В 6692 году от сотворения мира князь Игорь Святославич Новгород-Северский по смерти первой своей жены заслал сватов к князю Ярославу Галичскому, захотел взять за себя княжну Евфросинию Ярославну.
Скоро сказка сказывается, да дело долго делается. Однако же как-то под вечер въехал гонец в Новгород-Северский, в городские ворота, на взмыленном коне прямо к княжьему двору поскакал.
Многие того гонца видели, а кто не видал, тому соседи сказали. Стали люди думать и гадать: к чему бы гонец да так поспешно скачет? К худу иль к добру?
Добро-то, оно редко бывает, верней будет к худу. А какое оно, худо-то? Откуда беды ждать?
Ой, не иначе, опять половцы ворвались в русскую землю, города жгут, имение грабят, людей кого убьют, кого в плен уведут…
Уж забегали женщины по соседним дворам, в горницах девушки пригорюнились. Ой, нет страшней половецкого плена! Они, половцы, красных девиц запрягают наместо коней, на девицах свои кибитки по широкой степи с места на место перегоняют.
Вот повыбежали все из домов на улицу, головы задрали, на небо смотрят. А небо предвечернее светлое и чистое, и нигде зарева не видать.
Тут на княжьем дворе ворота отворились, оттуда два воза выехали. А зачем возы да куда возы? Миленькие, постойте, погодите, куда едете, поведайте!
— Мы спешим, торопимся, некогда нам беседовать. Послали нас к рыбакам за рыбой, к бортникам за медом, к огородникам за овощыо, к охотникам за дичью.
— Миленькие, да зачем врать! Уж будто у князя припасу нет?
— Есть припас, а всё мало. Будет завтрашний день пир на весь мир, и вы придете, мед-пиво попьете. Княжья невеста близко. Заночевать остановилась в пригородном селе, в Михайлове. Завтра к обеду в город въедет.
— Ой, постойте, погодите, еще словечко скажите. Затем ли гонец прискакал?
— Затем и скакал — предупредить торопился.
А уж в княжьем терему все окна засветились. Комнаты прибирают, на деревянные скамьи парчовые подушки кладут, на поставцах золотую-серебряную посуду расставляют.
Княжна Евфросинья Ярославна к роскоши привычна, простого молока сыздетства не пила, на птичьем молоке вскормлена. Богаче Галича города нет по всей Руси.
Сказывают, сам царьградский император к Ярославу Галичскому в гости ездил. Так всему удивлялся, что, вернувшись домой, на стенах своего дворца повелел изобразить, каково там в Галиче пируют, каково па ловитву ездят.
Ой да не показалось бы Ярославне у нас убого да скаредно!
На птичьем дворе режут уток-гусей. На скотном дворе свиней колют. Свиньи визжат — по всему городу люди уши затыкают.
И уже все горожане, кому работа позволит, решили заутро выйти за городские ворота навстречу княжьей невесте.
— И мы пойдем? — спрашивает Вахрушка.
— Чем мы хуже людей? — отвечает Ядрейка. — Пойдем. И на княжну посмотрим, и себя покажем.
— Кому покажем? — спрашивает Вахрушка.
— Кому, кому? Встретим куму, встретим девицу, пусть на нас дивится.
— Какую девицу?
Вместо ответа Ядрейка Вахрушку щелк по носу.
— Такую! Самую распрекрасную!
Да что ж это такое? Откуда Ядрейка с Вахрушкой здесь? Как же они очутились в Новгороде-Северском? Давно ли они с Алешкой встретились, да ночью дом, где они спали, сгорел, и решили они из того городка поскорее уйти.
А не стану вас обманывать: уже давно. Оно, как половина сказки закончилась, вторая началась, вы страничку перевернули, и два года протекло. Уже третий пошел! Прошу прощенья за упущенье.
Сейчас все расскажу по порядку.
Повел их тогда Алешка за собой в Новгород в Северский. По дороге спрашивает:
— Вы дальше-то опять скоморошничать будете?
— Нет, — говорит Ядрейка, — отвык я.
— Нет, куда Ядрейка, туда и я, — говорит Вахрушка.
— У меня, — говорит Алешка, — на княжьем дворе дружки есть. Стоит мне словечко молвить, они мне всё что захочу, представят, на любую службу примут. Буду я там самому князю служить в его покоях, в дружинники выйду.
Ядрейка сомневается, с ухмылкой спрашивает:
— Ну уж и в дружинники! Почему уж не прямо в князья?
— Нечего зубы скалить, — говорит Алешка. — На этом свете кто смел, тот и съел. На этом свете всяко случается. Былины-то сказывают про старину, как жил-был богатырь Добрыня Никитич, начал службу конюхом, а кончил-то старшим дружинником. А он-то, никак, из смердов был, а я как-никак поповский сын.
— Мне так высоко забираться не хочется, — говорит Ядрейка. — Я, у боярина живучи и в монастыре, за конями привык ходить. Мне бы опять конюхом стать.
— И мне конюхом, — говорит Вахрушка.
Вот уж верьте не верьте. В самом деле у Алешки при княжьем дворе важные дружки. Всё по желанию исполнилось. Алешка князю в его покоях прислуживает, кушанья подает, а Ядрейка с Вахрушкой на конюшне коням подстилки меняют, подсыпают овес в кормушки.
Так два года прошло, пошел третий год…
А теперь с того места, где остановились, опять поведем рассказ.
Утро-то какое хорошее настало. Солнышко светит, вместе с людьми радуется. Есть ему на что светить, людям на что дивиться. Весь город за ворота высыпал.
Вот и князь со свитой невесте навстречу выехал. Вот уж и невестин поезд видать. А вот и она сама.
Едет она верхом на белом коне. На ней поверх шелкового платья синий дорожный плащ на царьградский лад — спереди покороче, сзади-то длинный, в цельном полотнище ворот прорезан, к вороту капюшон пришит, на голову накинут, из-под него черные тугие косы висят. А собой княжна высокая, тонкая, змеевидная. Нос горбоносенький, взгляд прямой, не опущенный, голову на тонкой шее гордо несет.
Смотрит Вахрушка — ах, хороша княжна! У брата Никодима икона висела в келье, будто с Евфросиньи Ярославны писана. Как она белую ручку подняла — плащ тяжелыми складками лег, точь-в-точь как на той иконе. И глазами своими, большими, темными, будто прямо на Вахрушку посмотрела. А кругом шепчутся:
— Уж больно худая! Уж больно гордая! Покойная-то княгиня получше была! Такая была добрая, второй такой не нажить.
Думает Вахрушка:
«Не хвалят ее люди. Может, я ошибся по малолетству, что так она мне хороша показалась да печальна».
Вахрушка потянул Ядрейку за рукав, спрашивает:
— Она красивая?
— Красивая, — говорит Ядрейка. — Да я бы на ней не женился. Моя невеста получше будет.
— Да разве у тебя есть невеста? — спрашивает Вахрушка.
Ядрейка смутился. Всей пятерней Вахрушке волосы взъерошил, по носу его щелкнул, глаза отвел в сторону и говорит:
— Есть. Я тебе ее покажу. Мы еще ее отцу с матерью не открывались, а она каждый вечер к тыну подходит, мы с ней беседуем и уже всё порешили. Она кузнеца дочь. Семья-то зажиточная, захотят ли еще меня в зятья? А не захотят, я ее выкраду! Уж мы так с ней порешили. Ты не думай, меня не ихнее добро прельстило, а сама-то она такая милая, душевная. Лобик у ней кругленький, носик пуговкой, походка уточкой, росток невысокий, слово скажет — смущается. Ох, хороша, лучше не бывает.
Вахрушка уж спал, когда дверь сеновала стукнула и разбудила его. Ядрейка стоял, прислонясь к притолоке, длинный-длинный, бледный-бледный, весь поникший, будто лапша, вытащенная из горшка.
— Что ты? — спросил Вахрушка.
В ответ Ядрейка так страшно-ужасно застонал, что у Вахрушки мороз пробежал по коже.
— Наскучила мне моя жизнь… — сказал Ядрейка. — Пойду утоплюсь! — и ничком упал на сено.
Тут он начал вертеться и крутиться: то подтянет колени к подбородку, будто у него живот схватило, то весь вытянется, то зароется головой в сено, то взбрыкнет.
Вахрушка перепугался, говорит:
— Хочешь, я тебе травку принесу, которую мы даем лошадям, когда у тех болит живот?
— Не надо мне целебной травки, а дай ты мне лучше ядовитое синее зелье, чтобы душа моя с телом рассталась, — говорит Ядрейка.
— Ой, Ядрейка, не помирай! — просит Вахрушка.
— Не желаю на свете жить! — кричит Ядрейка. — Не хочу я жить, когда разлучают нас!
— Нас с тобой? — спрашивает Вахрушка и, чтобы самому не зареветь, скорей высморкался.
— Глупый ты, — говорит Ядрейка. — Кому это надо нас с тобой — разлучать? Меня с Настасьей разлучили.
— Да кому это надо? — спрашивает Вахрушка, а голос у него уже поспокойней.
— Кузнец, злодей наш! И откуда он узнал, не пойму. Разъярился, как дикий тур, кузнечиху избил: зачем недоглядела? Настасье синяков насажал и запер ее наверху в горенке.
— А ты хотел ее выкрасть, если добром не отдадут.
— Пойди выкради! Кабы был у меня Сивка-Бурка — вещая Каурка, крылатый конь, я бы до ее окошка взмыл и унес ее. А так к ней не доберешься. Кузнец собаку с цепи спустил, она по двору бегает и зубами лязгает.
Туг Ядрейка сел, подпер щеки кулаками, вслух думает:
— И куда я ее украду? Сюда приведу, кузнец сразу догадается. Он и так грозится, что поймает меня, большим молотом из меня подков накует. Пусть убивает, мне жизнь недорога! Одно есть средство — обвенчаться мне с Настасьей в церкви. Тогда уж его власти над ней не будет, тогда уж руки коротки! Я ей глава, и нам его гнев безразличный. Только он по всему городу раззвонил, что нипочем не отдаст за меня дочку, и теперь ни один поп не решится нас обвенчать без родительского благословения. Были бы у меня лошади, я бы ее в село, в Михайлово, увез. Там не знают, повенчали бы.
— Ты ее выкради, — говорит Вахрушка, — а лошадей мы достанем. Нам ведь ненадолго, на один день.
— Как? — говорит Ядрейка.
— Алешку попросим, Олексея Онисимовича. Он за нас конюшему словечко молвит, поручится, что мы лошадей не украдем, вернем в срок. Конюший Алешке не посмеет отказать. Он ему деньги должен.
— Вахрушенька, — говорит Ядрейка, — золотой ты парень. Даром что маленький, а ума палата. Сам с вершок, голова с горшок. А как мы ее выкрадем, когда она под замком? Я сам ничего не соображу, в голове разум помутился от горя.
— Не горюй, — говорит Вахрушка. — Выкрадем!
Утром они поклонились Алешке, поговорил бы с конюшим.
— А вы лошадей не украдете? — спрашивает Алешка.
— Да побойся ты Бога! — клянется Ядрейка. — Да разве мы воры? Да когда мы что крали? Разве куренка какого-нибудь у бабы-раззявы или яблоко, а коней никогда!
— Разве девицу из горницы, а коней никогда! — клянется Вахрушка.
— Будь друг! — просит Ядрейка.
— Будь друг! — просит Вахрушка.
