Сергей Жадан

Часть первая ГИМН ДЕМОКРАТИЧЕСКОЙ МОЛОДЕЖИ © Перевод Е. Чуприна

ВЛАДЕЛЕЦ ЛУЧШЕГО КЛУБА ДЛЯ ГЕЕВ

Тот, кто переживал настоящее отчаяние, поймет меня наверняка. Однажды утром ты просыпаешься и вдруг понимаешь, что все плохо, все очень плохо. Еще совсем недавно, скажем вчера, ты имел возможность что-то изменить, исправить, пустить вагоны по другим путям, но теперь все — ты остаешься в стороне и больше не влияешь на события, разворачивающиеся вокруг тебя, как простыни. Вот это чувство беспомощности, отрешенности и отверженности человек ощущает, очевидно, перед смертью, если я правильно понимаю концепцию смерти: ты вроде все делал правильно, ты все держал под контролем, почему ж тебя пытаются отключить от перекрученных красных проводов системы, убить, как файл, и вычистить, как подкожную инфекцию? Почему жизнь, в которой ты недавно принимал непосредственное участие, прокатывается, как море, в восточном направлении, стремительно отдаляясь и оставляя после себя солнце ползучего умирания?

Несправедливость смерти особенно остро ощущается при жизни — никто не убедит тебя в целесообразности твоего перехода на территорию умерших, у них просто не хватит аргументов для этого. Но все плохо, ты вдруг сам начинаешь в это верить, осознаешь и затихаешь, и позволяешь каким-то шарлатанам, алхимикам и патологоанатомам вырывать твое сердце и показывать его на ярмарках и в кунсткамерах; позволяешь им проносить его под полой для проведения сомнительных экспериментов и исполнения безрадостных ритуалов; позволяешь им говорить о тебе как об умершем и крутить в прокуренных пальцах твое сердце — черное от утраченной любви, легких наркотиков и неправильного питания.

За всем этим стоят слезы, нервы и любовь твоих ровесников. Именно слезы, нервы и любовь, потому что все беды и проблемы твоих ровесников начинались вместе с половым созреванием и заканчивались вместе с дефолтом. И даже если что-то и может заставить эти распаленные славянские языки замолчать, а эти сильные прокуренные легкие задержать в себе воздух, это любовь и экономика, страсть и бизнес в своих наинеимовернейших проявлениях — я имею в виду и страсть, и, разумеется, бизнес. Все остальное остается за бортом, за бурным темным потоком, в который вы все прыгаете, едва достигнув совершеннолетия. Все остальное остается накипью, кругами на воде, необязательным дополнением к биографии, растворяется в кислороде и, хотя точно так же кажется необходимым, на самом деле таковым не является. Почему? Потому что на самом деле никто не умирает от недостатка кислорода, умирают именно от недостатка любви или недостатка денег. Когда однажды ты просыпаешься и понимаешь, что все очень плохо — она ушла, еще вчера ты мог остановить ее, мог все исправить, а сейчас уже поздно, — и ты остаешься один на один с собой, и ее не будет ближайшие лет пятьдесят, а то и шестьдесят, это уж на сколько хватит у тебя желания и умения без нее прожить. И от осознания этого тебя вдруг накрывает великое и безграничное отчаяние, и пот выступает, как клоуны на арене, на твоей несчастной коже, и память отказывается сотрудничать с тобой. Хотя от этого тоже не умирают, от этого, наоборот, — открываются все краны и срывает все люки. Ты говоришь: все нормально, я в порядке, вытяну, все хорошо — и каждый раз больно ударяешься, попадая в пустоты, образовавшиеся в пространстве после нее, во все эти воздушные тоннели и коридоры, которые она заполняла своим голосом и в которых теперь заводятся монстры и рептилии ее отсутствия. Все нормально, говоришь, я вытяну, я в порядке, от этого еще никто не умирал, еще одну ночь, еще несколько часов на территориях, усеянных черным перцем, битым стеклом, на горячем песке, перемешанном с гильзами и крошками табака, в одежде, которую вы носили с ней вместе, под небом, которое осталось теперь тебе одному. Пользуясь ее зубной щеткой, забирая в постель ее полотенца, слушая ее радио, подпевая в особо важных местах — там, где она всегда молчала, пропевая эти места за нее, особенно когда в песне идет речь о вещах важных, таких как жизнь, или отношения с родителями, или религия, в конце концов. Что может быть печальнее этого одинокого пения, прерываемого время от времени последними новостями? И ситуация складывается таким образом, что каждая следующая новость и вправду может оказаться для тебя последней.


Печальнее может быть лишь ситуация с бабками. Все, что касается финансов, — бизнес, который ты делаешь, твоя персональная финансовая стабильность — загоняет тебя каждый раз во все более глухие углы, из которых выход лишь один: в направлении черного малоизученного пространства, где расположена область смерти. Когда однажды ты просыпаешься и понимаешь, что для продолжения жизни тебе необходима посторонняя поддержка, и лучше, чтобы это была поддержка непосредственно Господа Бога или кого-нибудь из его ближайшего окружения. Но какая поддержка, забудь это слово! Все в этой жизни замешано на тебе, значит, и выгребать придется самому, так что запомни: любовь и бизнес, секс и экономика — этот простатит среднего класса, тахикардия пионеров валютных бирж; пара неудачных законопроектов — и ты потенциальный утопленник, в смысле, тебя обязательно утопят, скорее всего в цементе, и смертельные цементные волны цвета кофе с молоком сойдутся над тобой, отделяя тебя от жизни и даже от смерти, потому что в подобном случае ты не заслуживаешь нормальной смерти. Выгребай не выгребай, уже ничем не поможешь — финансовая задолженность висит над тобой, как полная луна, и тебе остается лишь выть на нее, привлекая внимание налоговой инспекции.

Сколько молодых душ поглотила неспособность правильно заполнить бизнес-планы, сколько сердец разорвала приватизационная политика! Морщины на их сухих лицах и желтый металлический отблеск в глазах остались после долгой борьбы за выживание — это наша страна, это наша экономика, это наш с тобой путь в бессмертие, присутствие которого ощущаешь, однажды проснувшись и неожиданно осознав, что в жизни нет ничего, кроме твоей души, твоей любви и твоего, блядь, долга, который ты никогда не сможешь вернуть. По крайней мере, в этой жизни.

Об этом и поговорим.


Историю о клубе мне рассказал непосредственно один из его основателей. Я давно о них слышал, но пересекаться не доводилось, что вообще-то и не странно, учитывая специфику заведения. Слухи о первом в городе официальном гей-клубе циркулировали уже несколько лет. При этом указывали различные названия и адреса, и поскольку никто точно не знал, где именно он находится, под подозрение попадали все. Чаще всего о клубе приходилось слышать на стадионе — правая молодежь города решительно осуждала появление заведений подобного профиля, обещая самим себе спалить этот клуб вместе со всеми геями, которые собираются в нем на свои, назовем их так, вечеринки. Однажды, в сезоне 2003–2004 годов, они даже подпалили кафе «Буратино», находившееся рядом со стадионом, однако милиция не связывала этот инцидент с деятельностью клуба для геев, потому что сами подумайте: какой гей-клуб может быть в кафе «Буратино», само название которого является гомофобским?

С другой стороны, о клубе часто вспоминали в масс-медиа — в разнообразных обзорах культурной хроники или сюжетах о бурной клубной жизни города. Как правило, клубная жизнь города напоминала сводки с фронта: в телевизионных сюжетах на эту тему звучали сначала тосты, потом — автоматные очереди, а иногда, когда оператор не пренебрегал своими, скажем так, профессиональными обязанностями, то есть не нахуячивался дармового коньяка за счет заведения, автоматные очереди звучали в унисон со свадебными пожеланиями и прощальными проклятиями. И трассирующие пули дырявили теплое харьковское небо, как салют любви, верности и другим малопопулярным на телевидении вещам. В этом контексте известия о гей-клубе интриговали отсутствием четкой картинки и сообщений о непосредственных связях власти и криминала — так себе, мол, была вечеринка, проходила в гей-клубе, публика вела себя благопристойно, жертв нет.

Так или иначе, слухи о клубе распространялись и дальше, но волна интереса уже спала, что с самого начала нетрудно было спрогнозировать — в нашем городе есть куда более интересные заведения, скажем Тракторный завод. И вообще, кого интересуют проблемы секс-меньшинств в стране с таким внешним долгом? А то, что клуб, по слухам, крышует губернатор, тоже особого резонанса не вызывало — ничего другого от губернатора, в принципе, и не ждали. Каждый, в конце концов, делает свой бизнес, главное — это чистая совесть и своевременно заполненная декларация об уплате налогов.

С Сан Санычем мы познакомились во время выборов. На вид ему было под сорок, хотя на самом деле он был 74-го года рождения. Просто биография сильнее генов, и Саныч — яркое тому подтверждение. Он ходил в куртке из черной хрустящей кожи и носил с собой пушку — типичный среднестатистический бандит, если я понятно выражаюсь. Впрочем, для бандита он был слишком меланхоличным и мало разговаривал по телефону, время от времени звонил маме, а ему, насколько я помню, вообще никто не звонил. Он сам назвался Сан Санычем во время знакомства и подарил визитку, где золотыми буквами на мелованной бумаге было написано: «Сан Саныч, правозащитник», а внизу были указаны несколько телефонов с лондонским кодом. Саныч сказал, что это — телефоны офиса, я спросил — чьего, но он не ответил. Мы с ним сразу подружились — едва познакомившись, Саныч достал из кармана куртки пушку, сказал, что он за честные выборы, и сообщил, что может достать хоть сто таких пушек. У него было свое представление о честных выборах, отчего бы и нет. Еще он сказал, что у него есть знакомый на «Динамо», который достает стартовые пистолеты и в домашней мастерской перетачивает их на нормальные. «Гляди, — говорил он, — если спилить вот эту хуйню… — он показывал место, в котором, очевидно, и находилась раньше спиленная хуйня, — его можно заряжать нормальными патронами, а главный позитив в том, что никаких претензий со стороны милиции, это же стартовый пистолет. Если хочешь, могу подогнать партию, сорок баксов штука, плюс еще десять, чтобы спилить хуйню. Если надо, могу подогнать удостоверение члена „Динамо“ для полного легалайза». Саныч любил оружие, еще больше любил о нем рассказывать. Постепенно я стал его лучшим другом.


Как-то раз он и рассказал мне о клубе. Сам как-то случайно обмолвился, что, мол, до того, как пойти в правозащитники и выступать за честные выборы, он занимался клубным бизнесом и, оказывается, имел непосредственное отношение к первому официальному гей-клубу — тому самому фантомному учреждению, которое так долго и безрезультатно пыталась спалить прогрессивная молодежь города. Тут я попросил его рассказать поподробнее, и он согласился, мол, о’кей, без проблем, это все давно в прошлом, чего бы и не рассказать.


И рассказал приблизительно такую историю.

Оказывается, он был членом ассоциации «Боксеры за справедливость и социальную адаптацию». Он кое-что рассказывал о них; возникла ассоциация при «Динамо» как общественное объединение бывших профессиональных спортсменов. Чем в действительности занимались «Боксеры за справедливость», точно не известно, но смертность в рядах ассоциации была высокой, каждый месяц кого-нибудь из них обязательно отстреливали, и тогда начинались пышные поминки с участием милицейских чинов и областного руководства. Время от времени, раз в несколько месяцев, «Боксеры за справедливость» устраивали товарищеские матчи со сборной Польши, во всяком случае, они это так называли. К офису подгоняли несколько автобусов, наполняли их боксерами и большим количеством отечественной электротехники, и караван отправлялся в Польшу. Отдельно ехали областное руководство и тренерский штаб. Приехав в Варшаву, боксеры шли на стадион и оптом сплавляли весь товар, после чего праздновали очередную победу отечественного паралимпийского движения. Интрига заключалась в том, что боксером Саныч не был — Саныч был борцом. В смысле, не за справедливость и социальную адаптацию, а вольным борцом. В борцы его привел дедушка. В свое время, в послевоенные годы, дедушка его серьезно занимался вольной борьбой и даже принимал участие в спартакиаде народов СССР, где ему сломали руку, чем он, в свою очередь, несказанно гордился — то есть не сломанной рукой, а фактом участия в спартакиаде. И вот дедушка привел внука на «Динамо». Саныч начал делать успехи. Участвовал в городских соревнованиях, подавал надежды, но через несколько лет ему тоже сломали руку. На тот момент он уже закончил учебу и пробовал делать свой бизнес, что ему не слишком удавалось, тем более — со сломанной рукой. Вот тогда-то он и пришел к «Боксерам за справедливость». «Боксеры за справедливость» посмотрели на его руку, спросили, точно ли он за справедливость и социальную адаптацию, и, получив утвердительный ответ, взяли к себе. Саныч сразу попал в бригаду, контролировавшую рынки в районе Тракторного. Оказалось, что сделать карьеру в этом бизнесе довольно несложно: как только убивали твоего непосредственного начальника, ты сразу же становился на его место. За год Саныч уже командовал небольшим подразделением, снова подавал надежды, однако бизнес ему не понравился: Саныч все-таки имел высшее образование, и погибнуть в неполные тридцать лет от спекулянтской гранаты ему не улыбалось. Тем более что бизнес забирал все свободное время, и личной жизни у Саныча просто не было, если не считать проституток, которых он вылавливал по базарам. Но проституток Саныч не считал, я думаю, они тоже не считали это личной жизнью, скорее, общественно-экономической — так, наверное, будет правильно. И вот Саныч начал серьезно задумываться о своем будущем. Решающим моментом стал случай с бронежилетом. Однажды, находясь в состоянии длительного алкогольного ступора (очевидно, речь шла о каком-то празднике, скорее всего Рождестве Христовом, мне так кажется), подопечные Саныча решили подарить своему молодому боссу бронежилет. Бронежилет они выменяли у работников Киевского Ровд на новый ксерокс, машину последнего поколения. Подарок тут же обмыли, после чего решили испытать. Саныч надел бронежилет, бойцы достали Калашникова. Бронежилет оказался надежной вещью — Саныч выжил, получив всего лишь три пулевых ранения средней тяжести. Но решил на этом остановиться — с карьерой вольного борца не вышло, карьера борца за справедливость и социальную адаптацию складывалась тоже не лучшим образом, нужно было что-то менять.


Зализав раны, Саныч пошел к «Боксерам за справедливость» и попросил отпустить его из бизнеса. «Боксеры за справедливость» справедливо заметили, что в их бизнесе из бизнеса вот так просто не выходят, во всяком случае живыми, но приняли во внимание боевые раны Саныча и согласились. На прощание выразили надежду, что Саныч и далее не потеряет связи с ассоциацией и будет по жизни сохранять верность идеалам борьбы за справедливость и социальную адаптацию, и, напоследок пожелав Санычу скорейшего выздоровления, пошли грузить автобусы отечественной электроаппаратурой.

Так Саныч оказался на улице — без бизнеса и личной жизни, зато с боевым опытом и высшим образованием. Хотя последнее мало кого интересовало. И в этот кризисный момент он встречает Гогу, Георгия Ломая. С Гогой они учились в одном классе, после чего Сан Саныч пошел в борцы, а Гога — в медицинский. Последние несколько лет они не виделись — Саныч, как отмечалось выше, активно занимался движением за социальную адаптацию боксеров, а Гога, как молодой специалист, выехал на Кавказ и принял участие в российско-чеченской войне. Причем, на чьей стороне он принял это участие, определить было сложно, поскольку выступал Гога в качестве подрядчика — закупал у российского Минздрава медикаменты и перепродавал их администрациям грузинских санаториев, где лечились чеченцы. Погорел Гога на анестетиках, неосторожно заказав слишком большую партию, что дало Минздраву все основания поднять накладные и поставить самим себе справедливый вопрос: зачем региональной детской поликлинике, на которую были выписаны все накладные, такая уйма наркотиков? Так Гога вынужден был вернуться домой, по дороге отстреливаясь от обиженных кавказских перекупщиков.

Вернувшись, он с ходу взял несколько партий гипсокартона. Бизнес шел неплохо, но Гога уже увлекся новой идеей, которая занимала все больше места в его фантазиях и проекциях, — он решил пойти в клубный бизнес. Именно в этот тревожный момент наши герои и встретились.


— Послушай, — сказал Гога другу детства, — я в этом бизнесе человек новый, мне нужна твоя помощь. Хочу открыть клуб.

— Ну, ты знаешь, — ответил ему старый приятель, — вообще-то я в этом не очень разбираюсь, но если хочешь, могу расспросить людей.

— Ты не понял, — сказал Гога, — мне не нужно расспрашивать людей, я сам все знаю, мне нужен компаньон, понимаешь? Я хочу, чтобы ты делал этот бизнес со мной, мне так выгодно, понимаешь: я знаю тебя с детства, знаю твоих родителей, я знаю, где тебя, в случае чего, искать, если ты надумаешь меня кинуть. И главное, ты тут уже со всеми работал. Ты настоящий компаньон.

— И что, — спросил Саныч, — ты правда собираешься на этом заработать?

— Понимаешь, — ответил ему на это Гога Ломая, — заработать я могу на чем угодно. Ты думаешь, я это для бабок? Да у меня на Балашовке пять вагонов гипсокартона стоят, я их хоть сейчас продам — и на Кипр! Но понимаешь, в чем мой пафос, — я не хочу на Кипр. И знаешь, почему я не хочу на Кипр? Мне почти тридцать, кстати, как и тебе, правильно? У меня был бизнес в четырех странах. Меня разыскивает прокуратура нескольких автономных республик. Я давно должен был умереть где-нибудь в тундре от цинги. Я трижды попадал под обстрел. У меня брал шприцы Басаев. Меня едва не расстрелял красноярский ОМОН. Один раз в машину, на которой я ехал, попала молния — пришлось менять аккумулятор. Я плачу алименты одной вдове в Ингушетии, остальным не плачу. У меня половина зубов — вставные; однажды я чуть не согласился продать почку, когда нужно было выкупить партию металлообрабатывающих станков. Но я вернулся домой, у меня бодрое настроение и здоровый сон, половину моих друзей уже перебили, но половина еще живые. Вот ты тоже живой, хотя какие у тебя были шансы! Понимаешь, как-то так вышло, что я выжил, и раз уж я выжил, я себе подумал: ну, о’кей, Гога, о’кей, теперь все нормально, теперь все будет хорошо, если тебя не расстрелял красноярский ОМОН и не убило молнией, так какой еще Кипр тебе нужен?! И я вдруг понял, чего на самом деле мне хотелось всю жизнь. Знаешь чего?

— Чего? — спросил его Сан Саныч.

— Всю жизнь мне хотелось иметь свой клуб, понимаешь, свой клуб, в котором я смогу сидеть каждый вечер и откуда меня никто не выкинет, даже если я начну рыгать в меню. И что я сделал? Знаешь, что я сделал? — Гога засмеялся. — Я просто взял и купил себе этот гребаный клуб, понимаешь?

— Когда купил? — переспросил его Саныч.

— Неделю назад.

— И что за клуб?

— Ну, это не совсем клуб, это бутербродная.

— Что? — не понял его Саныч.

— Ну, кафе «Бутерброды» знаешь? Работы там до хуя, но место хорошее, в районе Иванова. Скину гипсокартон, сделаю ремонт, и все мои неврозы останутся в прошлом. Только мне нужен компаньон, сам понимаешь. Нравится идея? — спросил он Саныча.

— Название нравится.

— Какое название?

— Название клуба: «Бутерброды».


И вот они договорились на следующее утро встретиться в клубе. Гога обещал познакомить компаньона с будущим арт-директором. Сан Саныч подъехал вовремя; его напарник уже был на месте и ждал на улице под дверью «Бутербродов».

«Бутерброды» выглядели не лучшим образом. Последний раз ремонт тут делали лет тридцать назад, а учитывая, что их и построили лет тридцать назад, можно сказать, что ремонт тут не делали вообще. Гога открыл навесной замок и пропустил вперед Сан Саныча. Сан Саныч вошел в полутемное помещение, заставленное столами и пластиковыми креслами. «Ну вот, — подумал он печально, — нужно было оставаться в „Боксерах за справедливость“». Но отступать было поздно — Гога зашел следом и запер за собой дверь. «Сейчас придет арт-директор, — сказал он и сел за один из столов, — давай подождем».


Арт-директора звали Славиком. Славик оказался старым торчком. На вид ему было лет сорок, но это можно было списать на наркотики. Он опоздал на полчаса, сказал, что были пробки, потом сказал, что ехал на метро, одним словом, темнил. Был в старой джинсовой куртке и носил большие мудацкие солнцезащитные очки, снимать которые в темном подвале принципиально отказался.

— Где ты его взял? — спросил тихо Саныч, пока Славик ходил и разглядывал помещение.

— Мама порекомендовала, — так же тихо ответил Гога. — Он во Дворце пионеров худруком был, потом его выгнали, кажется за аморалку.

— Ну, ясно, что не за религиозные убеждения, — сказал Саныч.

— Ладно, — ответил ему Гога, — все о’кей.

— Ну что, — крикнул он Славику, — нравится?

— В принципе, нравится, — озабоченно ответил Славик, подошел к ним и сел на пластиковый стул.

«Еще бы этому мудаку что-то тут не нравилось», — подумал Саныч и даже телефон отключил, чтобы никто не мешал. Тем более что звонков все равно не было.

— Ну и что? — Гога откровенно наслаждался ситуацией. — Что скажешь, какие идеи?

— Значит, так, — Славик тяжело выдохнул воздух и достал какую-то голимую папиросу. — Значит, так. — Он какое-то мгновенье помолчал.

— Георгий Давидович, — обратился он наконец к Гоге, — я буду с вами откровенен.

«Вот мудак!» — подумал Саныч. Гога довольно щурился в сумерках бутербродной.

— Буду откровенен, — повторил Славик. — Я в шоу-бизнесе уже двадцать лет, я работал еще с Укрконцертом, меня знают музыканты, у меня есть зацепки на Гребенщикова, я организовывал харьковский концерт ю-ту…

— В Харькове был концерт ю-ту? — перебил его Саныч.

— Нет, они отказались, — ответил ему Славик. — И вот что я вам скажу, Георгий Давидович, — Саныча он откровенно игнорировал, — то, что вы купили этот клуб, это клевая идея. Я вам говорю откровенно, я в шоу-бизнесе знаю все, я делал первый рок-сейшн в этом городе… — Тут он, очевидно, что-то вспомнил, утратил мысль и надолго смолк.

— И что? — не выдержал наконец Гога.

— Да, — кивнул ему головой Славик, — да.

«Блин, так он же обдолбанный», — восхищенно подумал Саныч.

— Что «да»? — не понял Гога.

— Йес, — Славик опять закивал головой, — да…

Сан Саныч обреченно потянулся за телефоном. В принципе, на предыдущей работе он таких убивал, но тут была другая ситуация, другой бизнес. В конце концов, пусть сами разбираются.

— Я вам, Георгий Давидович, вот что скажу, — вдруг заговорил Славик и неожиданно для всех выдал такую телегу.


— Клубный бизнес, — начал он издалека, — дело стремное, в первую очередь, потому, что рынок уже сформирован, вы понимаете, о чем я? (Все сделали вид, что понимают.) Это все из-за среднего бизнеса, он, блядь, этот средний бизнес, развивается в первую очередь. Вот вы купили помещение, — обратился он скорее все-таки к Гоге, — хотите запустить нормальный клуб, с нормальной публикой, с культурной программой, хуе-мое.

— Славик, давай без агитации, — перебил его Гога.

— Ладно, — согласился Славик, — но главное что? Что главное в шоу-бизнесе?

Гога постепенно перестал улыбаться.

— Главное — это формат! Да, да! — радостно закивал Славик и даже захлопал в ладоши. — Йес, это оно!

— И что с форматом? — спросил Гога после тяжелой паузы.

— Да хуйня полная с форматом, — сообщил Славик. — В этом бизнесе уже все занято, все места. — Он засмеялся. — Рынок сформирован, понимаете? Хотите сделать фастфуд — делайте фастфуд, но в городе уже есть сто фастфудов; хотите кабак — давайте кабак, я культурную программу устрою, это без проблем. Хотите диско — давайте диско; хотите паб — давайте паб. Только ни хуя у вас не выйдет, Георгий Давидович, вы уж простите, что я так откровенно, ни хуя!

— Это почему? — обиженно спросил Гога.

— Потому что рынок уже сформирован, и вас просто задушат. За вами ж никого нет, правильно? Вас просто сожгут вместе с вашим клубом.

— И что ты предлагаешь? — Гога занервничал. — Идеи у тебя какие-то есть?

— Йес, — довольно произнес Славик, — йес, есть одна клевая идея, по-настоящему клевая идея.

— Ну, и что за идея? — предчувствуя недоброе, спросил Гога.

— Надо занять свободную нишу, если я понятно выражаюсь. И в этом бизнесе ниша есть лишь одна — надо открыть гей-клуб.

— Какой клуб? — не поверил ушам Гога.

— Гей, — ответил Славик, — то есть клуб для геев. Нужно заполнить нишу.

— Ты что, ебнулся? — произнес Гога после очередной паузы. — Ты что, серьезно?

— Ну а почему нет? — настороженно переспросил Славик.

— Не, ты что, — Гога распалялся, — серьезно хочешь, чтобы я, Георгий Ломая, открыл в своем помещении гей-клуб? Все, ты уволен! — сказал он и соскочил со стола.

— Подождите-подождите, Георгий Давидович, — теперь уже занервничал Славик, — никто ж не будет писать на нем большими буквами: «КЛУБ ДЛЯ ПИДОРОВ», правильно?

— Ну а что ты будешь писать? — спросил его Гога, надевая пальто.

— Напишем «Клуб экзотического отдыха», — выкрикнул Славик, — и название дадим какое-нибудь целевое. Например, «Павлин».

— «Инсулин», — передразнил его Гога. — Кто в этот твой павлин ходить-то будет?

— В том-то и дело, что будет, — заверил его Славик. — Я ж вам говорю, ниша свободная, в двухмиллионном городе ни одного клуба для геев! Это же золотая жила! Даже не надо работать на целевую аудиторию, они сами придут, только бери их теплыми.

На эти слова Гога брезгливо скривился, но снова сел за стол, хотя пальто не снял. Славик воспринял это как добрый знак, достал еще одну папиросу и продолжил:

— Меня самого перемкнуло, когда я подумал про это. Это же капитал, который лежит на улице, приходи и забирай! Я до сих пор удивляюсь, как никто до этого не додумался, это же месяц-другой, и украдут идею, сто пудов украдут, я вам говорю! — Славик все больше нервничал, похоже, на самом деле боялся, что украдут. — Фактически мы оказываемся вне конкуренции! Ну скажите, — обратил он наконец внимание на Сан Саныча, ища у него поддержки.

— О’кей, — сказал наконец Гога, — в принципе, идея неплохая.

— Ты что, серьезно? — переспросил его Саныч.

— Ну а что, может быть.

— Ясно, что может! — азартно выкрикнул Славик.

— Да погоди! — перебил его Саныч и снова обратился к Гоге: — Послушай, мы с тобой, понятно, друзья и все такое, но я против. Я почти два года в «Боксерах за справедливость» работал, они ж меня проклянут, ты что! Мы же договаривались нормальный бизнес делать, а не какой-то там павлин.

— Ну, скажем, не павлин, — возразил Гога, — павлином его никто называть не собирается. Придумаем нормальное название. Или оставим старое.

— Это какое? — не понял Саныч.

— «Бутерброды». А что, — снова заулыбался Гога, — нормально звучит: клуб экзотического отдыха «Бутерброды». А, Славуня?

Славуня кивнул, потом кивнул еще раз. Чего-то большего от него ждать было трудно.

— Да ты не парься! — сказал Гога компаньону. — Геев на себя возьмет вот он, — он показал на Славика. — Нам с тобой главное до лета ремонт сделать, а там посмотрим. В конце концов, — подумал он вслух, — почему бы не гей-клуб? Во всяком случае, блядей не будет.


И все принялись за работу. Гога толкнул гипсокартон, Саныч свел партнера с нужными людьми, и они начали ремонт. Славик, в свою очередь, вызвался зарегистрировать гей-клуб как клуб молодежных инициатив, чтоб не башлять за коммерческую деятельность. Как оказалось, Славика вправду знали все, поэтому старались избегать с ним общения. С утра Славик шел в исполком, заходил в буфет, пил там чай, беседовал с буфетчицами о погоде, после чего шел в управление культуры. В управление его не пускали, Славик обижался, прибегал в клуб, ругался с рабочими, делавшими ремонт, кричал, что он в шоу-бизнесе уже двадцать лет, и угрожал пригласить на открытие Гребенщикова.

И вот, кстати об открытии, прошла весна, ремонт был сделан, клуб можно было открывать. Гога снова собрал всех, на этот раз в своем только что отремонтированном кабинете.

— Ну что, — осведомился он, — у кого какие идеи насчет открытия?

— Значит, так, Георгий Давидович, — деловито начал Славик, — есть ряд идей. Во-первых, фейерверк…

— Давай следующую идею, — перебил его Гога.

— Ладно, — не растерялся Славик, — предлагаю японскую кухню.

— Где ты ее возьмешь? — поинтересовался Саныч.

— У меня есть знакомые, — ответил ему Славик не без гордости.

— Японцы?

— Нет, вьетнамцы. Но работают под японцев. У них контейнеры на Южном. В одном они шубы шьют, в другом у них кухня.

— Еще! — снова перебил его Гога.

— Цирковой стриптиз, — победоносно выдал Славик.

— Какой? — переспросил Гога.

— Цирковой, — повторил Славик. — У меня есть зацепки: четыре телки в бикини, работают неделю через две, чаще не могут: подрабатывают во Дворце пионеров.

— Так, — остановил его Гога, — отпадает, я же говорил, блядей у меня в клубе не будет. Мало мне геев, — озабоченно добавил он и снова обратился к Славику: — У тебя все?

Славик достал папиросу, медленно зажег ее, выпустил дым, тяжело вздохнул и начал:

— Ну что ж, хорошо, хорошо, — он сделал значительную паузу, — ладно, Георгий Давидович, я понимаю, к чему вы ведете, ладно, я поговорю с борей, если вы настаиваете, только, думаю, он не захочет бесплатно, даже для меня…

— Короче, — отмахнулся Гога, — Саныч, будь другом, пробей каких-нибудь музыкантов, ладно? А ты, — это уже он Славику, — подумай, кого приглашать будем.

— Как кого? — оживился Славик. — Пожарников нужно, налоговую, из управления культуры кого-нибудь. Помониторим, одним словом.

— Ну хорошо, — согласился Гога, — только ты уж постарайся, чтобы среди этих пидоров и пара нормальных геев была.


Открытие состоялось в начале июня. Сан Саныч пробил вокально-инструментальный ансамбль, игравший в ресторане отеля «Харьков». Программа у них была накатанная, брали они недорого, на работе не пили. Славик составил список приглашенных, всего сто с чем-то человек. Гога долго изучал предложенный ему список, потом долго его редактировал, вычеркнул фамилии буфетчиц из исполкома и четырех работниц Дворца пионеров, остальная часть списка была одобрена. Славик пытался отстоять хотя бы буфетчиц, но после долгого спора отступил. Гога пригласил партнеров по бизнесу, оптовиков, с которыми торговал гипсокартоном, друзей детства и братьев Лихуев. Сан Саныч пригласил маму, хотел позвать знакомую, бывшую проститутку, но подумал о маме и отказался от этой затеи.

Открытие вышло пафосным. Славик упился за полчаса, Сан Саныч попросил охрану следить за ним, Гога велел всем расслабиться — открытие все-таки. Мама Сан Саныча вскоре ушла, сказав, что музыка играет слишком громко, Саныч вызвал для нее такси и вернулся праздновать. Оптовики посбрасывали галстуки и пили за здоровье владельцев, Славик громко пел и целовался с представителями налоговой. В принципе, изо всей публики он единственный вел себя как гей, во всяком случае, как он это понимал, и делал это целенаправленно, чтобы завести публику. Публика в конце концов завелась. В результате братья Лихуи подрались в мужском туалете с оптовиками — в принципе, нормальный мордобой, за что-то же они бабки платили. Из туалета доносились обиженные крики Гриши Лихуя: «Сам ты пидор!» Савва Лихуй поддерживал брата. Драка была быстро локализована, Саныч всех развел, и пьяные оптовики поехали догуливать в клуб со стриптизом, поскольку в «Бутербродах» стриптиза не было. Представители налоговой тоже поехали в клуб со стриптизом. Славика они с собой не взяли, чтобы не портить репутацию. Публика почти разошлась, лишь возле бара на стуле сидела какая-то девочка, а в углу шепталось двое мужчин среднего возраста, внешне похожих на тех же самых представителей налоговой. То есть что-то определенное об их внешности сказать было трудно.

