Глава 2 Ностальгия

Золотой переулок

А потом зажгли фонари и неестественно желтый свет залил переулок. Он был неприятным и зыбким, казалось, что дома заразились инфекционным гепатитом.

Я стоял у часовни, построенной в конце переулка, смотрел на Столешников — он был удивительно похож на кинодекорацию.

Весенние сумерки только что опустились на город, переулок был пуст, только витрины дорогих бутиков сообщали о необыкновенно выгодных скидках по случаю окончания зимы.

Я смотрел на черные, пустые окна домов. В них больше никто не живет… Остался здесь единственный долгожитель, Владимир Гиляровский, хитро глядящий на пустой переулок с мемориальной доски, прикрученной к стене дома № 9.

А когда-то за этими пустыми окнами жили мои беспутные друзья и хорошенькие девочки, с которыми мы крутили легкие, веселые романы.

В то время Столешников переулок был одним из самых модных в Москве. Жить в нем считалось необыкновенно престижно для определенного, но многочисленного людского слоя тех лет.

За любую доплату вселялась сюда трудовая-деловая столичная аристократия.

Сюда стремились короли трикотажных артелей. Принцы ювелирных дел. Герцоги металлоремонта…

Столешников был не просто городской улицей, а своеобразной жизненной установкой, идеологией, если хотите.

Две комиссионки, два магазина «Меха», ювелирный, вещевая скупка, в которой царствовал Боря Могитлевский, букинистический магазин, лучшая в Москве табачная лавка, ресторан «Урал» в маленькой одноименной гостинице, роскошное кафе «Красный мак». И, конечно, скупка ювелирных изделий и золота. Находилась она на Петровке, но была в створе Столешникова, поэтому и именовалась как «золотишник» в Столешникове.

Во дворах было несметное количество частных и государственных мастерских: металлоремонт, реставрация фафора, ювелирные работы, пошив кепок, скорняжные услуги.

Если бы можно было повернуть стрелки назад…

Как у Стэнли Кубрика в фильме «Сияние».

Помните, Джек Николсон входит в пустой бар и он внезапно заполняется тенями прошлого…

Наверняка по переулку ровно в двенадцать прошел бы человек в ратиновом пальто с дорогим шалевым воротником, в круглой меховой, ее тогда называли боярской, шапке.

Он солидно шел сквозь суетную толпу, спешащую в комиссионки, в кафе «Красный мак».

Немногие сегодня помнят это самое элегантное московское кафе. Зал его находился на двух уровнях, как когда-то в кафе «Артистическое», задрапированные стены, красные удобные кресла, тяжелые бархатные занавеси, вытканные красными маками.

Вечером на каждом столике зажигались лампочки с красивыми абажурами.

Полумрак и интим.

И кухня была здесь прекрасная.

Но вернемся к человеку в ратиновом пальто. Он приходил в кафе ровно к двенадцати, усаживался всегда за один и тот же столик, обслуживал его метр, никому не доверяя ухаживать за столь дорогим гостем.

Этого человека побаивались. Фамилия его была Мохов, звали Альберт Васильевич.

И кличка у него была. В определенных кругах его звали «Темный».

Но Альберт Васильевич не был ни налетчиком, ни трикотажным дельцом. У него была престижная профессия, дававшая ему определенное положение среди московских деловых.

Он был ювелиром. И очень хорошим. Работал он на дому, имел официальный патент, платил положенные фининспекции деньги всегда вовремя.

Но даже если бы он запоздал с оплатой, думаю, ни один фининспектор не отважился бы его беспокоить.

Мохов был «темным» ювелиром, он выполнял неучтенную левую работу для «пламенных» чекистов братьев Кобуловых, министра госбезопасности Меркулова и их грузинских коллег.

Поговаривали, что у него бывал полковник Саркисов, начальник охраны Лаврентия Берия.

Телохранитель заказывал недорогие безделушки, которыми лубянский маршал одаривал своих многочисленных любовниц.

Колечки и браслеты были выполнены Моховым так элегантно и красиво, что производили впечатление очень дорогих вещей.

Разные слухи ходили по Москве о работе Альберта Васильевича. Говорили, что Амаяк и Богдан Кобуловы, генералы МГБ, соратники всесильного Берия, привозили к Мохову уникальные вещи, изъятые на обысках, но почему-то не попавшие в протоколы, и Темный переделывал их, давая камням и золоту новую жизнь.

Мохова в его кругу побаивались, старались не сближаться с ним, поэтому он заводил широкие знакомства среди московской артистической богемы.

В 1951 году, на Рижском взморье, я впервые увидел его в компании Александра Вертинского.

В 50-м году в Москве появилась весьма опасная группа разгонщиков. Как потом выяснилось, в нее входили молодые офицеры, уволенные из армии в 45-м и 46-м годах.

Практически все из них прошли войну, не боялись ни крови, ни опасности. Что любопытно, все пятеро некоторое время служили в Германии и Австрии, привыкли к легким послевоенным деньгам, которые сами текли в руки на бывшей вражеской территории.

Они вернулись домой, поступили на работу и в институты, но запасы скоро кончились, а московские рестораны каждый вечер манили к себе молодых лейтенантов.

Тогда они придумали беспроигрышную схему.

Они начали бомбить цеховиков и торгашей.

Но делали это так, как их учили в армии. Сначала разведка. Молодые, хорошо одетые, щедрые ребята-фронтовики с хорошенькими девушками стали постоянными посетителями самого модного в ту пору ресторана «Аврора» на Петровских линиях, там нынче кабак «Будапешт».

В этом ресторане ежевечерне собирались артельщики, торгаши, деловые люди из Столешникова.

Там ребята знакомились с деловыми людьми, пили с ними и выведывали их маленькие тайны.

А через несколько дней в квартире подпольного дельца раздавался звонок.

Входили двое или трое молодых людей, предъявляли муровские книжечки, клали на стол ордера на обыск и начинали изъятие денег и ценностей, нажитых преступным путем.

Все оформлялось по всем правилам. Протокол изъятия, протокол допроса. Потом перепуганному цеховику говорили, что он может переночевать дома, а утром прибыть в МУР, где на его имя будет заказан пропуск.

Лейтенанты были неплохими психологами. Они точно знали, что никто добровольно в тюрьму не пойдет. Так и было, дельцы исчезали из Москвы тем же вечером.

По Столешникову поползли страшные слухи, говорили об особой бригаде, расследующей дела крупных дельцов.

Многие грешили на Мохова. Его стали бояться еще больше.

Но одного не учли веселые разгонщики-лейтенанты: среди деловых была прочная прослойка агентуры МГБ. Вот к одному из негласных помощников органов они однажды и пришли с обыском.

Утром директор магазина «Меха» не сбежал из города, а отправился прямехонько к оперу, у которого был на связи.

Тот позвонил в МУР… Ну а дальше все пошло заведенным порядком.

Через месяц в доме № 9, на котором нынче висит мемориальная доска московскому репортеру, на третьем этаже оперативники УМГБ задержали разгонщиков.

Взяли троих, а один, бывший лейтенант из армейской разведроты, прошедший все, что может пройти отважный человек на страшной войне, выпрыгнул из окна третьего этажа во двор и исчез в лабиринтах проходных дворов Столешникова, Петровки, улицы Москвина.

Он не боялся, что его выдадут подельники. И они его не выдали.

Почти через полвека мы пришли с ним в этот двор, и он показал мне окно и провел по чудом уцелевшим дворам и подъездам-«сквознякам».

Теперь он уважаемый в стране кинематографист. Но я не буду без его разрешения называть его фамилию…

А что же случилось с «темным» ювелиром? Как рассказали мне старые чекисты, он пал жертвой ведомственных интриг.

Министр госбезопасности Виктор Абакумов начал собирать компру на бериевскую бражку. И в первую очередь, на развеселых кавказцев — братьев Кобуловых и генерала Гоглидзе.

Люди всесильного министра вышли на Мохова, но допросить его не успели. Он исчез. Поехал по телефонному звонку неизвестного человека оценивать редкое ожерелье — и больше его никто не видел.

В 1984 году в дачном поселке Малаховка были убиты и ограблены Гоглидзе Евлалия Федоровна и ее дочь Галина. Убил их вор-домушник Крекшин, впервые пошедший на мокрое дело из-за большого количества драгоценностей. Многие из них, как выяснилось позже, имели музейную ценность.

Откуда у замминистра МГБ, расстрелянного по делу Берия генерал-полковника Гоглидзе, такие ценности?

Вот выдержка из протокола допроса бывшего заместителя МВД Грузии генерала Каранадзе:

«…лучшие вещи арестованных крупных людей забирались всегда Кабуловыми, женами Гоглидзе Сергея и Беришвили Константина, которые даже дрались из-за них между собой».

В 1937 году, в момент массовых репрессий, Сергей Гоглидзе был народным комиссаром внутренних дел Грузии. А как мы знаем, там всегда было много богатых людей.

Убийцу семьи Гоглидзе Крекшина арестовали, большую часть драгоценностей изъяли.

Эксперт, работавший с ним, рассказал мне, что там было больше десяти работ «темного» ювелира Мохова.

Столешников был во времена великого вождя народов неким олицетворением иной жизни, богатой и разгульной.

В газетах писали о невиданных рекордах хлеборобов Нечерноземья. В кино шли фильмы о военных и трудовых подвигах. Писатели радовали нас томами «Кавалер Золотой Звезды» и «Далеко от Москвы».

А Столешников жил по другим законам. С утра до вечера в нем толкались красивые элегантные женщины, да и мужчины были хоть куда.

И у Столешникова, как у многих его завсегдатаев, была в Москве кликуха — Спекулешников переулок.

Но на фоне лживой морали тех лет переулок жил честно, он не скрывал свои пороки, он гордился ими.

А потом я уехал и не был в Союзе долгих пять лет, а когда вернулся, то сразу же увидел плоды трудов Никиты Сергеевича Хрущева.

Он наотмашь начал бороться с культом личности и его пережитками.

Нет больше ресторана «Аврора», вместо него — «Пекин» (а позже «Будапешт»), но не гуляют там веселые артельщики, потому что Хрущев прикрыл Промкооперацию. Он не цеховиков лишил теневых денег, а нас — хороших недорогих вещей: трикотажных рубашек, модельных ботинок, спортивных товаров.

Борьба «с последствиями культа личности» началась с закрытия «Коктейль-холла». Стремительно менялись интерьеры в кафе и ресторанах.

Из «Гранд-Отеля» исчезли редчайшие вазы, которые даже ЧК в былые годы не тронуло.

Они выплыли в неком поселке под кличкой «Заветы Ильича», на Воробьевых горах.

Видимо, туда же ушли и бронзовые, редкой красоты торшеры из кафе «Артистическое», и мебель из кафе «Красный мак».

Борьба со сталинскими излишествами обрушилась на город. Снимали с домов лепнину и фигуры, крушили дубовые бесценные панели в театрах и ресторанах, забыв о том, что сделаны они были в прошлом веке и к Сталину отношения не имели.

Москва, как огромный корабль, вплывала в новую эпоху. Конечно, пострадал и Столешников. Кафе «Красный мак» превратилось в грязную забегаловку с пластиковыми липкими столиками. Но зато напротив общественного туалета, где теперь, кстати, ресторан «У Кузьмы», открыли чудо-забегаловку с хитрым автоматом, жарившим удивительно вкусные пончики, обсыпанные сахарной пудрой. В фирменном винном магазине появились невиданные доселе разноцветные импортные бутылки вин, ликеров, коньяков.

Оттепель!

Под этим веселым знаком начала выстраиваться наша жизнь.

Я жил рядом, на улице Москвина, поэтому обедал частенько в ресторане «Урал», который обошли все социальные новшества. В нем по-прежнему было вкусно и дешево.

Забавная история произошла там со мной зимой 64-го года.

Ко мне зашли два моих товарища. Они были братьями, и хотя один из них родился на два года позже, были они удивительно похожи. Мы выпили дома, а потом решили, по нашим скромным деньгам, посидеть в «Урале».

Там меня знали, поэтому соорудили к водке дешевую, но обильную закуску, и мы повели наш неспешный разговор.

Но вдруг я заметил, что зал опустел, а столики вокруг нас заняли люди с до боли знакомым выражением лица.

Мы собирались выпить по третьей, как в лицо нам направили стволы.

— Не дергайтесь! Руки на стол!

Мы положили руки на скатерть. На нас надели наручники, затолкали в машину и привезли в «полтинник»— легендарное 50-е отделение милиции, находящееся на Пушкинской улице, чуть наискось от Столешникова

Надо сказать, что в это самое время в Москве появился опасный убийца по кличке «Мосгаз». Он звонил в дверь, представлялся слесарем Мосгаза, проникал в квартиру и топором убивал хозяев. Не щадил ни детей, ни стариков. Несколько месяцев Москва была на осадном положении. Милицию лихорадило, тем более что Хрущев держал дело под неусыпным контролем и ежедневно материл начальника московской милиции.

Когда нас везли в машине, я внезапно отчетливо вспомнил розыскную фотографию преступника, сделанную по фотороботу, которая лежала у меня на работе.

Узкое лицо, удлиненный нос. Тонкие губы, твердый подбородок.

И тут я понял, что мои дружки, братья Миша и Саша, чудовищно похожи на фоторобот злодея.

Но так думал не один я, поэтому нас рассадили по разным комнатам и начали допрашивать. Как я понял, у оперов из «полтинника» сложилась железная версия. Двое убийц, работают в разных районах. А я или наводчик, или организатор банды.

Допрашивали нас часа два, за это время успели выяснить, что мои друзья — весьма уважаемые люди. Один— крупный строитель, второй — известный скульптор. Меня они сами прекрасно знали.

Когда нас истомили допросами, в комнату влетел запыхавшийся опер из МУРа.

— Выкиньте тот фоторобот… — далее он сказал, куда его нужно выкинуть, — вот фотография мочилы. Фамилия его Ионесян. Он актер.

На фотографии Ионесян сидел, как положено актеру, в неестественно завлекательной позе, был красив сладковато, не по-мужски. Ничего общего с фотороботом.

Инцидент был исчерпан, и мы вместе с операми пошли в «Урал», где и выпили за то, чтобы не быть похожими на фоторобот.

Теперь, когда по телевизору показывают фотороботы преступников, я всегда вспоминаю эту старую историю.

Несколько лет назад мой приятель привез из Америки видеокассету.

— Посмотри, увидишь много знакомых.

Сначала на экране телевизора возник знак фирмы, создавшей это эпохальное полотно. Он парил над панорамой Нью-Йорка. Потом камера стала стремительно спускаться и из переплетений улиц и хаоса домов точно выбрала элегантный особняк с колоннами, смахивающий на Белый дом.

А в доме том играли свадьбу. И я увидел знакомые лица. Раньше их всегда можно было встретить в хороших ресторанах, творческих домах, на премьерах в Доме кино.

Целая галерея знакомых лиц, не подумайте ничего дурного: это были не грабители. Это была все та же «трудовая-деловая интеллигенция». Хозяева часовых мастерских, руководители металлоремонта, пионеры палаточной торговли.

Это был особый мир Москвы, со своими нравами, понятиями чести, привязанностями и, естественно, героями.

Теперь этого мира нет. Поэтому нельзя починить хорошие часы, быстро сделать ключи, которые бы открывали двери, сшить красивую кепку.

Но кроме всего прочего, мир этот был невероятно интересен для человека, пытающегося разобраться в проблемах криминальной Москвы. В маленькие кабинеты заведующих мастерскими и директоров ателье стекалась потрясающая информация, которая, процентов на восемьдесят, оказывалась точной. Я уже сказал, что в этом мире были свои герои, но был и свой бог. Камень. Булыжник. Розочка.