— Ну ладно, — говорит Алешка. — На этот раз поверю. Но смотрите! Обманете, поймаю, до смерти изобью.
Что это все его грозятся избить, а ему все едино — без милой Настасьи и жизнь не дорога.
На другой день, ни свет ни заря, постучался Вахрушка в Кузнецову избу. Там спят, не слышат. Вахрушка молотит и кулаками и каблуками, разве что головой не колотится.
Вышел кузнец сердитый да заспанный. А из-за его плеча кузнечиха выглядывает, лицо от стыда платочком прикрывает — один глаз заплыл, под другим синяк.
Кузнец как рявкнет:
— Ты чего ни свет ни заря безобразничаешь?
— Меня с княжьей конюшни прислали, — важно говорит Вахрушка. — Князя любимый конь расковался, а наш кузнец занемог. Не пойдешь ли коня подковать? Вдруг князь его с утра потребует.
Кузнечиха застрекотала:
— А пойди ты, пойди, Кузьма Федорович. Может, княжий-то кузнец надолго занемог, еще работенка перепадет.
— Баба, — говорит кузнец, — и понятие у тебя бабье. Может, это все обман? Я этого мальчишку уже раньше видал с Ядрейкой, с разбойником. Может, они это нарочно выдумали? И конь не расковался и кузнец здоров?
А кузнечиха — ох, хитра была! — вторит ему в голос:
— Вот и я то же говорю. Они, безобразники, и не такое выдумывают. С них станется, таковские. Не ходи, Кузьма Федорович, не надо ходить!
— Дура, — говорит кузнец. — Как же я не пойду, когда я князю требуюсь? Да куда же мальчишка девался? Только что здесь был и как сквозь землю провалился.
— Ой, не ходи! — причитает кузнечиха. — Может, и мальчишки никакого не было, привиделся нам со сна.
— Обоим, что ли, враз привиделся? — говорит кузнец. — Такого не бывает. Ну, я пошел. И без провожатого дорога известная.
Только кузнец скрылся из глаз, Вахрушка из кустов вынырнул и говорит:
— Пожалуйте, тещенька, ключ от замка, которым Настасья Кузьминична замкнута.
— Какая я тебе теща? — говорит кузнечиха, а сама ключ протягивает.
А на задах уже Ядрейка ждет с конями. Посадил он Настасью впереди себя, на другого коня Вахрушка взгромоздился.
Поскакали!
К полудню прискакали они в княжеское село, в пригородное.
Ядрейка Настасью с коня снял, под дерево посадил, сам побежал с попом договариваться.
Настасья сидит бледная, глазки голубые распахнула, ротик открыла, тяжело дышит, будто рыбка, из морской глубины вынутая, на сухой песок выброшенная. Её, бедняжку, от страха да от тряски укачало.
Впервой пришлось на коне скакать, она непривычная была.
Сидит она, стонет, просится:
— Домой хочу…
А Вахрушка ее уговаривает:
— Потерпи, Настасья Кузьминична! Вот сейчас повенчаетесь и домой поедем. Утри глазки-то! Сейчас я тебе водички принесу испить.
— Принеси, Вахруша! Тошно мне!
Побежал Вахрушка за водой, видит: впереди женщина идет, два ведра с водой несет на коромысле. Он ей вдогонку кричит:
— Постой, погоди, дай водицы ковшик. Девушка, вишь, сомлела, надо ее в чувство привести.
Женщина остановилась, повернулась, взглянула на него. А как взглянула, руками взмахнула, коромысло уронила, воду расплескала, не своим голосом вскрикнула:
— Вахрушенька, ты ли это?!
— Ой, матушка!
Стоят они, смотрят друг на друга, глазам своим не верят.
А как поверили, друг к дружке кинулись, обнялись. Вахрушкина мать от радости плачет, Вахрушка от счастья смеется, никак не остановится. Привелось встретиться, радость-то, радость какая!
— Сыночек ты мой, сколько лет не виделись, и не счесть мне! Не то пять годков, не то более.
— Пять, пять!
— Забыл ты меня, Вахрушенька. Пять годов не подавал весточки.
— Матушка родимая, я тебе письмо написал, на стреле в небо запустил, чтоб летело оно оттеле и до твоего дома. Я тебе писал, чтобы ждала меня, немного задержусь. А по осени пришел я в наше село, гостинцы тебе принес, полсапожки и платок, а тебя нет.
— Да какое ж письмо? Не обманывай ты меня. Посмотрю я, ты без меня от рук отбился, врать научился. Нехорошо это! А было мне письмо от твоего батюшки. Коробейник его в коробе принес, мне в руки отдал. А отец-то писал: «Приезжай ко мне, опять все вместе заживем». Я так поняла, что и ты там, а тебя и нет.
Ах, сколько лет не виделись, не встречались, друг на дружку не любовались, столько всего рассказать надо, с чего рассказ начинать?
— Скажи мне, матушка, как ты живешь?
— Хорошо живу, Вахрушенька. Не больно хорошо, а жить можно. И не очень можно, а все же с голоду не помираем. Уж мы теперь не вольные смерды, закупы мы теперь, князю закабалились. Коли не выкупимся, до самой смерти на него работать должны.
— Я вас выкуплю, — говорит Вахрушка. — Вот еще подрасту маленько, я вас непременно выкуплю. В щепки расшибусь, выкуплю, опять свободные будете.
Вахрушкина мать улыбается печально, говорит ласково:
— Дитятко мое, ты за нас не страдай. А как нам было иначе быть? Отец-то тогда ушел искать счастье. А какое ему счастье? Всего его уменья — землю пахать. Сюда сунулся, туда кинулся — нет ему счастья, работы нет. Вот попал он в это село, в Михайлове, княжьему тиуну — старосте поклонился. Дал ему тиун клочок земли, леса на избу, козу дал. Какая ни на есть, а все жизнь. Ты отца-то дождешься, Вахруша? Он на княжьей пашне трудится, к вечеру будет. Дождешься? Я бы пирогов испекла.
— Нельзя мне, — говорит Вахрушка. — Я теперь при должности. К вечеру обязан обратно быть.
— Хоть про себя расскажи, как ты жил без меня? Вырос-то как, красавец стал!
Приникла она к нему, плачет, слезами заливается, слез не утирает.
Радость-то, радость-то какая! Свиделись!
Это отрывки из летописи, которую брат Никодим писал в захолустном монастыре, где Ядрейка с Вахрушкой долгую зиму однажды прожили.
Как и многие летописцы брат Никодим списывал с других летописей то, что самому ему не пришлось видеть, и прибавлял то, чему сам был свидетелем, и то, что случилось ему услышать от верных людей.
По причинам, которые вы скоро узнаете, не удалось мне держать в руках Никодимову летопись и прочесть ее своими глазами. Поэтому привожу ее на память и кое-что прибавляю от себя.
…В тот же год Святославслав, великий князь Киевский, задумал пойти на половцев и выгнать их из Русской земли.
Послал он к князьям Переяславским, и Луцким, и Городеньским, и Пиньским, и они созвали свои храбрые полки и соединились со Святославом. И Ярослав, галичский князь, прислал помощь. А Игорь Святославич, и Ярослав Черниговский, и Всеволод Трубчевский, Игорев брат, не захотели пойти, сказали:
— Далеко нам идти в низ Днепра, не можем свои земли пусты оставить.
Князь Святослав огорчился тем отказом, но поспешил своим путем и перешел Днепр у брода, называемого Инжирь.
Половцы увидели его полки, крепко идущие на них, ипобежали.
У места, нарицаемого Ерель, встретились русские с половцами и одержали над ними великую поведу.
Более семи тысяч в плен взяли, одних половецких князей четыреста.
Самого хана Кобяка Карлыевича от железных полков половецких исторгли и возвратились восвояси со славою.
В тот же год прогнал Ярослав Галичский своего сына Владимира с глаз долой. Побежал Владимир к Роману, князю Волынскому. Но Роман, остерегаясь его отца, не принял его. Оттуда бежал Владимир в Дорогобуж, к Ингварю, но и тот его не принял. Оттуда бежал он к Святополку в Туров, и к Давиду Смоленскому, и в Суздаль ко Всеволоду, но нигде не решались его оставить. Наконец бросился Владимир к зятю своему, к Игорю Святославичу, и тот принял его с любовью, однако Евфросиния Ярославна брату не обрадовалась.
Выговаривал Игорь Святославич молодой жене:
— Зачем ты с братом неласкова, неприветлива?
Отвечает княгиня Евфросиния:
— Отец мой, галичский Ярослав, высоко сидит на своем золотом престоле, заступив путь королям, затворив Дунаю ворота. Отец мой Осмомысл Ярослав за восьмерых мудр, на восьми языках изъясняется, восемь замыслов зараз в голове держит. Негоже мне против воли такого отца идти. Удалил отец со своих глаз блудного сына, и мне на него смотреть не следует. А тебе Осмомысл тесть, в отцово место. Не годится тебе против него идти.
Разгневался Игорь Святославич, говорит:
— Все-то мне в отцы набиваются — и тесть Ярослав, и брат двоюродный Святослав. Туда пойди, а того не делай, с тем дружи, а с теми бейся. Мы Северские, Черниговские, нам Галич да Киев не указ. Мы, Олеговы внуки, вольные да буйные. С кем хотим, с тем и дружим. Хоть с твоим братом, хоть с ханом Кончаком.
Евфросиния Ярославна голову выше подняла, полоснула мужа огненным взглядом, хотела было сказать: «Что Чернигов, что Киев — всё Русь. Что Новгород, что Галич — всё Русь единая. А половцы всем нам общий враг».
Но не стала мужу перечить, промолчала.
А Игорь Святославич у дверей обернулся, молвил:
— Вот надумаю, напишу тестю письмо, помирю ег ос сыном, Владимира обратно к нему отошлю.
В тот же год по осени пришла к Настасье, к Ядреевой жене, кузнечиха — дочку навестить. Обошла всю ее убогую избенку, по горшкам ногтем щелкнула — не надтреснуты ли, покрывало пальцем пощупала — теплое ли, на скатерть, на полотенце не взглянула — не вышиты и смотреть не на что, носом повела и так заговорила:
— Хотела я твое приданое принести, да кузнец не велит. «Ни к чему, говорит, взад-вперед его таскать».
Настасья отвечает:
— Не пойму я, матушка, твоих речей.
— Кузнец без тебя скучает, — говорит кузнечиха. — Одна ты у нас была дочь, одно дитятко. Без тебя в теплой избе холодно, в ясный полдень сумрачно. Твоего звонкого голоса не слыхать, и будто птицы все смолкли, и петух не кукарекает, и куры не кудахчут, и голуби не воркуют. Скучно нам без тебя, Настасьюшка!
— Я теперь не ваша, а мужнина, — говорит Настасья.
— И мужа твоего кузнец согласен вместо сына принять. Домина у нас большой, всем места хватит. Пожелает твой Ядрейка, Кузьма Федорович его своему делу обучит, хорошо будете жить, не так, как здесь. Не велика радость в конюхах служить, за чужими конями навоз грести.
— Это не моего ума дело, — говорит Настасья. — Как мой супруг, Ядрей Дорофеевич, порешит, так и будет.
В тот же год по первопутку пришел обоз из княжьего села, из Михайлова, с битой птицей мороженой. С тем обозом и мать Вахрушки напросилась подвезти ее. Привезла сыну гостинцы — пироги с репой. Одну ночь переночевала, рубахи ему починила, заплатки наложила, выстирала. На другое утро с обозом восвояси воротилась.