— Кто это? — спросил Саныч у Славика, который начинал потихоньку трезветь и теперь вспоминал, с кем он тут целовался.

— А, это, — сказал он, сфокусировав взгляд. — Не хочу обидеть никого из присутствующих, но, по-моему, именно это и есть геи.

— Ты их знаешь? — на всякий случай переспросил Саныч.

— Да, знаю, — закивал головой Славик. — Это Доктор и Буся.

— Какой доктор? — Не понял Саныч.

— Нормальный доктор, — ответил Славик. — Пошли, я вас познакомлю.

— Привет, Буся, — обратился он к чуваку, который выглядел младше и был больше похож на представителя налоговой. — Драсти, Доктор, — потряс он руку чуваку, выглядевшему более солидно и, соответственно, на представителя налоговой похожему меньше. — Знакомьтесь, это Санек.

— Сан Саныч, — робко поправил его Сан Саныч.

— Наш менеджер, — не дал ему закончить Славик.

— Очень приятно, — сказали им Доктор и Буся и пригласили их к столу.

Саныч со Славиком сели. Воцарилось молчание. Саныч занервничал, Славик потянулся за своими папиросами.

— Что, Славик, — решил разрядить ситуацию Доктор, — ты теперь тут?

— Да, — сказал Славик, подкуривая и гася спичку в их салате. — Друзья попросили помочь, думаю, почему бы и нет, у меня как раз окно в графике. Конечно, у них еще не все выходит, — продолжал Славик, взяв у Доктора вилку и зацепив ею салату. — Вот хотя бы и это открытие: в принципе, можно было по-человечески сделать, чтобы культурная программа, я уже договорился с гребенщиковым… Но ничего, — он положил руку Санычу на плечо, — ничего, я им подсказываю то тут, то там, все будет нормально, да…

Саныч осторожно убрал его руку, встал, кивнул Доктору и Бусе, мол, приятного вам отдыха, еще поговорим, и отошел к бару.

— Ты кто? — спросил он девочку, заказавшую очередную водку. На ее лице был пирсинг, и когда она пила, металлические шарики звякали о стекло.

— Я Вика, — сказала она, — а ты?

— Сан Саныч, — ответил Сан Саныч.

— Гей? — деловито спросила Вика.

— Владелец, — оправдываясь, пояснил Саныч.

— Ясно, — сказала Вика, — отвезешь меня домой? А то я что-то совсем у вас назюзялась.

Саныч снова вызвал такси и, попрощавшись с Гогой, вывел девочку во двор. Таксист оказался каким-то горбуном. Саныч его и раньше здесь встречал, теперь вот пришлось вместе ехать. Горбун весело посмотрел на них:

— А, — сказал, — это вы из пидорского клуба?

— Да, да, — озабоченно ответил ему Сан Саныч. — Куда нам? — спросил он у Вики.

Вику в машине накрыло.

— Что, — спросил горбун, — блевать будете?

— Все нормально, — сказал Саныч, — не будем.

— Как хотите, — несколько разочарованно отозвался горбун.

— Так куда едем? — Саныч взял Вику за плечо, повернул к себе, залез во внутренний карман ее косухи и вытащил паспорт. Посмотрел на прописку.

— Давай попробуем, — сказал он горбуну, и они двинулись.

Вика жила совсем рядом, проще было отнести ее домой, но кто знал. Саныч вытащил ее на улицу, попросил горбуна подождать и понес Вику в подъезд. Под дверью поставил на ноги.

— Ты в порядке? — спросил.

— В порядке, — сказала Вика, — в порядке, паспорт отдай.

Саныч вспомнил о паспорте, достал его и посмотрел на фото.

— Тебе без пирсинга лучше, — сказал он.

Вика забрала паспорт и спрятала в карман.

— Если хочешь, — предложил Саныч, — я останусь у тебя.

— Чувак, — ответила ему Вика, довольно улыбаясь, — я лесбиянка, ты что, не понимаешь? А ты даже не гей, ты владелец. Сечешь?

Вика поцеловала его и исчезла за дверью. Саныч почувствовал на губах холодный привкус ее пирсинга. Ощущение было такое, будто он коснулся губами серебряной ложки.

Начались трудовые будни. Главная проблема трудовых будней заключалась в том, что клуб оказался целиком неприбыльным. Целевая аудитория упорно обходила «Бутерброды». Гога ругался, Славик старался на глаза ему не показываться, а когда показываться приходилось, громко кричал о нише, об Укрконцерте и вьетнамской диаспоре, даже предложил перепрофилировать «Бутерброды» на суши-бар и работать исключительно на вьетнамскую диаспору, после чего получил от Гоги по голове и какое-то время на работе не появлялся. Гога сидел себе в кабинете и нервно разгадывал кроссворды, напечатанные в «Бухгалтерском учете». Сан Саныч разыскал Вику и пригласил ее на ужин. Вика сказала, что у нее месячные, и попросила оставить ее в покое, пообещав, впрочем, зайти как-нибудь в «Бутерброды». Лето было горячее, кондиционеры истекали соком.


Появился Славик. Старательно пряча фингал, видневшийся даже сквозь солнцезащитные очки, он прошел в кабинет Гоги. Гога позвал Саныча. Славик сидел, печально кивая, и молчал.

— Долго молчать будешь? — спросил Гога, радостно улыбаясь.

— Георгий Давидович, — начал Славик, тщательно подбирая слова, — я понимаю, да, мы все были на нервах, я был неправ, вы погорячились.

— Я? — продолжал улыбаться Гога.

— В конце концов, мы профессионалы, — сказал Славик и поправил очки. — Я понимаю, бизнес есть бизнес и нужно его спасать. Я привык, чтобы все было начистоту, да… И если у вас ко мне есть какие-то претензии, говорите, я не обижусь. Но, — продолжал Славик, — я все понимаю, возможно, я где-то с вами не соглашался, возможно, наши позиции кое в чем не совпадали… ну, так уж вышло, я понимаю, вы в этом бизнесе человек новый, поэтому, нет, все нормально, я в команде, все хорошо.

— Славик, — сказал ему Гога, — это просто фантастика, что ты в команде, только проблема в том, что наша команда вылетает из высшей лиги.

— Да, — сказал Славик, — да, я понимаю, вы имеете право так говорить, я бы на вашем месте тоже сказал бы так, я понимаю, все хорошо…

— Славик, — снова обратился к нему босс, — я тебя прошу, давай что-то конкретное, я в минусах, так бизнес не делают, понимаешь?

Славик еще покивал, поразорялся по поводу команды, в которую он вернулся, высказал допущение, что на его месте так поступил бы каждый, стрельнул у Гоги на такси и велел ждать его завтра с хорошими новостями. Назавтра с утра он перезвонил с чужого мобильника и возбужденно прокричал, что сейчас он, мол, сидит в исполкоме и что сейчас тут, мол, решается вопрос на уровне облсовета, чтобы предоставить им право в этом году проводить «Вышиваные рушнычки».

— Что? — переспросил его Гога.

— «Рушнычки», — терпеливо повторил Славик. Слышно было, как законный владелец вырывает у него из рук свой телефон, но арт-директор не поддался. — «Вышиваные рушнычки»! Да погоди ты! — крикнул он по ту сторону разговора и, снова припав к трубке, продолжил: — Конкурс детского и юношеского творчества, непосредственно под патронатом губернатора, башляется из бюджета, если пройдет, они дают нам статус творческого центра, ни одна налоговая не доебется.

— А ты уверен, что нам это подходит? — на всякий случай переспросил его Гога.

— Ясно, что подходит, — закричал Славик, — это самое то, что нам нужно: рисунки на асфальте, конкурс детских моделей, старшеклассницы в купальниках, блядь. Распишем программу, бабло проведем через бухгалтерию, сделаем откат пожарникам, чтобы они нас в бюджет на следующий год поставили, и все, целый год кавээнить будем на народные бабки. Шоу маст гоу он, Георгий Давидович, я в этом бизнесе двадцать лет, ай, блядь! — закричал он уже скорее в пустоту, потому что трубку у него таки забрали.

Гога тяжело вздохнул и вернулся к кроссворду.


После обеда в клуб зашло четверо. Были в спортивных костюмах, но на спортсменов похожи не были — разве что на злостных нарушителей спортивного режима. Охранник спросил, к кому они, но они свалили его с ног и пошли искать директора. Гога сидел с Санычем и добивал кроссворд. Саныч увидел четверых и молча отключил телефон.

— Вы кто? — спросил их Гога, уже наперед зная ответ.

— Мы «Суперксероксы», — ответил первый, в синем спортивном костюме.

— Кто? — переспросил Саныч.

— Ты че, глухой? — сказал второй, тоже в синем спортивном костюме. — «Суперксероксы». Весь дом напротив — наш. Паркинг за углом — тоже.

— И еще офис на Южном, — снова вступил в разговор первый, в синем.

— В общем, мы лидеры на рынке, поял? — это уже добавил второй, тоже в синем.

Третий, в зеленом, неудачно повернулся, и из-под полы его спортивной куртки выпал обрез. Зеленый быстро наклонился, поднял его и спрятал обратно, хмуро озираясь по сторонам.

— Мы держим сеть оптовых центров, — продолжал первый, — у нас прямые поставки из Швеции.

— Вы что, — попытался поддержать разговор Гога, — хотите продать нам ксерокс?

Четверо угрюмо замолчали, тяжело переводя взгляды с Гоги на Сан Саныча.

— Мы хотим, — наконец начал первый, вытирая вспотевшие ладони о синюю ткань спортивных штанов, — чтобы все было по-честному. Вы тут новые, вас тут не было. Это наша территория. Надо платить.

— Мы платим, — попробовал пошутить Гога, — налоговой.

Третий снова неудачно повернулся, и обрез загремел на пол. Четвертый отвесил ему оплеуху, наклонился, поднял оружие и спрятал его в карман своих малиновых спортивных штанов.

Братуха, ты не поял, — снова начал второй, вкладывая в слово братуха всю свою ненависть, — мы «Суперксероксы», мы покрываем весь регион.

— Что вы имеете в виду? — спросил Сан Саныч.

— Ты не перебивай, да? — резко сказал первый и повернулся ко второму: — Говори, Леня.

— Да, — сказал на это Леня, — у нас выходы на администрацию. Это наша территория. Так что надо платить.

— Ну, мы здесь тоже не чужие… — попробовал возразить Гога. — Нас здесь, в принципе, знают.

— Кто тебя знает, братуха? — выкрикнул второй, сжимая кулаки, но четвертый взял его за локоть, мол, спокойно, Леня, спокойно, они сами не ведают, что творят. — Ну, кто тебя знает?

— Ну как кто? — попробовал потянуть время Гога. — Я по гипсокартону вообще работаю, у меня знакомые на Балашовке плюс зацепки в налоговой. Братья Лихуи, опять-таки…

— Что? — взревел второй, и Гога сразу понял, что о Лихуях можно было не вспоминать. — Лихуи?! Эти лохотронщики?!! Да они у нас, в «Суперксероксах», взяли партию старых принтеров и перепродали ее каким-то мудакам из Тракторного! Сказали, что это копировальные машины нового поколения! А те спихнули их в ментовскую академию, оптом, с нашей гарантией. Мы еле отмазались!!! Лихуи!!! Лихуи!!! — Второй рвал на себе синюю спортивную куртку и выкрикивал на весь клуб проклятую фамилию.

— Не только, — добавил Сан Саныч, чтобы хоть что-нибудь добавить, — мы еще в исполкоме…

— Что?! — не дал ему закончить второй. Похоже, он вправду обиделся. — В каком исполкоме?!! Ты хочешь сказать, что вас тоже крышует исполком?!!! Ты отвечаешь за свои слова?!!!!

Четвертый решительно полез в карман за оружием. «Ну, все, — подумал Гога, — лучше бы меня убил красноярский ОМОН, не так противно было б». Все четверо надвинулись на стол, заступив собой полкомнаты. И выглядело все таким образом, что ни Гоге Ломая, ни Сан Санычу в этой ситуации ничего, кроме тяжелых телесных повреждений, ждать не приходилось.


И тут открывается дверь, и в кабинет входит Славик, радостно улыбаясь и помахивая, как веером, какими-то ксерокопиями. Четверо застыли на месте с занесенными кулаками. Гога медленно осел на стул, Саныч сощурился и нащупал в кармане телефон. Все повернулись к Славику.

— Привет, привет, — закричал Славик, не замечая общего напряжения, — всем привет!

Он прошел к Гоге и пожал ему ватную руку.

— Партнеры? — радостно указал он Гоге на четверку и, засмеявшись, пожал руку крайнему, тому, что был в синем.

— Вот! — победоносно крикнул он и кинул перед Гогой стопку ксерокопий.

— Что это? — выдавил из себя Гога.

— Разрешение! — торжествующе объявил Славик. — «Вышиваные рушнычки».

— «Вышиваные рушнычки»? — недоверчиво переспросил Гога.

— «Вышиваные рушнычки»? — подошел Саныч и заглянул в документы.

— «Вышиваные рушнычки», «Вышиваные рушнычки», — испуганно зашептали четверо, пятясь к выходу.

— «Вышиваные рушнычки»! — безапелляционно повторил Славик и, наклонившись к Гоге, деловито заговорил: — Значит, так, Георгий Давидович, с пожарниками все согласовано, переводим через их счет, я все прикинул, берем налом и списываем, как коммунальную задолженность. — Он нервно засмеялся, резко оборвал смех и, повернувшись к четверке, строго спросил их: — Вы что-то хотели, товарищи?

Гога тоже вопросительно посмотрел на четверку, не отважившись задать им тот же самый вопрос.

— Братуха, — заговорил наконец второй, застегивая на груди молнию синей куртки, — так вас что, в натуре губернатор крышует?

— Да-да, — нетерпеливо ответил ему Славик и снова зашептал Гоге: — Недостачу спишем на детские хоры, я пробивал через управление, они проведут это через квартальный отчет как целевой одноразовый платеж детям-сиротам.

Четверка неуверенно толклась возле двери, не зная, что им делать. Четвертый пытался отдать обрез третьему, но тот отчаянно отпихивался.

— Что, уже уходите? — повернулся Славик к четверке. — Георгий Давидович, мы, кстати, приглашаем товарищей на «Вышиваные рушнычки»?

— «Вышиваные рушнычки», «Вышиваные рушнычки», — застонали четверо и начали высачиваться из кабинета.

Когда дверь за ними закрылась, Гога глубоко выдохнул.

— Дай папиросу, — обратился он к Славику.

Славик вытащил свои голимые и протянул Гоге. Гога ухватил сигарету дрожащими губами. Славик услужливо поднес спичку. Босс затянулся и тут-таки закашлялся.

— А что случилось? — не понял Славик.

— Славик, — обратился к нему Гога, — вот ты человек с биографией, так? Ты двадцать лет в шоу-бизнесе. Ты знаешь этого… как его…

— Гребенщикова, — подсказал Славик.

— Ты организовывал харьковский концерт ю-ту, ты работал с пионерами. Скажи мне, бог есть?

— Есть, — сказал Славик. — Безусловно есть. Но это не имеет никакого значения.


В «Бутерброды» заскочила Вика:

— Привет, пидоры! — крикнула компаньонам, одиноко сидевшим за столиком.

Гога хмыкнул.

— О’кей, — сказал напарнику, — я домой.

— Я все закрою, — пообещал Саныч.

— Ну ясно, — засмеялся Гога и, робко обогнув Вику, вышел на улицу.

— Где пропадала? — спросил Саныч.

— Тебе какое дело, — ответила Вика.

— Где пирсинг? — поинтересовался Саныч.

— Продала, — ответила Вика.

Потом они пили водку, Вика плакала и жаловалась на жизнь, сказала, что разошлась со своей подружкой, что та свалила из страны, навсегда.

— А ты почему осталась? — спросил Саныч.

— А ты? — спросила его в свою очередь Вика.

— Ну, у меня бизнес, — пояснил он. — К тому же я языков не знаю.

— Она тоже не знает, — сказала Вика, — она актриса, у нее язык тела, понимаешь?

— Не совсем, — честно ответил Саныч.

— Слушай, — спросила его Вика, — вот тебе почти тридцать. Почему ты не женился?

— Не знаю, — сказал Саныч, — я бизнесом занимался. У меня три ранения. Плюс сломанная рука.

— Найди себе какого-нибудь гея, — посоветовала Вика.

— Думаешь, поможет? — засомневался Саныч.

— Вряд ли, — сказала Вика.

— Хочешь, поехали к тебе, — предложил он.

— Это что, трахаться?

— Ну, можно не трахаться, — сказал Саныч, — можно просто.

— Просто — нельзя, — авторитетно заявила Вика.

И добавила:

— Все-таки жалко, что ты не гей.


Потом они долго лежали на полу ее комнаты. Воздух был темный и прогретый. Вика считала его пулевые ранения:

— Одна… — считала она, — вторая, третья… Это все? — спросила она слегка разочарованно.

— Все, — оправдываясь, кивнул Саныч.

— Это почти как пирсинг, — сказала она, — только не заживает.

— Все заживает, — ответил он.

— Ну да, — не согласилась Вика, — моя подружка тоже так говорила. А сама уебала в Турцию.

— Это тоже опыт, — рассудительно сказал Саныч.

— Ага, — со злостью ответила Вика, — знаешь, каждый такой опыт — как эти штуки у тебя на теле: всегда видно, сколько раз тебя хотели убить.


С клубом дела складывались совсем плохо. И даже успешно проведенные «Вышиваные рушнычки», во время которых Славика едва не побили пионервожатые за то, что он без стука зашел в гримерку, где переодевались старшеклассницы, ситуации в целом не спасали. Гога вечерами сидел в кабинете и считал на калькуляторе убытки. Саныч впал в депрессию, Вика не звонила и не брала трубку, бабки заканчивались. Саныч курил возле входа и завистливо наблюдал, как «Суперксероксы» начали пристраивать к своему дому пентхаус. Бизнес явно не шел, нужно было возвращаться к «Боксерам за справедливость».


Однажды утром пришел Славик и объявил, что есть хорошие новости.

— Будем делать шоу-программу, — сказал он. — Стриптиза вы не хотите, — обратился он к Гоге, — что ж, пусть будет так. Пусть будет. Я уважаю ваш выбор, Георгий Давидович. Но у меня есть чем вас удивить.

Гога напрягся.

— Я, — сказал Славик небрежно, — договорился-таки с Раисой Соломоновной. Она сначала наотрез отказалась, у нее, знаете, график, да, но я нажал на нее через свои каналы. Она скоро придет, было бы хорошо, чтобы все культурно прошло, ну вы понимаете… — и Славик бросил озабоченный взгляд на Саныча.

— С кем ты договорился? — переспросил его Гога. Саныч засмеялся.

— С Раисой Соломоновной, — с некоторым вызовом повторил Славик.

— Это кто такая? — осторожно переспросил Гога.

— Кто это такая? — высокомерно улыбнулся Славик. — Кто такая Раиса Соломоновна? Георгий Давидович, вы что?

— Ну, ладно, ладно, не грузи, давай рассказывай, — перебил его Гога.

— Что ж, — скорбно вздохнул Славик, — даже не знаю, что сказать. Как же вы клубным бизнесом собрались заниматься и не знали про Раису Соломоновну? Хм… Ну ладно. Ну, вы даете… Раиса Соломоновна — это цыганский муниципальный ансамбль, заслуженная артистка Белоруссии. Да вы слышали о ней! — уверенно выкрикнул Славик и полез за папиросами.

— А у нас она что забыла? — недовольно спросил Гога.

— Я ж говорю, — затянул Славик, — будем делать шоу-программу. По вторникам. В остальные дни она не может, у нее график. Я договорился. Ее знают все, заполним нишу.

— Ты уверен? — без энтузиазма переспросил Гога.

— Ясно, — сказал Славик и сбил пепел на только что разгаданный кроссворд.

— А что она делает, эта твоя артистка? — на всякий случай спросил Гога.

— У нее репертуар, — деловито сообщил Славик. — Полтора часа. Под минусовку. Цыганские романсы, песни из кинофильмов, криминальная тематика.

— А как она поет? — поинтересовался Саныч, — по-белорусски?

— Почему по-белорусски? — обиделся Славик. — Ну, в принципе, не знаю. По-цыгански, наверное, это же цыганский ансамбль.

— Она одна будет, — переспросил Гога, — или с медведями?


Раиса Соломоновна приехала около часу дня, задыхаясь от уличной жары. Ей было лет сорок пять, но она сильно красилась, поэтому можно было ошибиться. Она оказалась худой шатенкой в высоких кожаных ботфортах и какой-то прозрачной комбинации. Сказала, что только с концерта, выступала в детском доме, сказала также, что на всякий случай прихватила афишу, чтобы все было понятно.

На афише большими красными буквами было напечатано: «Харьковська филармония приглашает. Заслуженная артистка Белоруссии Раиса Соломоновна. Свитанкови пэрэгукы». Внизу стояло незаполненное «Час» и «Цена».

— Ну что, — бодро сказала Раиса Соломоновна, — показывайте клуб!

Все пошли в зал.

— Что у нас тут, — спросила артистка, — фастфуд или паб?

— У нас тут клуб для геев, — неуверенно сказал Гога.

— Заебись, — сказала Раиса Соломоновна и пошла на сцену. Славик, как представитель шоу-бизнеса, включил минусовку.


Начала Раиса Соломоновна с криминальной тематики. Она пела громко, обращалась к воображаемой публике и призывно махала руками. Гоге неожиданно это понравилось, он засмеялся и начал подпевать, видно было, что слова знает. Славик напряженно стоял за пультом и боковым зрением пас шефа. Саныч растерянно глядел на все это. После пятой песни Гога зааплодировал и попросил сделать перерыв, подошел к сцене и, подав певице руку, повел к себе в кабинет. Саныч неуверенно зашел за ними.

— Здорово, — сказал Гога Раисе Соломоновне, — просто здорово. Раиса, как вас…

— Соломоновна, — подсказала она.

— Да, — согласился Гога. — А давайте с вами выпьем.

— А что — петь больше не будем? — переспросила артистка.

— Не сегодня, — сказал Гога. — Сегодня давайте выпьем за знакомство.

— Ну ладно, — согласилась Раиса Соломоновна, — только я, с вашего позволения, переоденусь, а то у вас тут такая жара.

— Все что угодно, — весело сказал Гога и, позвонив в бар, заказал две бутылки холодной водки. Раиса Соломоновна сбросила ботфорты и достала из сумки домашние тапки в виде пушистых котиков. Гога поглядел на котиков и открыл первую бутылку. Саныч понял, к чему все идет, и печально отключил телефон. Славика в кабинет не приглашали. Он пришел сам.


Сначала они пили за знакомство. Потом стали петь. Гога предложил вернуться на сцену. Раиса Соломоновна согласилась и, как была, в домашних тапках, полезла на эстраду. За ней полез Гога в ее кожаных ботфортах. В ботфортах и шелковой рубашке от Армани он напоминал разночинца. Славик запустил минусовку. Раиса Соломоновна вернулась к криминальной тематике, Гога подпевал. Ботфорты взблескивали в свете софитов.


Зайдя в туалет, Саныч нашел Славика. Тому было плохо, он поливал себя водой из умывальника и тяжко глотал горячий воздух.

— Хуево? — спросил его Славик.

— Нормально, — прохрипел Славик, — нормально.

— Славик, — сказал Сан Саныч, — я давно хотел тебя спросить, может, это не лучшее место для такого разговора, но все-таки не знаю, будет ли еще возможность… Ты как вообще к геям относишься?

Славик подставил голову под холодную струю, выдохнул и присел под стеночкой. Какое-то мгновенье помолчал.

— Я вам, Сан Саныч, так скажу, — доверчиво заговорил он, сплевывая воду. — Меня вообще от геев не прет. Но, — он поднял вверх указательный палец, — на это есть свои причины.

— Ну, и что за причины? — спросил Саныч; возвращаться в зал не хотелось, и он решил переждать тут.

— Причины личного характера, — сообщил Славик. — Я аллергик. Мы, аллергики, как правило, сидим на колесах. Вот я, например, — сказал Славик и достал папиросу, — сижу. Уже десятый год. Раньше мне доктор прописывал. Но потом меня перестало вставлять, понимаете? А моя сестра работает в фармацевтической компании, у них под Киевом фабрика открылась. Им немцы на полмиллиона аппаратуры завезли, целый цех построили в рамках реабилитационной программы. Там какой-то дерибан был, фабрику открывали с понтами. Йошка Фишер приезжал на открытие, президент немецкий. — Славик нервно выпустил дым. — Бывший, — добавил он. — Запустили, значит, цех, сделали пробную партию, и тут Госстандарт сказал: ни хуя, продукт не отвечает нормам, слишком высокое содержание морфина.

— Кого? — не понял Саныч.

— Морфина, — повторил Славик. — Там фишка в том, что оборудование было ихнее, а сырье наше. А поскольку у них техника ориентирована на безотходное производство, то есть отходов у них просто не бывает, то вышло так, что они стали массово штамповать наркотики средней тяжести. Программу свернули, ясное дело. Фабрика обанкротилась. Профсоюзы подняли шум, их поддержали наши зеленые. Писали письмо Йошке Фишеру. Но он не ответил. Ну, одним словом, всех уволили, и мою сестру тоже. А чтобы как-то уладить конфликт с профсоюзами, зарплату коллективу выдали продукцией. Они теперь стоят на Житомирской трассе и продают эти таблетки туристам вместе с мягкими игрушками. А мне сестра несколько упаковок передала. Так что я аллергик, чтобы вы знали…

— А при чем тут геи? — спросил Саныч после долгой паузы.

— А хуй его знает, — признался Славик. — Вот, возьмите, — сказал он и протянул Санычу две таблетки. — Хорошая штука. Рубает на раз.

Саныч взял две таблетки и глотнул их одна за другой. «Хуже не будет», — подумал он. Хуже не стало.


Раиса Соломоновна совсем напилась. Она вырвала микрофон из рук Гоги и начала петь песни из кинофильмов. Свой рыжий парик она надела на озабоченного Славика. Гога попытался забрать у нее микрофон, но она вцепилась ему в волосы и начала кричать. Славик попробовал оттащить ее от босса, но напрасно — Раиса Соломоновна крепко держалась за Гогу одной рукой, другой стараясь выцарапать ему глаза. Гога сначала пытался ее оттолкнуть, но потом тоже завелся и начал вслепую махать кулаками. Первым ударом он свалил с ног Славика. Славик схватился за челюсть и снова кинулся оттягивать Раису Соломоновну. Раиса, встретив сопротивление, озверела и кинулась на Гогу с новой силой. После нескольких попыток она проехалась-таки по его левой щеке, оставляя кровавые борозды и ломая накладные ногти. Гога ойкнул, отступил и ввалил Раисе Соломоновне с носка прямо в живот. Раиса отлетела назад и вместе со Славиком, который за нее держался, завалилась в зал. Гога, ругаясь, вытирал кровь.

— Саныч, — крикнул он, — будь другом, вынеси отсюда эту ведьму. И музыку ее выключи, — добавил он.

Саныч подошел к певице, взял ее за шкирку и потащил на выход, следом с плачем бежал Славик в парике. Гога смотрел на все это со сцены и ругался.

— Ведьма, — кричал он, стоя посреди сцены, — ведьма чертова!

Саныч вызвал такси, сунул Славику бабки и вернулся в клуб. Гога сидел на краешке сцены, вытирая кровь шелковым рукавом, и пил водку из горла.

— Ведьма! — заплакал он и ткнулся носом Санычу в грудь. — За что она меня? Вот ведьма!

— Нормально, брат, — ответил ему Саныч. — Давай я тебя домой отвезу.

Они вышли во двор. Горбун стоял возле своей машины — посмотрел на Гогу в ботфортах, перевел задумчивый взгляд на Саныча и молча сел за руль. По дороге все молчали, только Гога время от времени всхлипывал.

— У меня тоже сосед пидор, — попробовал завязать разговор горбун.

— Да? — хмуро отозвался Саныч. — А у меня целый подъезд.


Утром Гога проснулся дома, в постели, в одежде и ботфортах. Задумчиво посмотрев на ботфорты, попробовал все вспомнить. И не смог. «Черт, — подумал Гога, — чем я занимаюсь! Мне скоро тридцать, я нормальный здоровый бизнесмен, на меня телки вешаются… Ну ладно, — снова подумал он, — телки не вешаются, но все равно, для чего мне этот клуб? Для чего мне все эти геи? Чего я сам себе порчу жизнь?» Он потянулся за телефоном, набрал номер знакомого оптовика и с лету купил у него партию гипсокартона.


Саныч приехал в «Бутерброды» где-то в обед. На входе стоял испуганный охранник.

— Сан Саныч, — сказал он, — там Георгий Давидович…

— Разберемся, — коротко ответил Саныч и зашел в клуб.

Зал был завален какими-то коробками. Они стояли всюду. Столы были сложены в углу. Бар не работал. Саныч зашел к Гоге. Гога сидел, закинув ноги на стол, и весело разговаривал с кем-то по телефону. На столе перед ним стояли ботфорты.

— Что это? — спросил его Саныч, указывая пальцем в сторону зала.

— Что? — безмятежно откликнулся Гога. — А, в зале? Гипсокартон. Взял партию дешево.

— А как же «Бутерброды»? — спросил Саныч.

— А никак, — ответил Гога. — Без понтов эти «Бутерброды». Я в минусах, Саныч, какие «Бутерброды»? Сейчас скину гипсокартон — и на Кипр.

— А как же экзотический отдых? — спросил его Саныч.

— Да какой экзотический отдых! — нервно засмеялся Гога. — У нас ментальность не такая, понимаешь?

— Ну а какая у нас ментальность?

— Черт его знает какая, — ответил ему Гога. — Нашей ментальности шо нада? Водку и телку для экзотического отдыха, правильно? А с вашими геями какая водка может быть? Не говоря уже о телке… — печально добавил он.


В зале послышался пронзительный крик. Двери распахнулись, и в кабинет влетел Славик.

— Что? — закричал он. — Что это?

Он отчаянно показывал в сторону зала:

— Георгий Давидович, Саныч, что это такое?

— Гипсокартон.

— Гипсокартон, — подтвердил Саныч.

— Зачем гипсокартон? — не понял Славик.

— Гипсокартон, Славик, — объяснил ему Гога, — для строительства архитектурных объектов.

— Георгий Давидович сворачивает бизнес, — объяснил Славику Саныч, — он теперь будет торговать гипсокартоном на Кипре.

— На каком Кипре? — обиженно возразил Гога, но Славик его уже не слушал.

— Что? — переспросил он. — Сворачивает бизнес? А я? А наши планы?

— Какие планы? — нервно перебил Гога.

— Да, я понимаю, — затянул Славик, — я это сразу видел. Для вас это так — сегодня открыли, завтра закрыли, для вас же это так. Я вас понимаю, я тоже на вашем месте так сделал бы. Да. Это как по делу, когда «Вышиваные рушнычки» нужно пробить, тогда «Славик, давай». Или когда Раису Соломоновну пригласить, тогда «Славик, пожалуйста».

— Ведьма твоя Раиса Соломоновна! — закричал на это Гога. — Ведьма чертова!

— Да? — в свою очередь закричал Славик. — Раиса Соломоновна — артистка! У нее репертуар! А вы ее ногой по печени!

— Как ногой по печени?! — растерялся Гога.

— Да! Ногой! По печени! А у нее репертуар! — Славик не выдержал, упал в кресло и, обхватив голову руками, зарыдал. Повисло гнетущее молчание.

— Саныч, я что? Действительно? Ногой по печени?

— Ну, ты защищался, — сказал Саныч, отводя взгляд.

— Не может быть, — прошептал Гога и тоже обхватил голову руками.

Сан Саныч вышел во двор. На противоположной стороне улицы стояли два «Суперксерокса» в зеленых спортивных костюмах, почти сливаясь с июльской зеленью.


Наверное, Гога среагировал на эту историю с печенью, в смысле с Раисой Соломоновной. Как-то его перемкнуло после этого, стыдно перед коллективом стало или что, но на следующее утро он сплавил гипсокартон директору парка культуры и пригласил Саныча и Славика на разговор. Саныча заедала депрессия, но он взял себя в руки и поехал. Последним появился Славик, был собран и выглядел строго. Гога старался в глаза ему не смотреть. Ботфорты так и стояли на столе — похоже, Гога просто не знал, что с ними делать. Все сели. Помолчали.

— Можно? — по-школьному поднял руку Славик.

— Прошу, — несколько заискивающе позволил Гога.

— Давайте я начну, Георгий Давидович, — начал Славик. — Я все это дело заварил, мне и спасать проект.

Сан Саныч взглянул на него с отчаяньем.

— Я понимаю, — сказал Славик, — мы все наделали много ошибок. Вы в этом бизнесе люди новые, я где-то недоглядел. Ну да. Не будем перекладывать вину на кого-то, — сказал Славик и поглядел на Саныча. — Но еще не все потеряно. У меня всегда есть запасной козырь в рукаве. Сейчас они придут.

