг с другом и разместить на современной географической карте. Напрасно! Начиная с «отца истории» Геродота на нас обрушивается лавина имен, с которой мы не знаем, что делать. Хорошо, когда то или другое имя поддается переводу, как «молокоеды», «вшееды», «песьеглавцы». Ясно, что это не самоназвания племен, а всего лишь клички, данные им соседями, или — фантазия информаторов, не желающих обнаруживать свое незнание. Сравнительно легко расшифровать такие географические имена, как «борисфениты», то есть люди, живущие на реке Борисфен, современном Днепре, «ободриты» — жители берегов реки Одры, «поморяне», «колобжеги» — жители южного побережья Балтийского моря. А что означают «бодричи»? Тех же «ободритов»? Или что-то иное? Руги, руяне, русы, рутены, раны — разные народы или один и тот же? Кто такие вильцы, ререги, чудь? Все, что мы знаем о них, не более как наши догадки…
Положение мало изменилось с тех пор, как В. Ф. Одоевский, не только интереснейший писатель середины прошлого века, но и широко образованный человек, посмеиваясь над историками и филологами, в одном из своих фантастических рассказов писал: «Немцы были народ, обитавший на юг от древней России… это, кажется, доказано; Немцев покорили Аллеманы, потом на месте Аллеманов являются Тедески, Тедесков покорили Германцы или, правильнее, Жерманийцы, а Жерманийцев Дейчеры — народ знаменитый, от которого даже язык сохранился в нескольких отрывках… Но теперь между антиквариями здесь почти общее мнение, что Дейчеры были нечто совсем другое, а Немцы составляли род особой касты, к которой принадлежали люди разных племен…»
В этой шутке, пародирующей изыскания филологов, когда используются разновременные и разноязычные наименования одних и тех же «немцев», больше смысла, чем может показаться с первого взгляда, особенно если вспомнить, что и самое название «Германия» заимствовано из кельтского языка. Если «бьярмы» исландских саг были заимствованы у Оттара и Вульфстана как дань учености и моде, прикрыв собою весь пестрый мир Восточной Прибалтики, то ведь и сам Вульфстан, говоря о пруссах, постоянно называет их «эстами», хотя собственно эсты, принадлежащие к финно-угорским народам, жили гораздо дальше на северо-восток и ничего общего с пруссами не имели.
Почему так произошло? Ведь шлезвигский путешественник очень точно называет королю Альфреду границы расселения именно пруссов — от устья Вислы на западе до Клайпеды на северо-востоке. Может быть, он не знает их самоназвания? Сомнительно. Заинтересовавшись этим вопросом, я обнаружил, что текст здесь следует другой, так сказать, «латинской» традиции в наименовании народов Европы, которая в раннем средневековье идет от К. Тацита и его «Германии», ставшей классическим примером для всех последующих историков и географов.
Конечно же, сам Вульфстан не только не читал Тацита, но и никогда не слышал о нем. Думаю, что и пруссов он называл так, как это было принято в то время у них самих. В «эстиев» они превратились под пером переводчика и редактора книги Орозия, приводившего новые сведения в соответствие с литературной и научной традицией своего времени. Стоит вспомнить, как в то же самое время византийские писатели и историки считали хорошим тоном именовать всех без разбора обитателей северных берегов Черного моря и причерноморских степей «скифами» или «тавроскифами», поддерживая традиции пятнадцативековой давности!
На побережье восточной Балтики Тацит, по-видимому, сам никогда не бывал. «Германию» он писал в конце 90-х годов нашей эры, довольствуясь общей хотя и достаточно проверенной информацией, точность которой подтверждается сейчас историками и археологами. Вот что он сообщал о «правом», то есть южном и юго-восточном побережье Балтийского моря, которое он везде именует «Свебским».
«Что касается правого побережья Свебского моря, то здесь им омываются земли, на которых живут племена эстиев, обычаи и облик которых такие же, как у свебов, а язык — ближе к британскому (то есть к кельтскому. — А. Н.). Эстии поклоняются праматери богов и как отличительный знак своего культа носят при себе изображения вепрей; они им заменяют оружие и оберегают почитающих богиню даже в гуще врагов. Меч у них — редкость; употребляют же они чаще всего палицы. Хлеба и другие плоды земные выращивают они усерднее, чем принято у германцев с присущей им нерадивостью. Больше того, они обшаривают и море и на берегу и на отмелях единственные из всех собирают янтарь, который сами они называют глезом. Но вопросом о природе его и как он возникает они, будучи варварами, не задавались и ничего об этом не знают; ведь он долгое время лежал вместе со всем, что выбрасывает море, пока ему не дала имени страсть к роскоши. У них самих он никак не используется; собирают они его в естественном виде, доставляют нашим купцам таким же необработанным и, к своему изумлению, получают за него цену».
Добравшись до Тацита, я сообразил, что меня удивляло, когда я читал рассказ Вульфстана в обработке короля Альфреда: отсутствие янтаря! Как мог купец, торговавший с пруссами, не только не рассказать о янтаре, который должен был быть одним из первых предметов торговли, но и не привезти его в Англию?! Это было еще одно свидетельство сокращения его рассказа и общей путаницы рассказов Вульфстана и Оттара. Ведь на протяжении всего этого берега, который занимали именно пруссы, — от устья Вислы до Клайпеды, — в тяжелой синеватой глине, оставшейся от прибрежных илов древнейших морей, лежат россыпи знаменитого балтийского янтаря, который арабские купцы выменивали у русов на рынках Великой Булгарии и Итиля, чтобы везти его дальше, на Восток…
Рассказ Тацита об эстиях позволил мне сделать первый шаг в разгадке тайны святилищ бьярмов.
С того момента, как я понял, что под «страной бьярмов» саги подразумевают побережье Восточной Прибалтики, я не переставал удивляться полному молчанию саг о янтаре. Похоже было, норвежцы даже не знали о его существовании, не говоря уже о его ценности, как объекта торговли и грабежа. Не интересовал их янтарь? С этим еще можно было согласиться: даже в начале нашего века янтарные бусы и янтарные украшения были уделом беднейшего населения Западной Пруссии и Прибалтики в целом. Но как могли скандинавы не знать янтаря? Вот это в голове у меня не укладывалось. Должны были знать. И знали только, по-видимому, под другим именем. Но каким?
Покойный ныне М. И. Стеблин-Каменский, избегая прямо называть волшебные саги фантастическими, ввел для них в литературу специальное название — «саги о древних временах». К группе таких саг он отнес и Босасагу, пересказ которой К. Ф. Тиандером я использовал, отыскивая путь в Биармию. Герои этой саги посещают соседнюю с Биармией страну, называемую «Глезисвеллир», в которой царствует некий Годмунд. Фигура это достаточно известная. В «лживых» сагах Годмунд неизменно выступает в качестве мудрого правителя счастливой страны, где люди доживают до глубокой старости. О Годмунде пишет и Саксон Грамматик в сказании о Торкиле Адальфари и короле Горме, точно так же называя его страну «Глезисвеллиром».
Что такое Глезисвеллир?
Для скандинависта и германиста-филолога, каким был К. Ф. Тиандер, ничего загадочного в этом слове не было. «Глез», по его мнению, — старонемецкая форма слова «гласс» — «стекло», восходящая к общему древнему корню, откуда, кстати сказать, произошло и русское слово «глаз». Так, царство Годмунда оказалось «стеклянным».
Отождествив «Глезисвеллир» со «стеклянной горой» немецких сказок, Тиандер решительно заявил: «Несомненно, „стеклянный“ здесь означает блестящий, как стекло, красивый, очаровательный. Я позволю себе следующее сравнение: в немецких сказках чередуются понятия „глассберг“ (то есть „стеклянная гора“. — А. Н.) и „розенберг“ (то есть „гора роз“. — А. Н.); да не будет рискованно связать „глезисвеллир“ с „розенгартеном“ (то есть „садом роз“. — А. Н.) средненемецкого эпоса!»
«Рискованно, очень рискованно, господин Тиандер! Прямо сказать, невозможно!» — хотелось мне возразить ученому финну, которого подвела предвзятость. Царство Годмунда было отнюдь не стеклянным; по уверениям авторов саг, оно сверкало янтарем и само было «янтарным». Стоило только внимательно прочесть Тацита, чтобы увидеть слово «глез», каким обозначали янтарь сами «эстии», то есть пруссы. И хотя в своей работе Тиандер не раз обращался к авторитету К. Тацита, используя тот отрывок «Германии», где описывается Скандинавия, филолога, как я уже говорил, гораздо больше интересовало отыскание сказочных параллелей к сюжетам саг, чем реальная география Севера Европы. Вот почему, комментируя римского историка и географа, он прошел мимо интереснейшей заметки об эстиях. А жаль!
Насколько долго сохранялась память о соседстве «страны бьярмов» с янтарной страной Годмунда, можно было видеть из другой саги «о древних временах» — Стурлаугсаги.
Стурлаугу, герою саги, предстояло совершить множество подвигов, в том числе достать из «страны бьярмов» священный рог. Стурлауг приплыл в реку Вину, поднялся по ней вверх и на западном берегу реки увидел плоскую равнину, на которой стоял «янтарносверкающий» храм. Там, перед статуей Тора (?!), который был окружен шестьюдесятью жрицами, Стурлауг видит волшебный рог, который и похищает. Жрица взмахивает волшебным мечом, из которого как бы исходит огонь, но Стурлауг ускользает от нее. Здесь все справедливо: «янтарная страна» Годмунда действительно должна была находиться к западу от Двины. В этом же направлении жили курши. Но вот описание храма и статуи божества, держащего рог и обладающего волшебным мечом, больше всего напоминает святилище Святовита в Арконе на острове Рюген.
Саксон Грамматик, свидетель разрушения этого храма, пишет, что статуя Святовита держала в правой руке рог, который каждый год жрец наполнял вином, чтобы по его уровню судить о грядущем плодородии. За изваянием хранились седло и узда, а также меч бога. Очень возможно, что схожий культ был и у куршей. Пять дюжин жриц Стурлаугсаги находят себе параллель в точно такой же корпорации жрецов у балтийских славян, у которых наряду со священными деревьями и рощами были обширные и богатые храмы в городах. И хотя о городах и крепостях в земле куршей саги ничего не говорят, об их существовании нам известно из «Жития епископа Ансгария». Считается, что оно написано во второй половине IX века архиепископом Римбертом, преемником Ансгария на бременской кафедре, на основании рассказов самого Ансгария.