Однажды я зашел к своему приятелю Ефиму сделать запасные ключи. В его крохотной шестиметровой комнатке, гордо именуемой кабинетом, сидел вполне респектабельный человек в модном кожаном пиджаке. На столе лежали свежие калачи, открытая банка черной икры и, конечно, стояла хорошая бутылка.

— Знакомься, — сказал Ефим с гордостью, — твой коллега Юра Брохин, сценарист, его фильм в Швейцарии приз получил.

Так я познакомился с этим странным человеком. И сколько я его знал, он не переставал удивлять меня. И прежде всего — своими связями. В круг его знакомых входили и крупные дельцы, и богатые (подчеркиваю это определение), процветающие деятели культуры, важные чиновники из Моссовета, ЦК, жены и дети членов политбюро и сама Галина Леонидовна Брежнева.

Очень долго я не мог связать этих сановных людей с директорами (которые в штатном расписании именовались мастерами) мелких ремонтных и пошивочных мастерских. Только потом я понял, что все эти скромные службы быта являлись местами, куда по неведомым каналам поступали драгоценные камни и валюта.

А мой знакомый сценарист Юра оказался одним из крупнейших посредников между скромными лавочками в Столешниковом и роскошными домами, где проживала наша знать.

Как-то Юра Брохин, сильно выпив, что бывало с ним крайне редко, сказал мне:

— Вот когда напишу книжку, это будут не ваши детективы. Я всех этих Брежневых, Гришиных, Мазуровых наизнанку выверну.

Сказал и сразу отрезвел, испугавшись. После этого разговора мы больше не виделись.

Я мельком разглядел его в аэропорту: он улетал в Израиль.

Много позже я узнал, что Юра, помимо всего прочего, был заметной фигурой в днепропетровской и харьковской блатной тусовке. А как-то меня встретил на улице товарищ, прилетевший из Нью-Йорка. Мы поговорили о том, как красиво загнивают наши идеологические враги, и распрощались.

— Слушай, — крикнул он мне в спину, — твоего знакомого там застрелили.

— Кого?

— Да сценариста Юру Брохина.

— За что?

— Не знаю, но любопытно другое: у него на столе лежал кейс, в нем было пятьдесят тысяч долларов, так их не взяли.

Обычная улица Оушн-парквей в Бруклине. Она с виду не отличается от тысяч других в Нью-Йорке. Но на тротуарах русская речь перемешана с украинской мовой, а английский — с идиш.

На лавочке, в нескольких шагах от подъезда, сидят женщины в пестрых халатах и тапочках. Ну совсем как в Одессе.

В этом доме на площадке пятого этажа был убит бывший ленинградский вор в законе Евсей Агрон. Много лет назад в Ленинграде, в ресторане гостиницы «Европейская», мой товарищ из ЛУРа показал мне маленького лысоватого человека в голубом териленовом костюме и сказал:

— Вот и твой будущий герой пришел.

— Кто это?

— Большая сволочь, Евсей Агрон, вор, мошенник и бомбардир. Хочешь, покажу его дело?

— Конечно.

Но как-то не до лысого уголовника мне тогда было, я работал со страшным материалом — преступностью в блокадном Ленинграде. По сравнению с тем ужасом человек в голубом костюме был просто мелкой уголовной шпаной.

А через двадцать лет я стою у дома, где когда-то жил бруклинский мафиозо, наводивший безумный страх на лавочников-эмигрантов из Советского Союза.

Но не Агрон интересовал меня. В этом же доме убили и Брохина.

Знакомые в Нью-Йорке рассказали мне, что Юра Брохин издал здесь книгу под названием «Сека», о каталах. Надо сказать, что сочинение это даже пользовалось некоторым успехом среди бывших советских граждан.

Ночью, на Брайтон-Бич, мы сидели в ресторане «Одесса» со старинным знакомцем по Москве, королем металлоремонта Ефимом, и он рассказывал мне о делах сценариста Брохина.

На следующий день я поехал на 47-ю улицу. Один ее квартал, между 5-й и 6-й авеню, знают ювелиры всего мира.

Сюда поставляются драгоценные камни из ЮАР и Малайзии, из Гонконга и Амстердама. Эту улицу считают самой богатой в Нью-Йорке. Как мне сказали, ежегодный ее оборот составляет четыре миллиарда долларов.

Именно здесь лихие ребята с Брайтон-Бич открыли свое ювелирное дело.

Почему здесь? Да потому, что один адрес магазина внушал почтение профессиональным ювелирам.

Правда, брайтонские ребята не покупали камни у своих коллег из Амстердама. Камни и украшения им приносили в условленное место. Это были золотые изделия и бриллианты, которые беззастенчиво похищали эмигранты — служащие ювелирной компании «Жордине».

За несколько лет жители Брайтон-Бич обокрали компанию на 54 (!) миллиона долларов.

Кроме того, сюда сбрасывали награбленное ловкие одесские, московские, ленинградские налетчики. И тогда появился Брохин.

В Америку часто приезжала его московская клиентура. Все те же чиновники и «члены семей». Им-то и устраивал бывший сценарист камни и украшения по цене ниже рыночной.

Той ночью Ефим сказал мне:

— Ты знаешь, Юра работал над книгой про наше высокопоставленное жулье. В ней он хотел рассказать о делах Гали Брежневой и других. Думаю, его убрал КГБ.

Конечно, на КГБ нынче модно валить все. В полиции люди, специально занимающиеся русской преступностью, сказали, что наверняка убийцу нанял Агрон. Но тогда меня не очень интересовало старое дело об убийстве Юрия Брохина.

Меня интересовал след. Нить, связывающая маленькие лавочки в Столешниковом, на Сретенке, на Покровке с домами, которые тогда именовались режимными.

Разлетелись по всему свету деловые люди из Столешникова переулка, а тут и перестройка подоспела, на каждом углу можно купить так искомую в те годы валюту, а золото и драгоценности незаконно, но совершенно спокойно вывозят тоннами на Запад. Документы подписывают вице-премьеры правительства.

Опустел Столешников. Разрушен его лукавый и веселый мирок.

А то, что построили на обломках, мы наблюдаем уже больше десяти лет.

Страшные сказки старого Арбата

Весна. Солнце. Старый Арбат. Здоровенная вывеска практически по всему фасаду: «Мир новых русских».

Я не пошел в этот магазин.

Зачем?

Я никогда не буду принадлежать к этому «элитарному» слою.

А главное — не хочу.

Итак, Старый Арбат.

Конец апреля.

Ощущение нереальности и буффонады, как на эскизах Сомова.

Московский Монмартр из Арбата не получился.

Поначалу набежали туда лохматые художники, украсили подоконники и стены домов работами, выкопанными из загашников мастерских, заиграли у театра Вахтангова веселые московские джазмены, запели доморощенные барды, а фотографы-пушкари готовы были сфотографировать вас с грустным медведем или обезьянкой с глазами мученика.

На этой улице можно было купить и продать все: Звезду Героя и орден Ленина, Георгиевский крест и немецкую медаль, генеральскую форму и куртку десантника.

А в арках начали крушить лохов веселые наперсточники, в переулках на скамеечках расположились солидные игроки в железку.

Монмартра не получилось. Просто появилась в Москве свободная зона, типа махновского Гуляйполя на Украине во время Гражданской войны.

Но за всей видимой отвязанностью и анархией существовал твердый порядок.

Улица и примыкающие к ней переулки были разделена на три сферы влияния.

От «Праги» до дома № 12 территорию контролировали чеченцы, до театра Вахтангова — борцы, а дальше были охотничьи угодья солнцевских.

Такса была стандартная. Четыреста баксов в месяц со стола или подоконника.

Каждого пятого числа появлялся сборщик податей и получал «зеленого друга» с художников и торговцев.

Видимо, бойцам их криминальные авторитеты приказали на этой культурной территории вести себя крайне интеллигентно, поэтому, если человек не мог в назначенное время отдать всю сумму, на него не «наезжали» и не «включали счетчик», просто объясняли, куда позже принести остаток долга.

Я тогда довольно часто бывал на Арбате, ходил среди художников, разыскивая акварели с видами старой Москвы. Это нынче наши уличные живописцы рисуют одни церкви, а тогда можно было найти весьма интересные работы.

На Арбате торговали своими картинами несколько ребят, удивительно нежно и трогательно писавших старые московские переулки, осенние бульвары, загадочные проходные дворы.

Цены у них были вполне приемлемые, и я купил несколько рисунков милых мне городских уголков.

Однажды я подошел к своему знакомому художнику Алику и не узнал его. Лицо его больше напоминало вчерашнюю пиццу.

— Что с вами?

И Алик нарисовал мне леденящую душу картину.

Два дня назад, пятого числа, к нему подошел новый сборщик солнцевских.

Алик дал сто пятьдесят долларов и сказал, что остальные передаст, как и было раньше, через несколько дней «смотрящему».

Сборщик был молод и крепок. Видимо, из бывших боксеров. Он затащил художника в подворотню и отработал, как грушу в тренировочном зале.

Уходя, он объявил, что «ставит его на счетчик».

Надо сказать, что в основном арбатские живописцы весом и статью разительно отличались от субтильного Алика, да и характер у них был весьма крутоватый.

Они отправились к «смотрящему».

Тот понял, что дело плохо, народный бунт всегда страшен. Солнцевский посол сказал, что завтра же уладит это дело и никакого беспредела на своей территории не допустит.

В двенадцать, когда почти все художники были в сборе, в пешеходную зону въехал роскошный «ауди».

Из машины вылез сам бригадир. Он выволок из нее беспредельщика, прилюдно избил его и заставил извиниться перед Аликом.

После этого бригадир объяснил художникам, что парень до этого работал в другом районе, по палаткам, а там нравы — упаси бог, и пообещал, что больше никаких эксцессов не будет.

Кстати, так и случилось, и многие художники, перешедшие после разгона арбатской торговли в 1994 году на Крымскую набережную, с тоской вспоминают прежние порядки.

Нет, не получилось из Арбата российского Монмартра.

Он стал прибежищем залетных катал, наркоманов и карманников.

Но было и другое. На моей памяти в Москве было четыре деловых района: Столешников переулок, промышлявший золотом и камнями; Сретенка и близлежащие переулки — прибежище скорняков и меховщиков; Кузнецкий мост — марки икнижные раритеты; Арбат— подпольный центр столичного антиквариата.

Улица была многолетним местом встреч крупных антикварных дельцов.

После смерти Сталина, когда ресторан «Прага» вновь стал местом «общественного питания» — до этого там находился оперативный штаб охраны сталинской трассы, — антикварные короли собирались в элегантном кафе «Прага» на первом этаже.

Потом, когда в 62-м году открыли кафе «Московское», они переместились туда.

Сегодня очень много говорят о коррупции и срастании криминала с властью, а произошло это очень давно, как только красный комиссар, закованный в кожу, начал обживаться в Москве.

Жених он был выгодный по тем несладким временам, поэтому от московских барышень отбою не было.

И тогда комиссар снимал кожу и шил костюм у Лукова или Альтшуллера — были в те далекие годы нэпа известные московские портные, — ну а дальше начиналось падение в мелкобуржуазную трясину.

Квартира, мебель, ковры, картины на стены. Вазы Грачева и Фаберже.

Так сковывалась тонкая, но необыкновенно прочная цепочка, соединяющая номенклатурные квартиры с антикварами, меховщиками, золотишниками.

В те годы именно Арбат определял стоимость живописи, скульптур, работ известных ювелиров. Надо сказать, что и сегодня он диктует цены и определяет спрос.

Не надо думать, что это честное и красивое занятие.

За многими прекрасными вещами тянется такой кровавый след, что может перевесить любую бандитскую разборку.

На несостоявшемся Монмартре стали возникать антикварные лавки.

Но солидного покупателя не было. Да и кто пойдет приобретать редкую вещь на улицу, ставшую зоной беспредела…

Уж на какие кнопки нажали короли антиквариата, я не знаю, но 19 апреля 1994 года появилось историческое постановление «О запрете торговли на улице Арбат».

Прочитав сей документ, начальник 5-го отделения милиции почувствовал прилив радостной энергии и за три дня очистил улицу от художников, мелких торговцев и иного антиобщественного элемента.

Надо сказать, что мудрое это постановление не отвадило всевозможных разбойников от столь привлекательной улицы.

Сегодня Арбат и его переулки практически застроены. Отремонтированы многие старые дома, из которых выселили коренных жителей этого славного московского места, выстроены новые хоромы для нынешних чиновников и нуворишей.

А совсем недавно район поражал огромным количеством пустых домов.

В них селились бомжи, московские хиппи и наркоманы.

Ходить поздним вечером по Кривоарбатским, Афанасьевским, Власьевским переулкам было не безопасно.

Я уже писал о грустном медвежонке, собственности фотографа-пушкаря. Исчез фотограф, исчез медвежонок, обожавший булочки и конфеты.

Так уж случилось, что я шел довольно поздно из нового ВТО домой по Кривоарбатскому переулку.

Фонари горели через один. Дома пугающе смотрели выбитыми окнами. Скажу сразу, у меня не было никакого настроения встречаться с милыми московскими хиппи или наркоманами.

Проходя мимо арки дома № 4, я услышал странный рык, обернулся и глазам не поверил — на меня из темноты арки надвигался здоровенный медведь.

Описывать свое состояние я не буду. Как-то неудобно. Скажу одно — годами наработанный имидж решительного человека практически испарился.

Но медведь не собирался бросаться на меня. Он рычал и приплясывал на месте.

— Не бойся, старичок! — услышал я знакомый голос, и в арке появились мои знакомые художники Алик и Боря. — Не бойся, это же Леша.

Леша — тот самый медвежонок, который вместе с фотографом честно зарабатывал деньги.

Борис подошел к Леше. Тот встал на задние лапы и как кот потерся о его плечо.

— Откуда он у вас?

— Да Фима, гад, — сказал Алик, — когда его с Арбата поперли, решил медведя усыпить, а мы выкупили, договорились с ЖЭКом, теперь кантуется в пустой квартире вместе с нами. А вечерами мы его на прогулку выводим.

Через год я встретил Алика на Крымском валу, и он рассказал мне, что мастерскую в Кривоарбатском у них отобрали, дом начали ремонтировать, и Лешу купил за большие деньги «новый русский», и теперь медведь вроде охраняет его дачу.

Мы привыкли отождествлять Арбат с песнями Булата Окуджавы. С милыми зелеными дворами, гитарами, радиолами, Леньками Королевыми.

Теперь этого района нет. И уже никогда не будет. Мои друзья, а их было много, жившие на Арбате, разъехались по разросшейся Москве. Кто попроворнее, сумел уцепиться в центре, остальные осваивают новые районы, сплошь набитые «лимитой».

Нет того Арбата, нет кинотеатра «Юный зритель», куда мы бегали в десятый раз смотреть «Остров сокровищ» или «Джульбарса».

Нет тихих букинистических магазинов, в которых часами можно было копаться в старых журналах. Исчез старый кинотеатр «Наука и техника». В нем на дневных и вечерних сеансах показывали фильмы о научных подвигах Лысенко или академика Лепешинской, а последний сеанс иногда отдавался под безыдейные фильмы, на титрах которых было написано: «Этот фильм взят в качестве трофея частями Красной Армии».

Но что это были за фильмы!… «Восстание в пустыне», «Индийская гробница», «Воздушные акробаты», «Артисты цирка», «Путешествие будет опасным», «Судьба солдата в Америке».

С раннего утра выстраивалась огромная очередь страждущих, чтобы достать билеты.

Мы бы занимали очередь и ночью, но это было нереально.

С двадцати трех часов Арбат был фактически закрыт. Точно в это время на улицу выходили люди, которых мы звали «топтунами». Одеты они были одинаково, в зависимости от сезона. Летом, несмотря на жару, в синих бостоновых костюмах, осенью и весной — в серых коверкотовых кепках и таких же плащах, зимой — в черных пальто с каракулевыми воротниками и таких же шапках.

