дело не так просто, а главные трудности только начались бы с этого момента.

В вечной борьбе между племенами Земли у них сложилась психологическая особенность, называемая патриотизмом. Это неопределенное, но сильное и глубокое чувство заключает в себе и злобное недоверие ко всем чуждым народам и расам, и стихийную привычку к своей общей жизненной обстановке, особенно к территории, с которой земные племена срастаются, как черепаха со своей оболочкой, и какое-то коллективное самомнение, и, часто кажется, простую жажду истребления, насилия, захватов.

Патриотическое душевное состояние чрезвычайно усиливается и обостряется после военных поражений, особенно когда победители отнимают у побежденных часть территории; тогда патриотизм побежденных приобретает характер длительной и жестокой ненависти к победителям, и месть им становится жизненным идеалом всего племени, не только его худших элементов – «высших», или правящих, классов, но и лучших – его трудящихся масс.

И вот если бы мы взяли себе часть земной поверхности посредством необходимого насилия, то несомненно, что это повело бы к объединению всего земного человечества в одном чувстве земного патриотизма, в беспощадной расовой ненависти и злобе против наших колонистов; истребление пришельцев каким бы то ни было способом, вплоть до самых предательских, стало бы в глазах людей священным и благородным подвигом, дающим бессмертную славу. Существование наших колонистов сделалось бы совершенно невыносимым. Вы знаете, что разрушение жизни – дело вообще очень легкое, даже для нашей культуры; мы неизмеримо сильнее земных людей в случае открытой борьбы, но при неожиданных нападениях они могут убивать нас так же успешно, как обыкновенно делают это друг с другом. Надо к тому же заметить, что искусство истребления развито у них несравненно выше, чем все другие стороны их своеобразной культуры.

Жить вместе с ними и среди них было бы, конечно, прямо невозможно; это означало бы вечные заговоры и террор с их стороны, постоянное сознание неотвратимой опасности и бесчисленные жертвы для наших товарищей.

Пришлось бы выселить их изо всех занятых нами областей

– выселить сразу десятки, может быть, сотни миллионов.

При их общественном строе, не признающем товарищеской взаимной поддержки, при их социальных отношениях, обусловливающих услуги и помощь уплатою денег, наконец, при их неуклюжих и лишенных гибкости способах производства, не допускающих достаточно быстрого расширения производительности и перераспределения продуктов труда, – эти миллионы выселенных нами людей были бы в громадном большинстве обречены на мучительную голодную смерть. А уцелевшее меньшинство образовало бы кадры ожесточенных, фанатичных агитаторов против нас среди всего остального человечества Земли.

Затем пришлось бы все-таки продолжать борьбу. Вся наша земная область должна была бы превратиться в непрерывно охраняемый военный лагерь. Страх дальнейших захватов с нашей стороны и великая расовая ненависть направили бы все силы земных племен на подготовку и организацию войн против нас. Если уже теперь их оружие гораздо совершеннее их орудий труда, то тогда прогресс истребительной техники пойдет у них еще несравненно быстрее. В то же время они будут отыскивать и подстерегать случаи для внезапного открытия войны, и если им это удастся, они, несомненно, нанесут нам большие невознаградимые потери, хотя бы дело и окончилось нашей победой. Кроме того, нет ничего невозможного и в том, что они каким-нибудь способом узнают устройство нашего главного оружия. Радиирующая материя им уже известна, а метод ускоренного ее разложения может быть либо разведан ими каким-нибудь способом у нас, либо даже самостоятельно открыт их учеными. Но вы знаете, что при таком оружии тот, кто на несколько минут предупреждает противника своим нападением, тот неизбежно его уничтожает; и разрушить высшую жизнь в этом случае так же легко, как самую элементарную.

Каково же было бы существование наших товарищей среди этих опасностей и этого вечного ожидания? Были бы отравлены не только все радости жизни, но и самый тип ее скоро был бы извращен и принижен. В нее малопомалу проникли бы подозрительность, мстительность, эгоистичная жажда самосохранения и неразрывно связанная с нею жестокость. Эта колония перестала бы быть нашей колонией, превратившись в военную республику среди побежденных, неизменно враждебных племен. Повторяющиеся нападения с их жертвами не только порождали бы чувство мести и злобы, искажающее дорогой нам образ человека, но и объективно вынуждали бы к переходу из самозащиты в беспощадное наступление. И в конце концов после долгих колебаний и бесплодной мучительной растраты сил дело пришло бы неизбежно к той постановке вопроса, какую мы, существа сознательные и предвидящие ход событий, должны принять с самого начала: колонизация Земли требует полного истребления земного

человечества.

(Среди сотен слушателей проносится ропот ужаса, из которого выделяется громкое негодующее восклицание

Нэтти.) Когда тишина восстанавливается, Стэрни спокойно продолжает:

– Надо понять необходимость и твердо смотреть ей в глаза, как бы ни была она сурова. Нам предстоит одно из двух: либо остановка в развитии нашей жизни, либо уничтожение чуждой нам жизни на Земле. Ничего третьего нет перед нами. (Голос Нэтти: «Неправда!») Я знаю, что имеет в виду Нэтти, протестуя против моих слов, и разберу сейчас ту третью возможность, которую она предлагает. Это попытка немедленного социалистического перевоспитания земного человечества, план, к которому все мы еще недавно склонялись и от которого теперь, по моему мнению, должны неизбежно отказаться. Мы достаточно уже знаем о людях Земли, чтобы понять всю неосуществимость этой идеи.

Уровень культуры передовых народов Земли приблизительно соответствует тому, на котором стояли наши предки в эпоху прорытия Больших каналов. Там также господствует капитализм и существует пролетариат, ведущий борьбу за социализм. Судя по этому, можно было думать, что недалек уже момент переворота, который устранит систему организованного насилия и создаст возможность свободного и быстрого развития человеческой жизни. Но у земного капитализма есть важные особенности, сильно изменяющие все дело.

С одной стороны, земной мир страшно раздроблен политическими и национальными делениями, так что борьба за социализм ведется не как единый цельный процесс в одном обширном обществе, а как целый ряд самостоятельных и своеобразных процессов в отдельных обществах, разъединенных государственной организацией, языком, иногда и расою. С другой стороны, формы социальной борьбы там гораздо грубее и механичнее, чем это было у нас, и несравненно большую роль в них играет прямое материальное насилие, воплощенное в постоянных армиях и вооруженных восстаниях.

Благодаря всему этому получается то, что вопрос о социальной революции становится очень неопределенным: предвидится не одна, а множество социальных революций, в разных странах в различное время, и даже во многом, вероятно, неодинакового характера, а главное – с сомнительным и неустойчивым исходом. Господствующие классы, опираясь на армию и высокую военную технику, в некоторых случаях могут нанести восставшему пролетариату такое истребительное поражение, которое в целых обширных государствах на десятки лет отбросит назад дело борьбы за социализм; и примеры подобного рода уже бывали в летописях Земли. Затем отдельные передовые страны, в которых социализм восторжествует, будут как острова среди враждебного им капиталистического, а частью даже докапиталистического мира. Борясь за свое собственное господство, высшие классы несоциалистических стран направят все свои усилия, чтобы разрушить эти острова, будут постоянно организовывать на них военные нападения и найдут среди социалистических наций достаточно союзников, готовых на всякое правительство, из числа прежних собственников, крупных и мелких. Результат этих столкновений трудно предугадать. Но даже там, где социализм удержится и выйдет победителем, его характер будет глубоко и надолго искажен многими годами осадного положения, необходимого террора и военщины, с неизбежным последствием – варварским патриотизмом.

Это будет далеко не наш социализм.

Задача нашего вмешательства должна была, по нашим прежним планам, заключаться в том, чтобы ускорить и помочь торжеству социализма. Каким способом для нас возможно это сделать? Во-первых, мы можем передать людям Земли нашу технику, нашу науку, наше уменье господствовать над силами природы, и тем самым настолько сразу поднять их культуру, что отсталые формы экономической и политической жизни окажутся в слишком резком противоречии с нею и падут в силу своей негодности. Во-вторых, мы можем прямо поддержать социалистический пролетариат в его революционной борьбе и помочь ему сломить сопротивление двух классов. Иных способов нет. Но эти два достигают ли своей цели? Мы теперь достаточно знаем, чтобы решительно ответить: нет!

К чему приведет сообщение земным людям наших технических знаний и методов?

Первыми захватят их в свою пользу и увеличат ими свою силу господствующие классы всех стран. Это неизбежно, потому что в их руках находятся все материальные средства труда и им служат девяносто девять сотых всех ученых и инженеров, – значит, им будет принадлежать вся возможность применения новой техники. И они воспользуются ею ровно настолько, насколько это будет для них выгодно и насколько это будет усиливать их власть над массами. Более того: те новые и могущественные средства истребления и разрушения, которые при этом попадут в их руки, они постараются немедленно пустить в ход для подавления социалистического пролетариата. Они удесятерят его преследования и организуют широкую провокацию, чтобы поскорее вызвать его на открытый бой и в этом бою раздавить его сознательные и лучшие силы, идейно его обезглавить, пока он не успел, в свою очередь, овладеть новыми лучшими методами военного насилия.

Таким образом, наше вмешательство послужит толчком для реакции сверху и в то же время даст ей оружие невиданной силы. В конечном итоге оно на целые десятки лет замедлит борьбу социализма.

А чего достигли бы мы попытками оказать прямую помощь социалистическому пролетариату против его врагов? Предположим – это ведь еще не наверное, – что он примет союз с нами. Первые победы будут тогда одержаны легко. Но дальше? Неизбежное развитие среди всех других классов общества самого ожесточенного и бешеного патриотизма, направленного против нас и против социалистов Земли. . Пролетариат все еще представляет меньшинство почти во всех, даже наиболее передовых странах

Земли; большинство образуют не успевшие разложиться остатки класса мелких собственников, массы наиболее невежественные и темные. Восстановить всех их до крайней степени против пролетариата будет тогда для крупных собственников и их ближайших прислужников – чиновников и ученых – очень легко, потому что эти массы, по своей сущности консервативные и даже частью реакционные, чрезвычайно болезненно воспринимают всякий быстрый прогресс. Передовой пролетариат, окруженный со всех сторон страшно озлобленными, беспощадными врагами, –

к ним примкнут и обширные слои отсталых по развитию пролетариев, – окажется в таком же невыносимом положении, в каком оказались бы наши колонисты среди побежденных земных племен. Будут бесчисленные предательские нападения, погромы, резня, а главное, вся позиция пролетариата среди общества будет как нельзя более неблагоприятна для того, чтобы руководить преобразованием общества. И опять-таки наше вмешательство не приблизит, а замедлит социальный переворот.

Время этого переворота, таким образом, остается неопределенным, и не от нас зависит его ускорить. Во всяком случае, ждать его пришлось бы гораздо дольше, чем это для нас возможно. Уже через 30 лет у нас окажется 15-20 миллионов избыточного населения, а затем каждый год оно будет возрастать еще на 20-25 миллионов. Надо зара-

нее произвести значительную колонизацию; иначе у нас не хватит сил и средств для того, чтобы сразу выполнить ее в необходимых размерах.

Кроме того, более чем сомнительно, чтобы нам удалось мирно столковаться даже с социалистическими обществами Земли, если бы они неожиданно скоро образовались. Как я уже говорил, это будет во многом не наш со-

циализм.

Века национального дробления, взаимного непонимания, грубой и кровавой борьбы не могли пройти даром, –

они надолго оставят глубокие следы в психологии освобожденного земного человечества; и мы не знаем, сколько варварства и узости социалисты Земли принесут с собою в свое новое общество.

Перед нами налицо опыт, который позволяет судить, в какой мере далека от нас психология Земли даже в лучших ее представителях. Из последней экспедиции мы привезли с собою одного земного социалиста, человека, выдающегося в своей среде душевной силой и физическим здоровьем. И что же? Вся наша жизнь оказалась для него такой чуждой, в таком противоречии со всей его организацией, что прошло очень немного времени, и он уже болен глубоким психическим расстройством.

Таков один из лучших, которого выбрал среди многих сам Мэнни. Чего мы можем ожидать от остальных?

Итак, остается все та же дилемма: или приостановка нашего собственного размножения, и с нею ослабление всего развития нашей жизни, или колонизация Земли, основанная на истреблении всего ее человечества.

Я говорю об истреблении всего ее человечества, потому что мы не можем даже сделать исключения для его социалистического авангарда. Нет, во-первых, никакой технической возможности среди всеобщего уничтожения выделить этот авангард среди остальных масс, незначительную долю которых он представляет. И, во-вторых, если бы нам удалось сохранить социалистов, они сами начали бы потом с нами ожесточенную, беспощадную войну, жертвуя в ней собою до полного истребления, потому что они никогда не могли бы примириться с убийством сотен миллионов людей, им подобных и с ними связанных многими, часто очень тесными жизненными связями. В столкновениях двух миров здесь нет компромисса.