По его словам, шведское войско, отправившееся в Курляндию, чтобы наказать куров за отказ платить ежегодную дань, сначала разорило город куров Зеебург, в котором «было семь тысяч воинов», а потом осадило Апулию, которая принуждена была сдаться, несмотря на то, что в ней было «пятнадцать тысяч воинов». Города куров оказываются более чем внушительными, что невольно вызывает мысль о преувеличении размеров их населения. Есть и еще одно обстоятельство в рассказе бременского архиепископа: название города — «Апулия» — в сочетании с именем короля свеонов — «Олав» — заставляет думать, что в повествовании о жизни Ансгария был включен отрывок саги о подвигах Олава Тригвессона в Италии, где и находится собственнно Апулия. Подозрение вызывает и название первого города, обозначающего всего лишь некий «приморский город». Так что не исключено, что весь рассказ о карательной экспедиции шведов в Курляндию никакого отношения к Восточной Прибалтике не имеет…
Сходство храмов западных славян, святилищ куршей, сембов и, возможно, пруссов меня не удивляло. У всех этих народов, принадлежавших к семье индоевропейских языков, живших и развивавшихся в тесном контакте друг с другом, сложились и общие представления о мире. Не случайно культ литовского бога грома Перкунаса был распространен на обширнейшей территории Восточной Европы, а при Владимире Святом на какое-то время Перун стал главным богом в Новгороде и в Киеве. С другой стороны, я знал, что многоликие божества западных славян, стоявшие в храмах балтийского Поморья, чтились на Днепре и его притоках, доказательством чего может служить знаменитый Збручский идол. Мне всегда казалось, что и трехличинные капители георгиевского храма в Юрьеве-Польском, каменные маски соборов в Суздале и во Владимире на Клязьме — не что иное, как воспоминание о трехликих языческих богах славян, может быть, слегка облагороженных, перенесенных из пределов храма на его внешние стены. Древние боги славян были не изгнаны и забыты, а как бы «понижены в должности», перейдя из ранга высших божеств на положение стражей-хранителей новой святыни…
Разноязыкий, разнокультурный мир Восточной Прибалтики отразился и в описаниях святилищ, которые грабили викинги. Именно грабили, а не только похищали, как то делали Стурлауг и Боси. Похищение какого-либо предмета из святилища или другого специально охраняемого места нельзя приравнивать к простому грабежу, поскольку этот акт представлял собой определенное ритуальное действие, связанное с обрядом посвящения, включавшее иногда и обязательное убийство жреца. Этим волшебные сказки отличаются от сказок бытовых, а «саги о древних временах» — от исторических королевских саг. В. Я. Пропп, изучая истоки волшебных сказок, анализируя испытания, выпадающие на долю героя, который в конце концов не только преодолевает их, но становится качественно иным — бедняк превращается в богача, калека становится богатырем, дурачок-замарашка оказывается красавцем и царским зятем, неуч овладевает искусством магии, — предположил, что в них сохранились поэтические картины обрядов посвящения, в результате которых человек социально перерождался. Подросток становился полноценным членом племени, простой человек превращался в вождя, жреца или врачевателя, наделенного знанием и магической силой…
«Саги о древних временах» восходили, по-видимому, к такой вот первобытной магии, сообщая об особенно ярких и славных подвигах-испытаниях. Именно этим, а не отсутствием правдивости они отличались от саг бытовых. Подвиг в сагах «о древних временах» приносит герою силу, знания, власть и никогда — богатство, хотя герой часто становится королем. Наоборот, в обычных, бытовых сагах подвиги ведут всегда к приобретению богатства. Их герои — Торир Собака, Одд, Эгиль и другие — просто грабят местных жителей, не делая различия между обычным хутором и святилищами. Именно святилищами, хотя на первый взгляд у непредубежденного читателя саг может сложиться впечатление, что речь идет об одном и том же святилище бьярмов на берегу реки Вины, в описании которого авторы то прибавляют, то убавляют подробности.
Тождество описаний здесь только кажущееся. Конечно, можно считать вслед за филологами-скандинавистами, что по мере того как эпоха морских набегов уходит в прошлое, подлинная реальность начинает заменяться «реальностью саги» — реальностью художественной, идеальной, отвечающей не действительности, а всего лишь представлениям нового времени о героическом прошлом. Такое описание святилища вроде бы можно найти в саге об Олаве Святом. Торир Собака грабит святилище Йомалы, в котором есть приметы святилищ, ограбленных его предшественниками, — курган, идол, ограда, схватка с бьярмами… Так, во всяком случае, казалось и мне, но лишь до той минуты, когда я решил подробно рассмотреть это святилище, войдя в него вместе с Ториром Собакой и Карли.
Внимание прежде всего останавливается на имени божества — Йомала. Никаких других имен богов бьярмов саги не знают. Да и это имя в текстах заключено в определенное словосочетание — «святилище Йомалы», оставляя нас в неведении, святилище ли это «бога Йомалы», некое «святилище в Йомале» (Юрмале), святилище округа или народа Йомалы и так далее. По счастью, известно, что Йомаль-Юмала-Йомала является, как я уже говорил, верховным божеством почти всех без исключения финно-угорских народов — финнов, карел, саамов, коми и других. Йомаль — бог грозы и грома, точное подобие скандинавского Тора, русского Перуна, литовского Перкунаса, югославянского Ильи, а если продолжить аналогии дальше — греческого Зевса, римского Юпитера и индийского Индры… Все исследователи мифологии финно-угорских народов согласны, что Йомаль-Юмала является божеством небесного свода и само его имя может быть переведено как «жилище грома». На берегах Западной Двины, Рижского залива и западного побережья Курляндии так называть своего бога могли только ливы — единственный здесь финноязычный народ.
Однако на этом соответствия саг финно-угорскому миру Восточной Прибалтики кончаются. Все, о чем повествуют саги, начиная с храмовой ограды и кончая описанием идола и знаменитым «курганом», который грабят викинги, не находит никакой аналогии в том, что нам известно о ритуалах и святилищах финнов.
Ну а если святилище отделить от имен ливского божества и рассмотреть его непредвзято?
Первое, что бросается в глаза викингам, подходящим к святилищу, — его высокая ограда, частокол. Перелезть через него можно только с помощью боевого топора, как то делает Торир Собака. Не стоит взбираться вслед за ним, — ведь они с Карли все равно откроют ворота. А пока норвежцы возятся с запорами, можно вспомнить, что у Саксона Грамматика рассказывается, как король Горм в «стране бьярмов» увидел храмовую ограду, увенчанную отрубленными человеческими головами. Факт этот можно было бы отнести за счет фантазии Саксона Грамматика или авторов тех саг, которым он следовал, если бы не Генрих Латвийский.
В «Хронике Ливонии» Генрих рассказывает, как в 1205 году литовцы совершили удачный набег на эстов и возвращались назад, положившись на мир с ливами. В это время семигаллы — современные земгалы, — уговорив крестоносцев, напали на литовское войско и перебили всех литовцев вместе с пленными эстами, захватив огромную добычу. У всех убитых литовцев земгалы отрубили головы, погрузили их на сани и повезли домой, чтобы такими страшными трофеями украсить свои святилища.
Ливы, эсты и литовцы такими вещами как будто не занимались. Правда, Генрих мало интересовался этнографией окружавших его племен, тем более их языческими обрядами и капищами, которые, на его взгляд, были «мерзкими», почему их следовало не изучать, а безжалостно искоренять и уничтожать. Но кое-что из таких описаний в его текст все же попало. Так оказывается, что ливы совершали гадание с помощью священного коня, переступающего через копья, подобно тому как это описано у Титмара Мерзебургского, рассказывающего о священных обрядах славянского племени лютичей; курши и эсты сжигали своих мертвых, а у всех этих народов были священные рощи и даже леса…
Что же находится внутри ограды храма?
Босасага внутри храмовой ограды помещает целый комплекс строений, жилища жриц, священного быка, упоминаемого также в Стурлаугсаге, какую-то страшную «птицу гамм», которая набрасывается на Боси. Все это похоже на описания славянских храмов в Ретре и в Арконе, но ничего общего не имеет с тем святилищем, куда стремились Торир и Одд. Согласно рассказу о поездке Торира Собаки, внутри ограды находился истукан верховного божества, перед которым стоял котел с серебряными монетами. В том, что это именно котел, а не чаша, как переводят некоторые скандинависты, можно убедиться, вспомнив, что, поднимая его, Торир просунул свою руку в «ручки» на его краях и в дальнейшем так его нес. Обстоятельство немаловажное, и его стоит запомнить.
На шее идола висело какое-то драгоценное металлическое ожерелье, которое удалось получить, срубив голову истукана, что Карли и сделал. Голова отделилась довольно легко, а упав, произвела большой шум, который удивил норвежцев. Сохранение такой маловажной детали позволяет думать, что голова идола представляла собой металлическую личину, повешенную на деревянный столб, падение которой сопровождалось громким звоном.
Котел с монетами и ожерелье — случайные и не первоочередные объекты вожделения викингов. Главное, за чем они идут в святилище, — «курган», состоящий из земли и перемешанных с нею серебряных монет. Наличие котла с монетами делает бессмысленным существование здесь же «кургана», поэтому можно думать, что в рассказ о Торире «курган» попал уже по традиции. Знаменательно, что Карли с Гуннстейном и не требуют от Торира Собаки раздела монет; наоборот, это Торир хочет получить ожерелье, претендуя, таким образом, на всю добычу!
Но если из святилища, которое ограбил Торир, «курган» можно изъять сравнительно просто, то в повествовании Оддсаги он, по-видимому, и является таким святилищем.
Вообще чем больше я сравнивал, тем яснее видел, что, при всей фантастичности цикла сказаний об Одде, поездка его с братом в «страну бьярмов» оказывается на редкость реалистичной. Здесь все соответствует географии и той исторической этнографии, которая поддается реконструкции и проверке с помощью свидетельств древних авторов и археологических исследований. «Картинками с натуры» можно назвать и сцены грабежа финнов, живущих в землянках возле берега, меновую торговлю с бьярмами и указание на большое количество островков в Двинском устье. Реалистичны и дальнейшие приключения Одда, когда во время празднества у бьярмов он похищает из их дома для общественных собраний норвежца-виночерпия и узнает от него о существовании пресловутого кургана, причем не рядом с торжищем, а выше по реке.
Уже одно это заставляет полагать, что Одд был первым норвежцем, кто узнал о существовании «кургана» в «стране бьярмов». Происхождение кургана виночерпий бьярмов объясняет следующим образом: «Вверху по реке Вине стоит холм, составленный из земли и блестящих монет; за каждого, кто умирает, и за каждого, кто рождается, несут туда горсть земли и горсть серебра».
Один курган — и ничего больше. Ни храма, ни ограды. Никто его не охраняет. В таком описании нельзя не признать черты местного племенного святилища, где скапливаются общественные богатства. В рассказе о Торире подобный холм оказывается уже внутри храмовой ограды, и там несколько иначе объяснено его появление. Как говорит сам Торир, наследство после умершего делится на две части, одну из которых получают родственники, а другую перемешивают с землей или прячут в особо устроенных домах. Здесь ощущается явная неуверенность автора саги и непонимание, для чего и где прячут бьярмы вторую часть наследства? Поскольку спутники Торира идут грабить именно святилище, можно подумать, что первоначально шла речь об ином разделе — между наследниками для совершения тризны по покойнику и для взноса в общественную — храмовую — сокровищницу. Богатство шло «в землю» скорее образно, чем буквально. Поэтому ни Одд со своими спутниками, ни Торир Собака с Карли и Гуннстейном не очищают серебро от земли, хотя сага и говорит, что «как и должно было быть, сокровища были перемешаны с землей».
