Пройдя квартал по Кирочной улице, Иван Дмитриевич остановился перед обшарпанной громадиной четырехэтажного доходного дома с зеленной лавкой внизу. Здесь, как утверждал княжеский кучер, проживала та особа, которая в списке Левицкого значилась под номером девятым и последним.
В дворницкой не составило труда выяснить, какую именно квартиру нанимают супруги Стрекаловы. Он поднялся на этаж, позвонил. Открыла горничная. Через минуту хозяйка вышла в переднюю, где Иван Дмитриевич ее дожидался, и, услышав его имя и должность, сказала:
– Приходите в другой раз. Мой муж в отъезде.
– Мне нужны вы, мадам, – ответил Иван Дмитриевич.
Прошли в гостиную. Жестом полководца, определяющего место для бивака, она указала ему на стул, а сама присела на пузатом турецком пуфике из цветного ватина, с неровными бахромчатыми фестонами. Это, видимо, было ее рукоделье.
На стене висела фотография – портрет унылого, щекастого, толстогубого мужчины в парадном мундире Межевого департамента. Под фотографией – две скрещенные сабли.
– В каких кампаниях участвовал ваш супруг? – вежливо осведомился Иван Дмитриевич.
– Ни в каких не участвовал.
– Отчего же сабли?
Не ответив, она сморщила нос, и эта ее гримаса, исполненная чисто женского, даже скорее девичьего презрения, была внятнее любых слов. Только сейчас Иван Дмитриевич оценил особую стать своей собеседницы. В ее мощной шее, в сильных, но пленительно вяло двигающихся руках, в прямой спине и маленькой голове с тугим пучком черных волос виделось нечто завершенно-прочное, литое. Вместе с тем – ничего мужеподобного. Это была красота чугунной пушки, которая в русской грамматике недаром относится к женскому роду. Такая женщина, имеющая такого мужа, и впрямь могла полюбить князя фон Аренсберга, в прошлом – лихого кавалериста, героя сражений с итальянцами и альпийских походов.
– Я пересяду, – сказал Иван Дмитриевич, вставая со стула и усаживаясь в кресло спиной к портрету Стрекалова. – Разговор пойдет о таких вещах, что мне не хотелось бы видеть перед собой глаза вашего супруга…
– У меня мало времени, – перебила Стрекалова. – Я жду гостей к ужину.
– Гостей сегодня не будет, – ответил Иван Дмитриевич.
– Что вы хотите этим сказать?
– Мадам, поймите меня правильно…
Он начал издалека, хотя оглушить нужно было сразу, с налету, и посмотреть… Но духу не хватало, чтобы сразу.
– Я никогда не подвергал сомнению право женщины свободно распоряжаться своими чувствами. Особенно если это не наносит ущерба браку. Но я не одобряю русских красавиц, отдающих сердца иностранцам. Это напоминает мне беспошлинный вывоз драгоценностей за границу.
– Я не драгоценность, а вы не таможенник. Что вам от меня нужно?
– Видите ли…
– А, кажется, я догадываюсь. – Стрекалова облегченно засмеялась. – Господи, да успокойтесь вы! Мой муж ни о чем не подозревает. Да если бы даже и знал! Вы только поглядите на него.
Иван Дмитриевич мельком покосился на портрет.
– Нет, вы хорошенько поглядите! Ну что? Разве такой человек осмелится вызвать Людвига на дуэль? Вы боитесь дипломатического скандала, так ведь? Успокойтесь, господин сыщик, скандала не будет.
– Князь фон Аренсберг мертв, – тихо сказал Иван Дмитриевич. – Его убили сегодня ночью. В постели.
Горничная, видимо, подслушивала за дверью, потому что вбежала тут же. Вдвоем еле подняли Стрекалову и перетащили на диван. Она не подавала признаков жизни. С этим обмороком, беззвучным и бездонным, прежняя жизнь в ней кончилась; теперь должна была народиться и окрепнуть новая.
