Жорж Сименон «Кот»

Глава 1

Он выпустил из рук газету, и она развернулась у него на коленях, а потом медленно соскользнула на натертый паркет. Со стороны могло бы показаться, что он задремал, если бы из-под опущенных век не виднелись время от времени щелочки глаз.

Интересно, поддалась ли на обман жена? Она вязала, сидя в низком кресле по другую сторону камина. Она никогда не подавала виду, что следит за ним, но он давно знал, что от нее не ускользает ни одно его движение, вплоть до едва заметного подрагивания мускулов.

Напротив с высоты подъемного крана обрушивался вниз ковш со стальными челюстями и тяжело скреб землю, а рядом с ним громыхала железом бетономешалка. При каждом толчке дом ходил ходуном, и жена каждый раз вздрагивала, прижимая руку к сердцу, словно этот грохот, в сущности уже привычный, пронизывал ее до мозга костей.

Они следили друг за другом. Для этого им не нужно было смотреть. Они следили друг за другом годами, исподтишка внося в эту игру все новые уловки.

Он улыбался. Черные мраморные часы с накладными узорами из бронзы показывали без пяти пять; можно было подумать, что он считает минуты, секунды. Он и в самом деле отсчитывал их — машинально, дожидаясь, пока большая стрелка займет вертикальное положение. Тогда шум от бетономешалки и подъемного крана сразу оборвется. Закутанные в дождевики люди с мокрыми лицами и руками на мгновение замрут, а потом пойдут к дощатому бараку, построенному на углу пустыря.

Был ноябрь. С четырех пополудни они работали при свете прожекторов, которые потом сразу выключались, и тогда немедленно, без перехода становилось темно и тихо, и в тупике светил только один-единственный фонарь.

У Эмиля Буэна от жары разомлели ноги. Приоткрывая глаза, он видел, как по чуркам в камине пробегают огоньки, то желтые, то с синеватой сердцевиной. Камин был из такого же черного мрамора, что часы и канделябры с четырьмя свечами каждый, стоявшие по обе стороны от часов.

В доме все было тихо и неподвижно, словно на фотографии или на картине, только шевелились руки Маргариты да слабо позвякивали вязальные спицы.

Без трех минут пять. Без двух пять. Неспешно, тяжело рабочие потянулись к бараку переодеваться, но подъемный кран еще работал, и к лесам, выросшим до уровня второго этажа, еще поднимался последний ковш, полный бетона.

Пять без одной минуты. Пять ровно. Стрелка задрожала, колеблясь, на тусклом циферблате, и, разделенные паузами, прозвучали пять ударов — казалось, все в этом доме происходит медленно, неспешно.

Маргарита вздохнула, вслушиваясь во внезапную тишину, которую ничто не нарушит до завтрашнего утра.

Эмиль Буэн задумался. Он смутно улыбался, и щелки его глаз следили за огоньками в камине.

Нижнее полено уже превратилось в почерневший остов, от которого шли струйки дыма. Два других еще краснели, но потрескивание говорило о том, что и они скоро рассыплются.

Маргарита гадала, встанет ли Эмиль, чтобы взять из корзины новые чурки и подбросить их в огонь. Оба они привыкли, чтобы очаг пылал, и нежились перед ним, пока у них не начинало щипать лица, так что приходилось отодвигать кресла.

Эмиль улыбнулся еще шире. Но не ей. И не огню. Улыбку вызвала мысль, мелькнувшая у него в голове. Привести эту мысль в исполнение он не спешил. Им обоим некуда торопиться: пока один из них не умрет, времени у них предостаточно. Как знать, кто уйдет первым? Маргарита наверняка думала об этом тоже. Они думали об этом долгие годы, возвращались мыслями по несколько раз на дню. Этот вопрос стал для них главным.

Наконец Эмиль тоже вздохнул, и правая его рука, покинув подлокотник кожаного кресла, ощупью потянулась во внутренний карман пиджака. Эмиль извлек оттуда блокнотик, игравший в их быту важную роль. Узкие странички были разлинованы, и по линейкам шли ряды дырочек, позволявшие аккуратно отрывать полоски шириной в три сантиметра. Обложка была красная. В кожаное кольцо вдет тонкий карандашик.

