Женщинам читать не рекомендуется,
ДЕТЯМ НЕЛЬЗЯ ПОКАЗЫВАТЬ ДАЖЕ ИЗДАЛЕКА
Посвящается ПУШКИНУ
Не огорчайтесь, сударь мой;…и вы увидите, что вам досталась вовсе не такая жалкая доля, как вам кажется.
…уж не прикажете ли вы мне надеть и сапоги? Кот в сапогах бывает только в сказках…
И, если вы видите, кот поглощен
Раздумьями вроде бы не земными,
Знайте, что он погружен, как в сон,
В мысли…
…чтобы все увидели, какими путями коты достигают величия…
— Мне кажется почему-то, что вы не очень-то кот…
К тому же накануне он потерял работу.
Нет, это глупо: шел-шел и потерял. Как-то нелепо. Шаблонно. Если вдуматься, смахивает на чей-то вопль о потере сознания. Вот если потерял заменить на уронил, — получится куда симпатичнее и свежее. Меньше ложного пафоса, больше психофизической правды — уронить хрупкую статуэтку (работу древнего мастера), которую некто (возможно, сам мастер) поручил твоей идиотской заботе, — уронить и разбить ее вдребезги о каменный пол (с гримасой ублюдочного отчаяния), или утопить в мутной речке — легко, и, понятно, — понятно — это может вызвать проблемы.
Итак, уронил… Нет, не получится — будет казаться, что речь идет о предмете. Ладно, вернемся потом. Теперь — накануне. Что это?.. А, нет, накануне здесь — правильно. Увольнение случилось как раз накануне того самого появления кота, с которого все началось. И к тому же — абсолютно понятно и верно: объяснится чуть дальше, но обязательно. И это действительно к тому же, ко многому страшному и удивительному, что к тому времени уже произошло; и в этом к тому же есть то, что почти никогда не следует за разбитием статуэток, — здесь есть трагизм, присущий разбитию более тонких и ценных вещей. Предположим, сердец. Или разумов. Да, или разумов… Хотя, если статуэтка живая, то не так уж все отличается… М-да… А вот без потерял все-таки можно вполне обойтись. И тем более без уронил. Поэтому (а еще потому, что утрачен был все-таки процесс, а не вещь) лучше сказать просто:
К тому же накануне его уволили.
Несправедливо. Знаете, как бывает… Лучше не знать. Воздух вокруг тебя как бы сгущается, в течение двух-трех недель ты чувствуешь, что дни сочтены — не вообще, а на этой работе, — не трагично, но приятного мало; начинаешь вспоминать по минутам и в конце концов приходишь к выводу: увольнять тебя не за что. Неожиданно (а уже поднялось настроение и все предвидения показались надуманными) тебя вызывает Пугач (шеф-ублюдок) и, полируя блеклыми зенками твои давно не чищеные ботинки или сверля свитер на груди (как для вручения ордена), вяло что-то мямлит насчет трудного положения фирмы, раздутого штата, недовольства начальников… Нет, ты, конечно, можешь остаться, если хочешь, но… в общем, эта зарплата будет последней, вряд ли что-то можно поправить… да, и еще… нет, не все… просто… последняя зарплата, она, к сожалению, не может быть полной, ты не должен спорить и возражать, тебя почти не загружали в этот месяц, уж извини, решение принималось не сразу… в общем, это будет всего половина. Так что…
«Урод!..»
Ты выходишь из его надушенной офисной комнаты и почти произносишь, неслышно, но злобно, выталкивая воздух сквозь тесно сжатые зубы, в никуда: «Урод! Ублюдочная тварь! Ссссука…» — ну и так далее, все это знают, пытаешься хлопнуть несколькими дверями, но их сдерживает специальный механизм для смягчения; ты шагаешь, разрывая на ходу полупустую мягкую пачку и прикуривая еще в коридоре, где курить категорически… Блин!.. И ты жадно втягиваешь в себя дым, а его излишки тянутся за тобой серым царственным шлейфом. Или синеватым — зависит от освещения. Тебе почти хорошо. Тебе наплевать. Злость делает тебя суперменом.
В курилке уже кто-то есть. Рассказываешь и чувствуешь, как покрываешься коркой проказы, видишь это в его отступающих глазах (или ее, что еще противней, особенно если собирался затащить ее в койку); умолкаешь на полуслове; бросаешь недокуренную сигарету в напольную пепельницу, попадаешь легко и красиво; ухмыляешься; идешь к бывшему рабочему месту, еще ни о чем толком не думая, начинаешь собирать свои шмотки: рисунки, всякие там ручки-дрючки, папки, фотки, дискетки и прочее, даже солдатика оловянного, которого прилепил к крыше своего монитора… то есть, их монитора, срываешь и забираешь с собой — машинально, без лишних эмоций, в голове одна мысль, колкая, как коготь кота: ты ведь это предвидел, ты все чувствовал и даже почти нарывался. А почему ты не искал другую работу?.. Почему ты, как обдолбаный кролик, сидел и хлопал красивыми длинными ушами и красноватыми глазками, до самого конца, чтобы потом обидеться на весь мир, зайтись в истерике и обсирать всех подряд, про кого только вспомнишь? Почему?!. Да потому что ты тупой, зажатый и рафинированный, как подсолнечное масло без цвета и запаха. Потому что ты никто, чмошная крыса, которая потеряла нюх и догрызает мизерный шмат прогорклого сальца, вместо того чтобы вовремя рвать когти с этого трахнутого начальственным айсбергом титаника и уже давно жрать ананас где-нибудь на тропических островах. Ну и хватит, хватит, довольно, хорош!.. Если ты и вправду такой, что ж с тобой делать. Ну, уволили. Ну, опять. Что-нибудь, может, найдется.