На вопрос, где хозяин, горничная ответила, что барин вчера и позавчера ночевал в Царском Селе, у него там дела по службе. Она, как клуша, с причитаниями металась вокруг бездыханно распростертой барыни, держа в одной руке стакан с водой, в другой – салфетку, и не решалась употребить в дело эти предметы. Иван Дмитриевич велел потереть виски и покурить под носом ароматной свечкой, если есть.
Якобы в поисках этой свечки он открыл дверцу буфета, увидел грошовые фаянсовые чашки, толстые тарелки с щербатыми краями и пришпиленную к стенке бумажку с заговором от тараканов. Среди разнокалиберных, как приютские сироты, рюмок возвышалась ополовиненная бутылка мадеры с торчащим из нее прутиком. Зарубка на нем отмечала уровень вина, чтобы прислуга не пользовалась. Такой же прутик воткнут был в банку с вареньем, на нем Иван Дмитриевич заметил пять или шесть зарубок. Видимо, после редких валтасаровых пиршеств, когда супруги накладывали себе по целой розетке вишневого или крыжовенного варенья, хозяин брал ножик и отмечал на мерке, сколько еще осталось. Дверцы буфета скрипели, как двери у того ростовщика, дабы и ночью слышно было, если горничная захочет украсть спрятанные там сокровища.
Иван Дмитриевич закрыл буфет и еще раз оглядел комнату. Дешевые бумажные обои со следами кошачьих когтей, ветхий диван в клопиных пятнах, засаленное кресло времен Крымской войны, самодельный пуфик. Обстановочка рублей на пятьсот годового жалованья. И конечно, кенар у окошка. Платок с клетки откинут, поет птаха, томит душу вечной тоской по иной жизни.
С кухни волнами наплывал отвратительный запах жаренного на жиру лука. Горничная, разумеется, еще и кухарила.
Возобновлять разговор не имело смысла, однако Иван Дмитриевич счел возможным покинуть квартиру лишь после того, как Стрекалова вновь открыла глаза. Она молча смотрела в одну точку на давно не беленном потолке – туда, где трещины на штукатурке змеились, как плюмаж кирасирского шлема. «Князь раньше служил в кирасирах», – вспомнил Иван Дмитриевич.
На улице он кликнул извозчика и поехал на Фонтанку, к Шувалову. Давно пора было доложить о ходе расследования. Но что докладывать? Что эта женщина любила князя и обморок настоящий? Что кенар в клетке поет о любви?
Извозчик, узнав начальника сыскной полиции, осторожно спросил:
– Война-то будет?
– С кем?
– Не знаю. Говорят, всем офицерам велено из отпусков по своим полкам ехать. Верно, нет?
– Еще что говорят? – заинтересовался Иван Дмитриевич.
– Разное болтают. Я, к примеру, слыхал, будто турецкому посланнику в дом живую свинью запустили. По ихнему басурманскому закону этой обиды хуже нет. Сказывают, монах какой-то в мешке ее принес и пустил через óкна в комнаты. Посол сразу – в Зимний, к государю, а тот ему монаха не выдал, велел спрятать в надежном месте. Знать, говорит, ничего не знаю…
Когда остановились на углу, пропуская чью-то карету, Иван Дмитриевич услышал, как в открытых окнах первого этажа настенные часы пробили семь раз.
Еще совсем светло было на улице – конец апреля, ночи почти белые под безоблачным небом, – но распорядок жизни великого города не мог подчиняться капризной игре света в поднебесье. Пробило семь, и по сигналу с башни Городской Думы начала выступать на улицах бледная сыпь газовых фонарей.
– Я так понимаю, – говорил извозчик, – что раз монаха не выдали, война будет с турками.
Еще утром все эти дикие слухи текли сами по себе, а теперь они сливались в одном русле с подозрениями Певцова.
Шувалов сидел у себя в кабинете, сочиняя очередной доклад государю. Если бы тот читал их с тем же напряжением, с каким они писались, эти доклады должны были стать для него изощреннейшей пыткой. Так китайцы капают преступнику воду на выбритое темя: человек сходит с ума от ожидания следующей капли.