Влдето 6693. В конце зимы пришел окаянный и безбожный и треклятый Кончак со множеством половцев на Русь, захотел за хана Кобяка, за победу Святославову отомстить, русские города пожечь огнем. Был у него такой человек, басурманин, живым огнем умел стрелять из великого самострела, который пятьдесят человек едва могли натянуть.
Стал Кончак на реке Хороле, с Ярославом Черниговским переговоры повел. «Мы-де с вами, с Олеговыми внуками, с испокон века добрые друзья. Ты нас не тронь, и мы тебя не тронем. Не посылай помощи киевским».
А Святослав услыхал от встречных купцов, где половцы стоят, не стал дожидаться, двинулся навстречу Кончаку.
Взошел на высокий холм, он увидел половецкое войско.
Ударили русские полки на половцев, разбили их, и многих полонили, и того Басурманина, живым огнем стрелявшего, со всем его снарядом и с самострелом великим в плен взяли, и богатую добычу захватили. А Кончак, серый волк, ускакал, хвост поджавши, и не сумели его поймати.
Той же весной Настасья Ядреиха народила младенца мужеска пола.
Имя ему нарекли Димитрий, и Вахрушку в крестные отцы позвали.
А кузнец, прослышав про то, сам пришел к зятю, в ноги поклонился, стал упрашивать в его дом переехать, чтобы был ему внучек на старости лет утешением, чтобы мог он на милое Митенькино личико любоваться, поняньчить его, на руках подержать. А в его, Кузнецове, доме тепло да просторно, а в Ядрейкиной избе тесно да сыро, и младенцу то вредно.
Ядрейка кузнеца благодарил за честь и по его желанию исполнил.
…Той же весной в апреле месяце Святослав, великий князь Киевский, не удовольствовавшись своей победой на Хороле, задумал собрать великое войско и половцев вконец истребить: не разоряли бы они Русскую землю, городов и селении каждого дно не жгли, поля не топтали, людей в рабство не уводили.
Послал Святослав мужей своих к Игорю Святославичу звать его с собою в поход. Игорь созвал свою верную дружину, советуется с ней, а они ему говорят:
— Не птицы мы, летать не можем. Пришли мужи от Святослава в четверг, а сам он в воскресенье из Киева выступит. Как же нам поспеть?
Игорь засомневался, как бы не случилось, что Святослав, разбив половцев, всеми полками на Новгород пойдет, Игоря выгонит, своего сына на Северское княжение посадит. А и с дружиной не поспоришь. Князь вез дружины — голова без тулова.
Игорь говорит примирительно:
— Поперек поля поедем, возле Сулы-рекн. Можно поспеть. Нельзя нам отречься на поганых ехать. Всем нам они общий враг
Дружина говорит:
— Гололедица, кони ноги поломают.
Не поехал Игорь к Святославу. А Святослав без него пошел и апреля в двадцать первый день захватил половецкое становище, много пленных и богатую добычу взял, и конские табуны…
Сидит брат Никодим в монастыре, в тесной келейке, все ночи напролет, гусиное перо в бурые чернила макает, на пергаментных листах летопись свою пишет. Лампадка сшшм светом мерцает. За оконцем в лунном свете голубеет снег. Тихо кругом.
Не знает Никодим, какое его ждет страшное бедствие.
Апреля в двадцать первый день Святослав разбил половецкое войско, а уже назавтра все про то в Новгороде услышали. Уж не на птичьих ли крыльях, широко распростертых, прилетела так быстро радостная весть, людские лица осветила? Ликуют люди, на улицу вышли, обнимаются — разбил великий князь половецкие полки, отвел беду от Русской земли.
А не все-то радуются, иных зависть берет.
Как узнал эти вести Игорь Святославич, горько пожалел, зачем не послушал великокняжьего зова, не пошел с ним, в победе, в дележе конских табунов не участвовал.
У дружинников Игоревых глаза разгорелись, громко кличут:
— Пойдем, добудем себе чести, а князю славы!
Исполнился Игорь ратного духа, поострил свое сердце мужеством, молодой жене такие слова молвил:
— Поведу мои храбрые полки половцев бить!
Ярославна отвечает:
— Не поздно ли? Они же разбитые.
Игорь говорит:
— Я их добью!
А она:
— Не рано ли? Святослав Киевский опять войско соберет, ты бы тогда вместе с ним пошел.
Игорь говорит:
— То рано, то поздно, не поймешь тебя. А я так порешил: завтра в поход идти.
В тот же день послал он вестников звать с собой брата Всеволода из Трубчевска и Святослава Ольговича, племянника своего, из Рыльска, и Владимира, сына своего, из Путивля. У брата двоюродного, у Ярослава Черниговского, испросил помощь — прислал бы к нему воеводу своего Ольстина с ковуями, оседлыми половцами черниговскими. Послал Игорь по ближним селам сзывать своих бояр, там проживавших, в тот же день бы им в Новгород прибыть. Кто к вечеру сборы не покончит, ночью пусть едет — городские ворота всю ночь будут отперты.
Собрал Игорь свою храбрую дружину — и отроков, и слуг, и конюхов, и зависимых людей, и из горожан способных мужей, — повелел приготовиться: завтра с утра в поход идти.
Пролетела птица-радость, промелькнула — и нет ее. А теперь беда настает.
По всему городу, по окрестным селам бабы воют, со своими кормильцами прощаются:
Ой да на кого же вы оставляете нас
С младым дитём на руках?
Как нам дите без отца растить,
Как выкормить?…
На конюшне Вахрушка спрашивает:
— А нас возьмут?
— Возьмут, — говорит Ядрейка. — Возьмут да еще погонят. За конями-то ходить кому-нибудь да надо.
У Вахрушки щеки пылают, глаза блестят. Вахрушка говорит:
— Я, как возьмут меня, один десятерых половцев полоню. Они, поганые, русского духа страшно-ужасно пугаются. Как наших издали завидят, враз повернут, пятки показывают. А я как налечу!
— Храброй ты, — говорит Ядрейка. — Не больно ли хвастаешь?
— А с чего мне хвастать, с чего храбрым не быть? Они, половцы-то, хуже собак. Лают, а кусаться не смеют. Я их побью, добычу возьму, мать с отцом выкуплю, богато заживем.
— Чем же ты биться будешь? Меча у тебя нет, — спрашивает Ядрейка.
— Я их кулаками. А не то у пленного саблю отберу. Ядрейка, возьмет меня князь с собой? Не оставит, не скажет, что я годами не вышел?
— Возьмет, не сомневайся. Как ему не взять такого храбреца, который один все вражье войско полонить сбирается?
— Да я же не один, — говорит Вахрушка. — Зачем ты надо мной смеешься?
— Лучше смеяться, нежели плакать, — говорит Ядрейка. — Собрались в поход в одночасье, будто не на войну, а на ловитву, за зайцами по полю скакать. Киевский-то князь, в поход идучи, всю Русскую землю собирает, готовится. А мы сегодня надумали, завтра выступать! Эх, Вахрушка, и коней-то на всех не хватит. Придется нам с тобой пешими по грязи шлепать.
— А мы коней добудем. У них там, слыхать, коней большие табуны. У них кони быстрые. Сядем на их коней, как ветер понесемся!
— В котору сторону? — говорит Ядрейка и от злости губы кусает…
На улице бабы воют:
Ох да на кого вы нас покидаете?
Остаемся мы беззащитные.
Заклюют нас черные вороны,
Злые половцы до смерти убьют…
Наутро Игорь Святославич ступил ногой в златое стремя, позлащенный шлем вздел на голову. Из окна высокого терема Евфросиния Ярославна ему платком машет. Платок по ветру белой горлицей трепещется.
Выступает князь в поход, никого не дожидается. Порешил он с прочими князьями дорогой встретиться — время бы не терять.
Дробит тишину звон оружия. Выходит войско из городских ворот. Впереди-то князь, за ним дружинники на конях верхом. Копья у них подняты, острия блестят, будто по густому лесу молнии сверкают. Мечи у них гибельные, харалужные, в кожаных ножнах о серебряных наконечниках. Топоры железные, крыты серебром, по серебру золотом и чернью разузорены. Щиты у них красные, червленые. Доспехи, как вода на солнце, сияют. На головах шлемы, а у шлема спереди железный кос, и лица-то за тем носом не видать, не различить. Один к одному грозовой тучей движутся.
А за ними горожане, черный люд, пеши идут, несут топоры да рогатины. Кто в сапогах, а иные в лаптях, запасные лапти через плечо на веревочке повешены. Бабы, детишки рядом бегут, прощаются, грудных младенцев мужикам в лицо суют — благословите на прощание, придется ли свидеться, берегитесь, по здорову возвращайтесь.
Тут ударили бубны, завыли трубы. Начался поход.
Девятый день ехал Вахрушка за спиной Ядрейки, на одном с ним коне верхом. Конь был Вахрушке ровесник. Какое ему когда-то дали люди гордое имя, за временем позабылось. Ядрейка сказал:
— По шерсти и кличка.
И назвал коня Сивка-Бурка.
Поход оказался еще лучше, чем Вахрушка ожидал. Войско шло тихо, сбирая дружину. За узкой Ядрейкиной спиной только вперед не было видно, а по бокам в обе стороны хорошо было видать, и было на что посмотреть.
Соединились с Игоревым полком из Путивля Владимир Игоревич, из Рыльска Святослав Ольгович. Оба молодые, собой пригожие. Тяжелые доспехи слуги за ними везли, сами они налегке, нарядные ехали. Что ни день — плащи новые, вишневые да лазоревые, царьградского шелка, золотом шитые, у правого плеча застегнуты светлой звездой. По плечам ожерелье, унизано цветными камнями. На русых кудрях круглые шапочки. Скачут они весело, друг перед дружкой своей удалью похваляются. То вперегонки вперед унесутся, то вдруг коня на дыбы вздернут, конь задними ногами пляшет, передними в воздухе машет, молодые князья крепко в седле держатся. У Святослава Ольговича на кулаке любимый сокол сидит. За Владимиром Игоревичем псари борзых псов ведут.
Из Чернигова Ярослав прислал воеводу Ольстика с ковуями. Те ковуи, хоть и оседлые, а свирепость у них от дедов осталась. Чуть что не по ним — глаза черные, быстрые загорятся, а уж в руках засапожные ножи сверкают. Одеты они не по-нашему, а на головах островерхие черные клобуки валяные.
Уж мало ли Вахрушка со скоморохами по земле бродил, а здесь все по-иному. Вечером, как разожгут костры горючие, на земле огней, что звезд на небе, — не счесть! От кипящих котлов пар туманом вздымается, все окрест застлал. Кто там, за белой пеленой, рядом шевельнулся — человек или зверь? А поедят люди, насытятся, примутся песни петь, плясать. Ковуи высоко скачут, ноги выкидывают, — земля от топота дрожит. А как спать завалятся — столько-то народу, больше тысячи! — храп пойдет по долине, будто отзвуки грома, будто бурная река по порогам бурлит, тяжкие валуны перекатывает.
И на девятый день с утра было все обычно. От обеда до полудня, как всегда, отдыхали, а потом ни с того ни с сего вдруг люди нахмурились. На каждое слово огрызаются, с соседями не перекликаются, лошадей без причины то дернут, то придержат. Будто тяжесть какая-то всем плечи давит, будто ждет впереди что-то небывалое, нехорошее.