— Кто? — испуганно спросил Гога.

— Бычки.


И Славик рассказал о Бычках. Он нашел их через стриптизерш из Дворца пионеров. Отец и сын Бычки — дуэт — были цирковыми клоунами, но несколько месяцев назад в связи с финансовыми проблемами, которые переживал городской цирк, попали под сокращение и занялись сольной карьерой, как сообщил Славик. По его словам, у них была клевая шоу-программа на полтора часа — с музыкой, акробатическими номерами и карточными фокусами. Славик поставил на Бычков все, сбоя быть не могло.


И вот пришли клоуны.

— Бычко, Иван Петрович, — представился старший Бычко и пожал руки Гоге и Сан Санычу.

— Бычко Петя, — поздоровался младший, но руку пожать не решился.

Гога пригласил всех сесть.

— Ну что ж, — начал Бычко-старший, снявши очки и протерев их носовым платком. — Мне рассказали о вашей ситуации. Я думаю, мы с Петей можем вам помочь.

— А какая у вас программа? — поинтересовался Гога.

— У нас дистанция, — сказал Иван Петрович.

— Династия, — поправил его Петя.

— Да, — согласился Иван Петрович. — У нас цирковая династия с одна тысяча девятьсот сорок седьмого года. Именно тогда моя старшая сестра поступала в цирковое училище.

— Поступила? — спросил Гога.

— Нет, — ответил Иван Петрович. — Так что цирк — это у нас семейное. Я, молодой человек, чтобы вы знали, еще в одна тысяча девятьсот семьдесят третьем получил вторую премию на республиканском конкурсе молодых артистов эстрады в Кременчуге. Я со своим номером «Африка — континент свободы» устроил настоящий фурор во время межрегионального слета агитаторов в «Артеке» в одна тысяча девятьсот семьдесят восьмом… Нет, — вдруг возразил сам себе Иван Петрович, — таки в семьдесят девятом. Да, в одна тысяча девятьсот семьдесят девятом в «Артеке»!

— А нам, — попытался подключиться к беседе Гога, — а нам вы тоже будете показывать «Африку — континент свободы»?

— Нет, — спокойно возразил Иван Петрович. — Нет, молодой человек. Мы стараемся идти в ногу со временем. У нас с Петей программа, работаем полтора часа, дополнительно — почасовая доплата, дебет-кредит, все официально, все легально. Оплату можно по безналу, но тогда плюс десять процентов банковских.

— Ну хорошо, — сказал Гога, — это понятно. Но вы знаете нашу специфику?

— А что у вас со спецификой? — спросил Иван Петрович и бросил на Славика недовольный взгляд.

— У нас гей-клуб, — сказал ему Гога. — То есть клуб для геев, понимаете?

— Так, что у нас по геям… — Иван Петрович достал из кармана пиджака замусоленную тетрадку. — Восемьдесят долларов в час. Плюс почасовая доплата. Плюс десять процентов банковских, — добавил он как завещание.

— А вы вообще работали с такой публикой? — продолжал сомневаться Гога.

— Кхм-кхм, — тяжело прокашлялся Иван Петрович. — Работали мы тут недавно корпоратив в консалтинге. Ну так публика, я вам скажу, солидная собралась, аккуратная. И вот представьте себе, подходит к нам с Петей исполнительный директор и говорит…

— Ладно-ладно, — перебил его Гога, — знаю я этот консалтинг.

— Так что? — подал голос Славик. — Берем Бычков?

— Берем-то берем, — ответил Гога, — только как ты себе все это представляешь?

— Значит, так, — перехватил инициативу Славик, — Георгий Давидович, я все продумал. Что у нас с календарем?

— Ну? — спросил его Гога.

— Купала! Сделаем гейского Купалу! — сказал Славик и весело засмеялся.

Бычки тоже засмеялись — Иван Петрович хрипло и простуженно, Петя звонко и не в тему. И Гога тоже засмеялся, его смех был особенно нервный и неуверенный. Уже когда прощались, Иван Петрович вернулся от дверей.

— Ваши? — спросил он Гогу и указал на ботфорты.

— Да, — сказал Гога. — Друзья прислали. С Кипра. А размер не мой.

Бычко-старший подошел и пощупал голенище ботфорта.

— Хороший материал, — сказал он со знанием дела.


К гейскому Купале готовились особенно тщательно. Гога больше не доверял Славику и публикой занимался сам. Снова приглашены были партнеры по бизнесу, оптовики, друзья детства и братья Лихуи, из которых, впрочем, пришел только Гриша, потому что Савва был избит в драке на Тракторном и лежал в четвертой больнице с переломанными ребрами. Славику было разрешено пригласить работниц Дворца пионеров, всех четырех. Кроме того, набилось много неизвестной публики, которая купилась непонятно на что, но точно не на гейского Купалу. Главной ударной силой были, конечно, Иван Петрович и Петя Бычки. Специально, как они сказали, к празднику ими был подготовлен номер «Огни Каира», что, по безапелляционному утверждению Славика, который присутствовал на прогоне, должен был всех порвать. На сцену Бычки вышли в костюмах фараонов, взятых в парке аттракционов. Зазвучала музыка. Вспыхнули софиты. Петя Бычко легко прогнулся и сделал мостик. Иван Петрович напрягся, крякнул, но тоже сделал мостик. Публика зааплодировала. Гриша Лихуй, который пришел уже пьяный, вскочил на ноги, но не удержался и завалил официанта. Охрана бросилась его поднимать и выводить, но Гриша сопротивлялся. Он свалил с ног одного охранника и успешно отбивался от другого. Саныч увидел драку и взялся растаскивать. Оптовики, которые уже сидели без галстуков, увидели, что бьют Гришу Лихуя, и, забыв прошлое, кинулись ему на выручку. Гриша в это время метнул одного охранника на сцену, тот врезался в стойку, где висели фонари. Стойка не выдержала и завалилась на Ивана Петровича, который стоял мостиком. Младший Бычко этого всего не видел, поскольку сам стоял мостиком. Публика бросилась вытаскивать Ивана Петровича из-под арматуры, но им мешал Гриша, который сцепился сразу с охранниками и оптовиками, не желая никому из них уступать. Тут младший Бычко повернул-таки голову и увидел папу под горой металлолома. Он дернулся было в его сторону, но отец угрожающе выбросил вперед руку, мол, назад, на сцену, ты артист, так что давай, дари людям радость! И Петя понял его, понял без слов этот последний отцовский наказ. И снова сделал мостик. И публика тоже все поняла, и скрутила Гришу Лихуя, и потащила его в туалет отливать холодной водой.

— Давай, Петя, давай, сынок, — прошептал Иван Петрович из-под арматуры, и тут прозвучал взрыв: Гриша Лихуй, обидевшись на всех и не имея больше сил сопротивляться, достал из кармана пиджака ручную гранату и швырнул ее в крайнюю кабинку. Унитаз треснул, как грецкий орех. Из кабинки повалил дым. Публика кинулась на выход. Саныч пытался собрать побитых охранников, Гога стоял возле сцены и ничего не понимал за этим кавардаком и этим дымом.

— Георгий Давидович! Георгий Давидович! — подбежал к нему запыхавшийся Славик. — Беда, Георгий Давидович.

— Что случилось? — растерянно спросил Гога.

— Кассир! — прокричал ему Славик. — Кассир, сука, сбежал! С выручкой!

— Куда сбежал? — не понял Гога.

— Да тут недалеко! — продолжал кричать Славик. — Я знаю. Сейчас будет спускать бабки на игровых автоматах! Давайте, мы еще успеем!

И Славик побежал на выход. Гога, сам того не желая, пошел следом. Саныч оставил контуженных охранников и отправился за ними. На улице их уже ждал горбун.

— Садитесь, — крикнул, — скорее!

В машину, кроме Славика, Гоги и Сан Саныча, запихнулись еще две работницы Дворца пионеров, Петя Бычко и, что примечательно, задымленный и оглушенный Гриша Лихуй, кричавший больше всех, будто это его выручку только что украли. Горбун рванул вперед, Славик показывал дорогу, но ему мешал Гриша, на котором все еще дымился пиджак с одним оторванным рукавом. Горбун злился, но продолжал разгонять машину. Работницы Дворца пионеров визжали на поворотах. В конце концов горбун не удержал руль, и такси, выскочив на встречную полосу, вылетело с дороги и врезалось в киоск с газетами. Газеты разлетелись повсюду, как напуганные гуси. Было четыре утра, тихо и спокойно. По улице проехала поливальная машина. Двери разбитого такси тяжело открылись, и оттуда начали вылезать пассажиры. Первым вылез Гриша Лихуй в пиджаке с одним рукавом. Увидел газеты, взял одну и пошел вниз по улице. За ним со змеиной пластичностью выполз Петя Бычко в костюме фараона. За Петей вывалился Сан Саныч и вытащил двух работниц Дворца пионеров. Изнутри работниц выталкивал Славик. Потом вытащили Гогу. Гога потерял сознание, но скорее от горя. Горбун вышел сам — он, казалось, сгорбился еще больше. В принципе, больше всего пострадала одна из работниц Дворца пионеров, Анжела — по дороге Гриша Лихуй выбил ей зуб. Сан Саныч отошел в сторону и достал из кармана отключенный еще вчера телефон. Попробовал его включить. Посмотрел на время — 4:15. Проверил автоответчик, не было ли новых сообщений. Новых сообщений не было.


За месяц Гога снова сделал ремонт, отдал долги и запустил в «Бутербродах» салон игровых автоматов. Горбун теперь работал у него кассиром. Славик вместе с Раисой Соломоновной выехали на Дальний Восток. Саныч из бизнеса вышел. Гога просил его остаться, говорил, что на автоматах они быстро поднимутся, и просил не бросать его одного на этого горбуна. Но Саныч сказал, что все нормально, что процентов ему не надо и что он просто хочет уйти. Разошлись они друзьями.


Но это еще не все.


Как-то раз в начале августа Саныч встретил на улице Вику.

— Привет, — сказал он, — у тебя новый пирсинг?

— Да, не дала ранам зажить, — ответила Вика.

— Чего не звонила? — спросил Саныч.

— Я в Турцию лечу, — увильнула от ответа Вика. — Попробую уломать свою подружку вернуться. Плохо без нее, понимаешь?

— А как же я? — поинтересовался Саныч, но Вика лишь погладила его по щеке и молча пошла в сторону подземки.


Еще через пару дней Саныч получил сообщение от Доктора и Буси. «Дорогой Саша, — говорили они, — приглашаем тебя к нам в гости по случаю дня рождения нашего Доктора». Саныч полез в нычку, взял остатки бабок, купил в магазине «Подарки» пластмассовую амфору и поехал на день рождения. Доктор и Буся жили в предместье, в старом частном доме, вместе с мамой Доктора. Встретили они его радостно, все сели за стол и стали пить красное сухое вино.

— Как там «Бутерброды»? — спросил Доктор.

— Нет больше «Бутербродов», — ответил Саныч, — прогорели.

— Жаль, — сказал Доктор, — симпатичное было место. И чем планируешь заняться?

— В политику пойду, — сказал Саныч. — Выборы скоро.

Неожиданно кто-то позвонил. Доктор взял трубку и начал с кем-то долго ругаться, после чего сухо извинился и, хлопнув дверью, исчез.

— Что случилось? — не понял Саныч.

— А, это мама, — засмеялся Буся. — Старая швабра. Она постоянно достает Дока. Хочет, чтобы он меня похерил, сбегает к соседке и оттуда звонит. А Доктор не ведется. Его здоровье! — Буся придвинулся ближе к Санычу.

— Слушай, Буся, — сказал ему Саныч, подумавши, — я вот что хотел у тебя спросить. Вот вы с Доктором геи, так?

— Ну… — неуверенно начал Буся.

— Ну, о’кей, геи, — не дал ему закончить Саныч. — И вот вы живете вместе, так? Ну, очевидно, вы любите друг друга, если я правильно понимаю. Но объясни мне такую вещь, вам, как бы сказать, физиологически хорошо вместе?

— Физиологически? — не понял Буся.

— Ну да, физиологически, когда вы вместе, вам хорошо?

— А почему ты спрашиваешь? — растерялся Буся.

— Нет, ты извини, конечно, — ответил Саныч, — если это что-то интимное, можешь не говорить.

— Да нет, чего ж, — еще больше растерялся Буся. — Ты понимаешь, Саша, в чем дело, в принципе, это не так уж и важно, ну, я имею в виду физиологическую сторону, понимаешь меня? Главное ведь в другом.

— И в чем же? — спросил его Саныч.

— Главное в том, что он мне нужен, понимаешь? И я ему нужен, мне кажется. Мы проводим вместе все свое время, читаем вместе, ходим в кино, бегаем вместе по утрам — ты знаешь, что мы бегаем?

— Нет, не знаю. — сказал Саныч.

— Бегаем, — подтвердил Буся. — А физически на самом деле мне это даже не нравится, ну, ты понимаешь, когда мы с ним вместе. Но я ему этого никогда не говорил, не хотел расстраивать.

— Почему я спрашиваю, — сказал ему Саныч. — Есть у меня знакомая, очень прикольная, правда, пьет много. И вот мы с ней один раз переспали, представляешь?

— Ну, — неуверенно кивнул Буся.

— И вот у меня та же самая ситуация — мне с ней хорошо было, даже без секса, понимаешь? Даже когда она пьяная была, а пьяная она была всегда. А теперь она взяла и свалила в Турцию, представляешь? И я не могу понять, в чем же тут мораль, почему я, нормальный здоровый чувак, не могу просто быть с ней, почему она валит в Турцию, а я даже не могу ее остановить?

— Да, — задумчиво ответил Буся.

— Ладно, — посмотрел на него Саныч. — Я думал, хоть у вас, геев, все нормально. А у вас та же самая хуйня.

— Ага, — согласился Буся, — та же самая.

— Ну все, пойду я, — сказал Саныч. — Привет Доку.

— Подожди, — остановил его Буся. — Подожди немного.

И выбежал на кухню.

— Вот, держи, — сказал он, вернувшись и протягивая Санычу какой-то сверток.

— Что это? — спросил Саныч.

— Пирог.

— Пирог?

— Да, яблочный пирог. Это Доктор испек, специально для меня. Вообще знаешь, вот ты про секс говорил. Просто есть какие-то вещи, от которых я плачу. Например, этот пирог. Я же понимаю, что он его специально для меня готовил. Как я после этого могу от него уйти? Знаешь, у меня был знакомый, который объяснял мне, в чем разница между сексом и любовью.

— И в чем? — спросил Саныч.

— Ну, грубо говоря, секс — это когда вы трахаетесь и ты после этого хочешь, чтобы она как можно скорей ушла. А любовь, соответственно, это когда вы трахаетесь и после траха ты хочешь, чтобы она как можно дольше оставалась. На, держи, — протянул он Санычу сверток.

— И что, — сказал Саныч, подумав, — это и есть мораль?

— Да нет, никакая это не мораль. Это просто кусок пирога.


И Саныч пошел себе в сторону автобусной остановки. По дороге к нему присоединился какой-то пес. Так они и шли — спереди Саныч с пирогом, сзади пес. Вокруг них разворачивались теплые августовские сумерки. Саныч пришел на остановку и, сев на лавку, стал ждать. Пес сел напротив. Саныч долго его разглядывал.

— О’кей, — сказал он, — шавка, сегодня твой день. В честь Международного праздника солидарности геев и лесбиянок тебе достанется яблочный пирог!

Пес с надеждой облизнулся. Саныч достал сверток и разломил пирог пополам. Вышло почти поровну.

БАЛЛАДА О БИЛЛЕ И МОНИКЕ

Отношения всегда держатся на доверии. Скажем, ты доверяешь Господу. Ты говоришь ему: «ОК, Господь, я доверяю только тебе, вот последние пять баксов, поставь их сам». Господь берет твою пятерку, говорит подождать его и спускает бабки с первого захода, не имея даже теоретической возможности отыграться. Очевидно, это не лучший пример, но тем не менее. Люди часто не доверяют друг другу по непонятным причинам. Они просто отворачиваются друг от друга в самый нужный момент и спокойно засыпают, глядя в разноцветной темноте свои кошмары. Доверие же вынуждает тебя отказаться от индивидуального просмотра сновидений. Доверие в целом — вещь коварная, оно раскрывает тебя, как порножурнал, на самой неподходящей странице, и попробуй теперь объяснить, что именно ты имел в виду и каким образом. В этом случае доверие становится обременительным, и твои ближние удаляют тебя из своей жизни, как хирургические швы с тела. Потому и отношений настоящих почти не осталось. Каким-то образом на место старых добрых гетеросексуальных отношений пришли корпоративные вечеринки, и если ты не в корпорации, то и выпасать тебе нечего — эта новая жестокая реальность обойдется без твоего участия. Иди домой, смотри свое видео. Сколько раз я наблюдал за всем этим со стороны и думал: ну вот, все в порядке, вот у них все должно выйти, они хорошо выглядят вместе, они — красивая пара и у них будут красивые дети, а если детей у них и не будет, хуже от этого тоже никому не станет. Главное, чтобы они доверяли друг другу, не закрывались, как тяжеловесы на ринге, умели говорить об очевидных вещах, о своих тайных желаниях, даже если эти желания сводятся к одному, а так чаще всего и случается. Но проходит время, и снова повторяется то же самое — паузы в общении, напряженность в разговорах, какие-то моральные принципы, которые неизвестно откуда берутся и неизвестно куда потом исчезают. Все как всегда — вот они сидят в одной комнате, по разные стороны одной кровати, и делают себе на коже глубокие болезненные надрезы, следя, чей надрез будет глубже и болезненней. А после этого измученно расходятся, долго залечивают свои надрезы, во что бы то ни стало стараются залечить их — так, чтобы ни малейшего воспоминания не осталось, и если и встречаются после этого, то разве что в вагонах подземки, направляясь, как и раньше, в одну сторону. Корпорация постепенно перебирает на себя избыток их психоза, и ты сам начинаешь понимать — радость коллективного труда куда привлекательней индивидуальной влюбленности хотя бы потому, что ею можно поделиться с трудовым коллективом. Попробуй поделиться с трудовым коллективом своей страстью, попробуй рассказать группе менеджеров о том, как ночью в лунном свете взблескивает ее кожа и как остро проступают ее ключицы, словно дюны, под утро, когда она наконец изнеможенно засыпает. Расскажи это менеджерам — они проклянут тебя и наложат на тебя корпоративную анафему, они поджарят тебя прямо во время ближайшей корпоративной вечеринки и будут играть в футбол — офис на офис — твоей отбитой печенью. Именно радость коллективного труда помогает тебе продраться сквозь очередную депрессию. И, продравшись, ты смотришь из окна офиса на осенние деревья, на их вертикальную глубоко прочерченную графику и вдруг осознаешь, что вот снова пришла осень, и воздух с утра прогревается с каждым разом все дольше, и деревья стоят такие строгие и аскетичные. Ты смотришь на все это и меланхолично думаешь, что в таком офисе хорошо работать, такой осенью хорошо думается, а на таких деревьях хорошо повеситься.


Есть у меня приятель, его зовут Каганович, юридические консультации, правовая защита; и с ним произошел такой случай. Его подружка решила, что им время как-то более четко оформить свои отношения, поскольку встречались они уже третий месяц, а дальше пьяного секса дело не шло. И не то чтобы им это не нравилось, просто однажды она сама предложила перевезти к нему вещи. Как это обычно происходит, однажды утром он куда-то спешил и, не имея лишних ключей, помогал ей собраться. Утром она собираться не любила, то есть она не любила собираться вообще, а утром об этом и речи не могло быть. Она по ошибке хватала его одежду, допивала вчерашнюю водку, стоявшую на ночном столике, тушила окурки в его чае — одним словом, он опаздывал, а она не уходила. «Послушай, — сказала она, отдавая ему его ботинок, в который уже успела пролить водку, — чего ты мучаешься, давай я перевезу к тебе вещи, и все будет хорошо». «Думаешь? — засомневался он. — Ну ладно, давай, только сейчас выметайся отсюда, я опаздываю». Она обиженно запустила в него ботинком. Вернулась она на следующее утро, таща за собой безразмерный чемодан. «Я взяла вещи повседневного употребления, — заявила она холодно. — Меня не хотели пускать с ними в трамвай, представляешь? Где можно положить мои книги?» Из книг она привезла третий том энциклопедии на букву «г». «Остальные ты что, уже прочитала?» — спросил Каганович. «Я генетикой занимаюсь», — ответила она и положила третий том под подушку.

На самом деле она к нему не переехала, она и дальше пропадала где-то неделями, появлялась на день, точнее, на ночь и снова исчезала. Вещи лежали посреди комнаты. Каганович долго к ним привыкал, пытался собрать их, сложить в кучу, но она каждый раз приходила и вываливала из чемодана какие-то коробки и пакеты, свертки и альбомы. «Не трогай мои вещи, — обижалась она, — не трогай их и не ройся в моем чемодане, извращенец». Она была идеальным объектом для клептомании, поскольку с вещами у нее отношения откровенно не складывались. Она постоянно оставляла их в барах и столовых, забывала на почте и теряла в трамваях, которыми откуда-то добиралась. Каганович даже не знал точно, где она живет. Приблизительно представлял себе, поскольку она часто ездила трамваями, и при желании можно было бы как-то проследить за маршрутом, находя в вагонах и на остановках ее зонтики и блокноты, карандаши и фломастеры, другие вещи ее повседневного употребления. Идя за ними, можно было бы вычислить ее жилище, усеянное еще бо́льшим количеством одежды и книжек, вязаных шапок и перчаток. У нее было очень много вещей. Возможно, именно поэтому она не хотела переезжать из своего злосчастного обиталища, о котором рассказывала страшные истории, мол, трамваи, соседи, постоянно исчезают вещи. Она с ужасом думала, как придется все это собирать, распихивать по чемоданам, тянуть на себе. Каганович думал об этом с неменьшим ужасом. Одним словом, тема их пугала, и они старались об этом не говорить. Они вообще старались не говорить — в подобных случаях, когда люди могут рассказать друг другу так много, они, как правило, молчат. Потому что в подобных случаях любая попытка о чем-то поговорить превращается во вскрытие тела с последующим стремлением спрятать труп куда-нибудь подальше.

Тем более для нормального общения не обязательно говорить, достаточно просто внимательно слушать. А в случае с ней и расспрашивать о чем-то не требовалось, достаточно было лишь однажды ее увидеть, потому что она вела себя как трава, если можно себе представить траву с такой биографией. Скажем, когда она говорила по телефону и связь внезапно обрывалась, она реагировала так, будто это оборвалась подача кислорода, и она просто не понимала, как так вышло и чем теперь она должна заполнять свои легкие. Достаточно было просто наблюдать за ней, за ее привычками, за изменением ее настроения, тем более что оно у нее постоянно менялось — такое ощущение, что у нее настроения вообще не было. Это тоже можно было понять — перепады давления, недостаточная влажность. Какое может быть настроение, если тебе с утра перекрыли подачу кислорода? Такие странные отношения двух даунов, которые никак не могут договориться, поскольку мало того, что являются даунами, так еще и говорят на разных языках, как тут договоришься? Отношения держатся на постоянном замалчивании, на тишине, на ровном безмолвном дыхании, которое в некие моменты — как правило, ближе к утру — наконец становится настолько тихим, насколько возможно, чтобы только не остановилось сердце. Самое худшее начиналось с утра, когда Каганович куда-то срывался, что-то ей говорил, к чему-то призывал и в чем-то обвинял. Тогда она начинала разгневанно кричать и угрожать, бегала по комнате и решительно собирала свои вещи, забегала в ванную, сгребала зубные щетки и одноразовые бритвы и распихивала их по карманам своих армейских штанов, хватала свои тампаксы и запускала ими в Кагановича. «Отдай мою щетку», — говорил он, но она показывала фак и выбегала из ванной, копалась в постели, вытаскивала оттуда третий том энциклопедии, вытаскивала журналы, белье и ботинки. «Неужели я на этом спал?» — думал Каганович. Она перекатывалась на другую сторону кровати и вытаскивала из-под него свою любимую пепельницу в форме Элвиса. «Смотри, — кричала она, — Элвиса я забираю!» «Твой Элвис — американский ублюдок», — говорил он ей, после чего она победоносно высыпала окурки в постель и бросала Элвиса в свой рюкзак. «И это я тоже забираю», — она бежала на кухню и сгребала в рюкзак фен и вилки, кассеты и охотничий нож, недопитую водку и теплые августовские яблоки, потом вбегала обратно в комнату и хватала уже все, что попадалось на глаза, — например, телефонные справочники, которые она откуда-то и непонятно для чего притащила перед этим. Она пыталась впихнуть справочники в рюкзак, но рюкзак уже был переполнен бельем и яблоками. Тогда она нервно вытаскивала Элвиса, давала подержать Кагановичу, впихивала-таки справочники в рюкзак и, рассыпая во все стороны проклятия, выскакивала на лестницу. Каганович выходил за ней. Она, демонстративно не оглядываясь, сбегала по ступенькам вниз. «Эй, — кричал он ей, — ты забыла своего американского ублюдка!» Она останавливалась, замирала на миг, потом решительно поднималась назад, выхватывала пепельницу и, угрожающе размахивая ею в воздухе, бежала на трамвайную остановку.


Корпорация — это как анонимные алкоголики: она не лечит, зато дает понять, что не один ты так облажался. Философия корпоративности лишь на первый взгляд лежит в плоскости сугубо профессиональных отношений. На самом деле корпорация остается с тобой, даже когда ты о ней не думаешь. Хотя попробуй о ней не думать, и она пробьет твою грудную клетку в самом тонком месте. Вкус корпорации остается на твоих пальцах, когда ты приходишь с собрания, ее запах впитывается в сукно твоего комбинезона. Корпорация проливается кофе на твои финансовые разработки, разъедает желтым производственным кариесом твои резцы, проникает тебе под кожу, как утопленники — под разбухший мартовский лед. Ты носишь ее с собой изо дня в день, из ночи в ночь, с производства — в банк, с вокзала — на стадион. Корпорация следит за тобой, она формирует твое социальное поведение. Ты отхаркиваешь ее с кровью после ночной драки, ты выдавливаешь ее по́том во время утреннего секса. Корпорация сидит в твоем горле во время разговоров, распыляется во время кашля, забивает тебе выдох во время утренних пробежек. За каждым твоим шагом стоит корпорация, за каждым твоим поступком угадывается ее внешняя политика, каждым своим словом ты повторяешь условия индивидуального контракта, который ты пытаешься любой ценой продлить. Корпорация выполняет функцию прикладных духовных практик. Корпорация делает из тебя человека, который не боится просыпаться утром и сверяется с рабочим планом. Корпорация учит тебя правильно расставлять вещи возле себя, так, чтобы не натыкаться на них в осенних сумерках. Корпорация упорядочивает твою персональную камеру, придавая ей более-менее цивилизованный вид, насколько это нужно тебе как работнику корпорации. Корпорация как разновидность церкви спасает души безнадежных грешников, которым гореть бы в аду, если бы не их профсоюзные билеты, которые они покажут святому Петру на заводской проходной, и старик просто вынужден будет допустить их к потустороннему небесному конвейеру, поскольку корпорация связывает все. Корпорация побеждает диалектику с ее недальновидным материализмом, корпорация попирает смертью смерть, потому что смерть на производстве — это начало хорошей карьеры, кто бы там что ни говорил. Корпорация сама по себе является формой сексуальности, поскольку в контексте корпоративной этики дух команды и чувство локтя перестают быть метафорами. Речь идет о способности в случае производственной надобности целиком заменить своего напарника, прикрыть его в прямом и переносном смысле. В какой-то момент ты откроешь для себя эту корпоративную бисексуальность, делающую тебя полноценным членом дружного коллектива, способного решать серьезные экономические задачи. Рабочая семья, собранная в кулак группа единомышленников, братья, обращенные корпорацией в большую единоверную общину, дают тебе возможность ощутить всю полноту личной жизни, которой ты не мог ощутить раньше, не влившись в команду. Корпорация дает тебе шанс на спасение, она избавляет тебя от холодных страстей, которые леденили твою душу, не давая ей до конца прогреться. Корпорация говорит тебе, что настоящий бизнес не предусматривает обогащения. Настоящий бизнес, — говорит корпорация, — требует постоянного капиталовложения, когда ты вкладываешь в корпорацию все свои сбережения, наперед зная, что по ним тебе и воздастся. Дети корпорации, как апостолы, вы идете с конференции на конференцию, с презентации на презентацию, обремененные великим корпоративным учением, держась за него и неся его страждущим, как хлеб и вино; словно первые, еще неумелые проповедники, обращаете вы в веру новых братьев и сестер прямо во время бизнес-ланчей; точно мученики, принимаете на себя тычки и враждебность этого мира, который поворачивается к вашей корпорации спиной, впадая во тьму и безверие. Свет над вашими головами, запах роз в ваших одеждах, золотом сияют ваши тени, когда вы проходите сквозь безъязыкую толпу. Вот только кариес, сука, кариес — тридцать два испорченных зуба, и никакой тебе, сука, медицинской страховки.


Вернулась она неожиданно, где-то через неделю. «Только не думай, что я вернулась, я за вещами пришла», — сказала она и начала распаковывать свой рюкзак. Достала телефонные справочники и кинула их посреди комнаты, достала третий том энциклопедии на букву «г» и спрятала его под подушку, отнесла на кухню вилки и фен, разбросала по постели свою одежду и фотографии, осторожно достала бумажную коробку, вынула оттуда Элвиса и спрятала под кровать. Каганович сразу успокоился — ее шарфики свисали со стульев, как флаги союзников, жизнь была долгой и прекрасной, а главное, что она принесла его зубную щетку. На следующий день он сделал для нее запасные ключи. Это очень просто, — говорил он ей под утро. Становилось холодно, и он накрывал ее тяжелым одеялом, которое она сразу прожгла в нескольких местах. Это все очень просто, это как в истории про Билла и Монику, помнишь ее? Любовники занимались бог знает чем, хотя бога тут лучше не поминать, занимались себе своей любовью, так и не объяснив друг другу самых важных вещей — вещей, которые их объединяли и которые их в конце концов разлучили. А что потом? — говорила она ему сквозь сон. Потом? Потом произошло непостижимое — они разошлись, и вдруг выяснилось, что она сохраняет на своей одежде следы его любви. Понимаешь, просто какие-то апокрифы начались, истории о гонении первых христиан, апостол Билл и святая Моника, сохраняющая платье со следами его любви, словно Туринскую плащаницу. И тут к ней приходят какие-нибудь фарисеи и саддукеи из си эн эн и говорят: мэм, отдайте нам следы его любви, отдайте их нам, мы выиграем этот процесс, и на вас просто посыплется дармовое бабло. И что она? Что она, она согласилась, отдала им плащаницу, сдала апостола Билла и разводит себе сейчас где-нибудь кроликов. Или вышла замуж за арабского студента и открыла ему все радости и прелести западной цивилизации — после апостола Билла она его такому могла научить! Или сбухалась где-нибудь на ранчо — у нее была склонность к полноте, со временем это могло развиться во что угодно, но скорее всего — в алкоголизм, ну, ты понимаешь. А апостол Билл? Апостола Билла канонизировали и изобразили его портрет на пятибаксовой купюре, чтобы потомки, глядя на его резной профиль, помнили, насколько суетны все наши страсти и устремления и к чему приводит неконтролируемая ебля в рабочее время. Идиотская история, — сказала она и заснула. К чему я веду, — вел дальше Каганович, — иногда я думаю, что мы все повторяем ошибки Билла и Моники. Мы оставляем всюду следы нашей любви. Мы развозим ее по плотным гостиничным простыням и серым колючим одеялам, наша одежда и наши тела перемазаны ею, этой нашей любовью, которой оказывается так много, что ее следы обнаруживаются везде, где мы появляемся. По нашим с тобой маршрутам, по адресам и случайным остановкам можно составить большой путеводитель. Уже столько времени мы с тобой боремся сами с собой, мы бьем друг друга острыми предметами и прикладываемся друг к другу свежими ранами, так чтобы кровь наша могла перемешаться и перетечь из артерии в артерию, а когда кровь сворачивается, как уличная торговля вечером, мы вдруг забываем об этом, забываем о своей крови и следах своей любви, и о том, что всему этому можно было бы найти объяснение, но объяснение никому, оказывается, не нужно — ни тебе, ни мне. Поэтому завтра ты снова будешь отбиваться от меня и метать мне в сердце вилки и кухонные ножи, ты будешь убегать отсюда, как будто я тебя держу, а я буду сидеть среди твоих вещей и долго перебирать их, пытаясь найти на каждой из них следы твоей любви.