– Слава богу, на сегодня это последний, – сказал Шувалов, вручая дежурному офицеру свой опус, – государь соизволил заменить ежечасные доклады на ежедневные. Следующий – завтра в полдень. Надеюсь, к тому времени нам будет что ему сообщить.
– Почему именно в полдень? – спросил Иван Дмитриевич. – Нельзя ли попозже?
– Нельзя. Таков распорядок, а распорядок должен висеть над нами, как дамоклов меч. Без распорядка в России не может быть и порядка.
В кабинете у Шувалова имелось трое часов: настенные, настольные и напольные. Иван Дмитриевич отметил, что все они показывают разное время.
– Не уверен, – потягиваясь в кресле, проговорил Шувалов, – что государь многое почерпнет из моих докладов, но лично мне они сослужили хорошую службу. Я глубже вник в суть этого дела и понял, что Певцов прав: убийство было тщательно подготовлено. Нужно найти в себе мужество признать, что князь пал жертвой чьей-то хитроумной интриги.
Выслушав рассказ о сонетке в княжеской спальне и о визите Ивана Дмитриевича на Кирочную, он начал сердиться:
– Любовь, ревность, оскорбленное самолюбие – все эти мелкие житейские страстишки, с которыми вы, полицейские, привыкли иметь дело, здесь не в состоянии ничего объяснить. Вы расследуете преступление государственной важности, и подходить к нему нужно с другими мерками.
– Ваше сиятельство, я всего лишь хочу сказать, что фон Аренсберга убил человек, бывавший прежде у него в спальне и знавший про сонетку, – оправдался Иван Дмитриевич. – Она и так-то почти незаметна, тем более в темноте. Тому, кто попал в спальню впервые, просто в голову бы не пришло переворачивать князя ногами к изголовью.
– Допускаю, хотя всё могло произойти случайно, в пылу борьбы. Но что вы прицепились к этой Стрекаловой? Не сама же она связала своего любовника по рукам и ногам и задушила подушками? Зачем?
– А муж? – напомнил Иван Дмитриевич.
– Что – муж?
– Он мог убить из ревности.
– Но ему-то откуда было известно про сонетку? Или, по-вашему, он сам приводил собственную жену в спальню к любовнику?
– Он мог разузнать как-нибудь иначе.
– Как?
– Еще не знаю.
– Тьфу ты! – чертыхнулся Шувалов. – Что за испанские страсти бушуют в вашем воображении? Мы не в Севилье.
– Недавно я читал статью в медицинском журнале, – сказал Иван Дмитриевич. – Автор доказывает, что в Петербурге девочки созревают раньше, чем в Берлине и в Лондоне. Примерно в одном возрасте с итальянками.
– Это вы к чему?
– К вопросу о темпераменте русского человека.
– Вы думаете, – примирительно сказал Шувалов, – мне не хочется верить, что князя придушил муж-рогоносец, ревнивая любовница или его же собственный лакей, польстившийся на серебряный портсигар? Очень хочется. Но не могу я в это поверить, поймите! Так запросто не убивают иностранных дипломатов, в России – тем более.
– Виноват, ваше сиятельство, кого же подозреваете вы?
– В чем и штука, что никого конкретно. Разве что агентов какого-нибудь подпольного польского Жонда, если таковой существует.
– Поляки-то тут при чем?
– Перед тем как отправиться в Ломбардию, на войну с Виктором Эммануилом и Наполеоном Третьим, кавалерийская дивизия, которой командовал фон Аренсберг, была расквартирована в Кракове. Возможно, он чем-нибудь насолил полякам, а они люди мстительные. Краков принадлежит австрийцам, и, между прочим, там же, в Галиции, начинал когда-то службу граф Хотек.
– По фамилии судя, он – чех, – заметил Иван Дмитриевич.
– Неважно, слуги империи не имеют национальности. А на мысль о поляках меня навел тот факт, что на Хотека сегодня тоже было совершено покушение. Он едва не погиб.
– Ну, это вряд ли. Трудно так зашвырнуть камень в окно кареты, чтобы убить человека.
