Положи меня, как печать, на сердце твое, как перстень, на руку твою: ибо крепка, как смерть, любовь…
Продрогшие путники, опершись на поклажу и закутавшись в дорожные плащи, притаились на телеге, с бесконечным терпением ожидая окончания затянувшегося путешествия. Рядом с телегой механически вышагивал Алексей. Надоедливо кропила морось, глиняная грязь размытой дороги чавкала и липла к сапогам, отягощая и без того усталые ноги. Алексей расчитывал прибыть на место часам к четырем пополудни — пропуская очередной привал. Это было поздновато, но все-таки до ночи оставалось еще время занести в дом небогатый скарб, растопить печь и если не протопить промерзшую за зиму избу, то хотя бы укрыться от дождя и попытаться немного согреться горячим чаем.
В село Ястребье Пряшевской Руси прибыли только в шестом часу. Из-за непогоды казалось, что стремительно смеркается. В надвигавшихся потемках Алексей опознал избу, завел коня во двор, с удовлетворением оглядел неразбитые окна. Мария Сергеевна тяжело, с его помощью, слезла с телеги, и они с захныкавшим Сережкой отправились за ключами к соседям Кляпиным, таким же русским беженцам. Обессиленная Софья Павловна отказалась даже двинуться с места. Впрочем, минут через пятнадцать ей все-таки тоже пришлось, прихрамывая и охая от боли в затекших ногах, брести к соседям вслед за вернувшимся за ней Алексеем. Кляпины, увидев тягостное положение Марии Сергеевны и перемученного Сергуньку, потребовали, чтобы семья осталась у них на ночлег. Сами жившие небогато, страдая от весенней нехватки съестных припасов, они с готовностью собрали на стол всю свою нехитрую хлебно-луковую снедь и радушно потчевали новых соседей.
Привыкшая к ранним подъемам Мария Сергеевна на этот раз, истомленная дорогой и переживаниями, проснулась поздно. Все тело ломило, а в чреве протестующе ворочался ребенок, требуя перемены положения. С кухни раздавались приглушенные голоса Софьи Павловны и Натальи Кляпиной, Сергунька во сне безмятежно разметался на соседнем топчане. Алексея не было: с раннего утра он отправился протапливать заиндевевшую хату и просушивать старые отсыревшие матрасы.
К полудню Мария Сергеевна, преодолевая слабость, присоединилась к мужу и обошла хозяйство. Неказистая снаружи, внутри изба оказалась просторной, с пристроенными сенями и двумя дощатыми сарайчиками. На огороженном дворе выкопан вместительный погреб, поставлен добротный хлев. Возле дома имелся огород, сейчас покрытый густо переплетенными жухлыми стеблями прошлогоднего чертополоха, и небольшой сад с корявыми яблонями. Поодаль одиноко темнел банный сруб, через дорогу торчал журавль деревенского колодца. За садом тянулся усадебный надел земли, а за рекой раскинулись заливные луга для летнего выпаса. Все это было приобретено за весьма умеренную цену, заплаченную из Алексеевых накоплений, сделанных в пору его службы в Иностранном легионе.
Алексей тут же принялся приводить в порядок дом и двор, чему благоприятствовало яркое солнечное утро. Вскоре приковыляла Софья Павловна. Бочком, брезгливо она вошла в дом и заплакала: изба была неуютной, запущенной, со старой, покореженной от сырости, грубо сколоченной деревенской мебелью. Бревенчатые стены — голые, темные. На кухне — огромная, когда-то белёная, а теперь закопченная русская печь. Небольшие печи-лежанки в каждой из жилых светлиц — вовсе не окрашены. Сортир располагался на улице. В доме затхло пахло плесенью. Не верилось, что здесь можно будет когда-нибудь жить.
Зажав двумя перстами нос, Софья Павловна со слезами упрекала зятя: куда, мол, ты привез доверившихся тебе женщин, мы же не крестьянки тебе! Алексей замкнулся в тягостном молчании. При покупке он был уверен, что в его новых владениях имеется все необходимое для жизни. Но ведь и наладить хозяйство вполне возможно — только рукава закатай!
Мария Сергеевна с сожалением глянула на мать и на огорченного мужа, но не стала бросаться к нему со словами поддержки. Теперь, сразу после нападок Софьи Павловны, это могло показаться притворством. Она досадливо прищелкнула пальцами и, превозмогая усталость от недавнего изматывающего путешествия, подняла ободранную метлу и принялась выметать крысиный помет. Алексей участливо подступил к супруге, останавливая, — Мария Сергеевна отстранила его:
— Ничего, Алеш… Я — молодцом!
Алексей глянул с сомнением, но отошел.
Несмотря на недомогание, Мария Сергеевна принялась осваивать искусство растопки печи и готовки в чугунах. Неудивительно, что первые ее щи с драгоценной картошкой и только появившимися крапивой и щавелем были благополучно опрокинуты с ухвата прямо в печи. Алексей, грустно покачав головой, затянул потуже пояс и отправился к соседям раздобыть молока — на обед для Сергуньки и женщин.
На третий день нагрянул местный словацкий чиновник. Не здороваясь, он прошел в дом и довольно бесцеремонно оглядел их зачинавшееся хозяйство. Чиновник тут же известил Алексея о незамедлительно наложенных налогах — Алексей недобро усмехнулся, но промолчал. Мария Сергеевна вопросительно глянула на мужа. Тот еле заметно повел рукой: мол, после переведу. Мария Сергеевна, негодуя на чувство беспомощности из-за языкового барьера, тут же дала себе слово выучить словацкий и чешский языки.
Женщины и Сергунька не сразу начали понимать речь селян, но со временем приспособились к местному говору.
— Они уверяют, что говорят по-русски! — возмущалась Софья Павловна.
Алексей же, владевший польским и к тому же с детства знакомый с западнорусскими наречиями, объяснялся с местными без труда.
Простодушные крестьяне отнеслись к ним в целом доброжелательно: в первые месяцы, не спрашивая платы, снабжали новоприбывших русских молоком и одалживали потихоньку — кто лоханку, кто чугунок, кто вилы. Недостающее Алексей прикупал из оставшихся средств. Стараясь наверстать драгоценное время, он спешил засеять земельный надел. На семена оказалась потрачена значительная часть сбережений. Корову в этот год приобрести так и не удалось, но наличие в хозяйстве коня позволяло подрабатывать на пахоте в соседних селах. В своем собственном селе они были приняты в крестьянское сообщество и, по общинному закону, Алексей участвовал в поочередном совместном вспахивании чьих-нибудь наделов.
Вспахал Алексей и надел Дарьи, поселившейся в соседнем — за десять километров — селе Осиновка. Негодующая Дарья, осознав тщетность своих надежд — в связи с приездом Алексеевой семьи, яростно забранилась и погнала его. Не дослушав, Алексей развернул коня и отправился в поле, поманив с собой сына Степана.
Во время пахоты мальчик уверенно вел коня под уздцы, в конце борозды вопросительно взглядывая на отца, — тот указывал следующую. Алексей одобрительно поглядывал на ладного, расторопного парнишку с выгоревшей на солнце русой головой. По сравнению с этим неприхотливым и ловким хлопцем тонкокостный Сергунька выглядел капризным баловнем, барским дитятей. Через день Алексей приехал боронить и заодно завез Дарье семенного картофеля для посадки — та, завидев его, поджала губы и не проронила ни слова. Окончив работу, Алексей зашел в избу, вымыл руки, зачерпнув, испил воды и, подвешивая на гвоздик ковшик, негромко произнес:
— Вот что, Дарья… Надеяться тебе не на что — это я еще когда сказал… За сыном — не брошу, с голоду не помрешь, но на большее — не рассчитывай. Так что — свободная ты: смотри сама, баба ты еще молодая, если полюбится кто… А то, что в общину к кубанским станичникам, в Сербию, коль охота, можешь отправляться, — так это я тебе давно толковал, не держу.
Дарья, отвернувшись, возмущенно молчала, опершись на чепелу и уставившись на огонь в печи. Алексей глянул на нее еще раз и вышел из хаты.
Алексею, считавшему свой долг перед Дарьей и сыном выполненным, поскольку он вывез их с расказачиваемой обескровленной Кубани, и в голову не приходило, что по ночам, уткнувшись в подушку, чтобы не разбудить сына, горько рыдала одинокая женщина, оставившая родной кров и семью за сотни километров отсюда, последовав за ложной надеждой. Ей вспоминалось, как, уезжая, она покачивалась на возу, подбоченясь, одной рукой придерживая сына, и сверху гордо заявляла прощавшимся станичникам, что она теперь «мужняя жена». Какое же горькое разочарование ее ожидало! Живя теперь в Осиновке, в такой же взыскательной патриархальной деревенской среде, она вынуждена была нести приставшее к ней презрительное прозвище «брошенка». Дарья кусала губы и призывала всевозможные кары на голову неверного возлюбленного.
Стоял весенний теплый денек. Алексей мощными ударами колол дрова, а Сергунька сновал вокруг, подбирая и относя их в крытую поленницу. Переступая бочком, из огорода вернулась побледневшая Мария Сергеевна и встала поодаль, сосредоточенно созерцая их работу. Алексей мельком глянул, увидал искаженное от сдерживаемой муки лицо и занервничал:
— Что, уже?
Жена чуть кивнула и, превозмогая боль, отправилась отмывать молочной сывороткой почерневшие руки. Схватки отступили. Мария задумчиво обтирала губкой изящные тонкие пальцы, одеревеневшие от непривычного сельского труда. Алексей между тем воткнул в колоду топор, отер потный лоб, соображая, и помчался запрягать коня — известить доктора в Пряшеве. В селе была местная повитуха, но Мария Сергеевна не слишком ей доверяла.
Через несколько часов покрытая испариной Мария, искусав себе губы, приглушенно стонала, но в голос почти не кричала — боялась напугать Сереженьку. Возвратившийся Алексей совал ей руку, тревожно заглядывая в лицо:
— Маша, жми что есть мочи — может, полегчает?
Мария Сергеевна поначалу благодарно взглядывала на мужа и отвечала, ободряя и успокаивая, но вскоре ей стало не до того. Прикинув, что скорых родов не миновать, а окаянный доктор все не едет, категоричный Алексей пожалел, что «не приволок лекаря за шиворот». Спешно пытаясь припомнить все, что когда-то слышал об акушерстве, он коротко прикрикнул на повитуху, чтобы «не суетилась», отправил Софью Павловну накипятить воды и, повесив на шею чистое полотенце, изготовился принимать роды, поставив бабку возле себя.
Вскоре подоспел доктор Болдырь и перед осмотром роженицы категорически потребовал, чтобы Алексей удалился. Тот неохотно уступил. Софья Павловна с радостью и облегчением увидела в худощавом докторе человека уверенного в себе и взявшего, по ее мнению, течение событий под свой профессиональный контроль.
Алексей бесконечно долго, мучительно изнывал под дверью, содрогаясь от болезненных криков жены. Потом там раздалось что-то вроде громкого кошачьего мяуканья и одобрительные возгласы доктора. Примерно через час Алексея допустили внутрь — он тут же присел возле постели, напряженно всматриваясь в дорогое измученное лицо:
— Как ты, Марьюшка?
Жена с усталой признательностью посмотрела на него:
— Дочь у нас, Алеша. Любовью назовем — как и хотели… в честь нашей любви… — Хлопотавшая с новорожденной Софья Павловна сумрачно и выразительно посмотрела на них, но смолчала. — Мама, покажи Алеше…
Алексей неуверенно принял на руки запелёнатый кулек, внутри которого разглядел красного червячка, не очень понимая, как с ним обращаться, и поворачивая на руках с преувеличенными предосторожностями, чтобы невзначай что-нибудь не испортить в этом неизвестном, хрупком механизме.
В последующие дни внимание жены было полностью поглощено новорожденной: Мария Сергеевна с нежностью кормила крошку, величая сокровищем и красавицей — с точки зрения ее мужа это было явным преувеличением, — и с готовностью поднималась на требовательные надрывные ночные вопли. Алексей с ревнивым недоумением поглядывал на вечно голодное крикливое существо в постоянно мокрых пеленках, безраздельно завладевшее его женой.
— Алеша, — с гордостью призывала она его в свидетели, — глаза совершенно твои! И нос, и брови…
— В самом деле? Пожалуй…
Алексей недоуменно присматривался к припухшим векам и покрытому пушком лицу ребенка, мучительно прикидывая, за какие грехи ему такое наказание: дитя женского пола, с прыщами и белесыми бакенбардами на щеках, — но опасался неосторожными словами расстроить жену.
И только месяца через два, когда похорошевший младенец с самым безоблачным и счастливым энтузиазмом беззубо улыбнулся ему навстречу, Алексей внутренне согласился с его существованием — и с замиранием потрогал немыслимо крохотную розовую пятку.
Так появилась на свет всеобщая любимица, забавница и крикунья Любаша. В доме стало хлопотней прежнего. Мария Сергеевна после родов быстро уставала, так что Софья Павловна скоро пуще прежнего принялась жаловаться на перегрузки; она была непривычна к хозяйственной работе: в Ленинграде ее выполняла домработница Настя, оставшаяся в Советской России. Между тем приближалась горячая пора первого сенокоса — и Алексей вновь стал задумываться о своей маленькой подруге Лине.
Капитолина отправилась погостить в Сербию, к питерским знакомым Беринга, ныне преподавателям Белградского университета, — да так и застряла в Белграде. Воодушевляемая Виктором Лаврентьевичем и новыми друзьями, которые приняли в ней самое горячее участие, она, помолившись в храме Святого Саввы Сербского, подала документы на медицинский факультет. К полнейшему ее восторгу, вскоре после собеседования пришло уведомление, что ее кандидатуру рассмотрели благосклонно. В ответ на ее переживания по поводу финансовых затруднений Алексей отписал, чтобы не вздумала сомневаться: вывезший некоторые фамильные ценности Беринг давно выражал намерение материально поддержать девушку.
На лето Алексей просил ее приехать, чтобы помочь по хозяйству. Капитолина устроила свои дела и немедленно выехала, оставив в Белграде Виктора Лаврентьевича, присматривавшего себе работу в городской управе. Город был наводнен высокообразованными русскими эмигрантами, и конкуренция для новоприбывшего немолодого офицера была немалой, но Капитолина заверяла, что все — в руках Божиих, что не стоит терять надежды и падать духом.
Целый день молотил ливень, так что Алексей не уехал в поле, и Марии Сергеевне благодаря этому удалось вырваться из круговерти с детьми и прилечь отдохнуть. Софья Павловна тщетно уговаривала неугомонного Сережку ходить на цыпочках и разговаривать шепотом. В конце концов Алексей, прижав к себе завернутую в покрывальце Любочку, заманил непослушливого мальчика «поваляться на свежем сенце» на сеновале. Тот с удовольствием откликнулся на такое увлекательное предложение отца, с которым теперь за недосугом доводилось общаться гораздо реже и по которому мальчик скучал.
На расстеленном пледе было сразу и мягко и колко, пряно пахло духмяными травами, и хотелось, раскинувшись, долго прислушиваться к мононотонному стуку дождя по крыше. Сережу скоро успокоили и заворожили эти звуки — он затих, засопел. Забеспокоилась проголодавшаяся Любаша. Алексей принялся ее убаюкивать, и девочка вновь притихла. Отец бережно уложил ее расслабленное тельце на плед и сбоку любовался пухлой щечкой, поглаживая пальцем малюсенькую нежную ладошку. Затем, опрокинувшись на спину, долго смотрел на кровлю и думал под ровное дыхание детей.
Был ли он счастлив? По отцовской линии Алексей был городским мещанином, но и сельский труд — по опыту отрочества у деревенских родственников матери — был хорошо ему знаком и не страшил. Кроме того, Алексей, перенявший многие черты своей терпеливой, трудолюбивой матушки, не чурался никакой работы. Вынужденное недоедание он переносил не очень легко, но он не сомневался, что сможет прокормить семью. К тому же навыки бойкой торговли, привитые когда-то отцом, позволяли предвидеть, что в перспективе хозяйство должно бы окрепнуть, несмотря на грабительские налоги. К детям он привязался трепетно и горячо, а от дочери и вовсе млел. Попреки Софьи Павловны Алексей по большей части пропускал мимо ушей, но вот душевное благополучие жены не на шутку беспокоило его. К нему постепенно приходило понимание, что деятельная натура Марии Сергеевны не имела здесь — в глухой провинции — должного приложения. Что ей непривычны и тяжелый сельский труд, и однообразный семейный быт, что она физически устает и томится душой, и ей приходится прилагать недюжинные усилия воли, чтобы сдержаться, не сорваться на ссоры. Казалось, что Мария, словно затаившись, выжидает чего-то… Но как долго останется недвижимой туго скрученная пружина?
Он осознавал теперь, что ошибался, бродя когда-то вдоль полей, обозревая волнообразные колыхания необъятной нивы и мечтая, как они были бы счастливы с Марьюшкой «на вольной воле». Реальность оказалась далека от идиллических представлений. В действительности оказалось много всего, что Алексей раньше не учитывал: происхождение Марии Сергеевны, ее привычка к городскому укладу жизни, склонность к общественной работе, кипучая работоспособность на этом поприще, горячая привязанность к Питеру.
Бежав из Советской России, они провели около месяца у родственников Алексея в Польше. Но, видя неустроенность, политическую нестабильность, всплеск националистических притеснений «инородцев», какими теперь неожиданно оказались здесь православные, они решили там не оставаться. Алексей помнил, как щемило в груди, когда он стоял у пепелища сожженной польскими националистами деревенской церквушки, памятной еще с детства. Они разыскали единственный оставшийся в округе православный храм — там служил священник, бритый под ксендза; служба уже с год как велась по-польски: должно быть, приход «добровольно» присоединили к унии и напрямую подчинили римокатоликам. Присмотрелись к укладу жизни местного населения — и двинулись дальше, в Словакию, но и здесь ситуация оказалась непростой. Более того, жизнь русинского крестьянства на Пряшевской Руси удручала убогой скудостью, а правительство давило на православных. Теперь назревала необходимость перебраться в какую-нибудь более благоприятную местность — может быть, в Сербию. Но небольшие сбережения были истрачены. В конце концов, стараясь отбросить тягостные думы, Алексей решил поручить себя воле Божией — а она не единожды спасала его в затруднительных положениях.
Пополудни пробудилась Мария Сергеевна — посвежевшая, отдохнувшая, повеселевшая. Она покормила жадно хватавшую ротиком Любашу и принялась заниматься с Сережей русской грамматикой. К вечеру Алексей зажег керосинку, протопил комнатные лежанки — и на корточках уселся наблюдать за ярым, лижущим поленья огнем в топке. Сергунька присоседился к отцу. Алексей обхватил его за плечо, и они молча созерцали ровное янтарное пламя, не замечая посветлевшего взгляда Марии Сергеевны. Она любовалась ими.
Когда стемнело, искупав и уложив дочь, Мария Сергеевна выбралась в сад и прошла к хлеву, где Алексей рубил в корыте молодую зелень, приготовляя утренний корм прикупленным с весны поросятам.
— Алеша, ты закончил? Пройдемся немного?
— Ну что ж… А Люба, Сергунька?
— Любаша уснула, Сереже мама читает перед сном.
— Он помолился?
— Как ты велел…
— Ну дóбре… Погоди, руки оботру…
Под ровное стрекотание кузнечиков они не спеша прошли в сад, потом углубились в поля. Их покрыла одна из тех бархатных, чарующих южнорусских ночей, о коих немало уже сложено восторженных виршей. Небо к вечеру развиднелось — звезды стали крупные, яркие, завораживающие. Они вышли на простор — и остановились. Мария Сергеевна прислонилась к мужу — он обхватил ее сзади, легонько дыша в макушку. Они задумались, глядя в черное манящее небо… Их охватило нечаянное, переполняющее ощущение радостного покоя.
— Дивно как… — вдыхая полной грудью вечерние полынные ароматы и расправляя плечи, произнес Алексей, — с коих пор нам не приходилось вот так… вдвоем…
— Действительно, Алеша: редко нам доводится погулять вдвоем, а жаль — должно быть, многое теряем… И знаешь что еще: мне хотелось поговорить с тобой. Кажется, в последнее время тобой овладевают мрачные думы — верно? Напрасно: здесь, на просторе, хорошо детям — ну и мы приспособимся. А что конфликты случаются… так оно, скажем, обусловлено временной неустроенностью… переживем и это. Но вот что знаменательно: несмотря на хозяйственную суету, здесь какой-то иной ход времени — размеренный, спокойный…
— Ай да жена! Экое у тебя комиссарское чутье — ведь верно угадала: терзало меня это. Мне так представлялось: тебе не хватает общения, бурной жизни, что ли.
— Я полагаю, что со временем мы действительно переберемся поближе к цивилизации — ведь придется подумать о серьезном образовании для детей, а пока… не унывай.
— Ну что ж, спасибо на добром слове. Чему ты смеешься?
— Да помнишь… Когда мы впервые повстречались — прежде первого «здравствуйте» ты с этакой развязной небрежностью выдвинул нахальное предложение: «давайте, товарищ, женимся…» Издевался, конечно, и как же я тебя ненавидела!
Алексей усмехнулся:
— Ну полно — «издевался»! Да я, можно сказать, с ходу в лицо судьбу распознал и как честный человек — сразу руку и сердце… А вот ты — «ненавидела»… Нехорошо это, комиссар!
Мария Сергеевна продолжила путь, увлекая за собой все еще посмеивавшегося Алексея; она теперь отворачивалась и чуть хмурилась: воспоминания о прежнем растравляли в ней ностальгию, а размышления о судьбах России и роли советской власти в ее жизни доставляли глубокие нравственные страдания. Не она ли, не щадя себя, страстно участвовала в построении новой, справедливой, счастливой трудовой России… И где она? Несчастное, обманутое Отечество… Реки крови в Гражданскую, крестьянские восстания, голод, Кронштадтский мятеж, обвинения и казни прежних боевых товарищей, проверенных коммунистов, — все это заставляло о многом задуматься. А она сама — убежденный революционер, партиец со стажем — вынуждена была бежать от неминуемой расправы через финскую границу, с чужими документами!
Алексей посмотрел в помрачневшее лицо жены и обнял покрепче, перевел разговор на другую тему. Они повернули назад — и невольно остановились, пораженные открывшимся с холма видом. Перед ними расстилалось поле, таинственно высвеченное спокойным ясным светом полной луны и где-то далеко обрамленное темною полоской бора. В деревне по-домашнему, как бы нехотя перебрехивались собаки, уютно светились окошки в избах… Молча, чтобы не спугнуть очарования, они потихоньку спустились с холма.
По возвращении супруги обнаружили дома настоящее сонное царство. В самой хате было душновато — Алексей постелил под навесом и с наслаждением вытянулся навстречу ночному шелестению тополей. Мария нашла привычное убежище на его крепком плече, Алексей принялся нашептывать о любви, ласкаясь, тихонько именуя ее Марьюшкой… Бездонный звездный купол венчал необъятный сей край.
Капитолина подоспела ко времени второго сенокоса, и они с Алексеем целыми днями пропадали на покосах. Они выезжали еще затемно, торопясь поработать до наступления рано распалявшегося зноя.
Алексей в исподней рубахе навыпуск не спеша выступал впереди, уверенно и ровно взмахивая косой, размеренно вжикая звенящим стальным полотном по сочному травостою и только изредка полностью распрямляясь — отереть лезвие пучком травы и подточить его бруском. Капитолина шла за ним, разбивая и растрясая свежескошенные отвалы, и невольно любовалась его богатырской статью и ладной работой.
За нехваткой умелых женских рук Алексей после косьбы вместе с Линой и сам разбивал и ворошил сено, поглядывая на крестьян на соседском наделе.