Вдруг так тихо стало, что сердце замерло. Не слыхать стало птичьего клика. Только конские копыта по земле цокают. Да и кони такие беспокойные, косят налитым кровью глазом, всем телом дрожат, и удила в пене.
Будто по небу тень прошла, тускнеет небо. Лица у людей серые, как свинец. Алые щиты побурели, будто кровь на них запеклась.
Все темнее, темнее, тише, тише.
Холодный ветер подул ниоткуда.
Такой настал мрак, что звезды небесные, как ночью, зажглись, а солнце обратилось в лунный серп, и его рога словно уголь горящий.
Вахрушка закрыл глаза, уткнулся лицом в Ядрейкшгу спину — нет человеческих сил на такой ужас открыто смотреть. Губы у Вахрушки холодные, сам не знает, что шепчет.
Тихо, тихо, каждый звук уши режет. Конь рванулся, жалобно заржал, и другие той же жалобой отвечают.
Не бывать больше солнышку, не шествовать ему по небу. Конец света настал. С закрытыми-то глазами помирать легче.
Сквозь зажмуренные веки будто светлей стало. Вахрушка поднял голову от Ядрейкиной спины.
Мрак сдвинулся в сторону. Солнышко узким краем из тени выкатывается.
Снова день, да не но-прежнему. Дружина в кучу сбилась, как воробьи на току, галдят:
— Не бывать походу, ворочай коней! Затмилось солнце нам в предупреждение. Не быть победе, а быть разорению и погибели!
Молодых князей как подменило. Рыльский князь голову на шею конскую склонил, обеспамятовал. Владимир Игоревич белее мела в седле сидит. С врагами биться нет их отважней — против небесного знамения они бессильные. Солнце путь затмило, не будет пути!
И Игорю Святославичу разум не велит вперед идти, да желание ум принуждает. Охота разбить половцев заслонила страшное знамение. Речет Игорь Святославич громким голосом, все бы его услышали:
— Братья мои и дружина! Позорно нам, не отведав битвы, без победы, без добычи вспять повернуть. Будет нам срам пуще смерти! Не нам небесное знамение, а половцам на их погибель. Хочу копье преломить вначале поля половецкого, либо голову сложить, либо шеломом испить из Дона синего.
Дружинники головы вскидывают, кричат:
— Преломим копья в поле половецком!
Пешее войско, черный люд говорят меж собой:
— Обратно нас не пустят, вперед погонят. Сложим мы головы в поле половецком. А умирать, так с честью. Не посрамим Русскую землю.
Вахрушка толкнул Ядрейку в бок, говорит:
— Ведь я не испугался, ведь правда не испугался? Чего тут пугаться? Разве что с непривычки!
В тот же день Игорь Святославич перевел войско на другой берег Донца. Кони бродом перешли, пеших в лодках перевезли. Вахрушка так баловался, чуть Ядрейку не потопил. Хорошо, Сивка-Бурка был смирный конь, годами умудренный, не испугался их возни, доставил на тот берег.
Назавтра, мая 2-го числа, встали они у Оскола, Всеволода Святославича, Игорева брата, из Курска поджидать.
Буй-тур Всеволод Трубчевский и Курский из внуков Олеговых всех удалее рожден и воспитан, превзошел всех и ростом и доблестью. А его-то куряне опытные воины, пути им ведомы, овраги им знакомы, луки у них натянуты, колчаны отворены. С такими полками как победе не быть!
Встретились братья, соединились войска, двинулись на юг.
О Русская земля, ты уже за горой!
Там, где Донец встречает на своем пути высокую кремнистую гору и круто загибает к северу, в излучине, где к западу и востоку густые леса, а впереди край половецкого поля, встретили Игоревы полки высланных вперед разведчиков.
Разведчики поведали, что ходили они далеко в глубь поля и половцев всюду много. А ездят они настороже, к бою готовые, и следует русскому войску двигаться без замедления, авось удастся застать врага врасплох. А того бы лучше, повернули бы обратно.
Не приняв боя, возвращаться — позор будет хуже смерти. Повелели князья своим полкам сниматься с места, продолжать поход.
Только что разожгли костры, пришлось заливать их водой. А уж ночь наступала, хотелось поесть и отдохнуть. Кряхтя, поднялись люди, насилу первый шаг ступили и второй, дальше ноги сами пошли, спотыкаясь о кочки, запинаясь, подворачиваясь. Люди шли, опустив сонные веки, молча, будто туманные тени проплывали по земле, колеблясь от ночного ветерка.
Ядрейка привязал к себе Вахрушку поясом, чтобы тот не упал во сне, не свалился с седла. Вахрушка кивал головой, вздрагивал, выпрямлялся и опять засыпал. То будил его волчий вой, то соловьиный щекот. Один раз брызнули ему в лицо водяные капли. Кони, осторожно ступая, переходили мелкую речку. Вода всплескивала под копытами, вспыхивала серебряной чешуей в лунном свете.
Долго ночь длилась, а стало рассветать. Теперь шли по долине, испещренной весенними цветиками, белыми, синими, желтыми. А позади оставляли истоптанную траву, комья земли, взрытой конскими копытами, будто пахал здесь пашню неведомый пахарь. А чем засеет пашню? Людскими телами. Кровью оросит, пожнет белые кости.
К полудню пришли они к слиянию трех рек, к месту, называемому Суюрлий, и на другом берегу увидели половцев. Зазвенели бубны, загудели трубы. Русские полки построились, вступили в реку.
Сивка-Бурка услышал звон бубен, стук оружия, уши навострил, ноздри раздул. Верно, вспомнил он свою смелую молодость, бранную славу. От этой мысли будто крылья выросли между плеч, и понесся Сивка-Бурка, крылатый конь, других коней нагнал, смешался с ними.
— Тпру! — кричит Ядрейка, сжал коленями Сивкины бока, повод тянет изо всей силы.
— Тпру! — кричит Вахрушка.
А кони и всадники их тесно обступили, вперед с собой увлекают.
Как переправились на другой берег, уж обратно не захотелось. Храбрость в них взыграла и любопытство посмотреть. И как им одним назад поворачивать, когда все войско вперед стремится. Люди засмеют, от галок и то срам. Ишь стрекочут!
А уж навстречу выехали половецкие лучники. Натянули половцы тугие луки, по одной стреле пустили. Никого те стрелы не задели, не поранили, безвредно в землю воткнулись. А половцы, повернув коней, ускакали за гору. За ними и те половцы, которые далече от реки стояли, бросились бежать.
Молодые князья с дружиной и Ольстин с ковуями поскакали им вслед. Обнажили они мечи, засверкали мечи яркими лучами. Гонятся князья за половцами, кого зарубят, кого в плен заберут.
Никогда еще не приходилось Вахрушке видеть, как людей убивают. От этого зрелища помутилось у него в глазах, шинки в животе повернулись, подступили к горлу. Вахрушка кричит:
— Не надо! Не надо!
Поднимаются, опускаются погибельные мечи, будто на току хлеб молотят. Падают половцы с коней, кому голову снесло, кого пополам разрубили. Падают, падают, кровь хлещет, вопль и крик.
Вахрушка плачет, Ядрейку за рубаху тянет, молит:
— Уйдем отсюда!
Не выдержали половцы, трусливой волчьей стаей промчались мимо своего становища и скрылись из глаз. А храбрые pyccкие полки рассыпались стрелами по полю, рыщут по становищу, добычу берут. Опрокинули вражьи кибитки, ковры-войлоки посдирали-повыкинули, красных девушек половецких выволокли, поперек седла покидали, с сундуков, укладок медные замки мечами сбили, золото, и шелка, и парчу вытащили, дорогие шубы и покрывала на землю побросали, по болотам и грязным местам пошвыряли, чтобы победным коням пройти, копыт не замаравши.
Ядрейка повернул Сивку-Бурку, обратно через реку переправляется. Сивка едва бредет, спотыкается, старые кости от скачки устали. За Ядрейкиной спиной Вахрушка уж не плачет, только икает от изнеможенья.
Вдруг позади топот раздался, чей-то копь нагоняет, с ними поравнялся.
— С победой! — кричит Алешка.
— И тебя тоже, — отвечает Ядрейка.
— Удачный денек, — говорит Алешка. На коне у него грудой дорогие оксамиты и шубы навалены.
— А вы чего же пустые едете? — спрашивает Алешка. — Молодой жене ничего не везешь? Шелковое покрывало заморское, меха на шубу?
— Она у меня к шелкам непривычная, — говорит Ядрейка, — в домотканом ходит.
— А я набрал малую толику, — говорит Алешка. — В грязи валялось, как не поднять?
— Руки замараешь в грязи.
— Вот глупости! Руки отмыть можно.
Молча едут. На берег выбрались.
— Ну, прощайте, — говорит Алешка. — Что-то я вас в походе не приметил. Вы по-прежнему при конях?
— При конях.
— А мне повышение вышло. Я теперь князю в его покоях служу. Он без меня никак не обойдется. Небось кликал уже, искать посылал.
Ускакал Алешка.
Сивка-Бурка стоит на берегу, колени подгибаются у него. Всадники спешились. Ядрейка коня пучком травы обтирает, ласковыми словами подбадривает. А Вахрушка как сполз с седла, взором в землю уткнулся, на бок склонился, лег и заснул.
Поздно вечером вернулись полки из погони, стали веселиться, победу торжествовать. Мед-пиво льется рекой, дружина похваляется:
— Великий Князь Киевский, Святослав Всеволодович, с половцами бился, сам назад озирался, в половецкую землю не посмел пойти. А мы в самой половецкой земле половцев побили, их жен и детей захватили в плен.
Игорь Святославич говорит:
— Взяли мы богатую добычу, половцев побили, долго будут помнить. Не повести ли нам войско обратно нынешней ночью? Далеко мы залетели в глубину степей, в тревожное соседство с бесчисленным врагом.
Возражает ему Святослав Ольгович:
— Кони погоней утомились. Невозможно нам ехать. Надо коням и людям отдых дать.
Мед-пиво льется, дружина похваляется:
— Пойдем за Дон, до конца изобьем половцев, а и там нам будет победа, то идем на них в лукоморье, где не ходили и деды наши! Возьмем до конца свою славу и честь!..
Дремлет в поле храброе Игорево войско. Далече залетело!
Рано утром, раньше других проснулся безвестный пеший воин, открыл глаза — видит: небо красное и в нем черные птицы кружатся. Проснулся он, захотелось ему пить. Он разбудил спящего рядом друга, и они вдвоем пошли к реке, пробираясь между спящих. По дороге пристал к ним молодой дружинник. Они его из почтения пропустили вперед, сами за ним пошли.
Подошли они к берегу, дружинник снял шлем воды зачерпнуть. Вдруг неведомо откуда, свистя, прилетела стрела и вонзилась в его обнаженное горло. Дружинник упал мертвый, а те двое, так и не испив из реки, поспешили обратно. Им вслед понеслась вторая стрела, воткнулась другу между лопаток, и тот захрипел и упал. Третий воин бросился бежать, да обернулся. Тут третья стрела поразила его, через глаз в голову проникла. Так никто из них не вернулся к своему полку поведать о том, что половцы у реки.
А уж войско проснулось, слышит — земля гудит. Пыль сокрыла степь, скачет половцев бесчисленное множество, будто бор густой движется. А над ними стяги высоко колышутся — стяги красные, хоругвибелые, красные конские хвосты на серебряном древке. По тем стягам видно: вся половецкая степь на Игоревы полки двинулась. Кончак, и Коза Буркович, и Тоскобич, и Колобич, и Этебич. Со всех сторон окружили русское войско.