Мы должны выбирать. И я говорю: мы можем выбирать только одно.

Высшей жизнью нельзя жертвовать ради низшей. Среди земных людей не найдется и нескольких миллионов, сознательно стремящихся к действительно человеческому типу жизни. Ради этих зародышевых людей мы не можем отказаться от возможности зарождения и развития десятков, может быть, сотен миллионов существ нашего мира –

людей в несравненно более полном значении этого слова.

И не будет жестокости в наших действиях, потому что мы сумеем выполнить это истребление с гораздо меньшими страданиями для них, чем они сами постоянно причиняют друг другу.

Мировая жизнь едина. И для нее будет не потерей, а приобретением, если на Земле вместо ее еще далекого полуварварского социализма развернется теперь же наш социализм, жизнь несравненно более гармоничная в ее непрерывном, беспредельном развитии.

(После речи Стэрни наступает сначала глубокая тишина. Ее прерывает Мэнни, предлагая высказаться тем, кто держится противоположного взгляда. Слово берет Нэтти.)


8. Нэтти


– «Мировая жизнь едина» – это сказал Стэрни. И что же он предложил нам?

Уничтожить, навеки истребить целый своеобразный тип этой жизни, тип, которого потом мы никогда уже не можем ни восстановить, ни заменить.

Сотни миллионов лет жила прекрасная планета, жила своей, особенной жизнью, не такой, как другие... И вот из ее могучих стихий стало организовываться сознание; поднимаясь в жестокой и трудной борьбе с низших ступеней на высшие, оно наконец приняло близкие, родные нам че-

ловеческие формы. Но эти формы не те, что у нас: в них отразилась и сосредоточилась история иной природы, иной борьбы; под ними скрыта иная стихийность, в них заключаются иные противоречия, иные возможности развития. Настала эпоха, когда впервые может осуществиться соединение двух великих линий жизни. Сколько нового многообразия, какая высшая гармония должна возникнуть из этого сочетания! И нам говорят: мировая жизнь едина, поэтому нам надо не объединять, а.. разрушать ее.

Когда Стэрни указывал, насколько человечество Земли, его история, его нравы, его психология непохожи на наши, он опровергал свою идею почти лучше, чем я могу это сделать. Если бы они были совершенно похожи на нас во всем, кроме ступени развития, если бы они были тем, чем были наши предки в эпоху нашего капитализма, тогда со Стэрни можно было бы согласиться: низшей ступенью стоит пожертвовать ради высшей, слабыми ради сильных.

Но земные люди не таковы, они не только ниже и слабее нас по культуре – они иные, чем мы, и потому, устраняя их, мы их не заместим в мировом развитии, мы только механически заполним собою ту пустоту, которую создадим в царстве форм жизни.

Не в варварстве, не в жестокости земной культуры заключается ее действительное различие от нашей. Варварство и жестокость – это только преходящие проявления той общей расточительности в процессе развития, которою отличается вся жизнь Земли. Там борьба за существование энергичнее и напряженнее, природа непрерывно создает гораздо больше форм, но гораздо больше их и погибает жертвами развития. И это не может быть иначе, потому что от источника жизни – Солнца – Земля в целом получает лучистой энергии в восемь раз больше, чем наша планета. Оттого там рассеивается и разбрасывается так много жизни, оттого в разнообразии ее форм возникает так много противоречий и так мучительно сложен и полон крушений весь путь их примирения. В царстве растений и животных миллионы видов ожесточенно боролись и быстро вытесняли друг друга, участвуя своей жизнью и своей смертью в выработке новых, более законченных и гармоничных, более синтетических типов. Так было и в царстве человека.

Наша история, если ее сравнить с историей земного человечества, кажется удивительно простой, свободной от блужданий и правильной до схематичности. Спокойно и непрерывно происходило накопление элементов социализма, – исчезали мелкие собственники, поднимался со ступени на ступень пролетариат; все это происходило без колебаний и толчков, на всем протяжении планеты, объединенной в связное политическое целое. Велась борьба, но люди кое-как понимали друг друга; пролетариат не заглядывал далеко вперед, но и буржуазия не была утопична в своей реакционности; различные эпохи и общественные формации не перемешивались до такой степени, как это происходит на Земле, где в высококапиталистической стране возможна иногда феодальная реакция, и многочисленное крестьянство, отстающее по своей культуре на целый исторический период, часто служит для высших классов орудием подавления пролетариата. Ровным и гладким путем мы пришли несколько поколений тому назад к такому общественному устройству, которое освобождает и объединяет все силы социального развития.

Не такова была дорога, по которой шли наши земные братья, – тернистая, с множеством поворотов и перерывов.

Немногие из нас знают, и никто из нас не в силах себе ясно представить, до какого безумия было доведено искусства мучить людей у самых культурных народов Земли в идейных и политических организациях господства высших классов – в церкви и государстве. И что же в результате? Замедлилось развитие? Нет, мы не имеем основания утверждать этого, потому что первые стадии капитализма, до зарождения пролетарского социалистического сознания, протекли среди путаницы и жестокой борьбы различных формаций не медленнее, а быстрее, чем у нас, – в постепенных и более спокойных переходах. Но самая суровость и беспощадность борьбы породила в борцах такой подъем энергии и страсти, такую силу героизма и мученичества, каких не знала более умеренная и менее трагичная борьба наших предков. И в этом земной тип жизни людей не ниже, а выше нашего, хотя мы, старшие по культуре, стоим на гораздо более высокой ступени.

Земное человечество раздроблено, его отдельные расы и нации глубоко срослись со своими территориями, они говорят на разных языках, и глубокое непонимание друг друга проникает во все их жизненные отношения... Все это верно, и верно то, что общечеловеческое объединение, которое с великими трудностями пробивает себе дорогу через все эти границы, будет достигнуто нашими земными братьями сравнительно гораздо позже, чем нами. Это дробление возникло из обширности земного мира, богатства и разнообразия его природы. Оно ведет к возникновению множества различных точек зрения и оттенков в понимании вселенной. Разве все это ставит Землю и ее людей ниже, а не выше нашего мира в аналогичные эпохи его истории?

Даже механическое различие языков, на которых они говорят, во многом помогало развитию их мышления, освобождая понятие от грубой власти слов, которыми они выражаются. Сравните философию земных людей с философией наших капиталистических предков. Философия

Земли не только разнообразнее, но и тоньше, не только исходит из более сложного материала, но в своих лучших школах и анализирует его глубже, вернее, устанавливая связь фактов и понятий. Конечно, всякая философия есть выражение слабости и разрозненности познания, недостаточности научного развития; это попытка дать единую картину бытия, заполняя предложениями пробелы научного опыта; поэтому философия будет устранена на Земле, как устранена уже у нас монизмом наука. Но посмотрите, сколько предложений философии, созданной их передовыми мыслителями и борцами, предупреждают в грубых чертах открытия нашей науки – такова почти вся общественная философия социалистов. Ясно, что племена, превзошедшие наших предков в творчестве философском, могут впоследствии превзойти нас самих в творчестве научном.

И Стэрни хочет измерять это человечество счетом праведников – сознательных социалистов, которых оно сейчас в себе заключает, – хочет судить его по его нынешним противоречиям, а не по тем силам, которыми порождены и в свое время будут разрешены эти противоречия. Он хочет осушить навеки этот бурный, но прекрасный океан жизни!

Твердо и решительно мы должны ему ответить: нико-

гда! Мы должны подготовить свой будущий союз с человечеством Земли. Мы не можем значительно ускорить его переход к свободному строю: но то немногое, что мы в силах сделать для этого, мы сделать должны. И если первого посланника Земли в нашей среде мы не сумели уберечь от ненужных страданий болезни, это не делает чести нам, а не им. К счастью, он скоро выздоровеет, и даже если в конце концов его убьет это слишком быстрое сближение с чуждой для него жизнью, он успеет сделать еще многое для будущего союза двух миров.

А наши собственные затруднения и опасности мы должны преодолеть на других путях. Надо направить новые научные силы на химию белковых веществ, надо подготовлять, насколько возможно, колонизацию Венеры. Если мы не успеем решить этих задач в короткий срок, который нам остался, надо временно сократить размножение.

Какой разумный акушер не пожертвует жизнью народившегося младенца, чтобы сохранить жизнь женщины? Мы должны также, если это необходимо, пожертвовать частицей той нашей жизни, которой еще нет, для той, пока еще чужой жизни, которая есть и развивается. Союз миров бесконечно окупит эту жертву.

Единство жизни есть высшая цель, и любовь – высший разум!

(Глубокое молчание. Затем слово берет Мэнни.)


9. Мэнни


– Я внимательно наблюдал настроение товарищей и вижу, что значительное большинство их на стороне Нэтти.

Я очень рад этому, потому что приблизительно такова же и моя точка зрения. Прибавлю только одно практическое соображение, которое мне кажется очень важным. Существует серьезная опасность, что в настоящее время нам даже не хватило бы технических средств, если бы мы сделали попытку массовой колонизации других планет.

Мы можем построить десятки тысяч больших этеронефов, и может оказаться, что их нечем будет привести в движение. Той радиирующей материи, которая служит необходимым двигателем, нам придется тратить в сотни раз больше, чем до сих пор. А между тем все известные нам месторождения истощаются и новые открываются все реже и реже.

Надо не забывать, что радиоматерия нужна нам постоянно не только для того, чтобы давать этеронефам их громадную скорость. Вы знаете, что вся наша техническая химия построена теперь на этих веществах. Их мы затрачиваем при производстве «минус-материи», без которой те же этеронефы и наши бесчисленные аэропланы превращаются в негодные тяжелые ящики. Этим необходимым применением активной материи жертвовать не приходится. Но всего хуже то, что единственная возможная замена колонизации – синтез белков – может оказаться неосуществимой из-за того же недостатка радиирующих веществ.

Технически легкий и удобный для фабричного производства синтез белков при громадной сложности их состава немыслим на пути старых методов синтеза, методов постепенного усложнения. На том пути, как вы знаете, уже несколько лет тому назад удалось получить искусственные белки, но в ничтожном количестве и с большими затратами энергии и времени, так что вся работа имеет лишь теоретическое значение. Массовое производство белков из неорганического материала возможно только посредством тех быстрых и резких изменений химических составов, какие достигаются у нас действием неустойчивых элементов на обыкновенную устойчивую материю. Чтобы добиться успеха в этом направлении, десяткам тысяч работников придется перейти специально на исследования по синтезу белков и поставить миллионы разнообразнейших новых опытов. Для этого, а затем, в случаях успеха, для массового производства белков опять-таки необходимо будет затрачивать громадные количества активной материи, каких теперь нет в нашем распоряжении.

Таким образом, с какой точки зрения ни посмотреть, мы можем обеспечить себе успешное разрешение занимающего нас вопроса только в том случае, если найдем новые источники радиоэлементов. Но где их искать? Очевидно, на других планетах, то есть либо на Земле, либо на

Венере; и для меня несомненно, что первую попытку следует сделать именно на Венере.

Относительно Земли можно предполагать, что там есть богатые запасы активных элементов. Относительно Венеры это вполне установлено. Земные месторождения нам неизвестны, потому что те, которые найдены земными учеными, к сожалению, ничего не стоят. Месторождения на Венере нами уже открыты с первых шагов нашей экспедиции. На Земле главные залежи расположены, повидимому, так же, как и у нас, то есть глубоко под поверхностью. На Венере некоторые из них находятся так близко к поверхности, что их радиации были сразу обнаружены фотографическим путем. Если искать радий на

Земле, то придется перерыть ее материки так, как мы это сделали на нашей планете; на это могут потребоваться десятки лет, и есть еще риск обмануться в ожиданиях. На

Венере остается только добывать то, что уже найдено, и это можно сделать без всяких промедлений.

Поэтому, как бы мы ни решили впоследствии вопрос о массовой колонизации, теперь, чтобы гарантировать возможность этого решения, надо, по моему глубокому убеждению, немедленно произвести маленькую, может быть, временную колонизацию Венеры, с единственной целью – добывания активной материи.

Естественные препятствия, конечно, громадны, но нам вовсе не придется теперь преодолевать их полностью. Мы должны овладеть только маленьким клочком этой планеты. В сущности, дело сводится к большой экспедиции, которая должна будет пробыть там не месяцы, как прежние наши экспедиции, а целые годы, занимаясь добыванием радия. Придется, конечно, одновременно вести энергичную борьбу с природными условиями, ограждая себя от губительного климата, неизвестных болезней и других опасностей. Будут большие жертвы; возможно, что только малая часть экспедиции вернется назад. Но попытку сделать необходимо.

Наиболее подходящим местом для начала является, по многим данным, остров Горячих бурь. Я тщательно изучил его природу и составил подробный план организации всего дела. Если вы, товарищи, считаете возможным обсуждать его теперь, я немедленно изложу его вам.