Становились они вдоль всего Арбата, на «расстоянии визуального контакта и голосовой связи».

Так было предусмотрено инструкцией начальника охраны правительства генерала Власика.

Тогда я не знал, что верхние этажи и чердаки домов занимали снайперы и пулеметчики.

Арбат был одним из участков дороги сталинского кортежа на ближнюю дачу.

У замечательного поэта Бориса Слуцкого есть даже стихи об этом. Я цитирую их по памяти, поэтому прошу простить, если ошибусь, но главное в них — суть.

Бог ехал в пяти машинах,

Было серо и рано,

В своих пальтишках мышиных

От страха тряслась охрана.

С перепуганной охраной вождя мне пришлось столкнуться при обстоятельствах вполне экстремальных.

В те былинные годы в стране джаз был запрещен. Люди в ресторанах танцевали под бодрые песни наших композиторов.

Была одна отдушина — так называемые «ночники», их устраивали в заштатных клубах, солидном Доме ученых и Доме журналиста.

Вот туда-то наша компания и бегала. Там играл известный ударник Боря Матвеев, король саксофона Леня Геллер, чудесные аккордеонисты и трубачи.

«Ночники» заканчивались соответственно названию, а потом я провожал свою девушку Марину в ее Николопесковский переулок.

Мы шли по Арбату сквозь строй топтунов, которые провожали нас бдительным взглядом.

«Ночники» в Доме журналиста одно время устраивались регулярно по субботам.

Бойцы «девятки» к нам привыкли, и некоторые даже одобрительно подмигивали нам.

Однажды, под Новый, 1952-й год я провожал Марину, крутила поземка, ветер нес в спину колючий снег.

Было четыре утра. До заветного переулка оставалось совсем немного.

Внезапно из-под арки выскочили несколько здоровых парней, скрутили нас и затолкнули в подъезд дома.

Я даже среагировать не успел.

— МГБ, не дергайся.

В подъезде стояли, прислонившись к стене, полковник в форме Министерства государственной безопасности и несколько офицеров со странными автоматами.

Потом, в училище, я узнал, что это английские «стэны».

Мы ждали минут десять. На улице проревели автомобильные моторы.

— Ну, — полковник облегченно вздохнул, — вы что шляетесь по ночам?

— Гуляем.

— Не гулять надо, а к зимней сессии готовиться, товарищи студенты. Идите и забудьте о нашей случайной встрече.

После проезда кортежа вождя «топтуны» весело отправились в нынешний ресторан «Прага», которая была тогда их штабом и столовой.

Днем на Арбате ничто не напоминало об опасной ночной работе рыцарей щита и меча.

Днем по улице ходил «солидняк». Коллекционеры и антиквары. Украшение московской «трудовой-деловой» интеллигенции слеталось в знаменитую антикварную комиссионку.

Это было самое известное место в Москве. Начало ее славе положили, безусловно, репрессии 30-40-х годов.

Сюда отдавало ФПУ НКВД картины и предметы антиквариата, изъятые при обысках и арестах.

Но наиболее солидные поступления пришли в голодные военные годы.

Московские старожилы несли сюда семейные реликвии и подлинники известных мастеров.

Покупать все это могли только те, кто получал правительственные пайки, и спекулянты с московского черного рынка.

Потом был знаменитый 47-й год, год девальвации денег, и, как мне рассказывали, магазин опустел. Ну а потом вновь заполнился хорошими работами.

Мне довелось бывать в домах собирателей картин. Не коллекционеров, а именно собирателей, то есть тех людей, которые не продают и не обменивают приобретенные картины.

В квартире известного оперного певца я увидел необыкновенной красоты портрет работы Брюллова, нестеровского Отрока, необыкновенные парижские работы Коровина.

Большую часть из своей коллекции он прибрел в магазине на Арбате.

Кстати, после смерти он завещал свое прекрасное собрание Третьяковской галерее, и там нынче экспонируются эти работы.

В 50-е годы Москва богатела. Вовсю расцвел теневой бизнес. Деляги и торгаши начали вкладывать деньги в искусство.

Но картины интересовали их в меньшей степени. Им всем хотелось приобрести нечто более реальное: золотые и серебряные изделия Фаберже.

А если есть спрос, то есть и предложение.

Мне рассказали оперативники, что человек по фамилии Рывкун в голодные блокадные ленинградские дни выменял на хлеб и сало невесть как попавшие к одному коллекционеру клейма Фаберже.

Долго он не мог найти им применение, а потом разыскал несколько талантливых художников и они начали делать собственного Фаберже.

Продукция расходилась, как горячие пирожки в голодный год.

Особенно велик был спрос в Грузии и Азербайджане. Мастера работали прекрасно, определить подлинность работы могли только многоопытные искусствоведы.

Понемногу фирма Рывкуна начала сдавать свою продукцию в знаменитый магазин на Арбате.

Вот там-то и были классные эксперты, но, видимо, их просто взяли в долю.

Дело кончилось трагически. Со слов одного из крупных чинов КГБ я узнал следующее.

ЦК КПСС должен был сделать подарок какому-то иностранному гостю, видимо, как я понял по намекам, самому Арманду Хамеру.

Управление делами выделило средства, и на Арбате была приобретена не очень дорогая, но вполне пристойная ваза работы Фаберже.

Подарок был вручен. Гость благополучно отбыл «за бугор». А через некоторое время до ленинского штаба докатились слухи, что ваза-то хоть и красивая, но — фуфель.

Такое простить было невозможно.

В комиссионку нагрянула совместная бригада КГБ и ОБХСС, работали быстро и споро.

Посадили всех, кого могли.

Но монарший гнев не утихал. Хрущев приказал стереть с лица земли воровскую малину.

Приказ выполнили точно и в срок. Старинный особняк, где располагалась комиссионка, размолотили клин-бабой.

Улица стала похожа на челюсть с выбитым зубом. Лет двадцать мы ходили мимо этих печальных развалин.

Но давайте вернемся на сегодняшний Арбат.

Сначала мне хочется вспомнить Мюнхен, русский антикварный магазин недалеко от Ратушной площади.

Мы сидели с хозяином, давним моим московским знакомым, и пили кофе.

В кабинет осторожно протиснулся дорогой соотечественник с большим кейсом.

— Русским серебром интересуетесь?

— Конечно. А что у вас?

— Фаберже, — гордо сказал визитер.

— Не надо, — резко ответил мой приятель.

Когда владелец серебра ушел, мой товарищ разъяснил эту пикантную ситуацию.

— Ты понимаешь, есть канал из России, по которому гонят сюда туфтового Фаберже. Главное, работы-то отличные, продавали бы просто как новодел, был бы отличный спрос и деньги неплохие получили бы. Нет, им обязательно Фаберже нужен. У вас весь Арбат этим завален.

Откровенно говоря, ничего подобного я в арбатских магазинах не видел.

Замечательные ребята из спецотдела милиции, работающие на этой территории по антиквариату, рассказали мне, что по сей день, как и раньше, сюда стекаются краденые ценности.

Совсем недавно они провели остроумную оперативную комбинацию и задержали людей, ограбивших Петербургский Артиллерийский музей.

На продажу в столицу привезли драгоценные доспехи и драгоценный старинный меч.

В маленьком кафе рядом с культурным центром независимой Украины я сижу с человеком, который знает практически все об антиквариате.

— Сюда приходит много хороших вещей, но, как ты понимаешь, не все оседает в магазинах. Здесь работает целая бригада бойцов, а во главе стоит один грузинский авторитет. Он сейчас живет в Париже.

— Фамилию можешь назвать?

— Нет.

— Кличку?

— Тоже нет. Да и тебе не советую глубоко влезать в это дело. Понимаешь почему?

Я понял, и мы, допив кофе, пошли пройтись по залитому солнцем Арбату.

Он разительно не похож на улицу моей юности. Но это не главное. Мимо нас проходят компании совсем молодых ребят, они заходят в летние кафе, заказывают пиво.

Им хорошо и весело в этот солнечный день. Они не видели «топтунов», не знают о том, что здесь пролегал путь сталинского кортежа. Им хорошо на этой улице, потому что она стала их данностью.

У японцев есть отличная пословица:

«Прошлого уже нет, а будущего может не быть, надо жить сегодняшним».

Тверской бульвар

У каждой власти свое понимание прекрасного. При великом вожде всех народов в Москве меняли памятники.

Мудрого, грустного Гоголя, сидящего в кресле, работы знаменитого скульптора Андреева, заменили на подтянутого, похожего на маршала писателя, жизнеутверждающе глядящего в перспективы московских улиц.

Сходство с военачальником Николаю Васильевичу придал его творец, академик Академии художеств Николай Томский, специализировавшийся на скульптурных портретах крупных военных.

Одно время карающая рука советского изобразительного искусства занеслась над опекушкинским Пушкиным. Товарищу Жданову не понравилось минорное настроение великого поэта. Слишком грустно глядел он на творения рук наших веселых современников.

Много лет спустя замечательный историк Иван Алексеевич Свирин показал мне несколько рисунков проектов памятника Пушкину — ничего более чудовищного я в своей жизни не видел.

Но умер Жданов — и «дело Пушкина А.С.» в ЦК ВКП(б), видимо, закрыли и замечательный памятник работы Александра Михайловича Опекушина временно оставили в покое.

Он стоял, открывая Тверской бульвар. Видимо, в генах москвичей был заложен импульс, заставлявший их назначать свидания у этого памятника.

Начиная с двенадцати часов дня и до позднего вечера у памятника толпились мученики свиданий.

Площадь перед Пушкиным была не очень большой, поэтому «часовые любви» стояли частенько практически плечом к плечу.

Но радетели новой социалистической культуры не оставляли великого поэта в покое.

Как сейчас помню, я встретился со своей барышней Леной у знаменитого памятника, потом она заболела гриппом, и только через неделю мы вновь договорились встретиться на старом месте. Пришли — а памятника нет. Переехал он на другую сторону улицы Горького. И сразу осиротел Тверской бульвар.

Московский острослов поэт Михаил Светлов дал свое объяснение этому масштабному акту.

На доме на углу улицы Горького и Тверского бульвара поставили фигуру советской балерины.

— Вы знаете, — говорил Светлов, — почему Пушкин стоит с опущенной головой? Не хочет заглядывать под юбку комсомолке, стоящей на крыше дома. Правительство пожалело его и перенесло на другую сторону.

Это случилось в 1950 году.

Тверской бульвар, смирившись с расставанием, продолжал жить, как и прежде, радуясь, что ему пока оставили памятник Тимирязеву.

Потеря великого поэта не повлияла на прекрасную привычку московского бомонда гулять по самому зеленому бульвару.

В городе тогда, надо сказать, военных было больше, чем сегодня, но начиная с 1947 года они старательно обходили Тверской бульвар. Все дело в том, что легендарный конник Гражданской войны генерал-полковник Ока Иванович Городовиков в том далеком году вышел в отставку. Ему больше не надо было отдавать команды: «Эскадрон оправиться! Огладить лошадей!»

Поэтому генерал катастрофически скучал. После завтрака он выходил на бульвар и в сопровождении несчастного адъютанта, которого за ним закрепили на всю оставшуюся жизнь, совершал пешую прогулку.

Я очень хорошо помню его. Невысокого роста, в длинной зеленой бекеше с каракулевым воротником и золотыми генеральскими погонами, он шел чуть враскорячку, с особым кавалерийским шиком, отсчитывая каждый шаг звоном шпор. На голове лихо сидела папаха.

Генерал зорко поглядывал по сторонам, выискивая глазами несчастных солдат или курсантов. Впрочем, офицерам тоже доставалось от него.

Заметив жертву, генерал подзывал ее к себе, особенно он любил разбираться с учащимися военных спецшкол, и заставлял несколько раз проходить мимо себя строевым шагом.

Услышав зычный голос лихого конника, со всех концов бульвара сбегались посмотреть на это зрелище гуляющие. Редкое развлечение, прямо как смена караула у Мавзолея.

Я обратил внимание, что многие московские места были какими-то незримыми нитями тесно связаны с политическими преобразованиями, происходящими в стране.

После смерти Сталина Тверской бульвар немедленно освободился от ночных сторожей. Раньше вместе с темнотой на аллеях появлялась группа одинаково одетых молодых людей, которые не особенно скрывали свою принадлежность к мощному братству МГБ. Любимым их занятием было пугать влюбленных, расположившихся на лавочках.

Только ты начинаешь целоваться с любимой девушкой, как за спиной раздавалось деликатное покашливание и веселый голос спрашивал:

— Гражданин, прикурить не найдется?

Но их присутствие напрочь исключало любые криминальные действия на Тверском бульваре. Он заслуженно приобрел в Москве славу самого спокойного места, и сюда сбегались парочки со всего центра.

Они объяснялись в любви, не зная, что их счастье охраняет сама государственная безопасность.

Что делали «топтуны», так мы называли людей, стоявших в «зоне визуального контакта» на улице Горького и на Арбате, на воспетом Есениным бульваре?

Все оказалось просто и незатейливо. Тверской бульвар был трассой, по которой сам Лаврентий Павлович Берия возвращался в свой особняк на улице Качалова.

Приход к власти Никиты Хрущева с его командой, вполне естественно, послужил началом грандиозной чистки правительственного аппарата. Чиновников выгоняли со службы безжалостно и быстро. И если при Брежневе опальным «вождям» оставляли квартиры, а иногда и казенные дачи, то Никита Сергеевич карал сурово и беспощадно.

Бывшую номенклатуру выселяли из элитных (по тем временам) квартир, и они бежали в Моссовет за ордерами на новую жилплощадь.

Но начальник, хоть и бывший, все же начальник. Поэтому новые квартиры им предоставлялись в тихом столичном центре. А таким был район Бронных, Тверского бульвара и многочисленных переулков в районе Никитских ворот.

Это вообще стало в Москве заповедным местом. Со временем в этом районе начнут беспощадно рушить прекрасные особняки и доходные дома и на их месте возводить кирпичные безликие жилища новых государственных чиновников высокого ранга.

Но в те времена Тверской бульвар стал местом прогулок представителей поверженной власти.

Надо сказать, что после того как улицы города перестали именоваться чьими-то трассами и Тверскому бульвару вернули его прежнее предназначение, летом он превращался в мужской клуб.

Начиная часов с двенадцати сюда сбегались все пенсионеры. Это, кстати, была заслуга постсталинских преобразований, потому что в те былинные времена не существовало пенсионного возраста и на пенсию уходили или инвалиды, или глубокие старики, остальные вкалывали до гробовой доски.

Итак, новоявленные пенсионеры занимали лавочки, и бульвар превращался в «игорный дом». Гремели кости домино. Зычные выкрики: «Рыба!» заставляли вздрагивать мирных прохожих. На соседних лавочках лихие старички с руками синими от татуировок «шпилили» в картишки.

Самые солидные занимали левую, тихую часть бульвара. Это было место шахматистов.

А по аллеям степенно гуляли «бывшие». У них сохранились еще пальто и костюмы, пошитые в спецателье, по ним, словно по погонам, они точно определяли, на каком номенклатурном уровне состоял в свое время изгнанник из рая закрытых продуктовых распределителей.

Они не играли с населением. Они совершали свой променад, обсуждали новую власть и ждали.

Среди них было много узнаваемых людей, чьи портреты в свое время печатались в газетах и журналах, мелькали в кадрах кинохроники.

Телевидение в те годы практически не влияло на умы электората. Обладатели телеприемников КВН-49 и их соседи глядели на голубом экране в основном фильмы и спектакли.

Солидные люди, погуляв немного, направлялись к славному кафе, стремительно построенному в конце бульвара, неподалеку от памятника Тимирязеву.

Здесь они пили кофе, ели мороженое и матерно ругали Никиту Хрущева за неправильную экономическую политику, особенно за освоение целины.