Я вижу будущее за движением профсоюзов. В идеале профсоюзы должны заменить и церковь, и родину, и систему образования как таковую. Люди все сильнее боятся покидать пределы производственной сферы, охватывающей с каждым разом все бо́льшие участки их жизни. Профсоюзы, как форма коллективной защиты, постепенно выходят за фабричные ворота и становятся первыми моделями будущего общества — общества, построенного на принципах коллективизма и корпоративной ответственности. Такое общество, в отличие ото всех предыдущих известных нам форм общежития, имеет одно неоспоримое преимущество — оно является самодостаточным и не требует внешних коммуникативных проявлений. Оно не требует от тебя открываться каждый день, раздраивать свои защитные люки, подставляться под перекрестные удары, лишать себя возможности отступления. Общество будущего, основанное на принципах внутренней корпоративности, позволяет тебе согласовывать все свои личные интенции с правилами и обычаями твоих ближних, готовых всегда поддержать тебя в твоем одиночестве и твоем отчаянии. Потому что иначе все равно не выходит, и каждая история заканчивается фронтовыми подвигами влюбленных в жизнь главных героев, которые вваливаются в эту жизнь веселой шумной гурьбой и которых выносят поодиночке, оттаскивая за кулисы их еще теплые тела, из которых вылетают счастливые души. Иначе просто не выходит. Никто даже не знал, что они были любовниками. Когда она умерла, ей не было двадцати пяти, не говоря обо всем остальном.

СОРОК ВАГОНОВ УЗБЕКСКИХ НАРКОТИКОВ

«Братья Коэны, Итан и Джоэл, научили меня не бояться крови», — писал мой друг Бондарь. В Харькове пятнадцать лет назад нормально стояли братья Лихуи, Гриша и Савва, — крышевали общежития, так сказать, с молчаливого согласия администрации. Хотя попробовала бы администрация что-нибудь сказать Савве или, тем более, Грише — братья б ее всю съели. Братьями Лихуи были не родными, но кровь в них текла общая, я в этом не сомневался. Стояли они правда нормально, враги их уважали — они могли выйти вдвоем на стенку, их ломали и смешивали с черной харьковской почвой, пораженные их мужеством и ебанатством враги относили их на плечах домой и вызывали «скорую». Братья отлеживались, заливали раны спиртом (я сейчас говорю о душевных ранах) и снова шли в бой. Это вызывало если не уважение, то, по крайней мере, опаску: попадешь под такого, как под экскаватор, — лечись потом, если сможешь. Ко мне братья относились с интересом; еще во время первого, назовем его так, знакомства, когда нас, салаг, выгнали в два часа ночи для ознакомления с командным составом, братья увидели меня и — а что у тебя с волосами? — спросили, — ты что, панк? Потом мы с ними часто говорили о национальном возрождении и спасении души. Тогда, в свои семнадцать, я убеждал их, что эти понятия тождественны. Они, кажется, верили мне — вспомнить стыдно. В конце девяностых, получив свою критическую массу шрамов и черепно-мозговых травм, братья решили, что хватит им пиздиться с неграми на футбольной площадке, тем более что вон их сколько, негров, — целый континент, а их, братьев Лихуев, всего двое, да и то не родные. Так что решили они выйти из криминальной тени и как-то легализоваться, насколько это возможно в условиях нашей поднебесной республики. Сначала в одном из общежитий они открыли кафе-гриль. Это мало что изменило в их личной и общественной жизни. Защищая сомнительную честь двух несчастных сотрудниц кафе-гриль, Гриша и Савва и дальше вынуждены были через вечер выходить вдвоем на стенку, бабла это особо не давало, удовольствие тут не считается, все-таки речь идет о бизнесе, поэтому кафе братья прикрыли и взяли вскладчину автостоянку. С автостоянкой у них не сложилось сугубо случайно: по врожденному славянскому легкомыслию и таким же врожденным криминальным наклонностям братья на своей стоянке разрешали друзьям ставить краденные в России машины, которые потом распиливались на запчасти и продавались в сети фирменных магазинов бээмвэ. Поскольку салонов было мало, а машин из России пригоняли много, иногда краденая техника стояла под открытым небом долгие недели. И когда однажды конкуренты сдали салоны бээмвэ органам, те (имеются в виду органы) быстро вышли на владельцев автостоянки, где под трепетным весенним снегом ржавели лучшие образцы немецкой автомобильной промышленности. Братьям удалось откупиться — они выкатили со стоянки вишневого цвета бээмвэ без двигателя и покатили его прямо на штраф-площадку райотдела милиции. Конфликт был улажен, салоны, кстати, тоже отмазались, но краденую технику девать было некуда, поэтому братья продали автостоянку строительной компании под застройку. Против застройки выступили жители района, но братья Лихуи к этому отношения уже не имели и взирали на конфликт со стороны с интересом и отрешенностью. Однажды они даже вышли на митинг протеста вместе с жителями района, встали в первых рядах и смотрели на раскопанную под фундамент бывшую автостоянку, возле которой бегал прораб и отгонял жителей района. Савва стоял с флагом коммунистической партии, Гриша стоял с транспарантом, на котором было написано: «НАТО — руки прочь от украинской земли». Савва смеялся над братом, что это у тебя за мудацкий транспарант? — говорил. Гриша обижался и отвечал, что ничего не мудацкий, правильный транспарант, все верно, — говорил, — это только дебилам непонятно. Тогда обижался Савва и громко кричал протестные лозунги. Сдав флаг и транспарант организаторам митинга, братья пошли домой, думая о переменчивости судьбы и нестабильности экономической ситуации в стране. На память об автостоянке у них остался тяжелый моток колючей проволоки — метров сто пятьдесят, если не больше, который братья решили строителям не продавать, скрутив его и принеся домой. Колючая проволока лежала посреди комнаты, как тревожное эхо войны, в которой их отцы участия, впрочем, не принимали, поскольку отец Гриши в то время сидел за убийство инкассатора, а у Саввы отца вообще не было, и по чьей линии он был Лихуем, никто точно не знал, хотя родные любили его больше, чем Гришу.


Новый бизнес придумал Савва. Он сидел вечерами на кухне и просматривал рекламные газеты.

— Гляди, — сказал он как-то раз старшему брату, который газет не читал и целыми днями таскался по базару, а тут случайно забежал домой и нервно ходил по комнатам, время от времени натыкаясь на колючую проволоку, — гляди, тут рекламируют все. Тут рекламируют даже такие штуки, о которых я никогда не слышал. На первой странице есть даже реклама боев без правил среди инвалидов, а в разделе «Культура и отдых» рекламируют еженедельные собрания евангелистов под памятником первым комсомольцам в парке Артема.

— И что? — не понял Гриша.

— Ты дебил, — сказал ему брат, — ты не знаешь, кто такие первые комсомольцы или кто такие евангелисты?

— Мне по хую евангелисты, — ответил ему Гриша.

— Вместе с тем, — согласился с ним Савва, — смотри, какая вещь: никто не рекламирует ритуальные услуги.

— Ритуальные услуги? — удивился Гриша. — Что за услуги такие, что-то типа интима?

— Не совсем, — сказал Савва, — это когда поминки, понимаешь, там, венки, гробы, в крематории когда сжечь надо, тогда это ритуальные услуги.

— Так ясно, что не рекламируют, — понял брата Гриша, — у нас же крематории государственные.

— С чего ты взял? — не поверил Савва.

— Ясно, что государственные, — убеждал его Гриша, — я тут Жорика видел, помнишь Жорика? Ну, Жорик, ему еще чечены ухо отрезали за долги, сами и в больницу отвезли, а хирурги все после смены были, пришили ему ухо, но не той стороной. Пришлось еще раз везти, перешивать, помнишь?

— Ну? — сказал Савва.

— Так он работает в крематории, истопником.

— Кем?

— Истопником. И за проезд никогда не платит, у него корочки. Он бюджетник, к тому же льготник, ну, ему с этим ухом инвалидность дали.

— Заливает он, твой Жорик, — не поверил Савва брату. — Если крематории правда государственные, то какому министерству они принадлежат?

— Не знаю, — ответил Гриша, — может, угольной промышленности.


Но Савва уже начал думать. Ниша ритуальных услуг привлекала его своей незанятостью и возможностью развернуться сразу широко и с понтами. Савва навел справки, Гриша встретился с Жориком и напоил его в зюзю. Пока Жорик еще держался на ногах, он вел себя высокомерно, требовал чистых салфеток и пива к водке. Потом спустился и стал плакаться, сказал, что давно пошел бы из истопников, что ему жмуры уже ночами снятся, да куда ж он пойдет? Там коллектив, его уважают, на день рождения грамоту дали, план они выполняют, и вообще…

— Ага, — сказал Гриша, — план. Значит, вы таки бюджетники?

— Да, — расплакался снова Жорик, — мы бюджетники. К тому же льготники.

— А в чем фишка твоей работы? — спросил Гриша.

Жорик помолчал, попросил еще одну чистую салфетку, вытер слезы и ответил:

— Фишка моей работы, Гриша, в моей безотказности, понимаешь?

— Объясни, — попросил Гриша.

— Я истопник, — сказал Жорик и снова вытер слезы. — Я сожгу кого угодно, хоть маму родную. На мне держится демографическая ситуация в Ленинском районе, сечешь? Потому что это я держу топку теплой, а котлы — прогретыми. Я, можно сказать, вообще тут центровой. Кстати, пиво будет?

— Ну, у вас же не единственный в городе крематорий… — справедливо удивился Гриша.

— Так-то оно так, — ответил Жорик. — А ты попробуй сжечь жмура в соседнем районе, я посмотрю. Мы ж бюджетники, у нас все прописано, у нас план, я жмуров с утра кидаю, у меня топка всегда прогрета, сечешь? — снова спросил он. — Со жмурами главное что? Главное порядок. Останови я котлы, остынет топка, куда жмура кидать будешь? Жмур, он ждать не будет, он разлагаться начнет. Так что от меня здесь вся демографическая ситуация и зависит.

Несомненно, под демографической ситуацией Жорик понимал что-то свое. Гриша задумчиво качал головой.

— Так что, выходит, — сказал он наконец, — вся фишка в том, что вы бюджетники?

— Да, — подтвердил Жорик не без самодовольства, — в этом вся фишка.

— Значит, выходит, — говорил дальше Гриша, — если я построю рядом свой крематорий, на более человеческих условиях, то я вам весь бизнес перебью?

— Что ты?! — забеспокоился Жорик. — А истопника где возьмешь?

— Ну, истопник — не академик… — задумчиво сказал Гриша. — Вот ты, например, что заканчивал?

— Музыкальное училище, — сказал Жорик, — по классу баяна.

— Так что же ты в истопники пошел?

— Я с коня упал, — объяснил Жорик.

— С какого коня?

— Меня после одного концерта домой на коне везли, пьяного. И я упал с коня. Сломал средний палец. Пробовал играть дальше, но не все ноты беру, сечешь?


Тогда братья собрали совет и стали совещаться. Гриша, все еще пребывая под впечатлением рассказов о жмурах, предлагал открыть приватный крематорий, например, в котельной, завести туда импортный финский котел и устроить с Жориком стахановские соревнования. Вообще Гриша к идее относился легкомысленно. Создавалось впечатление, что он собирается открывать сауну. Савва, наоборот, солидно возражал, акцентируя внимание на том, что импортный финский котел, во-первых, еще достань, а во-вторых, он, сука, столько электричества жрет, что они по бабкам просто не потянут.

— Послушай, — говорил он Грише, — котлы-мотлы — это все несерьезно. Надо нормальный бизнес ставить. Запускать полный комплекс ритуальных услуг от «а» до «я».

— От «а» до «я» — это как? — спрашивал Гриша, — это что, жмуров самим собирать по улицам?

— От «а» до «я» — это полный комплекс услуг, — объяснял Савва, — с крематорием, с бабками-плакальщицами, с изготовлением памятников. Столовку можно открыть, чтобы отпевать было где. Наладить бизнес надо, и народ сам к нам потянется.

— Вот тут я сомневаюсь, — ответил на это Гриша.


За какое-то время братья выкупили земельный участок в пределах города. Пожарные хотели бабок, но Савва убеждал их, что проект некоммерческий, а значит, бабки за это брать нельзя.

— Это ж экологически важный архитектурный объект, — объяснял Савва пожарным, — это ж легкие города, это нужно нам всем.

— Нам это не нужно, — возражали пожарные.

Наконец с пожарными договорились. Гриша снова встретился с Жориком, Жорик затянул было свою сагу о жмурах и истопниках, но Гриша коротко попросил его нарисовать им схему котла. Савва посмотрел на рисунок Жорика, молча отдал его Грише и посоветовал найти священника.

— Что, отпевать будем? — поинтересовался Гриша.

— Надо освятить место, чтоб бизнес пошел.

Гриша снова встретился с Жориком.

— Послушай, — сказал он, — вы ж там отпеваете своих жмуров?

— Ну да, ну да, — завелся Жорик с полоборота, — жмура, его отпеть надо, а как же, перед тем, как в топку, жмур, он отпет должен быть.

Через Жорика Гриша вышел на отца Лукича. Жорик дал ему длинный номер мобильного. Гриша позвонил.

— Я отзвоню, — коротко сказал отец Лукич, — у меня безлимитный.

Договорились о встрече в кафе. К кафе отец Лукич подъехал на вишневого цвета бээмвэ. Братья рассказали ему о своих планах. Отец Лукич задумался. Попросил себе пива к водке. Выпил. Задумался еще раз.

— Хорошее дело делаете, хлопцы, — сказал наконец, — хорошее. Благослови вас Господь! — Перекрестил он братьев, а заодно и соседний столик. За соседним столиком притихли.

— Так что, отче, — начал Савва, — можно на вас рассчитывать?

— Можно, — рассудительно сказал отец, — можно… Но если вы думаете, что я вам буду ваших жмуров отпевать, то лучше забудьте об этом…

— Что же делать, отче? — спросил Савва.

Отец помолчал.

— Часовенку вам, хлопцы, надо, часовенку.

— Часовенку?

— Да, — задумчиво почесывая рыжую бороду, сказал отец, — часовенку… Часовенку. И водки.

— Водки? — не понял Гриша.

— Да, мне водки. И часовенку.

— А часовенку освятите? — поинтересовался Савва, прежде чем заказать водку.

— А чего же, — рассудительно вел дальше отец, — часовенку освящу. Приеду к вам, у меня машина своя, освящу место, организуем молебен против злого глаза, против голода, против мора.

— Отче, — напомнил Савва, — нам против мора не надо.

Принесли водку. Отец поднялся, поднял рюмку и сказал:

— Мудры дела твои, Господи, воистину по делам твоим познается мудрость твоя.

За соседним столиком оцепенели. Вообще весь зал, затаив дыхание и сжав в горле водку, смотрел на отца Лукича. В это время его мобила завибрировала. Отец поднес трубку:

— Да, — сказал — да, Валюня, я перезвоню, я тебе перезвоню. Что? Блядь, я ж сказал, я перезвоню! — Отец Лукич склонился над мобилой и стал искать нужный номер. Наконец, ощутив общее напряжение в зале, поднял глаза и увидел оцепеневшие взгляды, направленные на него. Он огляделся кругом, посмотрел на рюмку, перевел взгляд на мобилу, потом снова — на зал. — У меня безлимитный, — объяснил.


Через какое-то время отец Лукич и братья Лихуи приехали на отведенный под кладбище участок. На участке бездомные дачники уже копали грядки. Гриша начал их выгонять, дачники отбивались лопатами. Наконец из вишневого цвета бээмвэ вышел отец Лукич и достал из-под полы своего твидового пиджака тяжелый серебряный крест зековской работы. Дачники отступили.

— Вот тут, — сказал отец Лукич, — вот тут благословенное место, истинно вам говорю, можете класть фундамент.

Савва достал из багажника колючую проволоку и хмуро начал ее разматывать. Кроме того, отец обещал дать объявление об их конторе в епархиальной прессе, лишь попросил принести готовый текст. «Пишите о главном, — сказал он, — слоган, прайс-лист, система скидок, о церкви что-нибудь. Чтобы к вам хотелось прийти, понимаете?»

Братья подумали и побежали в бюро переводов. В бюро переводов увидели братьев, тоже подумали и согласились написать текст, лишь попросили подетальнее описать «профиль бизнеса».

— Ну как, — горячился Савва, — это некоммерческий проект, легкие города, это нужно нам всем.

Бюро переводов кивало головами.

— Для нас главное — сервис! — горячился дальше Савва.

— Да, — добавил Гриша, — работаем до последнего клиента!

— Да, — горячился Савва, — услуги от «а» до «я». Плюс у нас патриархальное благословение.

— Здесь написано «епархиальное», — заглянуло в их документы бюро переводов.

— И еще часовенка, — добавил Савва. — И гибкая система скидок.

— Понятно, — сказало бюро переводов, — попробуем учесть все ваши предложения.

Братья вздохнули. На следующий день Грише перезвонили из бюро переводов, попросили зайти, сказали: «Знаете, у нас кое-что вышло, было бы хорошо, если бы вы зашли и посмотрели». Братья зашли, прочли текст и устроили скандал. Гриша бросался бить переводчика с немецкого, Савва сдерживал брата. Наконец бюро переводов пообещало все переделать. Без доплаты.

— Вы поймите, — кричал им Савва, удерживая двери, которые снаружи выламывал его брат, — нам главное — сервис! От «а» до «я»! И про церковь чтоб было! Иначе нам без понтов, без церкви, вы поймите!

Встретились через два дня. Гриша остался ждать в коридоре. Переводчика с немецкого закрыли на кухне. Стороны сели за стол.

— Мы учли ваши замечания, — сказало бюро переводов. — Частично они были справедливыми. Но вы отбили нам звонок возле входной двери, за это придется доплатить.

— Текст покажите, — коротко сказал Савва.

— Хорошо, — нервно согласилось бюро переводов, — договорились, доплачивать не надо. Может, кофе?

— Давайте текст, — повторил Савва.

— Ну ладно, — согласилось бюро переводов и показало Савве текст. Текст был такой:

Иисус отдал за вас свою жизнь!

Мы отдаем вам тепло своих сердец!

ООО «Лихуй и сыновья». Полный комплекс ритуальных услуг!


В живописном уголке Харькова, в районе новых жилищных массивов, стремительно возносящихся вверх, раскинуло свои угодья бюро ритуальных услуг «Лихуй и сыновья». Взлелеянное заботливой хозяйской рукой, бюро каждое утро гостеприимно раскрывает свои двери перед первым посетителем. С утра до вечера не покладая рук выполняют свои профессиональные обязанности работники бюро.

С первого же дня работы комплекс ритуальных услуг «Лихуй и сыновья» полюбился населению жилищных массивов и стал традиционным местом отдыха харьковчан и гостей города. Что и неудивительно, поскольку, в отличие от других заведений соответствующего профиля, наше бюро вам гарантирует полный комплекс ритуальных услуг. Взяв себе за принцип качество исполнения и индивидуальный подход к клиенту, наш коллектив надежно держит высоко поднятую планку оперативности и профессионализма.

В нашем бюро вам предложат дешевые участки в одном из живописнейших районов Слобожанщины, ритуальные аксессуары по демпинговым ценам, автоперевозку, а также услуги профессиональных работниц ритуальных услуг, духовных особ и тамады. На территории комплекса находится также уютная модернизированная часовня европейского класса, где вы всегда сможете провести несколько незабываемых часов.


Говорит один из основателей бюро, Лихуй Григорий Владленович:

Мой отец, ветеран войны, часто говорил мне: «Гриша, это твоя земля. Что ты в нее бросишь, то из нее и вылезет». Поэтому, когда мы с братом выросли и настало время выбирать свою дорогу в жизни, я вспомнил слова отца. Ведь ничто так не греет душу, как возможность отдать вам частичку своего вдохновения, своего сердечного тепла. Для меня бюро — это не просто работа, для меня оно давно стало местом отдыха и душевной отрады. И если, не дай бог, со мной завтра что-то случится, я бы хотел, чтобы меня похоронили здесь — на территории ООО «Лихуй и сыновья»!


Трудно не согласиться с уважаемым Григорием Владленовичем. Вот уж воистину, живет на земле хозяин!


Также наше бюро с радостью сообщает вам о гибкой системе скидок для постоянных клиентов. Так, уже с третьего заказа идет бонусное начисление процентов, которыми можно будет воспользоваться впредь. Принимаются также коллективные заказы.


Попав к нам однажды, вы обязательно захотите вернуться!


Если хоронить, то только с Лихуями!

Савва долго думал. Слышно было, как на кухне бьется сердце переводчика с немецкого.

— Гм, — сказал Савва, — чего-то в этом роде я от вас и хотел. Только два момента. Первый — тут, где отдаем вам тепло своих сердец, может, лучше тепло заменить на жар?

— Понимаете, — сказало Савве бюро переводов, — учитывая специфику вашей работы, мы бы вам этого не советовали.

— Ну ладно, — недовольно сказал Савва, — ладно. И еще одно, вот эта фраза: «И если, не дай бог, со мной завтра что-то случится». По-моему, звучит как угроза, нет?

— Ладно, — отозвалось бюро переводов, — уберем. Еще какие-нибудь замечания?

— Нет, — ответил Савва, — все нормально.

Выложил сто баксов, забрал текст и пошел искать брата. Пора было открываться.


Открытие вышло пафосным. Под свежевыстроенной часовенкой толпился народ. Пришли пожарные. На бээмвэ приехал отец Лукич. Пришла сестра братьев Лихуев с сыном. Пришли заинтересованные обитатели жилищных массивов. Пришли представители коммунистической партии со знакомым братьям лозунгом «НАТО — руки прочь от украинской земли!». Пришел Жорик в желтой рубашке и привел с собой почетного ветерана — надо, объяснил, чтобы что-то сказал старший человек. Братья не спорили, молча пожали Жорику руку и нервно поводили вспотевшими шеями. На обоих были белоснежные турецкие рубашки, которые обтягивали братские торсы и пропитывались по́том.

Первым слово попросил отец Лукич. Он решительно отключил мобилу и приступил к речи.

— Дорогие миряне, — начал отец Лукич, то и дело поглядывая в сторону своего бээмвэ, возле которого крутились дети из жилищных массивов, — в благословенном месте собрались мы сегодня. Благословенно место сие, ибо возвысилось оно из благодати Божьей. Поэтому, дорогие миряне, как сказал Господь наш, возлюбите друг друга, а обо всем остальном он позаботится сам, — произнес отец Лукич, поведя широким жестом вдоль обтянутого колючей проволокой кладбища.

Миряне боязливо закрестились. Жорик вытер слезу желтым рукавом рубашки.

Следующим слово взял почетный ветеран.

— Вспоминается мне, — сказал он, — один героический фронтовой эпизод. Стояла лютая зима сорок четвертого. Мы тогда как раз стояли под Москвой, грудью легли. Зима была лютая, но мы грудью легли, не пустили гада.

— Жорик, — подошел к Жорику Гриша, — что он несет, какая зима сорок четвертого, какая Москва?

— Да расслабься, — примирительно сказал Жорик, — он на «Ленфильме» работал, они тогда кино под Москвой снимали, с Любовью Орловой или еще с какой-то проблядью, я их всегда путаю.

— И вот однажды, среди ночи, выхожу я на позицию, а мороз аж звенит, танки не выдерживают, что и говорить о человеке, да… А я не слабого десятка был, на меня четырех таких, как вы, надо было, — показал он на братьев Лихуев. — А месяц аж полнится, и такой мороз, что танки не выдерживают. Э-э-э, думаю, меня голыми руками не возьмешь, я не слабого десятка был, да… И вызывает меня главнокомандующий Иван Степанович Конев и говорит мне: «Рядовой Билялетдинов…»

Тут все зааплодировали и довольного почетного ветерана стащили со сцены, чему он, в общем, не придал значения. Ветеран схватил Жорика за желтый рукав и продолжил свой спич. Братья глядели на старика, как грифы на помирающую в пустыне скотину. В них уже проснулся профессиональный инстинкт, и в почетном ветеране они справедливо видели потенциального клиента.

После этого отец Лукич оперативно провел молебен, и все потянулись в часовенку на фуршет. Выходя с фуршета, пожарные жали братьям руки. «Мы с вами свяжемся, — сказали. — Нужно выходить на серьезный уровень».


Пожарные позвонили через неделю.

— Значит, так, — сказали, — тут сейчас в Будапеште, по программе городов-побратимов, проходит конференция. По ойкумене. Поедете?

— По чем? — переспросил Гриша.

— По ойкумене, — повторили пожарные. — Короче, коммунальный сектор, негосударственные организации, паранормальные практики. Вы попадаете под все категории. Поедете?

— А бабки? — спросил Гриша.

— Они все башляют, — успокоили пожарники. — Мы бы сами поехали, но у нас ОБСЕ.

— Что? — снова переспросил Гриша.

— Короче, — повторили пожарные, — едете на ойкумену?

— Едем, — выдохнул Гриша.

— ОК, — сказали пожарные. — Тогда мы даем им ваш телефон, они вам скинут факс.

— У нас нет факса, — сказал Гриша.

— Купите, — посоветовали пожарные и бросили трубку.

Гриша рассказал все брату. Савва дал ему двадцать баксов. Гриша пошел в ближайший жэк и за двадцатку купил у них их факс. «Спишем по квартальному отчету», — кратко пояснил ему начальник жэка, пряча двадцатку в карман своих безразмерных штанов.

Перезвонили из Будапешта. В офисе случайно не оказалось никого, кроме Гриши, поэтому разговаривать пришлось ему. Сначала он стремался их английского, потом свыкся, вспомнил весь запас английских слов, которым научился в свое время у негров из общежития, и более-менее успешно отбил первую атаку. Себя он хвастливо называл «зэ президент», свою фирму «хауз оф зэ дэс», а определяя профиль бизнеса, употреблял не до конца понятное ему самому «готик стайл». На следующий день пришел факс из Будапешта. Факс принял тоже Гриша, который научился пользоваться аппаратом и никого к нему не подпускал. Братья склонились над бумагой, но кроме уже знакомого Грише «хауз оф зэ дэс», на чей адрес и был адресован факс, ничего не поняли. Братья подумали и снова побежали в бюро переводов. Те молча закрыли на кухне переводчика с немецкого и так же молча склонились над бумагой.

— Вас приглашают на конференцию, — объяснили они братьям, — по ойкумене.

— Это мы и без вас знаем, — выкрикнул Гриша, но брат его одернул.

— Просят сделать презентацию вашей фирмы, в мультимедийном режиме, — перевело дальше бюро переводов. — У вас тридцать минут времени, рабочие языки венгерский и немецкий.

— Что такое мультимедийный режим? — спросил Савва.

— Что такое презентация? — спросил Гриша.

— Ну, — сказало бюро переводов, — нужно, чтобы вы тридцать минут говорили о своей фирме, желательно со слайдами. Желательно на венгерском языке.

— Ты сможешь? — спросил Савва Гришу.

— На венгерском не смогу, — сказал тот.

— А на немецком?

— И на немецком не смогу, — вздохнул Гриша.

— Мы вам можем сделать презентацию на немецком, — сказало бюро переводов, — и специально для вас сделаем перевод на нормальный. Вы сможете показывать слайды, а там уже все будет написано.

— А вы шарите в ойкумене? — недоверчиво переспросил Савва.

— Наш переводчик с немецкого шарит, — сказало бюро переводов.

— Хорошо, — решил Савва и еще раз одернул брата.

Озираясь на Гришу, вошел переводчик с немецкого.

— Я попробую, — сказал он, прочитав факс, — но хотелось бы получить более детальную информацию о профиле вашего бизнеса.

— Малой, — сурово двинулся на него Гриша, — малой, я тебе одно скажу, — Савва успел схватить его за руку, — у нас сервис, у нас сервис от «а» до «я», ты меня понял?

Переводчик с немецкого резво спрятался за компьютером. Савва положил на стол техническую документацию фирмы. Гриша достал из кармана сложенный вчетверо лист в клеточку с рисунком Жорика. Переводчик выглянул из-за монитора и посмотрел на рисунок.

— Я могу, — сказал он, — попробовать расписать это как рециклинговую программу гуманитарного профиля.

— А это будет по-ойкуменному? — спросил его Савва.

— По-ойкуменному, понятно, что по-ойкуменному, — поспешил заверить его переводчик с немецкого.

— Малой, ох малой!.. — только и прохрипел Гриша.


Переводчик с немецкого сам нашел Савву.

— Мы сменили адрес офиса, — сказал он, — поэтому не ищите нас. Вот ваша презентация, — протянул он Савве компакт-диск, — я сделал для вас ДВА экземпляра. Доплаты не надо.


Когда переводчик с немецкого ушел, Савва позвал брата. Они долго крутили в руках диск и изучали перевод. Перевод состоял из нескольких основных тезисов, сопровождаемых наглядными схемами и рисунками. На рисунках схематичные фигуры стояли возле маленьких домиков. Рядом стоял схематичный котел, похожий на полевую армейскую кухню, из него шел черный густой дым.

— Гм, — сказал Гриша, — хорошо поработал малой.

— Такие рисунки, — сказал Савва, — в самолетах рисуют на схемах эвакуации в случае авиакатастрофы.

В основу презентации был положен уже знакомый текст про живописные уголки Слобожанщины и модифицированную часовенку. Братья еще раз пробежали глазами по тексту и начали советоваться, кого послать на конференцию. Гриша ехать боялся. Сказал, что у него с языками плохо, и что он летать боится, и что не может он покинуть офис. «Кто ж факсы принимать будет? — говорил. — Нет-нет, — говорил он брату, — мне не до баловства». Савва ехать тоже не хотел, прежде всего потому, что боялся бросить бизнес на Гришу. Гриша предложил послать Жорика. Савва согласился, но не в Будапешт.

— А что отец Лукич? — спросил Савва.

— Не, — ответил задумчиво Гриша, — не, не выйдет, на Лукиче три судимости висят. И подписка о невыезде. Не…

— Подожди, — вдруг сказал Савва, — давай Ивана пошлем.

— Ну точно, — обрадовались братья, — что ж это мы сразу не подумали! Ясно, что надо посылать Ивана!

И они позвонили своей сестре.


Сестра, Тамара Лихуй, родной сестрой доводилась Грише, однако Савву тоже считала за брата, что, впрочем, не помешало им переспать в свое время. В юном возрасте Тамара вышла замуж за лейтенанта авиации, по происхождению осетина. От осетина-то у нее и родился сын Иван. С началом первой чеченской ее муж-авиатор неожиданно занервничал, сказал, что наконец настал его час и что он едет в Грозный создавать независимую ичкерскую авиацию. «Просыпается Кавказ!» — угрожающе кричал он с балкона, помахивая кулаком в направлении областной телевизионной башни. Доехал он, впрочем, лишь до Ростова, где устроился таксистом и успешно грачевал в районе аэропорта. Тамара воспитывала сына сама, работала в гостинице «Харьков», в старом корпусе, заведуя этажом и отвечая в основном за гостиничных проституток. В сами проститутки ее не брали, прежде всего из-за ее фамилии. Братьев своих Тамара любила, сын Иван третий год изучал социологию.

Братья позвонили Тамаре.

— Сестренка, — сказали, — ты просила малого пристроить, есть хорошая работа. Международный уровень. Коммунальный сектор.

— Хорошо, — сказала Тамара, — я его пришлю к вам. Только ж вы смотрите, чтобы на этот раз без наркотиков.


Иван дядю Савву, а особенно дядю Гришу боялся, но материнского слова послушался и пришел к братьям в офис, пугливо обходя нагроможденные в коридоре свежеотесанные гробы.

— Иван, — деловито начал Савва, — хочешь в Будапешт?

От слова «Будапешт» у Ивана встал.

— Хочу, — сказал он, — а что надо делать?

— Малой, — зарычал с места Гриша, — ты послушай, малой…

— Погоди-погоди, — перебил его Савва, — надо выступить на конференции по ойкумене.

— Ты хоть знаешь, что такое ойкумена? — снова зарычал Гриша.

— Знаю, — робко ответил Иван, — у нас семинар был по паблик рилейшинз, вот, и там ойкумена тоже…

— Ой малой, ой малой… — закивал на это головой Гриша.

— Тогда так, — держа брата за руку, закончил Савва, — вот тут на диске наша презентация, вот тебе экземпляр перевода, ВТОРОЙ ЭКЗЕМПЛЯР я оставляю себе. Вот тебе сто баксов, беги в ОВИР, скажешь, что ты из коммунального управления, там тебя ждут, сделаешь паспорт, купишь билет, послезавтра твое выступление.

Дядя Гриша лишь горестно лязгнул зубами.


И после этого происходят такие события:


В новом костюме, новых ботинках и новом плаще, в отцовском авиаторском кожаном шлеме, с дипломатом искусственной кожи в руках, молодой ойкуменист Иван Лихуй ступил на борт самолета и, разместившись, заказал себе скотч. Плохо скрывая профессиональную неприязнь, стюардесса предложила ему лимонад. Иван сразу же раскис.