Сосед подошел закурить — Алексей насмешливо заметил ему, подавая кисет:
— Ну что, Андрей, участвовали в переписи? Записали вас украинцами?
— Яки ж мы украынцы, мы — руснаки, — возразил парень с недоумением.
— А вам правительство невелик выбор дает — либо украинцы, либо словаки, кто же вас спрашивает? Сами же просились в Чехословакию.
— А то… При мадьярах и то вольнéй было! — с досадой отвечал парень, раздраженно сплевывая себе под ноги. — Уморили, гадюки: занудили поборами, а прибытку ниякого…
— Тот-то, брат, нехристей само слово «рус» пугает до поноса. На корню изводят нашего брата! Да не надо, отнеси вон деду, — возразил Алексей, возвращая кисет молодцу, и нагнулся за граблями: — Ну дóбре, бывай!
Софья Павловна наотрез отказалась подходить к хлеву, и Капитолина в полдень возвращалась с поля, чтобы задать корм скоту и захватить обед Алексею. Делала она все это не жалуясь — напротив, легко, как бы играючи. С ее приездом в доме стало будто светлее. Даже хворавшая в последнее время Софья Павловна приободрилась. Ее понемногу оставили приступы угнетенного состояния духа, и даже словно прибавилось жизненной силы. Она стала находить утешение в отвергаемой доселе деревенской жизни: получала удовольствие в прогулках по залитому солнцем сосновому бору, пристрастилась к русской бане и даже снизошла до дружеских отношений с местными русскими беженцами — людьми в основном интеллигентными, хотя и не дворянского происхождения.
— Наша Капа, — философствовала Софья Павловна, откровенничая с Натальей Кляпиной, — милейшее создание: у нее дар пробуждать в людях наилучшие качества души! При ней хочется стать нравственно чище, совершить что-нибудь достойное…
К сожалению, Софье Павловне не дано было постигнуть, что данное благочестивое качество Капитолины не являлось врожденным: этому научил свое духовное чадо отец Серафим. Подпитываемая постоянной молитвой и смирением сердца, вкупе с полной отдачею Божьей воле, эта особенность укрепилась в девушке, стала естественным свойством ее христианской натуры и глубокой потребностью души.
Прямодушный Алексей, не выносивший высокомерия тещи, порою не мог удержать своей натуры и позволял себе подтрунивать над нею. Когда Софья Павловна однажды особенно разбрюзжалась по поводу своего вынужденного общения с людьми «плебейского происхождения», «грубыми и малообразованными» (ей не приходило в голову, что подобные жалобы в присутствии Алексея, по меньшей мере, неуместны), он любезно повернулся к ней и философски прокомментировал ее слова самым дружелюбным тоном:
— Мама, что же делать: этот несправедливый мир так устроен — помните ли старый анекдотец, что на одного буржуя, цедящего «отнюдь нет», приходится девять славных молодцов, отвечающих запросто — «ни шиша»?
Софья Павловна живо поняла насмешку — и напряженно замолчала, затаив обиду. И пожаловалась своей Машеньке. Алексею потом действительно попало — в ответ он отшутился. Капитолина наедине, на правах близкого друга, тоже упрекнула:
— Не стану рассуждать о заповеди почитания родителей: ты и сам все знаешь… Да и кто я такая, чтобы тебя учить? Но одно хотелось бы напомнить: «Никакое гнилое слово да не исходит из уст ваших, а только доброе…» Мне было неловко за тебя.
Алексей было решил крепко отбрить, но взглянул на опечаленное лицо девушки и удержался.
Нередко, помывшись после вечерней поливки огорода, Лина настойчиво отправляла Марию Сергеевну с Алексеем искупаться на лесном озере, понимая, что супругам редко выпадает побыть вдвоем. Сама же, закутав Любашу в одеяльце и устроив ее в тележке, отправлялась с детьми прогуляться в поле.
Порою, когда спокойными ласковыми вечерами Алексей раздувал под навесом самовар, женщины разливали по кружкам душистый мятный чай, и домашние с видимым удовольствием внимали художественным вариациям Алексеевой гармони. В дополнение к своей природной музыкальности и артистичности, Алексей обладал приятным, очень чистым голосом, и, когда он проникновенно затягивал «Ой, ты степь широкая», Капитолина вздрагивала от мурашек по коже, а Мария Сергеевна не могла отвести сияющих глаз от его вдохновенного лица, которое в такие минуты казалось особенно мужественным и благородным.
Впрочем, когда, завидев сидящих у плетня соседей, он из озорства заводил насмешливую плясовую, Мария Сергеевна, словно стряхнув с себя дивные чары, кривила язвительную усмешку и не могла удержаться от желчной иронии: «Ну, пошла писать губерния: в нас проснулся Лешка-ухарь — первый парень на деревне!» Муж не оставался в долгу — и отвечал хлесткими шуточками по поводу «первой задворной дамы на селе».
Капитолина уговорила Ярузинских и семейство Кляпиных выбираться с детьми на воскресные службы в православную церковь в соседнее село. Постепенно за ними потянулись и другие семьи, но под давлением губернатора-чеха и этот последний храм насильно передали малочисленной горстке униатов. Теперь на службы приходилось ездить еще дальше — в Ладомирово, на подворье русского монастыря святого преподобного Иова Почаевского. И все же Капитолина не унывала и горячо доказывала, что хотя бы по большим праздникам туда можно добираться с детьми на телеге — стоит только приготовиться должным образом в дорогу да встать пораньше.
Мария Сергеевна часто оставалась дома с Любочкой, но и она, осторожно поощряемая мужем, в праздник Преображения Господня поехала на подворье. Во время литургии Марию Сергеевну охватили смутные воспоминания раннего детства — и все показалось уютным: так же пахло ладаном и раздавались возгласы на церковнославянском. Она покосилась на правую — мужскую — половину храма: там, с рыженькой Любочкой на руках, высилась рослая фигура Алексея; он неотрывно смотрел на алтарь и изредка крестился, чуть отодвигая дитя от плеча. Сережка с ребятишками тем временем присел на солею.
Когда Мария Сергеевна, впервые со времен детства, приобщилась Святых Тайн, она явственно ощутила, как мгновенно полыхнуло внутренним пламенем — и разом стало легко до невесомости, будто на крыльях взлетела.
Возвращались они домой просветленные, хоть и уставшие от долгого пути. Возникло ощущение полноты жизни и чего-то важного, свершившегося в этот день. Хотелось со всеми быть милыми и добрыми. От избытка чувств Наталья Кляпина завела «Степь да степь кругом», Алеша с лысоватым Михаилом подтянули — Мария Сергеевна снисходительно улыбалась на них, а буквально светящаяся от счастья Капитолина укачивала малютку.
Алексей обыкновенно обходил тему веры, только иногда деликатно касаясь ее в разговоре с супругой, но этой ночью, прижимаясь трепетными губами ко лбу жены, шепотом признался, что рад за нее. Еще недавно он не мог и представить, чтобы она решилась приступить к сокровенному… Мария Сергеевна серьезно и даже недоуменно глянула на него:
— Что же в этом удивительного, Алеша? Возвращение к православию — не конец ли нашим бессмысленным метаниям по свету? Пожалуй, это закономерно — не правда ли?
На вольных деревенских просторах у Капитолины опять проявилась тяга к стихотворчеству — неумелому, нескладному, но горячему и искреннему. Однажды, подскочив с кровати далеко за полночь, не в силах сдержать творческого зуда, она долго черкала в блокнотике — и наутро гордо продекламировала Алексею и Марии Сергеевне:
Облака, словно ватные хлопья,
Заклубились в густой синеве.
Вдоль по полю скачу я галопом,
Ветерок мне в лицо — любо мне!
Конским потом пропахли штанины,
Скину все — брошусь в озера глубь,
И платки кружевной темной тины
Заколышут озерную грудь.
И прохладные свежие струи
Обласкают все тело пловца.
Изможденные зноем, пригнули
Свои ветки к воде деревца.
В свою кожу впитал столько солнца,
Грудь в горячем труде просмолил:
Словно чашу вина я до донца
Это лето так страстно испил!
Алексей был польщен тем, что стихотворение Лина посвятила ему, и, неопределенно похвалив «поэтессу», вышел задать корма скоту. Мария Сергеевна, дождавшись, пока они останутся одни, бережно придержала Капитолину за локоть, усадила возле себя и, мягко поощрив ее порыв, стала деликатно растолковывать, что понадобятся годы, чтобы первые стихи вылились в зрелое творчество. И для этого нужны дар Божий, терпение и усердие. Лина поняла — и не обиделась.
— Ты знаешь, а ведь Алексей тоже пишет… песни, — после паузы призналась Мария Сергеевна.
— В самом деле — Алексей? И какие же?
— Разные: есть глубокие, о войне, иногда озорные, но всегда — неожиданные.
Капитолина чуть помолчала, размышляя над услышанным:
— Признаться, вы меня приятно удивили, Мария Сергеевна.
— Да, Алеша самобытен… Я поговорю с ним, чтобы вечером исполнил что-нибудь свое… для души.
Лина познакомилась со Степаном, когда Алексей позвал того подгребать на покосах, — и сразу полюбила славного паренька с льняной головой и открытым, по-славянски широким веснушчатым лицом. Она сочла нужным навестить и Дарью, уведомив об этом внезапно помрачневшего Алексея. Провожая Степку домой, она предоставила гордому доверием мальчугану самостоятельно править конем. По дороге, проявляя неподдельный интерес, она выспрашивала у него про незамысловатые ребячьи радости и приключения и сразу расположила его к себе.
Дарья сперва приняла девушку недоверчиво, но постепенно оттаяла, глядя на открытое милое лицо и отметив заботливое отношение к Степушке. В эту ночь Лина заночевала в гостях. Отвечеряв и оглушив себя стаканом выставленного в честь гостьи самогону, обильно расточавшего ярый сивушный дух (Лина только из вежливости пригубила из толстой стопки граненого стекла, стараясь скрыть гримасу отвращения), хозяйка, по-бабьи подперев щеку рукой, завела жалобные песни, упиваясь своим горем и утирая концом платка пьяные слезы. А потом Дарья раскрылась Лине и почти до утра проговорила с ней, изливая наболевшую душу. Капитолине приходилось нелегко: она желала дать Дарье возможность выговориться, одновременно стараясь так направить разговор, чтобы убедить озлобленную женщину не осуждать и тем паче не слать сопернице проклятий. Но это ей не удавалось.
— Хоть бы она померла, окаянная, — ожесточенно шипела в ответ Дарья.
Когда робким свечным огарком затеплился бледный рассвет, в кухонное оконце звонко забарабанили — женщины вздрогнули от неожиданности. Лина выскочила на крыльцо и принялась горячо извиняться перед Алексеем, который, беспокоясь за пропавшую «сестренку», пешим протопал ночною дорогой в Осиновку.
Через несколько дней Лина вновь навестила Дарью. На этот раз хозяйка держалась напряженно и неприветливо — ей было неловко за свою давешнюю откровенность с малознакомой барышней. Не пригласила зайти в хату. Не взглянула она и на привезенную в подарок шелковую косынку. Зато Степан, завидев из чердачного оконца подъезжавшую к дому телегу, вихрем слетел по лестнице — и застенчиво, с мальчишеской грубоватостью и плохо скрываемой радостью ответил на дружеское рукопожатие Лины. Когда же гостья разложила перед ним на дворовой скамейке льняную белую рубаху с красным воротом, он изумленно взмахнул ресницами счастливых и удивленных глаз — и вдруг, схватив подарок, по-детски непосредственно умчался — примерять… Дарья наблюдала за ним, снисходительно усмехаясь, но только терпела присутствие Капитолины. Та скоро поняла это и, извинившись, уехала, что, впрочем, не помешало ей через день заявиться снова — с огромной корзиной крупной спелой черешни.
— Это что ж — все нам? — недоверчиво глядя, пытала Дарья. — Можа, половину назад отослать?
— Вам-вам! — счастливо улыбаясь, уверяла Капитолина. — У меня еще много осталось!
Она умолчала о том, что накануне отбатрачила целый день за эту корзину на хуторе у пана Добровски.
Дарья немного помолчала, потом произнесла, размышляя вслух:
— Так что ж… Варенья, рази, наварим — Алексей прошлый месяц цельный мешок сахару завез…
— Вот-вот! — подхватила обрадованная Лина. — А зимой с чайком-то побаловаться!
Дарья благодарно взглянула на нее и пригласила в дом. Что-то осмыслив, она была в этот раз более дружелюбна и угощала гостью парным молоком. Лина приняла пенящуюся кружку и, мысленно попросив у Бога прощения — шел Успенский пост, — разом осушила, чтобы не огорчать улыбавшуюся Дарью.
— Вкусное, — переводя дух и утираясь, с благодарностью призналась Лина.
— Небось в городе и нет такого, а? — присовокупила польщенная хозяйка.
— Ну откуда же…
— Вот так-то! Пей, пока есть! — И Дарья с решительным видом нацедила ей через чистую ветошь вторую кружку.
Лина с ужасом глянула на огромную кружищу сытного молока и, подавив вздох, покорно выпила. У нее весь день потом словно бочки пустые внутри катались и угрожающе урчало в животе.
С этих пор Дарья была неизменно рада ее посещениям, зазывала Лину «повечерять» и выхватывала из рук веник или лейку, когда Линка бралась помочь по хозяйству:
— Неча уж! Мы сами тут со Степкой после управимся… А ты нынче — гостья, cтало быть, принимай почет…
Раз и навсегда наученная отцом Серафимом, Капитолина умела разглядеть в людях лучшую сторону — «образ Божий», и Дарья, почуяв это, потянулась к ласковой девушке, неизменно излучавшей солнечную жизнерадостность. Дарья находила отдушину в общении с ней. Капитолина же на пытливые, с ревнивым оттенком, расспросы о семейной жизни Ярузинских отвечала уклончиво, в общих чертах — то, что и так было известно в селе, избегая подробностей, могущих ранить или искусить измученное Дарьино сердце. Исподволь она направляла мысль женщины к осмыслению жизненных событий в духе любви, но та была слишком озлоблена и такого взгляда пока не воспринимала…
Когда пришла пора расставания, Алексей запряг лошадь, чтобы лично проводить «сестренку» до города, хотя и так сыскалась попутная оказия до Пряшева. Накануне отъезда Сережка все вертелся возле, норовя поучаствовать в сборах.
— Может, еще вот это возьмешь, Лин? — приговаривал он, пытаясь всучить ей то голову сыра, то яблоки.
Софья Павловна горячо ее перекрестила, а Мария Сергеевна сердечно пожала руку — и порывисто обняла. Уважив, подошли проститься Кляпины и другие поселяне. Босоногая ватага деревенских ребят залезла в телегу и с километр провожала. Потом ребятишки соскочили и долго махали вслед.
Почитая воскресный день, Алексей воздержался от работы и, пользуясь тихой безветренной погодой, отправился поваляться на бережку — под видом рыбной ловли. Опершись на локоть, он расслабленно взирал на поплавок, качавшийся на глади полноводной реки, и сосредоточенно размышлял. Неподалеку, в тени ракитника, погрузилась в чтение Мария Сергеевна, время от времени отчеркивая строку. Утомившись, она глянула на ушедшего в свои мысли супруга и, отложив книгу, подошла, опустилась к нему — прильнув, поцеловала в мощную шею. Алексей, не отвечая на ласку, продолжал наблюдать за водной рябью. Мария Сергеевна пристально всмотрелась в его профиль и спросила с вкрадчивой настойчивостью:
— Алеша… Ты действительно меня любишь?
— Конечно люблю, — скороговоркой обронил Алексей, не отрываясь от речной дали, — и пошевелился, устраиваясь поудобней на локте.
Мария Сергеевна резко отодвинулась. Алексей досадливо оторвал глаза от воды:
— Что не так?
Мария Сергеевна выдержала паузу и проговорила со зловещей интонацией:
— Ты… слишком быстро ответил!
Алексей, внезапно развеселившись, захохотал:
— А иначе, пожалуй, сказала бы: «Ты слишком долго думал — и у меня по этому поводу возникли оч-ч-чень серь-ез-ные сом-не-ния!»
Мария все еще отворачивалась, демонстрируя ледяную неприступность, но от заразительного смеха у нее невольно запрыгали губы. Не выдержав и рассмеявшись, она озорно повела плечами. Алексей, приняв это за знак одобрения и хохоча еще пуще, повалил жену на выгоревшую траву и, распластав на земле и склонившись сверху, произнес, заходясь от смеха:
— Ах ты… боец психологического фронта!
Она шутливо отбивалась, но вдруг замерла и очень серьезно глянула ему в глаза. От неожиданности Алексей тоже умолк и завис над ней с тревожной вопросительностью:
— Ты что, Маш?
— Вот теперь ты — тот самый Алексей, которого я когда-то полюбила… Если когда-нибудь останешься один… смотри, помни, Алеша, — она с неожиданной грустью провела ладонью по его крепкой загорелой скуле.
— Ну вот еще выдумала — куда это ты собралась, моя панночка? — фыркнул Алексей и, склонившись ниже, принялся увлеченно зацеловывать любимые серые глаза, ямочку на щеке, белокурые завитушки на висках, настойчиво и нетерпеливо расстегивая блузку.
А по реке торжественно уплывала упавшая с распорки удочка…
Когда собрали урожай и пришла пора ярмарочных торгов, Мария Сергеевна отправилась с Алексеем в Пряшев — навестить знакомых и показать Сергуньке шумную ярмарку городка, единственное в своем роде местное колоритное развлечение. Там они и заночевали.
Наутро Алексей спозаранку вышел запрягать и грузиться. Мария Сергеевна ступила на дощатое крыльцо после позднего завтрака (у нее уже ощутимо распирало грудь молоком) и, зябко поведя плечами, накинула телогрейку на выскочившего следом Сережку. Выдался по-осеннему свежий, но еще солнечный день. Чистое высокое небо радовало глаз, полнокровные краски пышной листвы дополняли праздничное настроение. Она проводила взглядом вереницу тревожно перекликавшихся гусей и, приблизившись, обхватила спину мужа, грузившего на телегу мешки, — тот рывком развернулся:
— Что, Маш?
— Так, подумалось… Как хорошо, что ты у меня есть…
Запыленный, взмокший Алексей заулыбался и привлек жену к себе, крепко поцеловал в заботливые глаза. Мария Сергеевна в ответ чуть коснулась губами его ощетинившейся за ночь щеки и вернулась в хозяйский дом — паковаться и собирать Сережу.
Сергунька, гордый подарками, которые сам нашел для домашних, восседал на прикупленном бочонке меда и, теребя вожжи, солидно покрикивал «Но!» на каурого Каштана. Алексей с женой, глядя на игру сына, переглядывались с оттенком снисходительной ласки. Они позволили Сереже править лошадью почти до самого дома. Алексей, развалившись на сене, отдыхал, приобняв колени жены.
— Чем озадачились, Марья Сергевна? — окликнул он супругу, взглянув на ее задумчивый профиль и лениво покусывая соломинку.
Погрустневшая женщина вздохнула и медленно повела плечами:
— Я вот о чем: доведется ли вернуться когда в родные края… Все взвешиваю, размышляю… Правильно ли мы поступили, покинув Россию? По-видимому, пресловутая ностальгия и меня не миновала… — Мария скривила губы в горькой усмешке.
Алексей, быстро привстав на локте, внимательно глянул в мрачные глаза жены, которую редко доводилось видеть в столь тягостном расположении духа. Оставив фривольный тон, ответил серьезно:
— Я, Маш, тоже по Расее-матушке скучаю… Да жить дальше надо — нельзя раскисать.
— Алексей, получается, и мы руку приложили к разрушению прежней России, и прозрение это — мучительное, горькое, непоправимое… — Последние веские слова Мария Сергеевна произнесла с беспощадной к себе суровостью.
— А вот это — правда, Марья Красная. — Мария Сергеевна болезненно дернулась, словно от пощечины, и глянула изумленно. — Угробили державу — и какую державу! — выпрямил спину Алексей. — Утешиться-то нечем, только каяться нынче остается… Ну хоть то хорошо — понимать начинаешь: лучше поздно, чем никогда. — Еще раз взглянув в потемневшие мрачной мукой глаза жены, добавил уже помягче: — Ну да не печалься, родная: все течет, все меняется… Русь — что птица Феникс… Воскреснет!
Мария Сергеевна откинулась на борт телеги и зябко поежилась. Алексей, поискав, высвободил пуховый плат из-под тюков и накинул на плечи жены:
— Гляди не застудись, Маш…
Осенью Сережу отправили в русскую школу — одну из немногих, все еще открытых на Пряшевской Руси. Школа была убогой и нарочно плохо финансировалась, по сравнению со словацкими и чешскими образовательными учреждениями, но пока держалась, благодаря поддержке русинского населения и депутата от Пряшевской Руси, члена парламента Петра Жидовского, уроженца Ястребья. Следует отметить, что, хотя попытки русинского народа противостоять ассимиляции в восточной Словакии не имели большого успеха, благодаря их стойкости, при поддержке сербских друзей, удавалось длительное время сохранять на Пряшевской Руси русскоязычные школы и немногочисленные православные церкви.
Деятельная Мария Сергеевна скоро познакомилась с Петром и другими депутатами от русинского населения, учителями из местной и окрестных школ, русским губернатором — фактически безвластным и называемым в народе «кивай-голова». И активно включилась в полуподпольную (ей было не привыкать) борьбу за достойные условия существования Прикарпатской Руси, оговоренные в Сен-Жерменском договоре. Политические деятели, придерживающиеся тех же взглядов, довольно быстро оценили ее энергичные усилия и доверили координировать связи с зарубежьем, а также способствовали устройству Марьи Сергеевны в районную администрацию. Такое по тем временам было настоящим чудом, поскольку на государственные должности назначались исключительно представители титульной нации или, в крайнем случае, выдающиеся личности из евреев или мадьяр, но уж никак не русскоязычные жители.
Новое положение требовало частых разъездов. Администрация выделила Марии крытую двуколку. Алексей заранее приготовил полозья, и, когда землю слегка сковало жестяным морозцем, невысокая фигурка Марии Сергеевны с вожжами в руках уверенно замелькала на дорогах края.
Алексей с тревогой ожидал жену из поездок и, случись ему оказаться возле дома, взяв под уздцы, проворно заводил коня во двор, уверенно подхватывал Марию из двуколки, нетерпеливо прижимая к себе. Жена просила отпустить, обзывала медведем, а он в ответ сжимал ее еще пуще и целовал в смеющееся лицо. Дети, если они еще не спали, заслышав голоса, босыми выскакивали на стылое крыльцо и облепляли усталую, ласково увещевавшую их мать.
Алексей без восторга наблюдал за служебными успехами своей прекрасной половины. Значительная часть забот по уходу за детьми легла теперь на него, а главное — в голосе Марии Сергеевны, как встарь, зазвучали властные нотки, к чему Алексей давно потерял прежнюю беспечную терпимость. Тем не менее он не препятствовал супруге, понимая, что иначе Мария Сергеевна просто не может; к тому же материально им теперь стало легче.
Пользуясь положением Марии Сергеевны и привилегиями статуса соседей, односельчане стали захаживать к ней за советом или с жалобой на притеснения жандармов. При этом Мария решительно отправляла обратно присланные «в дар» продукты. Она разбиралась, оценивала, содействовала и направляла ситуацию, как считала нужным и справедливым. Мария Сергеевна была своего рода профессионалом в борьбе «за права угнетенных» — хладнокровным, рассудительным, обладающим солидным опытом, и, знай власти края об этом наперед, несомненно не допустили бы поселения Ярузинских на своей территории. Алексей со спокойным равнодушием относился к настырной «опеке» жандармов, связанной с деятельностью жены. Что не помешало ему как-то раз безо всяких церемоний вытолкать взашей двух обнаруженных в саду агентов.