Подобный расклад заставляет вспомнить рассказ ибн-Фадлана, согласно которому наследство богатого человека русы делят на три части. Одна треть идет его семье, вторая — на организацию похорон, третья — на устройство тризны. Схожим образом рассказывает и Вульфстан о разделе наследства у «эстиев», когда одна часть выделяется наследниками для устройства поминок по усопшему, а остаток делится еще на несколько частей в качестве призов участникам поминальных скачек. Только после этого тело умершего сжигают с его оружием и одеждой.
Вульфстан посетил Восточную Прибалтику в конце IX века, примерно тогда же, когда и Одд; ибн-Фадлан встретил русов на Волге треть века спустя, если не больше, а Торир Собака побывал у бьярмов еще спустя сто лет. Между ним и Оддом лежит не менее полутораста лет, насыщенных в жизни обитателей этих земель разнообразными событиями, в том числе все более частыми войнами и стычками как между собой, так и со шведами и данами. Менялся мир, менялись и бьярмы. Но все же кое-что традиционно сохранялось, например обычай взноса в общественную сокровищницу какой-то суммы за жизнь умершего человека. Такие отчисления, в том числе и военная добыча, складывались в общее храмовое богатство, которым — по крайней мере дважды — удалось поживиться норвежцам.
Кому принадлежали эти святилища? Во всяком случае, не ливам, которые были здесь пришельцами и занимали к тому же только прибрежную полосу вдоль моря. Оставался выбор между куршами и земгалами, «семигаллами» Генриха Латвийского. О тех и о других мы знаем слишком мало, чтобы склониться в сторону сколько-нибудь определенного выбора. Но это, оказывается, не так важно. По мере того как я собирал и анализировал известия саг о святилищах бьярмов, я чувствовал, что в моих руках находится кончик ниточки, уводящей в совершенно неожиданную сторону. Ниточки, пожалуй, столь же многообещающей, как та, что помогла отождествить бьярмов с ливами.
Чтобы понять, почему эти святилища напоминают нам о верованиях пруссов, западных славян и русов, обитателей острова Рюгена — знаменитой «Артании» или «Арсании» арабских географов, — надо было вспомнить о котле с серебряными монетами, который стал добычей Торира Собаки.
Это был священный котелок кельтов, который они почитали на всем пространстве Европы в качестве одной из главных своих святынь.
Кельты — в Восточной Прибалтике?
Те самые кельты, они же галлы, они же галаты, о которых повествовал в своих записках Юлий Цезарь? Кельты, обитатели большей части Европы, Британии и Ирландии?
Да, те самые. Впрочем, те — и не те.
О кельтах известно уже много и все-таки еще мало, чтобы понять, что же они собой представляли, понять нашу связь с ними, оценить их вклад в развитие европейской культуры.
С тех пор как средневековая Европа принялась деятельно открывать античный мир, все прошлое было разделено на классическую античность и окружавший ее мир варваров. Изучение латыни по Цезарю, чтение и переводы древних авторов, изучение греческой и римской истории сначала по сочинениям современников, а потом с помощью археологических раскопок, восторженное преклонение перед искусством и философией античного мира — все это создавало многократно повторенный стереотип восприятия прошлого, согласно которому мысль, культура, движущая сила истории концентрировались в «вечном городе» и оттуда изливались на провинции. Рим был центром мира, и мир этот постигался исключительно через призму его центра.
А между тем сам Рим был только городом, и чем старее он становился, тем труднее было ему сохранять свое главенствующее положение в империи. Восток и Египет жили своей жизнью. Испания обретала свой лик, нащупывала свой путь развития культуры. На огромных пространствах Европы, считавшихся подвластными Риму, а также за пределами пограничной полосы шел неприметный, но быстрый процесс сложения своеобразной общеевропейской культуры — с городами, крепостями, центрами ремесел и искусств, даже с товарно-денежным обращением и чеканкой монеты, напоминавшей искаженные римские образцы. Галлы, кельты, галаты, бойи, белги, эдуи, битуриги, сеноны, треверы… Было множество племен, говоривших на множестве наречий, иногда, по-видимому, представлявших родственные, но разные языки, поскольку люди, говорившие на них, жили в разных концах тогдашней Европы. Что же их объединяло? Археологи долгое время считали, что все эти племена объединяло нивелирующее влияние римской цивилизации, сам облик материальной культуры Рима, которым эти племена и народы начали подражать.
Но дело обстояло, по-видимому, сложнее.
Те, кого греки именовали кельтами, а римляне — галлами, были одним из древнейших представителей семьи индоевропейских народов, обитавших в Европе. У них был схожий быт, одинаковые верования, сходное восприятие мира. Соприкосновение с римской цивилизацией и культурой всколыхнуло их собственные творческие силы и направило их энергию по сходному пути. Расцвет этих народов историки относят ко второй половине I тысячелетия до нашей эры. В начале нашей эры они словно бы исчезают со сцены: происходит завоевание Галлии, затем Британских островов… Кельтская цивилизация вроде бы гибнет под ударами римских легионов в центре и германских племен на северо-востоке Европы. Но как теперь уверенно могут сказать археологи, то была всего лишь иллюзия.
Города приобрели другой облик, были разрушены укрепления, но сами-то кельты остались! Они никуда не уходили, не исчезали, став основой, на которой возникла и развилась культура Европы в раннем средневековье. Высочайшие художественные достижения кельтских ремесленников, ювелиров и скульпторов, живших на территории сегодняшней Франции, Ирландии, Германии, создав удивительный сплав из римского духовного наследия и собственных кельтских традиций, в I тысячелетии нашей эры оплодотворили новую романскую культуру, возникшую на развалинах Западной Римской империи, и подготовили почти тысячелетие спустя после своего исчезновения великолепный взлет фантастической готики — настоящий «кельтский ренессанс»!
С восторгом и трепетным чувством смотрел я всегда на удивительные, ничем не объяснимые лики людей, чудовищ, зверей, раздвигающих камень храмов, извивающихся, скалящих в дьявольской усмешке зубы на стенах готических соборов Европы, поднимающих на своих спинах шпили, аркбутаны, капители, своды, тронные кресла и пудовые свечи… Их можно было заметить везде — на фресках, в тончайшей чеканке ларцов и ковчегов со святыми мощами, на полях и среди текста молитвенников, среди вышивок сохранившихся гобеленов и на драгоценном блюде, украшенном эмалями.
Кельтский, языческий мир, давно, казалось бы, погребенный под пластами культур и народов, вдруг в краткий период торжества готики вырвался на свободу по всей Европе. Он проявился даже у нас, на далекой восточной окраине Европы, когда владимиро-суздальский князь Андрей Боголюбский, решив покончить с церковной зависимостью от Киева и Византии, призвал к себе на Клязьму каменных дел мастеров из Великой Моравии, за что и был убит. Всего через полвека после его смерти на стенах Георгиевского собора в Юрьеве-Польском мы находим тот же «кельтский ренессанс» во всем его языческом великолепии: со скуластыми головами, странными плоскими ликами, объяснение которым не найти ни в одной христианской эмблематике, с чудовищами, по поводу которых до сих пор ломают голову исследователи, как их назвать и как объяснить…
Сохранились и сами кельты — со своим языком, фольклором, преданиями, художественными традициями. Они живут в Ирландии, Шотландии, Уэльсе, во французской Бретании. Еще недавно живая кельтская речь звучала на острове Мэн и в Корнуэлле. Но это представители особой языковой группы кельтов, северо-западных. На самом же деле кельтские и родственные им по языку и культуре племена населяли практически всю Европу — от Скандинавии на севере до Средиземного моря и Малой Азии на юге и юго-востоке и от побережья Атлантики на западе до… Вот здесь и возникает та самая неясность, с которой еще недавно мирились археологи, историки и лингвисты.
Самым восточным форпостом кельтских народов считали племя бойев, оставивших память о себе в прежнем названии Чехии — Богемия. Историки полагали, что на востоке бойи прошли до Карпат. Это казалось доказанным и никого особенно не интересовало. Судьбой древних кельтов, их распространением, исчезновением, их контактами с другими народами интересовались главным образом сами кельты. А таких ученых было немного.
Обширное наследие богатейшей кельтской, а по существу — всеевропейской культуры, как часто бывает, приписывали другим, куда более молодым народам, которые растворили якобы в своих недрах остатки кельтского населения, придя со своим языком, своими законами, своей организацией общества и государства. Древняя Галлия исчезла под державой франков, Центральную Европу вплоть до Балтики присвоили себе сначала славяне, а потом германцы, получившие свое имя опять-таки от кельтов. Юго-восток Европы и Балканский полуостров были славянизированы за исключением Румынии, где сказалось позднее римское влияние, и Трансильвании, захваченной уграми. Правда, внимательно вглядевшись, можно заметить, что процесс был несколько иным. Кельты не были поглощены. Наоборот, оставаясь неизменным местным населением, населением коренным, они растворяли в себе всех вновь появившихся, усваивая их организацию, самоназвание, язык и законы.
Такое происходило в прошлом не раз. Я мог бы назвать волжских булгар, оставшихся тюрками, но сменивших письменность и религию; хазар, сохранивших в неприкосновенности свой генофонд, но превратившихся в караимов, восприняв чужую религию и письменность. Наоборот, болгары дунайские передали славянам свое племенное имя, но сами растворились в них без остатка с языком, структурой общества и религией… Примеры можно продолжить, напомнив, что так называемые «германцы», по последним представлениям антропологов, отнюдь не «нордическая раса». Они пришли с юга, и большая их часть на территории Германии оказывается всего лишь онемеченными славянами. Впрочем, последнее тоже ставится теперь под сомнение.
Похоже, что большинство балтийских «славян» — кельты.
Стоило только начать работать филологам, как под тонким покровом германизмов, галлицизмов и славянизмов на всем пространство Европы стал открываться мощный пласт кельтских названий рек, озер, ручьев, городов, лесов, урочищ, гор. Эти названия выявляли территорию, долго и плотно обжитую древними европейцами. Кельтскими оказались имена литературных героев и исторических лиц, отмеченных в хрониках, документах раннего средневековья, надписях на стенах соборов, церквей, на могильных памятниках, предметах быта. Следом за филологами, а кое-где опережая их, все нарастающими темпами шли археологи. Они открывали не просто кельтскую культуру, а ее блестящую цивилизацию — с городами, замками, крепостными укреплениями, ремесленными и художественными мастерскими, великолепными ювелирными традициями.
Казалось, кельтов нет только в Восточной Европе. Историческая традиция отдавала эту часть света неким «финно-угорским племенам», обитавшим здесь якобы с изначальной древности и вплоть до славянской колонизации в X–XI веках. То был один из основополагающих мифов, которые родились как бы сами собой, на пустом месте, укоренились, пустили множество побегов, и уже к этим побегам археологи и историки начали деловито прививать развесистые ветви своих теорий, памятуя, что собственное древо вырастить трудно, а уже имеющееся — «во благо»…
А вот блага-то не получилось.
По мере того как ширились раскопки, взгляд археолога проникал во все большую древность. Он пытался понять взаимосвязи сменявших друг друга археологических культур, их преемственность или, наоборот, обособленность, пути движения, развитие хозяйства, мировоззрение, и все чаще ему в голову приходила мысль, что задолго до появления на этой территории первых славянских княжеств здесь жили народы, принадлежавшие европейскому кругу культур.