— Земеля, — вдруг обратился к нему сосед, — земеля, дернешь?

Сосед дружески улыбался, был тоже в костюме и ядовито-салатовой рубашке. Иван подумал, что вот, наверное, о таких людях в книгах пишут «дородный молодец», и утвердительно кивнул. Молодец достал из кармана брюк 0,75 «Абсолюта» и дородно подмигнул.

— Сева, — протянул он Ивану пухлую руку, агрессивно сорвал крышку и, надпив, передал абсолют Ивану. Иван присосался к горлышку, закашлялся и запил лимонадом.

— За знакомство! — приветливо сказал дородный молодец и снова отпил.

— А что, брат, — начал дорожную беседу молодец, когда самолет сорвался в небо и лимонад подступил Ивану к горлу, — по бизнесу или так?

— Культурная программа, — тяжело сглатывая, прошептал Иван, — коммунальный сектор.

— А я, брат, — дородный молодец удовлетворенно откинулся на спинку кресла, придавив какую-то бабушку, сидевшую сзади, — по партийной линии.

— Это как? — не понял Иван.

— Я, брат, с Донбасса.

Молодец внезапно выкинул в сторону Ивана пухлую руку, Иван успел пригнуться, и Сева перехватил стюардессу, которая ходила по салону и пристегивала ремнями безопасности делегацию пьяных украинских дипломатов, которым в Будапеште еще надо было пересаживаться в Брюссель на саммит по свободным экономическим зонам.

— Мать, — сказал, — мать, нам два чая.

— Да, брат, — обратился он снова к Ивану, — я сам донецкий, с Донбасса, значит, из Донецкого обкома. Идеологический, так сказать, сектор. Лечу по партийной линии. — Он снова отпил и схватил Иванов лимонад.

— А чем вы там, в партии, занимаетесь? — спросил его Иван.

— Мы? — Молодец весело засмеялся. — Мы, брат, создаем платформу. Ты Маркса читал?

— Читал, — ответил Иван.

— А Энгельса?

Иван снова кивнул.

— А переписку Маркса с Энгельсом читал? — усложнил задание дородный молодец.

Иван растерянно развел руками. Молодец засмеялся:

— Ха, брат, в том-то и штука! Вы все читаете не того Маркса и не того Энгельса. Надо читать переписку. Я тебе одну книгу покажу, — доверчиво зашептал он на ухо Ивану, склонившись к нему так близко, что Ивану даже показалось, будто дородный молодец им просто занюхивает. — Это, брат, всем книгам книга, ее наш предыдущий зав идеологическим сектором написал еще десять лет назад. До сих пор читаю и открываю для себя что-то новое. Тут как раз о переписке Маркса с Энгельсом. Держи! — Сева радостно сунул Ивану мятую брошюру.

— Мы, брат, к выборам готовимся, — продолжил он и, откинувшись назад, снова придавил бабушку, выбравшуюся было из-под завалов. — Мы им еще покажем диктатуру пролетариата! — Молодец дородно сжал кулаки. — Мы, брат, еще ого-го! Вот только спонсора нашего выпустят…

— Откуда выпустят? — не понял Иван.

— Да его мадьяры прихватили. Он офшор через их банк переводил, ну, они и прихватили. Он у нас на трубе сидел, понимаешь? О, брат, у нас такой спонсор — всем спонсорам спонсор! Он у нас сидел на трубе, а тут реверс и терминал новый, и, ты понимаешь, ухудшение таможенных договоренностей. И он пообещал каким-то кентам из мадьярского госдепартамента под шумок провести к ним тоже трубу, — ну, под шумок, понимаешь, нам не жалко. И вот чего меня зло берет: его ж свои и сдали, из фракции — ну, он же, во-первых, ревизионист, а во-вторых, на трубе сидит. Кто такое терпеть будет, понимаешь? И сдали его мадьярам, а мадьяры прихватили и держат будто бы за офшор, а какой такой офшор, никто не знает, такое дело, брат. Ну да ничего, на то она и диалектика. Ты Ленина читал? — Иван утвердительно кивнул. — Вот, так сказать, в условиях нарастания классовой борьбы. Ничего-ничего. — Дородный молодец снова жадно приложился к бутылке. — Призрак, он бродит по Европе, ничего! Пролетариат не запугаешь, мы уже нашли концы в госдепартаменте, сейчас дадим на лапу, и до выборов его выпустят. Вот тогда и посмотрим на три источника социал-демократии! На, — Сева ловко вытащил из рукава пачку листовок, — держи!

— Что это? — спросил его Иван.

— Это моих рук дело, — округло заулыбался Сева, — я разрабатывал. У нас школа, понимаешь, продолжаем, так сказать, дело отцов. Наш предыдущий зав идеологическим сектором в свое время, десять лет назад, разработал ахуенную, брат, теорию самозаменяемости капитала как такового.

— А что это? — снова спросил Иван. С недопитой бутылкой абсолюта в одной руке и недопитым лимонадом в другой он ощущал себя немного неуверенно в этом самолете, среди этих дипломатов, рядом с Севой, рядом с полузадушенной бабушкой. Он совсем растерялся и поэтому выпил снова.

— Что это? — продолжал смеяться молодец. — Это, брат, бомба, вечный двигатель. Я их всех порвал, понимаешь? Мы сейчас вводим это через бюджетный комитет. Пробьем инвестирование, сделаем откат во фракцию, а там и спонсора выпустят. Э, брат, — Сева приобнял Ивана, — только та революция чего-то стоит, которая умеет защищаться. Почитаешь потом как-нибудь, — деловито сказал он, забрал у Ивана бутылку и быстро ее допил. Иван растерянно достал дипломат, вытащил оттуда пресс-релиз и протянул Севе.

— Держи, — сказал, — а это от меня.

— Деловая документация? — с пониманием просмотрел пресс-релиз дородный Сева. — Технические характеристики?

— Там есть номер нашего факса, — объяснил ему Иван, — в случае чего, обращайтесь, милости просим.

— Эх, брат, — разочарованно сказал на это Сева, — тут же по-английски, а я ж немец, я ж с Донбасса.

— Немец?

— Ну да, — дородность молодца приобрела печальные очертания, — с четвертого класса учил, зайд берайт, иммер берайт, эс лэбэ эрнст тельман, понимаешь?

— На, держи, — Иван снова открыл дипломат и достал оттуда распечатку. — Это перевод.

— Ага, — Сева охватил пальцами распечатку, — понимаю, — с уважением сказал он, увидев схему котла.


В международном аэропорту города Будапешт Ивана накрыло. Стюардесса шла вдоль салона и отвязывала украинских дипломатов.

— Ладно, брат, — сказал Сева, — пошел я. Меня товарищи из венгерского ЦК должны встречать. Помни: самозаменяемость капитала как такового! — Он помял Ивана в дородных объятиях, боднул ногой пустую бутылку из-под абсолюта и пошел на выход. Иван пошел за ним. За Иваном потащилась недодушенная бабушка.

В Будапеште шел дождь.


В Будапеште Севу встречали цыгане. Впереди стоял цыган с гитарой, к красной рубахе у него был пришпилен красный бант, рядом стоял цыган с цымбалами, сзади перекрикивались несколько пестро одетых женщин — без инструментов, но с готовностью в любой момент подпеть. Сева увидел цыган, ага, выбросил вверх пухло сжатый кулак, камарада, эс лэбэ эрнст тельман! Цыган с бантом коснулся струн, его напарник ударил по цимбалам, все запели «Интернационал».


Сознание к Ивану вернулось на следующее утро в гостинице. Над ним стояли две женщины в строгих костюмах.

— Мистер Лихуй? — спросили они. — Хауз оф зэ дэс?

— Йа, йа, — ответил Иван и потащился в конференц-зал.

— Слушайте нас, — говорили ему по дороге женщины, — сегодня второй день конференции. Вы выступаете третьим.

— Можно четвертым? — спросил Иван.

— Нет, — жестко ответили женщины, — четвертым выступает представитель сионистов, если его выступление переставить, будет скандал.

— Если я вам тут нарыгаю, — заметил Иван, — тоже будет скандал.

— Все будет хорошо, — сказали ему на это женщины. — Где ваша презентация?

Иван молча отдал им диск.

— А тезисы? — спросили женщины.

— Да, а тезисы? — согласился с ними Иван и начал копаться в карманах нового, но уже помятого плаща.

А тезисы? А тезисы? — думал он с отчаянием, перебирая в руках авиационные билеты, таможенные декларации, рекламные буклеты гостиницы и кучу каких-то листовок. — А тезисы? Черт! — вдруг понял он, — я ж их вчера Севе подарил, на память, черт.

— Это? — нетерпеливо спросили женщины, увидев в его руках листовки, выхватили одну из них и, утратив к Ивану интерес, пошли в пресс-центр.

Иван побрел за ними. До выступления оставалось пара часов, можно было попробовать что-то сделать. И он не придумал ничего лучше, чем из пресс-центра позвонить на фирму. Трубку, как и следовало ожидать, взял дядя Гриша.

— А, малой! — зарычал он. — Долетел, курва!

— Дядя Гриша, — начал Иван, пытаясь выбирать слова из той пустоты, что образовалась у него под горлом, — дядя Гриша, вы бы не могли мне сейчас на этот номер факсом сбросить текст презентации?

— Малой, — рассерженно закричал Гриша, — ты там чо, я тебе чо?

— Ну, дядь Гриш, — заплакал Иван, — ну, очень надо!

— Ну чо ты, малой, — Гриша почувствовал серьезность ситуации, — ну ты чо, ты пойми, я тебе выслал бы этот блядский факс, но я не умею, я их только получать научился. Так что без мазы.


Иван даже попробовал поговорить с представителем сионистов. Тот приветливо улыбался Ивану и говорил по-венгерски. И тут закончил свое выступление второй докладчик. Иван утер холодный пот и пошел на сцену. Потоптался под экраном, набрал полные легкие воздуха, достал из кармана Севину листовку. Значит, что, — подумал он, — значит, так, минут пять можно будет делать вступление, поздороваться с ними, передать приветы, спеть гимн. В конце концов, можно объявить минуту молчания, это уже будет шесть минут.

Зазвучала музыка. На экране появилось изображение дружественно настроенного Иисуса, за которым шла группа мирян. Внизу готическим шрифтом высветлилось: «Хауз оф зэ дэс прэзэнтз. Вэлкам ту Юкрэйн — лэнд оф зэ готик парадайз!» В бюро переводов к делу отнеслись ответственно — Иисус действительно производил впечатление человека, который только что отдал жизнь за всех присутствующих.

— Призрак бродит по Европе! — трагическим голосом зачитал Иван первое предложение. — Призрак коммунизма!

После этого музыка оборвалась, и народ как-то затих, что ли. Зато появился первый рисунок — небольшой схематический домик, возле которого тянулась ограда со схематической колючей проволокой. Около домика росла схематическая трава, на горизонте высились неприветливые небоскребы. Внизу шли готические титры, где немецким языком говорилось о живописных уголках Харькова.

— Товарищи, — более уверенно заговорил Иван, — в условиях продолжительной политической стагнации, на фоне непрерывного обнищания рабочих масс, стремительно растущего вверх, развернул свою бурную деятельность идеологический сектор Донецкого обкома! Выпестованное заботливой партийной дисциплиной молодежное крыло ЦК держит свои двери открытыми для всех, кто болеет душой за судьбу трудового народа.

Появился рисунок номер два. На нем была изображена схематическая семья — отец, мать и дитя без определенных половых признаков. Они сидели под колючей проволокой и ели схематический ланч.

— Каждый день, — продолжил Иван, заглядывая в листовку, — не утрачивая веры и партийного сознания, становятся на защиту своих профессиональных обязанностей трудящиеся региона. Неудивительно, что инициативы идеологического сектора давно вызывают симпатию и любовь среди беднейших слоев населения.

После этого появился рисунок, на котором были изображены несколько могильщиков, прикапывающих гроб. Могильщики были схематические, а вот кресты на холмах были выдержаны в общем готическом стиле и издалека напоминали свастики. Сбоку был изображен график — стрелка решительно держалась вверху. Очевидно, это был намек на высоко поднятую планку оперативности и профессионализма.

— В отличие от других политических сил, — объяснил Иван присутствующим, — наша партия имеет четкий план общего экономического роста. Взяв на вооружение бессмертное учение Маркса-Энгельса, идеологический сектор ЦК решительно берет обязательства поднять жизненный минимум каждого отдельного гражданина, независимо от социального происхождения, профессии и вероисповедания.

Появился рисунок номер четыре, с изображенной на нем часовенкой, по бокам которой стояли схематический священник, схематические бабки-плакальщицы и схематический тамада с бокалом в руке.

— Идеологический сектор ЦК, — прокомментировал Иван, — решительно борется за улучшение экономических и социальных условий проживания рабочих масс, последовательно осуждая и выступая против таких рудиментарных проявлений темного прошлого, как религия, проституция и алкоголизм!

Вдруг на экране появилось большое, усатое и недовольное лицо Григория Лихуя. Бюро переводов, видимо, не отважилось изобразить его схематически, поэтому целый монолог об отце-ветеране располагался прямо под Гришиными усами. Иван, увидев знакомое лицо, на какое-то мгновение упал духом, но заставил себя снова заглянуть в листовку.

— Однако не следует утрачивать бдительность, — выкрикнул он в зал, глядя прежде всего на представителя сионистов. — Наглое рыло мирового империализма снова лезет на родимую землю! Для них это не просто место работы! Для них это место жесткой эксплуатации и наживы. Но господам с Уолл-стрит, сующим к нам свое рыло, — Иван решительно ткнул пальцем в сторону дяди Гриши, — хотим напомнить: не дай бог, завтра случится политическая инвазия с вашей стороны, тут мы вас и похороним — на территории, залитой кровью и по́том активистов идеологического сектора ЦК.

Иван перевел дыхание. Участники конференции — тоже. Но оказалось, что это еще не конец. Появился последний рисунок, пятый. Там был изображен схематический котел, из которого шел густой черный дым. Возле котла стояли схематические рабочие и швыряли в котел предметы неопределенного органического происхождения. Рядом были изображены несколько показателей в процентах, причем проценты эти неуклонно возрастали. Представитель сионистов возмущенно вышел из зала. Иван слегка растерялся, но все-таки завершил свою речь:

— С глубоким оптимизмом и верой в политическую перспективу в преддверии выборов идеологический сектор ЦК заявляет о постоянном росте числа членов партии, в частности о все более частых случаях активного вступления рабочих масс в стройные ряды партии.

Пришел в партию сам, — патетически завершил Иван, — приведи в партию соседа!

Или соседку, — добавил он уже от себя, менее уверенно.


После выступления сотрудники пресс-центра говорить с Иваном отказались. Коллеги-ойкуменисты тоже старались на него не смотреть, отводили глаза и изучали программу на следующий, заключительный день конференции. Зато к Ивану подошел пожилой мужчина.

— Гратулирую! — закричал он. — Гратулирую! Очень приятно мне тут гостить представителя национальной молодежи!

Иван посмотрел на его массивный слуховой аппарат и закивал.

— То было знаменито! — снова закричал человек. — Попросту знаменито! Ласло Конашевич, — закричал он, называясь. — Наказной атаман Ференцварошской паланки Задунайской Сечи! Дюже меня потрясла та ваша адская машина!

— Это котел, — объяснил Иван.

— Ага, ага, — не совсем понял его Ласло Конашевич, — а то попрошу вытолковать для меня, это каким-то способом свидетельствует про развитие украинской мовы на том сроссийченном востоке?

— В какой-то степени, — ответил Иван, — в какой-то степени.


Вернувшись домой, Иван пошел на фирму, отдал братьям использованные билеты, подарил дяде Савве футболку с непонятной надписью по-венгерски, а дяде Грише — набор китайских порнографических открыток. О конференции рассказывать не захотел, сказал, что ойкумена развивается, и поехал домой спать. Следом за Иваном из Венгрии пришел факс. Факс, как полагается, принял Гриша. Факс был отправлен из Шевченковской светлицы Ференцварошской слободы и подписан Ласлом Конашевичем. В своем послании Ласло Конашевич еще раз гратулировал за приятный случай гостить представителя молодежи, высказывал свое искреннее восхищение по поводу адских машин и желал украинской стороне дальнейших успехов в развитии украинского языка и продолжении партизанской борьбы, следствием которой, по его меткому определению, должна была утвердиться Украинская Соборная Духовная Республика. Хуже всего было то, что факс этот Ласло Конашевич продублировал и на адрес коммунального управления. Пожарные приехали к братьям Лихуям сами. Стали кричать. Гриша полез драться, но пожарные достали табельное оружие. В результате пожарные наговорили братьям Лихуям, а особенно Грише кучу неприятных вещей, после чего поехали оправдываться перед начальством.

— Ох ты ж блядь, — жаловался Савва, — что же делать, что же делать?!

— Ну, малой! — кричал Гриша. — Ну, малой!

— Да оставь ты малого, — говорил ему брат. — Тут главное, чтобы Тамара не узнала. Она кастрирует нас. Что же делать, что же делать?!. Надо малого куда-то заслать, — подумав, заговорил Савва, — куда-нибудь подальше.

— Давай его в часовенке спрячем, — предложил Гриша. — Есть будем носить. Пусть сидит, никто не пронюхает.

— Отец проклянет, — не согласился Савва. — Надо куда-то подальше. А как там Ева? — спросил он Гришу.

— Ничего, — ответил тот, — ждет.


Ева работала у братьев бухгалтером. Было ей сорок пять лет, но она всегда носила прикольные шмотки и вообще во всей их фирме была единственной, кто выглядел хорошо. Неделю тому назад братья, не желая оставлять бизнес друг на друга, послали ее в Мариуполь за партией камня, которую должны были доставить морем непосредственно в порт. Братья сняли несколько платформ, доцепили к ним отдельный вагон, посадили туда Еву и отправили все это в Мариуполь. Но груз задерживался. Ева уже неделю жила в купейном вагоне на сортировочной станции и каждый день писала Грише отчаянные эсэмэсы. Гриша эсэмэсы прочитывал, но сам их писать не умел, поэтому переписка у них выходила односторонняя.


Ивана братья застали дома.

— Где мать? — строго спросил Гриша, проходя в кухню.

— В гостинице, — испуганно ответил Иван, закрывая за братьями входную дверь. — У них там комиссия ОБСЕ приехала, она третий день не приходит, разруливает с проститутками.

— Да, — задумчиво произнес Савва, — в стране бардак. Значит, так, Иван, собирайся, поедешь на море.

— На какое море? — не понял Иван.

Гриша залез в холодильник, нашел там холодную курицу и теперь грозно разрывал ее зубами, глядя Ивану прямо в глаза.

— Поедешь в Мариуполь, — сказал Савва, — найдешь там нашего бухгалтера, тетю Еву, получишь груз, привезешь в Харьков, купим тебе скутер. Хочешь скутер?

В это время Гриша сломал курице ногу, поэтому Иван решил промолчать.

— Вот тебе билет, — сказал Савва. — Давай собирайся, вечером мы за тобой заедем.


Вечером братья Лихуи вместе с отцом Лукичом заехали за Иваном. Иван долго не открывал, наконец разобрался с ключами, и братья вошли. Малой едва держался на ногах, по квартире валялись вещи, которые он так и не собрал. Савва успел схватить за руки Гришу и потащил его к выходу. Посадив брата в вишневого цвета бээмвэ, он попросил отца приглядеть за ним, а сам побежал за Иваном. Спустился он через десять минут, на плече нес племянника, в руке — его спортивную сумку, из которой по дороге выпадали носки и презервативы. Гришу брат попросил пересесть на переднее сиденье, ближе к водителю. Отец Лукич посмотрел на Ивана, в который раз выразил искреннее удивление по поводу мудрости промысла Господнего и стартанул на вокзал.

— Я не возьму его, — сказала проводница, увидев Ивана, — он мне здесь все загадит.

Отец Лукич попробовал было взять проводницу на понт, заведя речь о семи смертных грехах и наложении анафемы, но проводница неожиданно оказалась евангелисткой, поэтому с отцом не захотела разговаривать вообще.

— Что ж делать? — спросил Савва сам себя.

— Послушайте, миряне, — произнес за них отец, — этот же поезд через Узловую идет?

— Ну? — не понял Савва.

— Когда он там будет?

— Часа через три, — ответил Савва.

— Так повезем его туда. Воистину, пока доедем, его попустит. А там загрузим, и, с Божьей помощью, пусть едет на море.

Тут все восславили имя Господне и поехали на Узловую.


На вокзале они оставили Ивана в салоне бээмвэ и пошли в привокзальную чебуречную. В чебуречной Гриша поссорился с работниками депо. Работники депо выкинули Гришу из чебуречной и уже собирались добивать, но тут отец Лукич вытащил из-под полы своего твидового пиджака крест, и работники депо недовольно вернулись в чебуречную. Но понятно было, что это ненадолго и что нужно сваливать домой. Братья вернулись к бээмвэ, заглянули в окно. Иван уже проснулся и, глядя в окно, пытался понять, где он.

— Значит, так, Иван, — коротко объяснил ему Савва, — вот твой билет, поезд будет через час, твоя платформа первая, вагон двадцатый. Смотри ничего не перепутай и не засни на рельсах, понял?

Иван кивнул.

— А мы должны ехать, — сказал Савва, садясь рядом с отцом Лукичом, — у нас там коллективные заказы, демпинговые скидки, сам понимаешь.

Отец Лукич нервно его подгонял, Гриша затаился на заднем сиденье, закрыв дверь изнутри.

— Привезешь груз, — крикнул Савва, уже отъезжая, — купим тебе скутер!

Иван взял сумку, постоял посреди пустой привокзальной площади и пошел на золотые огни чебуречной.


В три часа ночи на кукурузных полях и административных строениях лежит тишина, и в ночном небе светится ночное солнце — холодное и невидимое. Настолько холодное, что иногда создается ощущение, будто небо — пустое, будто в нем совсем ничего нет, так же как в окружающей кукурузе и окружающих строениях. И вот минут через пятнадцать он выползает из темноты на свет семафоров — поезд-призрак, длинный подвижный дракон из детских страхов, монстр, приходящий во сне к молодым китайцам, к изнуренным культурной революцией хунвейбинам, сходя в их предутренние фантазии с фарфоровой посуды, расписанной на национализированных предприятиях красного Китая; он тяжело дышит и выпускает из ноздрей голубой дым. Выскочив из кукурузных полей на эту тихую и пустую железнодорожную станцию, он в последний раз вздрагивает своими фарфоровыми мышцами — всего лишь на миг, стоянка две минуты. Иван стоит на краю перрона с сумкой в одной руке и билетом — в другой и уже знает, что не успеет добежать за эти две минуты до своего двадцатого плацкартного в конце поезда. Для этого ему нужно пробежать вдоль помещения вокзала, вдоль липовой аллеи, под холодным ночным солнцем, стоящим как раз у него над головой. Он никак не успевает — остановка посреди ночи выдумана как раз для того, чтобы выскочить на миг из драконьего нутра, вбежать в сонное гулкое помещение вокзала, купить в буфете номер два бутылку теплой водки и, заскочив на ходу в свой вагон, оставить навсегда все эти липы и всю эту кукурузу. Поэтому Иван еще раз смотрит на свой билет и заскакивает в первый вагон. Поезд издает гневный драконий свист и принимается отползать в направлении ночи, которая начинается через двадцать метров, заканчиваясь где-то на Донбассе.


И он заходит в первый вагон, и начинает идти вперед, то есть на самом деле — назад, против движения поезда, против общего движения темноты, продвигается в обратном направлении, против часовой стрелки, останавливая собственный хронометр, который у него и без того не слишком хорошо работает, разворачивая его от первого вагона до двадцатого, ловя все запахи и вспышки ночи, которую ему придется пережить в этих двадцати вагонах.


Миновав двух проводниц, тихо перетягивающих из одного купе в другое какие-то трупы, Иван прошел дальше и углубился в бесконечный сладкий тоннель плацкартных сумерек. В вагоне пахло углем и пряностями, ко всему этому примешивался запах кипяченой воды, и чем дольше Иван стоял в наполненных дыханьем коридорах, тем больше запахов различал, выделяя и называя их для себя, каждый отдельно — отдельно запах проводниц, пахнущих вишневым чаем и крашеными волосами; отдельно запах солдат, пахнущих одеколоном и спермой; отдельно запах проституток, пахнущих одеколоном и спермой солдат; запах цыганских детей, пахнущих анашой и молоком матерей, пальцы и губы которых пахли острым херсонским драпом, которым они набивали свои трубки; запах группы инвалидов, ехавших на гастроли в шахтерские районы и пахнущих кожаными кошельками и перстнями, сделанным из фальшивого серебра, ко всему этому примешивался запах золотых коронок, деревянных протезов, теплых яблок, фруктовых настоек, вчерашней прессы, армейских одеял, он перетекал из тамбура в тамбур, из одного вагона


во второй, где пахло церковными календариками за прошлый год в карманах артели глухонемых, которые уже несколько месяцев не могли выбраться из этого поезда; пахло краплеными колодами в пиджаках катал, которые ехали на море открывать сезон; пахло теплыми ксерокопиями в папках членов делегации ОБСЕ, которые ехали закрывать металлургический комбинат; пахло бижутерией девчонок еще одной большой цыганской семьи, которая занимала полвагона и тамбур; Иван шел за этим запахом и переходил


в третий вагон, чувствуя запах фольги на иконах; запах деревянных четок в руках семинаристов, один из которых только что принес теплую водку из буфета номер два; запах свежих поддельных паспортов; запах монет и нагретого шоколада; запах адреналина, выделяемый двумя дилерами, ехавшими за товаром; запах детских игрушек, паленого коньяка, хромированного железа, медной посуды, свежих порезов на коже, смешанной с сахаром слюны, залитых спиртом язв, размазанных по лицу слез, запах женской кожи — на протяжении всего путешествия, шаг за шагом, из вагона


в вагон — женская кожа, пахнущая родинками и шрамами, венами и татуировками; кожа, пахнущая дыханием и голосом, которым с ней разговаривали; женская кожа, пахнущая воском и тканью, табаком и медом, сухим вином и желтыми простынями, этот запах забивался в складки одежды и въедался в потайные швы,


и, зайдя в пятый вагон, он еще ловил его в воздухе, ощущая вместе с тем все более затейливые и причудливые запахи, например запах серийного убийцы, которого давно ищут в западных регионах республики; запах дамских журналов; запах школьного мела; запах хлеба в утренних магазинах; запах университетских аудиторий; запах нательных крестиков, браслетов, бюстгальтеров, телевизоров; запах речной воды; запах собственного пота; запах перчаток давней знакомой, которые она когда-то забыла, а он ей так и не отважился вернуть; запах бабок, сладкий, возбуждающий запах бабла — запах потертых банкнот, кисловато-терпкий, щемящий и насыщенный запах денежных знаков, запах бабок, похожий на запах жизни, похожий на запах речной воды и осеннего дыма — так пахнет первая губная помада, так пахнет водка, что выблевываешь с утра, так пахнет воздух вокруг тебя, и тогда он открыл двери тамбура и вошел


в шестой вагон, в котором ехали скауты и стоял запах брезента и сахарной ваты, запах фотопленки и запах разлитого бензина, запах пепла, рваной бумаги, травы на одежде, запах петтинга, киосков, смазки, тягучего, бесконечного клея, клея, что растекается между пальцами, стынет во тьме, заливает вагоны, подступая к горлу, белый тягучий клей, из которого он пытается вырваться, тащит его на себе, словно пожизненную ношу, — этот свой клей с его запахом, с его тяжестью и легкостью, прямо


в седьмой вагон, в котором ехали вьетнамцы и резко пахли итальянским секонд-хендом, ремонтной известкой и горячими блюдами, которые они взяли с собой в бесконечное путешествие по восточным областям, и их язык пах октябрьским снегом и землей, где уже давно никто ничего не сажал, поэтому они, по большей части, и молчали, держа при себе свой запах и свой язык, и в этой тишине он замер на миг между вагонами, но потом нашел в себе силы и начал продвигаться дальше,


в восьмой вагон, где пахло одеждой чужих людей, парикмахерской, асфальтом, птицами на подоконнике, сломанными ключицами, порезанными запястьями, проломленными черепами, жевательной резинкой, прилепленной снизу к поверхности стола, бинтами и портвейном, сексом и нагретым августовским озерным илом, дождевой водой, натекающей в оставленные на веранде чашки и тарелки, песком, пересыпающимся в пальцах, песком, забивающимся в обувь, поднимающимся в воздух, застревающим в волосах и скрипящим на зубах, пересушенным мертвым песком, который высыхает, как фотоотпечатки, запах пыли на раскиданной ею одежде,


в девятом вагоне пахло перцем и мебелью; пахло их старым жильем, с которого они съехали, когда ему было семь лет; пахло часовым механизмом, с которого сдуваешь паутину и пытаешься его запустить по новой, но старые часы почти не имеют запаха, они теряют запах вместе с чувством ритма; мертвые вещи пахнут по-разному — мертвая кожа пахнет своим прошлым, мертвая жизнь по-особому пахнет тем, что начинается после нее, и он оставил этот запах и вошел


в десятый вагон, увидев там кучу знакомых лиц, настолько знакомых, что он даже не мог их назвать по имени, к тому же они и не нуждались в назывании, он помнил, как пахнут вещи этих знакомых, их ключи, документы, фотоальбомы, рубашки в их шкафах, бритвы, щетки для обуви, ножи для убийства животных, оружие для самозащиты, алкоголь для самоуспокоения, йод для самоуничтожения, радио для злости, телефонные автоматы для сохранения тишины, штопоры для внутренней дисциплины, солнцезащитные очки для защиты от солнца, медные таблички на дверях, вытертые поручни в подъездах, почтовые ящики, разбитые балконы, теплые тротуары, трамвайные маршруты, автомобильные развязки, осенние парки, пустые улицы, густой летний воздух, наполненный запахом еще не начавшегося дождя,


и уже в следующем, одиннадцатом, вагоне он вдруг понял, что это было последнее, что он мог узнать, и дальше его уже вел запах, которого он раньше не знал, поэтому и узнать не мог — странное шаткое ощущение, будто кто-то прошел мимо тебя, не оставив ни знака, ни намека, оставив только само ощущение, которого, впрочем, хватает, чтобы идти за ним, выискивая его продолжение в следующих вагонах, во тьме, их наполняющей, ловить его развеявшиеся остатки, словно остатки разбитой армии, прячущейся в лесах, — странный запах, которому он никак не мог дать названия и который никак не мог его оставить в покое; так пахнет воздух, когда он исчезает, так пахнет отсутствие воздуха, отсутствие жизни и отсутствие воспоминаний; может быть, именно за этим запахом он и зашел так далеко, аж до своего двадцатого вагона, а зайдя и отыскав свое место, вдруг понял, что оно, место, оказывается, кем-то занято, и что поезд этот, оказывается, совсем не его, и что он шел совсем не в том направлении, хотя в этом поезде направлений всего два — с начала до конца или с конца до начала, поэтому он молча развернулся и начал выбираться назад, ориентируясь в окружающей темноте по звездам, по голосам проводников, по знакам и зарубкам, сделанным по дороге сюда, но преимущественно все-таки по запахам.


— Вставай, — услышал Иван над собой, открыл глаза и увидел женщину, склонившуюся над ним, так что ее волосы падали ему на лицо, — вставай, сколько можно спать?

Иван попробовал подняться. С первого раза ему это не удалось, но потом он все-таки поднял голову и огляделся. Собственно, оглядываться было не на что — он лежал в купе, возле него сидела женщина в каком-то прикольном официальном костюме и курила беломорину, выпуская дым прямо ему в лицо, отчего ему становилось еще хуже, хоть, казалось бы, куда хуже.

— Где я? — спросил он, даже не ожидая в ответ ничего хорошего.

— Сынок, — сказала женщина, — ты в Мариуполе, и я сегодня — твоя мама.

— Мама, — повторил Иван и снова упал.

В сознание он пришел через пару часов. Женщина зашла в купе и выставила на столик разные компрессы, примочки, бутылочки с микстурами и другие вещи, с помощью которых она собиралась вернуть подопытного к жизни.

— Кто вы? — снова спросил Иван.

— Сынок, — сказала женщина, — я твой бодун, и отныне ты будешь слушаться меня.

— Что значит «отныне»? — не понял Иван.

— Отныне, — сказала женщина, — это с тех пор, как я выкупила тебя у цыган на станции Мариуполь-пассажирский и перевезла сюда, на сортировочную, где нам с тобой, видимо, и придется пережить несколько ближайших дней.

— Тетя Ева, — наконец понял Иван и откинулся на подушку.

— Ну-ну, — сказала тетя Ева, — все будет хорошо.