(Никто не высказался против, и Мэнни переходит к изложению своего плана, причем обстоятельно рассматривает все технические детали. По окончании его речи выступают новые ораторы, но все они говорят исключительно по поводу его плана, разбирая частности. Некоторые выражают недоверие к успеху экспедиции, но все соглашаются, что попытаться надо. В заключение принимается резолюция, предложенная Мэнни.)


10. Убийство


То глубокое ошеломление, в котором я находился, исключало всякую даже попытку собраться с мыслями. Я

только чувствовал, как холодная боль железным кольцом сжимала мне сердце, и еще перед моим сознанием с яростью галлюцинации выступала огромная фигура Стэрни с его неумолимо-спокойным лицом. Все остальное смешивалось и терялось в тяжелом, темном хаосе.

Как автомат, я вышел из библиотеки и сел в свою гондолу. Холодный ветер от быстрого полета заставил меня плотно закутаться в плащ, и это как будто внушило мне новую мысль, которая сразу застыла в сознании и сделалась несомненной: мне надо остаться одному. Когда я приехал домой, я немедленно привел ее в исполнение –

все так же механично, как будто действовал не я, а кто-то другой.

Я написал руководящей фабричной коллегии, что на время ухожу от работы. Энно я сказал, что нам надо пока расстаться. Она тревожно-пытливо взглянула на меня и побледнела, но не сказала ни слова. Только потом, в самую минуту отъезда, она спросила, не желаю ли я видеть

Нэллу. Я ответил: «Нет» – и поцеловал Энно в последний раз. Затем я погрузился в мертвое оцепенение. Была холодная боль, и были обрывки мыслей. От речей Нэтти и Мэнни осталось бледное, равнодушное воспоминание, как будто это все было неважно и неинтересно. Раз только промелькнуло соображение: «Да, вот почему уехала Нэтти: от экспедиции зависит все». Резко и отчетливо выступали отдельные выражениями целые фразы Стэрни: «Надо понять необходимость. . несколько миллионов человеческих зародышей. . полное истребление земного человечества... он болен тяжелой душевной болезнью.. » Но не было ни связи, ни выводов. Иногда мне представлялось истребление человечества как совершившийся факт, но в смутной, отвлеченной форме. Боль в сердце усиливалась, и зарождалась мысль, что я виновен в этом истреблении.

На короткое время пробивалось сознание, что ничего этого еще нет и, может быть, не будет. Боль, однако, не прекращалась, и мысль опять медленно констатировала: «Все умрут... и Анна Николаевна. . и рабочий Ваня. . и Нэтти, нет, Нэтти останется, она марсианка.. а все умрут. . и не будет жестокости, потому что не будет страданий. . да, это говорил Стэрни. . а все умрут, оттого что я был болен...

значит, я виновен.. » Обрывки тяжелых мыслей цепенели и застывали и оставались в сознании, холодные, неподвижные. И время как будто остановилось с ними.

Это был бред, мучительный, непрерывный, безысходный. Призраков не было вне меня. Был один черный призрак в моей душе, но он был – все. И конца ему быть не могло, потому что время остановилось.

Возникла мысль о самоубийстве и медленно тянулась, но не заполняла сознания. Самоубийство казалось бесполезным и скучным: разве могло оно прекратить эту черную боль, которая была все? Не было веры в самоубийство, потому что не было веры в свое существование. Существовала тоска, холод, ненавистное все, но мое «я» терялось в этом как что-то незаметное, ничтожное, бесконечно малое. «Меня» не было.

Минутами мое сознание становилось настолько невыносимым, что возникало непреодолимое желание бросаться на все окружающее, живое и мертвое, бить, разрушать, уничтожать без следа. Но я еще сознавал, что это было бессмысленно и по-детски; я стискивал зубы и удерживался. Мысль о Стэрни постоянно возвращалась и неподвижно останавливалась в сознании. Она была тогда как будто центром всей тоски и боли. Мало-помалу, очень медленно, но непрерывно около этого центра стало формироваться намерение, которое перешло затем в ясное непреклонное решение: «Надо видеть Стэрни». Зачем, по каким мотивам видеть, я не мог бы сказать этого. Было только несомненно, что я это сделаю. И было в то же время мучительно трудно выйти из моей неподвижности, чтобы исполнить решение.

Наконец настал день, когда у меня хватило энергии, чтобы преодолеть это внутреннее сопротивление. Я сел к гондолу и поехал в ту обсерваторию, которой руководил

Стэрни. По дороге я пытался обдумать, о чем буду с ним говорить; но холод в сердце и холод вокруг парализовали мысль. Через три часа я доехал.

Войдя в большую залу обсерватории, я сказал одному из работавших там товарищей: «Мне надо видеть Стэрни».

Товарищ пошел за Стэрни и, возвратившись через минуту, сообщил, что Стэрни занят проверкой инструментов, через четверть часа будет свободен, а пока мне удобнее подождать в его кабинете.

Меня провели в кабинет, я сел в кресло перед письменным столом и стал ожидать. Кабинет был полон различных приборов и машин, частью уже знакомых мне, частью незнакомых. Направо от моего кресла стоял какой-то маленький инструмент на тяжелом металлическом штативе, оканчивавшемся тремя ножками, на столе лежала раскрытая книга о Земле и ее обитателях. Я машинально начал ее читать, но остановился на первых же фразах и впал в состояние, близкое к прежнему оцепенению. Только в груди вместе с обычной тоскою чувствовалось еще какое-то неопределенное судорожное волнение. Так прошло не знаю сколько времени.

В коридоре послышались тяжелые шаги, и в комнату вошел Стэрни со своим обычным спокойно-деловым видом; он опустился в кресло по другую сторону стола и вопросительно посмотрел на меня. Я молчал. Он подождал с минуту и обратился ко мне с прямым вопросом:

– Чем я могу быть полезен?

Я продолжал молчать и неподвижно смотрел на него как на неодушевленный предмет. Он чуть заметно пожал плечами и выжидательно расположился в кресле.

– Муж Нэтти... – наконец произнес я с усилием и полусознательно, в сущности, не обращаясь к нему.

– Я был мужем Нэтти, – спокойно поправил он: – Мы разошлись уже давно.

– ...Истребление... не будет... жестокостью... – продолжал я, так же медленно и полусознательно повторяя ту мысль, которая окаменела в моем мозгу.

– А, вы вот о чем, – сказал он спокойно. – Но ведь теперь об этом нет и речи. Предварительное решение, как вы знаете, принято совершенно иное.

– Предварительное решение.. – машинально повторил я.

– Что касается моего тогдашнего плана, – прибавил

Стэрни, – то хотя я не вполне от него отказался, но должен сказать, что не мог бы теперь защищать его так уверенно.

– Не вполне... – повторил я.

– Ваше выздоровление и участие в нашей общей работе разрушили отчасти мою аргументацию. .

– Истребление.. отчасти, – перебил я, и, должно быть, вся тоска и мука слишком ясно отразилась в моей бессознательной иронии. Стэрни побледнел и тревожно взглянул на меня. Наступило молчание.

И вдруг холодное кольцо боли с небывалой, невыразимой силой сжало мое сердце. Я откинулся на спинку кресла, чтобы удержаться от безумного крика. Пальцы моей руки судорожно охватили что-то твердое и холодное. Я

почувствовал холодное оружие в своей руке, и стихийно–

непреодолимая боль стала бешеным отчаянием. Я вскочил с кресла, нанося страшный удар Стэрни. Одна из ножек треножника попала ему в висок, и он без крика, без стона склонился на бок, как инертное тело. Я отбросил свое оружие, оно зазвенело и загремело об машины. Все было кончено.

Я вышел в коридор и сказал первому товарищу, которого я встретил: «Я убил Стэрни». Тот побледнел и быстро прошел в кабинет, но там он, очевидно, сразу убедился, что помощь уже не нужна, и тотчас вернулся ко мне. Он отвел меня в свою комнату и, поручив другому находившемуся там товарищу вызвать по телефону врача, а самому идти к Стэрни, остался вдвоем со мною. Заговорить со мною он не решался. Я сам спросил его:

– Здесь ли Энно?

– Нет, – отвечал он, – она уехала на несколько дней к

Нэлле.

Затем снова молчание, пока не явился доктор. Он попытался расспросить меня о происшедшем; я сказал, что мне не хочется разговаривать. Тогда он отвез меня в ближайшую лечебницу душевнобольных.

Там мне предоставили большое удобное помещение и долго не беспокоили меня. Это было все, чего я мог желать.

Положение казалось мне ясным. Я убил Стэрни и тем погубил все. Марсиане видят на деле, чего они могут ожидать от сближения с земными людьми. Они видят, что даже тот, кого они считали наиболее способным войти в их жизнь, не может дать им ничего, кроме насилия и смерти.

Стэрни убит – его идея воскресает. Последняя надежда исчезает, земной мир обречен. И я виновен во всем.

Эти идеи быстро возникли в моей голове после убийства и неподвижно воцарились там вместе с воспоминанием о нем. Было сначала некоторое успокоение в их холодной несомненности. А потом тоска и боль стали вновь усиливаться, казалось, до бесконечности.

Сюда присоединилось глубокое отвращение к себе. Я

чувствовал себя предателем всего человечества. Мелькала смутная надежда, что марсиане меня убьют, но тотчас являлась мысль, что я для них слишком противен и их презрение помешает им сделать это. Они, правда, скрывали свое отвращение ко мне, но я ясно видел его, несмотря на их усилия.

Сколько времени прошло таким образом, я не знаю.

Наконец врач пришел ко мне и сказал, что мне нужна перемена обстановки, что я отправляюсь на Землю. Я думал, что за этим скрывается предстоящая мне смертная казнь, но не имел ничего против. Я только просил, чтобы мое тело выбросили как можно дальше от всех планет: оно могло осквернить их.

Впечатления обратного путешествия очень смутны в моих воспоминаниях. Знакомых лиц около меня не было; я ни с кем не разговаривал. Сознание не было спутано, но я почти не замечал ничего окружающего. Мне было все равно.

ЧАСТЬ IV


1. У Вернера


Не помню, каким образом я очнулся в лечебнице у доктора Вернера, моего старшего товарища. Это была земская больница одной из северных губерний, знакомая мне еще ранее из писем Вернера; она находилась в нескольких верстах от губернского города, была очень скверно устроена и всегда страшно переполнена, с необыкновенно ловким экономом и недостаточным, замученным работою медицинским персоналом. Доктор Вернер вел упорную войну с очень либеральной земской управой из-за эконома, из-за лишних бараков, которые она строила очень неохотно, из-за церкви, которую она достраивала во что бы то ни стало, из-за жалованья служащих и т.п. Больные благополучно переходили к окончательному слабоумию вместо выздоровления, а также умирали от туберкулеза вследствие недостатка воздуха и питания. Сам Вернер, конечно, давно ушел бы оттуда, если бы его не вынуждали оставаться совершенно особые обстоятельства, связанные с его революционным прошлым.

Но меня все прелести земской лечебницы нисколько не коснулись. Вернер был хороший товарищ и не задумался пожертвовать для меня своими удобствами. В своей большой квартире, отведенной ему как старшему врачу, он предоставил мне две комнаты, в третьей рядом с ними поселил молодого фельдшера, в четвертой под видом служителя для ухода за больными – одного скрывавшегося товарища. У меня не было, конечно, прежнего комфорта, и надзор за мною при всей деликатности молодых товарищей был гораздо грубее и заметнее, чем у марсиан, но для меня все это было совершенно безразлично.

Доктор Вернер, как и марсианские врачи, почти не лечил меня, только давал иногда усыпляющие средства, а заботился главным образом о том, чтобы мне было удобно и спокойно. Каждое утро и каждый вечер он заходил ко мне после ванны, которую для меня устраивали заботливые товарищи; но заходил он только на минутку и ограничивался вопросом, не надо ли мне чего-нибудь. Я же за долгие месяцы болезни совершенно отвык разговаривать и отвечал ему только «нет» или не отвечал вовсе. Но его внимание трогало меня, а в то же время я считал, что совершенно не заслуживаю такого отношения и что должен сообщить ему об этом. Наконец мне удалось собраться с силами настолько, чтобы сказать ему, что я убийца и предатель и что из-за меня погибнет все человечество. Он ничего не возразил на это, только улыбнулся и после того стал заходить ко мне чаще.

Мало-помалу перемена обстановки оказала свое благотворное действие. Боль слабее сжимала сердце, тоска бледнела, мысли становились все более подвижными, их колорит делался светлее. Я стал выходить из комнат, гулял по саду и в роще. Кто-нибудь из товарищей постоянно был поблизости; это было неприятно, но я понимал, что нельзя же убийцу пустить одного гулять на свободе; иногда я даже сам разговаривал с ними, конечно, на безразличные темы.

Была ранняя весна, и возрождение жизни вокруг уже не обостряло моих мучительных воспоминаний; слушая чириканье птичек, я находил даже некоторое грустное успокоение в мысли о том, что они останутся и будут жить, а только люди обречены на гибель. Раз как-то возле рощи меня встретил слабоумный больной, который шел с заступом на работу в поле. Он поспешил отрекомендоваться мне, причем с необыкновенной гордостью – у него была мания величия, – выдавая себя за урядника, – очевидно, высшая власть, которую он знал во время жизни на свободе. В первый раз за всю мою болезнь я невольно засмеялся. Я чувствовал отечество вокруг себя и, как Антей, набирался, правда, очень медленно, новых сил от родной земли.