Сначала исключение сделали для так называемых «культур боевых топоров» с их характерными могильниками и сверлеными каменными топорами, сходными с тем, каким был вооружен скандинавский Тор. Потом такое же допущение пришлось сделать для родственных им племен, обитавших в южнорусских степях и в лесостепи. Как говорится, «масла в огонь» подлили лингвисты, которые обнаружили на всей этой территории, особенно же в лесной зоне, мощные «пласты» балтских топонимов и гидронимов. Дальше — больше, и в конце концов пришлось признать, что в Восточной Европе, за исключением таежной зоны, племена финно угорской группы языков появляются очень поздно. К берегам Балтики они выходят не раньше конца I тысячелетия до нашей эры, в более южных районах останавливаются на левом берегу Волги, и только по Оке да в районе Саратова и Пензы им удается несколько вклиниться в древний и монолитный массив индоевропейцев.
Если лингвисты свои доказательства, в которых можно было и усомниться, извлекали из живого языка, из ныне живущих имен и названий, то их выводы и построения подтверждали археологи. Они извлекали из земли черепки, металлические изделия, работы древних ремесленников, неопровержимо доказывавшие, что ни о каком финно-угорском населении здесь не может быть и речи. Балтийское — да, среднеевропейское — да. Даже влияние римское. Но где здесь финно-угры?
Были ли коренные обитатели Восточной Европы кельтами?
Я поостерегся бы так говорить. Они были европейцами по языку, образу жизни и мировосприятию, об этом свидетельствуют все археологические находки. Они обживали восточную окраину европейского мира и тысячелетиями сдерживали всевозрастающий напор восточных народов на запад. «Восточный щит Европы» — вот кем были эти люди, наши прямые предки, стоявшие на дальних рубежах европейского духовного мира.
Черепки иногда бывают куда красноречивее слов. Легенда о «славянской колонизации» междуречья Оки и Волги до сих пор еще жива, хотя никогда я не мог представить, как эта самая колонизация проходила. Ведь здесь менялось не население, а внешний облик культуры. Пограничная полоса, отделявшая финно-угров в Восточной Европе от европейского населения, почти не изменила свои очертания с XI и вплоть до конца XIX века. Правда, осталась не полоса, а как бы ее пунктир. К концу XVI века она была уже повсеместно прорвана. Пространство за ней на востоке в последующие века деятельно осваивалось русским населением, охватившим со всех сторон островки финно-угорского мира. И все же их западные границы, сдвинутые назад, на восток, сократившиеся, разорванные, напоминают историку о рубежах, на которых было остановлено движение «лесных племен» на запад.
Стоит развернуть летопись, повествующую о постоянных походах владимиро-суздальских князей в низовья Оки и на Волгу для «замирения» живших там народов, которые восставали тотчас же после ухода князя с дружиной и войском, чтобы ощутить вихри мощных силовых полей, разделявших в прошлом два чуждых мира, которые не смешивались так же, как не смешиваются вода и растопленный жир…
Напрасно искать среди этих пришлых с востока финно-угров следы поселений торговцев с берегов Балтики, которые нам известны на Верхней Волге. Их курганы, клады восточных монет, слои поселений с фибулами, весами, шахматами и всем прочим не выходят за пределы восточной границы древнего населения этих мест, еще раз демонстрируя нам какие-то особенные отношения, которые сложились между коренными обитателями Восточной Европы и теми «русами» ибн-Фадлана, которые проложили Великий восточный путь.
Русы — рюгенцы? Славяне?
Над этим вопросом стоило подумать. Находки-то были чисто скандинавскими! Но ведь и костюм, и вооружение, и обряд погребения руса, описанный ибн-Фадланом, тоже похож на скандинавский. Похож — но только на первый взгляд. На самом деле отличий куда больше, чем сходства. У скандинавов не найти поклонения деревянным идолам, они не специализировались на торговле женщинами, иначе одевались, совсем по-иному устраивали сожжение умершего на корабле, наконец, они никогда не татуировали свое тело. Сторонников норманизма обманул, так сказать, общий стиль балтийских торговцев и пиратов, среди которых было больше вендов, славян, пруссов и фризов, чем шведов и норвежцев. Знаки рун на монетах? Находка рунической надписи в Старой Ладоге? Но знание рун было общим для многих стран в эпоху викингов, и конечно же, руны были хорошо известны на территории Балтийского Поморья… Кроме всего прочего, «восточный путь» исландских саг был также и «русским путем», который начинался на Рюгене и Волине в устье Одры. Что общего было у русов-ругов с обитателями теперешней средней России? Только ли общий европейский «корень»?
Русы не были славянами. Они были варягами, а византийские историки XI–XII веков Скилица и Кедрин прямо писали, что варяги по происхождению — кельты. Об этом можно было бы догадаться и раньше, вспомнив, что все северогерманское — славянское — Поморье саги именуют «страной вендов» или «венетов». Венеты же, как известно, были не только превосходными мореходами древности, с которыми не раз пришлось сразиться Юлию Цезарю, но, что гораздо важнее, они были кельтами. Славяне сюда пришли, по-видимому, поздно, вот почему здесь, в Поморье, сохранялся в отдельных районах свой, старый язык, называвшийся «виндальским», — язык Руси балтийской.
Впервые вопрос о кельтских истоках нашей истории и культуры поднял А. Г. Кузьмин как раз в те годы, когда я пытался разобраться с Биармией. Его статьи в «Вопросах истории» несли не просто крушение норманизму, который терял последнюю опору, но заставляли по-новому взглянуть на всю предысторию Восточной Европы. Мы шли с ним к одной точке с разных сторон: он сверху, ретроспективно, я — из глубин тысячелетий, постепенно поднимаясь сквозь пласты археологических культур, которые изучал в том самом междуречье Оки и Волги, куда другие пытались поместить никогда не бывших там финно-угров.
Кузьмин только заподозрил кельтов в ранах и ваграх. Но вся его система доказательств свидетельствовала о том, что основным пластом населения южной Прибалтики были именно кельты или кельтские племена, воспринявшие другой язык. Цепочка тянулась дальше на восток. К кельтам, по-видимому, должны были принадлежать и пруссы — «айсты» Тацита, о которых римский историк замечал, что они говорят на языке, схожем с языком бриттов, то есть тех же кельтов. Дальше на северо-востоке в распоряжении Кузьмина был уже археологический материал, в первую очередь погребальный обряд курганов Приладожья.
Когда-то эти курганы были объявлены норманнскими. Главным аргументом в пользу их скандинавского происхождения оказывались каменные кладки треугольной формы, которые встречаются в X веке в Швеции. Кузьмин обратил внимание на другое. Во многих курганах можно видеть как бы домашний очаг — скопление углей и золы, иногда в кольце обожженных камней или на круге глиняной обмазки. На таком очаге часто стоит железный или бронзовый котел — особенность, не находящая параллелей ни у одного из скандинавских народов, не говоря уже о том, что ни карелам, ни финнам курганы были вообще не свойственны. Своих покойников они не сжигали, а хоронили. Славяне? Но и у славян ничего подобного не было. Получалось, что в Приладожье, в районе Новгорода и дальше на запад обитал еще какой-то многочисленный народ, отличный от создателей курганов-сопок.
Кузьмин предположил, что курганы с котлами принадлежат кельтам. Именно у кельтов на всем пространстве Европы самой почитаемой вещью был священный котелок.
Какое значение для кельтов имел ритуальный котелок, писал чешский археолог и историк Ян Филип, много сделавший для изучения кельтских древностей за последние четверть века. Котелок был символом изобилия и бессмертия, он находился на священном месте или в святилище, а во время торжеств, связанных с плодородием полей, именуемых «гобниа», в таком котелке варилось магическое пиво для питания и подкрепления божеств.
Один из таких драгоценных кельских котелков великолепной художественной работы был найден в 1891 году в Ютландии, в болоте, неподалеку от Аалборга, упоминающегося некоторыми сагами. «Чеканные стенки котелка, — писал Ян Филип, — с внутренней и внешней стороны покрыты серебряными позолоченными пластинками с изображением богов и героев, глаза которых инкрустированы синей эмалью. На одной из пластинок изображен бог Цернунос с оленьими рогами, на другой — бог с колесом или трехголовый бог (кстати сказать, олицетворявший у кельтов бога солнца. — А. Н.), на третьей — человеческая жертва, опускаемая вниз головой в кадку с водой. На внутренних пластинах мы видим воинов со штандартом или значком в виде дикого кабана, шеи нескольких фигур или головы героев украшены кельтским торквесом (гривною)…» Стоит добавить, что здесь еще множество других изображений: змей, волков, оленей, птиц, человеческих фигур, в том числе одна верхом на дельфине, всадников, единорогов… Удивительно яркий и своеобразный мир, от которого до нас дошли ничтожные обломки сказаний и песен, чудом сохранившиеся в Ирландии!
Священный котелок был только одной из ниточек, протянутых А. Г. Кузьминым от кельтов к курганам Приладожья. Его предположение, что на землях Новгородской республики, незадолго до основания Новгорода, жили какие-то кельтские племена, большинству историков показалось слишком смелым. Никто не верил, что кельтов можно найти так поздно и так далеко на северо-востоке от основного места обитания. Но гипотеза имела право на существование, тем более что разрыва-то как раз и не оказывалось. Между приладожскими курганами и «эстами» Вульфстана лежало соединительное звено в виде куршей и земгалов, с которыми я только кончил разбираться.
У этих племен в обычае было не только трупосожжение. Аналогии шли за аналогиями, как по заказу.
Одним из распространенных и почитаемых изображений у кельтов было изображение кабана — в качестве священных скульптур, значков на штандартах в виде бляшек, надеваемых поверх одежды. То же самое, по словам К. Тацита, было у «эстиев», то есть пруссов. Именно у кельтов больше, чем у каких-либо других народов, было распространено почитание священных рощ и деревьев, в особенности дуба. В рощах располагались огражденные места святилищ, изображения божеств, которым приносили часто человеческие жертвы, вешая их на ветвях священных деревьев, там жили жрицы, ведавшие ритуальными действами… У кельтов же с глубокой древности был распространен культ отрубленных голов, которые они прибивали к специальным столбам в своих святилищах, водружали их на шестах и кольях ограды. Там же, в святилищах, располагались скульптуры богов, героев, чудовищ, животных, среди которых была найдена большая скульптура приготовившейся взлететь птицы.
Собственно храмы кельтов известны только в Южной Франции. В северо-восточных областях кельтского мира их роль выполняли священные рощи, часто огороженные простым забором или невысоким валом, площадки, на которых стояли один или два столба, просто участок земли, считавшийся священным, каким могла быть гора, холм или часть леса. В таком случае в святилище помещалась или столпообразная статуя из камня типа збручского идола, или деревянный столб, на который надевали металлическую — железную или бронзовую — маску-личину, украшенную гривной-торквесом.