Она взяла компресс и наклонилась над Иваном. Волосы у нее пахли лекарствами и сухой травой. Она коснулась кожаного авиаторского шлема, в котором он спал, и Иван вдруг притянул ее к себе. Она сначала засветила ему мокрым компрессом, но неожиданно попустилась и бросила компресс на соседнюю полку. Иван даже не знал, что с ней делать, просто касался ладонями ее лица, размазывая помаду и тушь. Тогда она схватила его за шкирку и резким движением разорвала его рубашку. Ну а потом они уже начали возиться в теплых плацкартных простынях и в своей одежде. Он расстегивал ее застежки, она терзала его рубашку; он касался губами ее сережек, она кусала его вены и ключицы; он стягивал с нее все, что можно было стянуть, она вылизывала языком его нёбо. Он перевернул ее и посмотрел на нее сверху — у нее были крашеные темные волосы и куча разных украшений на шее — разные амулеты, бусы, цепочки, иконки и сатанинские знаки. Он долго и тщательно перебирал их пальцами, приглядывался и принюхивался к ним, так что она не выдержала, сбросила его с себя и просто оттрахала, насколько женщина может сделать это с мужчиной в дорожных условиях, то есть долго и страстно.


— Что мы здесь делаем, Ева? — спрашивал он.

Стоял августовский вечер, они закрылись в своем купе, одни на целый вагон. Она лежала на нем и учила его курить беломор.

— Мы ждем груз, — ответила Ева.

— А когда он будет? — Иван закашлялся.

— Не знаю, — ответила Ева, — сходи к начальнику станции, спроси, может, он что-то знает.

— Ладно, — сказал Иван, — хорошо.

Забрал у нее из рук папиросу, забычковал и полез целоваться.


Потом он долго блуждал среди товарняков, среди цистерн и почтовых вагонов, переходил рельсы, топтал красную вокзальную траву, пытаясь выйти к станции, наконец увидел какого-то железнодорожника, который и объяснил ему, как найти начальника станции. Начальник станции к работе относился фанатично, поэтому на станции и ночевал. Иван подошел к его кабинету, постучал.

— Я раздетый, — крикнул начальник.

— Спасибо, — ответил Иван и вошел.

Начальник сидел на кровати в розового цвета семейных трусах и офицерской шинели, которую он использовал вместо халата.

— Ты кто? — недовольно спросил он Ивана.

Иван путано объяснил.

— Ага, — ответил начальник, — знаю твоих родственников, они меня когда-то от негров спасли, я должник, — сказал он и повел Ивана показывать станцию.

Он шел впереди, в железнодорожной фуражке, китайских кроссовках и офицерской шинели на голое тело. Иван шел следом в авиаторском шлеме. Ему начинал нравиться этот бизнес, к тому же нравилась Ева, к тому же она научила его курить — чем не начало нормальной жизни? Впереди шел начальник станции и объяснял:

— Это, — говорил он, — сахар, это — насосы, тут у нас нефть, а тут — радиоактивные отходы. Никто, блядь, не знает, а они у нас тут уже второй месяц стоят. Это вагоны Минобороны, они зимы ждут, хотят в Россию перегнать и продать на Кавказ.

— Тут у нас аммиак, тут у нас тоже аммиак, на хуй никому не нужный, — объяснял он Ивану. — Завезли и бросили, а мне охранять. Так, дальше, тут гипсокартон, будем гнать на Харьков, тут станки, тут снова сахар. А тут, посмотри, — он подвел Ивана к бесконечному товарняку, последними вагонами терявшемуся в синем августовском воздухе. — Знаешь, что это? Это наркотики.

— Как наркотики? — не поверил Иван.

— Так, натурально, наркотики, — ответил начальник станции и застегнул шинель на верхнюю пуговицу, — сорок вагонов наркотиков.

— А как же? — растерялся Иван.

— А вот так, — объяснил начальник станции. — Они у нас как хлопок проходят по накладным, посредников перестреляли, и они тут уже второй год стоят, представляешь?


Вдруг засигналила рация, начальника вызвали к телефону, он пожал Ивану руку, сказал заходить, если что, и побежал на станцию, взмахивая полами шинели. Иван покрутился возле вагонов с наркотиками и пошел к Еве.


Так прошла неделя. Груз в порт все не прибывал, Ева писала братьям все реже, Иван из вагона почти не выходил. Они целыми днями лежали на теплых простынях и занимались любовью. Ева сначала научила его не кончать сразу, потом — кончать вместе с ней. Она засыпала первой, и Иван долго разглядывал ее тело. По возрасту она была как его мама, только выглядела лучше и умела, очевидно, больше. Иван перебирал ее металлические и пластмассовые ожерелья, ощущал, как к утру охлаждается серебро ее сережек и перстней, наблюдал, как лущится лак на ее ногтях, смотрел, как отрастают ее волосы. Она просыпалась, и тогда засыпал он. Она надевала свою официальную одежду, красилась и приобретала цивильный вид, но тут он просыпался и тянул ее в постель, и так без конца.


— У тебя есть дети? — спрашивал он ее.

— У меня есть общественные обязанности, — отвечала Ева.

Она запретила ему расспрашивать о ее жизни, говорила, что она на работе, угрожала, что, если он будет ее доставать, она напишет братьям и пожалуется, как он, то есть Иван, вместо того, чтобы заниматься ритуальными услугами, занимается с ней оральным сексом. Иван конфузился, затихал и шел бродить среди товарняков. Он познакомился с железнодорожниками, железнодорожники с уважением отзывались о своем начальнике станции, говорили, что чувак уже второй год прячет где-то на станции сорок вагонов наркотиков и никто не знает где. Кое-кто из железнодорожников допускал, что и сам начальник не знает. Иван на это многозначительно молчал. Вечерами они садились под вагонами и курили анашу. Ивану нравилось ходить бесконечными августовскими вечерами вдоль товарняков, читая маркировки и прислушиваясь, что там у них внутри. Иногда он заходил к начальнику станции. Комната начальника станции была заставлена ящиками с вином. Начальник откупоривал бутылку, и они сидели до утра у открытого окна, за которым начиналась сортировочная станция с сотней тысяч товарных вагонов.


— Ты не забеременеешь? — спрашивал Иван у Евы.

— Не от такого ублюдка, — говорила Ева.

Иван обижался, но она хватала его за руки и не давала ему уйти. Они целыми днями блуждали по вагону и занимались любовью — достойное занятие для двух беззаботных людей посреди бесконечного августа на одной, всеми забытой сортировочной станции.

— Мне сейчас сорок пять, — объясняла она, — через пару лет я начну стареть, и тогда все это — и косметика, и серебро, и одежда — будет значить для меня гораздо больше. Я буду прятаться в них, буду придавать им все большее значение. Сейчас я раздеваюсь для тебя и не надеваю белье, когда ты просишь, так и хожу целый день, зная, что ты думаешь об этом все время, но потом и это пройдет. С возрастом у женщин появляется привязанность к вещам, зависимость от привычек, которые в более юном возрасте кажутся милыми и симпатичными. Не спорь, ты не знаешь об этом совсем ничего. Ты даже не знаешь, какой пастой я чищу зубы. Если бы мы встретились с тобой всего на пару лет позже, всего этого не было бы, понимаешь? Я просто не позволила бы тебе раздевать себя, потому что в определенном возрасте, раздеваясь, человек лишается не только одежды, он лишается жизни. И чтобы не лишиться ее окончательно, ты не позволяешь никому раздевать себя, как бы тебе этого ни хотелось. И хотя жизнь идет как и прежде, кожа уже начинает терять эту способность реагировать на чужие прикосновения, на постороннее дыхание. Просто ты этого тоже не понимаешь сейчас, для этого должно пройти какое-то время, и для меня оно будет проходить болезненней, чем для тебя. Какой изо всего этого вывод? — обращалась она к нему.

Но он не знал, что сказать, и она сама давала ответ:

— Как бы там ни было, попробуй всегда кончать вместе с ней, может быть, тогда что-то у вас и выйдет.


В конце августа приехали Гриша с Саввой. Сначала Ева хоть иногда посылала эсэмэсы, потом перестала писать вообще. Не то чтобы братья волновались, но Тамара устроила скандал, они собрались и приехали на выкупленном у отца Лукича бээмвэ. Нашли своего друга, начальника станции. Начальник станции сказал, что с малым все ОК, а вот груза по-прежнему нет, и платформы их стоят порожняком, лучше забрать их отсюда от греха, — сказал он. Братья занервничали и побежали искать свои платформы. Наконец нашли вагон, вскарабкались наверх и пошли по коридору, открывая двери купе. В третьем увидели Ивана. Ева лежала на нем сверху и курила беломор. Гриша застыл в дверях. Из-за его спины высунулся Савва.

— Ах ты, сука! — крикнул он. — Блядь, что с малым сделала!

Схватил Еву за волосы и потащил ее к выходу. Иван бросился было к нему, но Гриша завалил его обратно на полку:

— Давай, малой, — сказал, — одевайся, домой поедем.

Иван начал быстро одеваться. Гриша все контролировал: «Давай-давай, — подгонял, — давай быстрей». Наконец Иван натянул обувь и выскочил из купе. Гриша побежал за ним. Возле вагона Савва добивал своими «саламандрами» Еву. Она лежала на красной железнодорожной траве, прикрывая руками голову. Савва между тем по голове и не метил, бил в основном по животу.

— Что ты делаешь?! — закричал Иван, но Гриша схватил его за шею:

— Спокойно, малой, — сказал он, несколько испуганно глядя на брата, — спокойно, он знает, что делать.

Гриша, очевидно, сам такого не ожидал. Савва еще раз завалил Еве, отошел в сторону и вытер травой кровь с ботинка.

— Вот сука! — сказал. — «Саламандры» совсем новые были, разбил об суку.

Иван стоял и смотрел на голую Еву, которая тяжело дышала, истекая кровью.

— Давай-давай, — сказал Гриша, — надо идти, пошли отсюда.

Савва перевел взгляд на Ивана:

— Поехали, — сказал, — поехали.

— А как же она? — спросил Иван.

— Поехали, — повторил Савва и пошел в направлении станции. Гриша потащил Ивана за ним. На станции они запихали Ивана в бээмвэ, посигналили начальнику и отъехали в северном направлении. Иван смотрел за окно, разглядывал облака, плывущие с моря, разглядывал фуры, которые они легко обгоняли, разглядывал дома и прохожих и думал, что часа полтора они будут гнать вперед, на север, а уже потом где-то остановятся, потому что всякое путешествие требует остановок. И всякий водитель, каким бы выносливым он ни был, должен в какой-то момент остановиться. И чем дольше ты едешь, тем более долгими становятся остановки, пока в какой-то момент ты не остановишься совсем, не в силах двинуться дальше, на расстоянии одного перегона от того места, куда ты должен был приехать, где ты не был так давно и где тебя совсем-совсем никто не ждет.

ОСОБЕННОСТИ КОНТРАБАНДЫ ВНУТРЕННИХ ОРГАНОВ

Особенностью перевоза внутренних органов (или их частей) через государственную границу Украины является, прежде всего, несогласованность отдельных пунктов или целых разделов налоговой декларации, принятой Украиной на Общеевропейском экономическом саммите в Брюсселе в мае 1993 года. Согласно пункту пятому раздела первого вышеупомянутой декларации, Украине следовало бы ответственнее относиться к вывозу внутренних органов с собственной территории на территории дружественных ей стран. Однако уже из поправок, принятых внеочередной сессией парламента и подписанных непосредственно президентом страны, становится неясно, какие именно страны считать дружественными. И здесь возникает несогласованность первая. Кому из соседей можно протянуть руку доверия и экономического сотрудничества? Румынам? Румынские пограничники выходят теплым августовским вечером из казармы, серая полынь растет у ворот, и печальный заспанный часовой обтирает пыль с ручного пулемета марки «льюис». Впереди идет капитан, за ним — два рядовых пограничника, они достают упакованные для них сухпайки, жуют свою мамалыгу или какие-нибудь другие румынские народные блюда. Один из рядовых достает из зеленой военной сумки литровую бутылку вина, отпивает из горла, передает капитану, капитан тоже отпивает, хмурится и смотрит в плавни, покрытые голубым утренним туманом, куда-то туда, на восток, откуда по утрам прилетают цапли и вылавливают в камышах беззащитную румынскую рыбу. Пограничники идут молча, пьют тоже молча, лишь иногда кто-нибудь из них сгоняет с насиженного места случайную птицу, и та гулко влетает в туман, отчего рядовые дергаются, а капитан лишь презрительно прищелкивает языком, мол, что за засранцы, что за туман, что за жизнь такая. В месте, где река сужается, они спускаются к берегу и начинают пробираться камышами, по тропинкам, протоптанным коровьими стадами. Впереди идет капитан, за ним — солдат с мамалыгой, последним идет солдат с вином, которое он, кстати, уже почти допил. «Стоп!» — вдруг тихо приказывает капитан, и солдаты настороженно снимают карабины с плеч. «Вот она!» — показывает он на большую черную трубу, лежащую в густом тумане, теряясь в нем почти целиком. Капитан подходит к трубе, приседает и достает из походного планшета пакет из штаба. Солдаты становятся по бокам его и держат карабины наготове. Один из них добивает свою мамалыгу, другому хочется отлить, но кто ему даст отлить на посту. Капитан разворачивает пакет, долго разглядывает нарисованную на листе бумаги схему нефтепровода, наконец подходит к трубе, находит нужный кран и решительно его закручивает. «Все, — говорит капитан, глядя куда-то на восток. — Пиздец вашему реверсу», — говорит он, и все возвращаются в казармы.


Кто дальше? Молодой венгр, сегодня чуть ли не впервые заступивший на дежурство, все время смущается, когда к нему обращаются водители фур. Он понимает, что они переезжают эту границу по нескольку раз в неделю, а он еще пацан, он еще ничего об этом не знает, он не знает еще ничего о жизни и смерти, о любви и предательстве, о сексе, кстати, он тоже почти ничего не знает, он даже дрочить как следует не умеет, поэтому, когда к нему обращаются женщины, смущается особенно, густо краснеет и переходит с русского на английский, на котором ни одна женщина не говорит, и от этого он смущается еще больше. Старый капрал, начальник смены, еще с ночи куда-то исчез, очевидно, опять смотрит порно по спутнику, или бейсбол, в Америке сейчас играют в бейсбол. А он должен стоять в кабинке и говорить с этими женщинами, от которых пахнет жизнью и водкой, говорить с ними на ломаном английском или ломаном русском, слушать их ломаный от жизни и водки украинский, объяснять им условия перевоза внутренних органов и алкогольных изделий, забирать у них лишний алкоголь, забирать у них электрические устройства и шоколад, забирать у них взрывчатку и ручные гранаты ргд, забирать у них для капрала журналы «Хастлер», забирать у них для венгерской экономики спирт, эфир, кокаин, ароматические палочки с запахом гашиша, освежающее масло с героиновыми вытяжками для тайского массажа, антигеморроидальные свечи с конопляным экстрактом, цыганские женские волосы в шкатулках, рыбью и человеческую кровь в термосах, замороженную сперму в капсулах из-под духов «Кензо», серое вещество мозга в кулечках с салатом оливье, горячие украинские сердца, завернутые в свежую русскоязычную прессу, все те вещи, которые они пытаются провезти в туристических рюкзаках или клетчатых сумках, в дипломатах, обтянутых искусственной кожей, или в футлярах из-под лэптопов. Он измученно смотрит на футляры из-под лэптопов, набитые мясом и презервативами. Он растерянно разглядывает белые безразмерные бюстгальтеры, сделанные из сукна для парусов и матросских роб. Наутро к нему подходит женщина лет сорока, но ей никогда этих сорока не дашь — эти украинские женщины, они так выглядят, что им никогда не дашь их возраста, ты и знаешь, скажем, что ей уже сорок, но дать ей эти сорок никогда не дашь. И от нее тоже пахнет долгой жизнью и теплой качественной водкой, и она говорит: «Пропусти меня, я спешу, у меня сын в больнице». И губы ее так отчаянно перемазаны темно-красной помадой, что угорца вдруг перемыкает. «Стоп, — говорит он себе, — какой сын, какая больница?» Что-то его настораживает в этом всем — может, то, что она курит крепкие мужские папиросы, а может, то, что никакой такой больницы поблизости нет. Но он говорит ей: «Секундочку» — и бежит за капралом. Капрал едва успевает застегнуть ширинку и, страшно злясь, выходит-таки за ним на площадку для автомобилей, оставив на произвол судьбы свой бейсбол. Видит старую «копейку», на которой притащилась женщина с темно-красными следами крови и помады на губах, и все понимает. Он зовет двух механиков, те снимают передние крылья и находят там целый арсенал — блоки сигарет, россыпи нелегального табака, бриллианты, золото и чеки из ломбарда. Окрыленные первым успехом, они лезут в салон и снимают заднее сиденье. Там, ясное дело, находят остатки контрабанды, потом еще разбирают дверцы и приборную доску и вообще разбирают «копейку», насколько это возможно в походных условиях, однако больше ничего не находят и исчезают с чувством честно выполненной работы. Женщина обреченно приседает на холодный асфальтовый бордюр и внимательно разглядывает молодого венгра. И во взгляде ее ненависть так странно перемешана с нежностью, что чувак подходит к ней и просит у нее закурить. Она нервно смеется, показывает на гору изъятого табака, но потом дает свою крепкую мужскую папиросу. Так они и сидят, счастливые и измученные, она — трехмесячной беременностью, он — первой самопроизвольной эякуляцией.


Ну, и еще такое. Три поляка вот уже второй час пытаются избавиться от украинской проститутки, которая, в свою очередь, упрямо собирается пересечь границу. Послушай, говорят они, какой Ягеллонский университет? Мы ж тебя третий раз в этом году пропускаем, это не говоря про другие смены. Езжай домой, мы не хотим неприятностей. Но она им говорит: стоп, вы не хотите неприятностей, я не хочу домой, давайте решим этот вопрос полюбовно, как принято у нас в Ягеллонском университете. Я все равно не поеду домой, а вы меня знаете, так что бояться вам нечего. У вас есть презервативы? И они почему-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться. Как раз ночь, самое спокойное время. Их тут, наверное, никто не застанет, до утра, во всяком случае, их оставят в покое, тем более — презервативы у них есть! И она начинает раздеваться, они же наоборот — раздеваться не спешат, пристраиваются как-то к ней, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем — ну и плюс она, конечно же, выстраивают странную конструкцию, в сердце которой бьется она, и только им все начинает удаваться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном звучит взрыв — резкий гранатный взрыв, от которого стекло трескается и вылетает, и пыль поднимается в фонарном свете. Тогда они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как хозяева утверждали, телевизорами без кинескопов, им вдруг вспоминается, какими недобрыми взглядами провожали их с вечера цыгане, которых они мариновали на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных апелляций, выкрикиваемых цыганами в адрес Господа Бога и польского правительства. Тогда они резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и больно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает, — заправляя на ходу форму, поляки выбегают на улицу. Она тоже выбегает за ними, и первая же случайная пуля разваливает ей правое колено. Она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой свежий и такой негостеприимный. Через несколько часов ее заберут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, а потом, всю жизнь, с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.


Вся твоя жизнь — борьба с системой. Причем ты с ней, блядь, борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, едва ты останавливаешь ее на улице и начинаешь валить прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно отворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, сбивая весь твой пафос и оставляя тебя один на один с твоими протестными настроениями. Почему они выстраивают передо мной бастионы и линии обороны? Почему они лишают смысла мои попытки поладить с ними? Зачем им мое отчаяние — неужели они получают от этого удовольствие? Ужасные средневековые процессии, жестокие души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, которые пытаются протиснуться сквозь неприступные стены границ вместе со всем своим преступным товаром, вместе со всем нелегальным бизнесом, не понимая, откуда взялись эти пропасти в теплом августовском просторе, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто разделил, в конце концов, их визы на шенгенские и поддельные?


Тут вспоминается такая история. Один мой знакомый, с которым мы учились в университете, влюбился, что с ним, в принципе, случалось не так часто. Его девушка была филологом, учила иностранные языки, сука была редкостная, но он на это не обращал внимания, влюбился, одним словом. И вот она — я же говорю, сука — неожиданно решила поехать в Берлин на языковую практику. Он проводил ее на вокзал, долго и страстно обещая ее ждать, она вполуха слушала, на прощанье печально его поцеловала и поехала. А он с горя запил. Через месяц кто-то сказал ему, что она в Берлине вышла замуж — кинула родной университет, забила на языковую практику, нашла себе какого-то итальянца и вышла за него замуж. После этого он, как бы это правильно назвать, запил еще интенсивнее, пил целый месяц, завалил сессию, в какой-то момент остановился и пошел в ОВИР. «Стой, — говорил я ему, — куда ты поедешь? Эта сука снова кинет тебя». Но он не слушал, просил не называть ее так, говорил, что понимает ее: «Что ей еще оставалось? — говорил. — Она, — объяснял, — просто несчастная впечатлительная женщина, которая не выдержала разлуки». «Сука она!» — пытался я его убедить, но он даже слушать не хотел. В августе он получил паспорт и поехал в Польшу.


«Что-то случилось, что-то страшное и неотвратимое, что-то заставило ее предать», — думал он, стоя на польской границе и приглядываясь в августовских сумерках к колонне цыганских автобусов, груженных испорченными вьетнамскими телевизорами, глядя на машину «скорой помощи», ярко светившуюся в темноте, будто большая раковина на океанском дне, рассматривая трех растерянных польских таможенников, грузивших в «скорую помощь» студентку Ягеллонского университета. «Что-то, без сомнения, случилось, но все еще можно поправить, все еще может встать на свои места, все будет хорошо». Но он не знал главного — поправить никогда ничего нельзя.


В Хельме он купил у цыган шенгенскую визу. Цыгане долго торговались, предлагали купить у них партию телевизоров, предлагали купить у них белорусскую проститутку, выводили ее из автобуса, показывали. «Гляди, — говорили, — какая красавица». У проститутки не было переднего зуба, она была пьяная и веселая, все время кричала и мешала торговле, но цыгане не сдавались. Мой знакомый уже было согласился купить ее, но тут проститутка начала кричать слишком громко, и раздраженные цыгане загнали ее назад в автобус, вернулись и продали ему шенгенскую визу за двадцатку. «Все еще можно поправить, — думал он, — все еще можно поправить».

Поляки его не выпустили, взяли под арест, обвинили в подделке документов и депортировали домой. Дома он снова пошел в ОВИР. «Хочу оформить документы на эмиграцию, — сказал он, — на еврейскую эмиграцию». «Вы что, еврей?» — спросили у него. «Да», — ответил он. «Это с фамилией Бондаренко?» — засомневались в ОВИРе. «Да, — твердо стоял он на своем, — мои родители с Винницы, они выродки». «Полукровки», — поправили его. «Так что с эмиграцией?» — переспросил он. «Знаете, — сказали ему, — еще если б не ваша фамилия, может, мы что-то и придумали бы, но с такой фамилией какая может быть еврейская эмиграция?»


«Так что ж мне, — думал он отчаянно, блуждая августовским Харьковом, — из-за этой проклятой фамилии так и мучиться всю жизнь? Что ж мне, сдохнуть тут с этой фамилией? Что ж я теперь, до самой смерти буду вспоминать ее, ее теплую кожу, ее черное белье?» — вспомнил он белье, сел в поезд и поехал в Польшу. Преодолев польскую границу, он нашел в Хельме цыган и попробовал снова купить у них шенгенскую визу. Цыгане задумались. «Послушай, — сказали они, — видим, тебе действительно надо в Берлин, поэтому давай так: купи у нас проститутку». «Да вы заебали, — его отчаянию не было пределов, — зачем мне ваша старая кляча?» «Это кто старая кляча?» — вдруг обиделась проститутка и начала кричать, но цыгане быстро загнали ее в автобус и закрыли дверь на большой навесной замок. «Послушай, — сказали они ему, — ты не понял, мы ее тебе не просто так продадим, мы вас поженим, временно, ясное дело, заодно на вашей свадьбе погуляем, оформим вас как еврейскую семью из Витебска, переедете через границу, поможешь ей в бундесах скинуть партию японских телевизоров без кинескопов и благополучно разведешься. Тебе ж надо в Берлин?» «Надо», — печально сказал он. «Ну так в чем же дело? — удивились цыгане. — Гляди, какая красавица!» — взялись они за старое, боязливо косясь на автобус, в котором грозно кричала что-то белорусская проститутка. «Ладно, — согласился он наконец, — а фамилия у нее хоть еврейская?» «Еврейская, — успокоили его цыгане, — у нее чудесная еврейская фамилия, ее звать Анжелой Ивановой, это по первому мужу».


Поляки их не выпустили. Они остановили автобус, нашли в салоне кучу вьетнамских испорченных телевизоров, нашли моего сонного знакомого, еще не отошедшего после свадьбы, он смотрел на них из телевизора, словно передавал последние известия. И в известиях этих говорилось, что мир наш катится в пропасть, что мы, чем дальше тем больше, проваливаемся в его трясины и западни, что мы все больше отдаляемся друг от друга, теряя между собой всякую связь, блуждаем в бесконечном космосе, портим сами себе жизнь, здоровье и нервы, лишая сами себя веры и надежды, одним словом, известия были тревожными. Белорусской проститутки, что характерно, в автобусе не нашли. Куда она делась, не знал никто, даже цыгане в Хельме этого не знали, хотя они, кажется, знали все. Знакомый проходил по делу сам. Ему инкриминировали повторное использование фальшивых документов, незаконную торговлю нелицензионными вьетнамскими телевизорами без кинескопов, но доказать смогли только управление автотранспортом в нетрезвом состоянии. В тюрьме он сделал себе наколку на правом предплечье — грустное женское лицо с длинными волнистыми волосами. Наколка кровоточила. Вызвали доктора. Доктор посмотрел на наколку с отвращением. Через пару месяцев знакомого выпустили. Он вернулся в Хельм, нашел цыган и остался с ними продавать русским краденые машины. Его бывшая девушка, что тоже характерно, вскоре развелась. Вернее, она даже не разводилась — ее итальянца однажды побили скинхеды после футбола, проломили ему череп арматурой, и он благополучно умер, не приходя в сознание. Оставшись одна с ребенком на руках, она решила завязать с изучением языков и попробовала устроиться в турецкий фастфуд возле Александерпляц. Турки ее радостно взяли — в отличие от них, она знала язык. С моим знакомым, насколько мне известно, они больше не встречались.


Чем примечательны все истории любви? Возможно, тем, что человек, когда он по-настоящему влюблен, на самом деле не требует помощи извне. Ему совсем не нужны никакие благоприятные обстоятельства, никакое постороннее содействие, ему все равно, как складываются обстоятельства вокруг него, как вокруг него развиваются события, насколько благосклонно относятся к нему святые, насколько удачно расположены звезды и планеты; влюбленный человек переполнен своей страстью, он руководствуется исключительно своим подкожным безумием, его ведет вперед его сердце, его душа и внутренние органы, они не дают ему покоя, не дают отдыха, выматывают ежедневной бесконечной жаждой — глубокой, как артезианский колодец, черной, как свежая нефть, сладкой, как смерть во сне, в пять утра, в старом «фольксвагене», на польско-немецкой границе.

ПУСТЬ СВЯЩЕННИК ДОГОВОРИТ, ВСЕ САМОЕ СМЕШНОЕ ТАМ В КОНЦЕ

И вот, уважаемые радиослушатели, зрители нашего канала, подписчики с опытом, как и было отмечено в анонсе, наше заведение, не изменяя своим традициям, работает для вас этим долгим летним вечером, в этом полупустом, полумертвом городе, в котором вам повезло застрять; огни зажжены, музыка запущена, и весь персонал — от младшего курьера до самой опытной шалавы — сидит под тяжелыми ленивыми вентиляторами, раскручивающими под потолком свои лопасти, сидит и переживает вместе с вами это сладкое, нервное ощущение праздника и приключения, которые таят бордели и притоны этого города, — старый добрый набор радостей и депрессантов для тех, кто дотянул до конца недели, не утратив чувства юмора, потому что юмор понадобится вам, уважаемые телезрители, в этих коридорах и на этих чердаках, где почти не осталось ненависти и страха, где эти чувства давно и успешно заменены социальной страховкой; без чувства юмора вам просто не досидеть до конца представления, за которое вы, кстати, платили свои честно заработанные бабки, без чувства юмора вам здесь вообще нечего ловить, в этом уютном зале, где ближайшие несколько часов перед вами развернется история неизведанной страсти и невиданной подлости, где трупы любовников будут падать вам под ноги, а честный пот и горячая кровь статистов прольются так натурально, что вы забудете обо всем на свете, вы забудете о своем скепсисе и стоимости входных билетов, тем более, не такая уж она и высокая в сравнении с тем крашеным безумием, которое выплеснется вскоре на ваши головы, поэтому занимайте свои места, садитесь и смотрите, ведь в этом городе, в этот час у вас не так много вариантов — лучше уж сидеть и ждать, рассчитывая, что на этот раз, вот именно на этот раз, вас действительно никто не наебет.


Обычно мы сидим тут, пока нас не начнут выгонять, а выгонять нас начинают, едва мы тут появляемся. Никто не верит, что мы будем сидеть спокойно, не разбивая посуду и не провоцируя постоянных клиентов. Хотя бы потому, что мы — тоже постоянные клиенты. К тому же нас тут много — постоянных клиентов всех этих баров, столовых, пивных подвалов, буфетов и фастфудов. Я столько лет наблюдаю за клиентами этих заведений, что могу, в случае чего, выступить официальным свидетелем на судебном процессе, где их всех будут обвинять в растлении и пресыщенности. В случае чего именно я могу присягнуть перед всеми святыми и представить бесспорные письменные доказательства того, что на моих глазах на протяжении нескольких лет происходил процесс роста, возмужания и, главное, просветления этих героев, хотя со стороны все это действительно могло напоминать обычную алкогольную оргию. Однако на подобные претензии я всегда могу сказать всем святым: уважаемые радиослушатели, зрители нашего канала, подписчики с опытом! Возможно, частично вы правы, возможно, алкоголизм, точно так же как и просветление, является процессом нелинейным и исполненным непостижимых внутренних движений и динамики. Но даже в этом случае попробуйте представить себе оргию, которая успешно длится пятнадцать лет подряд, набирая размаху, силы и драматизма, попробуйте себе это представить, и если вам это удастся, а вам это не удастся, тогда ваши претензии к постоянным клиентам баров и фастфудов я приму как справедливые. Но поскольку вам это не удастся, то позвольте мне говорить именно о возмужании и просветлении, уважаемые подписчики с опытом. Потому что просветление, даже если оно сопровождается похмельно-депрессивными синдромами, заслуживает своего постоянства и своих клиентов. И даже более того.


Я сознательно говорю именно о них, потому что их я знаю лучше всего, однажды, много лет назад, мы вместе с ними вошли в эти бары и эти фастфуды, и так началась жизнь. С тех пор менялись лишь цены на алкоголь, главные же участники, постоянные клиенты, оставались при своих ролях, каждый на своем месте, поэтому и говорить я о них могу непринужденно, с придыханием, теплотой и глубокой ненавистью. Я сказал, что менялись цены на алкоголь, на самом деле как они менялись, кто за этим следил? Да никто, если честно, главные герои в этом случае куда интереснее социального фона, а их импровизации, на которых преимущественно все и держалось, важнее разрисованных кулис у них за спиной. Вот он — большой, реальный кусок времени, который им достался, который они выгрызли изнутри, бросив костяк, и чем дальше они от него отходили, тем более величественным выглядел этот труп, эта туша убитого и растерзанного ими времени; они пережили его, им повезло больше — не всем, но большинству из них. Вот они, мои тридцатилетние герои, — перебинтовывают раны, зализывают свой сифилис, делают зарубки на прикладах, готовясь к новым победным свершениям и успешным прорывам на участках невидимого фронта. Поэтому, дорогие зрители нашего канала, все вы — от младшего курьера до самой опытной шалавы — встаньте и почтите минутой своего блядского молчания тех, кто по каким-то причинам не дожил до конца представления, встаньте, поскольку обслуживать таких постоянных клиентов — большая профессиональная удача. Когда-нибудь потом, в старости, если она у вас будет, если вам удастся вымолить ее у всех своих святых, вы будете вспоминать эти молодые мужественные лица, эти сладкие пьяные откровения, эти злорадство и всепрощение, которыми они одарили свою неблагодарную малоподвижную жизнь. Вы будете вспоминать, как они взяли эту жизнь за грудки и вытрясли из нее все, что хотели, выбили из нее все говно, выпустили всю лишнюю кровь, как они, эти тридцатилетние капитаны, боцманы и старшины, вели пьяный корабль жизни прямо на рифы и подводные камни, нисколько не сомневаясь ни в рифах, ни в конечном успехе.