Как ни странно, бывшие номенклатурщики оказались правы. Целина не накормила страну, она даже не оправдала те деньги, которые вложили в подъем сельского хозяйства будущего независимого Казахстана.

Я достаточно долго проработал в целинном крае и сам видел, как в нечеловеческих условиях молодые ребята, приехавшие со всей страны по комсомольским путевкам, добивались рекордных урожаев и как большая часть его гибла, так как старые маломощные элеваторы не справлялись с таким количеством зерна.

Но местные и московские партийные лидеры докладывали «дорогому Никите Сергеевичу» (так в те годы назывался документальный фильм) о рекордных урожаях, и он был счастлив.

Все, кто пытался рассказать правду о великой аграрной «панаме», немедленно становились врагами развитого социализма. Даже я получил достаточно жестокий урок.

Так уж исторически сложилось, что Тверской бульвар выводил нас, словно знаменитого витязя на картине Васнецова, к камню.

«Налево пойдешь… Направо пойдешь…»

Правда, ничем страшным этот перекресток не угрожал. Наоборот, именно отсюда можно было попасть «в пучину чувственных удовольствий», как любит говорить мой друг кинодраматург Володя Акимов.

Пойдешь налево — попадешь в потрясающую шашлычную, направо — в замечательный ресторан ЦДЛ, прямо — в роскошную пивную Дома журналиста.

Мы назначали встречи в кафе на Тверском. Летом сидели за столиками прямо под деревьями — ну чем не Париж! — а зимой в небольшом чистеньком зале.

Буфетчица Наташа выдала мне страшный секрет, что Московский трест ресторанов открыл эту точку по просьбе разжалованных номенклатурщиков, поэтому здесь всегда были хорошие закуски, кофе и мороженое и, конечно, коньяки и вина.

Слух об этом славном и тихом местечке медленно расползался по соседним улицам, и сюда начали забегать разные центровые люди.

Несколько раз я столкнулся там со своим старинным знакомым Ильей Гальпериным.

Я познакомился с ним, когда он заведовал маленьким магазинчиком, торговавшим всевозможной галантереей в проезде МХАТа.

Илья тогда был королем дефицита. Все дело в том, что страна, усиленно строившая социализм, не обращала внимания ни на какие бытовые мелочи.

И вдруг в городе появилось достижение просвещенной Европы — мужские носки на резинках, которые носят нынче все, и венгерские полуботинки на пряжках.

Столичные пижоны находились в крайнем возбуждении. Вот тогда-то мой сосед, знаменитый московский вор Леня Золотой, отвел меня к Илье Гальперину, и я стал счастливым обладателем нескольких пар вожделенных чехословацких носков.

С той поры у нас с Ильей сложились вполне добрые отношения, мы часто виделись в ресторане «Аврора», в танцзале гостиницы «Москва».

А однажды в «Савое» мы отбили его от разгулявшейся компании каких-то татуированных мужичков, желавших прямо из кабака похитить его очаровательную жену Валю.

Потом у меня, как пишут военные журналисты, начались суровые армейские будни, и появился я в Москве не скоро.

Но выдвинувшись на место постоянной дислокации, я отправился праздновать начало новой жизни в ресторан «Метрополь».

Только мы сделали заказ, как официант принес нам вазу с фруктами и весьмамодное в то время крымское вино «Красный камень».

— Вам прислали, — сообщил он.

— Кто?

Официант доверительно показал мне глазами на столик у фонтана, за которым весело улыбался Илья. Но не дефицитное модное вино поразило меня, не встреча со старым знакомым. Нет. Меня поразила его спутница.

Рядом с Ильей сидела московская красавица Ляля Дроздова, бывшая любовница Лаврентия Берия и мать его дочери.

Много позже Илья, встретив меня на премьере «Декабристов» в «Современнике», затащил к себе на улицу Горького.

Время уже было позднее, Гальперин со своими, мягко скажем, сослуживцами уселся играть в карты, а я с любопытством следил, как по столу передвигались здоровенные пачки денег. В два часа ночи все проголодались, хозяин позвонил в закрытый для всех ресторан «Арагви», и через полчаса прибыли официанты и накрыли шикарный стол.

Красиво умели отдыхать московские цеховики. АИлья Гальперин был в те годы одним из руководителей крупнейшего в стране подпольного трикотажного дела.

О размахе его я узнал позже.

В тот день, когда мы случайно встретились в кафе, Илья, закончив разговор с молодым человеком, явно партийно-руководящего вида, сел ко мне за стол, залпом выпил бокал «Боржоми» и сказал:

— Сколько этих падл ни корми, как до дела доходит, они сразу в кусты. Сколько они с меня бабок получили… Но ничего, если меня прихватят, я о них молчать не буду.

А потом грянуло знаменитое трикотажное дело. Оно было настолько крупным, что режиссер Василий Журавлев, порадовавший нас когда-то фильмом «Пятнадцатилетний капитан», снял пугающую киноленту под названием «Черный бизнес».

Чего только не было в этом кинополотне! Но все-таки отсутствовало главное — связь теневиков с партийным и карательным аппаратом.

Главой дела был некто Шая Шакерман, его мать приходилась родной сестрой знаменитому одесскому налетчику Мишке Япончику, известному всем по одесским рассказам блистательного Исаака Бабеля как Беня Крик.

Племянник исторического персонажа закончил Первый медицинский институт, но клятву Гиппократа не выполнил и сразу же подался в бурное артельное море.

Вместе с Борисом Райфманом и Ильей Гальпериным они переоборудовали картонажные мастерские Краснопресненского психоневрологического диспансера, которые выпускали безобидные и неприбыльные футляры для градусников, в мощный трикотажный цех.

Но трикотажное производство — это прежде всего сырье и оборудование.

Обратите внимание, что все это происходило не в период «застоя», а при грозном борце с Пастернаком, а позже с абстракционистами Никите Хрущеве.

Для расширения производства потребовались новые площади. Взятку отгрузили в МГК КПСС.

За сто тысяч рублей союзный министр, фамилию которого я до сих пор не могу узнать, хотя можно легко догадаться, распорядился отгрузить «психам» вязальные и швейные машины, закупленные в ФРГ совсем для другого предприятия.

За деньги номенклатурные борцы отгружали цеховикам дефицитное, строго фондированное сырье в огромных размерах, из-за нехватки которого чуть не останавливались государственные текстильные фабрики.

Но работать без надежной милицейской крыши в те годы, как и сегодня, было невозможно.

Ежемесячно в саду «Аквариума» на площади Маяковского Шакерман встречался с четырьмя офицерами с Петровки.

Это был выплатной день. Старший получал пятнадцать тысяч, остальные — в зависимости от должности— десять, семь с половиной и пять тысяч рублей.

По тем временам это были громадные деньги.

Я знаю фамилии этих офицеров, но не называю их специально. Семьи жалко.

Хочу сказать, что старший из них получил от деловых к моменту ареста миллион рублей.

Наша встреча с Ильей Гальпериным в тот день оказалась последней.

По случаю того что у всех арестованных совокупно было изъято полторы тонны золота, их, естественно, расстреляли.

Суд, конечно, был закрытым. На скамье подсудимых сидели только коммерсанты. Ментов судили отдельно, а госпартпокровители, снятые с постов, влились в ряды фланирующих по Тверскому бульвару. Уже тогда, как и сегодня, их освобождали от уголовной ответственности за содеянное.

Однажды мы шли по бульвару с моим другом, замечательным сыщиком Игорем Скориным.

На скамейке напротив Театра им.Пушкина на солнышке сидел человек и читал газету.

— Хочешь, познакомлю с забавным персонажем?

— Хочу.

Мы подошли к скамейке.

— Здравствуйте, Борис Ильич, — улыбнулся Скорин.

Человек отложил газету и почтительно поднялся:

— Здравствуйте, Игорь Дмитриевич.

— Отдыхаете?

— Я слышал, вы тоже?

— Пенсионер.

— И я на заслуженном отдыхе.

— Пенсию из общака платят?

— Как придется, Игорь Дмитриевич. Завтра в Сочи улетаю, отдохнуть надо пару месяцев. А вы как?

— Поеду рыбу ловить.

— Ловить — ваша специальность.

— Ну, будь здоров, Борис Ильич.

Когда мы отошли, Скорин сказал:

— Это знаменитый Боря Грач. Борис Ильич Грачевский.

— Мошенник?

— Это ты по одежде определил? Нет. Этот мужик стоит за многими крупными делами, он — сценарист. Пишет планы налетов.

— Прибыльное дело?

— Золотое.

Здесь я хочу немного рассказать о человеке, ставшем прототипом моего романа об уголовном розыске во время войны Игоре Скорине. О его последнем деле. О том, как он выиграл, а потом проиграл свою войну с коррупцией.

В милицию Игорь Скорин попал по комсомольскому набору, со второго курса сельхозинститута. Видимо, из уважения к столь фундаментальному образованию — в те годы в милиции семилетка почти приравнивалась к университету — его сразу же сделали оперуполномоченным и нацепили в петлицы «шпалы».

Именно с этого зимнего дня 1937 года и начался отсчет тридцати лет, пяти месяцев и двадцати дней службы в уголовном розыске.

Скорину было всего сорок девять лет, когда его с почетом уволили из милиции. Ему улыбались, превозносили его заслуги, особенно военные. Сетовали, что раны мешают работать. Вручили грамоту в сафьяновом переплете, подарили хорошее ружье и именные часы.

В сорок девять лет уходил в отставку полковник милиции, начальник уголовного розыска города Фрунзе, нынешнего Бишкека, столицы Киргизии. Уходил, не дослужив отведенных по закону шести лет.

А за три года до этого дня был ограблен и зверски убит инженер Оманов. Ко дню приезда Скорина во Фрунзе преступник был уже найден и приговорен к высшей мере. Но Верховный Суд СССР отправил дело на доследование, что бывает крайне редко, почти что никогда. И дело вновь вернулось в прокуратуру Фрунзе, вновь зашустрили по городу оперативники, исполняя план оперативно-розыскных действий, намеченных следователем, и, вполне естественно, оперативная разработка по делу легла на стол начальника угрозыска города. Не надо было иметь за спиной столь долгий опыт работы, как у Скорина, чтобы определить, что дело обвиняемому просто «пришито».

И Скорин пошел в тюрьму. Невозможно воспроизвести через много лет первый разговор с человеком, ожидавшим смерти. Скорин помнил только его глаза, потерявшие надежду. Они смотрели как-то иначе. Казались большими и бездонными. Потому что человек, много месяцев ожидавший смерти, видел такое, что недоступно обыкновенным людям.

Как легко зажечь надежду в этих глазах! Но как чудовищно трудно выпустить на свободу невиновного.

Но он добился освобождения и отмены приговора. Скорин работал в милиции много лет. Он начал свою службу в печально известном 37-м году. Если вести счет ушедшим товарищам, то к погибшим от бандитских пуль можно приплюсовать и работников угро, умерших в ежовских и бериевских лагерях.

Да, он знал милицию. Он сам был винтиком огромного, сложного механизма, именуемого машиной законности. Он знал и другое — как эта машина порой бывает беспощадна к своим.

Итак, по одну сторону полковник Скорин и несколько оперативников, по другую — аппарат республиканского МВД, прокуратура, партийные власти.

Уже тогда в республике буйно начало расцветать все то, что позже мы легко назовем застойными явлениями. А на самом деле закончился процесс сращивания уголовной преступности с партийным и карательным аппаратом. Вот в этом и были-то главные последствия периода сталинского беззакония.

Да, они установили преступника. Но установить одно, а предъявить обвинение — совсем другое. Убийство совершил сын одного из руководителей республики. Скорина запугивали, взламывали сейф в его кабинете в поисках розыскного дела, тайно обыскивали квартиру, пытались спровоцировать взятку. В ход был пущен весь набор средств.

А потом нашли самое простое. Медицинская комиссия, старые раны и болезни, заключение врачей и почетная отставка.

Боря Грач всплыл в разговорах с сыщиками через несколько лет по делу об ограблении Давида Ойстраха.

Всплыл, но, как всегда, участие его доказано не было.

Об этом ограблении написана целая библиотека детективов, поставлены фильмы, в которых показано, как мучительно и сложно сыщики выходили на след преступников.

Отдыхал на 101-м километре после очередной отсидки вор-домушник Никонов, и случилась с ним лирико-драматическая ситуация. Влюбился он в местную врачиху, даму весьма красивую. Но она отвергала его попытки, и он решил поразить ее своим размахом.

А для этого, как известно, нужны деньги, тут, как говорили, и сошлись интересы Никонова и Бори Грача.

Музыкант был в отъезде, в подъезде дома шел ремонт, посему бдительная вахтерша потеряла счет мужикам в рабочих робах, снующим по лестнице.

На дело Никонов пошел с младшим братом. Умело отключил охранную сигнализацию, спокойно вскрыл двери. Освоился в квартире, разыскал все потаенные места, взял огромную сумму в валюте и советских деньгах, целую кучу драгоценностей, заодно и дорогой магнитофон. И братья-разбойники покинули квартиру.

Так бы и ждали сыщики, пока у перекупщиков и в комиссионных магазинах всплывут похищенные вещи, чтобы выйти на ушлых урок, но все оказалось значительно проще.

Несмотря на строжайший запрет старшего брата, Никонов-младший с товарищем еще дважды посещал квартиру знаменитого музыканта и во время одного из визитов выронил из кармана ручной эспандер, на котором была выжжена его фамилия.

Вот этот-то эспандер и дал следствию возможность стремительно выйти на ворюг.

Отработав фамилию, сыщики установили, что в «зоне-сотке» проводит свои дни вор-домушник с такой же фамилией.

Отработали его связи и выяснили, что у него есть младший брат-качок.

Решили посадить им на хвост наружку. Возглавил эту часть операции мой старый друг, тогда полковник, Эдик Айрапетов.

Наружное наблюдение дало невероятные результаты. На второй день Никонов-младший отправился в валютный магазин «Березка», где за доллары они с другом закупили ондатровые шапки. Оперативники еле успели предупредить сотрудников КГБ, несших в этом опасном месте нелегкую службу, чтобы они не повязали пацанов на выходе.

А старший брат, подогретый дорогими напитками в вокзальном ресторане, дождался на улице красавицу врачиху и, достав из кармана многокаратное кольцо и дорогие браслеты, предложил ей руку и сердце.

Гордая дама отказалась.

Тогда, в лучших традициях, Никонов бросил драгоценности на землю и втоптал их в грязь каблуком.

Когда они разошлись, оперативники выковыряли украшения из грязи и без труда определили, у кого они украдены.

А дальше как обычно: задержание, следствие, суд.

Вот и вся история, только в ней нет скрипки Страдивари.

Я иду от Никитских к Пушкинской по Тверскому бульвару. Не играют больше в домино и шахматы на скамейках веселые местные люди. Исчезли. Отправились жить в Митино или за Кольцевую дорогу.

Теперь в их домах расположились фирмы, которые ничего не производят, и банки с ограниченной уголовной ответственностью.

Москва вплывает в новый век. А какой он будет — посмотрим. Конечно, хочется, чтобы он стал хоть немного добрее к нам.

Двенадцать ступенек вниз

Почти триста лет назад начальник Тайной канцелярии генерал Ушаков докладывал наверх, что его людьми арестован дьякон Иван сын Федотов за то, что взгромоздился на колокольню и кричал:

— Быть сему месту пусту, и земная твердь разверзится.

За слова сии поносные дьякон доставлен в Тайную канцелярию и кнутами бит нещадно.

Я вспомнил этот забавный случай, стоя на Большой Дмитровке (ул. Пушкинская) как раз в том месте, где разверзлась земная твердь.

Земля обвалилась, словно упала сюда полутонная авиабомба, соседний дом треснул пополам.