А еще можно бы конной дружине пробиться, к Донцу поскакать, свою жизнь спасти. Но неподвижно Игорь сидит на коне, поводья на конскую шею уронил. Снял латную рукавицу, руной по глазам провел, к брату Всеволоду повернулся и говорит:
— Если побежим, а черных людей оставим, сами спасемся, а они все, как один, погибнут.
Вот ломаю себе голову, не могу понять, с чего бы он вдруг, в первый раз в жизни забеспокоился о черных людях. Верно, понял он в это мгновение, что, дважды отказавшись идти со Святославом бить общих врагов, необдуманно один пустился в поход, завел людей в такую даль, где русские никогда не ступали. И если теперь он бросит их, не простят ему внуки и правнуки такое предательство, навеки ляжет на его имя стыд и позор.
А может быть, пришла ему мысль, что, если покинет он людей на погибель и без них возвратится в Новгород, новгородцы восстанут отомстить за своих братьев, схватят его, закуют в оковы или на виселице повесят. Случалось такое на Русской земле, что расправлялись горожане с неугодным князем. А Святослав узнает про то, придет, своего сына в Новгороде княжить посадит.
Но может статься, пробудилась в нем совесть, заговорила, напомнила ему, сколько крови он пролил в Русской земле, когда взял на щит город Глебов, сына Святославова. Убивал мужей, старцев не помиловал, младенцев от материнской груди отрывал и топтал конем. И живые мертвым завидовали, а мертвые радовались, что их мукам пришел конец.
А нынешний день ему возмездие, за грехи его кара. Перед смертью все люди равны, и конные и пешие…
Повернулся Игорь к Всеволоду и говорит:
— Или умрем, или живы будем, а все на едином месте.
Всеволод сошел с коня, и вся дружина спешилась. Перегородили поле, воткнув высокие щиты острием в землю. А половцы с диким криком бесовским поскакали на них.
Буй-тур Всеволод впереди всех бьется. Пеший он на голову выше конных половцев. Золотой его шлем, как солнце, сияет, погибельный меч сверкает молнией, половецкие шлемы островерхие, деревянные, железом окованные, в щепки рубит.
С раннего утра и до вечера летят стрелы каленые, гремят сабли, трещат копья. Отбиваясь от половцев, Игоревы полки медленно отступают к северу, хотят к Донцу пробиться.
Было это мая в одиннадцатый день, а солнце слепило глаза, как в июле. От жары, от пыли, от запаха крови в горле пересохло, язык прилип к гортани. А воды не было.
Кругом озера глубокие и спокойные. Чистая вода голубеет, отражает небо. А на песчаном берегу соленая корочка. Соленые озера. В виду воды люди погибают от жажды.
А еще чуть подальше речка Каяла. Быстрая течет в скалистых обрывистых берегах. По поверхности воды воронки расходятся, с крутых камней водопады срываются, водяные искры сверкают радугой. Испить бы, Каяла, твоей свежей водицы, погрузиться в твои прохладные волны, кровавую пыль смыть.
Но половцы не подпускают к воде. Опять и опять черными тучами накатывают, как одна откатится, другая на смену валит. Земля конями половецкими истоптана, мертвыми телами усеяна, от крови скользкая.
И уже ночь настала, а войска все бьются.
Полная луна резким мертвенным светом светит. Видно, куда ударить, кто свой, кто враг. А кто упадет, безразлично, с кем рядом ляжет.
Второй день бьются, ночь вторую. Третье утро настало. Не выдержали ковуи, обратились в бегство.
Игоря Святославича стрелой ранило в руку. Он вскочил на коня, за ковуями погнался, далеко отъехал от своего полка. Игорь снимает шлем, чтобы признали его в лицо. Он кричит ковуям, велит вернуться, а они его не слушают.
Тут налетели на них половцы, приперли ковуев к берегу озера, острыми саблями секут, в воду гонят. И тут все ковуи потонули.
Зрит Игорь, как вдали брат его Всеволод от половцев отбивается. Уж обломал он оружие о вражьи головы, голыми руками бьется. И хоть могуч Всеволод и нет ему равного по силе и отваге, а одолели его половцы, накинулись всей стаей и взяли в плен.
Игорь просит смерти, не видеть бы гибели брата.
— Недостоин я жить! Где возлюбленный брат, и брата сын, и мое дитя? Где бояре думающие, мужи храбрствующие, где ряды полков, и кони, и оружие многоценное? Все погибло!
Тут Игоря полонил половец Чилбук.
Пали русские стяга на реке Каяле. Бояре и дружина вся избита, а кто израненный — в плен захвачен. Из черных людей никто не спасся, все полегли за землю Русскую. Из тысячного войска пятнадцать человек живы остались, спаслись бегством.
Не подумайте, что Вахрушка все это видел, ничего-то он не видал. Его место при конях. Не пустили его с погаными половцами подраться.
Как спешились все князья и дружинники — стало коней много. А конь без всадника в бою — один беспорядок. Того гляди, своих же пеших потопчут.
Хотел было конюший их к речке погнать — и водопой и травка послаще. Да не пробиться туда. Вдоль всего берега половецкие стяги. Не подпустят половцы к воде. Надо другое место искать.
Старший конюх был опытный человек — во многих сражениях бывал, видывал князей и на коне и под конем. Он сомневался в исходе битвы. Как бы ни случилось так, что все русские кони половцам в добычу достанутся.
С трех сторон окружили поганые русское войско, один остался путь — к Донцу пробиваться. Этим путем погнали коней.
Бурным потоком несутся кони, копытами степь топчут, гривы по ветру расстилаются — белые светлым облаком, черные грозовой тучей, рыжие пламенем ярким. Такая красота, такое богатство, как их от вражеских завидущих глаз уберечь?
Тут заметил конюший узкий овраг: будто ударил неведомый богатырь кривой саблей и от того удара земля глубокой щелью расселась. У входа-то будто и мелко да полого, а дальше обрывистые стены круто вздымаются. Будто на дне глубокого колодца: снизу смотреть — небо извилистой тесьмой кажется и ничего больше кругом не видать. А в овраге прохладно, и земля сырая, и травка растет. В эту расселину и загнали коней.
День томительно тянется: коней сторожить, не вырвались бы из оврага, не разбежались бы. А издали доносится гул битвы, глухо отражается от высоких стен. Отдельных звуков не разобрать, все вместе слилось, накатывает шум грозными волнами, и оттого нестерпимо на месте сидеть.
Храброе сердце в груди у Вахрушки взыграло, дыхание прерывается, руки в кулаки сжались, ногти в ладонь впиваются. Молит Вахрушка:
— Отпусти меня, Ядрейка, с погаными подраться!
Ядрейка сам бледный, сердитый сидит — видно, и ему не терпится. Однако же говорит:
— Наше дело коней сторожить. Сиди, Вахрушка, не петушись зря.
А уж дело к полудню. Небесная тесьма над головой побелела от зноя. Пить хочется, а воды нет — разве травку пожевать, слюнку сглотнуть. И кони тревожатся — глаза кровью налиты, желтые зубы оскалены, по морде на грудь пена капает. Конюхи их успокаивают, а у самих от жары, от шума голова кружится.
От жары, от конского ржания, от грохота невидимой битвы Вахрушка совсем обезумел. С кулаками лезет на Ядрейку.
— Да что ты меня ни на шаг от себя отпустить не хочешь? Не младенец я годовалый. Кипит мое сердце поганых половцев побить. Хочу добыть себе чести!
Вот и вечер настал, люди и кони притомились, дремлют. A Baxрушка змейкой бесшумно от Ядрейки откатился, отполз подальше. Тихонько на ноги поднялся, среди других коней отыскал своего коня, Сивку-Бурку, ласково ему на ухо зашептал и повел его к выходу из оврага. А как ступили они наверху на землю, вскочил ему на спину, по шее похлопал и погнал обратно к Кайле, откуда шум битвы все громче доносится.
Полный месяц в небо выкатился, степь серебром залил, светло как днем.
Нет терпения шагом тащиться. Вопль и клич, стук оружия все громче зовут Вахрушку на бой. Ударил он Сивку-Бурку пятками в бока, в ухо ему кричит:
— Скорей! Скорей!
Летит Сивка-Бурка, крылатый конь, быстрыми ногами степь пожирает. Уже недалеко, уже совсем близко.
Вдруг споткнулся Сивка-Бурка, на колени пал, на бок свалился, длинную шею, тощие ноги вытянул, лежит неподвижно. Baxрyшкa успел соскочить, нагнулся к коню, ласковые слова говорит:
— Вставай, Сивушка, поганых бить надо, а тылежишь. Вставай, миленький.
А Сивка-Бурка лежит, будто деревянный, неживой.
Убедился тут Вахрушка, что и впрямь неживой он и уже не скакать ему по полю, не топтать врагов, не заржать, не вздохнуть.
Горько Вахрушке мертвого коня не зарыв покинуть, а время не терпит. Бежит он к Каяле, пеший спешит на бой, сам думает: «Нет у меня оружия, с земли подберу».
Видит, лежит убитый воин, из его рук меч выпал. Поднял Вахрушка меч, а булатный меч ему тяжел, замахнуться не под силу. Плюнул Вахрушка в ладони, ухватил меч двумя руками, поднял, выпрямился. А над ним верхом на коне половец. Схватил половец Вахрушку, бросил поперек седла.
— Ядрейка! — кричит Вахрушка, а ответа ему нет. Половец его легонько по голове стукнул, чтобы Вахрушка не вертелся, не мешал ему. Вахрушка и затих, повис, будто мешок, не движется.
Ехали купцы из Персии да в Польшу, по дороге наехали на половецкий стан. Обменяли индийскую кисею, персидскую бирюзу на быстрых половецких коней.
На прощание половцы им говорят:
— Поедете отсюда через Русскую землю, скажите там, что мы Игоревы полки вконец истребили. Теперь нам дорога на Русь открыта. То они на нас ходили, теперь мы на них пойдем.
Переправились купцы через реку Тор, мимо быстрой Каялы их путь проходил.
Тут увидели они великое множество человечьих костей и изломанного оружия. Это место они далеко кругом обошли.
Вступили они в Переяславльскую землю, дальше двинулись Северской землей. И повсюду, где проходили, разносили они весть о кровавом бедствии.
Принесли они весть в Новгород-Северский, на княжий двор пришли, княгине Евфросинии доложили.
Побелела, похолодела Евфросиния Ярославна, как свежий снег, лицо рукавом закрыла, поблагодарила купцов, велела их накормить, а сама в свой терем удалилась.
Простучали ее каблучки по крутой лесенке.
Вошла княгиня в свою горницу, всех девушек выслала, одна осталась. Стоит, прислонилась лбом к окну, думает:
«У деда моего, венгерского короля, в городе Буде, высоко над синим Дунаем, крепость неприступная. У отца моего Ярослава Осмомысла город Галич стенами каменными укреплен. А меня, несчастную, в Новгород замуж выдали. Отдали меня, молодую, за пожилого мужа. У него сын — мне почти ровесник. У него второй сын — мне младший братец. В бороде у него я три седых волоса нашла. Сразу-то незаметно, борода русая. А теперь и такого мужа у меня нет. Погубил его нрав ненасытный. Святославовой удаче позавидовал, хотел побогаче добычу добыть. Оставил без защиты свой город. Половцам дорогу открыл».