А что Маргарита — вздрогнула? Призадумалась ли, какое послание получит на сей раз? Ей, конечно, не привыкать, но она никогда не знала, что именно напишет Эмиль, а он нарочно застывал с карандашом в руке и словно погружался в размышления.

Он не собирался ей сообщать ничего особенного. Он только хотел смутить ее, не дать ей перевести дух, когда шум стройки стихнет и ей станет легче. Ему пришло на ум несколько идей, но он все их забраковал, одну за другой. Ритм вязальных спиц несколько изменился. Все же Эмилю удалось вывести Маргариту из равновесия или хотя бы раздразнить ее любопытство. Он растянул удовольствие еще минут на пять; слышно было, как один из рабочих идет к выходу из тупика.

Наконец Эмиль написал печатными буквами: “Кот”. И снова на несколько минут застыл в неподвижности, а потом убрал в карман блокнотик, от которого оторвал полоску бумаги.

Затем он сложил эту полоску в комочек, похожий на те, которыми дети стреляют при помощи резинки. Ему резинка не требуется. В этой игре он достиг поразительной, прямо-таки макиавеллевской ловкости. Бумажка зажималась между большим и средним пальцем. Большой палец выпрямлялся — точь-в-точь курок у ружья и, резко щелкнув, выстреливал записку на колени Маргарите.

Эмиль никогда не промахивался и всякий раз про себя по-настоящему ликовал. Он знал, что Маргарита и бровью не поведет, прикинется, будто ничего не замечает, и будет вязать дальше, шевеля губами, как при молитве, — на самом-то деле она беззвучно считает петли.

Иногда она ждала, пока он выйдет из комнаты или отвернется подкинуть поленья в камин. А иногда, на несколько минут напустив на себя безразличие, небрежно скользила рукой по переднику и хватала записку.

Все это происходило всегда примерно одинаково, но все-таки они вносили в свои действия известное разнообразие. Сегодня, например, она ждала, пока стихнет шум на стройке и в тупике, где они жили, станет тихо Маргарита отложила вязание на табурет, словно закончив работу, полузакрыла глаза и, казалось, тоже разомлела в тепле камина.

Прошло немало времени, прежде чем она сделала вид, что наконец заметила свернутую бумажку у себя на переднике, и схватила ее пальцами в тонких морщинках. Она словно раздумывала, не бросить ли бумажку в огонь, казалось, она колеблется, но Эмиль знал, что это продолжение обычной комедии. Он на эту удочку не попадется.

На протяжении долгих дней дети в один и тот же час возобновляют одну и ту же игру все с той же верой в эту игру. Они верят понарошку. Разница только в том, что Эмилю Буэну семьдесят три года, Маргарите — семьдесят один. А еще разница в том, что их игра длится четыре года и они не собираются ее прекращать.

В сырости и тишине гостиной жена развернула наконец бумажку и, не надевая очков, прочла нацарапанное мужем слово: “Кот”.

Она и бровью не повела. Бывали записки и подлинней, понеожиданней, подраматичней; некоторые представляли собой сущие головоломки. Эта записка была самая что ни на есть обычная. Эмиль Буэн писал такие, когда не мог придумать ничего похитрей.

Маргарита швырнула бумажку в камин; в нем взметнулся и тут же опал узкий язык пламени. Она сложила руки на животе и застыла: теперь во всей гостиной только очаг подавал признаки жизни.

Часы затряслись и пробили один раз. Маленькая, щуплая Маргарита поднялась, словно по сигналу. На ней было бледно-розовое шерстяное платье того же оттенка, что ее щеки; поверх платья был повязан клетчатый передник нежно-голубого цвета. В седине у нее еще проглядывали редкие золотистые нити. Черты ее лица с годами заострились. Тем, кто ее не знал, казалось, что на лице у нее отражаются доброта, печаль, смирение.

— Достойная женщина!

Эмиль Буэн не ухмылялся. Чтобы обнаружить свое душевное состояние, им обоим давно уже не требовалось столь выразительных средств. Легкая дрожь губ, чуть скривившийся угол рта, мимолетный огонек, вспыхнувший в зрачках, — этого было вполне достаточно.

Маргарита огляделась, словно в нерешительности. Он догадывался, что она сейчас сделает, как при игре в шашки один партнер предвидит ход другого.