Чем больше я узнавал о кельтах, их обрядах, символике, обычаях, тем отчетливее представлялось мне, что я повторяю рассказы саг. О «коллегии жриц» упоминала Стурлаугсага. Она же упоминала о священном быке, которого чтили кельты, и о «птице гамм» с распростертыми крыльями, изображение которой было найдено в кельтском храме. Отрубленные головы врагов, которые, согласно Генриху Латвийскому, земгалы повезли в свои святилища, прямо находили место в святилищах кельтов, а один из их священных котелков, как мы знаем, был похищен Ториром Собакой…
Действительно, если мир кельтских религиозных представлений только угадывался в описаниях саг, то «святилище Йомалы» не составляло уже никаких сомнений, что под именами куршей и земгалов скрываются потомки древних кельтов.
Дело заключалось даже не в том, что я не находил этому святилищу ни объяснений, ни аналогий в описаниях финно-угорского мира. Все, что рассказывали авторы саг об изображении божества бьярмов, являло описание кельтского идола! Здесь был обязательный торквес-гривна, знак высшей власти у кельтов, на который согласно саге польстился Карли. Серебряный котел, стоявший возле идолов, олицетворял благополучие почитавших его окрестных жителей, почему и был наполнен серебряными монетами. Но самым любопытным соответствием была металлическая личина божества, которая, как известно, упала от удара Карли, издав грохот, которому все удивились. Это была традиционная, может быть, очень древняя маска-личина, надетая сверху на деревянный столб.
На этом аналогии не кончились.
Загадочный «курган» из земли и серебряных монет в саге об Олаве Святом являл собой, по-видимому, храмовую сокровищницу, которую ограбили люди Торира. Но вот что касается «кургана», который обнаружил на берегу реки Вины Одд Стрела, разъяснение я нашел опять у Яна Филипа.
Как указывали римские авторы, в обычае кельтов было накапливать не только при храмах, но просто в священных местах драгоценные дары и пожертвования. Особенно крупные, всенародные жертвоприношения они совершали перед битвами и после их победного конца, при этом на священных местах кельты оставляли и часть военных трофеев. Некоторые такие клады удалось найти уже в наше время. Золото и серебро было главным даром, который кельты приносили своим богам в священных рощах и возле священных деревьев, и, хотя под открытым небом накапливалось много сокровищ, никто из окрестных жителей не осмеливался до них дотронуться.
Похоже было, что Одд Стрела в «стране бьярмов» обнаружил один из таких священных кладов кельтов!
Нет, не зря берега Балтийского моря называли «кузницей народов» и «музеем народов». Здесь, в далеком северо-восточном углу Европы, намного пережив своих соплеменников, сохранялись в течение столетий остатки славного племени кельтов со всеми их обычаями, воззрениями, богами… В какой-то момент я понял, почему саги упорно связывают это святилище с именем финского божества грома: ведь настоящие бьярмы были все-таки дивами, родными братьями карел и финнов. О существовании святилища норвежцы могли узнать только от бьярмов, а те, в свою очередь, употребляли в разговоре лишь свою собственную терминологию. Йомаль был ливским «эквивалентом» какого-то божества кельтов, как для греков римский Юпитер оставался Зевсом, а Венера — Афродитой. Так же поступали и римские авторы, называя кельтских богов именами своих, латинских богов, соответствующих той или иной функции кельтского божества.
Прием этот практиковался и в значительно более позднее время. Когда католическим священникам нужно было описать пантеон местных язычников, будь то в Африке, на островах Тихого океана или в Южной Америке, они прибегали — в зависимости от симпатий и эрудиции — к помощи греческого или латинского эквивалента, часто весьма далекого от реальности.
Кому, какому божеству принадлежали «святилища Йомалы»? Разгадку можно было увидеть сразу же, и только моя невнимательность заставила идти кружным путем, пока я не обнаружил в Стурлаугсаге, что ее герой, отправившись в «страну бьярмов», попадает в святилище бога, прямо названного сагой «Тором». Естественно, никакого «Тора» здесь быть не могло. Для исландских слушателей и читателей имя чужого бога ничего не говорило, поэтому автор саги заменил его скандинавским эквивалентом. Но если Тор был скандинавским вариантом кельтского божества, а его финским эквивалентом — Йомаль, то наиболее вероятно, что Стурлауг, как и все другие скандинавы, имел дело с одним из вариантов литовского Перкунаса, нашего Перуна, бога-громовика!
И здесь меня словно бы что-то обожгло. Деревянный Перун с железной головой и котлом? Да ведь именно такого Перуна и поставил Владимир Святославич, когда стал княжить в Киеве! Может быть, котла там не было, это была уже частность, никому, кроме кельтов, не понятная. Все же остальное, что сохранила сага в рассказе о Торире, соответствовало описание летописи, сообщавшей, что Владимир «…постави кумиры на холму вне двора теремного. Перуна деревяна, а главу его сребрену, а ус злат…». Поразительное совпадение! Если до Киева от Прибалтики было действительно далековато, Перун казался чужим и малопонятным богом, в полном смысле слова «варяжским», то в Новгороде на Волхове, надо думать, Перун был, что называется, «своим». Не случайно память о его святилище сохранилась до наших дней в названии священной рощи на левом берегу Волхова, неподалеку от истока реки из Ильменя. Именно там, на Перыни, при раскопках археологи обнаружили остатки святилища Перуна в виде двенадцатилепестковой розетки, в центре которой некогда стоял деревянный столб с металлической маской, а вокруг, в каждом из лепестков розетки, горел костер…
Кельтская ниточка, робко протянутая из Средней Европы к приладожским курганам, на глазах крепла и увеличивалась. Теперь, помимо погребальных обрядов, священных котелков, балтокельтской топонимики и культа Перуна, в нее можно было вплести еще несколько прядей.
В поездках по западнорусским областям, да и в самом Новгороде, я обратил внимание на стоящие в местных музеях своеобразные каменные изваяния. Как известно, скульптурой, особенно древней, Восточная Европа не богата. Здесь нет плотных скальных выходов, храмы и здания строились в лучшем случае из пористого известняка. Хороший «белый камень» для строительства привозили позднее с Оки или с Волги. Изваяния, о которых я говорю, были сделаны из небольших удлиненных валунов, по большей части оливиновых или диоритовых. Возле одного из их концов, более округлого, в характерной для кельтов манере была сначала выбита, а потом старательно вышлифована схематическая человеческая личина — нос, соединенные с ним дуги бровей и под ними впадины глазниц. Иногда был слегка намечен рот.
Наряду с ними в этих же районах, богатых валунами, можно было видеть настоящие фаллические изваяния, а также изваяния со «шляпой», когда более плотный слой породы, пересекающей валун, своими выступающими краями создает полную иллюзию широкополой шляпы, может быть, той самой «русской шляпы», которая фигурирует в некоторых сагах.
Было и другое.
Археологические раскопки городов и городищ северо-западной Руси, сельских поселений, жизнь на которых приходится на эпоху викингов, обнаружили в их нижних слоях большое количество черепков посуды, точно такой же, которой в это время пользовались в западных славянских землях. Вместе с черепками лежали вещи, характерные как для Скандинавии, так и для народов Восточной Прибалтики, а вместе с тем — и более далеких стран Западной Европы. Металлические вещи могли быть привозными, но посуда была изготовлена из местной глины. Таким образом, речь шла не о какой-то торговле, а о достаточно широком переселении славян с территории западнобалтийского Поморья. Славян и кельтов, какими они, в общем-то, оставались. Среди них могли быть отдельные семьи данов и шведов, как, впрочем, и всех остальных многочисленных народов, представленных в древних славянских центрах Поморья, но дела это не меняло.
Поколебать такой вывод не могли даже находки чисто скандинавских вещей, как, например, фибулы, «молоточки Тора» или даже рунические надписи. Все эти вещи были достаточно широко распространены по всем берегам Балтийского моря, а рунами, как известно, начали пользоваться на территории Северной Германии, в Дании и на южнобалтийских островах гораздо раньше, чем в Швеции и Норвегии. Стоит, наверное, напомнить, что большинство надписей, выполненных «старшими рунами» в период со II по VII век нашей эры, были найдены как раз на территории Шлезвига, который считают родиной «варягов»!
Собственно говоря, это переселение, подготовленное двумя или тремя веками постоянных плаваний рюгенских русов по тому самому «восточному пути», о котором исландские саги помнили, что он идет «вокруг „страны бьярмов“», и было славянской колонизацией северо-востока Европы, которая началась значительно раньше, чем это представлялось ученым. Мысль о ее быстроте, порождавшая множество недоумений, возникла под влиянием летописи, где многократно сокращавшаяся и перерабатывавшаяся география народов, отмечавшая их расселение до начала эпохи викингов, была «подтянута» к X, а скорее всего — к XI веку.
На самом деле процесс этот был нетороплив, постепенен и естествен. На всем протяжении Великого восточного пути, вплоть до устья Оки, поморские славяне, бывшие всего лишь славянонизированными кельтами, «варягами», и в первую очередь рюгенские русы, встречали родственное по языку и быту население. Здесь, среди родственников по языку, они закладывали свои поселки-фактории, с ними постепенно смешивались, привлекали сюда же своих соотечественников с берегов Балтики…
Но только ли возможность торговли с заморскими гостями открыла им двери на этом пути? Обнаружив наконец эту славянскую колонизацию, я не мог не задуматься над причинами, которые так повлияли на ее характер. Похоже, между пришельцами и местным населением — древним европейским населением — не возникало тех конфликтов, которые сопровождали контакты восточнобалтийские, заставляя обе стороны браться за мечи. Само по себе родство, пусть даже близкое, ничего объяснить не могло. И славяне, и кельты превосходно воевали друг с другом, грызлись и уничтожали друг друга не хуже, чем иноплеменников.
Может быть, коренному населению Восточной Европы заморские гости были важны в каком-то другом отношении?
Я чувствовал, что ответ мне известен, только еще не могу его сформулировать. Надо было посидеть над картами, подумать, сопоставить даты событий, посмотреть на размежевание археологических культур… Ведь не из-за отсутствия симпатий русы не селились среди финно-угорских народов, обитавших по берегам Волги! Что-то было еще… Да и на Верхней Волге их поселения и могильники располагались, как правило, не на левом, а на правом берегу, там же, где было основное местное население.
А на противоположном кто жил?
Финно-угры?
Наверное, в этом и заключалась разгадка мирной колонизации.
Ярославско-костромское течение Волги, от Рыбинска почти до Горького, было в те времена немирным пограничьем между пришлыми с востока финно-угорскими, «лесными» народами и древним индоевропейским населением.
Занимаясь памятниками раннего железного века этих мест, я мог видеть, как в I тысячелетии до нашей эры внезапно на левобережье, в костромском Поволжье начинают вырастать укрепленные поселения-городища. Начавшись на востоке, волна городищ катится на запад, словно отмечая движение невидимого противника, заставлявшего местное, коренное население переходить с неукрепленных поселков в хорошо защищенные крепости-убежища.
Там, где было больше лесов и меньше пашен, финно-угорские племена продвинулись достаточно далеко, как на нижнем течении Оки или на вологодском Севере, откуда они беспрепятственно двинулись на запад, к Балтике. Там, где население было более плотным, а обширные луга давали возможность содержать много скота и возделывать землю, как то было в междуречье Оки и Волги, на дне современного Рыбинского моря с его богатейшими заливными лугами, в окрестностях Белого озера, — коренное население удержалось. По-видимому, ему было трудно отражать напор лесных племен, и здесь военная поддержка заморских «родственников» пришлась как нельзя более кстати.