Смотрит княгиня затуманенными глазами в узкое окно, думает:
«А вкруг города земляной вал какой низкий и весь рассыпается. На таком валу только курам в ныли рыться. Половецкий конь его перескочит и копытом не заденет. Ворвутся половцы в город, меня в плен возьмут. Сорвут с меня златотканое платье, в чужие обноски нарядят. Пешую потащат в степь, половецким женам прислуживать, от них побои принимать».
Вскрикнула княгиня:
— Чего же я жду?
Позвала она свою мамку, которая ее в младенчестве выкормила, повелела ей сенных девушек кликнуть. Укладывали бы в укладки дорогие наряды, золото и каменья в шкатулки прятали. Бежали бы на конюшню сказать, чтобы готовили для нее дорожные носилки, меж двух венгерских иноходцев подвешенные. Запрягли бы самых быстрых коней в возы, добро увозить.
Мамка спрашивает:
— Куда же ты собралась, моя касаточка?
Княгиня отвечает:
— В город Путивль едем, там стены высокие…
Убегает княгиня из своего города. Венгерские иноходцы иноходью стелются, носилки меж них, как люлька, качаются. Быстрые кони рысью бегут, тяжелые сундуки на возах подскакивают. Позади пыль столбом вздымается, скрывает от глаз княгинин поезд…
Как узнали новгородские женщины ужасную весть, выбежали они на улицу, в голос завыли. Настасья Ядреиха младенца на лежанку бросила, выскочила из дому, волосы на себе рвет, головой о землю бьется, не своим голосом кричит:
Ох ты, Ядреюшка, любимый мой!
Плачет Настасья:
Не поганые половцы погубили тебя,
Погубили тебя проклятые князья.
За чужим добром они погналися,
А своих людей смерти предали.
Ох, Ядреюшка, ты мой любимый муж,
Не видать уж мне твое светлое лицо,
Не смотреть мне в твои ясные глаза,
Ласковый голос твой не услыхать.
Закатилось мое солнышко навек.
И не тучами оно закрылося,
А засыпано оно черной землей.
И мне без тебя неохота жить —
Как прискакала Евфросиния Ярославна в Путивль, в княжьи покои вошла, на тесовую кровать повалилась, забылась сном. А недолго спала, открыла глаза — небо красное.
— Половцы! — кричит княгиня как безумная и с кровати вскочила, по комнате мечется.
— Что ты, что ты? — уговаривает ее мамка. — Это не половцы — это заря. Это солнышко всходит, облачка окрасило.
А княгиня не слушает, по переходам каменным бежит, по сквозным галереям, по лестницам вниз. Мамка за ней бежит, еле-еле успела накинуть ей на плечи верхнюю одежду, рукава длинные, бобровым мехом оторочены, до полу свисают.
Выбежала княгиня на площадь, а там полно баб. Сидят на земле, младенцев нянчат, причитают:
— Уже нам своих милых-любимых ни мыслью не смыслить, ни думою не сдумать, ни глазами не повидать.
А как увидели княгиню, на обе стороны подались, расступились, ей дорогу открыли.
Взбежала Евфросиния Ярославна на высокую стену, стоит, руки ломает. Ветер ее кисейную фату треплет, ее голос прочь уносит. Снизу, с площади, не поймешь, какими она словами плачет, что приговаривает.
Внизу бабы смолкли, прислушиваются. Долетают до них обрывистые слова.
— Про ветер говорит, ветер-ветрило. Говорит: зачем навстречу веешь?
— А к чему бы про ветер, не расслышу я?
— Никак, к тому, что стрелы по ветру дальше летают. Зачем ветер их на наших воинов несет?
Ветер рвет фату с головы, Евфросиния Ярославна едва двумя руками ее удержать может. Бабы слушают, переговариваются:
— Про синий Дунай помянула. К чему бы это? Путивль-то не на Дунае, на Сейме.
— А у ней мать — венгерская королева. Ихний город, говорят, на Дунае-реке.
— Тогда понятно.
На стене Ярославна руки к небу протягивает. Внизу бабы шепчут:
— Про солнце, слышь, приговаривает, что тепло оно. Притихла, родимая, совсем убило ее горем. Со стены спускается, личико свое фатой прикрыла. Свои горькие слезы от людей скрыть хочет.
Прошла Ярославна обратно, за резными дверями скрылась. На площади бабы вздыхают, меж собой говорят:
— Ох, горе ее больше нашего. Наши-то мужья черные люди, а она князя своего потеряла-утратила. Не пристало-то нам свои убогие слезы с ее великой скорбью, жемчужной крупной слезой, мешать.
Утерли они глаза, по домам разошлись, занялись каждая своим делом. А как у иной сердце не выдержит, выбежит она в пустые сени или клеть, неслышно всплакнет и опять за работу примется.
Из тысячного войска пятнадцать человек спаслись. Кто раненый очнулся и прочь пополз. Кто с трудом из-под убитого коня высвободился, оглянулся кругом, а врагов не видать, лежат одни бездыханные тела. Кто, не выдержав жажды, из соленого озера воды напился, обезумел, лопочет, прочь бредет. Кто товарища, друга любимого, кровью истекающего, на себе из боя вынес, подальше уволок и видит: умер друг и не воскресить его. Закопал он его в сырую землю — жадные звери, хищные птицы его тело не растащили бы по степи. Поднялся с колен, оглянулся, — тихо. Далеко откатились половцы, битвы не слыхать. Он и пошел куда глаза глядят.
Встретились все пятнадцать на Каяле-реке, по ее течению повыше, где вода чистая течет, не мутная, не красная, а светлая и прозрачная, водопадиками с камушка на камушек низвергается, водяную пыль разбрызгивает.
Напились пятнадцать воды досыта, без сил на землю свалились, заснули тревожным сном. А как проснулись, полный месяц в небе светит, степь заливает серебром. Тихо, пустынно, никого ни вблизи, ни вдали не видать.
Поднялись пятнадцать, заскорузлые кровавые тряпки, которыми их раны были наскоро перевязаны, в Каяле сполоснули, друг на друга не глядя, прочь пошли, к Донцу бы пробраться.
Шли пятнадцать всю ночь до утра, а как солнышко их пригрело, оттаяли заледеневшие от ужаса сердца, глаза будто вновь на мир открылись, и увидели они жаворонка в небе и цветики под ногами. Птичка с голубой грудкой сидит на кочке, чирикает. Жук по травинке ползет. Заплакали пятнадцать, губы у них раскрылись, душистый воздух всей грудью вдыхают. Языки, онемевшие от скорби, развязались, начали пятнадцать говорить, да не друг с другом, а каждый сам с собой.
Один говорит:
— Я Петруху в край поля закопал.
Никто не слышит, не отвечает.
Он опять говорит:
— Отцов наших дворы рядом. Мы с малых лет всё вместе. В тыну ход проделали. Куда он, туда и я за ним.
Никто не слушает. Он опять говорит:
— Петруха-то на Красную горку жениться хотел. Вот не успел.
А кругом все каждый про свое говорят, одни громко кричат, другие под нос бормочут.
— Сына-то моего… налетел половец, сына-то у меня на глазах от плеча наискось пополам разрубил…
— С ног сбил меня конь. Копыто конское над моей головой всё небо закрыло. Такое огромное, и опустилось, раздавило.
— Парнишка-то ближе друга, дороже сына мне был. Сам маленький, а отвага в нем была большая. С половцами биться пошел и не вернулся. Уж я все поле обыскал, мертвым в очи смотрел, не нашел его. Навеки исчез, храброе сердце, Вахрушечка…
— Ой, больно мне, братцы, больно мне! Ой, сил нет терпеть…
Устали жаловаться, опять замолкли, идут. Лучше бы им было рта не раскрывать, от сказанных слов еще тяжелее на душе. Пока молчали, будто не было это вправду, будто в тяжелом сне приснилось. А как вслух высказали, вдруг стало явью, вторично мучения свои переживают.
Идут пятнадцать, спотыкаются, ноги запинаются. Головы свесили, в глазах туман.
Тут говорит один, тощий и длинный мужик:
— А не спеть ли нам, братцы, песню? Под песню веселее идти.
Ему отвечают:
— Пой, если у тебя совести нет. А нам не до песен.
Он говорит:
— Голос у меня нехорош, и песню я только одну знаю. А я спел бы.
Хлопнул он в ладони, ногой притопнул, пальцами прищелкнул, запел:
Летела сорока на речку,
Встретила сорока скворечика…
— Я эту песню знаю! — кричит еще один. — Ее на нашем селе скоморохи пели.
И вторым голосом вступает:
— Ты, скворечик, скворушка, скворец!
Поведи меня, сороку…
А уж и другие подтягивают. Один поет:
У меня есть дома жена,
Наварила мне корчагу вина.
Другой поет:
У меня зазнобушка-ладушка
Напекла мне сдобных оладушков.
Все поют. Сперва-то вразброд, а по второму разу складно пошли. Головы вскинули, лица повеселели. Песенным вином пьяны, песенными оладушками сыты.
Ноги по весенней траве твердо ступают, сами несут их вперед к Донцу-реке, к милой родине, к женам, к любушкам. Большая сила у песни!
Открыл Игорь Святославич половцам дорогу на Русь, широко ворота распахнул — ни сторожей, ни защитников, все у Каялы полегли. Гуляй куда хочешь, половецкое поле!
Ржание коней, скрип телег. Покатились бурным потоком половцы на Русь. Застонал Киев от горя, Чернигов от напастей. Тоска разлилась по Русской земле.
Как добрались половцы до края степи, разделились они надвое. Кончак хочет на Киев идти, отомстить за хана Боняка и деда своего Шарукана. А Гзак зовет его на Сейм, в Северскую землю:
— Там остались наши жены и дети полоненные. Там города возьмем без страха, без опасности.
Переправился Кончак через Сулу-реку, на Киев и Переяславль пошел. А Гзак, через Ворсклу, через Псел, направил путь на Путивль.
Нет ему ни отпора, ни преград. Перед ним люди бегут, будто ветер сухие листья метет и кружит. Что поценней из имущества в землю закапывают, в холодную печь прячут, сами по лесам скрываются. Ах, да не спрячешь и не скроешься! Берет Гзак богатую добычу, людей в плен уводит. А где он прошел, будто ураган пронесся, гром ударил. Земля вытоптана, села сожжены.
Видят половцы, на другом берегу реки монастырь стоит на горке. Стены высокие, земляные, частоколом топорщатся. Над стенами церковная глава, свинцом крытая, будто опрокинутая серебряная чаша.
А не стой, монастырек, на половецком пути! С лица земли шутя сметут.
Переплыли половецкие кони через реку, на горку карабкаются. А за стеной монахи, что муравьи, мечутся. На церковную крышу взобрались, свинцовые листы отдирают, плавят свинец, ковшами половцам на головы льют. Камнями в них кидают — камни от постройки остались. Тех половцев, кто на стену взобрался, рубят топорами, лопатами, железом окованными, ножами кухонными, чем попадя, бьются. Отец Анемподист, настоятель, наперсным крестом половцу голову расколол. Брат Никодим своей чернильницей медной, свежими чернилами по края налитой, угодил половцу в отрытый, рычащий рот. Подавился половец чернилами, заперхал, отшатнулся. Еван из монастырской поварни выскочил, весь красный да распаренный, большой сковородой, словно булавой, машет. Раскаленной сковородой харю припечатал половецкую.