Эмиль не ошибся. Она подошла к клетке, просторной бело-голубой стоячей клетке с золоченой решеткой. В клетке застыл пестрый попугай с неподвижными глазами — не сразу можно было заметить, что глаза у него стеклянные, а сам попугай, застывший на жердочке, — не живая птица, а чучело. Но Маргарита глядела на него так ласково, словно он был живой; протянув руку, она просунула палец между прутьями. Губы у нее зашевелились, словно она продолжала считать петли. Она разговаривала с птицей. Казалось, сейчас она примется ее кормить.

Эмиль написал ей: “Кот”.

И теперь она безмолвно отвечала ему: “Попугай”.

Классический ответ. Он обвинял жену в том, что она отравила кота, его кота, которого он любил еще до знакомства с ней.

Всякий раз, когда он сидел у камина, разморенный клубами тепла, идущими от поленьев, его подмывало протянуть руку и погладить зверька, который, бывало, прибегал, сворачивался клубком у хозяина на коленях, а мех у него был такого нежного оттенка, в черную полоску.

— Самый обыкновенный домашний кот, — утверждала жена.

В те времена, когда они еще разговаривали, она начинала этими словами каждую ссору.

Пускай его кот и не был породистым, но это был необыкновенный кот. Длинный, гибкий, он скользил вдоль стен, вдоль мебели — ни дать ни взять тигр. Голова у него была меньше, чем у домашних кошек, и какая-то треугольная, а взгляд пристальный, загадочный.

Эмиль Буэн уверял, что это дикий кот, который случайно забрел в Париж. Он подобрал его совсем котенком где-то на стройке, еще когда работал в Парижском дорожном управлении. Эмиль был вдов, жил один. Кот стал ему другом. Тогда на другой стороне тупика еще высились здания, а теперь на их месте строится огромный доходный дом.

Когда он женился на Маргарите и перебрался через дорогу, кот последовал за ним.

Кот… Однажды утром Эмиль нашел его в подвале, в самом темном углу. Кот отравился паштетом, который приготовила Маргарита.

Зверек так и не смог привыкнуть к Маргарите. Все четыре года, что он прожил в доме напротив, есть он соглашался только из рук Буэна. Два-три раза в день, повинуясь обычному пощелкиванию языком, которое служило ему сигналом, кот гулял с хозяином по тупику, словно дрессированная собачонка. До того самого дня, когда они оба перебрались в дом напротив, полный незнакомых запахов, кот был единственным, от кого Эмилю перепадала ласка.

— Он малость диковат, но привыкнет к тебе…

Кот не привык. Остался недоверчив и никогда не подходил ни к Маргарите, ни к клетке, в которой сидел большой попугай ара с ярким оперением; говорить он не умел, но, разозлившись, испускал чудовищные крики.

Твой кот…

Твой попугай…

Маргарита была кроткая, не без обаяния. Нетрудно было представить себе, как она — юная и тоненькая, в платье пастельных тонов, в широкополой соломенной шляпке — мечтательно прогуливается с зонтиком в руках по берегу реки. Кстати, в столовой висит фотография, на которой она запечатлена именно такой.

Она осталась такой же стройной. Только ноги слегка распухли. Она так же, чересчур слащаво, продолжала улыбаться жизни, как когда-то — фотографу.

Кот и попугай довольствовались тем, что с почтительного расстояния недоверчиво, но уважительно следили друг за другом. Когда кот, лежа на коленях у хозяина, принимался мурлыкать, попугай замирал и глядел на него своими круглыми глазами, словно недоумевая, что это за звук, такой постоянный и однообразный.

Наверное, кот заметил, что обладает некоторой в частью над попугаем? Не зря же он следил за птицей умиротворенным взглядом полуприкрытых глаз! Он-то не сидел в клетке. Он наслаждался блаженным теплом наравне с хозяином, а хозяин его защищал.

Время от времени попугай уставал мучиться над задачей, не имеющей решения, и впадал в ярость. Он топорщил перья и вытягивал шею, словно вокруг не было прутьев, словно еще немного — и он бросится на врага; в эти минуты дом оглашался его пронзительными криками.

Тогда Маргарита говорила:

— Ты не мог бы оставить нас на минутку?

“Нас” — то есть ее с птицей. Кот тоже дрожал, зная, что сейчас его возьмут, унесут в холодную столовую и Буэн усядется там в другое кресло.