Софья Павловна, едва наступала непогода, при всякой возможности тянулась к лежанке русской печи, находя на ней облегчение от назойливых болей в пояснице и ногах. Предвидя долгие зимние вечера, Алексей вдоволь запасся керосином, готовый скрасить их для женщин чтением книг и периодических изданий, присылаемых Капитолиной из Сербии и доставаемых Марией Сергеевной через знакомых. Заручившись поддержкой монастырской типографии Иово-Печерского, она уже подумывала устроить читальный зал при русской школе.
В один из вечеров Алексей растапливал баню и наполнял водой бочки, когда во двор с обезумевшим взглядом заскочила всклокоченная Наталья Кляпина:
— Ой, спасайте, люди добрые! Михаила жандармы забивают…
Переполошившаяся Софья Павловна бросилась к ней с расспросами, Алексей, на ходу опрокинув кадки, ринулся к дому Кляпиных. Он с ходу перескочил через плетень и, не разбираясь, налетел на верзил в форме, державших соседа за руки. На шум потасовки из дома выбежало еще несколько жандармов. Алексей, рассвирепев, ожесточенно и профессионально их «разделывал под орех». Не вмешиваясь, на это диковинное представление остолбенело пялились два прилично одетых гражданина в помятых костюмах и котелках — друзья Михаила, приехавшие из далекой Америки. Обескураженные жандармы, получившие нежданный, мощный отпор, иные — с разбитыми физиономиями и в подранной форме, — вынуждены были резво ретироваться. Но уже к вечеру все село было оцеплено, и первым делом нагрянули к Ярузинским и Кляпиным. Принялись избивать мужчин, напугали детей, перевернули, обыскивая, весь дом.
В разгар событий подкатила в двуколке Мария Сергеевна с Петром Жидовским. Еще часа два назад, на подъезде к селу, она узнала от крестьян тревожные вести и, не заезжая домой в Ястребье, развернула повозку, отправившись разыскивать неприкосновенного депутата.
Резко затормозив возле дома, Мария Сергеевна и Петр соскочили с повозки, быстро подошли к офицеру, принялись объясняться. Тот и слушать не хотел. В конце концов Мария Сергеевна, переглянувшись с Петром и пустив в ход всю силу своего красноречия, подкрепляемого женским обаянием и депутатским авторитетом Жидовского, убедила офицера поговорить наедине и прошла за ним в комнату, прикидывая имеющуюся в доме наличность.
Дело замяли. Избитых Алексея и Михаила отпустили. Мария Сергеевна выяснила, что к Михаилу приехали в гости друзья-русины из США, а жандармы, опасаясь подпольных политических сговоров в непокорном Ястребье, выследив гостей, ворвались в дом и, обвинив Кляпиных в организации недозволенного сборища, потребовали, чтобы американцы немедленно убирались, Михаил возмутился, наговорил им грубостей — и пошло-поехало…
Мария Сергеевна хладнокровно спросила мужчин: уподобляясь бойцовым петухам, отдают ли они себе отчет в возможных последствиях — не только лично для себя, но и для всего русского сообщества. Алексей хмыкнул:
— Что же нам, по-твоему, — улыбаться? Мы не китайские болванчики.
Мария Сергеевна вдруг рассердилась и возвысила голос:
— А о том, что теперь устроят повсеместную слежку и возобновят нападки на русскую школу — об этом вы подумали?
Алексей, зыркнув на приунывшего Кляпина, сурово заметил жене:
— Ну вот что, Мария… на полтона ниже, пожалуйста…
Мария Сергеевна негодующе взглянула на него и, овладев собой, заговорила отчужденно, с металлом в голосе, но уже более ровным тоном:
— Мне казалось, у нас было условлено, что с такими вопросами вы обращаетесь к компетентным людям, ответственным за разрешение подобных недоразумений. Давайте впредь договоримся: никакого рукоприкладства — мы, по возможности, должны воздействовать политическими методами. Так, Михаил Иванович?
Поникший Михаил обреченно кивнул:
— Спасибо вам, Мария Сергеевна. В самом деле — если бы не вы, плохо это могло бы закончиться…
— Надеюсь, вы хорошо все поняли. Спокойной ночи, Михаил Иванович, — ступайте, успокойте свою супругу! Выздоравливайте.
Проводив Кляпина, Мария Сергеевна, стиснув зубы и едва сдерживаясь, приблизилась к мужу:
— Ай, спасибо, товарищ…. Да ты хоть знаешь, во сколько нам инцидент этот обошелся, — я уже не о политическом уроне, а о фактической — денежной цене?
Алексей ухмыльнулся разбитыми губами:
— Рад, что для тебя я все-таки стою дороже.
Мария Сергеевна с тревожным сожалением вгляделась в лицо мужа, покрытое кровоподтеками, и, смягчаясь, бережно прикоснулась к рассеченной скуле под заплывшим глазом:
— Ну и как с таким чудовищем после этого разговаривать… Больно здесь? Пойдем, друг незабвенный, я тебе холодный компресс приложу. Опять на рожон лезешь — не пора ли взрослеть, Алексей?
Посмеиваясь, он сомкнул руки у нее на талии:
— Да ведь ты меня за это и любишь, жена?
— Ты хоть понимаешь, что за вздор несешь, — это, стало быть, я поощряю тебя заниматься мордобоем? Я решительно призываю тебя пересмотреть ошибочные взгляды. Погоди целоваться, сумасшедший, здесь тоже надо кровь смыть…
На следующий день, рассудив, что Алексей не сделал должных выводов из давешней истории, Мария Сергеевна настойчиво возобновила разговор о неблагоприятной роли самоуправства в политике. Алексей поначалу отшучивался, но бывший комиссар воспринимала его зубоскальство как свидетельство легкомысленного отношения к происшедшему и продолжала развивать больную тему. В конце концов, апеллируя к важности обсуждаемого вопроса, она договорилась до того, что призвала мужа впредь обсуждать все планируемые действия с ней.
— Ах, вот как — я теперь, оказывается, во всем подотчетен? — вспылил Алексей, которому в последнее время частенько досаждала руководящая роль жены.
— Ну раз ты последствия наперед не предвидишь, то мог бы сперва посоветоваться, прежде чем предпринимать свои… авантюры, — тоже теряя терпение, резковато заметила Мария Сергеевна.
— Еще что изволите?
— Алексей, не выводи меня из равновесия…
Тут Алексея окликнули — сосед Никитич с ружьем за плечом и два его товарища, став невольными свидетелями домашней ссоры, нерешительно мялись у него за спиной, переглядываясь между собой и долго не решаясь ни позвать, ни удалиться.
— Алексей, мы тут на утей собрались… может, с нами? — Никитич тревожно глянул на строгое, рассерженное лицо Марии Сергеевны. — На Кривом озере их нынче развелось! Будет дело, как думаешь?
Алексей сделал упреждающий знак — погоди, мол, — и, с показным смирением повернувшись к жене, обратился к ней наисладчайшим, вкрадчивым голосом:
— Дорогая… Тут вот товарищи вопрошают, что я думаю насчет охотничьего похода. Могу я узнать у тебя мое мнение по данному вопросу?
Мария Сергеевна с невозмутимой степенностью качнула головой:
— Извольте ехать, муженек.
— Премного благодарствуем, нижайше благодарим, — ответствовал Алексей под вспыхнувший смех товарищей.
Затем, чуть подумав, склонился всем корпусом в учтивом полупоклоне и приложился к ручке Марьи Сергеевны, опиравшейся на калитку; Никитич корчился от смеха, отирая выступившие слезы:
— Ой, не могу… Алексей, прекрати комедь, греховодник!
Мария Сергеевна уже откровенно смеялась, сверкая белыми зубами:
— Ничего, ничего… Упражняемся в смирении!
Алексей, потянувшись к забору за уздечкой, переменил тон и проговорил с притворной угрозой:
— Гляди, пани Ярузинская… Как бы я сам тебя тренировать не начал!
Мария Сергеевна ласково и вместе с тем насмешливо глянула в раздосадованное лицо мужа:
— Ну как же: «И в гневе я — страшен…» Уже содрогаюсь. Знаю я твои походы, Алексей. Дичь в лесу не забудьте, как в прошлый раз. Добытчики аховые! — И, продолжая поддевать мужа, с самым серьезным видом повернулась к Никитичу: — Ты здесь самый старший будешь, Никитич, самый разумный из всех — ты уж приглядывай за ним…
— Не сумлевайтесь, Сергеевна, — доставлю взад в целости и сохранности!
Алексей досадливо крякнул — опять последнее слово за ней осталось — и направился в сени за сапогами.
Зная, что Алексей порою молится допоздна, Мария Сергеевна старалась ему не мешать, но сегодня, поднеся циферблат к пятну лунного света, вяло сочившемуся из окна, она встревоженно поднялась, тихонько прошла в столовую — и застала растянувшегося на топчане одетого Алексея. Тот увлеченно перелистывал пухлый потрепанный томик, забыв о времени и напрягая зрение при тусклой керосинке: казалось, от лунного отблеска в окне и то было больше проку.
— Алексей, я уже начала беспокоиться. Можно поинтересоваться, чем именно ты так увлечен?
Тот быстро убрал книгу: он не любил, когда его уличали в самообразовании. Мария успела заметить, что это, кажется, был роман «Преступление и наказание» Достоевского, и чуть усмехнулась поспешности супруга.
— И что ж тебе, душа моя, не спится? — поинтересовался он.
— Разве можно жене полноценно уснуть в отсутствие мужа? — в том же шутливом тоне ответила Мария Сергеевна.
Алексей рывком поднялся, обнял ее и пробормотал, окуная лицо в ее волосы:
— И как бы ты была женой моряка, когда б я в море уходил, — представить не могу…
— Да ну? И я не могу, даже думать не смей об отлучках!
Засмеявшись, Алексей внезапно подхватил ее на руки и заметил, перешагивая порог спальни, отгороженной от остальных помещений:
— Да уж куда я от вас, короеды? От вас не убежишь…
— Тише, труба иерихонская, детей разбудишь… — И добавила, насмешливо взъерошивая ему кудри и обхватывая за шею: — Это еще вопрос, кому из нас впору бежать. Маму не разбуди, шальной… Алеша, погоди, Любочку переложу в колыбель… я тоже тебя люблю… родной…
Капитолина активно включилась в кипучую жизнь русского Белграда, но самым главным для нее оставалась учеба: девушка прекрасно отдавала себе отчет, что за этой предоставленной ей возможностью стоят труд и привязанность к ней Беринга.
Квартировала она в общежитии для студенток при русской Свято-Троицкой церкви. Однажды, вернувшись из университетской библиотеки, Лина обнаружила в своей комнате Виктора Лаврентьевича — старушка вахтерша впустила его, поскольку ранее встречала вместе с ней и принимала за родственника девушки. Он сидел в единственном кресле и читал, поджидая ее. Капитолина, войдя, потупилась. Виктор Лаврентьевич, кажется, тоже смутился и принялся извиняться за вторжение:
— Знаете ли, я завтра уезжаю во Францию. Вот, зашел попрощаться…
Капитолина взмахнула задрожавшими ресницами:
— Как же так — во Францию… и уже завтра… Но, впрочем, если вы сочли, что…
— Капитолина Иоанновна, поверьте, я не имел в виду прерывать наши дружеские отношения, но впустую проедать чужой хлеб я тоже не могу себе позволить… Надеюсь, мне там больше улыбнется удача… Скажите, я могу вам писать?
— Ну конечно! Ах, боже мой, Виктор Лаврентьевич, какой вы, право… церемонный!
— Тогда я наберусь храбрости и попрошу большего: вы позволите иногда… приезжать и навещать вас?
Капитолина коротко глянула на Беринга — взгяд ее о многом ему поведал. Виктор Лаврентьевич взял ее руку и, низко склонившись, тихонько прикоснулся к ней губами. Они помолчали, преодолевая волнение.
— Я надеюсь, что смогу получить надежный источник дохода, — и тогда… я почел бы за величайшее счастье…
Капитолина жестом остановила его:
— Не станем загадывать, Виктор Лаврентьевич… Мы не знаем — что завтра Бог даст, то и будет…
— По крайней мере я хотел бы, чтобы вы знали мое к вам искреннее отношение… — Беринг придвинулся к девушке.
В ответ на его нежный проникновенный взгляд Капитолина жарко вспыхнула и, опустив взор, произнесла с застенчивой лаской:
— Мне думается, я знаю, Виктор Лаврентьевич… Скажите… когда ваш поезд? Вы не будете возражать, если я провожу вас?
В декабре 1930 года супруги Ярузинские, оставив детей на попечение Софьи Павловны, прибыли на несколько дней в Белград. Они остановились в гостеприимной семье преподавателя Белградского университета Александра Соловьева и его прелестной жены Натальи Раевской, которых Мария Сергеевна хорошо знала еще по дореволюционной жизни через московских друзей.
Заранее было условлено, что Мария Сергеевна прощупает почву и наведет мосты для их будущего переезда в Сербию, — Алексей решительно возражал против Франции, куда их зазывал Беринг, — а заодно они посетят Белградскую оперу.
Опера и балет Белградского национального театра блистали талантами русской эмиграции. Мария Сергеевна прежде всего отправилась послушать знаменитого баритона Павла Холодкова в «Фаусте». По ее настоянию они с Алексеем взяли довольно дорогие билеты в партере. С ними пошли супруги Соловьевы и Капитолина с подругой Ией.
Перед отъездом в театр Мария Сергеевна облачилась в нарядное платье из благородного темно-синего бархата и крохотную шляпку, венчавшую аккуратную прическу с непритязательным, но элегантным кокетством. Когда Мария Сергеевна неспешно прошествовала в гостиную, Алексей, лениво дожевывавший бутерброд, едва не поперхнулся, подтянулся внутренне — и невольно привстал. До сих пор ему не доводилось видеть супругу такой эффектной светской дамой, тем более что в последние месяцы она не вылезала из неизменной удобной фуфайки — опрятной и даже чуть приталенной, но столь же далекой от изящного наряда, сколь ржавый рельс далек от виолончельной струны.
Приняв как должное поведение хозяина, тут же рассыпавшегося в учтивых комплиментах и галантно поцеловавшего ей ручку, Мария Сергеевна краем глаза отметила ошеломление мужа и, усмехнувшись, слегка повела плечом в его сторону, как уверенная и знающая себе цену повелительница. По-видимому, Алексей просто потерял дар речи — оторопев, он глупо топтался поодаль. Потом мрачно обернулся к небрежно брошенному в кресле фраку и, осознав, что все его контраргументы на этом исчерпаны, молча отправился напяливать на себя ненавистное «буржуйское» одеяние.
Опера исполнялась на немецком языке. Очарованная Мария Сергеевна, чуть подавшись вперед, старалась не упустить ни слова. В антракте, с досадой взглянув на терпеливо скучающего Алексея, она пошла поговорить со своим старым знакомым — поэтом Лотарёвым, известным в литературных кругах как Игорь Северянин, по случайному совпадению пребывавшим в эти дни в Сербии с программой поэтических вечеров. В глубине души Мария Сергеевна недолюбливала его за «моральную шаткость», но на этот раз оживилась, заметив знакомое лицо в белградском театре, тем более что они не виделись уже много лет. Обрадованный поэт, осыпав ее изысканными комплиментами, на которые Мария Сергеевна чуть усмехнулась, представил свою давнюю знакомую, полную зрелого женственного обаяния, спутникам-литераторам. Завязалась ни к чему не обязывающая игривая светская беседа.
Тем временем Капитолина, проходя с подругой мимо Алексея (они с Ией сидели на дешевых, «студенческих» местах на галерке и спустились в антракте пообщаться с друзьями), кинула на него приветливый взгляд и забеспокоилась. Туго затянутый в непривычный наряд, он сидел неподвижно, всей своей рослой фигурой неловко навалившись на подлокотник, отрешенно глядя в пространство — поверх голов. На лице у него застыло пугающее, какое-то зверское выражение. Капитолина извинилась перед подругой и стремительно подсела к нему:
— Алеша, друг, что с тобою?
Тот медленно перевел на нее остекленелый взгляд и ответил, процедив сквозь сцепленные зубы:
— Я больше не выдержу… этого… шар-ма-на…
Лине вдруг стало смешно: оказывается, все предыдущее действие Алексей, вместо того чтобы наслаждаться замечательной музыкой и великолепными голосами, пребывал в мучительной борьбе с собой, стараясь не заснуть и не свалиться с кресла, дабы не уронить своего достоинства в глазах погруженной в мир искусства супруги.
— А знаешь… пойдем-ка, я вечерний Белград тебе покажу. Думаю, Мария Сергеевна нас простит. — С этими словами Капитолина протянула ему руку.
Алексей взглянул с облегчением и не заставил себя уговаривать.
На выходе Капитолина вдруг замялась:
— Возможно… нам все же следует Марию Сергеевну предупредить?
Алексей бросил короткий недобрый взгляд в ту сторону, куда Северянин увел его жену:
— Не до нас ей там… — и обронил с тяжеловесной издевкой: — Нехай себе развлекается.
Выйдя из театра, они отправились пешком. Хмурый после неудачной «встречи с прекрасным» Алексей в основном отмалчивался, да и с Капитолиной ему, видимо, было скучновато. Заметив подходящую вывеску, он с невероятным упрямством завернул в пивную. Капитолина вынуждена была последовать за ним. После трех пузатых кружек он стал более разговорчивым.
— Понимаешь, — сурово втолковывал Алексей, — я вот иногда думаю: в свое время война была мраком, нелепостью. Не мог дождаться конца этого ужаса, а вот теперь кажется, что тогда проще как-то было. Там сразу видно, кто есть кто. Если ты — настоящий, так товарищи тебя ценят и уважают, все просто и ясно: знаешь наверняка, кто друг, кто враг, а тут непонятно всё как-то, фальшиво… Надутые улыбки, глупые шутки, пустые разговоры… Гламур, шарман, парфэ, жоли… Тоскливо и муторно — рука сама винтовку ищет. Меня вот что заедает: не понимаю, как Марии может все это нравиться?
— Да ведь она старых друзей встретила, еще по Петербургу, подумай, как это важно. Не ревнуй, Алексей!
— Да пусть ее… А все-таки, что она в этих клоунах нашла?
— Полно тебе, не принимай близко к сердцу. Ведь в свое время она из всех мужчин именно тебя выбрала, верно? Позволь напомнить, что она — твоя жена и любит тебя без памяти, а дочь-то какую дивную подарила… — Алексей улыбнулся. — Ну, так или нет?
Распаренные, они вышли на звонкий, бодрящий морозный воздух. Там они выдыхали пар наверх, в подернутое зимней мглой ночное небо. Им было просто и хорошо, как прежде, разговор тек с легкой непринужденностью. В конце концов, припоминая забавные случаи из прежней — доэмигрантской жизни, они даже развеселились, забыв о неприятном начале вечера. По пути охмелевший Алексей принялся декларировать вирши собственного сочинения, которые высокопарно именовал «Русским пришлым» — «из последних»:
Слишком неистово поют ваши птицы,
Слишком просторы — голово —
кружительны,
Трепетно слишком мерцают зарницы,
Слишком слова — непонятно —
значительны.
Слишком история ваша — пугающа,
Слишком поступки — противо —
речивые.
Слишком уж песни ваши пронзающи,
Слишком чуднó — героев величие.
То ли — ко-ко — наш курятник загаженный!
То ли в нем квочкам — кудахтать почёт,
То ли спокойненько, благопристойненько,
Тихо и тепленько греет помёт.
Ваши края — необъятные, дикие:
Нам недоступен речей ваших звук.
Полно! Довольно толочь про великое…
Нам не понять ваших боли и мук.
Капитолина легонько толкнулась лбом в плечо «вечного задиры и баламута». Чтобы не оставлять верного друга одиноким в лабиринте печали, она тоже пригубила спиртного — и это подействовало на нее возбуждающе. За прибаутками они незаметно добрели до дома, и тут их эйфория мгновенно исчезла. Они обнаружили, что Мария Сергеевна уже вернулась. Чуткая Капитолина уловила, что надвигается гроза, и поспешила ретироваться, чтобы не стать невольным участником семейной ссоры.
Когда Капитолина ушла, разгневанная Мария Сергеевна принялась выговаривать мужу:
— Как ты мог, Алексей? Ну, разумеется, я не стала оперу дослушивать и пошла искать тебя вокруг театра, потом домой вернулась. Волновалась, не заблудился ли ты в незнакомом городе. А ты преспокойно нагрузился пивом в какой-то забегаловке! Не дыши на меня — изволь сперва проветриться и протрезветь. Завтра продолжим беседу, дорогой.
Поскольку Алексей наотрез отказался объяснять мотивы своего поступка, она не разговаривала с ним еще два дня, пока он, ухватив супругу посреди людной улицы в медвежьи объятия, не пригрозил, что не тронется с места, пока она с ним не помирится.
Вскоре Капитолина тайком просветила Марью Сергеевну по поводу вспышки ревности ее супруга в театре. Та рассмеялась:
— Подумать только: ну не дитя ли… Если б не видела своими глазами, не поверила бы, что эти же самые мужчины, которые порою ведут себя словно дети, — суть бестрепетные воины и великодушные защитники… Неужели Алеша до сих пор не уверен во мне? Впрочем… в этом была доля и моей вины: Алеше непривычен такой антураж, и он явно чувствовал себя не в своей тарелке, а я, вместо того чтобы поддержать, покинула его… Придется с ним об этом поговорить.
Незадолго до Рождества Капитолина получила от Беринга письмо. Он извещал, что ему удалось получить место мелкого служащего в одной из парижских контор, что по тем временам было настоящей удачей. Средств его пока только-только хватало, чтобы снять небольшую квартирку и на то, чтобы избегнуть крайней нужды, так часто настигавшей людей на улицах бедного, населенного русскими квартала. Письмо было проникнуто ностальгическими нотками, воспоминаниями о жизни в России. После их трогательного расставания письма Виктора Лаврентьевича к Капитолине носили особенно задушевный характер. Беринг обращался к ней проникновенно и искренне:
«Милый друг, большое видится издалека. Только теперь, оставив нашу незабвенную Родину, оглядываясь назад на пройденный путь и покинутый кров, я сумел до конца осмыслить трагический факт нашего расставания с дорогим сердцу — несмотря ни на что — Отечеством. Будучи окружен людьми другого склада, чуждой веры и образа мышления, я смог прочувствовать глубину и величие нашей освященной православием культуры. Теперь, как никогда, осознается, что наша прежняя жизнь, которую мы почитали полною невзгод и лишений, была полнокровной и духовно насыщенной — быть может, самым счастливым временем нашего земного бытия… Здесь многое переосмысливаешь и переоцениваешь, и, хотя нам приходится заново приспосабливаться к иному быту, не это оказывается самым сложным для новоприбывших эмигрантов. Самое мучительное здесь — это утеря духовной связи с Родиной. Мы подобны ветви, постепенно усыхающей, будучи отделенной от основного ствола, когда животворящие соки не могут более циркулировать в древесных сосудах и увядшие листья не имеют возможности напитаться таинственной силою, исходящей от корня. Вся эта тягостная, поверхностная суета вдали от Святой Руси — это только самообман. Постепенно все наше существование здесь (трудно назвать это жизнью в полном смысле слова) обмирщяется и становится бегом по кругу с единственной возведенной на пьедестал целью — материальным благополучием. Но истинно русский человек (я верю, что здесь Вы поймете меня правильно: я имею в рассуждении человека русского по духу, а не по рождению) — так вот, русский человек, вступив на этот гибельный для бессмертной души путь и даже, быть может, желая обманываться, не может обмануть свою исконно правдолюбивую и боголюбивую душу — она тонко чувствует подмену и мечется, болеет. Она глубоко несчастна, а человек порою и сам не до конца осознает — что же с ним не так, чего же не хватает? Смысла! Душа требует глубинного, подлинного смысла бытия, которого не существует в отрыве от полноструйных, животворящих вод нашей святоотеческой православной веры, полной надежды и самоотверженной любви и обильно питаемой из бездонного и чистого источника вечной, непреходящей истины, называемой Солнцем Правды».