Утро было серым и слякотным, вокруг стояло несколько зевак, горячо обсуждая, провалится ли под землю весь центр Москвы и когда.

Все сходились на том, что провалится всенепременно.

Милиционеры со скучными лицами вяло покрикивали на любопытных, не давая им подходить к опасной зоне.

Почти напротив обвала расположился ресторан «Ладья», он, видимо, тоже пострадал от передвижений земной коры, бравые молодцы вытаскивали из его недр столы и стулья.

— Наверно, затопило, — сказал кто-то рядом со мной.

Я обернулся, увидел знакомое очкастое, уже сильно потраченное жизнью, лицо.

— Ты меня не узнал? — спросил очкарик.

— Конечно, узнал.

Я действительно вспомнил его, вот только имя исчезло, стерлось из памяти.

— Конец нашей «Яме». Знаешь, я все надеялся, что найдется человек умный и опять здесь пивную откроет.

— А ты по-прежнему тут живешь?

— Уже не живу, дом мой тоже накрылся. Приходили из жилуправления, предлагали Митино, а я попросил хоть конуру в коммуналке, но только здесь. Я же на Пушкинской шестьдесят лет прожил. Пойдем выпьем. Помянем нашу «Яму».

И мы пошли.

Прежде чем начать рассказ о знаменитом в столице подвале, я хочу кое-что вспомнить.

В Москве когда-то было много отличных пивных баров. Они все значились под номерами. Я, к сожалению, забыл цифры на вывесках этих замечательных заведений, но хорошо помню два из них.

Один назывался «Есенинским», говорили, что поэт-гуляка любил проводить там время.

Теперь на его месте стоит огромный «Детский мир». Но, как сейчас, я вижу его обитые деревом стены и удобные кресла.

Здесь собирались игровые люди, приезжали после бегов отдохнуть в своей компании.

И, конечно, «Пивной бар» на Пушкинской площади, теперь на его месте разбит сквер, где, по моим данным, собирались поставить памятник Леониду Ильичу Брежневу.

Как раз напротив великого поэта. По замыслу цеков-ских холуев получалось здорово: автор великого сочинения «Малая Земля» и Пушкин совсем рядом, олицетворяя преемственность русской литературной гениальности.

Приглядитесь внимательно, и вы сразу же найдете в данном архитектурном ребусе место для так и не поставленного памятника.

Так вот, когда-то здесь былпрекрасный «Пивной бар». Но публика сюда приходила особая. Я бы сказал, элитная.

Напротив заведения расположились редакции двух газет: «Труд» и «Известия», чуть дальше — журнал «Новый мир», а в Путинковском переулке, в доме, где сейчас Комитет по печати, размещался Радиокомитет.

Наверно, ни одно пивное заведение не отражалось так часто в советской литературе, как эта пивная точка.

И только потому, что в двух шагах от бара находился Литинститут.

Рядом три театра. Поэтому сбегались сюда после репетиции артисты.

Клуб это был. Не пивная — клуб.

Но Никита Сергеевич Хрущев, великий преобразователь страны, посчитал, что все эти бары, коктейль-холлы и рестораны никакой пользы советскому человеку принести не могут.

Он, еще будучи партийным вождем Москвы, вынашивал план уничтожения злачных мест.

Став первым в стране, он ликвидировал деревяшки, маленькие пивные, находившиеся в каждом московском переулке, и закрыл пивные бары.

В 1957 году образовалось на Пушкинской площади всегда пустое молочное кафе. Только местные алкаши забегали сюда распить принесенную бутылку под невкусные, словно резиновые, сырники.

Брежнев был человеком широких взглядов. При нем постепенно начали вновь открываться пивные заведения.

Так появилась «Яма». Давайте зайдем туда.

Если повезет и у железных перил, огораживающих вход, не окажется очереди, то, сбежав по этим ступенькам, ты оказывался совсем в другом мире.

Тебя встречал сложный коктейль запахов: застаревшего табачного перегара, плохого пива и несвежих вареных креветок.

Сумрачный зал с бутафорскими колоннами, длинные деревянные, плохо вымытые столы, официанты в несвежих белых куртках.

Если повезет и вы найдете место, то тогда можно заказать странный напиток, напоминающий пиво.

Его разбавляли безбожно водой, а чтобы было нечто наподобие пены, добавляли в светло-желтый напиток соду.

Больше никогда и нигде я не видел таких мелких и невкусных креветок, а сосиски, если вы их заказывали, нужно было долго отчищать от намертво приваренного к ним целлофана.

Правда, к пиву могли принести скумбрию. Коронное блюдо бара. Но она была настолько соленая, что есть ее решались немногие.

Добавьте к этому человеческую разноголосицу, нашпигованную матом, звон пустых бутылок, катающихся под столами, стук тяжелых пивных кружек. Вот такая была обстановка в «Пивном баре» на углу Пушкинской и Столешникова, который в Москве называли «Ямой».

В легендарные годы застоя в центре города еще жили люди.

На Пушкинской, в Столешниковом, на Петровке и в прилегающих переулках вечерами весело зажигались окна, на улицах суетились прохожие. Что и говорить — центр города. И народ здесь был особый. Коренные москвичи.

Надо сказать, что в районе «Яма» пользовалась дурной славой.

— Притон ворья и хулиганов, — говорили законопослушные граждане, с опаской минуя пьяные компании, вылезающие из подземелья на свежий воздух.

Плохая слава была у «Ямы». Очень плохая.

Видимо, поэтому в один солнечный апрельский день ленинского субботника и пришел сюда секретарь Фрунзенского райкома.

Он отправился с инспекцией по району посмотреть, кто несет нынче ленинское бревно, и проверить местное гнездо идеологического разврата.

А в баре, в дальнем закутке, собралась компания завсегдатаев, и мы, конечно, пили не только местное пиво, а кое-что покрепче.

К столу подбежал перепуганный администратор Сережа.

— Не губите, ребята! Выручайте!

Но прятать стаканы и бутылки было уже поздно. Взал вплыл партийный лидер, сопровождаемый свитой, в которой находился и начальник райотдела УВД.

И тогда Гена Смолин, парень с внешностью театрального соблазнителя и голосом певца из провинциальной оперы, вскочил и запел:

Мы на стройку идем,

Мы на вахту встаем,

Мы находимся в звездном полете…

Весь стол мощной разноголосицей подхватил:

Это мы коммунизм на земле создаем,

Значит, мы на партийной работе…

Секретарь истово выслушал песню, а потом сказал растроганно:

— А вы говорили, что здесь одни люмпены собираются. А это же наши, наши люди. Пусть отдыхают. Поработали на субботнике, выпили, хорошие песни поют.

А стол уже исполнял:

И вновь продолжается бой,

И сердцу тревожно в груди,

И Ленин, такой молодой,

И юный Октябрь впереди…

Секретарь райкома со свитой ушел довольный.

Только замыкающий ряды проверяющих начальник 17-го отделения с порога погрозил нам кулаком.

На это у него были основания, он лучше всех знал, кто действительно клубится в этом подозрительном месте.

Несколько лет назад по телевидению показывали фильм о шестидесятниках. Это были подлинные «фрондеры», и рассказывали они, как чудовищно пострадали за свою смелость и убеждения.

Один из них был главным редактором популярного журнала, но за смелую публикацию его освободили и отправили в ссылку… собкором «Известий» в Прагу. Второй за беспримерную смелость был переведен из консультантов международного отдела ЦК КПСС политобозревателем тех же «Известий».

Третий потерял должность в штабе партии и стал одним из руководителей Института философии АН СССР.

Действительно, «тяжелые» испытания выпали на долю номенклатурных шестидесятников.

А наш запевала Гена Смолин блестяще окончил философский факультет МГУ, работал в том же институте и был оттуда изгнан за философский ревизионизм… Он слишком серьезно изучал неопубликованные ленинские работы.

Вспоминая ребят, которые составляли главную и самую интересную компанию «Ямы», я уверен, что подлинные шестидесятники собирались именно за этими нечистыми столами.

Сюда приходил Юра С., отличный парень, умница. Он в двадцать пять лет защитил кандидатскую диссертацию по экономике, но разошелся с корифеями социалистической науки во взглядах на многоукладность.

Приходил прекрасный цирковой акробат Гена Попов, человек, попавший в книгу рекордов Гиннеса за то, что на руках, без страховки, обошел по карнизу Эйфелеву башню.

Компания. Странный конгломерат людей, так или иначе ощутивших нравственный кризис.

Здесь собирались прекрасные музыканты, способные актеры, несправедливо забытый мой близкий друг, олимпийский чемпион по боксу Володя Сафронов.

Они приходили сюда становиться на душевный ремонт.

Я никогда не слышал, чтобы кто-нибудь из моих товарищей жаловался или обвинял кого-то в своих неудачах.

Жили все по игроцкому принципу: «Попал — попал».

Здесь находили друзей прекрасные художники.

Врачи, инженеры, журналисты, киношники, актеры, ребята из науки, спортсмены нашли в этом неуютном подвале подлинную мужскую дружбу и братскую взаимовыручку.

Попасть в компанию было так же непросто, как вступить в престижный клуб.

Так оберегались от чужих, неинтересных им людей.

Только не подумайте, что все посетители «Ямы» были спортсмены или ученые.

Нет.

Сюда сбегалось и центровое ворьё. Карманники, форточники, квартирные разбойники.

Приходили два брата, державшие торговлю наркотой.

Люди они были серьезные, вели себя сдержанно и вежливо, конфликтов в баре искусно избегали, но на улице, в любом проходняке в Столешникове могли спокойно подрезать обидчика.

Постоянно бывали в баре ребята, которых я знал еще по «Броду» — так в 50-е называлась улица Горького: Юрка Тарасов, когда-то элегантный широкий «золотишник», работавший у скупки на Петровке, и приблатненный Вова Усков. У него был полный набор страшных рассказов о блатной жизни, о побегах, гопстопах и расстрельная статья.

По молодости в далеком 51-м он с подельником украл чемодан у иностранца, отсидел положенное и с той поры свято верил, что он «вор в законе». Володька всегда носил с собой нож-выкидуху, которым пугал сопляков, заглянувших в бар.

Но парень он был компанейский и неплохой. Приходил сюда не просто выпить, закусить и «посмолить косячок». Он приходил играть.

В «Яме» собирались московские каталы «зарядить в железку».

Играли с открытия до окончания работы бара. У игроков были свои столы, за которыми и происходили баталии.

Здесь собирался цвет игровой Москвы: Боря Кулик, Сеня Фридман, Боря Крест, Бондо Месхи.

Всех перечислить невозможно. Они приходили, «заряжали», угадывали или «попадали».

Потом уезжали на бега и снова возвращались за своим эфемерным счастьем

«Яма» была, пожалуй, единственным местом в Москве, где позволяли отыгрываться в долг.

Но правила были жестокие: не принес деньги вовремя — можешь ответить кровью.

Железка — вещь заразная, если попрет, за вечер можно было снять несколько тысяч.

Ну а если не попрет…

Я наблюдал, как зажимались в кулаках купюры, как тихо над столами говорились короткие фразы:

— Три первых… Две последних и первая…

Маленькие цифры на государственных банкнотах за минуту делали человека богатым или нищим.

Это была особая жизнь, малопонятная непосвященному человеку.

Конечно, бывал здесь и солидняк. Павлик Кат, фарцовщик, торговавший «розочками».

Он специализировался на сапфирах. В «Яме» назначал свидания клиентам.

Он не боялся, что здесь его «кинут». Это было практически невозможно, к Павлику в подвале хорошо относились и всегда были готовы оказать физическую поддержку, ну а милиция сюда не заглядывала.

Конечно, бар был нашпигован агентурой, но Павлик тоже был не фраер.

Сюда приходил странный, тщательно одетый человек без возраста, с пустыми белесыми глазами, смотрящими мимо тебя.

Имени его никто не знал, а кличка его была «Лангуст». Он аккуратно садился за стол, тщательно вытирал его бумажной салфеткой, заказывал пиво и креветки и закуривал трубку.

Чем он занимается, не знал никто. Он частенько предлагал зажиточным посетителям приобрести у него любопытные вещи.

То какие-то необыкновенные, вороненой стали наручные часы, сделанные в 15-м году, то плоскую широкую серебряную цепочку, то немецкий «Знак восточных народов», которым награждали власовцев и полицаев, то старый Устав РККА.

Мне иногда казалось, что у него где-то есть подпольная мелочная лавочка.

Однажды он подошел ко мне, предложил купить за пятерку книжный раритет и положил на стол книгу в коричневом переплете.

Тоненькая, практически брошюра, в солидном твердом переплете. Издана в издательстве «Заря Востока», расположенном в Тбилиси.

Это была пьеса «Инженер Сергеев», обошедшая во время войны и после Победы практически все театры страны. Автор этого странного сочинения — некто Всеволод Рокк. Судя по авторской ремарке в конце пьесы, драматург закончил ее в декабре 1941 года в Краснодаре.

Я начал перелистывать книгу и увидел фотографию комнаты, видимо гостиной, дорого обставленной по моде 50-х годов. Немецкая тяжелая мебель, ковры, картины, на полированной подставке в углу стоял большой самовар с накладным двуглавым орлом, у которого была обломана царская корона.

— Стоп, — Лангуст вырвал у меня фотографию, — это не продается.

Но мне уже не нужны были его разъяснения — я увидел самовар и понял, кто автор этой пьесы…

Когда-то, в далеком 47-м, мы, пацаны, бегали в магазин «Филателия» на Кузнецкий мост. Рядом в антикварной комиссионке стояли на витрине две вещи, повергавшие нас в трепет: огромный орел из неизвестного металла с красными, как выяснилось, рубиновыми глазами и желтый самовар с накладным российским гербом.

Я хорошо запомнил этот герб: некогда венчавшая орла императорская корона была выломана. Позже мне рассказали, что самовар сей был из чистого золота.

Во время обмена денег в том же 47-м в московских комиссионках скупили все подчистую. Исчез красноглазый орел, пропал самовар с остатками упраздненного герба.

Потом след самовара обнаружился в протоколах обыска у известного в те годы драматурга Всеволода Рокка.

Правда, кроме драматургии, у автора этого сочинения было и другое занятие. Именно его сменил на посту министра МГБ генерал-полковник Абакумов, а литератор возглавил не менее звучное ведомство — Министерство госконтроля.

Подлинная фамилия человека, прикрывшегося звучным псевдонимом, была Меркулов, и имел он звание комиссара госбезопасности первого ранга. Его, несмотря на литературные заслуги, расстреляли в 1953 году по делу Берия.

Много позже, работая с материалами МЧК, я наткнулся на любопытный документ. Некто пламенный большевик Васильев занял высокий пост в Сокольниках. Начал он с того, что выселил из особняка владельца ткацкой фабрики Николаева с семьей, естественно, унаследовал его имущество, в том числе и золотой самовар с двуглавым орлом.

Группа МЧК по борьбе с уголовной преступностью, возглавляемая Мартыновым, проверив жалобу Николаева, довела до сведения начальника МЧК Манцева, что Васильев, позоря высокое звание большевика, пьет, устраивает оргии и берет взятки у обывателей.

Тогда с этим злом боролись оперативно, и красивую жизнь номенклатурного работника оборвала пуля в 1918 году.

Не правда ли, странное совпадение?

В 1959 году я работал в пресс-центре первого Московского международного кинофестиваля.

Вся элитная киножизнь проходила в гостинице «Москва». Столичных тусовщиков особенно привлекал пресс-бар, дислоцированный в ресторане на седьмом этаже. Вполне естественно, что не было отбоя от просьб журналистов, работающих на кинофестивале, попасть в этот оазис красивой жизни.

В администрации фестиваля работало много друзей, и они всегда помогали мне с пропусками для знакомых.