Маргарита открывала клетку, приговаривая ласковым голосом, словно обращалась к любовнику или сыну. Ей не надо было даже протягивать руку. Она просто садилась на место. Попугай смотрел на затворенную дверь гостиной, прислушивался, убеждаясь, что опасности нет, что оба чужака, мужчина и его зверь, убрались и не угрожают ему, не потешаются над ним.

Тогда он мощным скачком перепархивал на спинку стула: летать он не умел. В два-три прыжка добирался до хозяйки и садился ей на плечо. Она продолжала вязать. Игра сверкающих спиц завораживала попугая. Пресытившись ею, он терся огромным клювом о щеку женщины, а потом — за ухом, где кожа всего нежнее.

Твой кот… Твой попугай…

Минута бежала за минутой. Эмиль сидел в столовой, Маргарита в гостиной, и так продолжалось, пока мраморные часы не показывали: пора готовить обед.

В те времена Маргарита еще стряпала на них обоих.

Сперва Эмиль оставил за собой обязанность готовить пищу для кота. Как-то он болел гриппом, три дня лежал в постели, и она воспользовалась этим: купила у мясника потроха, нарезала, сварила, смешала с рисом и овощами.

— Съел?

— Не сразу, — с заминкой ответила она.

— Но потом съел?

— Да…

Эмиль готов был поклясться, что она лжет. На другой день температура у него была тридцать девять, и Маргарита сказала ему то же самое. Еще день спустя, пока она ходила за покупками на улицу Сен-Жак, он накинул халат, спустился вниз и обнаружил под раковиной нетронутый вчерашний паштет. Кот, бежавший следом за хозяином, посмотрел на него с упреком. Эмиль смешал всю еду заново, протянул ему тарелку, но кот не сразу решился отведать. Вернувшись, Маргарита увидела пустую тарелку. Кот был не на первом этаже, а в спальне наверху: он свернулся в ногах у хозяина.

Там он спал каждую ночь.

— Это негигиенично! — возмущалась она поначалу.

— Он спит со мной уже несколько лет, и я от этого не заболел.

— Его храп не дает мне спать.

— Он не храпит, а мурлычет. Привыкнешь. Я вот привык.

В ее словах была доля правды. Этот кот мурлыкал не так, как другие: он издавал не мурлыканье, а какой-то звонкий храп, словно человек, хлебнувший лишку.

Теперь она стояла перед клеткой, не отрываясь смотрела на чучело попугая и шевелила губами, словно шепча ласковые слова.

Эмиль сидел к ней вполоборота: ему и не нужно было на нее смотреть. Он назубок знал эту комедию, как и все прочие, которые разыгрывала Маргарита. Он улыбался смутной улыбкой, не отводя взгляда от поленьев, становившихся все чернее. Наконец встал, взял еще две чурки и подложил в камин, придав им устойчивость с помощью кочерги.

Снаружи не доносилось больше ни звука — только шелест дождя да журчание фонтанчика в мраморном бассейне. В тупике стояло в ряд семь домов, все одинаковые: в центре фасада входная дверь, слева два окна гостиной, справа окно столовой, за которой расположилась кухня. Спальни находились на втором этаже.

Еще два года назад на противоположной стороне тупика высились такие же дома под четными номерами. Их, словно картонные игрушки, смел огромный железный шар, которым орудуют при сносе зданий, и теперь пейзаж представлял собой стройку: подъемные краны, балки, камнедробилки, доски.

У троих из обитателей улочки были свои машины. Даже при опущенных ставнях слышно было, если вечером кто-нибудь уезжал. А снаружи было видно, в какой комнате расположились люди. Почти никто из жильцов не задергивал шторы, и в окнах можно было разглядеть супружеские пары, семью за столом, лысеющего мужчину, который читал в кресле под картиной в потускневшей золоченой раме, ребенка, склонившегося над тетрадью и сосущего карандаш, женщину, занятую чисткой овощей на завтра.

Вокруг стояла мягкая, обволакивающая тишина. По правде сказать, фонтан был слышен, только когда гасили в комнате свет и ложились в постель.

Дом Буэнов — его до сих пор называли домом Дуазов — стоял последним в ряду, прилегая к высокой стене, перегораживавшей тупик. У подножия стены высилась статуя — бронзовый амур с рыбой в руках. Изо рта у рыбы била тонкая струйка воды, падая в мраморную раковину.