2. Было – не было?


Когда я стал больше думать об окружающих, мне захотелось узнать, известно ли Вернеру и другим обоим товарищам, что со мной было и что я сделал. Я спросил

Вернера, кто привез меня в лечебницу. Он отвечал, что я приехал с двумя незнакомыми ему молодыми людьми, которые не могли сообщить ему о моей болезни ничего интересного. Они говорили, что случайно встретили меня в столице совершенно больным, знали меня раньше, до революции, и тогда слышали от меня о докторе Вернере, а потому и решились обратиться к нему. Они уехали в тот же день. Вернеру они показались людьми надежными, которым нет основания не верить. Сам же он потерял меня из виду уже несколько лет перед тем и ни от кого не мог добиться никаких известий обо мне. .

Я хотел рассказать Вернеру историю совершенного мной убийства, но это представлялось мне страшно трудным вследствие ее сложности и множества таких обстоятельств, которые каждому беспристрастному человеку должны были показаться очень странными. Я объяснил свое затруднение Вернеру и получил от него неожиданный ответ:

– Самое лучшее, если вы вовсе не будете мне теперь ничего рассказывать. Это не полезно для вашего выздоровления. Спорить с вами я, конечно, не буду, но истории вашей все равно не поверю. Вы больны меланхолией, болезнью, при которой люди совершенно искренно приписывают себе небывалые преступления, и их память, приспособляясь к их бреду, создает ложные воспоминания.

Но и вы мне тоже не поверите, пока не выздоровеете; и поэтому лучше отложить ваш рассказ до того времени.

Если бы этот разговор произошел несколькими месяцами раньше, я, несомненно, увидел бы в словах Вернера величайшее недоверие и презрение ко мне. Но теперь, когда моя душа уже искала отдыха и успокоения, я отнесся к делу совершенно иначе. Мне было приятно думать, что мое преступление неизвестно товарищам и что самый факт его еще может законно подвергаться сомнению. Я

стал думать о нем реже и меньше.

Выздоровление пошло быстрее; только изредка возвращались приступы прежней тоски и всегда ненадолго.

Вернер был явно доволен мною и почти даже снял с меня медицинский надзор. Как-то раз, вспоминая его мнение о моем «бреде», я попросил его дать мне прочитать типичную историю такой же болезни, как моя, из тех, которые он наблюдал и записывал в лечебнице. С большим колебанием и явной неохотой он, однако, исполнил мою просьбу. Из большой груды историй болезни он на моих глазах выбрал одну и подал ее мне.

Там говорилось о крестьянине отдаленной, глухой деревушки, которого нужда привела на заработки в столицу, на одну из самых больших ее фабрик. Жизнь большого города его, видимо, ошеломила, и, по словам его жены, он долго ходил «словно бы не в себе». Потом это прошло, и он жил и работал как все остальные. Когда разразилась на фабрике стачка, он был заодно с товарищами. Стачка была долгая и упорная; и ему, и жене, и ребенку пришлось сильно голодать. Он вдруг «загрустил», стал упрекать себя за то, что женился и прижил ребенка и что вообще жил «не по-божески».

Затем он начал уже «заговариваться», и его отвезли в больницу, а из больницы отправили в лечебницу той губернии, откуда он был родом. Он утверждал, что нарушил стачку и выдал товарищей, а также «доброго инженера», тайно поддерживающего стачку, который и был повешен правительством. По случайности я был близко знаком со всей историей стачки – я тогда работал в столице; в действительности никакого предательства там не произошло, а «добрый инженер» не только не был казнен, но даже и не арестован. Болезнь рабочего окончилась выздоровлением. Эта история придала новый оттенок моим мыслям.

Стало возникать сомнение, совершил ли я на самом деле убийство или, быть может, как говорил Вернер, это было «приспособление моей памяти к бреду меланхолии». В то время все мои воспоминания о жизни среди марсиан были странно-смутны и бледны, во многом даже отрывочны и неполны; и хотя картина преступления вспоминалась всего отчетливее, но и она как-то путалась и тускнела перед простыми и ясными впечатлениями настоящего. Временами я отбрасывал малодушные, успокоительные сомнения и ясно сознавал, что все было и ничем это изменить нельзя. Но потом сомнения и софизмы возвращались; они мне помогали отделаться от мысли о прошлом. Люди так охотно верят тому, что для них приятно... И хотя где-то в глубине души оставалось сознание, что это ложь, но я упорно ей предавался, как предаются радостным мечтам.

Теперь я думаю, что без этого обманчивого самовнушения мое выздоровление не было бы ни таким быстрым, ни таким полным.


3. Жизнь Родины


Вернер тщательно устранял от меня всякие впечатления, которые могли бы быть «неполезны» для моего здоровья. Он не позволял мне заходить к нему в самую лечебницу, и из всех душевнобольных, которые там находились, я мог наблюдать только тех неизлечимо-слабоумных и дегенератов, которые ходили на свободе и занимались разными работами в поле, в роще, в саду; а это, правду сказать, было для меня неинтересно: я очень не люблю всего безнадежного, всего ненужного и обреченного. Мне хотелось видеть острых больных и именно тех, которые могут выздороветь, особенно меланхоликов и веселых маниакальных. Вернер обещал сам показать мне их, когда мое выздоровление достаточно продвинется вперед, но все откладывал и откладывал. Так дело до этого и не дошло.

Еще больше Вернер старался изолировать меня от всей политической жизни моей родины. По-видимому, он полагал, что самое заболевание возникло из тяжелых впечатлений революции; он не подозревал того, что все это время я был оторван от родины и даже не мог знать, что там делалось. Это полное незнание он считал просто забвением, обусловленным моей болезнью, и находил, что оно очень полезно для меня; и он не только сам ничего из этой области мне не рассказывал, но запретил и моим телохранителям; а во всей его квартире не было ни единой газеты, ни единой книжки, журнала последних лет: все это хранилось в его кабинете в лечебнице. Я должен был жить на политически необитаемом острове.

Вначале, когда мне хотелось только спокойствия и тишины, такое положение мне нравилось. Но потом, по мере накопления сил, мне стало делаться все теснее в этой раковине; я начал приставать с расспросами к моим спутникам, а они, верные приказу врача, отказывались мне отвечать. Было досадно и скучно. Я стал искать способов выбраться из моего политического карантина и попытался убедить Вернера, что я уже достаточно здоров, чтобы читать газеты. Но все было бесполезно: Вернер объяснил, что это еще преждевременно и что он сам решит, когда мне можно будет переменить мою умственную диету.

Оставалось прибегнуть к хитрости. Я должен был найти себе подобного сообщника из числа окружающих.

Фельдшера склонить на свою сторону было бы очень трудно: он имел слишком высокое представление о своем профессиональном долге. Я направил усилия на другого телохранителя, товарища Владимира. Тут большого сопротивления не встретилось.

Владимир был раньше рабочим. Малообразованный и почти еще мальчик по возрасту, он был рядовым революции, но уже испытанным солдатом. Во время одного знаменитого погрома, где множество товарищей погибло от пуль и в пламени пожара, он пробил себе дорогу сквозь толпу погромщиков, застрелив несколько человек и не получив по какой-то случайности ни одной раны. Затем он долго скитался нелегальным по разным городам и селам, выполняя скромную и опасную роль транспортера оружия и литературы. Наконец почва стала слишком горяча под его ногами, и он вынужден был на время скрыться у Вернера. Все это я, конечно, узнал позже. Но с самого начала я подметил, что юношу очень угнетает недостаток образования и трудность самостоятельных занятий при отсутствии предварительной научной дисциплины. Я начал заниматься с ним; дело пошло хорошо, и очень скоро я навсегда завоевал его сердце. А дальнейшее было уже легко; медицинские соображения были вообще мало понятны

Владимиру, и у нас с ним составился маленький заговор, парализовавший строгость Вернера. Рассказы Владимира, газеты, журналы, политические брошюры, которые он тайком приносил мне, быстро развернули передо мною жизнь родины за годы моего отсутствия.

Революция шла неровно и мучительно затягивалась.

Рабочий класс, выступивший первым, сначала благодаря стремительности своего нападения одержал большие победы; но затем, не поддержанный в решительный момент крестьянскими массами, он потерпел жестокое поражение от соединенных сил реакции. Пока он набирался энергии для нового боя и ожидал крестьянского арьергарда революции, между старой помещичьей властью и буржуазией начались переговоры, попытки сторговаться и столковаться для подавления революции. Попытки эти были облечены в форму парламентской комедии; они постоянно оканчивались неудачей вследствие непримиримости крепостников-реакционеров. Игрушечные парламенты созывались и грубо разгонялись один за другим. Буржуазия, утомленная бурями революции, запуганная самостоятельностью и энергией первых выступлений пролетариата, все время шла направо. Крестьянство, в своей массе вполне революционное по настроению, медленно усваивало политический опыт и пламенем бесчисленных поджогов освещало свой путь к высшим формам борьбы. Старая власть наряду с кровавым подавлением крестьянства попыталась часть его подкупить продажею земельных участков, но вела все дело в таких грошовых размерах и до такой степени бестолково, что из этого ничего не вышло. Повстанческие выступления отдельных партизан и групп учащались с каждым днем. В стране царил небывалый, невиданный нигде в мире двойной террор – сверху и снизу.

Страна, очевидно, шла к новым решительным битвам.

Но так долог и полон колебаний был этот путь, что многие успели утомиться и даже отчаяться. Со стороны радикальной интеллигенции, которая участвовала в борьбе главным образом своим сочувствием, измена была почти поголовная. Об этом, конечно, жалеть было нечего. Но даже среди некоторых моих прежних товарищей успели свить себе гнездо уныние и безнадежность. По этому факту я мог судить, насколько тяжела и изнурительна была революционная жизнь за минувшее время. Сам я, свежий человек, помнивший предреволюционное время и начало борьбы, но не испытавший на себе всего гнета последующих поражений, видел ясно бессмысленность похорон революции; я видел, насколько все изменилось за эти годы, сколько новых элементов прибавилось для борьбы, насколько невозможна остановка на создавшемся мнимом равновесии. Новая волна революции была неизбежна и недалека.

Приходилось, однако, ждать. Я понимал, как мучительно-тяжела работа товарищей в этой обстановке. Но сам я не спешил идти туда независимо даже от мнения

Вернера. Я находил, что лучше запастись силами, чтобы их хватило тогда, когда они понадобятся полностью.

Во время долгих прогулок по роще мы с Владимиром обсуждали шансы и условия предстоящей борьбы. Меня глубоко трогали его наивно-героические планы и мечты; он казался мне благородным милым ребенком, которому суждена такая же простая непритязательно-красивая смерть бойца, какова была его юная жизнь. Славные жертвы намечает себе революция, и хорошею кровью окрашивает она свое пролетарское знамя!

Но не один Владимир казался мне ребенком. Много наивного и детского, чего я раньше как будто не замечал и не чувствовал, я находил и в Вернере, старом работнике революции, и в других товарищах, о которых вспоминал.

Все люди, которых я знал на Земле, представлялись мне полудетьми, подростками, смутно воспринимающими жизнь в себе и вокруг себя, полусознательно отдающимися внутренней и внешней стихийности. В этом чувстве не было ни капли снисходительности или презрения, а была глубокая симпатия и братский интерес к людямзародышам, детям юного человечества.


4. Конверт


Жаркое летнее солнце как будто растопило лед, окутывающий жизнь страны. Она пробуждалась, и зарницы новой грозы уже вспыхивали на горизонте, и снова глухие раскаты начинали доноситься с низов. И это солнце, и это пробуждение согревали мою душу и поднимали мои силы, и я чувствовал, что скоро буду здоров, как не был никогда в жизни.

В этом смутно-жизнерадостном состоянии мне не хотелось думать о прошлом и приятно было сознавать, что я забыт всем миром, забыт всеми. . Я рассчитывал воскреснуть для товарищей в такое время, когда никому и в голову не придет меня спрашивать о годах моего отсутствия, –

когда всем будет слишком не до того и мое прошлое потонет надолго в бурных волнах нового прилива. А если мне случалось подмечать факты, вызывавшие сомнение в надежности этих расчетов, во мне зарождалась тревога, и беспокойство, и неопределенная враждебность ко всем, кто мог еще обо мне помнить.

В одно летнее утро Вернер, вернувшись из лечебницы с обхода больных, не ушел в сад отдыхать, как он делал обыкновенно, потому что эти обходы страшно его утомляли, а пришел ко мне и стал очень подробно расспрашивать меня о моем самочувствии. Мне показалось, что он запоминал мои ответы. Все это было не вполне обычно, и сначала я подумал, что он как-нибудь случайно проник в тайну моего маленького заговора. Но из разговора я скоро увидел, что он ничего не подозревает. Потом он ушел –

опять-таки не в сад, а к себе в кабинет, и только через полчаса я увидел его в окно гуляющим по его любимой темной аллее. Я не мог не думать об этих мелочах, потому что ничего более крупного вокруг меня вообще не было.