Даже не спрашивайте о правдивости увиденного. Я знаю, кто первым начинает спрашивать о правдивости увиденного, — как правило, это люди, работавшие в системе образования. Ну, или люди, задействованные в социальной сфере жизни. Одним словом, те, кого среди постоянных клиентов не оказалось в силу профессиональной занятости. Мне нечего вам ответить. Само построение разговора по принципу «вопрос-ответ» выдумано людьми, работавшими в системе образования, потому что таким образом им легче контролировать воспитательный процесс. И здесь не может быть точек пересечения, потому что воспитательный процесс, в отличие от процесса просветления, есть, собственно, процесс линейный, линейность эта, собственно, и убивает. Можно обвинять меня в нежелании отвечать на прямо поставленные вопросы, можно, наконец, говорить, что это не совсем нравственно. ОК, уважаемые подписчики, но как можно говорить о нравственности с человеком, который каждый день читает газеты, страницу за страницей, а в конце обязательно пытается разгадать кроссворд. Я пас, дорогие работники системы образования, даже если от этого будет падать общий тираж.


И эти дети со своим клеем, и эти профессора политехнического, которые проводят здесь лучшую часть семестров, и эти женщины, которые умирают здесь, вместо того чтобы умирать дома, и эти таксисты, которые курят, чтобы не пить, и эти герои войн, закладывающие оружие, и карманные воры, которые приходят сюда, зная, что им здесь ничего не светит, и студенты, которые выносят отсюда своих профессоров и несут их в аудитории принимать экзамены, и туристы, ошибочно попадающие сюда и уже не желающие выходить, и спекулянты, которых первыми пропустят в небесные врата, чтобы не скандалить, и весь уличный криминал, который как никто чувствует, где больше всего пахнет жизнью, — за ними стоит огромный опыт этой жизни, потому что они знают одну тайную штуку, а штука эта состоит в том, что они без жизни обойдутся, а вот жизнь без них — вряд ли.


И если вы, уважаемые радиослушатели и зрители нашего канала, досидели до этого места, я приведу пример. Дело в том, что большинство предложенных вам обстоятельств вас на самом деле не касается. В большинстве случаев вам вообще никто ничего не предлагает. Поэтому и жалеть особо не о чем. И вот, собственно, как пример, я хотел рассказать одну необычайно лирическую историю, которую, по большому счету, можно было и не рассказывать.


«Работа забирает у меня слишком много времени, — говорил мне Гавриил, — слишком много. От меня из-за этого даже жена ушла: я ее во сне называл техническими терминами. Но я не жалею. Я умею в своей области все. Если бы у меня были возможности, я бы снял „Звездные войны“. Однако возможностей нет, и я снимаю криминальную хронику». Гавриил работал оператором на государственном телевидении. Кроме этого, много халтурил, едва не свадьбы снимал, причем делал это не столько ради бабок, сколько из любви к искусству. Время от времени его засылали снимать футбол или отловленные в харьковских реках трупы, или пресс-конференции мэра, или другое говно, которым так щедро полнятся голубые экраны. И мэр, и трупы выходили у Гавриила фактурными и убедительными, за что начальство его любило, а коллектив уважал, насколько это вообще возможно в наше время. Но ни мэр, ни трупы не могли полностью удовлетворить его творческих амбиций, и его легко понять. Потому что с первого дня, едва взяв в руки камеру, он хотел снимать кино, и ни мэром, ни трупами тут обойтись было невозможно. У него были сотни друзей по всему городу, ему наливали в кредит в госпромовской столовой, он был знаком со всеми, начиная с мэра и заканчивая игроками «Металлиста», которые у него выходили не менее фактурно, чем трупы, хотя и не так убедительно.


И вот как-то раз наш с ним общий знакомый Валюня, который в свое время тоже начинал на телевидении, предложил ему одну очень странную вещь.

— Я, — сказал он, — сейчас работаю в муниципалитете, по связям с общественностью, и к нам, — сказал он, — обратился один итальянский благотворительный фонд. Итальянцы сейчас борются там у себя с украинской проституцией. И у них ничего не выходит, понимаешь? И вот они обратились к нам за помощью. Мы уже организовали семинар, перевели для бесплатного распространения их брошюру про возможные пути попадания в итальянские бордели. Кстати, брошюра пользуется большой популярностью, но это не главное. Главное, что они предлагают снять кино!

— Как кино? — не поверил Гавриил.

— Да, — сказал Валюня, — кино, на гендерную тему, для борьбы с украинской проституцией. Так что нужно встретиться.


Они встретились на следующий день в муниципальном буфете, взяли для конспирации молоко и сели в уголке. Валюня был деловой и сосредоточенный.

— Я, — сказал он, отпив, — сразу подумал про тебя. Понимаешь, они возьмут все, главное, чтобы там было про борьбу с проституцией.

— И что ты предлагаешь? — спросил Гавриил, отставляя свое молоко в сторону.

— Я тут кое-что прикинул, — зашептал Валюня, — словом, это лишь набросок, приблизительный сценарий…

И, наклонившись к Гавриилу, он начал рассказывать:

— Я читал условия конкурса, там два основных требования: чтобы был гендер и чтобы была национальная специфика. Я долго думал. По-моему, это может быть порнуха. Я тут все учел и написал такой сценарий.

Валюня достал из кармана несколько листов с компьютерным текстом, тоже отставил в сторону свое молоко и начал читать. Сценарий назывался «Голая правда».

— Ну, правда, понимаешь? — объяснял Валюня, — как газета «Правда», ну чтоб с национальной спецификой, — нервно смеялся он, — понимаешь, куда копаю?

События фильма происходили в наше время в одном из украинских городов.

— Ну, это ты снимешь, — говорил Валюня, — там, пару заводов, панорама новых массивов, это ты понимаешь. Можно пару трупов для юмора. И в этом городе живет главная героиня, по выражению сценариста, простая украинская девушка. И вот она, эта простая украинская девушка, мечтает свалить в итальянский бордель. У нее это просто навязчивая идея. По мысли автора, она ни хуя не делает для экономики своей страны, сидит на шее у родителей, охарактеризованных сценаристом как простые украинские безработные, каких тысячи, и смотрит немецкое порно. Немецкое порно, — сказал Валюня, — тоже придется снять, она у нас в фильме будет смотреть порно по телевизору, понимаешь, куда копаю? И вот главная героиня видит в газете рекламное объявление о наборе в итальянский бордель — текст должен быть продублирован по-итальянски, чтобы заказчикам было понятно, о чем идет речь, — отписывает им и получает положительный ответ. И тогда, — шептал Валюня, — она собирается ехать в итальянский бордель. Уже даже вещи собирает, родители в шоке, в ОВИРе в шоке. В этом месте, — говорил он, — должна быть такая лирическая тема прощания с исторической родиной. Можно кинохронику пустить, там, с военными кадрами, этапы восстановления, что-то такое. И вот она едет на вокзал, имея при себе лишь небольшой чемоданчик с бельем. И вот тут, на вокзале, посреди вокзальной суеты, она встречает главного героя — такого же самого простого украинского парня, — объяснял Валюня, — нашего соотечественника, каких тысячи и который работает, скажем, грузчиком на вокзале… нет, грузчиком неприкольно, — быстро передумал Валюня, — лучше водителем локомотива. Далее идет сцена их знакомства, локомотивы, семафоры, дорожная романтика, и тут главный герой резко влюбляется в главную героиню.

— Насколько резко? — переспросил на всякий случай Гавриил.

— Достаточно резко, — объяснил ему автор сценария. — Влюбляется и убеждает ее не ехать в итальянский бордель.

— Как убеждает?

— Ну, не знаю, нужен какой-то сильный образ, как у Пазолини, например, он затаскивает ее в кабину локомотива и убеждает. Дальше уже можно без сценария.


— Ну как? — спросил Валюня и потянулся за молоком.

— А сколько платят? — все еще сомневаясь, спросил Гавриил.

— Платят нормально, сначала переводят первую часть гранта, смотрят материал, потом начисляют остальную.

— А база? — засомневался Гавриил, — а техника?

— Ты ж на государственном телевидении работаешь, — нервно зашептал Валюня, — мы через горсовет продавим или через управление культуры. Да, — согласился сам с собой Валюня, — думаю, порнуху лучше через управление культуры. Главное, пожарным заплатить.

— И актерам, — добавил Гавриил.

— Да-да, — согласился Валюня, — и актерам.

— Ты знаешь, — сказал Гавриил, еще раз просмотрев сценарий, — что-то тут не так. По-моему, это не про борьбу с проституцией. И специфика скорее тоталитарная. Я, конечно, могу пару трупов подогнать или видеоряд с мэром, но эти твои локомотивы, семафоры — фашизм какой-то. Ты еще подумай, ладно?


Валюня обещал подумать и на следующий день уже сам пришел к Гавриилу на канал.

— Я, — сказал, — подумал. Ты все правильно говоришь. Я тут, значит, все переделал, добавил еще немножко национальной специфики, кое-что изменил. Послушай, одним словом.

Он достал те же самые листы с кучей зачеркнутых и переписанных от руки мест и зашептал:

— «Пропащая сила».

— Что? — не понял его Гавриил.

— Фильм так называется, — объяснил Валюня. — Чтобы специфики побольше, понимаешь? Ну вот. Героиня, как и раньше, простая украинская девушка. Простая, но трудолюбивая. Мы ее сделаем какой-нибудь швеей, вставим кадры кинохроники, значит; родителей-безработных и этапы восстановления я выкинул. Немецкое порно остается, но как негативный эмоциональный фон. И вот наша героиня находит на производстве во время обеденного перерыва продублированное по-итальянски объявление о наборе в бордель. Далее идет лирическая тема духовных поисков, можно дать зарисовки вечернего города, кадры с мэром, это ты сделаешь. И вот когда она уже решает бросить производство и свалить в итальянский бордель, ее вызывает к себе в кабинет профсоюзный лидер. Героиня приходит в кабинет, ну, и тут все начинается, дальше уже без сценария.

— Погоди, — сказал на это Гавриил, — и в чем же тут борьба?

— А борьба, — выдержав паузу, объяснил Валюня, — в том, что профсоюзный лидер — тоже простая украинская девушка! Понимаешь, куда копаю? Мы им такой гендер снимем, они еще и продолжение закажут. Идем к директору.


Директор почитал сценарий, поразглядывал рисунки, сделанные Валюней на полях, и попросил двенадцать процентов. Валюня выхватил у него сценарий и, проклиная государственное телевидение, выскочил из кабинета. Потом вернулся и предложил семь, плюс проценты с проката. Наконец сошлись на девяти. «Третья студия, — сказал директор Гавриилу, — суббота-воскресенье, с десяти вечера до десяти утра, завози аппаратуру, и хоть раком там стойте». И это даже не прозвучало как метафора.


Валюня подал заявку на проект и требовал немедленно начинать съемки. Проблема состояла в том, что снимать было некого. Гавриил завез аппаратуру в третью студию и, что делать дальше, просто не знал. В третьей студии до этого снимали детскую утреннюю программу, повсюду валялись мягкие игрушки, а на фанерных декорациях были нарисованы слоны неестественных цветов. Гавриил подумал, что слоны — это даже хорошо, и решил использовать их как часть художественного оформления. Но снимать все равно было некого. «Будем делать кастинг», — сказал Валюня и дал объявление в печатном органе горсовета.


На кастинг пришли две кандидатки. Первая оказалась студенткой консерватории, была в кожанке и с пирсингом на лице. Звали ее Викой. Другая была бывшей проституткой из гостиницы «Харьков», сказала, что хорошо владеет итальянским, поскольку в свое время работала именно в итальянских борделях. Сказала также, что ее там хорошо знают, но что теперь она решила завязать со своим печальным прошлым и попробовать силы в шоу-бизнесе. Гавриила испугала фраза о том, что ее там все знают, поэтому он решил взять студентку консерватории, однако попросил бывшую проститутку остаться на вечер и пробухал с ней до утра, вспоминая общих знакомых. На следующий день в студию пришли снимать очередной выпуск детской утренней программы. Ведущая программы, Марта, была в желтого цвета парике, танцевала на фоне кислотных слонов и детским голосом пересказывала невидимой аудитории правила личной гигиены.

— Марта, — подошел к ней Гавриил после записи, — вот ты серьезная актриса, у тебя данные, у тебя, наконец, голос. Не хочешь попробовать себя в серьезном проекте?

— А что за проект? — поинтересовалась Марта, поправляя желтый парик.

— Снимаем кино, — сказал ей Гавриил. — Совместно с итальянцами.

— А тематика какая? — спросила Марта.

— Тематика национальная, — объяснил ей Гавриил, — социалка, любовь, дорожная романтика, Пазолини, понимаешь? У нас нет актрисы на главную роль. И парик твой, — добавил он, — можно будет использовать.


В первый съемочный день решили снять сцену в кабинете профсоюзного лидера. В третью студию набилось несколько десятков любопытных, пришел директор телекомпании, целой делегацией приехали пожарные, пришли какие-то фанатки «тети Марты», принесли ей цветы и конфеты, но их Гавриил в студию не пустил, сказал, что это не для детей. Разве что, предложил, в качестве массовки. Валюня принес написанные им накануне диалоги и два комплекта кожаного белья, взятого им напрокат у директора парка культуры. Остальную одежду Гавриил подобрал среди реквизита детской утренней программы. Вика и Марта надели кожаное белье, Марта надела желтый парик, пожарные достали из дипломатов выпивку и закуску. Решили снимать. В последний момент Гавриил поменял роли — Вика должна была играть главную героиню, а Марта — профсоюзного лидера. В своем желтом парике она напоминала лидера профсоюза артистов цирка. «Вика, — давал указания Гавриил, — ты заходишь в кабинет. Тебя разрывают внутренние противоречия, понимаешь? Ты задумчиво гладишь все свое тело. Я сказал — все! Так, теперь ты, — обратился он к Марте. — Ты профсоюзный лидер, ты видишь, что ее разрывают внутренние противоречия. Ляг на стол! Да не на живот! Ляг нормально, ты профсоюзный лидер», — Гавриил увлекся, и съемки шли довольно живо до тех пор, пока пожарные не выпили свою водку и не полезли на съемочную площадку. «Хватит на сегодня», — сказал Валюня, и все неохотно потянулись к выходу.


— Тебе куда? — спросила Вика свою напарницу.

— Не знаю, — ответила Марта, — метро уже закрыто, наверное, тут останусь, на декорациях переночую.

— Пошли ко мне, — сказала Вика и потащила ее на улицу.

— Этот фильм, — говорила Марта, — такой странный, я в нем не все понимаю.

Они сидели на полу в комнате Вики и пили портвейн, купленный в ночном магазине.

— Скажем, моя героиня говорит: «Обожги меня огнем своей страсти!» Я не совсем понимаю, что здесь имеется в виду.

— Все просто, — отвечала ей Вика, — они же швеи, это профессиональные разговоры.


Через какое-то время Валюня взял весь отснятый материал, сказал ждать и не волноваться и полетел в Милан на встречу с координаторами программы.


Съемочный график был безнадежно нарушен, новости от Валюни не приходили, и съемочную группу охватили тревога и недобрые предчувствия. Марта вернулась к своей детской утренней программе, Вика приходила к ней на записи, сидела в студии и игралась мягкими игрушками, отрывая им уши и хоботы. Гавриил томился без работы, пару раз брался за халтуру, побывал на собрании анонимных алкоголиков. И хотя особого отношения к истории это не имеет, но случилось это приблизительно так.


Однажды утром он встретил в госпромовской столовой Боткина. Боткин, так же как и Гавриил, принадлежал к постоянным клиентам столовой, ему здесь тоже наливали в кредит. И, увидев Гавриила, он заулыбался ему, как лишь постоянный клиент может заулыбаться другому не менее постоянному клиенту. Они сели за столик, и после этого между ними завязалась непринужденная беседа — о курсах валют, об обвалах на биржах, об энергоносителях и коррупции в органах власти, одним словом, о чем могут говорить два интеллектуала, которые еще не выпили свою утреннюю водку. В частности, Боткин говорил о своем здоровье, сказал, что в последнее время серьезно за него взялся, и призвал Гавриила сделать то же самое.


Тут нужно сказать, что Гавриил годился ему в сыновья. Боткин, по паспорту Товстуха Евгений Петрович, был старым битником и диссидентом, так сказать колючим обломком шестидесятничества, но имел широкую натуру и легко переходил со всеми на «ты». Всю свою сознательную жизнь он работал участковым врачом, поэтому был прозван Боткиным и пользовался авторитетом в разных странных компаниях. Квартира его, в которой он, как истинный диссидент и обломок шестидесятничества, убирал редко, была завалена макулатурой и мусором. В книжном шкафу на почетном месте стояло фото Евтушенко. На обратной стороне фото была надпись: «Дорогой Жене от поэта Евтушенко с душевным приветом». Боткин утверждал, что фото подписано именно ему. «Да! — кричал он оппонентам, которые ему не верили. — Мне! Вот тут и написано: „Дорогой Жене“! „От поэта Евтушенко“! То есть мне, Евгению Петровичу Товстухе!» Боткин утверждал, что маэстро непосредственно подписал фото ему после одного выступления в мятежные шестидесятые, но был на тот момент в таком свинском состоянии, что отреагировал лишь на знакомое ему сызмальства имя.

Выйдя на пенсию и оставив по себе необычайно пеструю и многообразную клиентуру, Боткин вдруг взялся за собственное здоровье. Причем взялся он за него нетрадиционными методами. «Я знаю, что такое советская медицина, — кричал он оппонентам, — поверьте мне, я проработал в системе около сорока лет. К врачу я пойду, только если меня укусит ядовитая змея». Вместо этого Боткин увлекся йогой, диагностикой кармы и тантрическим сексом. К тантрическому сексу он, впрочем, быстро охладел. Меня, говорил, и обычный-то секс не интересует, что и говорить о тантрическом. Наконец кто-то посоветовал ему записаться на курсы анонимных алкоголиков. Он подумал и записался. «Что вы мне говорите, — кричал он оппонентам, — я сам врач, я знаю целительную силу самоанализа». Пить он при этом, ясное дело, не бросил, говорил, что все эти курсы ему нужны лишь для аутотренинга, а прежде всего — для лучшей диагностики кармы. Теперь он все это рассказал Гавриилу и даже предложил пойти вместе на очередное заседание анонимных алкоголиков.

— Ты пойми, — кричал он Гавриилу, — ты даже не представляешь, что у тебя между чакрами делается! Ты бы пришел, послушал умных людей.

— А что за публика на эти курсы ходит? — поинтересовался Гавриил.

— Нас много, — объяснил ему Боткин, — публика интеллигентная, там еще бар есть.

Курсы проходили в актовом зале Дворца пионеров. Стол был накрыт красной скатертью, окна наглухо задраены тяжелыми шторами. Анонимные алкоголики приходили по одному и молча занимали места подальше от сцены. Поддатый Гавриил попробовал сразу же включить камеру, но к нему подошел дежурный ответственный, назвался Юлием Юрьевичем и попросил камеру выключить. «Вы что, — сказал он, — нельзя! Этим вы нарушаете анонимность наших алкоголиков». Гавриил слегка растерялся, но Боткин потащил его в первый ряд. «Тут удобнее, — сказал он, — и нас все будут видеть». Гавриил еще удивился, в чем здесь, мол, преимущества, но алкоголики понемногу собрались, и можно было начинать. Последним привели недовольного вида молодого анонимного алкоголика. Его сопровождали два сержанта, и глядел он на всех недобрым взглядом.

— Ну что ж, — сказал Юлий Юрьевич, — давайте встанем и возьмемся за руки в знак солидарности.

Все встали. Гавриил взял за руку Боткина, сержанты взяли за руки задержанного анонимного алкоголика. Тот попробовал оказать сопротивление, но сержанты свое дело знали.

— Вот и славно, — сказал Юлий Юрьевич, — прошу всех присаживаться. Кто начнет?

Руку поднял один из сержантов.

— Юлий Юрьевич, — сказал один из сержантов, — можно мы? У нас режим.

— Ну что ж, — сказал ему Юлий Юрьевич, — назовитесь, кто вы?

Задержанный молчал.

Один из сержантов не выдержал и толкнул его. Задержанный перевел на сержанта тяжелый взгляд, повернулся к Юлию Юрьевичу и начал:

— Я Алик Заика.

— Привет, Алик Заика, — дружно прокатилось по залу.

Алик снова замолчал, один из сержантов еще раз его толкнул.

— Я — анонимный алкоголик, — снова подал голос Алик.

— Хорошо, Алик Заика, — прокатилась по залу еще одна волна общей приязни.

— Расскажи нам свою историю, Алик, — обратился к нему Юлий Юрьевич.

Алик подумал и сказал такое:

— Двадцать шестого мая этого года в восемнадцать часов тридцать минут, пребывая в состоянии алкогольного опьянения средней тяжести, я совершил дерзкий угон служебного автомобиля марки «ЗиЛ», принадлежащего торговой фирме «Морозко», в результате чего вышеуказанная торговая фирма понесла материальные и финансовые убытки в размере трехсот пятидесяти килограммов мороженой рыбы, расфасованной в брикеты. После этого, пребывая в том же состоянии, я осознал меру своей вины и решил добровольно сдаться в руки законной власти. Вследствие чего, потеряв управление автомобилем марки «ЗиЛ», я въехал в информационный щит с наглядной агитацией, принадлежащий районному отделу внутренних дел Киевского района города Харькова. Последствием этого инцидента стала несанкционированная выгрузка на территории отделения морепродуктов фирмы «Морозко», то есть вышеупомянутых трехсот пятидесяти килограммов мороженой рыбы.

— Да он, падла, этой рыбой нам весь коридор завалил! — сорвался на ноги один из сержантов. — Мы ее полночи собирали, как моржи! И щит с агитацией сбил! А у нас там вся оперативка! Мудак! — сказал он Алику и сел на место.

— Ну хорошо, — сказал Юлий Юрьевич, — давайте поблагодарим Алика за его историю.

— Спасибо тебе, Алик Заика, — прокатилось по залу.

Один из сержантов подскочил к Юлию Юрьевичу, тот подписал какой-то документ, и Алика потащили к выходу.

— До свидания, Алик Заика, — прокатилось вслед.

— Чтоб вы сдохли! — крикнул Алик, но сержанты заломили ему руки и выволокли в коридор.

— Ну что ж, — удовлетворенно сказал Юлий Юрьевич, — кто следующий?

— Давайте я, — поднял руку Боткин. — Смотри, — наклонился он к Гавриилу, — как я их сейчас урою.

— Ну давайте, — согласился Юлий Юрьевич.

— Я, — сказал Боткин, — Товстуха Евгений Петрович.

— Привет, Товстуха Евгений Петрович, — снова прокатилось по залу.

— Я — анонимный алкоголик, — радостно выкрикнул Боткин.

— Хорошо, хорошо, — откликнулась на это аудитория.

— Расскажи нам свою историю, Евгений Петрович, — попросил дежурный ответственный.

— История моя такая, — не заставил себя упрашивать Боткин. — Я — медицинский работник. Всю свою жизнь я посвятил служению на благо своих сограждан!

— А становился ли тебе в этом препятствием алкоголь? — попробовал повернуть разговор в более уместное русло Юлий Юрьевич.

— Становился, — не стал скрывать Боткин, — становился.

— И как он становился? — дальше поинтересовался Юлий Юрьевич.

— По-разному, — Боткин задумчиво почесал подбородок, — по-разному. Помню, как-то раз заступаю я на смену, как сейчас помню, девятого ноября дело было, как раз на праздник.

— Погоди, Евгений Петрович, — перебил его дежурный ответственный, — на какой праздник?

— Ну, день революции, — ответил ему Боткин, — седьмого ноября.

— А на дежурство ты когда заступил? — переспросил его строго Юлий Юрьевич.

— Девятого, — повторил Боткин. — Мы ж с коллективом после праздника еще не виделись, решили отметить. И привозят нам, как сейчас помню, труп. А нам как раз в магазин надо было съездить. Ну, я говорю, парни, давай, заноси его пока что на кухню.

— Евгений Петрович, — снова перебил его ответственный, — а чувствовал ли ты при этом потребность поделиться с кем-то своей проблемой?

— Вот, — ответил на это Боткин, — именно об этом я и говорю.

— Ладно, — не дал ему продолжить дежурный ответственный, — давайте поблагодарим Евгения Петровича за его историю.

— Спасибо, Евгений Петрович! — загудела благодарная аудитория.

И, раскланявшись во все стороны, Боткин, довольный, сел на свой стул.

— Ну, как тебе? — спросил он Гавриила. — А теперь давай ты.

— Я? — испугался Гавриил.

— Да-да, — подбодрил его Боткин. — Тут главное аутотренинг, так что давай.

— Ну что ж, — продолжил Юлий Юрьевич. — Кто дальше? Вы? — посмотрел он на Гавриила.

Гавриил было заколебался, но в спину ему приязненно зашипели, и он встал.

— Я Толик Гавриленко. — Новая волна приязни ударила ему в спину. — Я алкоголик.

— Анонимный алкоголик, — поправил его дежурный ответственный.

— Почему анонимный? — обиделся Гавриил. — Нормальный.

— И давно вы почувствовали, что алкоголь стал вам преградой? — спросил его дежурный ответственный.

— Да, — сказал Гавриил, — нет.

— Вы поняли, — попробовал ему помочь Юлий Юрьевич, — что не можете контролировать ситуацию?

— Конечно, — ответил Гавриил, — конечно.

— И что алкоголь становится стеной между вами и вашими близкими? — гнул свое Юлий Юрьевич.

— Несомненно, — согласился Гавриил. — Я, — сказал он, — когда женился, решил сэкономить на фотографе. И все фотографировал сам. Соответственно, меня не было ни на одном фото. На меня после этого обиделись родители, сказали, что я, очевидно, был такой пьяный, что не попал ни на одно фото.

— Хорошо, хорошо, — радостно зашумела аудитория.

— И когда вы решили сказать решительное «нет» алкоголю? — несколько ревниво перебил его дежурный ответственный.

— Да вы знаете, — сказал Гавриил, — я на самом деле еще не решил. Хотите, я расскажу вам свой сценарий? — неожиданно обратился он к Юлию Юрьевичу.

— Сценарий? — не понял тот.

— Да, сценарий. Я его придумал несколько лет назад. Это сценарий моего будущего фильма.

— Ну, не знаю… — заколебался ответственный, но аудитория снова зашумела, и Гавриил продолжил:

— Одним словом, это должен быть фильм-катастрофа.

— Катастрофа? — все так же растерянно переспросил Юлий Юрьевич.

— Да, фильм-катастрофа. Главный герой работает библейским сурдопереводчиком.

— Кем?

— Библейским сурдопереводчиком, он работает на телевидении и переводит с помощью рук Слово Божье. И вот как-то раз священник, за которым он переводит, открывает ему страшную тайну, что, оказывается, мы стоим на пороге гуманитарной и экологической катастрофы и что скоро нам всем настанет гуманитарный конец. И он предлагает переводчику записать для будущих поколений сурдоперевод Слова Божьего и заморозить его на тысячу лет. Потом священник становится жертвой неизвестных, а переводчик действительно записывает сурдоперевод Слова Божьего, я, правда, еще не решил, на каких носителях, но, скорее всего, на дивиди.

— Да, лучше на дивиди! — крикнул кто-то из зала.

— Да, правда, лучше на дивиди, — согласился Гавриил, — и передает это в секретную лабораторию на заморозку.

И дальше события разворачиваются через тысячу лет. Гуманитарная и экологическая катастрофа действительно происходит, но цивилизация выживает. Правда, со значительными культурными потерями.

— Какими именно? — спросил кто-то из зала, записывая за Гавриилом.

— В первую очередь, — объяснил Гавриил, — теряется способность воспринимать знаковые коммуникативные системы.

— Вы хотите сказать, — выкрикнул кто-то, — что цивилизация утрачивает способность воспринимать обычные знаковые носители информации?

— Именно так, — подтвердил Гавриил чьи-то догадки.

— Какие носители? — переспросил Юлий Юрьевич.

— Да буквы мы все забудем, — раздраженно объяснил ему Боткин, — что тут непонятного?

— Именно так, — снова согласился Гавриил. — Одним словом, вследствие гуманитарной и экологической катастрофы цивилизация утрачивает возможность воспринимать и интерпретировать фактически весь корпус так называемого культурного наследия. Книг нет, газет нет.

— Мобильников нет! — крикнул кто-то из зала.

— И цивилизация постепенно теряет свою культурную память, понимаете? Но в это время проходит тысяча лет, и в секретной лаборатории размораживается дивиди с сурдопереводом Слова Божьего. Тут вплетается криминальный сюжет, появляются злые силы, которые не хотят, чтобы размороженный дивиди стал достоянием потомков, но в конце концов Слово Божье попадает куда надо.

— Хорошо, хорошо! — покатилась на Гавриила новая волна.

— Но проблема в том, — продолжил Гавриил, — что цивилизация, утратив способность к вычитыванию знаковых информационных систем, не может должным образом расшифровать это послание. Они воспринимают эту сложную систему передачи информации как набор визуальных позиций, каждая из которых является для них не больше чем, скажем, подвижным иероглифом. И вот они копируют для себя все основные знаки сурдоперевода, придавая каждому из них свое, совсем новое значение. И начинают пользоваться этой новой системой передачи информации.

— Наливают в старые мехи новое вино! — снова кто-то выкрикнул из зала, и аудитория радостно захлопала.

— Именно так, — еще раз согласился Гавриил, — именно так. А самое интересное, что, общаясь с помощью перенятой из прошлого знаковой системы, они, сами не желая того, воссоздают в повседневной жизни текст Святого Писания.

— Присоединяясь к его энергетическому полю! — выкрикнул Боткин, обернувшись к аудитории.

— Да, — подхватил Гавриил, — фактически текст Святого Писания проникает в их быт, как вирус, о котором они даже не догадываются. Это как в компьютере, понимаете? — обратился он к Юлию Юрьевичу.

Тот неуверенно кивнул головой.

— И это неожиданным образом отражается на всем развитии цивилизации.

— Позитивно отражается? — спросил тот, кто записывал.

— Ясно, что позитивно, — сказал Гавриил, — ведь фактически целая цивилизация, условно говоря, начинает вместо толкового словаря использовать словарь библейских терминов и целые куски Святого Писания, например Книгу Великих Пророков.

— Почему именно Книгу Великих Пророков? — спросил кто-то озабоченно.

— Потому что она находится как раз посередине Святого Писания, — пояснил Гавриил, — и, согласно теории вероятности, ее будут употреблять чаще всего. Например, любая информация, ну, любая, ну, вот у вас что там написано? — обратился Гавриил к анонимному алкоголику в третьем ряду, мусолившему в руках бумажку.

Тот стыдливо встал.

— Да тут, — объяснил, — простой текст.

— Ничего-ничего, — сказал на это Гавриил, — читайте.

Анонимный алкоголик помялся и прочел:

— «Всасывание амброксола, применяемого перорально, происходит быстро и практически полностью. Максимальное действие начинается через 0,5–3 часа. Продолжительность действия составляет 7–12 часов».

— Чудесно, — сказал Гавриил, — это чудесный текст средней степени сложности. Что-то наподобие Книги пророка Иезекииля, часть первая, стих двадцать восьмой, помните? «В каком виде бывает радуга на облаках во время дождя, такой вид имело это сияние кругом. Такое было видение подобия славы Господней. Увидев это, я пал на лице свое и слышал глас Глаголющего, и Он сказал мне: сын человеческий! стань на ноги твои, и Я буду говорить с тобою». Вот это место!

— Думаете? — недоверчиво переспросил Юлий Юрьевич.

— Несомненно, — продолжил Гавриил, — несомненно. И вот, в результате такого интенсивного и массового озвучивания библейских текстов начинают восстанавливаться рецепторы, обеспечивавшие в свое время, тысячу лет назад, их сакральное действие. Иначе говоря, однажды Бог просыпается и видит, что все снова функционирует, кто-то снова начинает пользоваться Книгой Великих Пророков и Псалмами Давидовыми, понимаете? И пользуется так активно и массово, что Бог просто вынужден как-то реагировать. И реагирует он, прошу заметить, весьма благосклонно, одаряя неведомых, но многочисленных реципиентов благостью и щедротами. Представляете, какие тут ништяки начинаются!

— Момент, — перебил его Юлий Юрьевич, — здесь противоречие. Ведь они не вкладывают в свои послания никакого сакрального смысла, не так ли? Для них же это, насколько я понял из ваших слов, не более чем первичная коммуникативная система, призванная обеспечить обмен информацией.

Аудитория пустила волну раздражения и недовольства. Юлий Юрьевич боязливо втянул голову.

— Секундочку! — отреагировал Гавриил. — Я именно и говорю о том, что дело совсем не в смысловом аспекте, дело — в точности воссоздания. Не важно, что именно они имеют в виду, говоря цитатами из Евангелия, главное, что Бог знает, откуда эта цитата.