Беринг писал, что скучает по дням, проведенным с нею в Петрограде и Белграде, что эти солнечные воспоминания напоены юною радостью и что они поддерживают его в минуты незваного уныния и одиночества. Что он благодарен Капитолине за то, что она была в его жизни, согревая неземным светом в числе многих и его неприкаянную душу.
Капитолина ответила в теплом тоне — завязалась переписка. В ответ на явный интерес и расспросы любознательной девушки о Франции Беринг предложил ей следующим летом выбраться в Париж. С тех пор он жил надеждой увидеться, вдвоем побродить по Елисейским Полям, пройтись по старинным залам Лувра. Получив последнее письмо с сердечным приглашением, Капитолина расплакалась: ей предстояло сообщить дорогому другу, что по вызову Алексея летом она снова будет вынуждена отправиться в деревню, — семья родных ей людей как никогда нуждалась теперь в ее поддержке. Софья Павловна опять расхворалась, а Мария Сергеевна снова была в положении и очень тяжело переносила эту позднюю беременность. Алексей терзался своей невоздержной неосторожностью. Молчаливые страдания жены — без слова попрека — более всего тяготили его совесть. В ответ на жалобы Капитолины, удрученной своей миссией, ее нынешний духовник отец Иов, задумчиво подвигав кустистыми бровями, негромко изрек: «Послужи ближним». Девушка собиралась выехать уже в конце мая.
На сей раз Капитолина нашла обыкновенно оптимистичного жизнелюбца Алексея угнетенным, подавленным. За весь месяц он ни разу не притронулся к любимой гармони. Мария Сергеевна сильно недомогала — Алексей боялся за жену, его мучили недобрые предчувствия. Зачастую Мария Сергеевна подолгу была вынуждена отлеживаться — ее стойкости хватало ровно на то, чтобы утаивать от мужа и матери нарастающие страдания. Теперь ей стало куда труднее «наводить мосты» в семье и сглаживать острые углы, и тем более невмоготу — хлопотать о детях. Софья Павловна, сама до конца не сознавая этого, подливала масла в огонь и усугубляла терзания Алексея каждодневными попреками со слезами и даже истериками. Посевное время требовало упорной и дружной работы — а в доме без обычного заботливого участия Марии Сергеевны поселились болезнь и хандра, царили разлад и взаимное раздражение. Между тем жандармы своевольничали и донимали непомерными и незаконными поборами, дети — оба одновременно — вдруг подхватили ветрянку и более обыкновенного капризничали. У Алексея поневоле опускались руки.
Оценив ситуацию и послушав слезные причитания немощной Софьи Павловны, Капитолина рассудила, что ей будет благоразумнее остаться дома, занимаясь детьми и — по возможности — ближайшим огородом. Чтобы не отлучаться далеко и не ходить на общественный выпас к полуденной дойке, она стала привязывать корову в саду. Девушка вставала очень рано и сразу привлекала Алексея к совместной молитве: испросить благословения на последующие труды («А иначе зачем и хлопотать, — настаивала она, — все прахом пойдет!»). Увязав в платок полуденный перекус для Алексея, тихонько крестила его в спину, когда тот отправлялся в поле, и шла доить корову, кормить скот, растапливать печь и готовить на огне золотисто-пузыристый, шипящий шкварками омлет. Если дети спали дольше обыкновенного, ей иногда удавалось повозиться с грядками.
Лина приучила Сережу вставать рано и вести себя тихо, пока домашние почивают, прежде всякого дела прочитывать молитву (особливо — «за больную мамочку»), приводить себя в порядок и выпивать свежего молока вприкуску с веселыми пухлыми блинами с пылу с жару, обмазанными сметаной и медом. После завтрака она потихоньку нагружала мальчика посильною работой: проверить куриные гнезда и собрать в корзинку яйца, наносить дров, натаскать камешков для ограды палисадника, набрать в кружку свежей клубники на завтрак семье. По воскресеньям, если не было возможности поехать в монастырь, она будила его ранее обыкновенного и брала с собой в поле — «встречать зорюшку». Там они читали молитвы, а потом перебирали травы, вдыхали земляничный аромат, любовались искристыми капельками росы и, смеясь, катались по зеленому ковру. Порою они выходили к туманному, задумчивому лесному озеру и, не решаясь спугнуть торжественную утреннюю тишину, переговаривались шепотом. Там Лина таинственным голосом рассказывала, как когда-то давно, в тайне от людских глаз, здесь кружились прекрасные заколдованные девушки, предводительствуемые царевной-лебедью. Так она своими словами передавала сюжет «Лебединого озера», каждый раз вдохновенно додумывая и дополняя действо неожиданными деталями… Как же Сережа ждал этих дней!
Колокольчик Люба просыпалась чуть позже — Софья Павловна высаживала девочку на горшок и переодевала к завтраку, потом, похлопотав у Машеньки, завтракала сама и садилась заниматься французским с Сережей. Лина в это время постилала в тени яблонь матрас для Марии Сергеевны, сажала Любу в тележку и направлялась с ней по дороге в поле (там об эту пору было меньше комаров) или в сосновый бор, обмахивая малышку веткой и принося на ладони крупные ароматные земляничные ягоды. Вернувшись, она непременно купала Любашу в огромной деревянной лохани, воду в которой для подогрева с утра выставляли на солнцепек. Это служило закаливающей процедурой и одновременно довольно интенсивным упражнением, а кроме того, гарантировало малышке два-три часа крепкого послеполуденного сна, а Капитолине — хоть немного покоя.
Вся эта круговерть совершенно закружила Капитолину. Она была нужна здесь как воздух и горевала, что редко удавалось выбраться навестить «Дарьюшку». Девушка работала не покладая рук, но главное — воодушевляла домашних, озаряла любовью, окружала заботой и молитвенной поддержкой, которая была так нужна этим людям.
В то достопамятное утро Лина нескладно развела огонь — он нежданно затух, когда блинное тесто уже было разведено. Перекрестившись, девушка терпеливо потянулась в печное дышло, чтобы разобрать злополучный завал и заново сложить дрова «колодцем». Она и не заметила, как неосторожно вымазала руки и грудь сажей, а потом случайно задела лицо, обильно размазав сажу по щеке. Вздохнув, Лина решила закончить с растопкой и околопечными делами, а потом уже переодеться. И тут зашел улыбающийся Алексей (и что он так рано вернулся сегодня?), а следом за ним высокий деревянный порог перешагнул черноволосый, с тонкою проседью, подтянутый джентльмен в элегантном костюме. Лина обомлела:
— Батюшки… Виктор Лаврентьевич!
Она кинулась было навстречу — но, перехватив изумленный взгляд Беринга, тут же вспомнила о своих утренних злоключениях и внешности — как раз для великосветского приема! — и зарделась от стыда.
Бесцеремонный Алексей, посмеиваясь, шутливо приветствовал «натуральную Золушку», а оторопевший Беринг тем временем осознал свою оплошность и перестал пристально рассматривать вымазанную сажей растрепанную девушку в сбившемся деревенском платке. Многословно поздоровавшись, он принялся нарочито оживленно рассказывать о своем путешествии, обращаясь, главным образом, к Алексею. Лина между тем выскользнула из кухни и бросилась поскорее умываться и приводить себя в порядок.
Вскоре она вернулась в кремовом ситцевом платье, подвязав смоляные кудри вишневой лентой, и стремительно подошла к Берингу поздороваться comme il faut — застенчивая и свежая, как молодой бутон. Склонившись в полупоклоне, Виктор Лаврентьевич прикоснулся губами к тыльной стороне ее ладони (Капитолина постаралась поскорее выдернуть руку и спрятала ее за спину, стесняясь полосок под ногтями) — и разогнулся, всматриваясь в милые сердцу глубокие темно-черешневые очи, которые так часто вспоминал.
Радостно приветствуя гостя, появилась Софья Павловна и, пока Капитолина накрывала на стол, повела его обозревать «усадьбу». Беринг старался дипломатично скрыть недоумение, с которым оглядывал крестьянское хозяйство Ярузинских (ему был чужд деревенский быт и незнакомы красоты сельской жизни) и только вежливо кивал в ответ на пространные объяснения Софьи Павловны. Он с удовольствием полюбовался тем, как ловко Капитолина управляется с толстощекой Любашей, и даже рискнул взять девчушку на руки, впрочем признаваясь при этом, что давно утерял навыки обращения с младенцами.
Ввечеру взволнованной Капитолине и Берингу долго не спалось: им казалось, что им столько еще нужно высказать друг другу, и они двинулись к кустарникам — послушать соловьев. И в самом деле, в тот теплый июньский вечер славные птахи пели так самозабвенно, как, может быть, поет восторженная человеческая душа в считаные случаи за всю жизнь.
Завороженные, они долго стояли у опушки, подернутой деликатной дымкой вечернего тумана, и душа их в ту минуту была подобна растопленному воску. Отважившись, Виктор Лаврентьевич принял руку Капитолины в ладони, окончательно признался ей в любви и сделал предложение. Девушка, потупившись, пыталась спрятать полыхавшее в глазах откровенное счастье. Виктор Лаврентьевич неотрывно смотрел на ее румянец, выдающий волнение: у него самого поплыло в голове, как от крепкого виски. Затаив дыхание, как приговора, Беринг ждал реакции Капитолины. Чуть удивленно, даже недоверчиво он услышал ее трепетное «почту за честь» и не сразу осознал, задохнувшись ликующим возбуждением.
Вернувшись в дом, Виктор Лаврентьевич во всеуслышание объявил о своих намерениях и о согласии Капитолины Иоанновны, которая застенчиво пряталась за его спиной. Вопреки потаенным опасениям, он не встретил и тени осуждения ни в ком из членов семейства: домашние были единодушны в искренней радости за Виктора Лаврентьевича и свою любимицу. Софья Павловна ничуть не удивилась, видимо ожидая подобного исхода, — и одобрила сообщение милой улыбкой и радостно промолвила:
— И слава Богу!
Алексей почти насмешливо воскликнул:
— Ну наконец-то!
Даже ослабевшая, бледная Мария Сергеевна с припухшими веками потребовала:
— Налейте символический бокал шампанского за здоровье жениха и невесты!
Алексей разлил по кругу яблочного сидра. Они торжественно выпили, потом Алексей изрядно добавил себе и окрыленному Берингу «градусом покрепче» — и, охмелевший, стал въедливо втолковывать размягченному счастливому капитану, чтобы тот «ценил свое счастье» и «не обижал сестренку», игнорируя теребившую его за рукав смущенную девушку.
В один из последующих дней Капитолина провела сердечного друга лесными тропками на заветное озеро. Там, залюбовавшись шелковым отражением сиреневых облаков на зеркальной глади, она позволила себе прислониться головкой к его плечу, чем, не подозревая сама, вызвала у спутника приступ сердцебиения и несколько мучительных мгновений нешуточной внутренней борьбы. Но девушка была настолько невинна и чиста душой, что ничего не заметила, а только с задумчивой влюбленностью наблюдала розоватые разводы заката в целомудренных пастельных тонах.
Горя страстным влеченим к любимой девушке, Беринг настаивал на немедленном венчании и собирался недели через две увезти Капитолину с собой, но та запротестовала. Разве можно с такой нежданной вероломностью бросить нуждавшихся в ней близких людей? Более того, тихим извиняющимся тоном Лина рассудительно добавила, что сперва неплохо бы закончить образование. Беринг убеждал, что не стоит терять ни дня… И вдруг с оттенком горечи проронил, что уж не молод… И остановился, не смея делиться своими потаенными раздумьями. Он опасался, что не успеет поднять на ноги возможных детей (ему была хорошо известна слабость Капитолины к детишкам), преждевременно оставив ее одну. Но Капитолина умела «читать между строк» — признательно глянув на будущего супруга, тоже задумалась.
Мария Сергеевна очень внимательно выслушала обратившуюся за советом Лину и неожиданно приняла ее сторону. Более того, она взяла на себя труд потолковать с Виктором Лаврентьевичем, убеждая того не спешить и позволить Капитолине доучиться.
Через две недели в Пряшеве, провожая уезжавшего Виктора Лаврентьевича, расхрабрившаяся Капитолина на прощание горячо шепнула ему на ухо «люблю». Обычно сдержанный Беринг обхватил невесту за талию и, поцеловав, крепко привлек к себе, возбуждая любопытные взгляды прохожих. Внезапно заскучавший Алексей отвел взгляд и сделал вид, что ему срочно понадобилось прикупить пирожков у ближайшей лоточницы.
Присутствие Капитолины разрядило обстановку в доме. В нем опять повеяло устроенностью и уютом.
Вскоре и Марии Сергеевне как будто полегчало: она понемногу возобновила занятия с Сережей и, превозмогая слабость, отправилась в Пряшев по делам русской общины. С удовлетворением она патронировала слаженную работу своего детища — обширной русской библиотеки, выросшей в их крупном селе из еще недавно убогого читального зала при русской школе. К работе в библиотеке на общественных началах привлекали учеников, которыми руководили активистки читательского фонда. Марии Сергеевне удалось добиться ремонта и обновления мебели в школе: учитывая общую русофобскую обстановку в Словакии, это было существенным достижением.
Занимаясь делами, Мария Сергеевна чувствовала надежно прикрытый тыл: Капитолина ответственно и даже вдохновенно подходила к заботе о душевном и физическом благополучии детей. В этом Мария Сергеевна могла полностью положиться на нее.
Мария Сергеевна редко делилась с домашними тем, какие препятствия ей приходится преодолевать при обходе «высочайших инстанций». Но чувствительная Капитолина, как антенна радиоприемника, легко улавливавшая настроения домашних, глубоко прониклась унижениями, претерпеваемыми «нашей замечательной Марией Сергеевной», искренне сопереживала ей и молилась за успех общего дела. Однажды, под впечатлением рассказа о непробиваемой стене враждебного бюрократического бездушия, которую Мария Сергеевна, представляя многотысячную русскую диаспору, штурмовала своим обаянием и дипломатическим красноречием, Капитолина даже расплакалась. От обиды за попираемую невеждами великую культуру девушка разразилась гневной тирадой в адрес надменного чванства «титульной нации». В ответ на такое горячее заступничество Мария Сергеевна улыбнулась и обняла Лину. Утешая девушку, она стала развивать мысль, что везде есть замечательные, совестливые люди. И привела в пример Карела Крамаржа, лидера национально-демократической партии и большого друга русских эмигрантов, с которым ей по должности доводилось встречаться дважды и которого она высоко ценила и уважала.
— Нельзя огульно очернять целый народ на основании временных противоречий с определенным кругом людей, — терпеливо разъясняла она. — В этом и проявляется великодушие русского по духу человека. Нельзя допустить даже мысленного шовинизма и надменности. С другой стороны, и критику затхлого и ограниченного, самодовольного мещанского сознания стоит приветствовать по отношению к любой нации…
Капитолина в порыве восторга обняла Марию Сергеевну — она благоговела перед этой мудрой женщиной, восхищалась глубиной ее мысли и деликатностью. Мария Сергеевна не противилась таким бурным изъявлениям чувств, но при этом просила не идеализировать ее.
— Марья Сергеевна, голубушка, да как же вами не восхищаться: стоит только посмотреть, как вы ловко с двуколкой управляетесь, — и как только лошади не боитесь?
— До смерти боюсь, Линушка, — смеясь, призналась Мария Сергеевна. — Да что ж делать, приходится скрывать, а то и муж уважать перестанет.
Несколько успокоенный улучшением самочувствия жены, Алексей с удвоенной энергией вернулся к полевым работам. Ведь ему приходилось разрываться фактически на два хозяйства. Гордая Дарья не беспокоила понапрасну, но порой ей приходилось передавать через кого-то из односельчан, что необходима мужская подмога. Тогда Алексей выбирал день и ехал в Осиновку. Оттуда он часто прихватывал с собой Степана, и тот, переночевав у Ярузинских, наутро отправлялся с отцом на покосы или на работы в винограднике. Благоразумная Мария Сергеевна, самоотверженно отражая наплывы разъедающей ревности, старалась доверять мужу, хотя и внимательно приглядывалась к его настроению.
А Сережа открыто ревновал, стараясь оттеснить брата подальше от отца, и рвался с ними «на сено». Постепенно Алексей, игнорируя решительные возражения Софьи Павловны, которая переживала, не поранился бы Сергунька отцовской косой, стал понемногу брать с собой и младшего сына. Тот поначалу только баловался, не сгребал, а разбрасывал сено, но потом, глядя на «взрослое», уважительное отношение отца к Степану, стал подтягиваться в работе. Со временем он отучился ныть о «скуке» и «усталости» и, войдя в трудовой азарт, проворно рыскал вокруг стогов, сгребая и подавая отцу упавшие охапки сена. Особый восторг у него вызывало утаптывание сена на возах. Скромный Степан держался выдержанно, со степенностью уступал настырному братцу и отходил в сторону. Это был рано повзрослевший, ответственный и разумный паренек, всегда помнивший свои обязанности единственного мужчины в доме, надежной опоры одинокой матери.
Поначалу Мария Сергеевна без энтузиазма относилась к посещениям и ночевкам Степана и лишь терпела его присутствие. Впрочем, покладистый и терпеливый мальчик не мог не расположить к себе, и Мария Сергеевна постепенно стала прикупать ему обновки наравне со своими детьми. Первую из них — щегольской шелковый алый кушачок — Дарья в истерике искромсала ножом и яростно швырнула в печь, но к последующему подарку — дорогим хромовым ботинкам — отнеслась благосклоннее.
Как-то после ужина, убрав со стола, Мария Сергеевна завела с отроком длительную беседу, проэкзаменовав его, а на следующий день возмущенно поделилась с мужем неутешительным выводом: ребенок практически безграмотен. Он читает и немного пишет только по-словацки, не владеет элементарными навыками устного счета — это средневековое варварство и безответственное отношение к сыну. Теперь Алексею предстоит донести до матери Степана, что мальчику необходимо серьезно наверстывать учебную программу. Учитывая недавнее закрытие в Осиновке русской школы — чтобы обосновать его, при последней переписи населения триста с лишним русскоязычных жителей села были огульно записаны словаками, — мальчика можно было бы водить в школу Ястребья. Но тогда ему придется поселиться у них, а к матери возвращаться только на каникулы. Хорошо зная Дарью, Алексей выслушал эту «утопию» скептически, но Мария Сергеевна настаивала и предложила сама побеседовать с матерью Степана. Нахмурившись, Алексей решительно отверг такую возможность и сам поехал на переговоры. Как и следовало ожидать, все кончилось взрывом ярости Дарьи и упреками в том, что у нее хотят отнять «единственное сокровище». По возможности все смягчая, Алексей неохотно передал жене плачевные результаты своих дипломатических усилий. И тогда Мария Сергеевна отправилась к Дарье сама.
Они беседовали часа два. Степан, пригнавший из дальних зарослей осины удравшую с поля корову, вступив на порог, с изумлением застал в кухне непривычно напряженную мать. Сидя на скамье неестественно прямо, с застывшим лицом и неловко сложенными на коленях загорелыми натруженными руками, она внимала что-то втолковывавшей ей усталой, но спокойной Марии Сергеевне. Степан засмущался, переминаясь с ноги на ногу, и хотел было удалиться, но гостья дружелюбно удержала его. Поднявшись со скамьи, Мария Сергеевна пояснила, что они с его мамой уже завершили разговор и теперь она будет ждать благоприятного решения. Последние слова сопровождались многозначительным взглядом в сторону Дарьи. Затем Мария Сергеевна не спеша попрощалась и вышла. В хате повисла тяжкая тишина.
— Мам… Чего она… приезжала-то? — нерешительно поинтересовался Степан.
Мать молча бросила на него строгий взгляд и вдруг, словно очнувшись, кинулась к сыну и принялась зацеловывать, горько плача и причитая, что «и единую-то кровиночку хотят отобрать». Ошеломленный Степка не решался продолжать расспросы. Наконец успокоившись и все еще утирая слезы, Дарья молча пошла собирать ужин. Наутро же она объявила изумленному сыну, что с осени ему предстоит переселиться к Ярузинским, чтобы ходить на уроки в русской школе в Ястребье. Мария Сергеевна обещала устроить Степе дополнительные занятия, чтобы тот мог наверстать упущенное. Тот возмутился:
— Мам, ты что? А как же ты? Я останусь с тобой!
И тут Дарья возвысила голос:
— Ты что это — матери перечить?!
— Мам, да как же я тебя одну… Не, я не поеду! — отрезал Степан.
В ответ Дарья накричала на парнишку, а потом снова расплакалась, прижала его к себе и принялась убеждать, что так надо для его будущей жизни. Что она желает ему «лучшей доли» — «в люди вывести». Что у «этих» есть образование и связи, и надо радоваться, что они волнуются о его судьбе. Что другой возможности может никогда не представиться… Степан упирался: он горячо любил мать и не мог представить себе, как можно оставить ее в горьком одиночестве. Зарождающийся в нем крепкий мужской характер уже давал о себе знать.
По возвращении в Белград Капитолина первым делом зашла в Свято-Троицкую и заказала благодарственный молебен — разумея, что у Ярузинских наладилась семейная жизнь и несколько поправилось здоровье Марии Сергеевны. Поразмыслив, она внесла в записку и другие имена — свое и Виктора Лаврентьевича.
Начался семестр. Соседка и однокашница Лины, умненькая и деликатная Ия, по утрам заботливо будила ее, и обе, свежие и жизнерадостные, направлялись к университету.
На одном из занятий по пропедевтике внутренних болезней преподаватель в качестве демонстрации решил записать электрокардиограмму одной из студенток. И этой студенткой случайно оказалась Лина. Преподаватель радостно интерпретировал электрокардиограмму как «практически нормальную», но после занятия предложил Капитолине показаться кардиологу — «на всякий случай». Профессор Выбушев нашел у Капитолины порок сердца — выраженный митральный стеноз, который объявил «пока вполне компенсированным», однако внушил девушке, что не только будущая беременность, но и «всякая мысль о беременности» ей противопоказана.
Вернувшись домой, Капитолина бросилась на кровать и долго рыдала. Ия, склонив грустное лицо, тихонько гладила подругу по волосам и успокаивала, мило картавя с мягким еврейским акцентом.
— Понимаешь, Иечка, как же я теперь ему расскажу? — обратив заплаканные глаза к подруге, всхлипывала Капитолина. — Ведь он о детках мечтает, как же я могу обмануть надежды этого замечательного человека?
— Ну что ты, дружок, если он тебя по-настоящему любит, ни за что не отступится, зачем так переживать? — возражала Ия.
— Нет, я положительно не в состоянии составить его счастье, и вдобавок я совершенно недостойна этого человека! — в новом приступе отчаяния крикнула Капитолина и, уткнувшись в подушку, снова горько зарыдала.
В те времена на территории братского Королевства сербов, хорватов и словенцев нашли приют немало представителей русского клира в изгнании. Характерно и достойно упоминания хотя бы то, что митрополит Антоний Храповицкий возглавлял Русскую православную церковь за границей, проживая именно в Сербии. Многотысячная русскоязычная диаспора находила духовное окормление и утешение в лице священников и чернецов, рассыпавшихся по приходам и монастырям сербской земли.