Маргарита снова уселась в кресло перед огнем. Она уже не вязала, а, нацепив на нос очки в серебряной оправе, пробегала глазами газету, которую подобрала на полу под креслом мужа.

Черные стрелки часов медленно ползли вперед, всякий раз подрагивая и задерживаясь на цифрах 6 и 12. Эмиль не читал, никуда не смотрел, а просто сидел с закрытыми глазами: не то размышлял, не то дремал, и только иногда менял положение ног, немевших от жара. Лишь когда пробило семь, он медленно встал и, не глядя ни на жену, ни на чучело в клетке, направился к двери.

В коридоре не горел свет. Налево была входная дверь с пустым почтовым ящиком посредине, направо — лестница, ведущая на второй этаж. Эмиль повернул выключатель, прикрыл за собой дверь и отворил дверь в столовую — там было затхло и холодно. В доме было центральное отопление, но его включали только в сильные холода. К тому же столовой давно не пользовались: муж и жена ели на кухне, которую согревала газовая плита.

Буэн заботливо и внимательно выключил свет в коридоре, закрыл за собой еще одну дверь и направился в сторону кухни; как только на кухне стало светло, он погасил свет в столовой. Привычку к бережливое и он перенял у жены; кроме того, у него были и свои причины гасить свет. Он знал, что, стоит ему подняться, Маргарита заерзает в кресле. Она не хочет бежать за ним по пятам. Она выжидает. Когда же она в свой черед поднимется, испустив один из тех вздохов, которыми сопровождает каждое из дневных дел, ей придется погасить свет в гостиной, зажечь в коридоре, потом опять погасить и закрыть за собой несколько дверей. Все это превратилось для них обоих в ритуал и было исполнено некоего таинственного смысла.

На кухне Эмиль Буэн вытащил из кармана ключ и отпер буфет, стоявший справа: всего на кухне было два буфета. Тот, что слева, из австралийской сосны, стоял здесь с тех времен, когда был жив отец Маргариты. Белый крашеный буфет, стоявший справа, принадлежал Буэну; его купили на бульваре Барбес.

Эмиль достал из буфета отбивную, луковицу, три палочки вареного цикория, остатки от завтрака, которые он сложил в миску. Еще он достал бутылку красного вина, наполовину уже пустую, и налил себе стакан, а потом полез за своим маслом — сливочным и растительным — и уксусом. Зажег газ, растопил кусок масла, нарезал луковицу ломтиками и, когда лук стал золотистым, бросил на сковородку отбивную.

В дверях показалась Маргарита, делая вид, что не замечает его, не подозревает о его присутствии и даже не чувствует запаха лука, которого терпеть не может. Она достала из кармашка на поясе ключ и тоже отперла свой буфет.

Кухня была невелика. Большую часть ее занимал стол. Чтобы не столкнуться, супругам приходилось двигаться с осторожностью. У них это настолько вошло в привычку, что они почти никогда не задевали друг друга. От скатертей они давно уже отказались и обходились клетчатой клеенкой, лежавшей на кухонном столе.

У Маргариты тоже была своя бутылка, но не с вином, а с укрепляющим лекарством, которое было в большой моде в начале века; отец поил ее этим снадобьем в полдень и вечером, еще когда она была молоденькой анемичной девушкой. На старомодной этикетке были изображены листья непонятно какого растения; надпись вычурными буквами гласила: “Альпийское укрепляющее”. Маргарита налила себе ликерную рюмочку этого напитка и с наслаждением пригубила.

Когда отбивная поджарилась, а овощи разогрелись, Эмиль выложил все на тарелку и уселся с краю стола, поставив перед собой бутылку, хлеб, салат, сыр и масло.

Притворяясь, что ей нет до него никакого дела, Маргарита разложила на другом конце стола свой обед: ломтик ветчины, две холодные картофелины, которые она, перед тем как положить в холодильник, завернула в фольгу и два тоненьких кусочка хлеба.

Она отставала от мужа. Бывало, один из них садился за стол, когда второй уже закончил трапезу. Но это не имело значения: все равно они друг друга не замечали. Ели они молча, так же, как делали все остальное.