Ранние варяжские поселения на Великом восточном пути и отмечали «горячие точки» тогдашнего русского порубежья!
…Промелькнуло еще одно лето — в поездках, обычной сутолоке жизни, когда кажется, что вот-вот сделаешь все дела и примешься за самые важные, которые почему-то всегда откладываешь «на потом»… Была написана и через положенное время вышла в «Вопросах истории» статья о Биармии и Древней Руси, принеся положенное количество поздравлений, но больше — молчания, что тоже было в порядке вещей.
Когда кто-то заметил Д. И. Менделееву незадолго до его смерти, что число сторонников периодической системы элементов растет, великий химик слабо махнул рукой и произнес: «Оставьте, голубчик! Просто старые противники вымирают, а подрастающее поколение ничего иного уже не знает…»
В общем-то, Менделеев был прав. В точных науках смена фундаментальных теорий происходит быстро и легко, в считанные годы, редко растягиваясь на жизнь одного поколения. Новые учебники готовят специалистов с новыми взглядами, потому что науку здесь подгоняет сама жизнь. В гуманитарных дисциплинах все гораздо сложнее. Здесь практика не наступает на пятки ученому, его не толкает в спину эксперимент, не стоит над душой промышленность, смежные области хозяйства и техники, которым результат нужен сейчас, сию минуту, иначе будет поздно… Наблюдая за развитием исторических взглядов, я мог видеть, как лениво, по большей части впустую, провертываются жернова науки, обкатывая одни и те же факты, среди которых редко-редко сверкнет новый камешек.
Норманнский же вопрос был не просто одним из камней фундамента, на котором некогда возводилось здание русской истории, он был ее краеугольным камнем. Вот почему, несмотря на все филиппики против норманистов, большинство историков отнюдь не спешило заменять этот камень другим, более реальным, который предлагал, скажем, тот же А. Г. Кузьмин. Менять шведов на западных славян, а тем более на кельтов, им не хотелось. То же самое происходило с Биармией на берегах Белого моря и с «восточным путем», на котором хотелось видеть именно шведов, а не рюгенских русов.
Почему?
Мне это было непонятно. При всей своей симпатии и интересе к скандинавам я не находил никакой разницы между ними и ругиями, кроме того, что первые принимали участие в одних событиях мировой истории, а вторые — в других.
Впрочем, это относилось не только к норманнам.
Разбираясь с Биармией, я мог заметить, что историческая наука, касается ли она периода средневековья или древнейшего периода истории, зиждется большей частью на мифах, возникших в XVIII и XIX веках. Развенчать эти мифы, заменить их действительно научными концепциями, воздвигнутыми на достоверных фактических основаниях, — дело весьма трудоемкое. Достаточно вспомнить, как неколебимо стоит историческая вера в «империю Рюриковичей», уже при первых князьях протянувшуюся якобы от Балтийского до Черного моря и от Минска до Прикамья, чтобы понять, как трудно было, например, академику Борису Александровичу Рыбакову перечеркнуть освященный летописью и научной традицией путь «из варяг в греки» по Днепру, продолжающий, однако, переходить из учебника в учебник, или пересмотреть дату основания Киева, на три с лишним столетия увеличив пространство собственно русской истории…
Между тем ниточка, протянутая от бьярмов — к кельтам, а потом и на территории Древней Руси, продолжала вытягивать из забвения все новые и новые факты. Помогали интереснейшие статьи Кузьмина, который имел за собой достаточное количество предшественников, почти полностью забытых нынешними историками. О том, что «варяги» не шведы, а балтийские славяне, вагры, рюгенские русы, — писали еще М. Ломоносов, Ю. Венелип, П. Шафарик, Ф. Крузе, Ф. Морошкин, И. Боричевский, С. Гедеонов, И. Забелин, В. Вилинбахов и многие другие, обращавшиеся непосредственно к немецким хроникам, папским буллам, к топонимике и гидронимике балтийского Поморья.
Фактов было множество, надо было только их понять и объяснить. Если в языке заэльбских славян вплоть до XVIII века сохранилось слово «варанг», означавшее меч или шпагу, то «ререгами» — «рюриками», то есть «соколами», называли в древности племя ободритов. В саге Гуторма Синди конунг Хакон прославлялся за усмирение «вендского сокола». А между тем стилизованное изображение сокола можно видеть на «больших» сребрениках Ярослава, найденных в Швеции и в Поморье. Сигизмунд Герберштейн, дважды посетивший Россию в первой четверти XVI века, оставил «Известие о московитских делах», ставшее на долгие годы классическим руководством по истории и географии средневековой России. Он заметил, что, в отличие от прочих прибалтийских народов, балтийские славяне, как и русские, именовали свое море «Варецким», или «Варяжским». Литовский митрополит Спиридон-Савва в конце XV века написал трактат, в котором прямо указывал, что Рюрик явился в Новгород с южных берегов Балтики, а именно — из Привисленья, где германские хронисты и арабские географы помещали «Русию»…
В кельтских языках находили себе объяснение имена русских князей и их дружинников; через кельтские языки расшифровывались названия днепровских порогов. Кельтские имена сохранялись у поморских славян и у литовцев. Как показал еще А. А. Шахматов, в русском языке остались заимствованные у кельтов слова, такие, как «слуга», «тать», «отец», «щит», «вал», «бояре». Знаменитая денежная единица Древней Руси «куна» находила соответствие в кельтской серебряной монете «кунос» и в кельтском «гуна» — шкура, поскольку, как известно, на Руси использовались в качестве денежных знаков связки старых беличьих шкурок.
Примеры не были случайными созвучиями. Их подтверждение можно было найти у ибн-Фадлана, который писал, что «дирхемы русов — серая белка без шерсти, хвоста, передних и задних лап и головы… Ими они совершают меновые сделки…».
Филологические разыскания Шахматова прямо подтверждались свидетельством арабского путешественника, который имел дело все-таки еще не с русскими людьми, а с русами-кельтами.
Между тем я обнаружил в древнерусском языке еще одно заимствованное слово, не менее интересное.
Один из ранних редакторов «Повести временных лет», лежащей в основании всего русского летописания, под 1071 годом поместил любопытнейший рассказ о волхвах, которые сеяли смуту и мятеж в ярославском Поволжье и дальше, в окрестностях Белого озера, — именно там, где теперь нам известны остатки поселений балтийских русов.
По сведениям летописца, не указавшего года, однажды в «Ростовской области» был большой недород, которым воспользовались «волхвы», — по-видимому, языческие жрецы, — появившиеся в Ярославле. Они шли вверх по Волге и далее по Шексне, потому что в конце концов оказались у Белоозера. Сопровождало их большое количество людей. Волхвы мутили народ, утверждая, что недород произошел по вине «лучших жен» или «старой чади», прячущих «гобино». В доказательство они хватали женщин из зажиточных семей и на глазах у всех, словно бы прорезав у них кожу за плечами, вынимали жито и рыбу. Доказав таким образом их вину, они убивали женщин.
Ситуация, надо сказать, не очень понятная, тем более что волхвы — или сопровождавшие их люди? — забирали себе «имение» этих «лучших жен».
Поход волхвов был отмечен кровопролитием и мятежом.
В это время на Белоозеро пришел Ян Вышатич с дружиною, собирая дань с земли для киевского князя Святослава Ярославича. Узнав, что волхвы подсудны его князю, Ян Вышатич потребовал их выдачи от местных властей, угрожая, что в противном случае не уйдет отсюда. Когда после короткой схватки волхвы были пойманы и приведены к Яну, он спросил их о причине таких многочисленных убийств. Волхвы отвечали, что «те держат изобилие; если истребить их, то будет гобино; вот, если хочешь, вынем из них жито, рыбу или что другое».
После прений о том, кому именно эти волхвы служат, светлому богу или бесу, «который сидит в бездне», Ян Вышатич произвел над ними довольно жестокую экзекуцию.
Поскольку волхвы настаивали, что он не имеет права их судить и должен представить Святославу, Ян велел привязать их к форштевню ладьи и так спустил их до устья Шексны. Здесь, несмотря на просьбы волхвов отпустить их, Ян обратился к сопровождавшим его местным «повозникам», то есть отряженным для провоза данника с его дружиной, и спросил: у кого из них был кто-либо убит этими волхвами? Один ответил, что у него убита мать, у другого — сестра, у третьего — дочь. «Мстите за своих!» — сказал Ян и передал в их руки волхвов. Последующее лучше всего передает Густынский список «Повести временных лет», где сказано: «И даде Ян сих кудесников в руце их, да их погубят, яко же хотят; и тако многим томлением погубиста их, последи же повесиша на древе, в нощи же медведи влезше поядоша их».
В остальных списках сказано только, что волхвов убили и повесили «на дубе: отместье приимша от бога по правде».
В этом рассказе внимание привлекает все: волхвы, собирающие людей и творящие перед ними «чудеса», какие-то внутренние отношения «лучших» и простых людей, которые нам непонятны… Замечательно, что Ян Вышатич не прежде вмешался в создавшуюся ситуацию, чем удостоверился, что это «его князя смерды». В случившемся можно видеть отголоски ритуалов очень глубокой древности, для нас по большей части теперь непонятные. Все ставит на свои места и проясняет в рассказе два момента — слово «гобино», означавшее в древнерусском языке «изобилие», каким-то образом связанное с «житом», которое волхвы достают из «лучших жен», а также казнь, которой были преданы волхвы.
Хотя в свое время А. Преображенский, а вслед за ним и М. Фасмер производили слово «гобино» от готского «габейн» — «богатство», оба соглашались, что оно восходит также к ирландскому «габим», что означает то же самое, указывая на общекельтские истоки всех трех слов. Больше того. Этот термин тесно связан с кельтским словом «гобниа», означавшим ритуальное действо во время общенародного празднества, когда в магическом котле варилось столь же магическое пиво, — вот оно, жито, которое доставали волхвы из своих жертв! — призванное обеспечить изобилие на будущий год. Волхвы оказались не «кудесниками», а кельтскими жрецами, пытавшимися восстановить язычество, принося массовые человеческие жертвы, чтобы обеспечить урожай будущего года. Поэтому и казнь их совершалась в полном соответствии с ритуалом жертвоприношения богам воды и деревьев.
Их опускали в воду впереди ладьи, но так, чтобы они не могли захлебнуться, а потом, после «многого томления», то есть пыток, они были все-таки убиты и только после этого — повешены. Причем не просто на дереве, а именно на дубе, который был особенно почитаем кельтами и язычниками-русами. Вряд ли я ошибусь, предположив, что и дуб этот был достаточно почитаем в округе и священен: в противном случае Яну Вышатичу незачем было пройти с волхвами всю Шексну, он мог расправиться с ними и в Белоозере. Мог бы, но предпочел казнить их «от бога по правде», то есть в соответствии с ритуалом.