Капитолина полюбила исповедоваться в монастыре близ Студеницы, у ласкового и дотошного отца Иова — престарелого иеромонаха родом из бессарабской глубинки. Чернец был благообразным, щупленьким старцем, всегда опрятно одетым в старенький, но чистый подрясник, с тонкой седой бородкой и седыми же редкими прядями, аккуратно зачесанными назад; с узким чистым лицом и выцветшими бледно-васильковыми, при этом необыкновенно живыми и ласковыми глазами под кустистыми бровями цвета платины.
Вернувшись с Пряшевской Руси и приступив к учебе, Капитолина в ближайшие же выходные засобиралась к отцу Иову. Она выехала загодя, еще в пятницу, и поспела как раз к началу послеполуденного акафиста Казанской иконе Божией Матери. Старец заприметил Лину и, приветливо улыбаясь, пригнул ее голову и слегка ласково постучал ей сухоньким кулачком по темечку — за то, что долго не приезжала. Зазвав ее к себе, он стал распрашивать о поездке, о жизни Ярузинских, о деревне. Он с удивлением взглянул на Капитолину, узнав, что она, не благословившись, приняла предложение о замужестве, — и чуть покачал головой, ничего не сказав. С волнением Капитолина поделилась результатами обследования и прогнозами врачей. Отец Иов не сразу ответил на смущенные признания расстроенной Капитолины о ее женской несостоятельности. Задумчиво помолившись, он вдруг принялся толковать, что в ней сокрыт потаенный кладезь нерастраченной любви, которую невозможно держать при себе и которую должно излить на окружающих, отдать до последней капли — детишкам.
— Как же, батюшка, врачи сказали: деток не будет у меня, — недоумевала Лина.
— Будет, будет, — ласково заверил духовник, — не горюй: сразу несколько будет!
Капитолина окончательно потерялась:
— Это как же — сразу? Двойня разве? — И, спохватившись и густо покраснев, добавила смущенно: — Простите вы меня…
— Эко хватила — двойня! Легко больно отделаться хочешь, это слабому — тележка, а сильному — воз! — в радостном задоре заметил отец Иов. И вдруг напустился на собеседницу с притворной суровостью: — А ты, матушка, наперед не загадывай, много будешь знать — скоро состаришься! Ступай-ка лучше в огороде сестрицам чуток пособи, а то они, сердешные, упарилися. А после вечерни каноны почитать благословляю — наутро причастим! Иди пока, голубчик, Господь с тобою.
Капитолина поклонилась старцу в ноги и вышла на воздух озадаченной. С тех пор она призадумалась и стала просматривать медицинскую периодику, выискивая информацию, как протекает беременность при сердечных заболеваниях. Но вскоре махнула рукой и, похоронив эту затею, положилась на волю Божию.
Не успела Капитолина толком начать первый семестр, как получила полное отчаяния письмо Алексея. Мария Сергеевна последний месяц особенно плохо себя чувствовала. У нее началась водянка, болела голова, в глазах мелькали мушки — доктор Болдырь не скрывал беспокойства и предлагал отвезти больную в центральную клинику Пряшева и там инициировать преждевременные роды. За жизнь роженицы и младенца он не ручался. Капитолина пришла в ужас: она по-настоящему испугалась и усилила молитву за непраздную Марию. Попросила молиться и отца Иова. В ответ тот благословил ее собираться в деревню.
Капитолине удалось договориться с кафедрами о вынужденном отсутствии в течение двух недель, с условием в дальнейшем наверстать учебу. И начала упаковывать вещи.
По приезде Лина узнала, что Мария Сергеевна уже разрешилась от бремени естественным образом. Родилась тяжко выстраданная Аннушка, но из больницы роженицу не отпустили. Упорно не снижалось давление, не прекращались кровавые выделения, кровоточили десны. Потом вдруг пошли пятна по всему телу. Алексей забросил страду и каждый день ездил в город к жене. Софья Павловна отчаянно не справлялась с грудным младенцем — хорошо, что хоть Сергуньку с Любашей на время приютили сердобольные соседи. Степан поневоле вернулся к матери.
Капитолина запаслась лучезарными улыбками и навестила Марию Сергеевну, но с трудом узнала ее: та выглядела изможденной, постаревшей, с желтоватыми скулами. Мария Сергеевна вела себя нарочито спокойно, хотя прекрасно осознавала серьезность положения. К удивлению Капитолины, она необычно внимательно вгляделась в нее — и вдруг захотела поговорить с нею наедине, попросив Алексея удалиться.
Мария Сергеевна опять испытующе всмотрелась в доверчиво склонившуюся девушку и вдруг стала толковать о том, что с нетерпением ждала приезда Лины, что перешла свой Рубикон и что дни ее сочтены. Капитолина вскинулась было возражать, но Мария Сергеевна остановила ее непреклонным жестом. Роженица посетовала, что сердце ее неспокойно из-за детей, которых оставляет без своего присмотра, и что Софья Павловна стара и немощна и не сможет поднять их, а Алексей только кажется несгибаемо мощным, в то время как душевно он очень уязвим. И потому она просит Капитолину не оставлять их своей заботой. Она обращается именно к ней, зная ее благородную душу и веря в нее, сознает, сколь непомерен груз, возлагаемый на ее плечи, но перед лицом смерти может обратиться только к ней. Теперь только согласие Капитолины позволит ей умиротворенно принять кончину, поэтому она просит дорогую славную девочку дать детям хотя бы небольшую частицу ее ясной любви и утешить таким обещанием мятущееся и страдающее материнское сердце — и с миром отпустить в вечность.
Капитолину потрясла эта исповедь. Сердце растаяло от глубокой мольбы когда-то сильной женщины. Но разве под силу хрупкой Лине то, что по силам только несгибаемой воле Марии Сергеевны: сводить несводимое, мирить непримиримых, быть всем опорой и негласной защитницей? Разве могла она давать столь серьезные обещания? Ведь кто может поручиться, что жизненные пути Ярузинских и ее собственные всегда будут совпадать? Но, с другой стороны, разве можно проявлять холодное равнодушие в последние земные дни обожаемой Марии Сергеевны? Лина растерялась и пробормотала, что в любом случае не покинула бы семью, — ведь они ей не чужие… Мария Сергеевна истолковала ответ по-своему. Расслабившись, она с облегчением откинулась на подушку. Тихая улыбка осветила лицо.
— Я знала, Линушка… Я верила в тебя — спасибо, дорогой мой человечек. Береги моих птенчиков… Алексея поддержи… на маму мою не обижайся… — Она чуть поманила девушку к себе и нежно обняла. — Самое дорогое, что у меня есть, оставляю, в твои бережные руки передаю… Верю и в то, что любовь к нашему Отечеству в детей сумеешь вдохнуть… Надеюсь на тебя — и ухожу спокойно…
Перед смертью Мария Сергеевна примирилась со своей совестью и с Богом — и почила мирною христианскою кончиной. В последние дни священник ежедневно приобщал ее Святых Христовых Тайн, и она до последней минуты была в светлой памяти.
Это была женщина огромной силы духа и, уходя, все еще находила в себе крепость приободрять и укреплять домашних. Нашла она несколько утешительных слов и для подошедших проститься Натальи с Михаилом. Только единожды, уже без посторонних глаз, подавшись к мужу, она ослабела духом и скорбно просила «побыть рядом». Но уже в следующее мгновение взор ее твердел неукротимой волей и, уносясь далече, она шептала воспаленными губами: «Последнюю мысль тебе отдаю… прости за все… Счастья тебе желала, моя Россия, и, может, ошибалась…»
Она скончалась на руках преданного Алексея, и он долго прижимал к сердцу, не опускал на подушку теплое тело жены, не в силах поверить страшному таинству смерти самого близкого и драгоценного человека. Осознав свершившееся, он застонал, пронзительно и жадно вглядываясь в померкшие глаза, и, зарыдав, склонился, безнадежно приникнув к обмякшему плечу… В эти минуты, отвернувшись к светлому проему окна, мучительно собирая остатки воли и сдерживая плач, Капитолина читала канон на исход души…
На похороны приехал потрясенный Беринг. Правда, пробыл только день — ему требовалось спешно возвращаться в Париж. На отпевании и похоронах вся округа почтила память заслужившей всеобщее уважение Марии Сергеевны, но Алексей, кажется, едва замечал окружающих. Он стал подобен пересохшему колодцу. Ходил с воспаленными от бессонницы глазами, говорил кратко и отстраненно, передвигался механически, не осознавал до конца происходящего и толком не мог ни на чем сосредоточиться.
В церкви на отпевании появилась и наглухо повязанная черным платком Дарья — стояла высокая, строгая, с бликами свечного пламени на красивом скорбном лице. При виде жалкой фигурки потерянного Сережи и зареванного личика пухленькой Любушки, цеплявшейся за юбку Капитолины, ее материнское сердце дрогнуло от глубокой жалости. Кажется, в первый раз она искренне раскаялась в давнем недоброжелательстве. На церковном дворе Дарья приблизилась к усталой, растрепанной Наталье Кляпиной, отчаянно и безуспешно укачивавшей на руках кричавшую новорожденную, и промолвила коротко:
— Дай-ко пособлю колыхать…
Наталья недоверчиво глянула на нее, но, вглядевшись в Дарьины глаза, молча передала ей младенца.
Последующие дни представляли собой сплошной кошмар. На Софью Павловну было страшно взглянуть: Машенька была младшей дочерью, самой близкой и дорогой. Несчастная женщина, пережившая любимое дитя, убивалась днем, рыдала ночью, стонала даже во сне. От неуемного горя у нее стало прихватывать сердце — и она слегла. К сожалению, ее вера была скорее данью традиции, оставаясь поверхностной, и Софья Павловна не могла найти себе в ней истинного, верного утешения.
Сергей… ему было не легче. Он был ближе всех к матери и теперь словно оцепенел: отвечал односложно, стал болезненно самоуглублен и сосредоточен; порой его побледневшее личико начинало кривиться и губки прыгали помимо воли. Рыжеватая Любаша часто горько плакала — потому что плакали кругом все — и широко размазывала слезы по лицу пухлыми кулачками. Одна только крошечная Анна невозмутимо посасывала соску, но — удивительное дело — с самых первых дней была на редкость серьезной и неулыбчивой, словно чувствуя, сколько горя было связано с ее появлением.
В эти дни Капитолина сбилась с ног: похороны, хозяйство, дети — все разом обрушилось на нее. Ей давно было нужно возвращаться в Белград, но бросить детей на заболевшую Софью Павловну и раздавленного горем Алексея не представлялось возможным. Она обратилась к отправлявшемуся в Пряшев соседу с просьбой взять на себя труд отправить телеграмму отцу Иову с мольбой о совете и молитвенной поддержке:
«М. С. скончалась. С. П. плоха. А. почти безумен. Пропадаем».
Ответ не заставил себя ждать. К своему крайнему изумлению, уже дня через три-четыре Капитолина с оказией получила от отца Иова такое же лаконичное послание:
«Благословляю остаться, дальше как Господь управит. За призрение сирот Бог во всем покроет.
Капитолина снова и снова пробегала глазами по прыгающим строчкам, силившись добраться до смысла, который как-то все ускользал от нее… Ей трудно было решиться надолго покинуть Белград, оставить выстраданную учебу, но она искренно жалела своих «маленьких соколят» и безоговорочно верила старцу. И не посмела ослушаться.
Капитолина слала в Белград отчаянные письма. За нее ходатайствовали в университете все те же друзья Виктора Лаврентьевича. Ввиду чрезвычайных обстоятельств в университете ей позволили оформить бессрочный отпуск.
Заботы о детях и хозяйственные хлопоты с новой силой закружили Лину. Она все чаще с тревогой посматривала на устранившегося от всего и раздавленного Алексея, который вдруг начал метаться, предаваться отчаянию, и хуже того — искать забвения в пьянстве. Сергунька поначалу робко-вопросительно, с затаенной надеждой поглядывал на отца, подсознательно ища в нем поддержки и утешения, но тому было не до сына. Мальчик был глубоко привязан к матери — и теперь замкнулся, стал раздражительным и глядел исподлобья, почти враждебно. Любаша тоже откровенно скучала по матери: стала плохо есть, капризничала, жаловалась, что у нее «болит зивотик», и часто плакала «за компанию», глядя на старших, не понимая точно происходящего, но чуткой детской душой постигая, что свершилось что-то непоправимое. Переехавший к ним для прохождения школьного курса Степан был печальнее и молчаливее обыкновенного. Атмосфера траура и безысходности, безусловно, действовала и на него. К тому же подросток мысленно примерял потерю матери на себя, и любящее сердце его болезненно содрогалось от этих страхов… От безвыходности взяли кормилицу из села для Аннушки, бывшей на удивление спокойным дитем. Уже теперь в младенце явственно виднелась поразительная схожесть с матерью.
Капитолина разрывалась между детьми и хозяйством. Софья Павловна по состоянию здоровья была плохой помощницей. Старая женщина постоянно плакала и, кажется, даже передвигалась как бы поневоле. Ей было не до хозяйства, и только любовь к внукам заставляла не раскисать. Но вот душевных сил утешать детей Софья Павловна не находила. Когда пару раз она заговаривала с ними о том, что «мамочка теперь на небесах», у нее самой перехватывало дыхание, лицо искажалось. В итоге все завершалось всеобщим ревом и отчаянными стараниями Капитолины отвлечь детей. В конце концов девушка была вынуждена откровенно попросить Софью Павловну оставить эти «сеансы» утешения, чтобы не нарушать хрупкого душевного равновесия ранимых детей.
Неожиданно Лине на помощь пришла Дарья. Справившись с делами, она не раз пешком отправлялась в Ястребье, чтобы помочь по хозяйству, а заодно повидать своего Степушку. Подвязав тяжелую косу косынкой и подобрав юбку, она без лишних слов бралась за дело — перебирала и убирала в погреб картофель, кормила в хлеву скотину, выставляла во двор на солнце сетки с нарезанными для сушки яблоками, приносила воды, затевала стирку. Аккуратная и дотошная, она любила порядок во всем, и работа кипела в ее трудолюбивых руках. Впрочем, заходить без крайней нужды в дом Дарья избегала и старалась не встречаться лишний раз с Алексеем и Софьей Павловной.
Однажды Алексей поднялся спозаранку, чтобы отправиться на уборку картофеля, но Капитолина, выскочив с ведрами за водой, чуть не споткнулась об него на крыльце: он сидел, обхватив голову руками, и отрешенно смотрел в никуда. Сердце девушки болезненно сжалось: таким потерянным Алексея, на которого она привыкла опираться в трудных обстоятельствах, ей не доводилось видеть. Девушка присела рядом — он, кажется, и не заметил. Чуть посидев, Лина поднялась, так и не отважившись заговорить, а затем тихонько пошла на криницу.
Когда она вернулась, Алексея уже не было, но запряженный конь с телегой, груженной мешками и корзинами, так и стоял у ворот… Заподозрив неладное, Капитолина побежала по селу и разыскала Алексея в только что открывшемся кабаке, где он ожесточенно опрокидывал одну чарку сливовицы за другой — бездумно, не чувствуя вкуса, не пьянея.
Хозяин неприязненно зыркнул на нее — он не любил, чтобы его заведение посещал скандальный женский пол. Капитолина молча подсела, некоторое время с состраданием поглядывая на искаженное лицо Алексея и молясь про себя. Вдруг Алексей глянул с ненавистью и, впервые в жизни повысив на нее голос, стал гнать прочь, жестко бросая, что она вынула из него всю душу, и требуя прекратить преследовать его. Капитолина дрогнула от нежданной обиды, но подавила недоброе чувство и, мысленно усилив молитву, сдержанно произнесла:
— Алеша… Сегодня, кажется, как раз месяц исполняется с тех пор, как… Вот что: пойдем-ка на кладбище — помолимся да у могилки посидим… Знаешь, Марии Сергеевне радостно будет, что ты в этот день вспомнил-пришел, ведь она живая у Бога, за тебя сейчас молит… Разве можно ее любовью пренебречь, не прийти в такой день?
Алексей долго молчал с понурым видом, рассматривая грязный расщепленный стол, усыпанный крошками. Потом вдруг грузно поднялся, пошатнувшись (деревянная скамья с угрожающим стуком подскочила под ним), кинул на треснутые доски смятую купюру, разлепил губы и обронил, не оборачиваясь:
— Пошли…
Алексей шел неверной поступью, но довольно решительно. Капитолина ненавязчиво попыталась подсобить ему влезть на телегу, но тот, поморщившись, отодвинул ее в сторону. Лина устроилась впереди и тронула коня по направлению к кладбищу. Софью Павловну она предупреждать об отлучке не стала: узнав о поведении зятя, та бы непременно устроила скандал.
Алексей долго сидел у жены и, кажется, плакал, уткнувшись в могильный холм. Капитолина не пошла с ним и ждала, замерзая в тени осеннего орешника, на поваленном дереве, довольно далеко от могилы, чтобы дать Алексею побыть наедине с родным человеком. Она внутренне молилась, почти дерзновенно вопрошая о помощи.
Спустя часа два он подошел — опустошенно-усталый, но, кажется, немного успокоившийся. Подсел к ней, закурил (по настоянию Марии Сергеевны он давно это занятие бросил, но вот возобновил после похорон) и, выпуская вверх дым, подолгу застывал взглядом в небе, не замечая горячего пепла, обжигавшего пальцы.
— Лина… Я наорал на тебя сегодня прилюдно — свинья я, конечно… Тяжко мне, понимаешь… Покоя не дает: ведь это я, душегуб, на тот свет ее отправил, а иначе она и по сей день жила бы.
— Не так, Алеша. У каждого человека свой жизненный путь — и конец оного не нами, а Богом положен. Не истязай себя понапрасну… А Мария Сергеевна приняла в некотором смысле спасительную для женщины кончину — в родах, давая начало новой жизни. И потом, если уж начистоту… Не в том ты видишь свою вину, Алеш… Вспомни: ведь ты Марию Сергеевну буквально боготворил, а женщина, даже самая прекрасная, не должна Господне место на алтаре души занимать.
— А я вот другое думаю: за все в жизни платить приходится. В Гражданскую — был грех — доводилось русских баб вдовить, детей их слезить. Несмываемо это… А Господь милосердный попускает в этой жизни за грехи пострадать. И так-то остался я без Марьюшки, единой радости моей, еще и думы разные одолевают: а если бы из России ее не увез? Может, надо бы тягости принять там, где Господь послал, может, и жизнь бы по-другому сложилась?
— Послушай: она ведь не совсем от нас ушла — оставила после себя свои отросточки. Посмотри, как ее наследие обнаруживается в Сереже — во взгляде, в наклоне головы, во внутреннем благородстве. А Аннушка — да это же будет настоящая красавица — вылитая Мария Сергеевна! Кажется, даже характер будет тот же. А Любушка — она была любимицей Марьи Сергеевны, такая смышленая девочка, не иначе ум у мамы переняла. Как им тяжело сейчас, Алеша… В тысячу раз тяжелее, чем нам, взрослым. И как они в тебе нуждаются! Уверена: Марья Сергеевна очень хотела бы, чтобы ты поддержал их сейчас. Алексей, очнись — ты нужен им! Ты — отец ваших детей — не имеешь права распускаться, ты отвечаешь за них. А иначе это — предательство. Не так разве?!
Алексей молчал, вновь замкнувшись, прищурив глаза и уставившись вдаль, на неистовое трепетание ярких пурпурных осинок на фоне призрачной голубизны неба.
— Пойдем, Алеш, вернемся, помолимся еще об упокоении. А в воскресенье съездим в Ладомирово, панихиду отслужим… Наша память и поддержка Марии Сергеевне очень нужны сейчас.
Они вернулись к могиле. Капитолина принялась читать молитву. Потом протрезвевший Алексей вывел коня за узду — завязнувшая было телега выехала на сухое место, тронули…
Рано поутру, побрякивая ведрами, Капитолина прошлась за водой по траве, подернутой сизой коростой инея (право, пора обуваться, больно уж кристаллы льдинок обжигают босые подошвы), — и застыла у сруба колодца, созерцая тихое прозрачное утро, растревоженное дальним кликом покидавших край журавлей. Отчего-то вдруг покатились крупные слезы, а из глубины измученного сердца зазвучали стихи:
В минуту бури грозовую,
Когда беда сожмёт гортань,
Тебя, мой Бог, Тебя зову я,
С унынием вступая в брань.
Спасибо, Господи, за благость,
За утешенье теплых слёз,
За то, что дал Ты миру радость,
Людских грехов скалу понёс,
За то, что Ты Честнóю Кровью
Омыл несчастия земли,
Надеждой, верой и любовью
Сердца наполнил и умы.
Всласть поплакав, она укрепилась пением «Царица моя Преблагая» и, отерев слезы, твердо положила на уста беззаботную улыбку. Ей предстояло будить всю ночь всхлипывавшего во сне Сергуньку.
В этой тягостной атмосфере, когда Капитолина долгое время оставалась в доме единственной опорой, сочувственные письма Беринга были для нее подобны проблескам солнца. Она берегла их и ночами перечитывала по многу раз, мысленно беседуя с избранником.
В последнем письме пришли важные известия, вызвавшие у Лины двоякие чувства: Виктор Лаврентьевич уведомлял, что он принял французское гражданство и, по рекомендации вице-адмирала Михаила Александровича Кедрова, поступил на курс в l`École des Ponts et Chaussées — Национальную школу мостов и дорог, имея в виду последующее вступление в парижскую федерацию русских инженеров и надежное трудоустройство. Таким образом, бедственная участь многих соотечественников миновала одаренного и предприимчивого капитана. Хотя Капитолина, очень ценившая православную Сербию с ее родственной культурой, понимала, что этот шаг во многом был обусловлен его желанием вжиться в новую среду и таким образом обеспечить будущую семью, единоличный выбор страны их будущего проживания без обсуждения с ней царапнул душу и заставил задуматься о мотивах Беринга. Не воспринимает ли он Лину ребенком, о котором дóлжно по-отечески заботиться, но о мнении которого вовсе не обязательно справляться? В сущности, он ставил ее перед фактом, что жить они будут в Париже, и даже настаивал, что образование она должна закончить именно там. А вот вторая новость была безусловно замечательной: Берингу удалось разыскать свою престарелую мать, которая давно обосновалась во Франции и жила на скромном иждивении у его сестры. Теперь Капитолина более не тревожилась по поводу одиночества Виктора Лаврентьевича. Письмо Беринга было воодушевленным и даже по-своему деловым, и он строил планы относительно их совместной семейной жизни. В эмиграции Виктор Лаврентьевич встретил множество знакомых еще по-старому, дореволюционному бытию и планировал ввести Капитолину в этот круг. Такая перспектива не очень-то радовала застенчивую и неприхотливую девушку, родившуюся в бедной семье духовного сословия. Капитолина поделилась своими тревогами с Натальей Кляпиной, но та не разделила ее сомнений. По ее мнению, Лине следовало радоваться такому заботливому отношению и новым блестящим горизонтам, а не засорять себе голову ненужными переживаниями. Ах как не хватало теперь мудрой поддержки и разумных советов Марии Сергеевны!
Прошла половина декабря. И Капитолина кое-как убедила наконец Алексея запрячь коня и отправиться с мальчиками по скрипящему насту в молчаливый зимний лес — выбрать елку: траур трауром, а детей нельзя лишать праздника Рождества.