– Откуда вы знаете? – удивился Шувалов. – Кто вам об этом рассказал?
– Никто. Слух прошел, – уклончиво ответил Иван Дмитриевич.
– Поразительно! Все знают всё и даже больше того, что есть на самом деле. Хотеку, например, какой-то провокатор сообщил, будто убийцу к фон Аренсбергу подослали мы.
– Кто – мы? Вы?
– Да, мы. Жандармы. Представляете?
– А причина?
– Князь якобы связан был с австрийскими и французскими журналистами, снабжал их всякого рода измышлениями о тайных замыслах нашего правительства. Клеветническими, разумеется.
– Действительно снабжал и был связан?
– Не исключаю, но сейчас меня больше заботит другое. Кто-то, похоже, любыми путями стремится подорвать доверие государя к Корпусу жандармов и ко мне лично.
Иван Дмитриевич слушал, а на языке вертелся один вопрос: кто следил за домом фон Аренсберга? Спросить или не стоит? Нет, лучше не спрашивать. Певцов об этом говорить отказался, сославшись на государственную тайну, и невольно возникало чувство, что он, Иван Дмитриевич, сел за стол с игроками, которые заранее распределили между собой выигрыш и проигрыш. В такой ситуации самое разумное – играть по маленькой, не высовываться, если уж нельзя вовсе бросить карты на стол и выйти вон.
– Хотек ведет себя вызывающе, – говорил Шувалов. – Мне он не доверяет, угрожает поставить вопрос о том, чтобы к расследованию были допущены представители австрийской жандармерии. Я вынужден был довольно резко заявить ему, что этого не позволяет честь России.
– Правильно, ваше сиятельство! – горячо одобрил Иван Дмитриевич, вдруг осознав, что честь России, которая никогда не была предметом его насущных забот, зависит от того, насколько быстро сумеет он найти убийцу фон Аренсберга.
– И это еще не всё, – пожаловался Шувалов. – Хотек предъявил нам требование поставить вне закона деятельность «Славянского комитета» и намекал, что при отказе возможны серьезные дипломатические осложнения между нашими державами.
– Чем это грозит? Войной? – встревожился Иван Дмитриевич.
– Ну, пока что маловероятно, хотя в более отдаленной перспективе всё может быть. В Вене есть влиятельные околоправительственные круги, готовые использовать инцидент в Миллионной для раздувания антирусской истерии. Во что она выльется, одному Богу известно.
Как всегда в минуты волнения, Иван Дмитриевич начал заплетать в косичку правую бакенбарду. Жена тщетно пыталась отучить его от этой безобразной, по ее мнению, привычки.
Он ничего не понимал, однако мысль о сонетке немного успокаивала. Стоило потянуть за нее – и весь этот чудовищный бред расползался, как костюм Арлекина.
Такой костюм Иван Дмитриевич давным-давно видел в ярмарочном балагане на Каменном острове. Он тогда должен был выследить, арестовать и выпроводить из Петербурга могилевского еврея по фамилии Лазерштейн, площадного актеришку, который креститься не желал, но лицедействовать хотел не в Могилеве, а в столице, чтобы, видите ли, зарабатывать побольше. Давали итальянский фарс, Лазерштейн играл Арлекина. По ходу спектакля он царил на сцене, потешал публику, помыкал беднягой Пьеро, – пока тот, доведенный до отчаяния, не отыскал в костюме своего мучителя неприметную нитку и не дернул за нее. Тут же весь костюм Арлекина, виртуозно сметанный из лоскутов одной-единственной ниткой, развалился на куски; под хохот зрителей среди вороха разноцветного тряпья остался стоять тощий, как скелет, голый Лазерштейн со своим едва прикрытым обрезанным срамом.
Шувалов встал и прошелся по кабинету из угла в угол.
– Возможно, я слишком устал сегодня, но у меня возникает странное ощущение…
Он страдальчески потер пальцами виски.
– Мне кажется…
И опять пауза.
– Что, ваше сиятельство? – напрягся Иван Дмитриевич, кожей чувствуя, что сейчас будет сказано самое главное.