После различных догадок я остановился на том наиболее правдоподобном предположении, что Вернер хотел написать кому-то – очевидно, по специальной просьбе – подробный отчет о состоянии моего здоровья. Почту к нему всегда приносили утром в его кабинет в лечебнице; в этот раз он, должно быть, получил письмо с запросом обо мне.

От кого письмо и зачем, узнать, и притом немедленно, было необходимо для моего успокоения. Спрашивать

Вернера было бесполезно – он почему-нибудь, очевидно, не находил возможным сказать мне это, иначе сказал бы сам, без всяких вопросов. Не знал ли чего-нибудь Владимир? Нет, оказалось, что он не знал ничего. Я стал придумывать, каким бы способом добраться до истины.

Владимир был готов оказать мне всякую услугу. Мое любопытство он считал вполне законным, скрытность

Вернера – неосновательной. Он, не задумываясь, произвел целый обыск в комнатах Вернера и в его медицинском кабинете, но не нашел ничего интересного.

– Надо полагать, – сказал Владимир, – что он либо носит это письмо при себе, либо изорвал его и бросил.

– А куда он бросает обыкновенно изорванные письма и бумаги? – спросил я.

– В корзину, которая стоит у него в кабинете под столом, – отвечал Владимир.

– Хорошо, в таком случае принесите мне все клочки, которые вы найдете в этой корзине.

Владимир ушел и скоро вернулся.

– Там нет никаких клочков, – сообщил он, – а вот что я нашел там: конверт письма, полученного, судя по штемпелю, сегодня.

Я взял конверт и взглянул на адрес. Земля поплыла у меня под ногами, и стены стали валиться на меня..

Почерк Нэтти!


5. Итоги


Среди того хаоса воспоминаний и мыслей, который поднялся в моей душе, когда я увидел, что Нэтти была на

Земле и не хотела встретиться со мной, для меня вначале был ясен только конечный вывод. Он возник как будто сам собой, без всякого заметного логического процесса и был вне всякого сомнения. Но я не мог ограничиться тем, чтобы просто осуществить его поскорее. Я хотел достаточно и отчетливо мотивировать его для себя и для других. Особенно не мог я примириться с тем, что меня не поняла бы и Нэтти и приняла бы за простой порыв чувства то, что было логической необходимостью, что неизбежно вытекало из всей моей истории.

Поэтому я должен был прежде всего последовательно рассказать свою историю, рассказать для товарищей, для себя, для Нэтти. . Таково происхождение этой моей рукописи. Вернер, который прочитает ее первым, – на другой день после того, как мы с Владимиром исчезнем, – позаботится о том, чтобы она была напечатана, – конечно, со всеми необходимыми ради конспирации изменениями.

Это мое единственное завещание ему. Очень жалею, что мне не придется пожать ему руку на прощанье.

По мере того как я писал эти воспоминания, прошлое прояснилось передо мной, хаос уступал место определенности, моя роль и мое положение точно обрисовывались перед сознанием. В здравом уме и твердой памяти я могу теперь подвести все итоги...

Совершенно бесспорно, что задача, которая была на меня возложена, оказалась выше моих сил. В чем заключалась причина неуспеха? И как объяснить ошибку проницательного, глубокого психолога Мэнни, сделавшего такой неудачный выбор?

Я припоминаю свой разговор с Мэнни об этом выборе, разговор, происходивший в то счастливое для меня время, когда любовь Нэтти внушала мне беспредельную веру в свои силы.

– Каким образом, – спросил я, – вы, Мэнни, пришли к тому, что из массы разнообразных людей нашей страны, которых вы встречали в своих поисках, вы признали меня наиболее подходящим для миссии представителя Земли?

– Выбор был не так уж обширен, – отвечал он. – Его сфера должна была с самого начала ограничиваться представителями научно-революционного социализма; все другие мировоззрения отстоят гораздо дальше от нашего мира.

– Пусть так. Но среди пролетариев, образующих основу и главную силу нашего направления, разве не среди них могли вы всего легче найти то, что вам было надо?

– Да, искать там было бы всего вернее. Но. . у них обыкновенно не хватает одного условия, которое я считал необходимым: широкого разностороннего образования, стоящего на всей высоте вашей культуры. Это отклонило линию моих поисков в другую сторону.

Так говорил Мэнни. Его расчеты не оправдались. Значило ли это, что ему вообще некого было взять, что различие обеих культур составляет необходимую пропасть для отдельной личности и преодолеть его может только общество? Думать так было бы, пожалуй, утешительно для меня лично, но у меня остается серьезное сомнение. Я полагаю, что Мэнни следовало бы еще проверить его последнее соображение – то, которое касалось товарищей–

рабочих.

На чем именно я потерпел крушение?

В первый раз это произошло таким образом, что нахлынувшая на меня масса впечатлений чуждой жизни, ее грандиозное богатство затопило мое сознание и размыло линии его берегов. С помощью Нэтти я пережил кризис и справился с ним, но не был ли самый кризис усилен и преувеличен той повышенной чувствительностью, той утонченностью восприятия, которая свойственна людям социально-умственного труда? Быть может, для натуры, несколько более примитивной, несколько менее сложной, но зато органически более стойкой и прочной, все обошлось бы легче, переход был бы менее болезненным?

Быть может, для малообразованного пролетария войти в новое, высшее существование было бы не так трудно, потому что хотя ему пришлось бы больше учиться вновь, но зато гораздо меньше надо было бы переучиваться, а именно это тяжелее всего. . Мне кажется, что да; и я думаю, что

Мэнни тут впал в ошибку расчета, придавая уровню культурности больше значения, чем культурной силе развития.

Во второй раз то, обо что разбились мои душевные силы, это был самый характер той культуры, в которую я попытался войти всем моим существом: меня подавила ее высота, глубина ее социальной связи, чистота и прозрачность ее отношений между людьми. Речь Стэрни, грубо выразившая всю несоизмеримость двух типов жизни, была только поводом, только последним толчком, сбросившим меня в ту темную бездну, к которой тогда стихийно и неудержимо вело меня противоречие между моей внутренней жизнью и всей социальной средой, на фабрике, в семье, в общении с друзьями. И опять-таки не было ли это противоречие гораздо более сильным и острым именно для меня, революционера-интеллигента, всегда девять десятых своей работы выполнявшего либо просто в одиночку, либо в условиях одностороннего неравенства с товарищами-сотрудниками, в качестве их учителя и руководителя, – в обстановке обособления моей личности среди других? Не могло ли противоречие оказаться слабее и мягче для человека, девять десятых своей трудовой жизни переживающего хотя бы в примитивной и неразвитой, но все же в товарищеской среде, с ее, быть может, несколько грубым, но действительным равенством сотрудников?

Мне кажется, что это так; и я полагаю, что Мэнни следовало бы возобновить его попытку, но уже в новом направлении..

А затем для меня остается то, что было между двумя крушениями, то, что дало мне энергию и мужество для долгой борьбы, то, что и теперь позволяет мне без чувства унижения подводить ее итоги. Это любовь Нэтти.

Бесспорно, любовь Нэтти была недоразумением, ошибкой ее благородного и пылкого воображения. Но такая ошибка оказалась возможной, этого никто не отнимет и ничто не изменит. В этом для меня ручательство за действительную близость двух миров, за их будущее слияние в один невиданно-прекрасный и стройный.

А сам я. . но тут нет никакого итога. Новая жизнь мне недоступна, а старой я уже не хочу: я не принадлежу ей больше ни своей мыслью, ни своим чувством. Выход ясен.

Пора кончать. Мой сообщник дожидается меня в саду; вот его сигнал. Завтра мы оба будем далеко отсюда, на пути туда, где жизнь кипит и переливается через край, где так легко стереть ненавистную для меня границу между прошлым и будущим. Прощайте, Вернер, старый, хороший товарищ.

Да здравствует новая, лучшая жизнь, и привет тебе, ее светлый призрак, моя Нэтти!


Из письма доктора Вернера литератору Мирскому.

.....

(Письмо без всякой даты – очевидно, по рассеянности

Вернера.)

Канонада уже давно замолкла, а раненых все везли и везли. Громадное большинство их были не милиционеры и не солдаты, а мирные обыватели; было много женщин, даже детей: все граждане равны перед шрапнелью. В мой госпиталь, ближайший к театру битвы, везли главным образом милиционеров и солдат. Многие раны от шрапнели и гранатных осколков производили потрясающее впечатление даже на меня, старого врача, когда-то несколько лет работавшего по хирургии. Но над всем этим ужасом носилось и господствовало одно светлое чувство, одно радостное слово – «победа!».

Это наша первая победа в настоящем большом сражении. Но для всякого ясно, что она решает дело. Чашки весов наклонились в другую сторону. Переход к нам целых полков с артиллерией – ясное знамение. Страшный суд начался. Приговор будет немилостив, но справедлив. Давно пора кончать...

На улицах кровь и обломки. Солнце от дыма пожаров и канонады стало совсем красным. Но не зловещим кажется оно нашим глазам, а радостно-грозным. В душе звучит боевая песня, песня победы.


.......


Леонида привезли в мой госпиталь около полудня. У

него одна опасная рана в грудь и несколько легких ран, почти царапин. Он еще среди ночи отправился с пятью «гренадерами» в те части города, которые находились во власти неприятеля; поручение заключалось в том, чтобы несколькими отчаянными нападениями вызвать там тревогу и деморализацию. Он сам предложил этот план и сам вызвался на его выполнение. Как человек, в прежние годы много работавший здесь и хорошо знакомый со всеми закоулками города, он мог выполнить отчаянное предприятие лучше других, и главный начальник милиции после некоторых колебаний согласился. Им удалось добраться со своими гранатами до одной из неприятельских батарей и с крыши взорвать несколько ящиков со снарядами. Среди вызванной взрывами паники они спустились вниз, перепортили орудия и взорвали остальные снаряды. При этом Леонид получил несколько легких ран от осколков.

Затем, во время поспешного отступления, они наткнулись на отряд неприятельских драгун. Леонид передал команду

Владимиру, который был его адъютантом, а сам с последними двумя гранатами скользнул в ближайшие ворота и остался в засаде, пока остальные отступали, пользуясь всякими случайными прикрытиями и энергично отстреливаясь. Он пропустил мимо себя большую часть неприятельского отряда и бросил первую гранату в офицера, а вторую в ближайшую группу драгун. Весь отряд беспорядочно разбежался, а наши вернулись, подобрали Леонида, тяжело раненного осколком своей гранаты. Они благополучно доставили его к нашим линиям еще до рассвета и передали на мое попечение.

Осколок сразу удалось вынуть, но легкое задето, и положение серьезное. Я устроил больного как можно лучше и удобнее, но одного, конечно, я не мог ему дать – это полного покоя, который ему необходим. С рассветом общая битва возобновилась, ее шум был слишком хорошо слышен у нас, и беспокойный интерес к ее перипетиям усиливал лихорадочное состояние Леонида. Когда начали привозить других раненых, он стал волноваться еще более, и я был вынужден, насколько возможно, изолировать его, поместивши за ширмами, чтобы он, по крайней мере, не видел чужих ран.


........


Около четырех часов дня сражение уже кончилось, и исход был ясен. Я был занят исследованием и распределением раненых. В это время мне передали карточку той особы, которая несколько недель тому назад письменно справлялась у меня о здоровье Леонида, а потом была у меня сама после бегства Леонида и должна была заехать к вам с моей рекомендацией, чтобы ознакомиться с его рукописью. Так как эта дама, несомненно, товарищ и, повидимому, врач, то я пригласил ее прямо к себе в палату.

Она, как и прошлый раз, когда я ее видел, была под темной вуалью, которая сильно маскировала черты ее лица.

– Леонид у вас? – спросила она, не здороваясь со мною.

– Да, – отвечал я, – но не следует особенно тревожиться: хотя его рана и серьезна, однако, я полагаю, его возможно вылечить.

Она быстро и умело задала мне ряд вопросов, чтобы выяснить положение больного. Затем она заявила, что желает его видеть.

– А не может ли это свидание взволновать его? – возразил я.

– Несомненно, да, – был ее ответ, – но это принесет ему меньше вреда, чем пользы. Я ручаюсь вам за это.

Ее тон был очень решительный и уверенный. Я чувствовал, что она знает, что говорит, и не мог отказать ей.

Мы прошли в ту палату, где лежал Леонид, и я жестом показал ей, чтобы она прошла за ширмы, но сам остался по соседству, у постели другого тяжелораненого, которым мне все равно предстояло заняться. Я хотел слышать весь ее разговор с Леонидом, чтобы вмешаться, если это потребуется.