На каникулы Степан должен был вернуться к матери, но Лина, под предлогом помощи в хозяйстве, настояла, чтобы позволили пригласить на несколько дней Дарью. Для этого ей пришлось уговаривать и улещать поджимавшую губы Софью Павловну. Алексей тоже отнесся к такой затее почти враждебно, но Лина упирала на то, что это хоть на несколько дней развяжет ей руки и позволит съездить отговеть в монастырь, а Степану — встретить Рождество в полноценном семейном кругу. Она даже бралась поговорить с Дарьиными соседями насчёт того, чтобы они в эти дни кормили скотину, но Дарья взяла это на себя, решительно пресекая при этом досужие сплетни о том, что «и года еще не прошло, как жену схоронил, а уже…». Алексею с Капитолиной удалось избежать подобных слухов только потому, что народная молва давно окрестила Лину его сестрой. Алексей с первого дня ее приезда именно так девушку всем и представлял, чему Мария Сергеевна никогда не препятствовала.
Дарья вошла в дом оробевшая, несмелая — не знала, где присесть, за что взяться, тем паче что домашние не особенно ее жаловали, а Сергунька откровенно встретил в штыки. Впрочем, Капитолина сразу же активно привлекла ее к заботам о малышках, и, по крайней мере, в этом ее расчёт оправдался: Дарья прекрасно справлялась с возложенными на нее трудами. Всей душой любившая Алексея и постепенно проникшаяся уважением к его покойной жене, она с искренним материнским чувством приняла в сердце похожих на отца девчушек и порою, вдруг прижав их к себе, со слезами в голосе жалостливо называла «сиротинками». Только Софья Павловна относилась к ней брезгливо и предпочитала видеть в хозяйственной Дарье прислугу и этим ранила сердце переживавшего за мать Степана. Но тем горячее привечала ее Капитолина.
Светлый праздник Рождества на некоторое время сгладил противоречия: повеселевшая семья накрыла стол с запеченным гусем. Оживленными смешками, одобрительными комментариями и наставлениями старшие провожали мальчишек, собиравшихся присоединиться к бодрой ватаге христославов.
Перед трапезой дети с Капитолиной пропели рождественский тропарь, а Алексей, приняв граненый стакан, поднялся поздравлять домашних с праздником. И вдруг повернулся к фотографии жены, глянул на нее увлажнившимися глазами и сдавленно обратился к ушедшей внезапно потускневшим голосом. В этот момент все почему-то посмотрели на подававшую на стол Дарью. И особенно обостренно ощутили, что она здесь — лишняя, а та как-то вся съежилась — и словно затаилась.
Как-то утром Капитолина с Алексеем собрались навозить в бочке воды для бани: за нею они отправлялись на дальнюю — не родниковую, а глиняную криницу. Тот запряг коня, Лина присела сзади на сани. Отъехав уже изрядно, она исподволь завела речь о грехе уныния, о том, что недостойно и губительно для души им упиваться. Алексей вдруг резковато перебил:
— Лина, чего ты хочешь?
Капитолина осеклась, но тут же глянула пристально и высказалась прямей некуда:
— Послушай, Алеша… Не слишком ли часто ты теперь повадился на кладбище? Прости, ради Бога, что в душу лезу. Но, видишь ли, на повозке прошлого в будущее не уедешь. Еще раз прости за такой разговор — это ж я по любви к тебе, братишка, душа настрадалась смотреть на тебя…
Алексей закурил, затянулся. И серьезно промолвил:
— Да полно извиняться. Думаешь, не вижу, как печешься о нас? Точно и вправду родная сестра, которой у меня никогда не было. Спасибо тебе: кроме детей — одна ты у меня осталась, как есть говорю. Ну а насчет кладбища… Я ведь, знаешь, часто, бывает, хожу сам не свой: на душе тягостно, тоска, муторно. Скучаю по ней, понимаешь? А как приду туда к ней… скажу: «Здравствуй, Марья!» — сяду рядом, потолкую, поразмыслю. И удивительно: как-то душа успокаивается, ясно становится — словно тучи разошлись, — помнишь, как у отца Серафима когда-то бывало. И, веришь ли: даже радостно! Легко так… Выйду с кладбища, а тоску мою с сердца как корова языком слизнула. Вот и тянет туда. Скажи — может так быть?
— Ну, раз так… — У Лины даже дух перехватило от волнения.
С этих пор Капитолина перестала задаваться вопросом о загробной участи Марии Сергеевны.
Ранняя майская Пасха 1932-го года принесла радость в их печальный дом: предпраздничные хлопоты заполнили жизнь Лины, и она вовлекла в этот живоносный круговорот всю семью. Вдохновляемые Капитолиной, дети читали Евангелие и увлеченно разрисовывали пасхальные яйца. Алексей принес и с песком отдраил удобный камень — гнет для творожной пасхи, Капитолина целую ночь колдовала над куличами. Софья Павловна всем руководила с полным сознанием собственной значимости, и это было лекарством для ее измученной души, позволяло отвлечься… В Страстную седмицу Капитолина всем существом своим рвалась в церковь, но семья не решилась по холоду увозить малышей далеко от дома — поехали только в самый день Светлого Христова Воскресения. Забылись трудный быт, неласковый словацкий прием, притеснения униатов. На всех лицах были растроганное умиление и воодушевление. Даже незнакомые христосовались, как родные.
На второй седмице по Пасхе Алексей и Капитолина привезли всю семью на кладбище. Дрогнувшими голосами пропели пасхальный тропарь. Когда возвращались, было печально, но все равно светло на душе: беззаботно перекликались пичуги, солнце играло, природа ликовала, хотелось верить в хорошее.
А еще через две недели у соседей случился пожар. Пламя быстро перекинулось на соседние дома. Крестьяне дружно кинулись тушить, хорошо сознавая общую опасность; люди метались в отсветах пламени, мычал выпускаемый из хлевов скот. К счастью, ветер утих и огонь удалось остановить. Дня два спустя на месте выгоревших дворов все еще дымилось смрадное пепелище.
В этом довольно бедном селе жители помогали погорельцам соборно — кто чем может. Капитолина с минуту потерянно наблюдала, как Алексей решительно складывает на телегу тяжким трудом нажитое добро: посуду, одеяла, матрасы, — и вдруг, словно очнувшись, бросилась помогать.
— Дети ведь у нас! — задыхаясь от возмущения, в отчаянии крикнула им Софья Павловна.
А Алексей увязал последний мешок скарба и, опуская его в телегу, заметил через плечо:
— Там — тоже дети… У нас — верные стены да крыша над головой, а у них и того не осталось…
К тому же, не слушая возражений тещи, он принял в дом семью погорельцев — и еще с месяц они жили довольно скученно, пока те не перебрались к родне в соседнее село. Остальных приютили односельчане: в округе почти все доводились друг другу хоть дальней, да родней. Пострадавших распределили по семьям, несмотря на то что порою сами принимавшие были беднее бедного. Иные перебрались в уцелевшие бани. К лету погорельцам — сообща — взялись поставить новые срубы.
Уроки были закончены, дети уложены. Софья Павловна церемонно распрощалась и также отправилась на покой. Капитолина осталась ставить заплаты на коленях Сережиных штанов, Алексей же выстругивал зубья для деревянных грабель, напрягая зрение при тускловатом свете керосиновой лампы. Утомив глаза, он отложил недостроганные колышки и в молчании наблюдал за сосредоточенным, серьезным лицом склонившейся над шитьем Капитолины. Налет легкой грусти придавал ей одухотворенный и даже торжественный вид.
— Что приумолкла, Линка? Запечалилась, сестренка?
— Да я… знаешь, Алеша… Вот размышляю: отчего это бывает — два хороших, добрых человека не находят общего языка, неприязнь таят, сторонятся друг друга…
— Ишь ты какие вопросы подымаешь. Я так думаю, Лина: осколки неправды в нас сидят. Укоренились, слились с душою, так просто и не вытравишь, да что там — иной раз и не различишь неправды в себе. А если была бы повсюду любовь, так ее свет помог бы разглядеть их в себе, а совесть не позволила бы неправде совершиться. Грешные мы, слабые, трезвиться не умеем… Да что там — и не хотим порою: ведь это больно — греховного червя долговязого из души извлекать. Куда как легче ближнего во всем обвинить. Смирения мало, выше других себя мним. А сами-то… как черви навозные…
— А ты стал философом, Алешка! — заметила девушка.
— Да брось, я всегда таким был — может, не замечала только. Не грусти, сестренка, перемелется — мука будет. Ну, что теперь улыбаешься, заяц?
— Да я-то рада-радешенька, что ты так заговорил! А то все мне отдуваться приходилось… и, кажется, теми же словами…
— Ах, вот ты чему смеешься — что я тебя повторил? Ну что ж, стало быть, урок твой дóбро усвоен. Послушай: я вот огромное спасибо скажу — не знаю, как бы выдержал, не будь тебя. Душа моя Лина, да ведь я с тобою рядом — словно из топи воспрянул. Спасибо, не бросила. Ну что бровки-то хмуришь, верно говорю: невесть что сотворил бы с отчаяния, пропал бы тогда с ребятами!
— Ой, что-то в спине засвербило — не крылья ли пробиваются от твоих славословий? Оставим это, сударь, не то рассержусь. Ведь вы мне не чужие — и это естественно, как жизнь, не о чем тут толковать. Как раз наоборот, это я вам благодарна. Я ведь сиротою рано осталась, а вы мне такое теплое чувство вернули… ну, дома, семьи — понимаешь? Последнее время я все думаю, переживаю: как же я уеду, как жить теперь смогу — без моих соколят, без бабули… без тебя, Алеша!
Озадаченный Алексей завороженно вгляделся в печальные темно-вишневые очи, в которых искристо прыгал отблеск огня керосиновой лампы. Застигнутый врасплох такими словами, он покраснел и, замявшись, так и не найдясь с ответом, неуклюже пробурчал что-то про поздний час — и наскоро распрощался.
Вскоре за Капитолиной прибыл откровенно довольный своими успехами Беринг. Лина порывисто прижалась к нему, впрочем, с оттенком виноватой поспешности. Берингу ее горячий порыв не очень понравился — он не любил публичных проявлений чувств, но списывал простодушие Лины на некоторый пробел в воспитании.
Он вошел в дом и на входе чуть замешкался, когда в нос ему ударил запах хлева. Корова недавно отелилась, и теленка брали на ночь в теплые сени, опасаясь поздних майских заморозков. Софья Павловна была искренно рада гостю и отвела душу, выспрашивая о последних событиях в мире.
— А мы, с тех пор как Машеньки не стало, — пожаловалась она, и глаза ее наполнились слезами, — совсем здесь от мира оторваны: Алексей с Линой газет не выписывают и не очень интересуются новостями… Да им, по правде сказать, и некогда. Вы за Линушкой приехали — забираете нашего ангела-хранителя? Даже и не знаю, как мы будем справляться без нее…
Виктор Лаврентьевич с Капитолиной прошлись до их сокровенного озера — по дороге Лина живо повествовала о жизни в деревне, о влиянии природы на ее стихотворчество, но главным образом ее рассказы сводились к школьным и творческим успехам «маленьких соколят», которыми девушка так гордилась. Беринг слушал рассеянно, думая о чем-то своем, — и вдруг резковато спросил, готова ли она наконец последовать за ним. Капитолина ошеломленно замолчала, потом застенчиво произнесла:
— Chéri, да разве непременно теперь нужно ехать, — а как же ребята, Алексей, Софья Павловна?
— Безусловно, я настаиваю, чтобы мы уехали незамедлительно… Я, собственно, за тобой и приехал — или ты думаешь продолжать крестьянский образ жизни? — и холодно добавил, скользнув неприязненным взором по ее огрубевшим, еще не зажившим от зимней стирки и полоскания в проруби рукам: — Я полагаю, представительнице семьи Берингов не приличествует занятие прачки…
Потрясенная Капитолина на мгновение застыла, а потом проговорила негромко, но отчетливо:
— Уважаемый Виктор Лаврентьевич! У меня такое ощущение, что это не вы со мной говорите… Или, по крайней мере, что это не вы пережили со мной столько испытаний там — в голодном и холодном Петербурге, когда нам не приходилось быть столь привередливыми и «аристократичными». Вы действительно полагаете, что, помогая таким образом ближним, я мараю честь вашего дворянского мундира?
Беринг понял, что допустил бестактность, и сдал позиции:
— Ну, не стоит воспринимать мои слова так буквально… В конце концов, если тебе это доставляет удовольствие… Но, я надеюсь, в будущем тебе не придется заниматься стиркой и земледелием, чтобы добыть хлеб насущный.
— Виктор Лаврентьевич… Я слышала, как одна очень достойная, благородная дама — из наших беженцев — сказала однажды: «Мне не стыдно мыть посуду — мне стыдно мыть ее плохо». Вообразите: я целиком присоединяюсь к ее мнению!
— Пожалуйста, пойми меня правильно: живя в бедности — сперва в Советской России, а потом на парижской окраине, — я немало насмотрелся душераздирающих картин. И я видел, как благороднейшие и образованнейшие люди, цвет российской нации, подметают улицы, разносят газеты, чистят сортиры… С тех пор я отношусь к этому в некоторой степени болезненно, и мне не хотелось бы, чтобы подобная участь коснулась тебя, моя дорогая. Не сердись, Капушка… И, пожалуйста, не переходи больше на этот холодный тон…
Капитолина промолчала и ускорила шаг, чтобы успокоиться и не выплеснуть гнев, который, что случалось редко, все еще кипел в ее справедливом сердечке. Это была их первая серьезная размолвка, и она глубоко ее ранила.
Вечером Беринг, словно священнодействуя, ассистировал Капитолине во дворе при подвешивании огромного закопченного котла, в котором она затеяла варить кулеш, и в разведении под ним костра. Видя его виноватое усердие, Капитолина постаралась забыть об утреннем разговоре, но осадок остался и еще долго царапал душу острыми песчинками неприятного воспоминания.
Этой ночью ей толком не спалось, какое-то неопределенное томление мешало сосредоточиться на молитве. К утру Капитолина разродилась новым стихотворением — и лишь тогда, немного успокоившись, уснула, сжимая в руке листок с косо нацарапанными в керосиновом полумраке строчками:
Рассказать ли, что ночами нашептали мне березы?
Рассказать, что, догоняя, шелестел мне ветерок?
Рассказать ли, как, мерцая, мне подмигивали звезды,
Как манил к себе, мелькая, дальних изоб огонек?
Рассказать ли, как всесильна здесь гармония заката,
Как неистово-пунцово полыхают небеса?
Как тревожны и пугливы летней ночи ароматы,
От стрекочущих симфоний щемит в сумраке слеза?
Рассказать ли, как дымятся здесь задумчиво туманы,
Как над дремлющей долиной вдаль уносится душа,
Как легко долой ей сбросить груз коросты и обмана
И как вольно ей под небом помолиться не спеша?
Вставший со светом Алексей обнаружил свернувшуюся на неуютном кухонном топчане Капитолину и загасил все еще тлевший фитиль вонючей керосинки. Он приблизился, чтобы разбудить девушку: из поникшей тонкой кисти выпала скомканная бумажка. Алексей поднял ее, прочел, задумался — и неожиданно для себя, присел возле и ласково прикоснулся широкой шершавой ладонью к ее голове, поглаживая рассыпавшиеся, черные как вороново крыло волосы. Еще немного подумал — и, наклонившись, бережно приложился к безмятежному челу. Потом укрыл ее пледом и задернул оконную занавеску, чтобы настырное утреннее солнце не щекотало смеженные веки спящей, и, жалея будить, сам растопил печь и подоил корову.
Сдержанно-молчаливый Алексей с напросившимися мальчиками провожал на телеге Беринга с Капитолиной до Пряшева. Там слезли, сняли вещи, отряхнули от сенной трухи, поставив на землю, помолчали. Беринг покровительственно похлопал по плечу Степку и значительно, как взрослому, пожал руку Сергею Алексеевичу — он выделял сына Марии Сергеевны. Распрощались с Алексеем. Капитолина в последний раз расцеловала и перекрестила мальчиков, взяли вещи, пошли…
— Лина! — не выдержал Алексей.
Капитолина вихрем вернулась, с размаху бросилась ему на шею — и расплакалась. Хмурый Беринг растерянно переминался с ноги на ногу, все еще держа в руках чемоданы. Алексей сграбастал Капитолину в крепкие объятия, расцеловал… Потом легонько оттолкнул от себя:
— Ну все… иди…
— Напишешь мне?
— Не обещаю, не писатель я. А вот твоим письмам буду рад… Лина, не забывай нас!
— Я приеду!
— Ладно… иди с миром. Вон капитан твой нервничает…
— Алешенька!
— Ступай, говорю! А то и вовсе не пущу…
— Господь вас храни, мои дорогие…
Капитолина еще раз обняла закисшего Сергуньку и погрустневшего Степана и, утирая глаза, пошла за Виктором Лаврентьевичем. Сердце у нее разрывалось.
По дороге в Ястребье задумчивый Алексей молча правил, не отзываясь на вопросы мальчиков. На душе у него было муторно и одиноко. У самого села он, после внутреннего колебания, высадил мальчиков и отослал их домой, а сам направил коня по дороге на кладбище.
Гордый своим выбором Беринг представил невесту родным и попросил сестру до венчания поселить Капитолину в их квартире. Подзабывшая языки Капитолина растерялась и довольно коряво изъяснялась по-французски — новые родственники милостиво перешли на русский. Но и здесь, разволновавшись, девушка оплошала: в ее быстрой сбивчивой речи все еще слышались отголоски невольно привившегося просторечного русинского говора. Екатерина Лаврентьевна едва заметно переглянулась с матушкой — чуткая Капитолина тут же заприметила это и занервничала еще больше. Чувствуя свою нескладность, она неуютно поеживалась за отлично сервированным столом, натянуто поддерживая общую непринужденную беседу. Она обнаружила полное невежество в искусстве французских импрессионистов, оказалась несведущей в вопросах международной политики и даже не подозревала о существовании последних обсуждаемых литературных шедевров. Искоса она напряженно следила за безукоризненно изящными манерами дам. Беринг несколько раз с легким удивлением бросал взгляды на горевшие пламенем скулы нервничавшей Капитолины. Одним словом, она потерпела полное фиаско.
— Послушай, Виктóр… — уединившись после обеда с братом, деликатно обратилась Екатерина Лаврентьевна, — при всем уважении свободы твоего выбора… Не находишь ли ты, что эта девушка… как бы получше выразиться… несколько не соответствует твоему уровню? Скажи, какое воспитание она получила?
— Прошу, Катюша, будь к ней благосклонна… Капочка растерялась, переволновалась… И потом, у нее золотое сердце — это важно, не правда ли?
Лариса Евгеньевна была более категорична и заговорила возмущенно:
— Виктóр! Неужели ты действительно ожидаешь, чтобы я своею родительской рукой благословила этот брак? Но я не могу тебе позволить жениться на неразвитой девице с манерами горничной! Послушай: в Париже тебе представили множество девушек и вдовствующих дам — неужели ты, потомственный морской офицер, а теперь еще и состоявшийся инженер, представитель старинного рода, — последние слова она особенно выделила тоном, — не мог определиться с более достойным выбором?
— Мама, после нашей длительной трагической разлуки, когда я долгие годы считал мою связь с вами невозвратно утраченной, я более всего желал бы оставаться верным, любящим и почтительным сыном… Но я просил бы вас учесть одно существенное обстоятельство: я люблю эту девушку. Сожалею, что вынужден сказать об этом деликатном обстоятельстве столь откровенно, но не вижу других способов защитить ее в ваших глазах. Я неоднократно рассказывал вам о ней. И вы должны бы понимать, что мои чувства — не дань мимолетному увлечению и не подобны сластолюбивой страсти к какой-нибудь миловидной ветреной обольстительнице. Полдень моей жизни миновал, я много странствовал, воевал, изрядно повидал разнообразных характеров… Смею утверждать, что я знаю людей. И Капитолину я узнал много лет назад и с тех пор с каждым днем все тверже убеждаюсь в благородстве ее сердца. И вы тоже непременно ее полюбите, когда узнаете ближе! Душа этой девушки — бесценное сокровище, и счастье всей моей жизни заключается в ней. Мы не сможем иметь детей, это так. Но Капитолина для меня — всё. Не лишайте же меня этого выстраданного счастья!
Лариса Евгеньевна и Екатерина Лаврентьевна помолчали, тронутые его взволнованной речью. Наконец Лариса Евгеньевна вымолвила с оттенком торжественности в голосе:
— Дитя мое… Поверь: я желаю тебе только счастья, кто как не ты его заслужил… У меня нет повода не доверять тебе, и если дело обстоит именно так, как ты его представляешь… Уверена: со временем мы сумеем переменить то неблагоприятное впечатление, которое… Но, надеюсь, она действительно тебя любит!
— Вы можете спросить у нее сами, маменька.
— Ну что ж… пригласите барышню — я, пожалуй, готова дать родительское благословение на супружество, которое, надеюсь, будет счастливым!
Вечером Капитолина отправилась с Берингом осмотреть их будущее жилище. Она покорно шла под руку с Виктором Лаврентьевичем, а он, еще недавно так горячо ее защищавший, теперь угрюмо молчал, не в силах избавиться от досады за давешний обед. Впрочем, поднявшись в квартиру, Беринг, забывшись, с увлечением принялся описывать Капитолине подробности их будущего бытия и, не удержавшись, привлек ее к себе и принялся целовать. Она холодновато высвободилась:
— Потом… Ты, помнится, обещал…
Виктор Лаврентьевич удивленно посмотрел на ее отстраненное лицо и нахмурился, что-то соображая:
— После проведенных тобою месяцев в деревне я нахожу тебя изменившейся, Капитолина. Что-то не так?
Девушка подошла к окну и долго водила подушечкой пальца по темному стеклу и вдруг, словно решившись, развернулась к Берингу, который все это время испытующе смотрел ей в спину:
— Я просто устала: слишком много новых впечатлений… Пожалуйста, проводи меня на отдых, милый…
Таинство венчания совершалось в соборе Александра Невского на улице Дарю, собрались многие знакомые и друзья семьи. Впрочем, погруженная во внутренние переживания, Капитолина мало что замечала из происходившего вокруг.
Когда торжественный Беринг, сжимая в запотевшей руке венчальную свечу, сосредоточенно внимал словам священника, Капитолина краем глаза отмечала волнение на его обычно сдержанном лице — и сомневалась: может быть, искреннее счастье, переживаемое теперь этим достойным человеком, действительно стоит ее личной жертвы? Возможно, они даже смогут быть счастливы вместе — ведь любила же она его еще так недавно, искала его внимания, разделяла интересы и радости…
Она еще более укрепилась в этом мнении, когда Виктор Лаврентьевич чуть задрожавшими влажноватыми пальцами бережно нанизал колечко на ее тонкий перст, — и немного задержал ладонь, взглянув влюбленными глазами.
Они вышли из церкви под радостный венчальный перезвон — и это ощущалось необычно, торжественно, почти пасхально.
— Ты прекрасна, как лилия… Как же я ждал этой волшебной минуты, любовь моя, — прошептал Беринг, подсадив ее в экипаж и отогнув короткую вуальку от розового ушка, прикрытого аккуратным смоляным локоном.
Капитолина посмотрела на него с ласковым сожалением, и ей почему-то стало стыдно за себя.
После получения французского гражданства Капитолина, при основательной поддержке мужа, подтянув и усовершенствовав язык с частными преподавателями, поступила в Сорбонну на медицинский факультет. К счастью, многие дисциплины, уже пройденные в Белградском университете, были при этом зачтены как успешно освоенные. Обучение потребовало огромного напряжения сил и позволило ей отвлечься от мрачных переживаний.
В Париже Капитолина познакомилась со многими интересными людьми. Однажды ее представили Дмитрию Мережковскому — она была покорена его талантом. К сожалению, некоторые старые и новые знакомые сторонились Берингов, не прощая прежней службы офицера Советам, и с недоверием приглядывались к молодоженам, даже подозревая в них большевистских агентов. Как-то раз задетый за живое Виктор Лаврентьевич, вернувшись домой, отказался от ужина и нервно заходил по комнатам, потирая руки.