Однажды мой товарищ привел своих друзей. Мы весело провели время, а потом поехали на Сретенку, в гости к Коле и Жанне. И там я вновь увидел золотой самовар, совершенно случайно, когда изрядно принявший на грудь хозяин пригласил меня в другую комнату похвастаться необычайной красоты старинными часами «Нортон». Оказалось, что Коля был крупнейшим московским цеховиком.

Мы несколько лет не виделись, а потом я узнал, что Коля загремел «за хищение в особо крупных размерах». За год до этого он развелся с женой, разменял квартиру, продал дачу. Тогда так поступали, чтобы избежать конфискации, которая неумолимо шла за осуждением.

Но Колю не отправили в «солнечную» Коми, его расстреляли.

Так уж сложилась жизнь на конец эпохи Хрущева. Отмечено это время не только борьбой с абстракционизмом, но и серией высших мер. Причем стреляли не бандитов типа Рогожина или Асланова, а именно хозяйственников.

И что любопытно, судили их в закрытых заседаниях, словно шпионов. Видимо, уже в те годы кто-то крепко боялся, что всплывут данные о взятках и дорогих подношениях тогдашней номенклатуре.

И получилось так, что все владельцы золотого самовара закончили свою жизнь трагически. Я уже говорил о странной цепочке совпадений.

Некоторое время назад я семь дней прожил в элегантном курортном городке Хихон в Испании.

Там проходила так называемая «черная неделя», а если проще — международная неделя детектива.

Это был веселый карнавал, весь город словно стал огромной ареной детективного действа.

Ранним утром последнего дня я вышел из отеля и решил пройтись по пустому городу.

Со знакомой улицы Корриды, улицы самых дорогих магазинов, я свернул в маленький кривой переулок, где теснились ювелирные и антикварные лавки. Я равнодушно скользнул взглядом по россыпи колец за стеклом, полюбовался моделью старинного парусника и… За стеклом стоял мой старый знакомец— золотой самовар. Да, это был именно он! Я не мог ошибиться. Тот же серебряный орел с отломанной короной.

Месяц назад мне надо было найти милый и недорогой подарок, и я пошел к Павлику Коту, который теперь уже стал Павлом Ефимовичем и больше не торгует в пивных камушками, а имеет в самом центре солидное ювелирное дело.

Он повел меня к своим реставраторам, и у одного я увидел знакомый золотой самовар.

— Как он к тебе попал? — спросил я Павлика.

— Один богатенький прикупил его в Испании и отдал мне на реставрацию — орла короновать нужно.

— Ты не можешь мне сказать, кто владелец?

— При всей старой дружбе — не могу. Тайна вкладов, брат. Имя уж больно известное.

Будем надеяться, что новый владелец самовара прочтет эту историю и постарается кому-нибудь втюхать золотое чудо, приносящее несчастье. Кстати, Павлик объяснил мне, что накладной орел сделан не из серебра, а из платины.

И вся эта история странно связана с книгой, купленной в «Яме» у странного человека, как потом выяснилось, хорошо знавшего не только Меркулова, но и братьев Кобуловых, Гоглидзе и Влодзимирского.

Кто он был, постоянный посетитель пивного подвала? Агент? Чекист-расстрига? Или чей-то сын? Мне так и не удалось узнать.

Время унесло его вместе со многими другими пившими, игравшими, спорящими в этом подвале… До чего же оно беспощадно…

Но когда становится скверно и муторно и кажется, что все не удалось и жизнь сложилась как-то не так, мне хочется попасть не в Дом кино, не в Дом журналиста.

Мне хочется сбежать вниз по двенадцати ступенькам, зайти в зал, прокуренный и пропахший плохим пивом, сесть за стол и ощутить прикосновение добрых рук, услышать милые сердцу голоса и почувствовать покой и легкость.

Жаль, что этого не будет никогда.

Вращение шара

Шар висел над эстрадой и с первого взгляда казался очень большим, но когда ты начинал к нему присматриваться, то понимал, что увеличивался он благодаря зеркальной поверхности. Свет, падая на десятки покрытых амальгамой кружочков, треугольников, квадратов и ромбов, создавал вокруг него своеобразный нимб, увеличивая его размеры.

Днем зеркальный шар словно съеживался, становился меньше. Он отсыпался перед вечерней гульбой, когда свет софитов с эстрады заставлял его вращающиеся грани бросать в зал разноцветные искры.

Ах, этот зал кафе «Националь», самого модного, самого привлекательного в Москве!

Бронзовые светильники, тяжелые гардины, закрывающие окна, арка-перегородка красного дерева, делящая зал на две части. Изумительная посуда, конечно, гордость ресторана — столовое серебро восемьдесят четвертой пробы, изготовленное знаменитым мастером-ювелиром Овчинниковым.

Кафе в то суровое сталинское время было неким оазисом демократии. В нем совершенно спокойно пили коньяк и закусывали шницелем «по-министерски» иностранцы и наши соотечественники.

Сегодня многие высказывают различные предположения о причинах начала «холодной войны», о железном занавесе и прочих исторических ужасах.

Лично я считаю, что поводом для знаменитой речи Уинстона Черчилля, произнесенной 3 марта 1946 года в Фултоне, бесспорно послужило происшествие в кафе «Националь».

За несколько месяцев до этого знаменательного события, повернувшего ход мировой истории, в Москву прибыл сын английского номенклатурного работника политический обозреватель Рандольф Черчилль.

Надо сказать, что отпрыск британского премьера любил повеселиться, особенно — крепко поддать.

Приняв энное количество армянского коньяка, он становился необузданным и агрессивным.

Залив глаза в номере, он однажды спустился в кафе «Националь» и повел себя как истинный британец, приехавший в колонию.

Войдя в кафе, он схватил стул и взгромоздился на эстраду, которую только что покинул оркестр. Вынул из кармана бутылку и начал пить.

На резонное замечание метра Юрия Михайловича, элегантного господина, весьма похожего на американского композитора Глена Миллера, о том, что у нас так себя вести не принято, Черчилль-младший послал его по-английски к матери.

Надо сказать, что Юрий Михайлович знал в совершенстве три иностранных языка и работа в сети общепита была «крышей» для его основной боевой профессии.

На том же английском он предложил Рандольфу освободить эстраду и покинуть зал.

Но член британской номенклатурной семьи пошел по стопам наших высокопоставленных сынков и запустил в него бутылкой.

Юрий Михайлович увернулся, бутылка, словно граната «мильс», разнесла закуски на ближайшем столике, салат «оливье» поразил дамские туалеты.

Тут, конечно, появились «возмущенные советские граждане», которые и стащили заносчивого британца с эстрады.

Они прекрасно помнили постулат великого вождя, товарища Сталина, что самый простой советский человек стоит на две головы выше любого буржуазного чинуши.

Знатный гость покинул Москву, увозя в душе злобу и обиду. А после этого его папенька начал против нас «холодную войну» и железный занавес опустился.

Насчет причин начала «холодной войны» я, конечно, пошутил, но все остальное правда.

Впервые я попал в кафе «Националь» в 50-м году. Я был тогда мальчишкой, одетым в модные шмотки, которые мой отец щедро привозил мне из всевозможных заграничных поездок. И компания наша была весьма неплохо одета по сравнению со среднестатистическими гражданами страны, строящей социализм.

Мы тогда жили в весьма пуританском обществе. Половина страны ходила в форменной одежде, вторая половина носила вещи, сшитые на наших передовых фабриках.

Джаз был запрещен, иностранные фильмы можно было увидеть только на случайных сеансах в окраинных клубах. Чтобы достать билет на американскую картину, мы иногда простаивали ночами в очереди.

Нам нравились эти фильмы, в которых не было ударных темпов, профсоюзных и комсомольских собраний.

Мы смотрели их и старались подражать экранным героям, по возможности так же одеваться, так же ходить, так же уверенно и твердо говорить.

Мы сидели в «Национале» и дымили сигаретами, именно сигаретами, хотя их тогда почти не курили — большинство людей предпочитали папиросы.

Мы именно дымили, потому что всерьез никто из нас тогда не курил. Но сигарета была признаком мужественности, заграничности, и нам казалось, что с ними мы выглядели солиднее и старше.

Мой покойный отец, профессией которого было доставать из-за кордона чужие секреты, был человеком веселым, любившим погулять в ресторане.

За то недолгое время, пока он находился в Москве, он веселился по полной программе. К тому, что я рано начал с приятелями ходить по ресторанам, он относился философски, субсидировал мои походы и давал дружеские советы.

— «Националь» обходите стороной, — говорил он.

Уж кто-кто, а он точно знал, что притягательное это кафе было своеобразным садком, из которого потом абакумовские ребята изымали нужных персонажей для своих сценариев заговоров.

Но все мы жили в счастливом неведении, поэтому огни кафе на углу улицы Горького и Манежа заманивали нас в элегантный и немного чопорный мир.

В первый раз, когда я пришел в «Националь», меня поразили люди, сидевшие за столиком недалеко от нас.

Как сейчас, помню уже немного разгоряченных знаменитых актеров Михаила Названова и Павла Массальского, а через два столика что-то ели сошедшие на грешную землю Любовь Орлова, Григорий Александров и Ростислав Плятт.

Совсем недавно на экран вышел фильм «Весна». Принят он был зрителями с необыкновенным восторгом. Вте годы решиться поставить фильм, в котором не было соцсоревнования, партконференций и нравоучительных рабочих-ветеранов, было событием. В фильме даже целовались. Такую непростительную эротику мог пробить через цековские препоны только режиссер, поставивший любимый фильм вождя «Волга-Волга».

Я, кстати, не шучу. Начиная с 50-го года из старых фильмов начали добросовестно вырезать сцены с поцелуями, в новых их заменило крепкое товарищеское рукопожатие.

Так ВКП(б) беспокоилось о нашем моральном облике. Мне приходится иногда делать экскурс во всевозможные глупости того времени, но иначе сегодняшнему читателю многое будет просто непонятным.

Нас, молодых, привлекало в «Национале», кроме интерьера, изумительной кухни — в те годы мы, правда, мало в этом разбирались, — возможность увидеть не на сцене, не с экрана людей, которые были нашими кумирами.

В кафе царила особенная дружелюбная обстановка и мы, молодые, чувствовали себя практически равными с этими известными людьми, носившими на лацканах пиджаков медали лауреатов Сталинской премии.

В те годы это было принято.

Ну и, конечно, цены, что для нас было особенно важно.

В своем изумительном романе «Долгое прощание» Юрий Трифонов описывает, как его герой Гриша Ребров приходит в «Националь».

«Угнездившись за любимым столиком у окна, он пил кофе, жевал весь вечер один остывший шницель с картофельным паем, который умели по-настоящему делать только здесь, в „Национале“… Ребров был без денег. Утром взял у Ляли десятку».

И снова хочу пояснить. Это была десятка, которую в 1961 году Никита Хрущев переименовал в рубль

Правда, после «разжалования» на этот рубль в «Национале» можно было выпить две чашки кофе.

Когда у нас совсем не было денег, мы заказывали окуня на сковородке, яблочный пай и кофе, и это стоило все ту же десятку.

В 50-м году в читающей Москве произошло заметное событие: журнал «Новый мир» в октябрьском и ноябрьском номерах опубликовал повесть Юрия Трифонова «Студенты».

Впервые на страницах журнала мы прочли нечто похожее на правду, увидели послевоенный московский быт.

Я, Валера Осипов и Юлик Ляндрес, впоследствии Юлиан Семенов, бегали на какие-то диспуты, до хрипоты обсуждали поведение героев, и все это было нам необыкновенно интересно.

По-моему, в сентябре 51-го года к нашему столу в «Национале» подошел крепкий парень в пошитом, видимо, в Риге пиджаке-букле, на лацкане которого висела медаль лауреата Сталинской премии третьей степени. Он вежливо поздоровался с нами, присел за стол и завел с Валерой Осиповым разговор о баскетболе.

Поговорив несколько минут, Валера спохватился и познакомил нас. Он представлял нас с перечислением всех спортивных достижений и наград, а про гостя сказал просто:

— Это Юрий Трифонов.

Я и раньше видел его, он сидел всегда в первом зале у стены, эти столы постоянно занимали уважаемые завсегдатаи, среди которых было много писателей.

Один из них вызывал у меня необыкновенный интерес. Был он невысокий, коренастый, с большой головой, копной седых волос. Смотрел на мир добро и насмешливо.

— Ты знаешь, кто это такой? — спросила меня как-то моя барышня Ира.

— Нет.

— Это Юрий Карлович Олеша, мы живем в одном доме.

— Ну, конечно, знаю, — решил я показать свою образованность. — «Три толстяка».

— Не только, — сказала Ира, — я дам тебе его книгу, вышедшую в 30-х годах.

Так я прочитал необыкновенный роман «Зависть», который и сейчас считаю шедевром нашей литературы 30-х годов.

Много позже, когда я вернулся в Москву, отстегнул погоны, спрятал их на память, а шинель, китель и синие бриджи подарил соседу по коммуналке слесарю Грише, которые он немедленно пропил, и стал журналистом, я начал ходить в «Националь» несколько в ином качестве.

Со мной, как с равным, разговаривали местные корифеи. Я был человеком из их цеха. Пусть подмастерьем, но все-таки своим.

Я помню, мы сидели опять втроем, с Юликом Семеновым и Валерой Осиповым, и к нам присоединился только что пришедший Юрий Карлович.

Он был один, без верного оруженосца, литератора Вени Рискинда. Дела у него немного поправились. Переиздали «Три толстяка» и «Зависть». Вышла новая книга — «Ни дня без строчки». Завсегдатаи «Националя» назвали ее «Ни дня без рюмки».

Юрий Карлович сел за наш стол, налил коньяку и сказал:

— Зима. Я нынче из окна видел Москву, похожую на гигантский пирог с глазурью.

Не знаю почему, но эти слова, этот образный ряд, странное видение города поразило меня, я решил обязательно запомнить эту фразу. Но, конечно, не записал, забыл. Потом пытался вспомнить. А недавно купил его дневники и нашел ее там.

Он называл себя князем «Националя». И он действительно был им. В те годы Юрий Карлович был беден. Чудовищно беден. А ведь до войны он был знаменитым писателем со всеми вытекающими последствиями.

Бросок из известности в забвение, из богатства в бедность не сломил его. Несмотря на глухое пьянство, он оставался человеком с необыкновенным чувством собственного достоинства.

В «Национале» его любили все. Не жалели, а именно любили — за талант, мудрость и смелость.

Сердобольные официанты кормили и поили его не просто в долг, а иногда и бесплатно.

Началась оттепель. И сразу вспомнили о его замечательных книгах. Их переиздали. У Олеши появились деньги. Как рассчитаться с теми, кто помогал ему в трудную минуту? Деньги? Пошло. Это не для Юрия Карловича.

Он получил гонорар и купил всем официанткам наручные часы.

Опять хочу оговориться: в те годы часы были чудовищным дефицитом.

Когда я начал ходить в «Националь», совсем молодым, я еще не понимал, что это было не просто кафе. Не просто место, где пьют коньяк и едят судак «орли». «Националь» был клубом, кстати, точно таким же, как пивбар «Яма» в 70-е, только люди сюда ходили совершенно иные.

Но у каждого из них, даже у процветающих в те времена, лежал на душе какой-то камень. Что-то недоброе заставляло их идти не в веселую «Аврору» или «Метрополь», а сюда, под успокоительное сияние зеркального шара.

Он вращался и магнитом притягивал к себе всех заблудившихся на дорогах строящегося социализма.

Я попытаюсь восстановить один день «Националя» не очень далеких 50-х годов.

Первыми приходили трое: Юрий Олеша, кинодраматург Александр Ржешевский и поэт-песенник Вениамин Рискинд.

Об Олеше я уже рассказывал, два его спутника заслуживают не менее пристального внимания.