– Мне кажется, – выговорил наконец Шувалов, – что слухи о смерти фон Аренсберга начали распространяться еще до того, как он был убит.
Выходя на Фонтанку, Иван Дмитриевич ощутил сильное желание немедленно выпить рюмку водки. Он завернул в ближайший трактир, сел за столик. Хозяин заведения мгновенно узнал почетного гостя – и сам подскочил к нему вместо полового.
– Рюмку водки и грибочков соленых, – коротко распорядился Иван Дмитриевич, разглядывая изображенную на стене Цереру с рогом изобилия.
Она веером рассы́пала перед собой какие-то фантастические южные плоды, которые никогда не водились в этом третьеразрядном трактире, где величайшим деликатесом почитался моченый горошек. Церера зазывно улыбалась посетителям, каждая грудь у нее была, наверное, фунтов по шести.
На стоявшем в углу бильярде игроки и двух шаров разыграть не успели, как заказ уже был доставлен.
– Что, Иван Дмитриевич, притомились? – участливо спросил трактирщик, сгружая на столик соленые грибочки, из уважения к гостю положенные в фарфоровую сахарницу. – Ну да Бог милостив. Сыщете злодеев – так австрийский император вас орденом пожалует.
– И ты знаешь? – печально поглядел на него Иван Дмитриевич.
– Мы не хуже других. Как все, так и мы.
– И про свинью слыхал?
– То уж сегодня. А что князя ухлопали, это я еще вчера знал.
– Что-о? – поразился Иван Дмитриевич.
– У нас место бойкое, я все новости первый узнаю, – похвалился трактирщик. – Ну, после вас, конечно.
– Ты чего мелешь? Как так вчера? Сегодня ночью его убили.
– Я политику понимаю, – согласился трактирщик. – Пущай народ думает, что сегодня. А то языки чесать станут: полиция, мол, спит, мышей не гоняет…
– Погоди. Кто тебе сказал, что вчера?
– Вечером сидели двое, промеж себя толковали. Вон там, в углу. Я и подслушал. Каюк, говорят, князю Анцбурху.
– Вчера вечером? – беспомощно переспросил Иван Дмитриевич.
– От меня, Иван Дмитрич, ни одна душа не узнáет. Молчок! Я политику понимаю! Но уж вы когда орден получите, на банкет – милости прошу к нам. Во всю залу столы накрою! У меня стерлядки – камские, вина – прямо из Франции, в бутылках выписываем, – вдохновенно врал трактирщик.
Иван Дмитриевич опрокинул стопку, задумчиво подцепил вилкой грибочек.
Шувалов сказал, что слухи о смерти князя поползли раньше самой смерти. Теперь это предположение вовсе не казалось бредовым, но в итоге наплывал совсем уж невыносимый бред. Что же получается? Князь играл в карты и пил вино в Яхт-клубе, ехал на извозчике, ложился спать, – а сам уже был мертв, и многие в городе об этом знали.
Еще днем Константинов разыскал того извозчика, который отвозил князя домой. Выяснилось, что от клуба отъехали в три часа утра, а в Миллионную прибыли чуть не к четырем, потому что лошадь была сама не своя, упрямилась, ржала, будто пугалась чего-то, – вот и добирались целый час. Выходит, и лошадь догадывалась, что везет мертвеца?
Тем не менее, в заговорщиков по-прежнему не верилось. Раб опыта, Иван Дмитриевич слишком хорошо знал, что самые коварные заговорщики – это случайность и страсть.
– Нет, – ответил он на вопрос трактирщика, налить ли еще, и опустил наконец замершую в воздухе руку с пустой рюмкой. – Сколько с меня?
– Нисколь. Вот когда вас орденом наградят, пожалуйте к нам. Отпразднуем, и к тому, что ваши гости съедят и выпьют, я заодно эту рюмочку причту.
– Нисколь так нисколь, – не стал спорить Иван Дмитриевич. – А хороши у тебя груздочки! – похвалил он, цепляя вилкой еще грибок.