Все это сразу же заставляет вспомнить сцены повешения за ноги на культовом кельтском котелке из Ютландии и приключения в «стране бьярмов» Гиерлейфа из Гальфсаги. Его сначала опустили в кадку с водой, а потом подвесили за ноги между двумя огнями. Когда Гиерлейфу удалось освободиться, он убил своего врага и… повесил его труп на то место, где недавно висел сам.
Случайно ли Ян Вышатич встретил волхвов на той самой территории, где я находил следы исконных обитателей этого края?
Конечно, нет. Ведь в 1024 году в Суздале, где всегда были «варяги», как явствует из саг и подтверждается теперь археологическими находками, тоже произошло восстание против «старой чади». И хотя в этом случае нет упоминания о волхвах, их присутствие не вызывает сомнений: восставшие тоже поднимают вопрос о «гобино» и «жите»!
Факты приходили сами и нанизывались на ниточки решенных проблем. Но еще больше было вопросов, на которые я пока не видел возможности ответить. Например, почему в сагах почти совсем нет упоминаний о шведских викингах и очень мало сведений о данах, которые вместе с англами не оставляли в покое берега Британии? Почему Снорри и остальные авторы молчат о колобжегах-поморянах, почти не упоминают о вендах, ругах, обитателях Волина и Гданьска?
А ведь это они держали в своих руках восточную торговлю!
А местоположение Холмгарда, Гардарики, Миклагарда?
Именем последнего поздние саги отмечают Константинополь. Но почему они не знают Микилингарда, позднее — Мекленбурга, расположенного гораздо ближе, в землях поморских славян? Каким образом Ладога стала «Старым городом», Альдейгьюборгом, а Новгород на Волхове — Холмгардом, то есть «Островным городом»? Только потому, что так посчитали когда-то Ф.-И. Страленберг, Торфеус или Г.-Ф. Байер? Но почему я должен верить обветшалым мифам и втискивать в их рамки, как в некое прокрустово ложе, все те новые факты, которые с ними явно не согласуются?
Сравнивая саги друг с другом, я мог видеть, как меняется их география — от века к веку, от списка к списку.
Саги не знают Бирки на озере Меларен — крупнейшего, как мы знаем по германским хронистам и по наитию святого Анегария, пристанища шведских и датских викингов, этакого Порт-Ройяля древней Балтики, имевшего, кстати сказать, своего «короля». Между тем расцвет Бирки приходится как раз на время саг IX и X века. Адам Бременский, писавший почти сто лет спустя после разрушения Бирки, сообщал, что в этот город ежегодно прибывали корабли данов, норвежцев, а также славян и сембов (то есть пруссов).
Не мог я ответить и на вопрос, который начинал меня интересовать уже серьезно, почему знаменитые «большие» сребреники Ярослава, своим чеканом схожие с монетами западноевропейских государств и ничего общего не имеющие с чеканом других монет домонгольской Руси, — найдены только на берегах Балтики, а в виде подражаний — на лапландском Севере, тогда как собственно на Руси их нет? Потому ли, что, как писал один историк, они были изготовлены единожды, специально для уплаты дани варягам в Новгороде, и все отправились в качестве сувениров за границу? Но тогда непонятно, почему вообще не привился этот чекан, по своему исполнению на много порядков выше, чем те, что использовались до и после него…
По-иному, чем прежде, выстраивались передо мной и саги, особенно те, что Стеблин-Каменский отнес к «древним временам».
Для Тиандера, с которого я когда-то начинал, все они были на одно лицо, не имея прописки в пространстве и отметки о рождении во времени. Сказочные сюжеты, по его мнению, свободно компоновавшиеся сказителями, переходили от одного народа к другому, рассекая пространства эпох, как быстрокрылые корабли фризов. Историко-географический подход показал, что они содержат гораздо больше достоверной исторической информации, чем можно было ожидать.
В целом же, как оказалось, саги чутко реагировали на изменение этнической и политической карты Северной и Восточной Европы…
Все саги можно было расположить по эпохам, как по пластам.
Древнейший пласт сказаний о плаваниях норвежцев и исландцев уже знал на Балтике «восточный путь», который вел в далекую Хазарию. Он проходил севернее «страны бьярмов» и потом терялся в дальней дали. Никаких славян на своем пути он не встречал. Саги второго периода еще знают «страну бьярмов», но путают с нею другие соседние народы, к которым проникают скандинавы. Сам «восточный путь», похоже, кончается теперь возле бьярмов или финнов. Северных искателей приключений манит загадочная Русь, положение которой не совсем понятно, и далекая «страна греков», где можно «разбогатеть и совершить великие подвиги». И наконец — третий, самый верхний пласт исландских саг не помнит уже ни Биармию, ни «восточный путь». В них читатель находит реальную географию берегов Балтийского моря, а за страною ливов, куров, сембов и эстов ему открываются древнерусские княжества, куда изредка отправляются в торговле экспедиции наиболее смелые, удачливые и предприимчивые скандинавы…
Честно говоря, я мог быть доволен итогом. Пора было, что называется, «завязать» с Биармией, тем более что меня влекли новые загадки и новые горизонты. Вопросы, на которые я не успел найти ответа, следовало оставить для других, чтобы и они могли идти к своим открытиям таким же путем, каким шел я сам: от надежды — к разочарованию и от разочарования — к новой надежде…
И все же что-то меня держало. Весь тот обширный материал, который я пытался «сбросить» в дальнее хранилище памяти, обладал каким-то непонятным для меня излучением. Он словно бы сигнализировал о незавершенности работы, какой-то неоднозначности выводов, словно бы то, что было сделано, не доведено до конца, а то, что прочитано, прочитано не совсем так, как надо.
Что это было? Ощущение ошибки? Подсознательное чувство иных решений, не нашедших своего воплощения?
Я возвращался к этому каждый день, часто помимо воли. Пересматривал свои заметки, заново перечитывал тексты, просиживал снова в библиотеке морозными, туманными днями, когда на стол падал круг желтого света, обливая то ломкие старые, то шершавые и глянцевые страницы новых книг и журналов. Я снова рассматривал географические карты, с помощью лупы разбирал и выписывал по привычке названия, поражавшие своими созвучиями или прямым тождеством… Другое захватывало уже меня, другое вело путями тревожных озарений, и я не мог понять, что нужно от меня этим бьярмам и викингам, как будто бы я не сполна расплатился с ними, вернув их корабли из бесполезного плавания вокруг Нордкапа в теплую и богатую Балтику!
Потом я шел домой по стылым, взвихренным зябкой московской метелью улицам, с которых вместе со старыми домами исчезли спасительные изгибы и повороты, перешагивал через снежные змеи поземок и думал. Думал все о тех же викингах, представляя их в такое же время за зимними пиршествами, когда трещат в очаге бревна, пламя пляшет на лицах, дым растекается по балкам, на которых сверкают кристаллики копоти, звучат хвастливые пьяные речи о летних подвигах, капает с мяса на столы, на бороды, на колени жир, льется пенное пиво, хмельные песни вырываются в приоткрывающуюся дверь и тонут в безмолвии снежных сугробов, под которыми лежат вытащенные на зиму корабли, имена стран и народов сменяют друг друга и…
Как гоняют на диктофоне ленту, чтобы найти одно-два случайно вырвавшихся у собеседника слова, которые потом станут ключом к разгадке всей беседы, я пропускал в своем воображении бесчисленные картины оживающих саг. Перед моим мысленным взглядом проходили кровавые схватки викингов, морские сражения и рукопашные бои, песчаные холмы Западной Двины, увиденные однажды сквозь современную застройку ее берегов, сосны и шорох волн в Юрмале…
Но сколько бы я ни прокучивал ленту воображаемого фильма, заветное слово, сцена, жест не находились. И, сделав над собой усилие, я наконец заставил себя больше об этом не думать.
Нужно — само придет!
Так оно, в общем, и получилось.
Весной, когда побежали ручьи, солнце заиграло на грязных, прокопченных московским воздухом стеклах, из Мурманска ко мне пришло письмо. Меня снова звали на Терский берег. Все то, о чем я писал, в чем убеждал, что отстаивал вместе со своими друзьями рыбаками, оказалось важным и нужным. Больше того — своевременным.
Сменились люди в руководстве — изменилась перспектива края.
Я читал письмо, и передо мной открывались как бы новые горизонты, где находилось место всему — поморским селам, в которые надо было вдохнуть новую жизнь, не разрушая старой, развитию сельского хозяйства, которое еще недавно висело тяжелым грузом на ногах и руках поморов, холодным и быстрым полярным рекам, которые следовало теперь закрыть для лесосплава, чтобы на их чистом дне растить речной сияющий жемчуг и серебряные стада семги… Ко всему этому мне было что приложить — и знания, и опыт. «Лыком в строку» оказывались теперь мои странствия по просторам беломорского Севера, долгие версты прибрежных троп, странные мысли о прошлом и настоящем, приходившие на какой-нибудь рыбацкой тоне бессонными белыми ночами.
Все становилось нужным. В первую очередь знание ресурсов края, на которых должно было строиться будущее.
Вместе с тем становилось нужным и прошлое, история края, его освоение, потому что оно могло показать наличие слабых и сильных мест в экологии хозяйственной деятельности человека, позволить выбрать наиболее оптимальные решения, которые учитывали бы опыт не только прошлых лет, но и прошедших веков.
Такую возможность я ждал все эти годы, надеясь на нее и не веря в ее осуществление. Север, родной и знакомый Север снова властно захватил меня, понес по водоворотам встреч, телефонных звонков, совещаний, поиска людей, подготовки к короткому полярному лету…
Вот тут-то совсем не к месту снова всплыла Биармия. И я догадался, что не сделал: не объяснил, как могла возникнуть на картах Олая Магнуса и А. Дженкинсона Биармия, занимавшая современный Финмарк, если истинная «страна бьярмов» находилась на побережье Рижского залива.
Объяснение этому было, что-то я даже написал, но уже так давно, что успел куда-то засунуть и напрочь забыть об этом.
А когда я разыскал свои записи, то увидел, что сделано только полдела.
Раньше мне казалось, что к разгадке северной Биармии на территории современного Финмарка ближе всех подошел И. Шеффер, оставивший в XVII веке труд о Лапландии, «считавшейся серебряной». Он полагал, что Биармия на карте Олая Магнуса — та же страна, что Скридфиния и Лапония. Действительно современные саамы, что в переводе значит просто «люди», были известны своим соседям — русским, норвежцам, шведам в разные эпохи то как «лопари», то как «скридфинны» или «терфинны», то как «лапонцы».
С этой стороны Шеффер был абсолютно прав.
И все же ни он, ни другие историки не могли сказать, когда именно начали и когда кончили саамов называть «бьярмами»!
Между тем ответ, как часто случается, содержался в уже опубликованной работе, посвященной норвежскому королю Хакону Хаконсону, который правил страной с 1218 по 1263 год. Известен был и первоисточник — «Сага о короле Хаконе». Ее автором был исландец Стурла Тордасон, поэт и историк, племянник Снорри Стурлусона.
Правда, чтобы свести все концы воедино, требовалось сделать еще несколько небольших разысканий, но при наличии современных библиотек и это оказалось нетрудно.