— Что ты, Виктор? — не спеша подняла голову Капитолина, которая рассеянно листала анатомический атлас.
— Ты знаешь, Капа, наши любезные соотечественники сегодня довольно бесцеремонно обвинили меня в том, что я — выходец из Совдепии.
— На что же ты, собственно, обижаешься? Ведь это, строго говоря, правда…
— Да, так. Но почему же, лапушка, они осуждают меня за это? Я могу понять мнение многих сторонников Белого движения, что я достоин осуждения за свое участие в Гражданской войне на стороне красных. Это было поистине величайшим и горчайшим заблуждением моей жизни, а они потеряли в этой войне все, включая драгоценную Родину. Но не многие ли из них сами еще прежде расшатывали устои государства Российского и сами же приветствовали февральские события и отречение Николая Второго? Отчего же им не быть последовательными и не признать данного факта? Меня упрекают в том, что я принял французское гражданство, в то время как многие из наших в нынешнем рассеянии так и сидят на чемоданах, отказываются достойно врастать в новую жизнь… Я их понимаю — они живут высшими чаяниями скорого возвращения на Родину и жаждут послужить ей, но… Я сам относительно недавно «оттуда»… И хотя не менее их благоговею перед нашим несчастным Отечеством, я не питаю иллюзий и не надеюсь на скорое падение власти большевиков. Поколения — слышишь, Капушка, — поколения должны пройти, прежде чем нынешняя Россия изменится. Я не отрицаю величия миссии русского рассеяния. Как говорит Мережковский, «Мы не в изгнании — мы в послании»! И еще я отчетливо помню слова Бунина: «Некоторые из нас глубоко устали и, быть может, готовы, под разными злостными влияниями, разочароваться в том деле, которому они так или иначе служили, готовы назвать свое пребывание на чужбине никчемным и даже зазорным. Наша цель — твердо сказать: подымите голову! Миссия, именно миссия, тяжкая, но и высокая, возложена судьбой на нас…» И я полностью с этим согласен! Но должно ли это мешать нашей активной профессиональной жизни? Наоборот! Потому что и в нашей профессиональной работе здесь — тоже наша миссия. Ты согласна со мной?
Рассеянно слушавшая Капитолина подняла лицо и тихонько кивнула. А Беринг продолжал все более увлеченно:
— И я горячо желал бы послужить России, но, насколько могу судить, дело ее освобождения — в руках Божьих, а мы на данном этапе только горячей молитвой за Святую Русь можем способствовать ее возрождению. Перенесенные испытания действительно переродили многих, вернули в спасительное лоно Православной церкви — но ведь не всех, далеко не всех! Где покаяние за содеянное? А ведь именно наша общая молитва была бы сейчас самым действенным оружием, а не военные союзы… при всем моем глубоком уважении к благим намерениям их организаторов…
Капитолина наконец пробудилась от своей потаенной задумчивости, поднялась, мягко приблизилась к мужу:
— Ну что ты, право, не переживай… Перемелется — мука будет («Что-то это мне напоминает», — с горькой иронией подумала она). Главное, что ты осознаешь свою правоту. Ну зачем обращать внимание на чужое мнение, ведь всем не угодишь…
Виктор Лаврентьевич внезапно остановился, пристально глянул на Капитолину, присел на край стола и притянул ее за талию:
— Я вот иногда думаю: все-таки, несмотря на все трагические перипетии моей жизни, я вполне могу признать себя счастливым человеком… благодаря тебе, великодушная моя девочка. Благословен тот час, когда я тебя встретил!
Капитолина слегка поцеловала его в высокий чистый лоб — Беринг спрятал засверкавшие влагой глаза у нее на груди, прижался лицом. Она мысленно молилась.
Замешкавшись во время подготовки к очередному зачету, Капитолина вдруг осознала, что критически опаздывает на заключительное занятие по инфекционным болезням. Обычно экономная в личных тратах, на этот раз она решительно бросилась наперерез проезжавшему мимо такси, отчаянно размахивая рукой:
— Taxi! S» il vous plaît! Arrêtez donc!
Взвизгнули тормоза, из окошка выглянуло недовольное лицо с тонкими чертами, и шофер резковато спросил по-русски:
— Жить надоело?
— Умоляю — срочно!
— Под колесами оказалась бы — уже было бы не срочно… Куда ехать?
По дороге Капитолина лихорадочно перелистывала материалы, молодой таксист уже благожелательней спросил:
— Студентка?
Капитолина кивнула и отложила книжку:
— А вы кто?
— По прошлой жизни или по нынешней?
— А какая вас больше греет?
— А вы как думаете, барышня? Знаете, у нас тут есть один мыслитель… бывший офицер… тоже на такси практикует… так вот он замечательно выразился, кажется, следующим образом: «В чужой стране, в чужом городе, в чужом автомобиле… При чем тут я?»
— Оптимистично, нечего сказать. Не унывайте: вы молоды, все образуется.
— Барышня! Действительно образуется — когда мы в Россию вернемся. Я, кстати, родом из Санкт-Петербурга… Гайто Газданов, к вашим услугам.
— Это, кажется, осетинская фамилия? Очень приятно — Капитолина.
— Вы производите приятное впечатление, Капитолина. Вам доводилось слышать о собраниях литературного кружка в кафе «Монпарнас»? Если не побрезгуете, приходите завтра вечером — будут люди, претендующие на интересность. Придете?
Капитолина с искренней симпатией глянула на интеллигентного молодого человека и, подумав, ответила:
— Да, если мой муж пожелает принять участие.
Только несколько месяцев спустя, томясь чувством вины, жаждущая утешения Капитолина выбралась в Сербию — главным образом, чтобы повидать великого молитвенника отца Иова. Он сильно сдал за последнее время, стал еще немощнее. Хворый и слабенький, он не сразу, но все-таки принял ее в своей келье. Перед исповедью Капитолина вдруг испытала неведомый прежде страх, почти ужас — и буквально заставила себя приступить к очистительному таинству. Исповедовавшись (отец Иов не перебивал), она замолчала и вопросительно взглянула на старца — тот тоже молчал и как будто ожидал чего-то еще. Капитолину вдруг стала бить нервная дрожь. В конце концов она расплакалась.
— Скажите, батюшка, а бывает такое, что верится, будто искренне любишь, а потом как-то вдруг обернется, что все прежнее было лишь детской мечтой? — подняв заплаканные глаза, с захолонувшим сердцем робко спросила она.
Старец внимательно посмотрел на нее и ответил скорбно и сострадательно:
— Тут, дружочек, себя винить надобно: зачем без благословения замуж шла? Понимаю: данному слову хотела верной остаться. А зачем то слово, не спросившись, давала? Вот что плохо, чадо: самонадеянность со всех сторон одолевает! Навыкли мы повторять, что попки: «Послушание превыше поста и молитвы!» А как до дела дойдет — так не спросивши, всё по-своему норовим повернуть, а после — пожинаем плоды своеволья да мучаемся. Эх, дитя мое горькое, дитя непослушливое… Взялась за доброе дело, да не завершила, а ведь известно — «претерпевший до конца спасется». И другое еще было: поначалу о счастье многострадальной Дарьюшки пеклась, в дом позвала — и тоже не на пользу пошло, потому как взялась самонадеянно, без духовного совета, ревновала не по разуму. Ну а после… девичьей любви своей всполошилась, помыслила себя кругом виноватой: мол, «другому обещалась» — так, нет?
Капитолина испуганно внимала старцу, и в ее голове быстро проносилось: «Да как же он знает — я ведь не только ни с кем не делилась, а, может, и сама не до конца осознавала… а ведь так и было!».
— «Как бы кого не опечалить» — оно, конечно, для всех должно правилом быть, да ведь ко всему с рассуждением следует относиться, — тем временем продолжал старец. — Пéрше — не решалась отказать жениху, а не стоило и обещания того, не спросившись, давать. Инше — смалодушничала: мол, дети малые, хозяйство, труды великие — а ведь крест не по силам не дается… Кажи: кто в вере-благочестии детей бы поднял? Марья-то просила, а тебе казалось — непосильно да неуместно, абы ж приняла, а после вышло: и посильно, и уместно, и полюбовно. На своем месте ты оказалась. Господь-то сердцевед лучше знает твои душу и дарования. И ладно всё шло — да вдруг спужалась, аки апостол Петр, грядущий по водам, а теперь — жалеешь, тонешь да мечешься… Горше-то всего: «карьеру», «науку», «благополучие» — всё выше материнства поставила… Да полно, принесет ли оно счастье? Але ж сама выбрала — што ноне плакаться?
Щеки Капитолины полыхали, и она умоляюще смотрела на старца. Но тот как будто не замечал этого — и продолжал говорить ровным теплым голосом:
— Ноне за деток да раба Божия Алексия особо молись, ин нужна ты им была бóле, чем кому другому… Ну да Господь и ошибки наши к лучшему управляет… Как бы то ни было, а прошлого не ворóтишь, дело кончено. И мужа, смотри, таперича береги: он хоть и много старше, но тебя любит и человек достойный. Сама еще не знаешь, каков человек… Не печалься, голубчик, не оставлю молитвой. Дети не пропадут, всё устроится. Бог тебя благословит…
Лина поцеловала сухую старческую ручку, тонко пахнущую ладаном, и вышла со светлым чувством ласки и утешения, все еще заплаканная, но несколько приободренная. С этого дня ностальгические мысли о прошлом, о покинутых детях, о надежном плече Алексея меньше беспокоили ее.
Алексей получил письмо из Холмов — и засобирался в Польшу. Дядя Анджей спешно извещал, что отец Алексея Стефан, ранее оказавшийся с армией Юденича в Эстонии и после перебравшийся в Финляндию, теперь нежданно прибыл к ним. И что он, дядя, обрадовал брата известием: его младшенький, Алешка, жив-здоров и обосновался в Словакии.
Алексей оформил паспорт на себя и Сережку и отправился повидать отца. Они добрались до Варшавы на поезде, потом на перекладных — до Холмов. Во дворе за крепким забором забрехали привязанные собаки.
Взошли на крыльцо добротного бревенчатого дома, стали отряхивать снег — в теплой избе зазвучал высокий тревожно-вопросительный голос тетки Йоли. Алексей откликнулся через дверь. Дверь распахнулась, выпуская в сени клубы белесого пара. В проеме стояла сухощавая фигурка удивленной тетушки Йоли, а за ней — постаревший и пополневший, но все еще молодцеватый отец. Алексей шагнул в избу. Они крепко обнялись и стояли так с минуту, а затем Алексей повернулся и подозвал оробевшего Сережку…
Когда Алексей, едва скинув тулуп, повернулся в сторону красного угла и прежде прочего принялся творить благодарственную молитву о благополучном прибытии, отец глянул на него удивленно. Должно быть, за прошедшие годы крепко изменился его когда-то разбитной непутевый сын.
Долго они сидели в ту ночь за бутылью горилки. Алексей подробно рассказал о себе, впрочем стараясь упоминать о покойной жене только вкратце. Воспоминания эти причиняли ему боль и наполняли глаза непрошеной влагой. Но отец, уже знавший всю историю от дяди Анджея, не бередил рану.
Старый Стефан вместе с братом отчитали Алексея за то, что тот не остался в Польше, а отправился жить на чужестранщину. Алексей объяснял, что «зацепился» в тех краях благодаря старому товарищу Михаилу Кляпину, а земельный надел в Ястребье достался ему почти что даром, но этот аргумент не был принят родственным советом. Дядя Анджей полночи жалился, что его — одного из немногих православных поляков — за приверженность вере предков теперь «сравняли с песьей кровью», то бишь с мужичьем, и расписывал в красках, как притесняет православных на Холмщине и Подляшьи ультранационалистическая власть, воодушевляемая католическим епископом Подляшским Пшездецким который «по совместительству» выступает в роли «апостола нео-униатов».
— Пшездецкий? В русской армии порядочные люди с такой фамилией стрелялись, — ухмыльнувшись, съязвил Алексей. — Попомните мое слово: за похабство над святой верой бедную нашу Польшу ожидают такие муки, что свет будет не мил. Также наука, — Алексей мельком взглянул на дядю, — иным православным: выступали за свою национальную — «народову» — церковь, для чего теперь жалиться, еще горше будет! Так что же, тато, вы все еще желаете тут «успокоить свои старые костки»?
— Молчи, Лешка: тут край наших предков!
— О каком отечестве вы говорите — о панстве свихнутого национал-террориста и предателя Пилсудского? — жестко парировал Алексей по-русски. Дядя Анджей глянул на него с осуждением. — Я не знаю таких обязательств. Я вроде бы присягал Российской империи, да и вы в свое время, кажется, тоже.
— Ах ты, шельмец, тебе это не помешало служить красным! — вскинулся вдруг Стефан. — Не будь ты мне сын — к стенке поставил бы!
— Многие взад-вперед перебегали, да теперь молчат про то, а я — честно говорю: пытался разобраться.
— Что же — нашел правду-матку? Наш ты или…
— Тато, не в том правда — революция, контрреволюция… Разве можно весь свет видеть в черно-белых цветах… вернее, в красно-белых. Сдается, он устроен куда сложнее. «Царствие Небесное внутрь вас есть» — вот где загвоздка, вот где трудно! А из ружьишка палить — то каждый может. Предлагаете послужить незалежной Польше против России? Заладили, как заклинание: «Ешче Польска не згинела!» Можно подумать, что в царской России ее погубить пытались! Вовсю процветала, шляхту почестями баловали, высокие должности давали… Все мы любим Отчизну, да по-разному счастье ее видим. То и вышло, что вожделенной незалежности нам дали — на наши гордые безмозглые головы. Теперь такая свистопляска началась, что слезы долго будем лить, особо православные! Оно, конечно, большевики — мразь и сволота наиподлейшая, да ведь и мы… Вот вы тут вспоминаете, как прогарцевал Тухачевский… А что после его провалившегося похода русских пленных сгубили без счету — то, разумеется, было дело правое, красные ведь они были! И об этом мы не вспоминаем! Так чем мы лучше большевиков? Ждете, чтоб я штык на Советскую Россию обратил? Разумейте: вчера белая, днесь красная, заутра — серо-буро-малиновая, а только в душе народной — всегда наша Русь. Воевать против нее я не стану.
— Что ты несешь! Где та Русь? Сгинула разом с империей — и на карте нет! А про кровь нашу — забыл?
— Русь Святую — внутри носим. Я по духу ей сроден… при чем здесь кровь? Всяка материя к сродному тянется: дух — к небесному, а кровь — земное. С ней высоко не вознесешься. — Алексей быстро глянул на осоловевшего Сережку, который, не вполне понимая польскую речь, терпеливо выслушивал их бесконечную дискуссию, и вдруг ткнулся лбом в отцово плечо: — Отец, прошу, отложим ту беседу: она нескончаема — потолкуем лучше о нашей справе. Я теперь не могу воротиться из Словакии, слишком то сложно.
— Брат, сдивись на нашего мудреца: яйца куру учат! Давно такой разумный стал?
— Оставь его в покое, Стефан, — вступился за Алексея дядя Анджей. — Хлопчик в чем-то прав, к тому же переживает: у него там гроб жены остался, то для него важно…
Приехавший через месяц в Ястребье Стефан Янович с одобрением осмотрел крепкое Алексеево хозяйство, с некоторым удивлением поприветствовал Софью Павловну, смотревшуюся в бедной сельской глухомани чужеродным элементом, и с интересом повозился с девчушками.
— Так… значится, Алексей, — меланхолично заметил он, с неодобрением поглядывая на Аннушкину кормилицу, нахальную дородную бабу, которая гораздо более занималась своим дитем, нежели порученной ей сиротой, — молодицу в дом тебе надо. А что Дарья та, Степкина мать, — добрая хозяйка?
— Ничего себе, — нахмурился Алексей, — да только нечего о том думать.
— Это что еще за притча? — сурово возразил отец и наказал себе «пристроить» Алексея, а главное, его неоперившихся соколят.
Михаил, отойдя с Алексеем за ограду, понимающе улыбнулся:
— Ну что, друг, родня — палка о двух концах: с одной стороны это, разумеется, поддержка, а с другой… жил себе своим умом, а теперь, гляди, скоро оженят, пожалуй…
Алексей досадливо поморщился:
— Да уж, брат, у отца свои представления.
— Не так уж он неправ: детям действительно мать нужна… Что ж ты Лину не удержал? Уж твоих бы никогда не обидела, да и девушка славная. Дети за ней хвостиком ходили, Софья Павловна — уж на что требовательная дама — и та души в ней не чает! Чего тебе еще? Или вовсе не по сердцу?
— Да нет, Миш, не то… Оно, конечно, Линка-то наша — своя, не чужая, друг верный, да и в доме без нее пустовато. Но, видишь ли, брат, «не в свои сани не садись» — так, что ли, говорят? И вот что, Миша: девочка чистая — аж дышать рядом легко. Помыслить даже, а не то что притронуться — грех. А у меня, как назло, смущение: бывало, забудусь, смотрю на Лину, а словно вижу Марьино лицо. Неуловимым чем-то схожа, аж до озноба… А очнусь — нет, не она. Каленым железом по сердцу! Да нет, брат, пустое, никого мне не надо. Ну что головой-то трясешь — скажешь, блажь несусветная, сказки? Ну так слушай главное: мог ли я ее приневолить — пожизненный хомут надеть, ораву детей на шею повесить? Мог. И осталась бы. Имел ли право? Не имел. В первую очередь — её должен быть выбор. Она его сделала.
Лина как будто видела себя стремительно идущей по юной березовой рощице, еще местами не просохшей от талой воды. Ей чудился острый смолистый запах клейких листочков.
Сидевший на завалинке Алексей долго недоверчиво всматривался в тонко очерченный силуэт знакомой фигурки, приближавшейся с другого конца села, — и вдруг подскочил навстречу, крепко схватил подошедшую Капитолину ладонями за хрупкие плечи, чуть потряхивая и пристально глядя в глаза:
— Ты?! Ты!
Капитолина деликатно высвободилась:
— Вот — в гости, детей навестить… Не прогоните?
Алексей посторонился, давая проход, она шагнула в избу — оттуда сразу раздался восторженный визг Любаши и радостный голосок Сережи. Алексей стоял позади, напряженно улыбаясь и нервно потирая руки.
Лина вышла за ручку с Любашей:
— Как вы тут, Алексей Стефанович? Справляетесь?
Он все смотрел на нее, силясь унять озноб радостного возбуждения, и неожиданно предложил:
— Линка, брось ты все эти церемонии, солнце ясное… Давай-ка — по-простому — по коням — тряхнем стариной?
Капитолина мучительно скользнула взглядом по его загоревшимся глазам и судорожно кивнула — с отчаянием утопающего.
Алексей оседлал коней. Давая выход необузданной энергии сумасшедшего восторга, они понеслись вскачь по холмам, крича и гикая, как полоумные… Потом, соскочив со взмыленных коней, молча брели вдоль реки, ведя отфыркивающихся коней в поводу, изредка переглядываясь. Разгоряченный Алексей вдруг подошел близко, заглянул в глаза, выронил: «Радость моя!» — и горячо прильнул к устам. Лина ожесточенно вырвалась. Алексей глянул в упор:
— Послушай: неволить не буду… Зачем же ты приехала?
Капитолина умоляюще посмотрела на него, но, не найдя понимания, подтянула повод, села на коня, развернула его и поскакала обратно. Алексей ее не удерживал.
Она обернулась через плечо: на краю светлого березового леса стояла Мария Сергеевна с копной пшеничных волос, рассыпавшихся по плечам, сияющих в солнечном ореоле. Она с ласковой печалью глядела вслед Капитолине, а молодой Алексей в морской форменке стоял близко подле нее — и неотрывно глядел на свою Марьюшку… Капитолина подхлестнула коня и помчалась быстрее — ритмичный топот копыт отдавался у нее в голове.
Она осознала, что это кровь стучит в висках, — открыла глаза и сбоку посмотрела на спящего мужа; сердце колотилось… Она быстро перекрестилась вспотевшими пальцами и принялась горячо шептать Иисусову молитву, отгоняя непрошеное сновидение.
— Ну что же ты сегодня так расходилась — я не узнаю тебя, Капитолина! Подумай сама: ведь публикуемая критика во многом справедлива, зачем же горячиться?
— Витенька, эта критика предвзята и претенциозна! Пойми: я и сама готова ругать лицемерие советского правительства, но вот так очернять всю страну, всю историю великого народа, наши православные корни, порочить все российское… Разве это не прискорбно, не горько для русского сердца? И потом, между собой мы можем как угодно долго изощряться в критике нового Советского государства, политической системы, духовного развития и прочего, потому что всё это — в орбите нашего бытия. Если хочешь, это пусть болезненная, но неотрывная часть нашей души, и потому подобное внутреннее обсуждение представляет собой в определенном смысле здоровую самокритику. Но «выносить сор из избы», призывать к безоглядному уничижению всего русского посторонний западный суд, упиваться публичным самобичеванием на страницах местных газет — вот, мол, мы ведь варвары, чего еще можно ждать от нашей дикой псевдоцивилизации… Это неслыханно! Этот публицист полагает, что он критикует красную Россию, но, в первую очередь, он таким образом позорит и унижает самого себя и делает это с нездоровой страстностью убогого душевного мазохиста, и даже не осознает, сколь оскорбительно такое циничное и оголтелое охаивание Родины для истинных патриотов, скорбящих о временно падшей Отчизне!
Виктор Лаврентьевич задумчиво посмотрел на порозовевшие щеки жены:
— Знаешь, Капушка, зерно истины в твоих рассуждениях, пожалуй, есть… В свое время еще Александр Сергеевич данный знаменательный феномен отмечал: сами Отечество ругаем, но от других — не принимаем, не позволяем топтать… Но все-таки ты слишком эмоционально реагируешь на эту публикацию… Нам налево, дорогая, — вот твоя клиника! Я буду ждать тебя к ужину не позже семи — не задерживайся дотемна в библиотеке… Je t» aime aussi, ma chérie…
Алексей рысью подогнал порожнюю телегу, покидал туда вилы с граблями, спешно кивнул Дарье — садись, мол, побыстрей! Они отправились метать стога на заливных лугах, укрывать их, готовить сено к вывозу. Разгоряченные, они работали азартно, без устали. Проезжавшие по дороге парни, зная одинокую жизнь неприступной красавицы Дарьи, стали зубоскалить, озорно задирая видную бабу.
Обыкновенно неразговорчивая и строгая, как монашенка, Дарья теперь, метнув скорый взгляд на Алексея, бойко отвечала им что-то дерзкое, стоя на высоте стога, уперев руки в тугие бока, — красивая, задорная. Потом подошла к краю и заскользила вниз. Алексей поддержал ее, чтоб не убилась. Поставив на землю, не удержал оценивающего взгляда. И, должно быть, мелькнуло в его глазах что-то такое, от чего Дарья, вскинув руки, вдруг сильно обхватила его за шею — и крепко припала к губам… Спешно оторвавшись, Алексей порывисто отступил, отвел глаза. Дарья разом поняла и, помрачневшая, оскорбленная, резко отошла и с нервной поспешностью стала собирать вилы и грабли.
Возвращались молча — Дарья напряженно-гневная, Алексей с чувством неловкости. Он довез ее до дома, буркнул «Прощай пока» и развернул коня к Ястребью.