Буэн был уверен, что жена думает: “Два раза в день трескает мясо! И еще нарочно лук жарит…”

Отчасти так оно и есть. Он любит лук, но не настолько, чтобы дня без него не обойтись. Иногда, чтобы ее позлить, он готовил себе изысканные блюда, над которыми приходилось колдовать час, а то и два. Для него это имело большой смысл. Это доказывало, что он не теряет аппетита, что он такой же гурман, как раньше, и ему не в тягость стряпать для самого себя.

Иногда по утрам он приносил требуху — от одного ее вида жену мутило. А вечером, словно выставляя напоказ свою умеренность, она ограничивалась ломтиком ветчины или холодной телятины, кусочком сыра, а подчас одной-двумя картофелинами, оставшимися с обеда.

В этом тоже таился смысл. Даже не один. Во-первых, доказывалось, что он тратит на еду больше, чем она. Затем — что она брезгует готовить на плите после него. Когда плита была ей необходима, Маргарита выжидала, пока он ее почистит, — готова была ради этого надолго задержаться с обедом.

Они неторопливо жевали: она — еле заметно двигая челюстями, словно мышка; он, напротив, — всячески показывая, какой у него отменный аппетит и как ему вкусно.

“Видишь! Ты не в силах мне помешать. Вбила себе в голову, что наказала, одолела меня… А я вот вполне доволен жизнью и не теряю аппетита”.

Разумеется, подобные диалоги протекали безмолвно, но супруги слишком хорошо знали друг друга, чтобы не угадать каждое слово, каждое намерение.

“Ты вульгарен. Ешь неопрятно, обжираешься луком, как простонародье. А я всю жизнь ем, как птичка. Так меня еще отец называл: “моя птичка”. А первый муж — он у меня был не только музыкант, но и поэт — называл меня своей хрупкой голубкой”.

Она смеялась. Не вслух. Про себя. Но как бы то ни было, смеялась.

“Он сам умер, бедняга, сам оказался хрупким”.

Но стоило ей посмотреть в сторону второго мужа, взгляд ее становился жестким.

“Ты тоже уйдешь раньше меня, хоть и считаешь себя очень крепким”.

“Я уж давно бы ушел, если бы дал обвести себя вокруг пальца. Помнишь бутылочку в подвале?..”

Теперь и он смеялся про себя. Пусть они одни в этом тихом доме, пусть они оба обречены на немоту — все это не мешает им обмениваться самыми язвительными колкостями.

“Ну, погоди! Сейчас я тебе аппетит испорчу”.

Эмиль достал из кармана блокнот, написал два слова, оторвал полоску бумаги и ловко закинул ее в тарелку жены.

Не удивляясь, Маргарита развернула записку: “Остерегайся масла”.

Она словно окаменела: это было сильней ее. Она так и не смогла привыкнуть к этой шутке. Она знала: масло не отравлено, ведь она держит его в буфете, под замком, хоть там оно тает и даже растекается.

Тем не менее она продолжала есть, хотя это было нелегко. Отомстит она после. Как — пока еще не знает. Время поразмыслить у нее будет: им обоим решительно нечем больше заниматься.

“Ты забываешь, что я женщина, а за женщиной всегда последнее слово, и, кроме того, они живут лет на пять дольше, чем мужчины. Пересчитай-ка вдов: во сколько раз их больше, чем вдовцов?”

Сам-то Эмиль остался вдовцом, но виной тому несчастный случай, а случай не в счет. Его жена попала под автобус на бульваре Сен-Мишель. Она умерла не сразу: два года промучилась, вся искалеченная. Он тогда работал. Пенсии еще не было. Вечером он приходил домой и ухаживал за ней, хозяйничал.

“Она недурно с тобой сквиталась, верно?”

Пустота. Молчание. Дождь во дворе.

“Мне часто приходит в голову: а что, если ты в конце концов устал и отделался от нее? Она принимала столько лекарств, что это было нетрудно. Она была не такая осторожная, как я, не такая хитрая. Простушка с большими красными руками — смолоду коров доила”.

Маргарита не была с ней знакома. Буэны жили в Шарантоне. Эмиль сам рассказал ей о красных руках — правда, с оттенком нежности: в те времена они еще разговаривали.