— Ладно, — не сдавался Юлий Юрьевич, — а откуда он знает? Он же воспринимает это непосредственно через свои, как вы выразились, рецепторы, без какого-либо интерпретационного контекста.

— Совершенно верно, — согласился с ним Гавриил, — но тогда как он воспринимает все эти совершенно противоположные по своей сути энергетические потоки, которые приходят к нему ежедневно в виде, скажем, разных религиозных концепций? Вы же не думаете, что Бог христианской цивилизации и Бог цивилизации мусульманской — это два разных бога? Это ж не менеджеры из супермаркета. Тогда как он все это воспринимает и различает?

— Ну и как, по-вашему? — растерянно спросил Юлий Юрьевич.

Гавриил выдержал паузу.

— Просто у Бога есть декодер. Поэтому он понимает всех. Вот такой сценарий. Там ключевым образом Должен стать этот замороженный дивиди. Я себе это так вижу, что, скажем, Святое Писание — это книга книг, да? А цивилизация будущего будет жить с помощью какого-нибудь дивиди дивиди.

— Дабл дивиди! — крикнул кто-то из зала.

— Именно! — согласился Гавриил, и аудитория снова захлопала.


В буфете взмокший от напряжения и волнения Гавриил заказал себе и Боткину по сто пятьдесят.

— Ага, вы здесь? — радостно окликнул их Юлий Юрьевич, входя и заказывая себе тоже сто пятьдесят.

Боткин не без угодливости подвинул их стаканы, и Юлий Юрьевич сел рядом. Оглядел зал, выглянул в окно, придирчиво посмотрел на Гавриила.

— Ну что ж, — сказал, — за солидарность!


Валюня вернулся из Италии энергичным и озабоченным.

— Порядок, — сказал, — итальянцы в шоке. Эта сцена в кабинете профсоюзного лидера их просто порвала. Надо быстро все доделать, подвести итальянские титры и — в прокат! Только там со сценарием проблемы, — сказал он, топчась перед Гавриилом, который сидел со студийными наушниками на голове.

— Что за проблемы? — насторожился тот.

— Понимаешь, — стал выкручиваться Валюня, — я ж тебе говорил, побольше национальной специфики. С гендером все нормально, там как раз норма, плюс эти трупы, это все хорошо. Но вот со спецификой… Понимаешь, они говорят, что типажи космополитичны. Что у них такие типажи на каждом шагу.

— Да? — не поверил Гавриил. — Это у них на каждом шагу профсоюзные лидеры в желтых париках разгуливают, так надо понимать?

— Погоди, — успокоил его Валюня, — их тоже можно понять, они башляют. Я тут думал-подумал, и знаешь, что я тебе скажу? Нам нужен карлик. Для специфики. Тогда оно все вместе заиграет — и профсоюзы, и гендер, и пропащая сила. Нужен карлик. Найдешь?

— Не знаю… — растерялся Гавриил, — попробую.


Назавтра все снова собрались в третьей студии. Появился даже директор. Последним пришел Гавриил, пряча что-то за спиной. Валюня это сразу заметил и занервничал.

— Добрый день, — сказал Гавриил громко. — Прошу любить и жаловать, новый член нашего коллектива.

Новый член прятался у него за спиной и выходить не спешил.

— Ну и что там у тебя? — наконец не выдержала Вика. Гавриил отступил в сторону и вытолкнул перед собой горбуна. Марта ойкнула. Вика нервно закурила.

— Привет! — радостно сказал всем горбун. На нем были кожаные мотоциклетные рукавицы и широкий грузинский кепарь.

Гавриил стал рассказывать, что горбун работает таксистом, но это временно, раньше он работал в цирке осветителем. «То есть, — сказал Гавриил, — наш человек — творческий». Вчера он подвозил Гавриила домой, Гавриил рассказал ему о проекте, и он согласился принять в нем участие.

Вика подошла к декорации и затушила бычок о лимонного слона. Валюня достал три комплекта кожаного белья. Марта вытащила из джинсового рюкзака желтый парик.


Начали снимать. Горбун надел белье. Размер был не его, белье сползало. Гавриил предложил ему не снимать мотоциклетные рукавицы и кепарь. «Так даже эротичнее», — сказал он. Работа сразу же не пошла. Марта нервничала, горбун нервничал, Вика злилась. Гавриил не выдержал и устроил скандал.

— Что вы творите? — закричал он. — Вы сюда чего пришли? Я что, должен это делать за вас?! — спрашивал он у женщин, и женщины ему не возражали.

Горбун в этой ситуации совсем растерялся и не знал, куда деть свои длинные голые руки в мотоциклетных рукавицах. Он торчал посреди широкой постели, как гриб-боровик. Сбоку стояли Марта и Вика, опасливо глядя на его горб. Наконец Марта расплакалась, схватила свою одежду и выбежала из студии. Вика тоже схватила свою одежду и побежала за ней. В студии воцарилась тишина. Гавриил взволнованно молчал. Видно было, что конфликт его выбил из колеи. Валюня сидел в углу и старался не смотреть в сторону горбуна. Горбун поправил кепарь и подтянул мотоциклетные рукавицы.

— Ну ладно, — наконец сказал Гавриил. — Давайте, Виктор Павлович, — обратился он к горбуну, — мы вас подснимем, а я потом смонтирую. Давайте, сначала сцену в кабинете профсоюзного лидера.

Они с Валюней взялись за стол и вытащили его в центр. Горбун помогал.

— Все, — сказал Гавриил, — работаем.

И включил камеру.

— Так, — кричал он, — Виктор Павлович, вы заходите в кабинет. Это кабинет вашего профсоюзного лидера. Но вы заходите туда в кожаном белье. Поэтому вас разрывают внутренние противоречия. Вы слышите, внутренние противоречия! Вы начинаете задумчиво гладить все свое тело. Нет! Все не надо, гладьте свои руки. Нежнее, Виктор Павлович! Так, теперь ложитесь на стол! Валюня, помоги ему. Клади его на стол. Да не на живот!


Вика догнала Марту уже на лестнице. Та шла, натягивая на себя свои майки и блузки. Шнурки на ее кроссовках были развязаны, а рюкзаком своим она напоминала оставленного в студии горбуна.

— Подожди, — крикнула ей Вика, — подожди!

Она подбежала к ней.

— Я не буду сниматься с этим горбуном, — сказала Марта, размазывая слезы. — У него этот горб, он такой… такой подозрительный.

— Да нормальный горб, — сказала Вика, — не плачь.

И, наклонившись, стала завязывать ей шнурки.


— Послушай, — сказала Вика, допивая портвейн, — если ты уйдешь, я тоже уйду, я без тебя сниматься не буду.

— Почему? — не поняла Марта.

— Потому что ты мне нравишься, и я без тебя сниматься не буду.

— А что ты будешь делать? — спросила ее Марта.

Они сидели на полу. Двери балкона были открыты, начиналась свежая майская ночь, портвейн закончился, денег у них не было, работа у них была стремная.

— Найду другое занятие, — сказала Вика. — Пойду официанткой в пиццерию.

— Почему в пиццерию? — удивилась Марта. — Лучше уж сниматься в итальянской порнухе, чем продавать итальянскую пиццу.

— Какая разница? — ответила Вика и начала медленно стаскивать с нее одежду. Стащила желтый парик, стащила майку, стащила юбку. Единственно, долго не могла развязать кроссовки.


На следующее утро Гавриил пошел на мировую. Сказал, что погорячился, попросил прощения и пообещал выплатить аванс. Работа на съемочной площадке возобновилась. Валюня с горбуном выкатили кровать. Гавриил дал краткие указания:

— Значит, так, — сказал он, — снимаем сцену лирического переосмысления главной героини. Главная героиня лирически переосмысливает последние события своей жизни. Профсоюзный лидер помогает ей в этом.

— А я? — подал голос горбун.

— Вы? — Гавриил повернулся к горбуну. — Ах ты черт, про вас я совсем забыл! Валюня, — крикнул он, — дай Виктору Павловичу канделябр. Значит, так, Виктор Павлович, берите канделябр в правую руку, а в левую… а в левую… а в левую ничего не берите, а лучше возьмите канделябр двумя руками. Только не выпустите его!

— Ну что, — обратился он к Валюне, — нравится?

Валюня посмотрел на выстроенную мизансцену.

— Он на боровик похож, — сказал наконец.

— Ну да, — не согласился Гавриил, — где ты видел боровик с канделябром?!


Вика повернула ее лицо к себе:

— Сними этот дурацкий парик, — сказала тихо.

— Ты что, — испугалась ее подружка, — это ж костюм!

Но Вика уже схватилась за парик и деловито его сняла. У Марты были коротко стриженные волосы. Вика перевернула ее на спину и начала стаскивать с нее тесное кожаное белье.

— Ты что?! — испуганно прошептала подружка, краем глаза следя за нависающим канделябром. — Текст говорить не будешь?

— Давай лучше трахаться, — сказала Вика и повесила парик на канделябр.

— Толя, — позвала Марта Гавриила через несколько минут. — Нам продолжать? А то я уже кончила.

— Я тоже, — растерянно ответил режиссер.


Так или иначе, съемочный процесс успешно завершался. Гавриил снимал последние сцены, в основном с горбуном. Он то покрывал его черной краской и заставлял изображать горбуна-мавра, то цеплял ему найденные среди детских декораций крылья, просил залезть на стол и гладить там руки, то посыпал его грузинский кепарь искусственным снегом и снимал национальную зиму. Наконец материала набралось достаточно, и Гавриил взялся за монтаж. Марта переехала жить к Вике. Вика отводила ее каждое утро на съемки детской утренней программы, брала ее рюкзак и ждала в коридоре. Горбун получил аванс и купил для своего такси новую подвеску. Друзьям он рассказывал, что снимался в сериале про итальянскую мафию.


Однажды Марту вызвал к себе директор телекомпании. Домой она вернулась поздно, злая и заведенная.

— Сука, — стала кричать, — мудак!

— Что случилось? — спросила ее Вика.

— Мою программу закрывают, — кричала Марта, — сука директор!

— Почему закрывают? — не поняла Вика.

— Места нет в сетке! Они туда спонсоров вставили. Это все директор-сука. Он со мной переспать хочет!

— Ну так что за проблемы? — поинтересовалась Вика. — Переспи, да и все. И дальше себе рассказывай про зубную пасту.

— Да пошла ты! — обиделась Марта.

— И что теперь?

— Что теперь, получу бабки за фильм и свалю.

— Куда свалишь? — не поняла Вика.

— Куда-нибудь, в ту же Италию.

— А я? — спросила Вика.

— При чем тут ты?

Марта нервно запустила кроссовком в угол комнаты, упала на диван и, замотавшись в одеяла, быстро заснула.


Утром позвонил Гавриил, попросил срочно прийти доснять сцену. Обещал отдать бабки. Вика с Мартой пришли. Гавриил нервно бегал по студии, скручивая кабели. Горбун путался у него под ногами.

— Ах ты черт, — жаловался Гавриил, — ах ты черт, завтра студию освобождать, а у меня еще сцена одна не дописана. Давайте, милые, переодевайтесь.

Вика с Мартой неохотно натянули на себя кожаную сбрую. Гавриил включил камеру. Горбун взял в руки канделябр.

— Значит, так, — закричал Гавриил, — снимаем сцену сердечной благодарности главной героини. Главная героиня осознает, от какой жизненной ошибки спасли ее друзья и коллектив, и ощущает к ним сердечную благодарность. Работаем!

Вика подошла к Марте и осторожно коснулась ее плеча. Марта напряглась. Вика попробовала повернуть ее к себе, но та нервно убрала ее руку. Вика схватила ее за плечо, но Марта отступила назад. Тогда Вика резко притянула ее к себе, развернула и зарядила с правой по физиономии. Марта вскрикнула и закрыла лицо руками. Вика ударила еще несколько раз и выбежала из студии. Горбун сконфуженно крякнул. Марта плакала, пряча лицо в ладони, наконец посмотрела на Гавриила.

— Ты что, — спросила тихо, — все это снимал?

— Снимал, — растерянно ответил Гавриил.

— И что?

Гавриил какое-то время подумал.

— Ничего, — сказал он задумчиво, — ничего. Особенно этот канделябр.


Одну копию готового фильма Гавриил отдал Валюне, для заказчиков. Другую копию, вместе с процентами, отнес директору. Директору фильм понравился. «Только вот, — спросил он у Гавриила, — что там у тебя за грузин с крыльями?» Итальянцы за фильм заплатили, но программу борьбы с украинской проституцией свернули как нерентабельную. Валюня вступил в Партию регионов. Гавриил на полученные от фильма деньги купил новую камеру и подшился. Через полгода сам вырезал торпеду и снова запил. Еще через месяц записался на курсы анонимных алкоголиков. Еще через какое-то время снова развязал. Потом снова подшился. Продолжать?


Марта выехала в Турцию, собиралась оттуда перебраться в какой-нибудь итальянский бордель. Новостей от нее не было. Вика хотела устроиться в пиццерию, но ее туда не взяли из-за пирсинга. В сентябре в метро она встретила горбуна.

— О, Виктор Павлович, — обрадовалась Вика, — давно вас не видела.

Горбун тоже обрадовался, сказал, что работает теперь кассиром в игровых автоматах, приглашал поиграть на одноруких бандитах.

— А с нашими, — спросил, — ты видишься?

— Неа, — ответила Вика. — Валюню по телевизору часто вижу, а так никого.

— А Марта тебе пишет? — поинтересовался горбун.

— Нет, — ответила Вика, — не пишет.

— А мне пишет, — сказал горбун и дал ей адрес турецкой гостиницы, где остановилась Марта. Вика долго думала, а потом написала ей письмо. Письмо было такое:


В детстве мы с братом коллекционировали разные «взрослые вещи». Он старше меня на два года, и все это на самом деле выдумал он, ему это было интереснее, чем мне. Мы копались в тяжелых чемоданах на чердаке, наполненных разным барахлом, сломанными вещами, разбирали горы мусора, выискивая для своей коллекции новые экспонаты. Летом чердак прогревался, мы жили в старом двухэтажном доме в центре города, вместе с нами жило еще несколько семей, и каждая семья считала необходимым снести на чердак старые вещи. Двери на крышу были выбиты, сквозь них постоянно залетали голуби и несли яйца в сломанных печатных машинках и старых медных кофейниках. Кроме того, на крыше было полно пыли и птичьих перьев, перья забивались между страницами книг и в карманы костюмов, мы находили их в пепельницах и чернильницах, вытряхивали из бюстгальтеров и керосиновых ламп. Брат ломал замки на очередном чемодане, и мы выискивали среди запыленного хлама нужные нам вещи: скажем, баночки с пудрой, железные гребни, коробки из-под зубного порошка, ржавые надломленные лезвия для бритв, рваные чулки, мятые галстуки, выцветшие платья, дырявые шляпы, дешевые сережки, исписанные шариковые ручки, перчатки без пары, блокноты с точной записью всех ежедневных расходов, пробитые в бесчисленных местах копирки, надтреснутые телефоны, дырявые авоськи, кошельки со множеством карманов и отделений, длинные женские мундштуки, очки со сломанными дужками, деформированные женские сумочки, пожелтевшие грамоты, шапочки для купания, открытки с видами мест, крем для загара, разломанные пополам фотоаппараты, просроченные противозачаточные таблетки, этикетки с винных бутылок, браслеты из красной пластмассы и залитые воском будильники, фотографии артистов кино и журналы с кроссвордами, календарики с отмеченными на протяжении года чьими-то месячными и капсулы с какими-то лекарствами, изорванные конверты с длинными письмами и стеклянные, со следами крови шприцы, седеющие парики и рецепты поликлиники, церковные свечи и самодельные иконы, фото с чьих-то похорон, студийные фото старых женщин, фото со множеством детей и взрослых, неизвестные нам лица, непонятные нам обстоятельства, которые мы присваивали, от которых мы делались если не взрослее, то, во всяком случае, опытнее. Голуби летали над домом, не решаясь залететь, и ждали, когда мы спустимся вниз. Однако мы не спешили, мы долго перебирали в руках открытые нами вещи, разглядывали записи в блокнотах, узнавали актеров на открытках. Летом мы почти жили на чердаке — там была какая-то мебель, пара матрасов, мы валялись на них и читали старые журналы с разгаданными кем-то кроссвордами.


Через пару лет у брата появилась девушка. Он привел ее однажды летом, когда никого не было дома. Она осталась на ночь. Я лежала в своей кровати, в соседней комнате, и слушала, как она смеется. Тем летом она часто к нам приходила, родителей целыми днями не было дома, и девушка с братом весело проводили это время. Как-то я рассказала ей о нашей коллекции. Мы сидели с ней вдвоем в пустой квартире, было солнечно и жарко. Она заинтересовалась и попросила показать ей эти старые вещи, о которых я рассказала. Мы долго разглядывали старую бижутерию, она, смеясь, мерила мужскую одежду и узнавала киноактеров, которых я не знала. Потом пришел брат, она услышала, как он появился, и побежала вниз. А я осталась. Самое интересное, что она никогда не носила сережек, собственно, как и я.


Когда ты вернешься, я покажу тебе остатки своей коллекции. Большинство вещей пришлось выкинуть — прошло столько времени, соседи изменились, мои родители эмигрировали, и я живу в этой квартире одна. Изо всех этих обломков я оставила себе несколько пар старых женских туфель, примерно сороковых годов, возможно, пятидесятых, но не позже. Я даже не знаю, кому они принадлежали. Со старой обувью такое дело, что она со временем начинает выглядеть еще хуже своих хозяев. Туфли, по-моему, это вообще самая интимная часть одежды. Они рвутся и разваливаются, сбиваются и теряют нормальный облик, поскольку, надев, ты изначально вкладываешь в них свой ритм, свою походку. Я в них хожу по квартире, они давят, но это такое странное ощущение, что ты носишь чужую одежду, пользуешься чужими вещами, заглядываешь в чьи-то дневники и записные книжки, — оно выматывает тебя, надламывает изнутри. Ты теряешь покой и равновесие, как будто делаешь что-то запрещенное, и тогда чьи-то души беспокойно шевелятся в сумерках каждый раз, как ты надеваешь их обувь или перечитываешь их письма. Видимо, это потому, что покой — вообще понятие иллюзорное, ненастоящее, и напрасно надеяться, что после беззаботной и спокойной смерти тебя ждут тишина и отдых. Я почему-то думаю, что даже после смерти, утратив всякую связь с теми, кого ты любил, из-за кого ты страдал и кого тебе все время не хватало, ты все равно не сможешь успокоиться, спрятавшись в потустороннем сумраке, будешь мучиться и страдать каждый раз, когда кто-то, не обращая на тебя никакого внимания, будет надевать твои босоножки.

«МЕТАЛЛИСТ» ТОЛЬКО ДЛЯ БЕЛЫХ (Образ врага в украинской советской литературе)

Демократия начинается тогда, когда убивают твоего дилера. Реальная власть в этой стране принадлежит тридцатилетним психопатам, хотя они об этом еще не знают. Украинское экономическое чудо контрабандой ввозится через границы республики. Противостояние подчиняет собственной логике все твои поступки и программные заявления. Принимая участие в противостоянии, ты ежечасно вынужден обороняться от бесчисленных рисков и провокаций. Твои враги ведут ежедневную скрытую войну, конечной целью которой должна стать твоя капитуляция и подписание новых условий, имеющих для тебя фатальные последствия. Они проводят всеобщую мобилизацию и группируют силы, изначально отбрасывая малейшую возможность найти взаимопонимание с помощью дипломатических методов. Они отслеживают твой маршрут, превращая тебя в подвижную мишень многоразового использования, прослушивают твой телефон, запускают тебе в сеть вирусы, пишут антисемитские лозунги на дверях твоих соседей и обвиняют в этом тебя, выбивают замки в твоем подъезде, присылают тебе почтой порножурналы и книги ксенофобского характера, зомбируют твоих друзей, поджигают офис, в котором ты работаешь, расстреливают пожарную команду, едущую спасать твой офис, расстреливают твоих друзей, у которых проходят последствия зомбирования, обрубают тебе кабель и глушат эфир, просматривают в твое отсутствие твои книги, вырывая из них любимые страницы, подбрасывают тебе в карманы наркотики и фальшивые документы, подкупают судей, согласных поверить, что документы — не фальшивые, перекладывают, наконец, на тебя вину за смерть твоего дилера, перекладывают на тебя вину за то, что власть в этой стране принадлежит психопатам.


Наблюдая за тобой издали, все время придерживаясь дистанции, вынюхивая твой след в траве, занимая позицию в доме напротив, не выпуская тебя из прицела, каждый миг, днем и ночью, находясь в полной боевой готовности, прослушивая в телефоне твое дыханье, твой голос и твое молчанье, попадая в ритм твоей жизни, формируя его, замедляя и ускоряя в зависимости от собственных нужд, дыша с тобой одним воздухом, истекая с тобой одной кровью, залечивая вместе с тобой одни и те же болезни, размораживая вместе с тобой одни и те же продукты, вливая в себя ту же самую отраву, теряя то же самое сознание, переходя за те же самые пределы, упуская контроль над теми же самыми вещами, проживая вместе с тобой ту же самую жизнь, умирая вместе с тобой той же самой смертью.


Те, что сами принимают за тебя решения; те, что не дают тебе возможности влиять на события; те, что контролируют твои перемещения, ограничивают твои движения, прогнозируют твое поведение, указывают на твои заблуждения, оценивают твои заявления, блокируют твои инициативы, отрицают твои свидетельства, отказываются от сотрудничества с тобой, осуждают тебя за нежелание сотрудничать, осуждают тебя за неумение до конца отстаивать свою позицию, осуждают тебя за непоследовательность и разочарование, осуждают тебя за технические огрехи, постоянно допускаемые тобой в их присутствии, осуждают тебя за недостаточно выверенные заявления, провоцирующие массовые волнения, осуждают тебя за попытки переложить на них ответственность за массовые волнения, обвиняют тебя в продажности и некомпетентности, обвиняют тебя в отсутствии конструктивной позиции, обвиняют тебя в сдаче единомышленников и сотрудничестве с системой, обвиняют тебя в постоянных попытках воспользоваться общей нестабильностью, обвиняют тебя в развале коалиции, отмирании идеологии, реванше консервативных сил, ослаблении общего сопротивления, утрате былых позиций, провале многосторонних переговоров, компрометации целого движения, упадке общей платформы, гибели лучших последователей, смерти твоего дилера.


Наговаривая тебе слова, которыми ты начинаешь пользоваться в повседневной жизни, нашептывая тебе основные термины и понятия, исправляя твой язык, расширяя его с помощью специальной терминологии, вставляя в твой язык куски своих заявлений и манифестов, запуская в твой язык зачатки собственной лексики, воссоздавая твой голос в домашних условиях, имитируя твои разговоры и пение, повторяя за тобой наговоренные перед этим слова, набивая своей лексикой пустоты в твоих ответах, подчиняя себе твое произношение, приобщаясь к твоему молчанию, синхронизируясь с ним, опережая его, останавливая его в нужном месте, вынуждая тебя забыть о главном — об их присутствии.


Работники коммунальных служб, оголяющие провода в неосвещенных коридорах; уборщицы, оттаскивающие трупы на соседний участок; сантехники, сливающие в раковину следы преступления; регулировщики, блокирующие жизнь мегаполисов; продавцы в киосках, продающие легализованную смерть; почтальоны, приносящие весть о банкротстве; безработные, подделывающие документы для получения социальных дотаций; алкоголики, подделывающие документы для получения статуса безработных; патруль, контролирующий рынок наркотиков в нашем районе; контролеры и уличные попрошайки, формирующие рынок наркотиков в нашем районе; проститутки по вызову, занимающиеся групповым сексом из корпоративной солидарности; мобильные операторы, перепродающие краденные в Польше немецкие телефоны; грузчики продовольственных рынков, сцеживающие бычью кровь для оккультных занятий; актеры кукольных театров, вгоняющие шпильки и крючки в деревянные игрушки; работники метрополитена, по утрам счищающие кишки с рельсов; музыканты духового оркестра, переносящие в своих футлярах отрезанные собачьи головы; работники велосипедного завода, ослабляющие гайки на велосипедах перед отправкой в продажу; ведущие прогноза погоды, указывающие неправильное направление ветра; врачи хирургического отделения, вшивающие во время операции в кожу колокольчики для рыбалки, — ты теперь не сможешь потеряться, ни за что не потеряешься, в этой тьме, среди этого снега, тебя всегда можно будет найти по звукам колокольчика, вшитого в твое тело. Тебя всегда можно будет узнать в толпе, как бы тихо ты себя ни вел, как бы ты ни прятался за спинами соседей, за спинами своих близких, за спинами своих друзей, своих врагов, каждый из которых имеет глубоко под кожей свой колокольчик для рыбалки.


Была у меня подружка, артистка цирка, у которой был взрослый сын, Густав. И она рассказывала о нем такую историю. Густав ходил на стадион, у них была компания — все жили в районе Тракторного, по этому признаку их и отличали. И вот после одного матча, на который они уже пришли убитые, в шашлычной недалеко от рынка они порамсили с кавказцами. Кавказцев было больше, и кавказцы были трезвее, поэтому Густава с друзьями гнали несколько кварталов, а потом вернулись назад в шашлычную праздновать победу. На этом бы история и закончилась, но дело в том, что одному из друзей Густава во время этого приключения сломали два ребра. Компания решила, что так не годится, что не имеют права кавказцы ломать ребра простым славянским скинхедам. Самим идти к кавказцам им не хотелось, поэтому они попросили помощи у старших, бывших спортсменов, которые из спорта вышли и занимались охраной рынков в районе Тракторного. Старшие тоже решили, что так не годится. Кавказцев они не любили и традиционно брали с них пошлину. Здесь была похожая ситуация. Они составили делегацию из трех бывших спортсменов, взяли нескольких обиженных скинхедов и поехали в шашлычную. Но тут случилась накладка — именно в этот день кавказцы праздновали какой-то то ли религиозный, то ли национальный праздник. Их набилась полная шашлычная, и настрой у них был боевой. Парламентариев снова гнали несколько кварталов. Со стороны кавказцев это было ошибкой. Спортсмены устроили собрание, перезарядили калаши и решили мстить. С ними подписались таксисты, которые кавказцев тоже традиционно не любили, собственно, как и всех остальных. Густав с друзьями ходили возбужденные и агрессивные. Их раненый друг показывал всем перебинтованное тело и заявлял, что он расист. Встретиться договорились на автостоянке в районе Тракторного. Кавказцы приехали на джипе и вытащили из багажника два ящика коньяка. Спортсмены пришли в выглаженных спортивных костюмах и с большими спортивными сумками, где лежали калаши. Таксисты отключили свои рации, чтоб их никто не отвлекал. Густав с друзьями набрали полные карманы арматуры. Приехали даже братья Лихуи с каким-то священником. Начался переговорный процесс. Кавказцы признали свою вину, стали ссылаться на религиозные праздники и южную кровь, объяснили, что сгоряча не разобрались, с кем имели дело, и предложили забухать в знак примирения.

Спортсменам поведение кавказцев понравилось. В принципе, — заговорили они, — не такой уж они и паскудный народ, эти кавказцы. Что нам тут делить? Все равно завтра мы с них пошлину брать будем, чего уж тут размениваться. Малолетки сами залупились, а старшим теперь все это говно разгребать — кому это надо? И они стали кучковаться возле джипа, на капоте которого и стоял коньяк. И все было бы хорошо, если бы раненый скинхед не послал одного из кавказцев, который, сам того не желая, зацепил его поломанные ребра. Раненый скинхед, у которого накипело, просто развернулся и послал его. Кавказец, который, наверное, не привык, чтобы его посылали скинхеды, послал его в ответ. Это услышали братья Лихуи, стоявшие рядом, и, не разобравшись, что к чему, завалили кавказца на асфальт. Кавказцы бросились было на помощь, но бывшие спортсмены, которых оторвали от шарового коньяка, вмиг озверели и в считанные минуты превратили автостоянку в место кавказского геноцида. Последними подбежали таксисты и стали добивать оставшихся в сознании кавказцев, которые пытались спрятаться под колесами джипа. Потом забрали коньяк, подожгли джип и поехали домой.

Я, кстати, эту историю слышал дважды из разных уст. Мне ее потом пересказывал именно один из этих таксистов. В жизни он был нормальный спокойный чувак, но эту историю рассказывал со злостью и жестокими подробностями, акцентируя то на выбитом глазе, то на вырванных золотых зубах, то на телесных повреждениях братьев Лихуев, которых отвезли в больницу. Милиция взяла Густава и компанию через несколько часов — они получили свою долю коньяка и пили в парке неподалеку. Их затащили в отделение, сказали, что один из кавказцев вот-вот должен помереть, и тогда их всех засадят по полной программе, а отделение выполнит свой годовой план. Держали их около суток. В конце концов приехал начальник отделения, разочарованно сказал, что кавказец, скорее всего, не помрет, что таксисты отмазались, а у спортсменов связи в муниципалитете, и, прочитав скинхедам лекцию о дружбе народов, отпустил их на волю. Компания сразу же повалила на стадион. Наши, кстати, выиграли — капитан «Металлиста» Лаша забил единственный и победный гол, и компания счастливо вернулась домой. Наутро выяснилось, что их раненого друга подрезали в собственном подъезде. Милиция подозревала студентов, которые в подъезде покойного постоянно покупали анашу.


А Густав подумал: понятно, что они никого не найдут. Никто не найдет виновных, какие виновные могут быть. Попробуй найди этих виновных. Мы его просто похороним и снова пойдем на стадион. И снова будем пиздиться с кавказцами. В принципе, все справедливо — они ему два ребра сломали, как их не бить после этого. Но вот, скажем, Лаша вчера гол забил, а он тоже с Кавказа, так что теперь, на стадион не ходить? Густав даже не знал, что думать.

На похороны он не пошел, на стадион тоже больше не ходил, а через какое-то время вообще устроился волонтером в какой-то социальный фонд и начал заниматься распространением американской гуманитарной помощи.

— Я за него боюсь, — говорила мне его мама. — Пока он таскался по району и ходил на футбол, я была спокойна, я видела, что он знает, что делает, знает своего врага в лицо. А теперь я за него боюсь. Мне кажется, что он испугался и теперь пытается от всего отгородиться. На американцев стал работать. Со мной, — сказала она, — когда-то такое было. В восьмидесятых, мы тогда все время были на гастролях, ездили длинным обозом, перевозя в фургонах животных и декорации. Останавливались в маленьких городишках, жили в дешевых гостиницах. Я была совершенно независимой и делала то, что считала нужным. И вот в какой-то момент у нас начались отношения с одним клоуном, то есть он работал клоуном. У нас с ним все это началось именно на гастролях. Это был такой странный период в моей жизни, мы с ним ходили по запыленным солнечным улочкам, ночевали на крышах цирковых фургонов, занимались сексом на батутах, кормили диких африканских зверей, которые постоянно болели разной гадостью. А потом родился Густав, клоун меня бросил, и я почувствовала, что все изменилось, что я больше не контролирую ситуацию, что я начинаю бояться жизни, начинаю от нее отгораживаться, пытаясь что-то построить, возвести какие-то стены, что ли, ты понимаешь?


Я думаю, она хотела сказать мне вот что: пока ты остаешься свободным, пока ты отвечаешь за свои действия, пока ты называешь вещи своими именами, тебе незачем бояться жизни — она полностью зависит от тебя, полностью тебе подчиняется. Ты можешь разглядывать ее вблизи или отходить от нее на изрядное расстояние, ты можешь подгонять ее вперед или останавливать ее движение. Все в этой жизни зависит от тебя, пока ты сам ни от кого не зависишь. В то время как любая попытка выстроить защитные стены, попробовать окопаться, обезопасить свое существование и свою стабильность обязательно приводит к утрате контроля над ситуацией. Жизнь в этом случае выскальзывает из рук, как воздушный змей, и ты остаешься один на один со своим страхом и неуверенностью. Всякая попытка выстроить что-то постоянное в этой жизни заранее обречена на поражение — это то же самое, что строить дом посреди быстрой воды. Вода все равно снесет все твои строительные материалы, обтекая тебя холодно и равнодушно. У тебя всегда есть выбор — хвататься за случайные одинокие ветки, которые проплывают мимо тебя, пытаясь соединить их и задержать этот безудержный поток, или отдаться ему, этому потоку, позволить ему нести себя вперед, ощущая, как эта вода глубока, а это теченье — подвластно, и наслаждаясь возможностью проплыть еще несколько метров вместе со всей водой этого мира. Потому что до конца доплывет лишь тот, кто с самого начала не боялся утонуть, кто находил большую любовь, кто чувствовал сладкую радость, кто переживал настоящее отчаянье — вот именно он и доплывет до конца. Если, конечно, не обломается.

Загрузка...