«Сага о короле Хаконе» — не просто одна из поздних саг, в которых упоминаются бьярмы. Саги об исландцах, о норвежских королях, саги о «древних временах», фантастические саги составлялись в Исландии, вдали от той историко-географической сцены, на которой разворачивались события. И записывали их, как я уже говорил, обычно много времени спустя после самих событий. Сага о Хаконе была написана ее автором, так сказать, по свежим следам и, по-видимому, в самой Норвегии. Во вступлении к саге Стурла сообщает, что при написании этого произведения он пользовался рассказами самого Хакона, его сына Магнуса, современников и очевидцев событий, а также архивными документами. По ряду признаков норвежские исследователи саги заключают, что Стурла написал ее около 1265 года, то есть через два года после смерти самого Хакона. Таким образом, все, что в ней излагается, оказывается достойным всяческого доверия.
И все же канонического текста саги, о котором можно было бы сказать, что это авторский текст, мы не знаем. Списки саги, дошедшие до нас, датируются разным временем — от 1280 года до второй половины XVI века, и среди них нет двух одинаковых.
Что тому причиной? Сам Стурла, который оставил несколько редакций своего сочинения, прежде чем умер в 1284 году?
Очень возможно. Но вероятно и другое, что эта сага, как и прочие, на протяжении своей жизни претерпевала различные изменения. Из нее что-то изымалось, а что-то добавлялось внимательным и информированным переписчиком… До сих пор неясно, существовал ли в первоначальной редакции отрывок, относящийся к бьярмам. Конец древнейшего списка саги о Хаконе, где должен находиться этот текст, в настоящее время отсутствует. Достаточной гарантией его достоверности может служить только тот факт, что текст читается одинаково во всех трех остальных редакциях саги, списки которых восходят к XIV–XV векам.
Вот этот текст.
«Хакон-конунг… велел построить церковь на севере в Тромсё и окрестил весь тот приход. К нему пришло много бьярмов, бежавших с востока от нашествия татар, и окрестил он их, и дал им фьорд, называемый Малангр».
Как я мог заметить, современные историки и норманисты относились к этому отрывку примерно так же, как Тиандер — к известиям фантастических саг. Е. А. Рыдзевская, подготовившая обзор известий саг о Руси и русских, в работе которой был напечатан этот текст, отказалась его прокомментировать, сославшись на то, что текст не датирован. Издатель и комментатор ее статьи И. П. Шаскольский в свое время сопроводил эти слова примечанием, которое стоит привести.
«Норвежские историки — Мунк, Йонсон и др. — обычно относят это известие к 1238 году, поскольку в нем упоминается нашествие татар, происшедшее именно в этом году (на Владимиро-Суздальскую и Новгородскую земли). Однако точность подобной датировки сомнительна. Кроме главного нашествия (1238 г.), татары и позднее появлялись в северной половине Восточной Европы (в 1252 г.). Кроме того, совершенно неясно, кто подразумевается под именем бежавших от татар „бьармов“. Это явно не саамы и не карелы — их автор саги хорошо знал, а какое-то иное племя, жившее на севере Восточной Европы. Были ли это бьармы, жители Бьармии скандинавских саг, то есть скорее всего Подвиньня? Или еще какое-то иное племя? Все эти вопросы решить невозможно из-за недостатка данных. А поскольку неясно, откуда они пришли, нет уверенности, что эти „бьармы“ действительно бежали за несколько тысяч верст через северные леса и горы в Норвегию от татар, не доходивших севернее Суздальской и Новгородской земель. О дальнейшей судьбе этих „бьармов“ ничего не известно».
Между тем Е. А. Рыдзевская и И. П. Шаскольский могли бы легко датировать татарский погром, отмеченный в саге о Хаконе, а вместе с тем и определить, что же за народ представляли собой эти «бьармы», бежавшие в ужасе от татар на берега северного фиорда.
Стурла Тордасон был историком. Он описывал деятельность короля Хакона именно с исторической точки зрения, соблюдая в изложении хронологическую последовательность.
Так, в саге сначала рассказывается о переговорах между Хаконом и послами Александра Невского по поводу столкновений русских и норвежских сборщиков дани на лапландском Севере. Другим, не менее важным вопросом было сватовство новгородского князя к Христине, дочери Хакона. Но в это время пришло известие о нападении татар, и вопрос о сватовстве больше не поднимался.
Произошло все это в 1251 году.
Еще одно известие саги, датированное уже 1253 годом, касается пребывания Андрея Ярославича суздальского в Швеции. Александр Ярославич оставил своего брата Андрея на суздальском княжении, когда сам отправился в Орду. Именно в это время согласно летописям в Суздальское княжество вторглись татары, и Андрей вынужден был бежать в «Свейскую землю». История эта довольно темна. Историки предполагали, что Андрей пытался поднять восстание. В то время, как его брат был в Орде? Невероятно.
Но зачем было татарам под командованием Неврюя с другими русскими князьями нападать на Владимиро-Суздальское княжество? В 1252 году, когда Андрей бежал, татары дошли только до Переславля-Залесского. Там они захватили и убили вдовую княгиню, мать Александра и Андрея, с младшими детьми, после чего вернулись назад с полоном.
Следующий приход татар на Русь отмечен в 1257 году, когда «численицы», то есть татарские счетчики населения для исчисления дани, «изочтоша всю землю Суздальскую, и Рязанскую, и Муромскую». На следующий 1258 год такие же счетчики приехали в Новгород вместе с Александром Ярославичем и его братом Андреем, благополучно вернувшимся из Швеции. В Новгороде возник было мятеж, но был потушен князьями, и татары уехали с миром. Однако именно под этим годом в Первой Новгородской летописи значится: «Того же лета взяша татарове всю землю Литовскую, а самих избиша». Сходный текст под этим же годом имеется и в Никоновской летописи: «Того же лета взяша татарове всю землю Литовскую, и со многим полоном и богатством идоша въ свояси».
На этом можно было остановиться. Для меня тождество язычников-литовцев с бьярмами — как, впрочем, по-видимому, и для норвежцев XIII века! — не вызывало сомнения.
Но я хотел выяснить все до конца: Литва в те времена была велика, поэтому важно было установить — доходили ли татары до Прибалтики?
Окончательный ответ я разыскал у Э. Боннеля в его «Русско-ливляндской хронографии». Сославшись на Съегрена, исследователя истории ятвягов, автор сообщал, что зимой 1258/59 года «татары опустошили все литовские земли, причем в этом их поддерживали русские князья».
Ценность такого свидетельства можно понять. Ни Ипатьевский, ни Лаврентьевский список летописи не знают в эти годы ни о каких прибалтийских походах татар. Между тем это единственный в истории случай, когда глубокий татарский рейд ударил не просто по язычникам-литовцам, но достиг, по-видимому, и собственно бьярмов, которых в христианской Норвегии следовало не перекрещивать, а именно крестить! Так что в саге все было сказано правильно и несчастным бьярмам вовсе не требовалось бежать тысячи верст через северные леса и горы: им нужно было только переправиться через море.
Понятно и другое. Хакон поселил этих беженцев на самом дальнем рубеже Норвегии, чтобы защищать новокрещенных саамов от новгородцев и подвластных им карел, набеги которых на норвежские территории вынудили его в 1251 году начать переговоры о размежевании владений для регулярного взимания дани с кочующих по горам и тундре лопарей…
Наконец-то бьярмы оказались в той самой Биармии, куда их помещали историки и географы средневековья!
Вот и все. Потомки «беормов» Вульфстана и короля Альфреда при содействии татар и доброго расположения короля Хакона в середине XIII века рядом с Финмарком положили основание реальной Биармии, от которой к XVI веку уже не осталось никакого следа, кроме разве что участков-бьяров. Но можно думать, что именно эта, на историческое мгновение вспыхнувшая и исчезнувшая Биармия, на много последующих веков спутала все представления о средневековой географии и плаваниях норвежцев в высоких широтах. Потребовалось почти триста лет научных споров и поисков, чтобы эта загадка смогла быть решена — на севере, там же, где она когда-то и возникла…
Но, как часто бывает в науке, решение одной загадки высветило множество других, еще только ждущих решения.
Теперь можно утверждать, что не норвежские пираты открыли путь вокруг Северной Европы, а русские поморы, потомки новгородских и московских первопроходцев, ступивших первыми на берега Ледовитого океана и освоивших их для жизни. Очень может быть, что и первая экспедиция английских купцов для поиска северо-восточного прохода опиралась не столько на рассказ Оттера, извлеченный из книги короля Альфреда, сколько на рассказы русских послов, с XV века регулярно посещавших европейские столицы.
По-новому, опираясь на достижения археологии, стал вырисовываться загадочный до того времени процесс кристаллизации славяноязычного мира на огромной территории Восточной Европы, где позднее складывалось ядро Российского государства.
Не случайные отряды вооруженных скандинавов, которым удавалось прорваться на восток сквозь заслон балтийских славян, куршей и ливов за мехами и серебром, открывали и осваивали эти пространства, положив якобы начало Русскому государству. Нет, его появление на рубеже Европы и Азии было лишь естественным итогом того многовекового — многотысячелетнего! — процесса, который я угадывал в меняющихся узорах на черепках неолитических сосудов и в формах каменных орудий во время своих прежних студенческих раскопок на берегах Плещеева озера.
Совсем иначе выглядели теперь взаимоотношения индоевропейского и финно-угорского мира в прошлом, когда оказывалось, что древние контактные зоны и границы совпадают с границами отдельных русских княжеств. Сама «Русь» оказывалась теперь иной, поскольку, несмотря на все старания современных норманистов, тайных и явных, объявить их скандинавами, они все отчетливее представали славянами или ославянившимися кельтами с берегов Одера и Вислы. Немецкие хроники и исландские саги знают их под именами «ободритов», то есть «жителей по Одеру», «бодричей», «вендов». В отличие от собственно кельтов, чьей эмблемой стал дикий кабан, вепрь, племенным знаком ободритов служил сокол — «ререг».
Главенствующее положение этих «ререговичей» в союзе балтийских племен, их роль в борьбе со скандинавскими пиратами и с немецко-католической агрессией в известной мере объясняет появление легенды о «Рюрике, пришедшем из-за моря». Равным образом в ней могли отразиться воспоминания о реальных переселениях ободритов, чьи следы историки и археологи находят на северо-западе Руси, на Днепре, в Волго-Окском междуречье и на Нижнем Дунае, и о реальном Рёрике Ютландском, одном из первых объединителей славянских племен для борьбы с германскими князьями.
Именно поэтому изображение «вендского сокола» в наиболее реалистическом виде мы находим на древнейших монетах Ярослава, которые известны опять же по находкам на берегах Балтики, а его стилизации — на монетах киевских князей XI века и на предметах обихода, как знак «княжеской» собственности…
Поиски Биармии на пространствах Восточной и Северной Европы оказались удивительно плодотворны. Они словно бы подвели некий итог долгому пути, по которому я шел из глубин первобытности, останавливаясь возле потухших костров первых европейцев, протискиваясь между каменными спиралями лабиринтов, которые связывали не только мир живых с «царством мертвых», но и прошлое с настоящим. И каждый раз такой итог неизменно оказывался началом нового пути, ведущего к познанию Древней Руси, открытие которой только еще начинается.