Уходя за ширмы, она несколько приподняла вуаль. Ее силуэт был виден для меня через малопрозрачную ткань ширм, и я мог различить, как она наклонилась над больным.

– Маска.. – произнес слабый голос Леонида.

– Твоя Нэтти! – отвечала она, и столько нежности и ласки было вложено в эти два слова, сказанные тихим, мелодичным голосом, что мое старое сердце задрожало в груди, охваченное до боли радостным сочувствием.

Она сделала какое-то резкое движение рукой, точно расстегивала воротничок, и, как мне показалось, сняла с себя шляпу с вуалью, а затем еще ближе наклонилась к

Леониду. Наступило минутное молчание.

– Значит, я умираю? – сказал он тихо тоном вопроса.

– Нет, Лэнни, жизнь перед нами. Твоя рана не смертельна и даже не опасна. .

– А убийство? – возразил он болезненно-тревожно.

– Это была болезнь, мой Лэнни. Будь спокоен, этот порыв смертельной боли не станет никогда между нами, ни на пути к нашей великой общей цели. Мы достигнем ее, мой Лэнни..

Легкий стон вырвался из его груди, но это не был стон боли. Я ушел, потому что относительно моего больного уже выяснил то, что мне было надо, а подслушивать больше не следовало и было незачем. Через несколько минут незнакомка, опять в шляпке и в вуали, вызвала меня снова.

– Я возьму Леонида к себе, – заявила она. – Леонид сам желает этого, и условия для лечения у меня лучше, чем здесь, так что вы можете быть спокойны. Два товарища дожидаются внизу; они перенесут его ко мне. Распорядитесь дать носилки.

Спорить не приходилось: в нашем госпитале все условия действительно не блестящие. Я спросил ее адрес – это очень близко отсюда – и решил завтра же зайти к ней навестить Леонида. Двое рабочих пришли и осторожно унесли его на носилках.

.......


(Приписка, сделанная на следующий день)

И Леонид и Нэтти бесследно исчезли. Сейчас я зашел на их квартиру: двери отперты, комнаты пусты. На столе в большой зале, в которой одно огромное окно отворено настежь, я нашел записку, адресованную мне. В ней дрожащим почерком было написано всего несколько слов:


«Привет товарищам. До свиданья.

Ваш Леонид».


Странное дело: у меня нет никакого беспокойства. Я

смертельно устал за эти дни, видел много крови, много страданий, которым не мог помочь, насмотрелся картин гибели и разрушения, а на душе все так же радостно и светло.

Все худшее позади. Борьба была долгая и тяжелая, но победа перед нами. . Новая борьба будет легче...

1908 г.

А. БОГДАНОВ


ИНЖЕНЕР МЭННИ


Роман А. Богданова «Инженер Мэнни» (1913) являет-

ся продолжением его утопии «Красная звезда». Герой ро-

мана Леонид излагает предысторию зарождения комму-

нистического движения на Марсе во время строитель-

ства Великих каналов. Роман является популяризацией его

научных идей об «организационной» науке, изложенных им

позднее в труде «Тектология» (1913-1922). Роман и изло-

женные в нем философские взгляды Богданова на процесс

развития общества подверглись жесткой критике со

стороны Ленина и после начала процессов по фракциям в

1929 г. роман не переиздавался. Лишь спустя 60 лет ро-

ман был издан в сокращенном варианте.


ПРЕДИСЛОВИЕ ПЕРЕВОДЧИКА

После событий, описанных мною в книге «Красная

Звезда», я вновь живу среди своих друзей – марсиан, и работаю для дорогого мне дела – сближения двух миров.

Марсиане решили на ближайшее будущее отказаться от всякого прямого, активного вмешательства в дела Земли; они думают ограничиться пока ее изучением и постепенным ознакомлением земного человечества с более древней культурой Марса. И я вполне согласен с ними, что осторожность необходима в этом деле. Так, если бы открытия их науки о строении материи стали теперь известны на Земле, то у милитаризма враждебных друг другу наций оказались бы в руках истребительные орудия невиданной силы, и вся планета в несколько месяцев была бы опустошена.

При Колонизационном Обществе марсиан образовалась особая группа Распространения Новой Культуры на

Земле. Я в этой группе взял на себя наиболее подходящую мне роль – переводчика; для той же цели мы надеемся в близком будущем привлечь еще нескольких земных людей разных национальностей. Задача эта вовсе не так проста, как может показаться с первого взгляда. Трудности при переводе с единого марсианского языка на земные неизмеримо больше, чем при переводе с одного земного языка на другой; а полная и вполне точная передача мыслей подлинника часто даже невозможна.

Представьте себе, что вам пришлось бы современное научное произведение, психологический роман, политическую статью переводить на язык Гомера или церковнославянский. . Я сознаю, насколько для нас, людей Земли, нелестно это сравнение, но, к сожалению, оно не преувеличено: разница двух культур приблизительно такая же. Не тот строй жизни, другие отношения, иной весь опыт людей. Множество понятий, там – вполне выработанных и привычных, здесь отсутствуют совершенно. Идеи, там настолько общепринятые, что их даже не высказывают, а постоянно подразумевают, здесь – нередко воспринимаются, как нечто непонятное, невероятное или даже чудовищное, – вроде того, как атеизм для благочестивого католика средних веков или свободная любовь для мещанина старых времен. Язык мыслей может различаться гораздо больше, чем язык слов; первый бывает иногда совершенно несходен даже там, где второй кажется одним и тем же.

Наибольшая трудность, какую встречает на своем пути новая идея, – это чаще всего именно трудность ее перевода на обычный язык. Когда Коперник, Бруно и Галилей говорили, что земля вращается, самые слова их были почти для всех тогда еще непонятны, «вращаться» означало, прежде всего, определенные живые ощущения, связанные с круговым движением человека или окружающих его предметов; но как раз таких ощущений в данном случае не было. Эта история повторялась и еще теперь повторяется на каждом шагу.

Теперь вы легко поймете, каковы препятствия при переводе с языка другой культуры, притом более сложной и высокой. Очевидно, что надо начинать с наиболее легкого.

Этим объясняется выбор, который сделала для первого раза наша группа. Мы взяли исторический роман моего друга, писательницы Энно, роман из эпохи, приблизительно соответствующей нынешнему периоду земной цивилизации – последним фазам капитализма. Изображаются отношения и типы, родственные нашим, а потому и сравнительно понятные для земного читателя. Сама Энно бывала на Земле и знает некоторые из наших языков, так что могла отчасти помочь мне в работе, но только отчасти; ответственность за форму изложения в целом – если стоит говорить об ответственности – я должен принять на себя.

Марсианские меры, веса, счисление времени я повсюду, разумеется, заменял земными; название стран, морей, каналов, где возможно, – теми, которые приняты теперь на картах земных астрономов, т.е. греческими и латинскими обозначениями Скиапарелли. Но в романе речь идет нередко о подробностях, совершенно недоступных нашим телескопам, – о городах, горных цепях, мелких заливах; тогда я либо просто переводил марсианское название, либо старался передать его мысль подходящей греческой формой в духе тех же обозначений Скиапарелли.

Теперь мне надо ввести читателя в ту обстановку, среди которой развертывается действие романа.

Марс по астрономическому возрасту вдвое старше

Земли; благодаря этому он маловоден. За долгие миллионы лет большая часть воды его океанов успела просочиться в глубину его коры, теперь все моря на Марсе составляют лишь половину его поверхности, и притом они гораздо менее глубоки, чем земные. Суша сплошным континентом занимает три четверти северного полушария и около четверти южного, охватывая несколько небольших внутренних морей: остальное пространство занимает Южный океан со множеством островов: из них некоторые довольно обширны. Материк прорезан по всем направлениям знаменитыми каналами.

Такова картина в настоящее время; но не совсем такова была она триста лет тому назад. Если бы Галилей и

Кеплер обладали современными телескопами, то все-таки на их картах Марса не оказалось бы ни огромного большинства нынешних каналов, ни даже некоторых внутренних морей и озер. В действительности «великих каналов»

тогда вовсе и не было, а было несколько широких морских проливов, ошибочно относимых к числу каналов земными астрономами. Начало «великих работ» было положено инженером Мэнни всего 250 лет тому назад. Историческая необходимость породила это чудо труда и человеческой воли.

История марсиан в основных чертах похожа на историю земного человечества: такой же путь от родового быта через феодализм к господству капитала и через него – к объединению труда. Но более медленным темпом и в более мягких тонах шло это развитие. Природа Марса не так богата, зато и жизнь его была не так расточительна, как земная. Огнем и кровью залита каждая страница истории на Земле, залита настолько, что летописцы и историки долго почти ничего другого не могли вычитать из нее. Конечно, и на Марсе насилие, разрушение, истребление сыграли свою роль; но там она никогда не была так чудовищно грандиозна. Медленнее шло марсианское человечество, но никогда оно не знало ни худших форм нашего рабства, ни гибели целых цивилизаций, ни таких глубоких и жестоких реакций, как наши. Даже бесчисленные войны феодализма, несколько тысячелетий там царившего, были сравнительно чужды того бессмысленно-зверского опьянения кровью, какое отличало феодальные войны у нас: за жестокими битвами там редко следовали массовое убийство и опустошительный грабеж мирного населения.

Сквозь варварство эпохи пробивалось какое-то инстинктивное уважение к жизни и труду.

Почему это было так? Бедна и сурова была природа планеты, и опытом тысяч поколений накоплялось смутное сознание того, как трудно восстановляется разрушенное.

Меньше было и разъединения между людьми: ближе были друг другу разные племена и народности, легче общение.

Суша не разорвана широкими океанами и морями на самостоятельные материки, горные цепи не столь высоки и непроходимы, как на Земле; передвижение много легче, благодаря меньшей силе тяжести: вес всех предметов более чем в два с половиной раза меньше, чем у нас. Разные языки, выйдя из одного общего начала, никогда не удалялись до полного расхождения, и уже в феодальную эпоху, с учащением дальних походов и торговых сношений, вновь стали сближаться между собою, к ее концу это были скорее областные наречия, чем отдельные языки. Взаимного понимания между людьми было больше, единство их опыта глубже.

Около 1000 года после Р.Х., по нашему счету, феодализм в большинстве стран Марса уже доживал свое время.

Денежное хозяйство за предыдущие пятьдесят веков успело проложить себе дорогу, и торговый капитал все решительнее оспаривал у старого землевладения власть над обществом. Повсюду шла культурная революция, но еще в религиозной оболочке – под видом реформации древних феодальных религий. Крупные князья и короли-

«собиратели земель», пользовались положением, чтобы подорвать силу своего наиболее опасного соперника –

жречества и утвердить монархическую систему. Около

1000 года на месте прежних тысяч мелких удельных княжеств имелось уже только около двадцати бюрократических монархий, а большая часть гордых феодалов поступила на службу и ко двору королей.

Но за это время распространились мануфактуры, и капитал еще вырос. Ему стало тесно под опекой полицейского государства и он начал свою освободительную борьбу. Приблизительно от 1200 до 1600 года идет, под его невидимым руководством, ряд политических революций в разных странах.

В конце XIV века началась промышленная революция, вызванная появлением машин, и ход развития стал ускоренным. К 1560 году не только повсюду, кроме немногих отсталых окраин континента, водворился демократический строй, но было достигнуто еще нечто большее почти полное культурное и политическое объединение. Выработался общий литературный язык, поглотивший большинство прежних областных диалектов, и создалась путем частью войн, частью договоров, гигантская Федеральная республика, охватившая около трех четвертей планеты.

Оставалось довершить дело завоеванием нескольких полуфеодальных государств, и это было систематически выполнено федеральным правительством за последующие полвека.

Около 1620 года было покорено последнее независимое государство, страна, обозначаемая на наших картах, как «Таумазия Феликс» (Счастливая Страна Чудес), где властвовал древний дом герцогов Альдо. Таумазия представляет большой южный полуостров континента, от которого она теперь, впрочем, совсем отделена каналами с их озерами. В те времена обитаемой была только прибрежная полоса Таумазии, обращенная к Южному Океану, вся внутренняя часть, где теперь находится огромное

«Озеро Солнца», представляла безводную пустыню. Население – несколько сот тысяч крестьян и рыбаков – отличалось суровыми, простыми нравами, консерватизмом и религиозностью; хозяйство было еще главным образом натуральное, отношения между феодалами и крестьянством вполне патриархальные. То была настоящая Вандея.

Она и сыграла в истории Марса роль Вандеи.

Старый герцог Альдо не пережил крушения. Но остался его сын и наследник, молодой Ормэн. Когда Федеральная республика объявила войну Таумазии, он находился в

Центрополисе, главном городе республики, куда приехал для переговоров. Там он и был задержан на все время войны. Республика не конфисковала поместий герцогского дома, и, не имея политической власти, Ормэн Альдо сохранил значительную долю земель Таумазии в качестве помещика. Внешним образом он вполне примирился со своим новым положением. Каждый год он на несколько месяцев приезжал в Центрополис и вел там жизнь миллионера из золотой молодежи, делая вид, что совершенно не интересуется политикой. На самом же деле он внимательно наблюдал отношения общественных сил и искал связей среди недовольных элементов – остатков духовенства и аристократии, а также разных сепаратистов, мечтавших о восстановлении независимости родных окраин. Остальное время он проводил у себя, в Таумазии, разъезжая по всему ее протяжению под предлогом охоты или хозяйственных расчетов с арендаторами.