Он был в этом уверен, всегда, каждый раз. Потому что каждый раз находилось. Кто-нибудь что-нибудь предлагал. Иногда лучше, чем до, иногда чуть похуже. Вот и вчера тоже подумал, что, в общем, неплохо пересидеть месяцок (денег сколько-то будет), отдохнуть, собраться с мыслями, мозги прочистить, а потом, когда что-то появится, со свежими силами все продолжить. Именно продолжить, потому что эти варианты — как звенья цепочки — мало чем различаются.
Так он думал вчера. Уходя из офиса насовсем. А сегодня — не так. Сегодня он тигрино бродил по квартире, ему дико хотелось вернуться и разорвать Пугача, потому что у него елозящие бесцветные глазки, мямлящий голос, безвкусные галстуки и потуги казаться крутым. Понятно, что решение об увольнении принимает Маркиз, Пугачев тут совсем ни при чем, он обычный молодой лизоблюд. Но и за это его стоило замочить. А еще хотелось вытереть офисный стол — с вечными кругами от кружек — пучеглазым Светкиным личиком, несмотря на вежливые отношения! Просто эта ленивая дура осталась там, в стабильном прошлом с отпусками-зарплатами, и, как обычно, двадцать какого-то числа бочком протиснет в бухгалтерию рыхлую задницу и заберет свой дурацкий конвертик, а на следующий день — каждый раз на следующий после зарплаты день — опять придет в новых туфельках. Золушка пухлая! Где ж ты, мама Гошина, хранишь их в таком количестве — все эти новые свои калоши, отороченные мехом козлов?! Да пошла ты в калошах своих!
Он начинал себя жалеть. Пожалуй, и завыть бы мог. От досады. Но вдруг вспомнил ту девочку. Перерыл ящики, отыскал старый блокнот и тот рисунок. Вроде есть сходство, только чего-то неуловимо важного не хватает.
Как-то в январе зашел в «Мальчик-с-пальчик» выпить вина, потрепаться с кем-нибудь (хотя это мечты-несбывайки о легкости вращения в мире), сел у барной стойки, стал рисовать в блокноте — по привычке, — и вдруг…
Дыхание перехватило, с первой секунды захотелось обнять ее нежно, осторожно, одной рукой обвить талию, а другой, словно гребнем, проникнуть сзади в мягкие волосы цвета красного дерева, от шеи к затылку, и так замереть, закрыть глаза, вдохнуть пряный запах, и все — не дышать, прижаться всем телом, и ничего другого не делать — главное, не отпускать. Такое состояние не опишешь. Первое слово тут — нежность. Когда женщина — не бутылка для твоей пробки, не ножны для твоей сабли, не дупло для твоего дятла, не борщ для твоего перца. Обнять, чтобы прикоснуться максимально всем телом… как же слова неуклюжи! — а в груди ликованье растет, и волнами… а счастье переполняет и готово превратиться из неуловимой субстанции — в смех, в легкий, свободный, неяркий, негромкий… тихий, как тихий плач, как старичка Стинга песни… Или Грима Лавэя… Девочка моя… Не твоя она девочка. Да и не знаешь ты, кто она. Друзья (слышал) называли ее Сашей. Некоторые — Принцессой. Но это, собственно, все, больше никакой информации. И вообще, ничего с ней не ясно. Хотя нет, ясно, что чувства эти — без толку. С чего это ты размечтался?.. К ней просто так не подкатишь — не того кота птичка.
Принцесса… Хорошо, хоть портрет ее есть — успел набросать карандашиком. Вот и любуйся теперь. Вот и радуйся. Глаза только не совсем получились: темно-синие они на самом-то деле, с игривой улыбкой на дне. Увидеть еще один раз. Хотя бы. Полжизни отдать.
Полгода назад вернулась мода конца прошлого века. Правда, теперь все стало еще шире, еще уже, еще короче, еще длиннее, еще ярче, еще сдержанней, еще искусственней, еще натуральней.
По улицам рассекали девчушки — в дешевых роликовых кедах, в полуснятых отвислых штанах, с голыми пупками, в маленьких-юбочках-беленьких-трусиках, «парашютках», топлесных майках — разные. И у всех — ножки, ручки, губки, грудки, попки — наружу, все, что есть, все наружу. И никакой внутренней жизни в глазах. Они издевались.