Когда я еще мальчишкой увидел Александра Ржешевского в «Национале», никогда бы не подумал, что через несколько лет увлекусь его теорией эмоционального кино.

Лучшие режиссеры ставили по его сценариям фильмы: «В город входить нельзя», «Простой случай», «26 бакинских комиссаров» и, конечно, «Бежин луг» великого Эйзенштейна.

Но, как ни странно, впрочем вполне закономерно для того времени, именно эта работа не понравилась Сталину, и фильм разгромили и уничтожили, то бишь смыли.

Ржешевский был человеком сильным и ушел в театральную драматургию. Он стал соавтором нашумевшей пьесы «Олеко Дундич», но в 46-м году Сталин разругался с Тито, и, естественно, пьеса о сербском герое Гражданской войны была снята.

После его смерти в 1967 году вышла необыкновенно интересная книга «А.Г. Ржешевский. Жизнь. Кино. Театр».

Веня Рискинд был замечательным рассказчиком, очень добрым человеком, но творческая судьба его не сложилась из-за определенных свойств характера. Он много пил, был ленив.

Чуть позже приходил высокий, грузный человек с массивной папкой в руках, кинодраматург Иосиф Склют. Когда-то он написал сценарий к знаменитому фильму «Девушка с характером» и с тех пор так и не сделал ничего серьезного.

В обед появлялся очаровательный человек в форме торгового флота — Женя Микулинский.

Постепенно зал наполнялся, в дверях возникал директор Московского ипподрома, одетый как легендарный конник времен Гражданской войны.

А когда начинал крутиться зеркальный шар, входили деловые, всегда втроем: цеховик, замдиректора Мосторга и крупный чин из Министерства легкой промышленности.

Писателя Эммануила Казакевича часто можно было видеть с интересным, прекрасно одетым молодым армянином — студентом Института международных отношений Жоржем Тер-Ованесовым.

Это был веселый, расположенный к людям парень, умевший необыкновенно легко найти общий язык с любым. Мы тогда познакомились и на всю жизнь остались в дружеских отношениях. Когда, рассчитавшись с армией, я вернулся в Москву, Жорж, послав к черту карьеру дипломата, стал замечательным фотокорреспондентом.

На одной из редакционных посиделок я узнал, что элегантный молодой человек, посещавший «Националь», половину войны отпахал в полковой разведке, награжден орденом Красного Знамени, двумя орденами Красной Звезды и двумя — Отечественной войны.

Именно он был прототипом командира разведроты в романе Эммануила Казакевича «Весна на Одере».

Потом я долго не ходил в «Националь», так как надел военную форму. Поэтому мое знакомство с этим замечательным местом делится как бы на два периода: «до» и «после».

Прежде чем перейти к «после», хочу поведать одну знаменитую историю.

Мы с Валерой Осиповым пришли в «Националь» в одно из воскресений часика в три. Денег у нас было не густо, но на бутылку сухого и пару котлет «по-киевски» хватало.

Зал был полон, но швейцар дядя Коля нас уже знал и пускал без всякой очереди. Рвались сюда мы еще и потому, что вот уже целую неделю в кафе играл джаз трубача Вадика Грачева. У него работали такие корифеи московского джаза, как Коля Капустин и Боря Матвеев.

До этого здесь бесчинствовал эстрадный коллектив под управлением аккордеонистки Ани Бродской, переведенный в интуристскую систему после закрытия ресторана «Иртыш», напротив которого нынче стоит «Детский мир».

Надо сказать, что утверждала коллективы, играющие в кабаках, комиссия райкома партии.

Состояла она вся сплошь из «музыковедов». И надо же было так случиться, что именно в этот день комиссия приперлась в кафе принимать репертуар.

Поначалу все шло чинно и тихо, пока в зал не прорвалась компания из пяти здоровых мужиков, как потом выяснилось, экспедиторов и грузчиков Кунцевской трикотажной артели.

В тихую, почти семейную обстановку «Националя» они внести свирепый ветер подмосковных пивных.

Рядом с нашим столом сидел мой коллега по спорту, замечательный и тогда уже известный боксер Валя Лавров.

Теперь он знаменитый писатель и, наверно, забыл тот далекий день.

Сидел он за столом с московской красоткой, как мы тогда говорили — барышней из первой сборной, Наташей Фоминой.

Кунцевские ребята, выпив третью бутылку, почувствовали себя совсем дома. Они начали разговаривать на привычном для них языке.

Милая наша официантка Оля сделал им замечание и тут же была послана по матери.

Этого Валя Лавров перенести не мог, он встал, демонстрируя всему залу купленный в комиссионке темно-серый американский костюм, и подошел к столику кунцевских ребятишек.

Зал затих.

— Извинись, — сказал Валя здоровому мужику.

Тот, видимо не зная, что у этого худощавого паренька колотуха, как у заднейноги лошади, поднялся и послал Лаврова еще дальше, чем официантку.

Послал и сразу же лег под стол. Валя не зря входил в сборную команды Москвы по боксу.

Отлетел стол, загремела посуда, остальные четверо ринулись защищать честь любимой артели. Но тут подоспели мы с Валерой.

А потом произошло непонятное, зал охватил какой-то психоз: все начали драться.

А Вадик Грачев не остановил оркестр, а заиграл мелодию Глена Миллера «In the mood» из фильма «Серенада солнечной долины».

Звенела посуда, визжали женщины.

— Милиция! — кричал от дверей дядя Коля.

Только комиссия райкома безучастно глядела на это безобразие, и смеялся в своем углу мудрый Юрий Карлович Олеша.

Вывод комиссии был однозначен и строг: джазовая музыка даже советского человека превращает в дикого зверя. Вадика Грачева с его музыкантами из кафе убрали.

А нас в тот вечер спасла Оля: она вывела Валю, Валеру, Наташу и меня через маленькую деревянную, скрытую за портьерой дверь в вестибюль гостиницы.

Оля даже не представляла, каких неприятностей мы избежали. Потом мне только оставалось вспоминать свое любимое кафе, «боевых» товарищей и милых девушек, с которыми было так легко и весело.

Я вернулся в Москву тогда, когда милые девушки уже были чьими-то женами, товарищи мои тоже завели семьи, закончили институты.

Я снова оказался в «Национале». Но изменился я, и там изменилось многое. Главное, пришло другое время — за столиками люди начали спорить, критиковать и сомневаться, начали говорить смело и с достоинством.

Но само кафе не изменилось, лишь по вечерам перестала играть музыка. Потанцевать можно было только в воскресенье.

И, конечно, посетители стали другие, более молодые.

Закрылась знаменитая «Аврора», вместо нее сделали сначала ресторан «Пекин», а потом «Будапешт». В «Националь» частично переместились московские деловые.

С их приходом разрушилась обстановка келейности. Клуб стал превращаться в обычный ресторан.

Но по-прежнему сидел за угловым столиком старик-завсегдатай, философски принимая нахлынувшие перемены.

Мой товарищ Валера Осипов из известного журналиста превратился в молодого писателя — такая раньше была градация в сложном литературном мире.

Он опубликовал в журнале «Юность» маленькую повесть «Неотправленное письмо», которая сразу принесла ему подлинную известность.

И справедливо, потому что Валера Осипов был одаренным человеком и талантливым писателем.

Повесть заметил знаменитый режиссер Михаил Калатозов, чей фильм «Летят журавли» стал событием в культурной жизни страны.

Начались съемки. Главную роль исполняла все та же Татьяна Самойлова.

Вот тогда и начался роман Валеры с Татьяной. Теперь они вместе приходили в «Националь», садились всегда вдвоем, и мы понимали их, здоровались издалека, не желая мешать двум этим молодым, красивым, талантливым людям.

Говорят, что любовь созидает. Нет. Это разрушительное чувство, оно ломает судьбы людей.

Этот роман длился несколько лет. Он безжалостно прошагал по их душам, оставив после себя развалины. До самой смерти мой дорогой друг не мог оправиться от этого жестокого чувства.

Возможно, не встреться они на съемочной площадке— и у обоих была бы иная, более счастливая жизнь.

Мой друг всю оставшуюся жизнь вел молчаливый диалог со своей любимой, словно хотел досказать ей что-то.

Даже перед смертью он говорил со мной о ней.

А знаменитый шар над эстрадой продолжал висеть, а потом потускнел. Он уже был не нужен. Только на Новый год в нем, как и прежде, отражался свет разноцветных софитов.

И его сняли. На военном флоте, когда корабль отправляют на морское кладбище, в забытую Богом бухту, с него снимают государственный герб.

Так же произошло с «Националем». Зеркальный шар был его гербом, под которым собирались пусть ущербные, но очень талантливые люди.

Убрали шар, и началась новая жизнь. Вновь возбудилось КГБ. «Националь» стал прибежищем московских фарцовщиков.

Так, внезапно появился там некий человек по имени Дима, по фамилии Яковлев, он всем с некоторой долей таинственности сообщал, что он якобы драматург, приехал из Риги, а папенька его местный кардинал.

Правда, драматург, видимо, не знал, что латыши в основном протестанты и у них нет кардинала, а главное, что человеку в таком высоком сане семью иметь не положено.

Дима любил поговорить о литературе и в довершение рассказа доставал из портфеля договор на написание пьесы, заключенный с Театром имени Моссовета.

На самом деле он был крупным валютчиком, а кафе сделал местом, куда его подручные приносили скупленную у иностранцев валюту.

Было забавно смотреть, как за щедро накрытым столом восседал Дим Димыч — такая у него была кличка— и принимал своих шестерок. Смешно потому, что в соседнем зале за остывшей чашкой кофе сидел Ян Рокотов и получал добычу от своих бойцов.

Клуб кончился. И хотя сюда часто приезжали Леонид Луков и Иван Пырьев, приходили молодой Андрей Тарковский, Андрон Кончаловский, Вадим Юсов, прежнюю атмосферу восстановить не удавалось.

Мой друг Леонид Марягин, с которым мы познакомились именно в «Национале», рассказал мне о драке с фарцой, в которой участвовали он, Юсов и Тарковский.

А потом «Националь» закрыли на ремонт. Примерно через год двери его распахнулись, но это было уже не то место, к которому мы привыкли.

Исчезла барская сервировка, да и столы заменили, поставили каких-то колченогих уродцев. Сняли гардины и обнажили окна, сломали арку, соединявшую залы.

И начался исход завсегдатаев из «Националя» — только что открылся после ремонта ресторан ВТО на улице Горького.

Пожалуй, последним, кто остался в «Национале» из ветеранов, был скульптор Виктор Михайлович Шишков, по кличке «Витя Коньячный», веселый, добрый и щедрый человек.

Когда-то мы с Леней Марягиным, гуляя после «Националя» по ночной Москве, говорили о том, что хотели бы сделать в жизни. А совсем недавно мы с ним подошли к углу Тверской и Манежной, посмотрели на вывеску над дверями бывшего «Националя» и вспомнили вертящийся зеркальный шар.

Воспоминания эти — сны наяву. Цветные сны, в которых живут женщины, которых мы любим, и друзья, ушедшие навсегда.

А еще в этих цветных снах возвращаются к нам события тех давних лет. Человеческая память — удивительный инструмент. Она отторгает все плохое, что ты хотел забыть, поэтому прожитое кажется прекрасным и нежным.

Все-таки странную жизнь мы прожили -спорили, мечтали, забыв о том, что с мечтами надо быть очень осторожным, а то они могут сбыться.

Джаз времен культа личности

1946 год. Первое по-настоящему мирное лето. Прошлой весной капитулировала Германия, осенью сложила оружие Япония.

Вечерами над Москвой пели аккордеоны. Замечательные, отделанные перламутром инструменты привезли солдаты-победители.

Прошлое лето было для них временем надежд и ожиданием счастья. Следующий год принес разочарование.

Нелегкий послевоенный быт, продукты по карточкам, невысокие заработки.

Но все забывалось вечером. После работы московские дворы танцевали.

Как только зыбкие московские сумерки опускались на наш район и дома зажигали окна, над площадкой под балконом нашей квартиры загоралась громадная многосвечовая лампа, заливая весь двор нереальным желтым светом.

Лампа эта была предметом конфликтов с управдомом Ильичевым, полным, совершенно лысым человеком, постоянно ходившим во френче-сталинке с двумя медалями на груди: «За оборону Москвы» и «За доблестный труд во время Великой Отечественной войны».

Все дело было в том, что лампу эту дворовые умельцы подключали напрямую к щиту Мосэнерго, так как в каждой квартире пока еще стояли рядом с электросчетчиком маленькие круглые коробочки, именуемые в народе минами замедленного действия, и если вы растрачивали дневной лимит электроэнергии, раздавался щелчок и квартира погружалась на несколько часов во мрак.

Лампа же над танцплощадкой значительно снижала показатели домоуправления по экономии электроэнергии.

Ильичев ругался, но с ребятами-фронтовиками связываться боялся.

Народ рассаживался по лавочкам и ждал, когда появится любимец двора лихой аккордеонист и певец Боря.

Фамилию его я не помню, в памяти осталась только кличка — «Танкист».

Боря садился на лавочку, пробегал пальцами по клавиатуре сияющего перламутром инструмента и, как всегда, начинал с привезенного из поверженной Германии фокстрота, к которому были пригнаны родные русские слова:

Мы будем галстуки с тобой носить,

Без увольнительной в кино ходить,

Ночами с девушкой гулять

И никому не козырять.

Розамунда!

Подхватывали песню бывшие солдаты и офицеры. Совсем молодые парни из нашего двора.

До войны вряд ли кто-нибудь осмелился бы петь этот польский фокстрот, не опасаясь стать агентом маршала Пилсудского.

Война немного изменила представления о прекрасном. Идеологическая зараза с растленного Запада, минуя погранзаставы, проникла в страну, строившую социализм. Из Австрии, Германии, Венгрии, Чехословакии и Польши демобилизованные везли пластинки с фокстротами и танго. Из Румынии прямо на Тишинский рынок огромными партиями поступали пластинки «белогвардейца» — так именовали до войны милого русского шансонье Петра Лещенко советские газеты.

Но опаснее всего была война на Дальнем Востоке. Из Харбина прямо в Москву попали пластинки, записанные актерами-эмигрантами в русских варьете.

Кстати, именно из Харбина пришел к нам диск со знаменитым шансоном «Дочь камергера».

В Москве в коммерческих ресторанах надрывался джаз. Самыми популярными фильмами были «Серенада солнечной долины», «Джордж из Динки-джаза» и «Девушка моей мечты».

Мелодии из этих фильмов играли на танцах, напевали и насвистывали по всей Москве.

Даже по радио частенько выступал джаз Утесова, Кнушевицкого, Цфасмана.

Сегодня, когда я думаю о том времени, то понимаю, почему появились знаменитое постановление ЦКВКП(б) «О журналах „Звезда“ и „Ленинград“ от 14августа 1946 года, чудовищное постановление о музыке, началась борьба с низкопоклонством перед Западом. Все просто. Люди вынесли тяготы страшной войны, и те, кто сражался, и те, кто впроголодь вкалывали у станков, после Победы вновь обрели чувство собственного достоинства.

В те годы мы учились раздельно. Барышни в женских школах, пацаны — в мужских. Но устраивались совместные вечера для старшеклассников.

Сначала было что-то вроде диспута, на котором комсомольские активисты мужских и женских школ спорили об образе Павки Корчагина или Олега Кошевого, потом наступала главная часть — танцы.

Одно из таких коллективных свиданий проходило в женской школе. Туда мы притащили несколько джазовых пластинок.

Окончился диспут, мы перешли к главной части программы.

И как только раздалась музыка Глена Миллера из знаменитой «Серенады солнечной долины», в зал ворвалась секретарь Советского райкома комсомола.

— Прекратить! — диким голосом заорала она. — Вы что, не слышали, что поджигатель войны Черчилль грозит нам атомной бомбой?