Почва для его агитации была самая благоприятная. Его поддерживала не только сила заветов прошлого и все влияние духовенства на темную массу, но еще больше – мучительная экономическая эволюция страны: вторжение торгового и ростовщического капитала. Налоги, установленные центральным правительством, сами по себе не были бы тяжелы, но их надо было уплачивать деньгами, а деньги составляли редкость в Таумазии. Крестьяне исстари привыкли жить прямо продуктами своего труда, дополняя недостающее соседским обменом, для которого не требуется денег; натурой отбывались и повинности по отношению к помещикам; даже подати старому герцогскому правительству на девять десятых вносились продуктами и работами. Теперь же надо было в определенное время года платить сборщикам налогов огромные, по тогдашним крестьянским понятиям, суммы денег; надо было что-нибудь продавать для этого, продавать во что бы то ни стало. Так масса населения попадала во власть скупщиков и приезжих торговцев, которые пользовались обстоятельствами без пощады: покупали по ничтожным ценам, давали взаймы по неоплатно-ростовщическим процентам, навязывали свои товары, часто вовсе ненужные крестьянину – кулаческими договорами присваивали хлеб на корню и будущий улов рыбы и еще увеличивали свои барыши систематическим надувательством, против которого темное население было беззащитно. С торговлей новые соблазны и потребности проникали в крестьянскую среду, но для их удовлетворения опять-таки нужны были деньги, и это помогало хищникам усиливать свою эксплуатацию. Разорение быстро подвигалось вперед, а с ним росло в Таумазии народное недовольство.

После двадцати лет невидимой работы Ормэна Альдо с его друзьями все было подготовлено как нельзя лучше: десятки тысяч энергичных людей готовы были подняться по первому сигналу, и масса понемногу ввезенного оружия лежала в подвалах разбросанных по всей стране замков.

Оставалось выжидать удобного момента. Тем временем

Ормэн решил позаботиться о продолжении своей династии. Он женился на юной дочери одного из крупных помещиков, горячего участника в заговоре. О любви в этом браке не было и речи: двадцать лет политики и дипломатии сделали из Ормэна мрачную, несимпатичную фигуру.

Через несколько месяцев молодая женщина оказалась беременна; тогда Ормэн отослал ее в один из самых дальних замков, где она могла находиться в безопасности на случай восстания. Спустя еще несколько месяцев Ормэн получил два радостных известия: у него родился наследник; а над всей республикой разразился жестокий промышленный кризис. Лучшего случая нельзя было и желать, – Ормэн поднял старое знамя герцогов Альдо.

Борьба была упорная, но слишком неравная. Ормэн обнаружил большой талант полководца и одержал несколько блестящих побед; но республика вскоре мобилизовала громадную армию; а других серьезных восстаний, на которые рассчитывал герцог Альдо, нигде не произошло. И такова ироническая логика жизни, что как раз война с Таумазией помогла республике быстрее оправиться от экономического кризиса: вынужденные огромные покупки и заказы правительства сразу улучшили положение нескольких отраслей производства, а за ними последовали и другие. Через год все было кончено: герцог Ормэн погиб с оружием в руках, Таумазия была покорена навсегда. Феодальная идея больше не воскресала.

Вдова Альдо вместе с ребенком была, по распоряжению правительства, переселена в Центрополис; очевидно, для удобства надзора. Эта столица находится в нескольких тысячах километров от Таумазии, среди континента, на берегу внутреннего моря, называемого Нильским озером;

она расположена при устье широкого и очень длинного пролива Инда, связывающего Нильское озеро с Жемчужным заливом Южного океана. Молодая женщина вскоре умерла от тоски по далекой родине. Мальчик вырос среди чужих людей; он был воспитан в республиканских идеях.

Его звали, как и отца, Ормэн; но он впоследствии всегда подписывался «Мэнни»; это – то же самое имя, только в демократической форме, – наподобие того, как у нас коронованную особу называют «Иоанн», а обыкновенного человека – Иван.

Из Мэнни вышел первоклассный ученый-физик и инженер. Нуждаться ему никогда не приходилось, хотя все имущество отца было конфисковано: от родственников по матери ему осталось порядочное наследство. Это позволило ему в течение пяти лет, начиная с двадцатилетнего возраста, совершить ряд смелых и дальних путешествий по великим пустыням континента. В те времена меньше половины суши было заселено: системы каналов не существовало, и вся внутренность материка, около трех пятых его поверхности, была лишена воды. В этих путешествиях, очевидно, и зародился его план Великих Работ.

Первым полем инженерской работы Мэнни явилась

Ливия. Эта страна, расположенная близ экватора, у обширного залива Большого Сырта, пользуется у земных астрономов незаслуженно плохой репутацией. Скиапарелли нашел, что большой западный полуостров Ливии скрылся под водой в несколько лет. На самом же деле это просто невольная ошибка наблюдения. У берегов Ливии находится огромная, длинная отмель: на ней марсиане долго разводили гигантские плантации одной водоросли,

волокна которой применялись для производства тканей.

Цвет ее, красный, как и у всех растений планеты, создавал иллюзию, будто там суша. Новая техника производства одежды сделала излишним разведение водоросли, и иллюзия исчезла. В небольшой залив к северу от этой отмели теперь впадает канал Нэпентес; идя к востоку, он в нескольких десятках километров от моря образует озеро Мё-

рис, вдвое больше нашего Ладожского; затем направляется дальше, загибаясь дугой несколько к северу, и через озеро Тритона сливается с целой системой других каналов. Мэнни прорыл первую часть канала Нэпентес, от моря до озера Мёрис. Озеро это тогда и образовалось среди пустыни, благодаря тому, что часть ее представляла впадину, дно которой было значительно ниже уровня моря.

В силу таких же условий проведенные инженером

Мэнни через Таумазию каналы Нектар и Амброзия породили озеро Солнца – внутреннее море, размером в половину Каспийского.

При жизни самого Мэнни была закончена только небольшая часть нынешней сети каналов; но почти вся она была уже намечена в проектах, выработанных им и его продолжателем, инженером Нэтти.

Эти два человека – главные действующие лица романа.


Леонид Н.


ПРОЛОГ


1. Мэнни

Официальное совещание по вопросу о канале через Западную Ливию было созвано зимой 1667 года, по земному счету, в министерстве Общественных Работ. Среди сотни участников находились представители главных банковых картелей, а также наиболее заинтересованных промышленных трестов и крупнейших частных предприятий, целый ряд знаменитых ученых и выдающихся инженеров, депутаты парламента и делегаты от правительства. Министр открыл собрание краткой речью, в которой выяснил его цель.

– Вы все, я полагаю, – сказал он, – уже знакомы в общих чертах с проектом инженера Мэнни Альдо по его замечательной книге «Будущее Ливийской пустыни». Общество и парламент отнеслись со вниманием к этому проекту; о том свидетельствует ваше присутствие здесь. По предложению Центрального Правительства сам автор сделает нам сегодня доклад, в котором конкретнее изложит техническую и финансовую сторону дела. Правительство обращается к вашей высокой компетентности, придавая важное значение вашим мнениям и советам. Было бы очень желательно, чтобы совещание в целом смогло прийти к определенному принципиальному выводу, за или против проекта. Дело идет не только о мирном завоевании новой страны для человечества, но также о затратах, исчисляемых от одного до двух миллиардов.

Затем он дал слово докладчику.

Сначала Мэнни сжато и точно, с цифрами и чертежами, которые тут же воспроизводились фонарем на экране, описал рельеф местности.

– Я сам со своими помощниками, – сказал он, – произвел новый промер Ливийской котловины от юга к северу и от востока к западу: указания прежних путешественников были слишком приблизительны и неполны. Пространство несколько более шестисот тысяч квадратных километров заключено со всех сторон между горами, достаточно высокими, чтобы не пропускать дождевых облаков. С юга и с запада эти горы довольно близко подходят к океану, а на севере и на востоке за ними начинаются другие пустыни.

Когда-то вся котловина была морским дном; но с тех пор уровень океана сильно понизился, она отделилась от него и высохла; однако ее центральная часть и теперь, как вы можете видеть по чертежам поперечных разрезов, остается ниже поверхности океана от 50 до 200, местами даже до

300 метров. Это пространство размером около 50 тысяч квадратных километров немедленно было бы вновь затоплено, если бы удалось привести его в сообщение с океаном. Тогда весь климат страны резко изменился бы.

В настоящее время это сплошная безводная пустыня, где поверхностный слой песка измельчился в пыль, гибельную для легких и для глаз. Там нет оазисов, которые могли бы служить этапами отдыха для путешественников.

За последние сто лет из восьми экспедиций, проникших в глубину пустыни, две не вернулись вовсе, остальные потеряли часть сотрудников. Наша экспедиция была оборудована лучше всех прежних, но зато, правда, и работала гораздо дольше, она возвратилась в половинном составе;

кроме меня одного, все были серьезно больны. Особенно тяжелы нервные заболевания – от полного однообразия окружающей среды и совершенного отсутствия в ней звуков. Там настоящее царство молчания.

Когда в Ливии удастся создать внутреннее море, то вся она станет иной. Влага, испаряемая тропическим солнцем с поверхности этого моря, будет задерживаться горами, окружающими котловину, и сбегать с их склонов обратно в виде ручьев и речек, давая небогатое, но достаточное орошение. Почва пустыни, по нашему анализу, обладает в избытке солями, необходимыми для жизни растений, и вода сразу сделает ее плодородной. При научно правильной постановке сельского хозяйства страна прокормит до

20 миллионов человек, – а все население нашей планеты сейчас 300 миллионов – Конечно, для такой колонизации потребуются десятки лет. Но уже сразу после образования внутреннего моря получится легкий доступ к северным и восточным горам Ливии, в которых сосредоточены ее гигантские минеральные богатства. Там еще до нас были найдены целые скалы лучшей железной руды, магнитной, и широкие пласты каменного угля, выходящие наружу в трещинах и сдвигах геологических слоев. Мы привезли с собой образцы серебряно-свинцовой руды, по отзыву специалистов одной из лучших в мире, а также ртутной и даже урановой. Мы нашли район, где имеется самородная платина, драгоценный денежный металл. Но нет ни малейшего сомнения, что мы видели не все, а только незначительную долю, – слишком мало времени и сил было в нашем распоряжении.

Затем Мэнни перешел к вопросу о самом канале. Выбор места не представлял никаких трудностей, так как подходящий пункт имелся только один: там, где котловина всего больше приближается к восточному берегу и где горный массив суживается до нескольких километров.

– Здесь, – говорит Мэнни, – вся длина канала не превзойдет 70 километров. У нас уже есть каналы для судоходства вдвое и втрое длиннее этого. Но дело идет о том, чтобы наполнить и поддерживать внутреннее море. Обыкновенный канал просто затерялся бы в песках пустыни.

Вычисления показывают, что тут его ширина должна быть в пять раз, а глубина втрое больше обычной. Затем, часть его, около трети, должна пройти по скалистому грунту, и главное – приходится прорезать горный перевал. Надо будет взорвать гигантскую массу известняков, а под ними даже гранитов, составляющих основание цепи. Потребуется около полумиллиона тонн динамита. Рабочей же силы, по предварительному расчету, понадобится двести тысяч человек, на четыре года, при условии применения лучших и дорогих машин.

Далее Мэнни изложил финансовый план дела. Общая сумма расходов, если всюду брать наибольшие величины, может достигнуть 1500 миллионов. Операция, очевидно, по силам только государству. В течение четырех лет оно выпускает специальный заем, так чтобы каждый год покрывать и издержки работ, и проценты по самому займу.

Потом, когда станет возможна эксплуатация новой страны, и проценты, и заем будут постепенно оплачиваться продажей или сдачей в аренду рудных и плодородных участков. В руках государства окажется земельная собственность ценою в несколько десятков миллиардов.

Все крупные финансовые учреждения поддержат заем, для них это – целое поле новых операций. Множество отраслей промышленности заинтересовано в огромных заказах, которые будут порождены работами.

– Помимо всего этого, – сказал Мэнни, – я могу указать еще один важный для всех финансистов и предпринимателей мотив, чтобы поддерживать это дело. Вы знаете, что за последние полтора века время от времени, с разными промежутками, происходят жестокие финансовопромышленные кризисы, когда кредит сразу падает, и товары не находят сбыта, причем разоряются тысячи предприятий и остаются без работы миллионы рабочих. Знаменитый Ксарма, которому его социалистические взгляды не мешают быть самым ученым и глубоким экономистом нашего времени, заявляет, что новый такой кризис, сильнее всех прежних, последует через один-два года, если только не случится расширения рынка, чего теперь, – говорит он, – по-видимому, ожидать не приходится. Вы помните, что Ксарма точно предсказал предыдущий кризис и есть все основания ему верить. Но прорытие Ливийского канала как раз и создаст сильное расширение рынка, сначала благодаря самим работам, а затем благодаря включению в область производства целой новой страны.