Алексей нес легонькую худышку Анну в коротеньком платьице, иногда мимоходом прижимаясь губами к мраморному лобику девочки. Сережа вел за руку рыжеватую Любку, искусанную комарами, с разодранными коленками и разноцветными синяками на бойких ножонках. Дети тащили с собой огромную жестяную лейку — «напоить из канавы анютины глазки на могилке». Подошли, поставили лейку, отец прочел молитву. Анюта заплакала — Сергей принялся хлопать возле нее в ладоши, отгоняя лесных комаров. Отец встал на колени на ржавую растрескавшуюся глину в изголовье могилы и все никак не мог очнуться от раздумья. Любка принялась тормошить его за рукав:
— Пап… а пап… Пошли домой…
Алексей поднял голову, рассеянно кивнул, тяжело поднялся, еще раз оглянулся на перекладины высокого креста с выцветшим венком. Двинулись обратно. Разбойница Любка теперь неуместно разрезвилась, принялась задирать брата, но тот едва отвечал ей. Подошли к телеге, умостились — Сережа лег плашмя на дощатое, простеленное свежим сенцом дно и смотрел недвижимо в вышину; по его лицу ползли сетчатые причудливые тени, перемежаемые солнечными бликами, пробившимися через кроны деревьев. На щеке у него искристо блеснула горячая росинка, он поспешно отер ее ладонью, искоса бросив сердитый взгляд на заскучавших, приумолкнувших сестренок.
Прибыв домой, отец распряг коня — Сережа занес упряжь с хомутом в сарай, поднатужась, потащил расхныкавшуюся Анюту в дом. Облокотившись о край стола, он долго наблюдал, как отец латает суровой ниткой мешки. Взглянув на сына, Алексей отложил работу:
— Что ты?
Тот отчаянно тряхнул головой — ничего, мол. Тогда Алексей притянул его к себе за руку — тот подходил набычась, неохотно (не маленький небось!), но потом вдруг резко уткнулся в плечо. Алексей провел рукой по волосам:
— Скучаешь, брат?
Сергунька, отворотя взгляд, молча кивнул.
Алексей вздохнул:
— И я скучаю…
Мальчик всхлипнул:
— Пап… Меня в околице то пшеком, то кацапом кличут… Я — кто?
Алексей быстро смекнул, достал бумагу, карандаш:
— Пиши свою фамилию.
Сергунька глянул недоуменно и привычно вывел словацкими буквами: «Jaruzinski».
— Читай вслух, не торопись, — приказал отец.
Сын, как велено, прочел по слогам:
— Яа-ру-зин-ски.
— Да не так, вот как правильно: «Я — русинский». То есть «я — Руси сын». Теперь понял? Смотри помни! Ну а какой крови в тебе больше — кто ж разберет…
— Пап, а что завтра, опять в Ладомирово собираемся? — Алексей кивнул. — А зачем далеко ездить так? Вон в соседнем селе церква есть. Правда, ходят туда одни украинцы, к тому же она греко-католицкая…
— Кажись, ты сам на свой вопрос ответил. Разве мы католики? И потом, скажи: на службах в Ладомирово какой народ собирается?
— Ну, разный…
— Не знаешь толком, какой? То не случайно. Ты знаешь, что отец Кирилл — молдаванин, отец Владимир — крещеный еврей, а брат Пантелеймон — из греков?
— Не-а… — Сергунька ожидающе уставился на отца.
— А почему не ведал? Да потому, что это не обсуждается. А почему не обсуждается? Потому как неважно. Разве Бог делит нас по крови да по цвету кожи? Нет, брат, Он нас по добродетелям да по возрасту духовному различает — вот что важно-то! Тебя хлопцы из той вески как величают?
— Москалём… А Натана — жидом…
— А в Ладомирово — дают кому-нибудь прозвища?
— Да ты что, пап!
— Вот то-то и оно — не дают… Не может быть деления христиан по национальности. Раз ты Христов — то и мне брат во Христе, будь ты хоть кто! И не спрошу я — откуда ты, а если спрошу — для того только, чтобы выразить уважение к народу, из которого ты вышел. Запомни, сын: кровная нетерпимость с православной верой — не уживаются. Там, где предатели отеческой веры ее исковеркали, тут же дележ по крови идет! И кровь тут же льется.
— А Натан, он вправду — жид? Он же не христианин…
— Еще раз услышу, что людей оскорбляешь, — вон розга в сенях. Уважения ждешь? Умей уважить и инший народ. Айда в погреб да картошки начисть. Анютка скоро проснется — ужинать сядем.
Степан неожиданно заболел брюшным тифом, и состояние его быстро ухудшалось. Соседи отвезли мальчика в пряшевскую больницу, Алексей, прослышав, примчался следом. Сын уже долго маялся в жару, он был подобен живому угольку. Забываясь, он бредил и звал мать, которая, тщетно пытаясь достучаться до его сознания, бессильно металась рядом. Порою мальчик в забытьи кликал отца. Сумрачный и молчаливый, Алексей часто приезжал в Пряшев проведать его. Дарья хотела забрать сына — «пусть уж дома», но врачи не позволили перевозить: боялись внутреннего кровотечения. Еще через несколько дней обомлевшую Дарью предупредили: «Не жилец». То же сказали в ближайший приезд Алексею, поднимавшемуся на второй этаж, в палату к Степану. Алексей сжал зубы и зашагал с Сергунькой наверх. Дарья, увидав его, сразу распознала по лицу, что уже знает… Инстинктивно они подались навстречу друг другу, и заледеневшую в последние дни Дарью прорвало: она уткнулась ему в грудь и зарыдала. У Алексея самого выступили слезы, и он, обхватив Дарью, уронил горестное лицо в ее растрепавшиеся волосы. Потом подсел к сыну, поглаживал по горячей ладони… Сережа стоял рядом и молчал, потрясенно глядя на разметавшегося в беспамятстве брата.
Возвращались подавленные, молча. По пути Сергей вдруг попросил отца заехать в церковь — «отслужить о здравии», и они, дав изрядного крюка, отправились на подворье Иово-Почаевского. После молебна обратились к братии — Сергунька лично заглядывал каждому в глаза и тревожно просил «помолиться за братца». Не понаслышке знающий цену потери близкого человека, Сережа проникся опасностью, грозящей теперь Степану, — и как-то вдруг посерьезнел, задумался.
На другой день снова поехали в город. Их встретила измученная Дарья, уже которую ночь просидевшая возле сына. Она призналась, что минувшей ночью от усталости вдруг провалилась в глубокий сон, а наутро, очнувшись и спохватившись, в испуге кинулась к Степушке. Тот лежал с открытыми глазами, шевелил пересохшими губами и слабо попросил пить: жар у него спал, белье было хоть выжми. Подошедший фельдшер подтвердил, что «кризис миновал благополучно», и хотя он опасался очередных кризов, но само то, что мальчику стало получше, находил достойным удивления. Алексей с Сережей понимающе переглянулись, Сергей радостно бросился к постели и горячо приветствовал брата.
Алексей легонько придержал его:
— Полегче, утомишь Степушку, слаб он еще…
Подойдя к бледной, слабо улыбавшейся Дарье, он тронул ее за плечо:
— Степе нынче полегче, я подежурю, ступай, Даш… Я, вишь, всю неделю ездил твой скот кормить, да Милку пока к нам в хлев отогнал, да соседи приглядывают, так что не беспокойся: все досмотрено, ничего не пропало… Я побуду сегодня и на ночь останусь, а завтра с утра отец мой приедет — а ты иди отдохни да Сережу прихвати, он за хозяйством доглядит.
Дарья мутно посмотрела на Алексея — у нее сильно кружилась голова, — кивнула и, укрыв и поцеловав сына, а также пояснив заплетающимся языком, где какое обтирание и питье, направилась, пошатываясь, к дверям. Алексей коротко кивнул Сергею — тот прихватил Дарьину шаль, о которой та даже не вспомнила, и направился вслед за нею. Отвязав коня и развернув телегу, Сережа по-мужски оттеснил с передка Дарью, указывая ей на постеленную на сене шаль:
— Я сам кировать буду, тетя Даша… Ложитесь вон в сено — да спите.
От чрезмерного возбуждения, смешанного с запредельной усталостью, Дарья долго не могла уснуть и мучительно пялилась вверх, в пронзительную глубину неба, но потом вдруг, не помня как, провалилась в бездну тяжелого сна.
Из больницы Алексей забрал выздоравливавшего Степана к себе — и как-то само собой вышло, что Дарья осталась приглядывать за сыном, а чтобы не гонять каждый день в Осиновку, Алексей пригнал и Дарьин скот. Дел было невпроворот. Люба с Аннушкой тоже требовали ухода — да так Дарья и застряла в Ястребье. Упрямый Стефан Янович беспрестанно талдычил сыну о женитьбе и, чтобы положить конец докучливым соседским пересудам, осенью Ярузинские наскоро сыграли свадьбу.
В тот день Дарья оставалась задумчивой, строгой, словно не вполне веря происходящему, и только во время веселого застолья, когда Алексей под крики «горько» по-хозяйски привлекал ее к себе и властно целовал в губы, у нее чуть светлел взгляд, лучился удивленной радостью, хотя ее все не оставляло чувство, что это происходит не с ней и «не взаправду». Что она не заслужила, а как будто украла это негаданное счастье…
Поздним вечером, когда хмельные гости разошлись, они удалились в опочивальню, и подвыпивший Алексей, изголодавшийся по женской плоти, жадно и ненасытно ласкал Дарью — та молчала, почти не отвечая. Ночью он проснулся от всхлипываний, Дарья рыдала, уткнувшись в подушку, нервно закусив наволочку. Алексей резко сел, потянул ее за плечо, спросил испуганно:
— Ты что, Дарья? Болит чего?
Она зарыдала сильнее — Алексей долго не мог добиться толку. Наконец выдавила, преодолевая душившие ее непроизвольные, почти истеричные всхлипывания:
— Сколько ж лет я ждала… А Божечка милостивый… А все едино — будто чужой ты, холодный, что валуй с погребу, — не мой ты, нет… Как тогда, в Ковалевской — взял меня, как стерву, а и только… а души-то и нет… Другую ты любишь — ведь знаю…
Алексей нахмурился, спустил ноги, потянулся за кисетом, закурил. Потом затушил цигарку, решительно развернул к себе Дарью за плечи:
— Слушай, Дарья… О старом вспоминать нечего — всякое в жизни бывает. А нынче — смотри мне в глаза! — нет и не может быть никого, кроме тебя, — слышишь?! Тебя одну люблю — верь мне, Даша! Красавица, голубка…
Он стал зацеловывать ее — почти насильно, — все еще всхлипывающая Дарья сперва отводила взгляд, потом поддалась на ласки, стала горячо отвечать и безудержно шептать о любви, называя «желанным, соколиком ясным». Алексей с силою любил ее, почти причиняя боль. Потом простоволосая Дарья, от всколыхнувшего ей душу счастья ставшая еще красивее, посеребренная лунными прядями, тихонько ласкала спящего мужа и не смела сомкнуть глаз, словно опасаясь, что стоит ей заснуть — и все развеется как сон.
Наутро Алексей был особенно внимателен к Дарье, а она словно расцвела и, непривычно веселая, напевала что-то на кухне. Она принялась растапливать печь. Подошел сосредоточенный, очень серьезный Сережа, потянул за рукав и произнес, чуть опустив голову, но с твердой решимостью в голосе:
— Тетя Даш… Можно я помогу?
Мывшийся у рукомойника Алексей выпрямился от неожиданности — и с пристальным любопытством посмотрел на сына, а Дарья, быстро глянув на Алексея, зарумянилась и, наклонившись, обхватила Сергуньку за плечи:
— Ах ты мой сердешный… — и прослезилась, целуя смущенного парнишку.
Младшие девочки скоро стали звать Дарью мамой, и, надо отдать ей должное, она была ответственной и справедливой родительницей, хотя и несколько строгой, но в этом отношении она не делала исключений: Степан был тоже сызмальства привычен к ее непреклонному трудовому воспитанию.
Чувствуя однозначную поддержку свекра, Дарья тепло относилась к Стефану Яновичу, к Софье же Павловне — ровно-сдержанно, с холодком. Она обращалась к ней по имени-отчеству и на «вы», но старушка чувствовала себя не на месте при новой хозяйке. Через несколько месяцев после венчания она собралась уезжать в Норвегию к Надежде Сергеевне, которая в то время работала там в советском полпредстве и торгпредстве.
Вернувшись после очередного посещения кладбища (за что ревнивая Дарья пыталась глухо высказывать неудовольствие, но Алексей раз и навсегда твердо пресек эту тему), хозяин вызвал Софью Павловну на серьезный разговор. Он стал ей втолковывать, что мать его Марьи навсегда может считать этот дом своим, и что он — упаси Господь — ни в малой степени не желал бы хоть малейшим намеком подать ей мысль об обратном, и что, если ее что-то не устраивает, он подумает, как исправить это недоразумение… Грустная Софья Павловна пресекла эти старания:
— Да нет уж… Я уж к Наде поеду… Об одном тебя прошу: ради памяти Маши — не давай детей в обиду, Алеша!
Алексей горячо заверил ее, что благополучие детей для него главнее всего, и обещал, что никогда не станет препятствовать общению детей с бабушкой.
С поддержкой супруга Капитолина успешно окончила Сорбонну. На посвященном выпуску праздничном обеде было шумно и радостно. Довольный Беринг восседал рядом с женой и с благосклонной гордостью принимал вместе с ней поздравления.
Возвращаясь, они решили пройтись пешком и любовались вечерним городом, Капитолина прижалась головой к плечу мужа.
— Капушка, со вчерашней почтой получено письмо от Ярузинских — в довольно правильном литературном стиле, что, заметим, не всегда свойственно Алексею. Знаешь, когда этот «самородок» порою переходит на низменный слог, у меня складывается впечатление, что он… юродствует, что ли.
— Ну что ты, дорогой, Алексей не рисуется, а просто… он обладает уникальным свойством приноравливаться к уровню любого собеседника. Нет, право, напрасно ты его сторонишься: при всей его «бывалой» наружности и внешне грубоватых манерах в нем сокрыта душа удивительно цельная… И если уж говорить правду до конца — гораздо более целомудренная, чем у меня, грешной.
Беринг скептически посмотрел на жену.
— Ну, разумеется, ты всегда найдешь довод в пользу своего любимого Алексея. — Капитолина чуть вздрогнула — должно быть, Беринг произнес это резковато. — Но мне известно, как ты привязана к детям Ярузинских, и не буду возражать, если ты захочешь выехать этим летом на свежий воздух, в деревню.
— Спасибо, Витенька… Пожалуй, я воздержусь. Надо бы место начать приискивать.
— Да ведь это не срочно и ты действительно заслужила отдых!
— И все-таки…
— Mon amie, ты меня удивляешь: раньше тебя было не выманить из этой самой деревни… И на свадьбу к Ярузинским ты наотрез отказалась ехать — просвети меня, пожалуйста, относительно того, что приключилось. Тебя кто-то обидел?
— Ах нет, помилуй Бог, chéri, не бери дурного в голову. Ну, скажем, я переросла этот этап развития. И полно об этом. А Алеша с Дарьюшкой… Мир им да любовь — пусть будет у них все хорошо!
Скоро Капитолине пришлось временно разлучиться с мужем: Виктор Лаврентьевич заключил контракт с одной из верфей в Марселе. Капитолина же практиковала в Париже. Работы у нее было невпроворот, и большая часть ее пациентов были выходцами из Российской империи.
Помогать, утешать, лечить, ухаживать было ее стихией, и Капитолина ей полностью отдавалась. Благодаря этому в 1935 году она сдружилась с матерью Марией — в прошлом активной революционеркой Елизаветой Скобцовой, а ныне монахиней и самоотверженной труженицей на миссионерском поприще. Капитолина тратила большую часть своего заработка на поддержание обнищавших соотечественников и — парадоксально — завязла теперь в долгах более, чем в студенческую бытность, так что все чаще приходилось обращаться за помощью к мужу. В целом ей жилось под покровительством Беринга довольно безмятежно — «как у Христа за пазушкой», по словам Ларисы Евгеньевны, хотя порывистая, отзывчивая и доверчивая Капитолина находила супруга чересчур сдержанным, а порою, когда Беринг выговаривал ей за неумеренные благотворительные траты, он даже казался ей холодным и расчетливым. Впрочем, Виктор Лаврентьевич без сомнения искренне любил жену — и стоически переносил ее «монашеские причуды».
Супруги регулярно навещали друг друга, но Беринг все чаще настаивал на отказе Капитолины от парижской практики и переезде ее к нему в Марсель. Лина же не могла и вообразить, как бы она оставила своих пациентов. Разрываемая между супружеским долгом и служением ближнему, она уже решилась написать отцу Иову с просьбой о молитвенной поддержке и совете, как вдруг неожиданное событие грянуло громом среди ясного неба и перевернуло всю ее жизнь.
В тот день Виктор Лаврентьевич написал своей Капушке очередное письмо, убеждая приехать как можно скорее и посылая «тысячу поцелуев» своей «славной девочке». Он запечатал конверт, планируя отправить его на следующий день, и заторопился на верфь. Предстояло устанавливать на судне машину.
Рабочие при его приближении задвигались быстрее; повизгивали лебедки — подьем турбины уже начался. Виктор Лаврентьевич направился к трапу. Перед ним шел один из его рабочих — парень в заляпанном комбинезоне.
Высоко над головой раздался треск. Беринг угадал опасность и быстро глянул вверх. На его глазах один за другим лопались удерживавшие турбину тросы. В долю секунды оценив обстановку — времени на испуг или колебание не оставалось — Беринг качнулся вперед и вытолкнул парня в комбинезоне из опасной зоны. Что-то лопнуло у него в голове, померк свет, и внезапно стало очень тихо…
Капитолина невнятно помнила отпевание и похороны: затуманенное сознание заботливо смягчало восприятие происходящего. Всё казалось нереальным. «Подойдемте — принесем соболезнования вдове» — отчетливо прозвучал высокий голос адмирала Кедрова. Это резануло слух, и в голове пронеслось: «Вдове? Это обо мне? Как странно… Не может быть…»
Она взяла себя в руки и подошла к гробу попрощаться — склонилась, силясь разбудить закоченевшее бессильное сердце, помолиться над этим бескровным челом, чудом оставшимся невредимым. Но она не узнала своего мужа в этом чужом неподвижном теле. Это была всего лишь скинутая оболочка, бренные останки — а где же он сам? Неумолимое лезвие одиночества внезапно полоснуло по сердцу — и от этого захотелось закричать, бежать куда-то… «Боже мой, Витя, милый… где ты?..»
Ее бережно поддерживали под руки — кажется, Михаил Александрович и Елизавета Кедровы. Откуда-то со стороны слышался плач, похожий на стон ветра в проводах, — Екатерина Лаврентьевна отводила от могилы зашедшуюся в рыданиях Ларису Евгеньевну.
Верный Гайто Газданов подобрал оброненную мантилью Капитолины, укутал ее поникшие плечи и под локоть осторожно повел к машине, а потом заботливо проводил до самых дверей.
У Капитолины, как неживая, застыла душа, и слезы не приходили — это было мучительно… Прорвало много позже — и она безысходно взвыла в полный голос, но, увы, в оглушающей пустоте спальни некому уже было откликнуться живым участливым голосом…
Получив известие о смерти Беринга, Алексей собрал вещмешок, отдал домашним последние распоряжения, подошел попрощаться с Дарьей — и потерял дар речи от неожиданности. Жена была мрачнее ночи — давно он ее такой не видел.
— Что с тобой, Дарья? — выдавил он.
— Ты… не вернешься.
— Ты спятила?
— Верно говорю — у ней там останешься…
— Послушай, ты не в себе! Лине совсем не до этого: она потеряла близкого человека, ей нужна поддержка.
— А как же я?
— При чем здесь ты? Не ты же мужа хоронишь… пока. Я вернусь уже через неделю.
— Алексей! Меня здесь не будет…
— Ты в своем уме?
— Говорю тебе. Шутки шутить я не стану.
Алексей приблизился, взял ее лицо в ладони, заглянул в глаза:
— Даша… Я и не думал оставлять тебя, просто сейчас мне нужно быть там… Я вернусь.
И тут Дарью прорвало — она зашлась в истошных рыданиях. И вдруг, зашатавшись, повалилась ему в ноги, отчаянно обхватывая их руками и прижимаясь лицом; на шум из кухни выскочила испуганная Анна. Алексей стоял растерянный, не зная, кого успокаивать. Наконец, в сердцах шмякнув вещмешок оземь, он обреченно уронил:
— Со всех сторон обступили, бабы, управы на вас нет… Да не еду я — не голосите! — и вышел прочь из хаты, крепко саданув дверью.
— Голубушка, я понимаю: ваша утрата безмерна, но все же не убивайтесь так, не надо. Поверьте: вы причиняете боль бессмертной душе Виктора этой неутешной скорбью. Вам ли объяснять, что неуместно христианам чрезмерно оплакивать почивших, — мягко втолковывала мать Мария, заваривая и подавая чай.
— Ах нет, матушка, я не о нашей временной разлуке скорблю… Но меня укоряет беспощадная совесть! Вот чего я действительно не могу простить себе: что недостаточно сильно любила его. Нет, не то: я не сознавала сама и не говорила ему, как он близок мне и дорог. И это теперь безвозвратно! Какая же я была дремучая, непроходимая дура, какое позднее и непоправимое прозрение! И каким всепоглощающим одиночеством я теперь наказана за свое безумие!
— И это не вполне так… У Бога все живы — и уж конечно, ваш муж видит и чувствует вашу любовь и духовную близость… И, разумеется, вы значительно утешите и облегчите его душу, если станете раздавать в память о нем милостыню…
— Матушка, вы всегда найдете верное слово! Благодарю за участие, за то, что остались сегодня со мной на панихиде… Век о вас буду Бога молить…
С большим трудом, после письменного обращения к руководству Русской православной церкви за рубежом и Сербской церкви Сережу и Степана удалось устроить на полный пансион в русский кадетский корпус.
Программа там была насыщенной: помимо основных предметов, преподаваемых на русском, довольно углубленно изучались сербский язык и литература. Корпус заслужил хорошую репутацию, и в нем училось немало сербских детей, выдержавших вступительные экзамены и отобранных по конкурсу.
Дарья поплакала, расставаясь, собрала детей, починила вещи. Алексей унимал ее и не позволял раскисать. Пришлось раскошелиться на паспорта. Отслужили молебен, поехали… Мальчики молча сидели на телеге: им было страшно уезжать одним в неизвестность. Их одолевала тревожная неуверенность, хотя утешало то, что им все-таки предстояло жить на чужой стороне вместе.
Добирались на поезде, потом на подводе. Ночевали на постоялом дворе. Потом снова тряслись целый день по немилосердной жаре. Наконец добрались, справляясь у местных, уладили в канцелярии формальности. Алексей проводил мальчиков до дверей, еще раз напомнил, чтобы старались держаться вместе, прижал к себе, перекрестил…
Развернувшись, он заметил у часовни группу черниц, приблизился. Одна — невысокая, худенькая, с ласковым взором тяжко усталых, но все еще молодых темно-вишневых очей — подошла спорою поступью. Спросила коротко:
— Привез?
— Привез, в корпус пошли.
— Ну, слава Богу… Господь все устроил, не зря хлопотали. За ребятишек не беспокойся, я присмотрю. Скучать поначалу будут — так наведывайся и письма пиши.
— Разумеется…
— На молебен о начале учебного года наутро останешься?
— Не смогу, выехать засветло надо.
— Ну что ж, с Богом. Ангела-хранителя в путь… Благословение у батюшки в дорогу получи.
Он еще постоял. Потом поднял на нее глаза:
— Мать Мария… Прости ты меня за всё… окаянного.
— Бог простит. И ты меня прости — за искушения… И если обидела чем…
Они поклонились друг другу. Алексей — очень низко, в ноги:
— Помолись за нас…
— Не сомневайся, Алеша.
Они разошлись в разные стороны. Уже навсегда.