— Как странно, что руки у тебя такие белые, запястья такие тонкие, кожа чуть ли не просвечивает. Моя первая жена была из деревни, дюжая, ладная, с большими красными руками.

Эмиль достал из кармана пачку итальянских сигар; эти растрепанные чернейшие, крепчайшие сигары называют гробовыми гвоздями. Он прикурил, выпустил в воздух клуб едкого дыма, поковырял спичкой в зубах.

“Это тебе урок, старушка, а то ты у нас такая изысканная…”

“Погоди! Еще дождешься”.

Он допил стакан, прикончил бутылку, с минуту сидел неподвижно, затем с усилием встал, подошел к раковине и включил горячую воду. Покуда Маргарита, отрезая маленькие кусочки, доедала обед, он вымыл посуду, вычистил плиту — сперва бумагой, потом губкой, аккуратно завернул в старую газету кость и жир от отбивной и вынес в бачок под лестницей, но прежде тщательно запер на ключ свой буфет.

Еще один кусок дня разжеван и проглочен; Эмиль приступил к последнему куску: вернулся в гостиную и покрутил ручку телевизора. По первому каналу передавали новости. Он повернул кресло. Поленья в камине почти догорели, но поддерживать огонь было уже не нужно — по комнате разлилось мягкое тепло.

Теперь мыла посуду Маргарита. Он слышал, как она ходит взад и вперед. Потом она тоже пришла в гостиную, но поворачивать свое кресло не стала: новости ее не интересовали.

— Вся это твоя пакостная политика, да несчастные случаи, да всякие жестокости… — говорила она когда-то.

Она опять принялась за свое нескончаемое вязание. Потом объявили фестиваль песни, и она подвинула кресло, сперва чуть-чуть, потом еще и немного еще. Она не желала показывать, что интересуется этими глупостями. Правда, во время какого-нибудь душещипательного романса она, не удержавшись, начинала сморкаться.

Буэн встал: ему надо было взять бачок, стоявший под лестницей, и вынести его на край тротуара. Лил ледяной дождь, и в тупике было пустынно: только семь домов, один за другим, да несколько освещенных окон, да три машины, ждущие завтрашнего утра, да эта кошмарная стройка, над которой между зияющих провалов уже начали расти стены.

Рыба в фонтане все так же плевалась водой, которая стекала струйкой в бассейн в форме раковины; по бронзовому амуру струился дождь.

Эмиль запер за собой дверь на ключ, задвинул засов. Как всегда по вечерам, опустил ставни — сперва в столовой, потом в гостиной, где еще был включен телевизор.

Телевизор распространял по комнате слабый серебристый свет, но и при этом свете Эмиль успел заметить, что жена держит во рту термометр. Придумала, нечего сказать! Это ее нехитрая месть, выпад в ответ на историю с маслом. Она воображает, будто он всполошится, поверив, что она заболела. Когда-то она охотно распространялась о том, какая у нее слабая грудь, какие бронхиты, при малейшем дуновении ветерка куталась в шали.

“Ну что, старушка, помирать собралась?”

Только эта мысль у него и мелькнула. Он написал эти слова на клочке бумаги, который неожиданно для нее шлепнулся ей на колени. Она прочла, вынула термометр, посмотрела на мужа с жалостью и, достав из кармана листок, в свой черед написала: “Ты уже позеленел”.

Бросать она не стала, просто положила на стол. Пускай сам побеспокоится. Она и не подумала запастись блокнотом с отрывными листками. Ей годился любой клочок бумаги, хоть краешек газеты.

Сразу он не вскочит ни за что на свете. Как ни разбирает его любопытство, он готов ждать и ждать. Ее осенило, как можно его поторопить. Она просто-напросто встала и переключила телевизор на вторую программу. Он терпеть не мог, когда ему навязывали не ту программу, которую он выбрал.

Как только она вновь уселась в кресло, он в свой черед встал, переключил программу и походя, будто невзначай, схватил записку.

Позеленел! Он заухмылялся. Он выдавливал из себя смех. Но смех получился нехороший, натужный, потому что цвет лица у него и впрямь скверный. Он в этом убеждается каждое утро за бритьем. Сперва он думал, что виновато освещение в ванной с матовыми стеклами. Рассмотрел себя в другой комнате. И впрямь он похудел. Когда стареешь, лучше уж худеть, чем толстеть. Он вычитал в газете, что страховые компании берут с толстых более высокий взнос, чем с худых.