Тут самому ему будто скала на затылок обрушилась. У Евана искры брызнули из глаз, пал он на четвереньки, пополз подале.
Схоронился Еван в углу двора, в сорных травах, в бурьяне, стоит на коленях, на локти опирается, и не больно ему, только муторно. Затуманенными глазами следит, как зелененькая мошка по травинке ползет.
«Живая мошка, — думает Еван, — еще весь день жить будет, а я, никак, помираю. Вот я и отдохну. Всю-то жизнь покоя не знал, а вот он, покой…
Пляшет Еван на деревенской площади, в золотой высокой короне, бубенцы, будто комарики, звенят. Ременным шаром бьет он в барабан — бум, бум! Все громче, громче, в висках отдается грохот тот, голова раскалывается. Пляшет, пляшет Еван, руки, ноги дергаются, а в груди сосет — сутки не евши, подадут ли чего или придется зазевавшемуся куренку на задворках шею свернуть?
Ох, и воровать случалось, и льстивыми словами обманывать. Обманом мальчишку Вахрушку у матери увел, не вернул. Вахрушка-то пляшет, а Евану польза от того. Обманул мальчишку. И в монастырь пошел теплого угла ради, Бога обманул. Гореть теперь за то в адском пламени. Ох, жжет, жжет… огни горючие.
Да моя ли вина, Господи? Всю-то жизнь в голоде, в холоде. Всю-то жизнь по дорогам, в дождь, в снег, в бурю. На пятках кровавые мозоли — пляши! Всю-то жизнь одна мечта — крыша над головой. Теперь настало, будет ему крышка дубовая. Темная домина, а над крышкой-то земля пуховая молодым дерном зарастет. Покойно как!..»
Нет уж Евана, и брата Никодима кривой саблей зарубили, а монахи все бьются, как пустынные львы, разъярились. Да где им, безоружным, против половецких острых сабель устоять. Побежали монахи, в церкви укрылись, церковные двери засовами задвинули. Своих сил уже не хватает, взывают к небесным силам — покров Богородицы, укрой и спаси! — молитвенные песнопения поют. А половцы дверь разбили, ворвались в храм, всех до единого монахов перебили, а монастырь подожгли.
В том пожаре и Никодимова летопись погибла. Оттого и не удалось мне ее своими глазами прочесть. А место это, где монастырек некогда стоял, хорошее такое, тихое. Невысокая горка над речушкой заросла травой. Солнце ее пригревает, ветер обдувает, белые легкие пушинки от одуванчиков летят. Так спокойно…
От монастыря до Путивля недалеко.
Проснулись путивльцы среди ночи от яркого света, грозного шума. Выбежали из домов, на стену поднялись, видят: огненным кольцом вокруг города горят костры, черные тени перед пламенем пляшут. Ветер сладкий мертвенный дух несет — то конина в котлах варится. Кони ржут, железо бренчит и лязгает. Дикие голоса перекликаются. Осадили Путивль половцы.
Путивльцы заперли ворота, утра дожидаются.
Как расцвела в небе утренняя заря, Олег Игоревич, князя Игоря младший сынок, по десятому году юноша, подумал: «Отец и брат на Каяле-реке пали. Я теперь нашему роду глава».
Приказал коня оседлать, ворота отомкнуть, кричит:
— Поеду хана Гзака на единоборство вызову! Мой меч — его поганая голова с плеч! Освобожу Путивль!
Заслышала Евфросиния Ярославна его крики, выбежала, повелела своим сенным девушкам увести княжича в ее высокий терем, двери запереть, княжича сторожить, не выпускать. А чтоб скучно ему не было, пусть песни ему поют, в шахматы с ним сыграют или сказку скажут.
Позвала княгиня Евфросиния своих бояр думать, как им Путивль от напасти спасти. А бояре-то ведь все с Игорем ушли, только двое осталось: одному за восьмой десяток, другому под семьдесят.
Вышла княгиня в гридницу, на высокое кресло резное села и говорит:
— Бояре мои думствующие! Нет у нас ни храброй дружины, ни в городе сильных мужей. Почесть, одни жены с ребятами остались. Сама я женщина и ратному делу не обучена. Прошу я ваших многоопытных советов, как нам наш город от половцев оборонить.
Заговорил тут старший боярин. Собой-то сморщенный да сгорбленный он, на головенке белый пух, бороденка в три волосика, а говорит сердито:
— Отворил твой князь половцам ворота на Русь. Защищаться нам нечем, биться некому. Будем сидеть за стеной, пока стены стоят, а падут стены, так и мы костьми поляжем.
Княгиня Евфросиния отвечает:
— Мудр твой совет, а нам не годится. Я венгерского короля внучка, Осмомысла Ярослава дочь, храброго Игоря вдова, последнему Игоревичу вместо матери. Не к лицу мне сложа руки сидеть, половецкого плена дожидаючись.
Говорит второй боярин:
— Одно нам спасение, одна надежда — великий князь Киевский, Святослав Всеволодович. У него храбрые дружины победительные. Великий князь Киевский всем нам отец. Собирает под свои знамена князей со всей Руси. Зовет суздальских и смоленских, рязанских и волынских. Надо нам послать к нему быстрых вестников, рассказали бы про нашу напасть. Он нам одна помощь и покров, половцам устрашение и гибель.
Княгиня говорит:
— Тотчас поспешно послать вестников!
И еще говорит:
— Поспеют ли? Пока их ладьи доплывут по Сейму и по Десне, и нам нельзя сложа руки сидеть.
Старый боярин сердито шамкает:
— Голыми руками сколь ни махай, толку не будет.
Княгиня отвечает:
— Руки у нас голые, а сердца смелые. Не хватит мужчин, способных биться, женки в их место заступят. Не отдадим Игореву отчину врагам на поругание.
Весь день гарцевали половцы в виду путивльских стен, а путивльцы готовились к осаде. Проснулись поутру — поле чисто. Верно, узнал Гзак, что храбрые дружины Святослава прогнали Кончака от Переяславля, убоялся, как бы Святослав и к Путивлю не пришел, половцам путь в степь не отрезал, награбленную добычу не отнял.
Ночью бесшумно снялись половцы, беспрепятственно в свои степи вернулись.
В степи, в половецком стане, князь Игорь в плену томится. Его шатер-то коврами увешан, войлоками выстлан. Прислуживают ему любимый слуга и конюший, вместе с ним в плен взятые. Вместе с ними князь на ловитву ездит, соколов в чистое небо запускает, за длинноногой птицей дрофой по степи скачет. А устанет, к себе вернется. На шелковых подушках развалится, а уж пред ним на ковре, на шитых скатертях, на серебряных блюдах еда приготовлена. Во всем угождают половцы князю, а крепко стерегут: ни на мгновение глаз с него не спускают.
Вот как-то возвращается князь с ловитвы, шагом по становищу едет, рассеянным взглядом на чужую жизнь смотрит. А навстречу ему идет русский паренек, два ведра тащит. На одной ноге у парня тяжелая колодка, он другой ногой шагнет, а эту подтягивает, и оттого все его тело скособочено. А собой парень худой, да немытый, да всклокоченный и одет в лохмотья, половецкие обноски.
Увидел он Игоря Святославича, остановился, стоит весь дрожит, смотрит на князя, прямо в лицо ему смотрит. Приостановил Игорь Святославич коня и говорит:
— Что-то мне твое лицо знакомое.
У парнишки горло перехватило, голос прерывается, едва ответить в силах.
— Как же? — говорит. — Не признаешь меня? Я на твоей конюшне три года служил. И раньше встречались. Не помнишь?
Конюший подтверждает.
— Это правда. С нашей конюшни конюх. Вахрушкой звать.
— Правда, правда, Вахрушка я, — говорит Вахрушка. Он ведра уронил, на колени пал, руки к князю протягивает, просит:
— Спаси меня, Игорь Святославич, что тебе стоит! Спаси меня и помилуй, а я тут непременно погибну. Хозяин нагайкой дерется, с собакой из одной миски ем. Она-то сперва, а уж потом я за ней доедаю. Ой, князь, вспомни, как мы тебя тогда от Долобска спасали! Ты тогда обещался не забыть…
Он поднял лицо, Игорю Святославичу прямо в глаза смотрит, слезно молит в отчаянии:
— У меня от колодки нога отсохнет!
Игорь Святославич нахмурился, говорит:
— Негоже это, чтобы мой слуга да поганому половцу служил. Алешка!
Подъезжает Алешка на сытом коне, хорошо одет, на кулаке сокола держит.
— Алеша, — говорит князь, — поезжай с Вахрушкой к его хозяину. Выкупи его и в мой шатер приведи.
Бросил он Алешке кошель с деньгами и дальше поехал. А Алешка кошель спрятал, вместе с Вахрушкой к его хозяину вернулся.
Туг стали они торговаться. Алешка по одной монете вынимает, из рук в руки половцу передает, а весь кошель не показывает. А половец монету возьмет и опять за другой ладонь протягивает.
Наконец договорились. Сбил хозяин колодку с Вахрушкиной ноги, Алешка его с собой увел.
Привел он его к княжьему шатру, а внутрь не пустил. Велел Вахрушке все лохмотья с себя скинуть и ногой их подальше отшвырнул. Сам лохань притащил, посадил в нее Вахрушку, своими руками его из ковша водой поливает. Своим гребнем резным, костяным волосы ему расчесал. В чистую одежду одел, сапоги ему вынес, приказал обуть. Нога у Вахрушки от колодки припухла, однако в сапог влезла, просторный сапог, с Алешкиной ноги.
Вахрушка думает:
«Ах, стыдно мне, я на Алешу напраслину взвел. Думал, он только о себе хлопочет, а он вон какой добрый. Обходительный, подумаешь — тысяцкого сын. И не зазнается, ведь вот какой хороший».
Алешка говорит:
— Ну вот, теперь тебя можно князю показать. А то дух от тебя шел, будто ты навоз возил. Теперь ничего. Как будто не пахнет. — Взял за руку, в шатер повел.
Уж теперь Вахрушка другой человек стал — и сыт и одет, в княжьем шатре на кошме у порога спит, князя на ловитву сопровождает. А вечером, если не спится князю, тяжкие думы спать не дают, Вахрушка ему тихую песню на дудочке сыграет. Алешка слушает, улыбается: «Мой выученик». А свои дудочки давно забросил — глупости это!
Вот живут они так и неделю, и другую. Вдруг вбегает Алешка, лица на нем нет, страшную весть приносит.
Как разбил Святослав Киевский половцев, с позором от Переяславля отогнал, так возвращаются они теперь, будто волки злобой дышат, местью пышут. Скоро здесь будут, всех русских пленных хотят до смерти убить. А есть тут один половец Овлур, он князю бежать поможет.
Игорь Святославич говорит:
— Не могу я коварного половца лживым словам довериться.
Алешка отвечает:
— Этот Овлур муж твердый, а был оскорблен от других половцев. Не может он этого оскорбления снести. И мать его была русская, из твоей, Игорь Святославич, области.
Подумал Игорь, а не хочется ему от половецкой сабли, да не на ратном поле, а в плену позорной смертью помирать. Согласился князь, послал конюшего к Овлуру, велел ему на той стороне реки с конями дожидаться.
Вот настала ночь. В княжьем шатре тихо, ни звука не слыхать.
Говорят сторожа половецкие:
— Охраняем мы князя, будто собаки прикованные. Ни днем, ни ночью не отдохнуть нам, не повеселиться. Теперь князь спит, а нам спать нельзя. А ночь, она долго тянется, как бы нам время сократить?