Вернулся. Купил безникотинных сигарет и две банки пива. Не разуваясь, в прихожей, высосал банку до дна, набрал Ларкин номер, но ви-фон лыбился приветливой гримасой Мультика-фон-оператора.
Мультик с глупой улыбкой тянул кабель к номеру Ларки. Мультик громко сопел, выбивался из сил, ви-фон вяло гудел, а у Ларки в квартире наверняка истерично пищал такой же, не понимая, насколько Егору нужно, чтобы она сейчас коснулась игривым пальчиком заветной кнопки и высветилась на мониторе. Мультик на экране все еще пытался тащить толстый кабель, но сил не хватало. Вспомнил: Ларка отдыхает в Крыму, давится медом вместе со своим новобрачным мужем. Отключился. Мультик облегченно вздохнул и снова заулыбался. Набрал еще два номера — никого.
К своим двадцати пяти Егор Мельников мало что в жизни усвоил. Был он слегка приторможен, инфантилен и доморощен, привык идти на поводу; решения за него часто принимал кто-то другой: в детстве — отец, учителя или братья, в институте — преподы да друзья-недоноски; на работе — кто пошустрей, кроме начальства, понятно.
Надо сказать, такой расклад не очень устраивал Егора, в глубине души чувствовались другие возможности, другие желания и другие способности; в редких одиноких мечтах грезилось ему нечто такое не очень определенное, но свое и крутое. В мечтах. А реальность ползла по протоптанной тропке, и Егор ее не подгонял, ничего не искал — что судьба принесет, то и ладно. Иногда Егор понимал: вряд ли эта самая судьба приберегает лакомые куски для таких тормозюров, как он; поразмыслив, осознавал: надо напрягаться, пыхтеть, чтобы получать не корки, а калачи. Но самолюбие льстиво нашептывало красивые метафизические отмазки, и Егор быстро успокаивался, так и не постучавшись толком ни в одну дверь, более труднодоступную, чем вход в дневное метро.
А еще Егор панически стеснялся себя. Внешних оснований для этого не было: вырос он выше среднего, лицом был вполне, волосы имел редкого пепельного оттенка, а глаза — серые и не пустые, с ироничной усмешкой. Дома, один, Егор был крут, как Джеймс Бонд, но стоило появиться на людях — всё: становился тише травы, ниже воды. Иногда, выпив алкоголя, Егор мог вести себя по-другому, но окружающие реагировали скверно, и со временем пришлось научиться контролировать себя даже пьяного в дым.
Честно говоря, несмотря на приступы самонедовольства, до поры до времени внешне вялая жизнь не напрягала Егора совсем либо напрягала слегка, и лишь незадолго до начала безумных событий он стал все чаще задумываться и комплексовать. А после неожиданной смерти отца, под крылом которого тихонько дремал с самого детства и до окончания института, Егор испугался всерьез понял, что больше в этой жизни на хрен никому не нужен и теперь может рассчитывать только на себя одного. Но беда-то как раз в том, что на этого типа рассчитывать было глупее всего.
Как бы поточнее описать его тогдашнее состояние? Были оттенки. На их фоне одна мысль мелькала чаще других. Даже не мысль, а желание. Он слышал, что если лечь в теплую ванну и аккуратно вскрыть вены, то можно быстро и безболезненно умереть. Думал он об этом все чаще и был уверен: если не поступит вскоре от судьбы какой-нибудь свеженькой почты, то останется принять цветную ванну, как ни мерзко это звучит. Не мог Егор жить без опоры, а положиться ему, как известно, было теперь не на кого. На кота разве что. Вот прикол.
Иногда Егор внимательно смотрел на кота своего и думал: хорошо бы самому стать котом: проснулся как-нибудь утром, а ты — кот. И никаких у тебя проблем, никаких забот, трудностей никаких — ничего не надо преодолевать, ни с чем не нужно бороться, лежишь себе, мурлычешь да жмуришься, лапки сложив, как первоклассник за партой.
Совсем скис Егор. Мало того что отец перед смертью сказал страшные вещи, так теперь еще с работы поперли. Чувствовал себя Егор уволенным не с работы, а прямо из жизни. Это все и рассказывал он коту, перемещаясь бессмысленно по квартире и то злясь, то впадая в сонливость.
После ванны Егор натянул длинные шорты и любимую серую майку, взял книжку, уселся в кресло перед телевизором и присосался к оставшейся банке пива; посидел, полистал, посмотрел картинки на бумаге и в ящике, осоловел…
В комнату вошел кот. Сделал несколько наглых шагов по ковру, остановился, завалился полусидя на поясницу, задрал в потолок длинную кроличью лапу, полизал в мохнатом низу. Потом поднялся на задние лапы, облокотился о кресло, принял абсолютно человеческую позу, внимательно посмотрел на хозяина ярко-желтыми черешнями глаз и лениво сказал, изящно помахивая пушистым хвостом… Однако прежде чем излагать события, не будет лишним рассказать предысторию.