Она сорвала пластинку с диска и разбила ее об пол. Черные осколки разлетелись по полу.

Мы стояли и смотрели с недоумением на осколки пластинки, слушали гневные слова комсомольской дамы о поджигателях войны и никак не могли сопоставить музыку Глена Миллера с личностью Уинстона Черчилля.

Война с «безродными космополитами» и «пресмыканием перед Западом» проходила, как и положено боевым действиям, с потерями и руинами.

Все иностранные наименования были немедленно выкинуты из обихода. Достаточно сказать, что знаменитые французские булки стали называться городскими. И, конечно, исчезло слово «джаз». Леонид Утесов переименовал свой знаменитый коллектив в эстрадный оркестр.

Кампанию борьбы с космополитизмом возглавил один из руководителей сталинского ЦК Андрей Жданов. Он был прославлен партийной печатью как человек, отстоявший Ленинград. Не генерал армии Жуков и не генерал-полковник Воронов, а именно этот человек с нездоровым отечным лицом «выиграл» ленинградскую кампанию.

В те годы прославлялось прежде всего не мужество и воинское умение, а твердость партийной позиции, непоколебимая вера в торжество сталинских идей.

Много позже, когда я собирал материал для книги об уголовном розыске блокадного Ленинграда, я узнал страшные подробности руководства Андрея Жданова осажденным городом.

Но не спекуляция продуктами, не скупка антиквариата за пайку хлеба, даже не людоедство поразили меня, а история, которую мне рассказал бывший начальник Ленинградского уголовного розыска.

Утром его вызвали к Жданову. Тот завтракал в рабочем кабинете. Перед ним на столе — стакан какао, яйца всмятку, в миске белый хлеб. Не предложив голодному человеку даже стакана чая, партийный руководитель, выскребая ложкой белок из яйца, отдал распоряжение и отпустил главного сыщика города.

— Знаешь, что поразило меня больше всего? — сказал он мне.

— Нет.

— У него на столе стояла ваза с персиками.

Дел было много, и партруководитель завтракал прямо за рабочим столом. Что поделаешь, война — для всех война.

Жданов работал масштабно. Он начал широкое наступление на все, что имело отношение к Западу. По его инициативе была создана новая газета — «Культура и жизнь», которая печатала сводки с полей идеологических сражений.

Замечательный публицист, ныне покойный, Борис Агапов, рассказывая мне о тех былинных временах, называл этот орган партии «Культура и смерть», такое мрачноватое название дали ей в народе.

В 1961 году должен был состояться очередной съезд КПСС. Какой по счету — не помню, так как ни в рядах ВКП(б), ни в рядах КПСС не состоял никогда. Но год этот помню точно по некоторым сугубо личным делам.

Так вот, позвонил мне замечательный журналист Володя Иллеш, мой большой друг, и спросил:

— Хочешь заработать?

— А то, — находчиво ответил я.

— Тогда подъезжай на Смоленскую набережную, там редакция маленькой театральной шараги, тебя будет ждать редактор.

Я приехал по указанному адресу, разыскал редактора, и он действительно предложил мне приятную и денежную работу.

К партийному съезду московские театры выпускали спектакли, но, чтобы делегаты этого «форума» могли ориентироваться в культурном мире, я должен был написать небольшую брошюру аннотаций к этим замечательным постановкам.

Закончив сей труд, я пригласил работодателя обмыть это замечательное событие.

Володя Иллеш, рассказывая мне о нем, упомянул, что он в свое время был заместителем редактора газеты «Культура и жизнь». Меня тогда это мало занимало, просто было любопытно, как человек с номенклатурных высот свалился на такую низкую должность.

Мы пошли в ресторан «Астория». Выпивали, говорили о театре, слушали джаз.

И вот, когда трубач начал весьма неплохо солировать, мой собеседник поморщился и сказал:

— А все-таки мы здорово дали им по рукам в свое время.

— Кому? — удивился я.

— Всем этим барабанщикам, трубачам, саксофонистам.

— За что?

— Вы помните очерк Максима Горького «Город желтого дьявола»?

— Не очень, — искренне признался я.

— Напрасно, великий пролетарский писатель уже тогда сказал, что джаз — это музыка «толстых». Горький предупреждал нас об этой идеологической заразе. После знаменитой речи Черчилля в Фултоне, когда мир окончательно разделился, мы, идеологические работники партии, не могли допустить проникновения к нам этой музыкальной заразы.

— Подождите, — возразил я, — но во время войны Утесов со своим джазом ездил по фронтам, был джаз ВВС…

— Никто не застрахован от ошибок.

Он говорил и преображался. Маленький, худенький, неважно одетый человек на моих глазах становился партийным вельможей.

— Когда-нибудь партия поймет, как мы были правы, и вновь запретит всю эту буржуазную заразу. Спасать молодежь надо. Спасать.

Нас тоже спасали как могли. Но мы почему-то не внимали мудрым словам партийно-комсомольских наставников. Мы продолжали любить джаз, продолжали собирать пластинки и танцевать фокстрот и танго.

И несмотря ни на что, джаз продолжал жить. Смешно сказать, но он ушел в подполье.

В Москве появились так называемые «ночники». Официально в программах клубов, ДК и творческих домов мероприятия эти именовались музыкальными вечерами. А вот что было на самом деле.

Из зала убирали стулья и начинались танцы. Идеология — идеологией, финплан — финпланом. Билет на «ночник» стоил двадцать пять рублей, по тем временам деньги не малые.

Не было рекламы в газетах, не было сообщений по радио, но мы точно знали, когда и где будет очередной «ночник» или куда под Москвой приедут играть джаз наши любимые музыканты.

Особенно мы стремились попасть на выступления коллективов, где играл кумир молодежи ударник Борис Матвеев.

Если он играл в Воронках или Малаховке, мы дружно ехали туда, хотя путешествия эти были небезопасны.

Короли танцплощадок, местная шпана нахально лезли в драку, и мы сражались с ними, отстаивая свое право на несколько часов встречи с любимыми музыкантами.

В нашей компании было несколько боксеров, и то, чему нас научили в тренировочном зале, практически всегда помогало нам одерживать победу.

А потом драки внезапно прекратились, и местные стали относиться к москвичам вполне дружелюбно.

Правда, на танцплощадках появились фиксатые, татуированные мужики, перед которыми трепетала местная шпана. Все, как потом рассказали мне знающие люди, оказалось очень просто.

Джаз стал прибыльным делом. Музыканты могли только играть, а за организацию подпольных концертов взялись ушлые теневики. Самым крутым был прекрасно одетый человек, завсегдатай «Националя» Семен Самойлов.

На загородных площадках билеты тоже стоили не дешево. Местные шли напротырку, так как основной навар давали приезжие москвичи.

Драки отпугивали молодых московских ребят и девушек. Поэтому Самойлов, как человек, много повидавший в жизни, взял в долю местных авторитетных урок. Они наводили порядок в секунду, одним, вскользь брошенным взглядом.

Но поездки за город были не очень частыми. Борис Матвеев играл в «Шестиграннике», была такая танцплощадка в Парке культуры, или в последнем столичном дансинге в гостинице «Москва».

Мы ездили туда, хотя в «Шестиграннике» тоже приходилось драться с местной шпаной, которую чья-то твердая рука направляла на борьбу со стилягами.

Что любопытно, когда появлялась милиция, забирали только нас, потом какие-то молодые люди, именующие себя комсомольскими работниками, долго и нудно выясняли, где мы учимся или работаем, требовали предъявить паспорта и комсомольские билеты.

Меня отпускали относительно быстро, выяснив, что я не являюсь членом ВЛКСМ.

В «Москве» подстерегала другая опасность. Примерно в двадцать три часа в дверях появлялись люди в штатском. Их старший махал рукой, и оркестр замолкал.

— Женщины налево, мужчины направо, — зычно командовал главный.

Как сейчас помню, у него была повреждена левая рука. И начиналась проверка документов. В танцзал ходили не только мы, молодые, но и люди вполне степенные. С ними разбирались быстро, а нас непременно отвозили в «полтинник», знаменитое 50-е отделение милиции, где задавали один и тот же вопрос:

— Где взял деньги на билет?

Билет в танцзал стоил целый червонец.

Я отвечал немыслимо однообразно:

— Сдал молочные бутылки.

Послушать джаз можно было в некоторых ресторанах. Правда, там всегда играли мелодии наших композиторов, и то не все.

Играть танго и подобие фокстрота разрешалось в ресторанах системы «Интурист», так как их посещали иностранцы, живущие в отелях. Ходить в кабак, в котором бывали иностранцы, как впоследствии оказалось, тоже было довольно рискованным делом. Но тогда мы пребывали в счастливом неведении, поэтому с удовольствием пили «Хванчкару» и танцевали.

Но особенно мы любили ресторан «Аврора», где играл знаменитый ударник Лаце Олах.

Когда-то мой дядька познакомил меня на Тверском бульваре с невысоким полненьким человеком с веселым лицом.

— Это знаменитый джазовый музыкант Лаце Олах, — сказал он мне.

Как ни странно, Лаце запомнил меня и, когда я появлялся в «Авроре», дружески здоровался, что очень льстило моему самолюбию.

Как только я усаживался с девушкой за стол, к микрофону подходил трубач и объявлял:

— Мелодия из кинофильма «Подвиг разведчика».

Оркестр начинал играть знаменитый фокстрот «Гольфстрим».

Играл оркестр и мелодии из спектакля Центрального театра кукол «Под шорох твоих ресниц» и даже музыку из сцены «Полярный бал» в фильме «Музыкальная история».

Такие вещи комиссией, утверждавшей репертуар ансамбля, милостиво разрешались, хотя все знали, что стоит за этими безобидными названиями.

Однажды моя девушка Лена достала приглашение на вечер в клуб Совета министров. Сейчас там Театр эстрады.

Весь вечер джаз играл лихие американские мелодии. Причем играл вполне официально и безбоязненно. Веселились под музыку «толстых» дети крупных чиновников, служивая молодежь да солидные госдеятели со своими женами в панбархате.

И тогда меня поразило лицемерие нашей власти. Это напомнило, как на даче в Барвихе купаться в зоне Рублевского водохранилища могли только номенклатурные работники определенного ранга. Им выдавалось для этого специальное разрешение. Как будто они были чище других.

С джазом боролись вплоть до смерти Сталина. Потом перестали, начали сражаться с последствиями культа личности.

Мы продолжали любить джаз и бегали по ресторанам и клубам, где играли любимые музыканты.

Ресторан «Москва», там пела прелестная Нина Дорда, «Аврора», в которой играл Лаце Олах, «Коктейль-холл», где руководитель ансамбля Ян Френкель иногда баловал нас запрещенными мелодиями. И, конечно, Борис Матвеев, мы старались попасть на все его выступления.

О Борисе Матвееве рассказ особый.

Он родился на Пресне и много лет жил в огромной московской коммуналке.

В 1944 году, тяжелом и не очень сытном, отчим устроил его воспитанником в военно-музыкальную команду. По тем временам это была большая удача. Парнишка питался из солдатского котла и получил военную форму.

Он любил музыку и увлекался ударными инструментами. В 1945 году в День Победы, 9 мая, Борис побежал в сквер к Большому театру, где играл ансамбль Кнушевицкого. Он хотел увидеть знаменитого ударника Лаце Олаха.

Как зачарованный следил он за его виртуозной игрой. Когда-то, еще до войны, Лаце Олах приехал с джазом Циклера из Чехословакии на гастроли в СССР, здесь влюбился в пианистку Юлю, женился и остался навсегда в Москве.

Он привез к нам европейскую школу игры на ударных инструментах.

— Понимаешь, — рассказывал мне Борис Матвеев, — саксофонисту, трубачу, аккордеонисту тогда было легче: они услышат мелодию, соло на определенном инструменте, и могут сразу же подобрать. Нам, ударникам, надо видеть, как играет мастер, и перенимать его движения.

Борис так и делал, приходил в кинотеатр «Художественный», где перед сеансом играл Лаце Олах, и, как говорят музыканты, снимал все — от игры до движений. Одного только не смог освоить — Лаце Олах виртуозно жонглировал палочками.

В Гнесинском училище Борис занимался у знаменитого Кулинского, написавшего тогда первое в СССР учебное пособие игры на барабане.

Борис заболел джазом с того самого дня, когда впервые увидел фильм «Серенада солнечной долины». Он любил джаз и учился его играть. Он был хорошим музыкантом, но пока не мог попасть в настоящий большой оркестр. Пришлось работать в ресторанах. Но именно там к нему пришла первая известность, и его пригласили в кафе «Националь».

Шел 47-й год, только начиналась полоса запретов и идеологической борьбы. Но джазисты из кафе на уголке ничего этого не знали и продолжали веселить публику. Именно в «Национале», куда приходило много актеров, писателей, музыкантов, у Бориса появились солидные поклонники. Его работой восхищались Майя Плисецкая, Сергей Лемешев, они говорили, что приходят сюда послушать его знаменитое соло на ударных.

Однажды в перерыве, когда Борис пил кофе за столиком у эстрады, к нему подсел прекрасно говорящий по-русски иностранец. Он представился как грек, живущий в Москве и работающий в одном из посольств. Он восхищался музыкой, хвалил Бориса за его соло.

Позже Борис узнал, что это был знаменитый коллекционер, сотрудник канадского посольства.

Доброе слово и кошке приятно, Борис сел к своей установке окрыленный.

Как только музыканты отыграли программу и собрались поужинать, к Матвееву подошли два парня в одинаковых костюмах.

— Пошли с нами.

— Куда?

— Узнаешь, мы из МГБ.

Две одинаковые красные книжечки, два одинаковых равнодушных лица.

Его привезли на Лубянку.

В маленьком кабинете капитан в расстегнутом кителе лениво сказал:

— Садись и пиши о своей шпионской деятельности.

— Да что вы! Какой я шпион!

— А о чем с иностранцем разговаривал?

— О джазе.

— О джазе! А ты знаешь, что твой джаз — идеологическое оружие поджигателей войны?

— Нет.

— Сейчас мы тебе объясним.

Его били долго и очень сильно. Очнулся он только в камере. Все тело налилось жгучей болью. Он приходил в сознание и снова проваливался в темноту.

Наконец его снова притащили в кабинет к капитану.

— Ну что? Понял, что такое идеологическое оружие поджигателей войны?

— Пока нет.

— Пошел вон. А все, что было, забудь. Уяснил?

— Да.

— И джаз свой забудь. Что молчишь?

Борис ничего не ответил, но и джаз не бросил.

Играл в ресторанах, на «ночниках», на загородных танцплощадках. Вороватые администраторы безбожно обманывали джазистов. Но они все равно играли, потому что джаз стал их призванием.

После смерти Сталина, когда наступила так называемая оттепель, вернулся из лагеря Эдди Рознер и снова начал формировать джазовый коллектив. Из всех ударников, которых он прослушал, Рознер выбрал Бориса Матвеева.

Потом было много хорошего. Гастроли с Эдди Игнатьевичем Рознером. Свой эстрадный коллектив.

Звание «Заслуженный артист РСФСР».

В 1956 году под Новый год в Доме офицеров показывали фильм «Карнавальная ночь».

На экране появился джаз, и я увидел любимого музыканта нашей молодости Бориса Матвеева.

Мы встретились с Борисом Владимировичем Матвеевым полтора года назад. Он практически не изменился. Такой же элегантный, стройный, красивый, только поседел, конечно.

Мы долго вспоминали с ним прошедшие годы, ушедших друзей, грустные и веселые истории.

Все-таки мы счастливые люди, хотя в нашем прошлом было плохое и хорошее. Но невозможно, уходя из него, взять с собой только одну радость. Поэтому пусть все, что случилось, останется в наших воспоминаниях.

Загрузка...