Это должно надолго замедлить наступление кризиса и всех его бедствий.

Мэнни закончил доклад указанием на то, что грандиозные размеры и огромная сложность поставленной задачи потребуют величайшего единства в ее выполнении.

После небольшого перерыва председатель открыл дебаты. Для вопроса докладчику первым взял слово Фели

Рао, директор самого сильного банкового картеля «Железнодорожный Кредит». Это был седой, но очень моложавый старик с проницательными холодными глазами.

– В вашем докладе вообще не было речи об административно-организационной стороне дела. Но я полагаю, что именно к ней относилась ваша последняя фраза о необходимости единства в выполнении. Если я правильно вас понял, то, по вашему мнению, руководство работами должно находиться в руках одного лица, которое само выбирает себе сотрудников, сосредоточивая у себя все нити дела и на себе всю ответственность.

– Да, именно так, – ответил Мэнни.

– Но не находите ли вы, что здесь затрагивается слишком много и слишком сложных интересов, чтобы одному лицу было удобно брать на себя такое бремя? Не будет ли удобнее некоторая коллегиальность в руководстве, если не техническом, то административном? И не допустим ли некоторый контроль, например, со стороны организаций, оказывающих финансовое содействие?

– Я не думаю, чтобы так было лучше. Работы должны вестись по заранее установленному, утвержденному правительством плану, коллегиальность же бывает полезна для выработки и обсуждения плана, а не для выполнения.

Контроль должен быть со стороны правительства, парламента, общественного мнения, основанный на непрерывной и публичной отчетности, в этом виде он будет достаточен. Замечу, что и контроль правительства я представляю себе не так, чтобы оно могло во всякий момент вмешиваться во все частности дела. Вмешательство мне кажется уместным лишь тогда, когда изменяется принятый план дела или нарушается смета.

– Я думаю, что мы можем говорить прямо, – сказал

Фели Рао. – И справедливость, и целесообразность, как это ясно для всех, требуют, чтобы во главе работ стали вы.

То, что вы сказали, выражает условия, на которых вы согласились бы взять на себя руководство делом?

– Да, на иных условиях я не мог бы принять никакого участия в нем, либо вся ответственность, либо никакой.

В собрании почувствовалась атмосфера неуверенности, колебания, почти недовольства. Рао продолжал:

– Но мне кажется, что в организации дела есть вещи очень сложные, способные отнять много внимания, в то же время едва ли даже непосредственно интересные для вас, человека науки. Например, число нанимаемых рабочих вы должны, конечно, устанавливать на основании своего технического плана. Но условия их найма...

– Я считаю это, напротив, очень важным именно с точки зрения успешности работ. Мне известно, какими путями во многих предприятиях пытаются достигнуть экономии на условиях труда. Рабочий, который плохо питается или переутомлен, не обладает полной рабочей силой. Рабочий, который недоволен, угрожает неожиданностями, нарушающими ход дела. Мне нужна полная рабочая сила, и мне не надо неожиданностей.

Фели Рао заявил, что у него других вопросов пока нет.

На минуту водворилось тяжелое молчание. Затем выступил инженер Маро, представитель треста взрывчатых веществ, человек еще довольно молодой, но очень известный в своей отрасли.

– Мне хотелось бы направить обсуждение на технический и финансовый вопросы, – сказал он. – Вопрос административный я считаю хотя и важным, но не в такой мере. Со своей стороны, должен сказать, что те гарантии, которые представляет для нас личность инженера Мэнни

Альдо, а также его понимание контроля и отчетности, кажутся мне вполне достаточными. Решающее значение в этом случае, на мой взгляд, имеет отношение правительства, на него, в конце концов, ложится ответственность за всю организацию контроля: если оно посредством займа дает средства на дело, то оно тем самым и обеспечивает все частные финансовые интересы, оно стоит между заимодавцами и управлением работ. Если бы оно исходило возможным согласиться с условиями инженера Альдо, то для нас, я думаю, не было бы основания особенно настаивать на дальнейшем их обсуждении. В этом смысле я и позволю себе задать вопрос присутствующим здесь представителям Центрального и местного Ливийского правительства.

Министр Общественных Работ ответил:

– Мы предполагали изложить точку зрения правительства к концу дебатов, как обыкновенно делаем в таких совещаниях. Но на прямой вопрос, во избежание неясностей, приходится отвечать немедленно. Прежде всего напомню, что окончательное решение принадлежит Центральному

Парламенту. Совет же Министров, предварительно обсудив дело, не нашел, со своей стороны, ничего неприемлемого в пожеланиях инженера Альдо, инициатора и автора проекта.

Ливийский губернатор заявил, что правительство штата Ливии вполне солидарно с Центральным.

Атмосфера собрания сразу изменилась. Маневром Маро была побита главная карта оппозиции. Обсуждение перешло к технике работ и к условиям займов. Победа Мэнни была вне сомнения.

Наступило обеденное время, и заседание было закрыто. Все члены совещания были приглашены на обед у министра. На пути в обеденную залу Фели Рао подошел к инженеру Маро.

– Я понимаю вашу позицию, – сказал он с видом добродушной откровенности. – Вы – один из администраторов динамитно-порохового треста, а заказы в полмиллиона тонн очень редки. Но скажите по совести, где вы нашли гарантию административных талантов Мэнни? Его технический план, по-видимому, неуязвим, финансовый, я могу сказать, очень хорош. Однако управление колоссальными работами и сотнями тысяч людей. Где и когда проявил он такие организационные способности? И ему двадцать шесть лет. Не решаетесь ли вы вместе с правительством на прыжок в неизвестное?

Загадочная улыбка скользнула по лицу Маро.

– Административные таланты? Как можете вы в них сомневаться? Сын герцога Ормэна Альдо...

Рао пристально посмотрел на собеседника, глаза которого вновь стали непроницаемы.

– Я думаю, что мы столкуемся с вами, когда придет время, – сказал финансист.

За обедом он сидел рядом с министром. Кода разговоры оживились и стали громки, Рао обратился к соседу вполголоса.

– Правительству сейчас, конечно, спокойнее передать все Мэнни. Но осторожно ли оно поступает, выдвигая само этого талантливого честолюбца и давая в его руки огромные средства? Не явная ли это опасность в будущем?

– Нет, – ответил министр, – я знаю Мэнни, он для нас не соперник, именно потому, что его честолюбие чрезмерно. Можете быть уверены, что уже сейчас у него есть еще более грандиозные планы, которые он пока скрывает.

Быть министром, президентом республики – это не интересно для него. Скажу более, – с улыбкой прибавил министр, – он не захотел бы даже быть финансовым властителем мира. Его книга о Ливии заканчивается словами:

«Все пустыни мира имеют свое будущее». У него честолюбие богов.


2. Нэлла

На южном берегу узкого залива, от которого теперь начинается канал Нэпентес, расположен террасами по склону прибрежных холмов город рыбаков Ихтиополь. В

те времена это был скорее не город, а большое селение с несколькими тысячами жителей; больших домов там было очень немного, и то большей частью общественные здания, остальное – деревянные домики и глиняные хижины.

В одной из таких хижин, недалеко от укрепленной насыпи, к которой приставали мелкие суда, жил много лет старый рыбак со своим сыном. Сына звали Арри, имени отца не сохранила история.

Лет за шесть до начала Ливийских работ, перевернувших всю жизнь Ихтиополя, старику случилось во время одного из его обычных плаваний на своей небольшой шхуне подобрать шлюпку с потерпевшего крушение корабля. В числе спасенных была красивая девочка двенадцати лет, которую звали Нэлла. Она рассказала рыбаку свою историю.

Отец ее работал механиком на одном из заводов столицы; он зарабатывал довольно много и ничего не жалел, чтобы дать хорошее воспитание дочери. Случился взрыв машины, которую подвергали испытанию; отец был убит на месте. Вскоре умерла от болезни и мать. Администрация выяснила, что у девочки был еще дядя, мелкий чиновник в главном городе штата Мероэ, на севере Большого

Сырта. К этому дяде и решили отправить девочку. Но она совсем его не знала. После крушения корабля их шлюпку несколько дней носило по морю. Матросы отдавали ей свою порцию воды.

Нэлла понравилась рыбаку; он находил, что она похожа на его умершую жену. Он предложил бы ей остаться у него, но не решался: она казалась ему барышней. Когда пришел мэр, чтобы спросить ее, куда она желает ехать, она сама обратилась к старому рыбаку и сказала:

– Я хотела бы жить с вами. Вы и ваш сын очень добры, а дядя мне чужой. Я не буду вам в тягость: я хорошо умею шить и буду помогать в хозяйстве.

Старик был очень рад. Нэлла внесла много света и жизни в его хижину. Когда рассеялась тень перенесенных несчастий, девочку за ее приветливую улыбку, серебристый смех и мягкие, иногда слишком тонкие для окружающих шутки, прозвали «Веселой Нэллой». У нее был прекрасный голос, она знала много песен от своей матери и постоянно пела за работой. Впоследствии она сама складывала песни и находила для них красивые мотивы. Она также много читала – все, что могла найти в коммунальной библиотеке. Ради своей приемной дочери старик стал выписывать газету.

Так прошло пять лет. Девочка стала девушкой; Арри уже было двадцать два года. Старый рыбак на ловле нечаянно поранил себя грязной острогой; в ране оказалось заражение, и через неделю он скончался. Несколько месяцев

Арри с Нэллой продолжали жить по-прежнему, как брат и сестра. Но вот Арри, вернувшись из необычно долгой поездки по морю, сказал:

– Нэлла, я много думал и вижу, что дальше так оставаться нельзя. Я слишком люблю тебя, Нэлла; и если твое сердце ничего не говорит тебе, то мне надо уйти.

Лицо девушки стало печальным.

– Я очень люблю тебя, Арри; никого на свете нет для меня дороже. Но потому я и не могу обманывать тебя, и сейчас мое сердце сжалось, а не забилось. Уйду я, а не ты; это твой дом, твоя страна. Ты можешь не бояться за меня.

– Я не боюсь за тебя, Нэлла, но отправиться должен я, потому что здесь все будет напоминать мне о том, что невозможно. Теперь мне одно спасение: новые люди и страны, новая жизнь, я буду искать даже другую работу. Если ты согласишься остаться тут, я буду, по крайней мере, знать, где ты, и мне легче будет узнавать, что с тобой, чтобы явиться, когда я буду нужен.

Арри исчез, а Нэлла одна жила в старом домике. Побледнела ее улыбка, и грустно стали звучать ее песни, когда в сумерки она склонялась у окна над своим шитьем.

Однообразно шли недели и месяцы. Миновал период ночных дождей, который заменяет зиму в тропических странах Марса. Соседи приходили к Нэлле с вопросами по поводу странных слухов: будто один бывший аристократ собирается высушить Ливийское море с его песчаной балкой, на которой ловится столько рыбы, и взамен того затопить пустыню; а правительство будто бы разрешило ему это. Нэлла, которая читала не только газеты, но и книгу

Мэнни, подробно объясняла, в чем дело; мужчины успокаивались, женщины с сомнением качали головами. Потом неизвестное предстало воочию.

Ихтиопольский рейд и весь залив необыкновенно оживились. Ежедневно приходило с моря по нескольку больших пароходов, некоторые останавливались перед Ихтиополем, другие нет, но все затем уходили к самому концу залива, – туда, где должен был начинаться новый канал. С

высоты прибрежных холмов, благодаря небольшому расстоянию – десяток километров – можно было видеть какое-то движение между кораблями и берегом; очевидно, они что-то выгружали, что именно – разглядеть было нельзя; но это что-то постепенно образовывало гигантский муравейник, который все дальше раскидывался и растягивался по направлению к горам, составляющим границу пустыни. С огромной быстротой на красновато-сером фоне размножались белые пятнышки палаток в две полосы с широким промежутком между ними; двигались и мелькали тысячи черных точек; можно было догадаться, что это – человеческие существа; возникали еще какие-то более крупные и неподвижные темные пятна, – вероятно, временные здания складов, а также большие машины. В

самом Ихтиополе стало встречаться много новых лиц, и говор с чуждым акцентом часто слышался на улицах. Несколько сот молодых людей ушло из города на работы, где их принимали охотно и платили очень хорошо. Цены на все поднялись и продолжали подниматься, но мало кто огорчался этим. Платиновые монеты, с их глухим звоном, стали падать на прилавки чаще, чем прежде простые серебряные. Лица торговцев и даже большинства рыбаков стали гораздо оживленнее, но в то же время какая-то лихорадочная нервность примешалась к их движениям.

Загрузка...