Иван Афанасьевич Шубный отправился к Сабельникову.
— Семёну Никитичу…
Сабельников стоял у верстака и строгал доску. Ответив на приветствие Шубного, он отложил рубанок в сторону и, пригласив гостя сесть на сложенные у стены сарая брёвна, сам сел с ним рядом.
— Покалякать с тобой, Семён Никитич. Дельце есть.
— Ну что ж.
— Вот о чём тебя спросить хочу. Как Михайло из раскола вернулся, тебе в церкви пособлял читать псалмы и каноны и жития святых, в прологах напечатанные.
— Как своему лучшему ученику, я ему и давал читать.
— Что-то давненько не слыхал я Михайлы в церкви.
— Стало быть, не усерден ты стал в посещении храма божьего, Иван Афанасьевич. Редко бываешь…
Под густыми усами Шубного проскользнула еле заметная усмешка.
— Может, и так… Однако давай-ка, Семён Никитич, говорить напрямки. Блуждает парень и может так сорваться, что и костей не соберет.
— Может.
— Так вот про что я хотел тебе рассказать. Был я третьеводни в Холмогорах, в канцелярии, дело случилось. Ну вот, сижу я, стало быть, и дожидаюсь. Приказный вышел, и никого в комнате нет. Прискучило это мне сидеть. Дай, думаю, похожу, ноги затекли. Пошёл я, а на столе книга большая раскрытая лежит, исповедная книга по холмогорскому соборному приходу. Взглянул я по любопытству; переложил один лист, другой. И вот вижу — Ломоносовы. И там значится, что Василий Дорофеевич Ломоносов и законная его жена Ирина Семёновна были у исповеди. И тут же проставлено, что Михайло Ломоносов в сём году, тысяча семьсот двадцать восьмом, у исповеди не был. И написано, почему не был. По нерадению. Прямо так и написано. Запись та не для всех глаз, вроде тайная. И думаю так, дело о Михайле пошло куда повыше. Там ему решение и будет. Коготок увяз — всей птице пропасть. Видел я ту запись два дня назад. Ты мне ничего не сказывал. Стало быть, ничего о ней не знаешь?
Сабельников молчал.
— Ты что же? — спросил его Шубный.
— За такие дела наказание немалое.
— Вот и я так думаю. И по-всякому дело повернуть можно. А как ты да я — мы учителя его, которые грамоте ещё наставляли и потом наукам обучали, то нам его и остеречь. Вот и давай совет держать. Потому к тебе и пришёл.
— По этому делу?
— Мало ли?
— Нет.
Ни к кому не обращаясь, Сабельников сказал:
— Человеку в жизни к настоящему его месту приставать следует.
И, сказав это, он задумался. Вот он дьячок местной церкви. И столько уж лет. Ему теперь пятьдесят шесть. Так, значит, всю жизнь на том и провековал. А ведь когда в подьяческой и певческой школе при Холмогорском архиерейском доме учился, первым учеником был. Ему эти мысли в голову часто и раньше приходили. И, когда сам себе говорил он: сыт, мол, обут, одет, жена и дети не по миру ходят, — будто успокаивался. Но, однако, ненадолго: червь начинал точить ему сердце, и понимал он, что не только такая, как его, жизнь и бывает…
Шубный же будто ещё нарочно разбередил рану:
— И по книгам ты умудрён, читал много книг, и умом суть проницать любишь.
— Что ж, помалу мудрствуем. Не грех.
В голосе Сабельникова слышалась скрытая досада. Посмотрев искоса на Шубного, он спросил его:
— Исповедуешь меня, что ли?
— А не только на исповеди правду говорить.
— О какой правде думаешь?
— О той, Семен Никитич, в которой человек, не боясь, сам себе признается. Самая большая правда.
— Ага! Ну-ка, прямо по ней, Иван Афанасьевич, теперь сам и признайся. Ты сам на своём месте ли? Достиг?
Шубный рассмеялся. Он смеялся долго и невесело.
— Эх, Семён, Семён. То ли ты, значит, больше преуспел, то ли я. И не разберёшь. Не тягаться нам промеж себя, стало быть, — чья удача боле и чья пересилит. В Михайле-то крепкая хватка. Многое может осилить. Но что?.. Однако стороною мы пошли. Давай про дело, с которым к тебе пришел. Беду-то от Михайлы не отвратить ли как?
— А беды Михайле не будет.
— Это почему же?
— Михайло по весне болел и у исповеди быть не мог. Вовсе не по нерадению случилось это.
— Болел? Что-то не припомню. Какой такой болезнью?
— Обыкновенной.
— И, значит, ходить не мог?
— Как же это ходить, ежели он как в огне горел?
— По соседству живу, — протянул Шубный.
— Да и я недалеко. Как в Холмогорах я был, где нужно о Михайлиной болезни и сказал. Делу и конец.
— У тебя, Семён Никитич, сколько душ? Всего семейства-то?
— Сам восьмой. А ты что?
— Просто так. Ежели от службы тебя отрешат, что, думаю, будет?