Пошли тут двое, принесли на плечах подвешенный к шесту мешок из конской шкуры. А мешок полон пьяного кумыса. Пьют сторожа кумыс, хмелеют, свои степные песни запели, из-за пазухи кожаные стаканчики с игральными костями достали, мечут кости, друг друга обыгрывают.
В княжьем шатре тихо, а все ж никто не спит. А снаружи гомон все громче.
Шепчет конюший:
— Пора!
И первый, приподняв полу шатра, наружу выполз. За ним и Игорь Святославич, и Алешка, и Вахрушка ползут. Незамеченными добрались они до речки, бросились в воду, переплыли реку. А на том берегу встречает их Овлур с конями.
Коней у него на поводу три, а реку-то четверо переплыли!
Князь говорит:
— Нам время терять нельзя, не послали бы за нами погони. Алеша, твой конь посильней будет, чем у конюшего. Он двоих шутя снесет. Посади Вахрушку ксебе в седло, догонишь нас.
Ускакал князь, конюший и Овлур.
Вахрушка хочет ногу в стремя вдеть, взобраться на коня. А Алешка коня за повод дергает, не дает сесть. Вахрушка тянется, цепляется за седло.
Исказилось Алешкино красивое лицо, узнать нельзя. Шипит:
— Пусти, говорю! Под нами двоими коню быстро не побежать, отстанет. Догонят нас половцы, обоих убьют. Лучше хоть мне одному спастись.
— Алеша! — молит Вахрушка.
Тут как ударит его Алешка кулаком промеж глаз. Отшатнулся Вахрушка, седло отпустил. Алешка стегнул коня и понесся догонять князя.
Топот Алешкиного коня затих, а Вахрушка все еще стоял на том же месте, изумленный и обиженный. Но не такой он был человек, чтобы долго обиду лелеять. Он тряхнул головой и стал думать, как ему теперь на перепутье быть, какую судьбу выбрать.
«Налево пойду, в половецкий стан, — думал он, — там меня в отместку за князя до смерти замучают. Направо пойду, князю вослед, дорога дальняя, а я пеший, с голоду помру. На месте стоять — хватятся половцы князя, погоню пошлют, а я как раз у ней на пути. Схватят меня и опять-таки убьют. Куда ни кинь, всюду клин».
Тут он вторично тряхнул головой, мысли-то в голове и прояснились.
«А на месте стоять, — подумал он, — много не выстоишь. Ночь-то еще в начале. В темноте и прохладе успею подальше отойти. Лучше помереть с голоду, чем под нагайкой».
Вот он и пошел князю вослед.
Долго ли, коротко ли он шел, а вдруг слышит — погоня скачет. Он отошел в сторонку, притаился за кочкой. Они мимо проскакали, только комья земли из-под копыт летят. А Вахрушка встал и дальше себе побрел.
Вот идет он, идет и слышит — погоня возвращается. Едут-то не шибко, меж собой ссорятся, переругиваются. Видно, не поймали Игоря Святославича, далеко успел ускакать.
Проехала погоня, и Вахрушка дальше идет. Вот заря занялась, и видит он — вдали блестит речка. Он к речке пошел, водички напился, спрятался в тростниках и заснул. Больно утомился, всю ночь шагаючи.
Просыпается Вахрушка, а уж в небе первая звезда зажглась. Поднялся Вахрушка, покряхтывает. А ноги-то гудят, а в животе кишки голодом бурчат. Сутки не евши, шутка сказать!
Не такой был человек Вахрушка, чтобы голову повесить и без толку предаться отчаянию. Думает:
«Чем больше пройду, тем меньше останется, а помереть я всегда успею. Дорогой-то ноги разойдутся, сами пойдут».
И в самом деле ноги сами идут, а Вахрушка мысленно далеко унесся, в Михайлово село, к родной матушке.
Идет он, дорогу не различает, то споткнется, то опять выправится. Хоть спал весь день, а к земле тянет, голова от голода кружится. Вот смешались мысли, веки опускаются, а он идет, на ходу дремлет, он идет, одна нога, другая… Он идет, еще идет, пока что идет, кажется, идет…
Поднимает Вахрушка веки. А уже яркое солнце ему в глаза ударило, и чужие лица над ним склонились. Сел Вахрушка, — люди кругом, одежда у них русская, бороды у них русые.
— Где я? — спрашивает Вахрушка.
Тут они ему все объяснили. Купцы они, из дальних стран в родную землю возвращаются. Набрели на него нечаянно, издали в траве не увидели, чуть передний конь об него не споткнулся. Немного бы стороной прошли, не заметили бы его.
Дальше Вахрушка с купцами пошел. У них на конях сумы переметные и слуги с ними, рабы, тяжелые тюки не спине тащат. И на Вахрушку тюк взвалили. Он его несет, за свое пропитание отрабатывает. Уж теперь ему половцы не страшны. Половцы беспрепятственно пропускают купцов сквозь свои земли, сами с ними торговлю ведут, никогда на купцов не нападают.
Купцов-то трое. Один постарше, суровый человек. У него на поясе весы да гирьки, деньги взвешивать, деньги по весу идут. Он всему делу глава. А двое молодых — те его племянники, веселые такие. Товара они много и распродали и наменяли, возвращаются с прибылью и с собой дорогие товары везут. Как тут не веселиться?
Каждый вечер разожгут костры, ужин готовят, вино пьют. Один гусли себе на колени положит, струны перебирает, плясовую играет. С хмелю-то ему, наверно, кажется, что и звезды небесные, распустив рукава, под его напев по широкой дороге — по Млечному Пути хороводы водят, сам месяц рогатый вприсядку пошел.
А наскучат ему гусли, они кости игральные достанут, всю ночь напролет друг друга обыгрывают. Монеты золотые и серебряные, деньга персидские, византийские и немецкие, тюки с товаром ставят, проигрывают да отыгрывают.
Старший-то купец на племянников любуется, а сам за порядком следит. Днем дорогу указывает, вечером место для стоянки выберет, товар от ночной росы велит укрывать, слуг и рабов в страхе и повиновении держит.
Вот идут они всё вперед, две реки вброд перешли, через третью перевозчик их на другой берег перевез. Уже остался позади край степи, в Русскую землю вступили. А кругом места Вахрушке незнакомые. Он и спрашивает:
— Куда мы идем?
— Куда надо, туда и идем, — отвечают. — На Буг-реку, к Днестру-реке. На Колодяжек, на Межибожье, прямо к Галичу, богатому городу.
— Ох, — говорит Вахрушка, — да это совсем в другой стороне. Мне в Галичскую землю не надобно. Я в Северскую землю хочу. Там у меня под Новгородом, в селе Михайлове, матушка дожидается.
— Мало ли, — отвечают, — кто тебя дожидается. Не сворачивать нам для тебя с своего пути.
— Тогда отпустите меня, — говорит Вахрушка. — Я теперь сам дорогу найду.
А они говорят:
— Ишь хитрый какой! Мы тебя от голодной смерти спасли, из половецкой степи вывели. Теперь уж ты снами до места пойдешь, тюк понесешь. А как надумаем из Галича в Немецкие земли идти, и ты пойдешь.
Вахрушка говорит:
— Вы меня не покупали, не нанимали, не ваш я.
— Мы тебя нашли да подобрали, значит, наш. Поговори еще, так хуже будет!
Вахрушка замолчал, а сам думает:
«Что у половцев рабом быть, что у купцов — не велика разница. Надо мне уходить, пока дальше не завели».
Вот выбрал он ночку потемней. Старый купец лег спать, и все спать залегли. А молодые оба выбрасывают кости, очки считают, ничего вокруг не замечают.
Отполз Вахрушка от стоянки, забрался в кусты, а дальше не пошел, думает:
«Еды у меня в дорогу нет, как бы опять, как в тот раз, не сомлеть. Они уйдут, а я вернусь, поищу, может, они и забыли что съедобное».
Сидит Вахрушка в кустах, всю ночь глаз не сомкнул, ждет, что будет. А купцы наутро проснулись, стали в дорогу собираться, поискали Вахрушку, покликали, рукой махнули. Невелика потеря, рабы-то нынче дешевы, не стоит время терять. Ушли они, а Вахрушка вернулся к стоянке, ищет, не найдет ли чего. А там одни угли погасшие, трава примятая, кости обглоданные, лапоть сношенный-брошенный. Нет ничего. Уже Вахрушка хотел уходить, как вдруг видит: блеснуло что-то, в землю затоптанное. Разрыл он пальцем землю, а это монета восточная, большая, золотая, полновесная…
Ох, что же это я? Ведь было вам обещано, сто страниц назад обещалась я, что будет пир на весь мир, и радость, и веселье. Слово не воробей, вылетит — не поймаешь. Дал слово, выполнять его надо. А за задержку, за ваше терпение будет вам не один пир, а целых два.
Возвратился Игорь Святославич в свой город, в Новгород Северский. Он в два дня доскакал до Русского брода, борзых коней загнал, они пали под ним. Дальше одиннадцать дней пеш шел до города Донца. А там уж и до Новгорода недалеко.
Встретила Евфросиния Ярославна своего князя, будто вновь он на землю родился. Уж так он хорош, так дорог, желанней его на всем свете нет. Столько она по нем слез пролила, а он, глядь, живой! Солнце светит, колокола звонят, люди радуются.
В княжьем тереме пир на весь мир. Приходите, званые и незваные, богатые и убогие, знатные и черный люд! Всем мед-пива хватит.
Евфросиния Ярославна рядом с князем сидит, за ручку его держит, в очи ему смотрит, не наглядится. Овлура-половца в парчовые одежды одели, тысяцкого Рагуила дочь за него замуж выдают. Олексей Онисимович в дружинники вышел.
А и внизу, в городе, второй пир. Кузнец Кузьма Федорович на своем дворе стол поставил, скатертью накрыл, кузнечиха браги наварила, Настасья пирогов напекла. Митюшку своего нашлепала, некогда с ним нянчиться. Скоро соседи придут, за стол сядут. Радуются кузнец и вся кузнецова семья. Вернулся Ядрейка живой да целый. Хоть и отощал сверх меры, да были бы кости, мясо нарастет. Сидит Ядрейка за столом, ухмыляется, про свои подвиги да беды рассказывает.
Как прослышала Вахрушкина мать, что Ядрейка вернулся, пешком приплелась, нет ли от Вахрушки вестей? Нет вестей! У Каялы пропал Вахрушка и сгинул навеки.
Сидит Вахрушкина мать за столом, улыбается — людям бы радость не испортить, а сама украдкой слезы утирает.
Ой, не плачь, не плачь, печальная мать! Кто это в дверь стучит кулаками да каблуками, кто сквозь сени во двор вбежал? Вахрушенька, ты ли это? Кто ей в руки тяжелую золотую монету сует, кто ей кричит:
— Я говорил, что выкуплю тебя с отцом! Теперь выкуплю! Этой монетой с тиуном рассчитаетесь, опять вместе свободные будем жить!
Все живы, все здоровы, пир на весь мир! И я там была, мед-пиво пила, как сумела, о том вам поведала. А что не так сказала, на том прощения прошу.
Прощай, Игорь Святославич, храбрый князь и мудрая княгиня Евфросиния! Ядрейка с Настасьюшкой, с сыном Митюшкой. Вахрушка с матушкой, с батюшкой. Овлур с молодой женой, Алешка с новыми почестями. Всем вам мой земной поклон.