И все-таки свыкнуться с собой теперешним ему трудно. Рост у него высокий. Когда-то он был широк в кости, плотен, крепок. На стройке ходил в огромных сапогах, зимой и летом в одной и той же черной кожаной куртке. Ел и пил все без разбора, не заботясь о желудке. За более чем пять десятков лет ему ни разу не пришло в голову взвеситься.

Теперь Эмиль чувствовал, как болтается одежда на его исхудавшем теле, у него часто болело то в ноге, то в колене, в груди или в затылке. Ему семьдесят три года, но, если не обращать внимания на худобу, он не желал признать себя стариком.

А Маргарита — считает ли она себя старухой? Когда он раздевается, на лице у нее возникает презрительная гримаса — она не понимает, что сама одряхлела куда больше, чем он.

В этом состоит еще одна их игра. В нее они сыграют попозже, когда поднимутся наверх, в спальню. На втором этаже три спальни. В день свадьбы супруги, понятное дело, легли вместе в той из комнат, где раньше спали родители Маргариты, а потом она сама с первым мужем. Она сохранила родительскую кровать орехового дерева, перовой матрас и необъятную перину. Буэн пытался ко всему этому привыкнуть. Несколько дней спустя он сдался, тем более что жена не соглашалась спать при открытом окне. Перебираться в другую спальню он не стал, а принес себе отдельную кровать и поставил ее рядом с кроватью жены.

Стены были оклеены обоями в мелкий цветочек. Сперва в спальне висели только две увеличенные фотографии в овальных рамах: на одной — Себастьян Дуаз, отец Маргариты; на другой — ее мать, которую свела в могилу чахотка, когда дочь была еще совсем мала. После, когда они уже перестали разговаривать, Маргарита рядом с отцовским повесила портрет своего первого мужа, Фредерика Шармуа. Судя по фотографии, это был худой, изящный мужчина с поэтической внешностью: тонкие усики, острая бородка. Он служил первой скрипкой в Опере, днем давал уроки.

Недели не прошло, как Буэн ответил на вызов, повесив у себя в изголовье портрет своей первой жены.

Каждый старался поддеть другого — так же, как во время раздевания. Они могли бы разойтись по разным комнатам, но оба не желали ничего менять в привычках, сложившихся с первых лет. Буэн почти всегда раздевался первым, стараясь вести себя при этом как можно целомудреннее. Но все равно ему неизбежно приходилось показывать голую грудь, ребра, которые все сильнее обтягивала кожа, волосатые ноги и дряблые ляжки.

Он знал — жена подсматривает и рада-радешенька, что он постепенно сдает, но чуть погодя наступал его черед украдкой коситься на тощую и плоскую грудь, обвисшие ягодицы и распухшие лодыжки Маргариты.

“Хороша, ничего не скажешь!”

“А сам-то! Думаешь, красавец?”

Они по-прежнему не разговаривали. Молча меряли друг друга глазами. Каждый по очереди шел чистить зубы: ванная была единственной комнатой в доме, где они никогда не бывали вдвоем. Оба привыкли слышать, как щелкала задвижка, когда один из них там запирался.

Буэн грузно укладывался, выключал ночник у изголовья. Жена юркала под одеяло легче и проворнее, и он знал, что она долго еще лежит с открытыми глазами и ждет сна. Он засыпал почти сразу. Проглочен еще один кусок дня, последний. Завтра будет другой день, точь-в-точь такой же.

Спать было хорошо. Особенно спать и видеть сны: во сне у него не было возраста и старости не было. Иногда ему снились пейзажи, которые он когда-то видел: они жили, переливались, благоухали. Порой он даже бежал — бежал во весь дух на поиски какого-то источника и слышал его журчание. Маргариту он никогда во сне не видел, первую жену — редко, и если она ему снилась, то лишь такой, какой была незадолго до свадьбы.

А снились ли сны Маргарите? Может быть, она видела в них первого мужа? Или отца? Или те времена, когда носила соломенные широкополые шляпы и гуляла вдоль Марны, прикрываясь от солнца зонтиком?

Какое ему дело? Если хочет, пусть видит во сне первого мужа-музыканта или себя в детстве. Плевать ему на это, верно?

Загрузка...