Глава 3 Прогулки в прошлое

Лейтенант из моего детства

Была война, а мы были мальчишки.

Не помню, кто из наших прозаиков-фронтовиков написал о том, что на войне быстро взрослеют. Думаю, это можно отнести и к тем, кто четыре с половиной года войны жил в тылу.

У моего поколения пацанов было очень короткое детство. В июне 1941 года они сразу же, независимо от возраста, шагнули в юность. Война сделал нас осмотрительными, развила чувство опасности, научила беспощадной ярости в драках с тишинской шпаной, а главное, сделала гражданами страны, понимание этого мы пронесли через всю нашу жизнь.

Военная Москва научила нас многому. В те годы не было полутонов, существовало два цвета — светлый и темный. И мы росли максималистами, живя по своему, неписаному кодексу чести.

Я уверен, что всему хорошему, что есть во мне, я обязан военному детству и армии.

Война по-разному зацепила судьбы моих сверстников. Одни, как и я, жили в военном тылу, а некоторые стали ее непосредственными участниками.

Со мной в военном училище был Леня Вагин, отличный парень с Покровских Ворот. Военная судьба его была необычайной.

В начале июня 1941 года его отправили на лето к дяде, который служил в Белоруссии. Когда началась война, Леня вместе с семьями комсостава на машинах отправился в тыл. Но по дороге немцы разбомбили их колонну, и пока оставшиеся в живых люди пешком добирались к Могилеву, их опередили солдаты вермахта.

Леню приютили добрые люди в белорусской деревне. Хозяин был связан с партизанами и приспособил пацана в качестве курьера.

Леня доставлял сообщения в отряд и приносил инструкции для квартирного хозяина.

Потом того арестовали полицаи, и Леня ушел в отряд. Он перезимовал там, помогая разведчикам, был награжден медалью «За боевые заслуги», легко ранен во время бомбежки партизанского лагеря и отправлен на Большую землю.

Такая военная судьба была у моего однокашника, а ныне генерал-лейтенанта в отставке Леонида Петровича Вагина.

Ничем подобным я похвастаться не могу. Война застала меня на Кольском полуострове, где в лесотундре находился военный объект, на котором служил мой отец.

Что делали военные вблизи норвежской границы, известно было только им. Мы с матерью приехали туда на две недели 10 июня.

Двадцать третьего июня на машине мы с семьей одного из отцовских сослуживцев доехали до Мончегорска, а там сели в поезд до Ленинграда. На станции Оленья дико закричали паровозы, закашлял зенитный пулемет, в ужасе заголосили люди.

Мы только собирались обедать. Меня перед едой обязательно поили рыбьим жиром и гематогеном — темно-коричневой бурдой отвратительного вкуса. Но моя мама свято считала, что это поможет мне вырасти здоровым и сильным. Иногда я думаю, что она была права.

Итак, несмотря на военное время, из сумки были извлечены две бутылки этой чудовищной гадости.

И тут-то началась тревога. Мама поставила на стол рыбий жир и гематоген рядом с бутылкой лимонада, до которого я был весьма охоч.

Она побежала к проводнику, а мы залезли под лавку. У меня тем временем созрел смелый план: пользуясь паникой, похитить лимонад и выпить его. Решено. Я вылез из-под лавки и только хотел спереть заветную бутылку, как с треском разлетелось стекло, — мне в лицо ударил комбинированный коктейль из рыбьего жира, гематогена и лимонада.

Как потом выяснилось, три пули из пулеметной строчки, прошедшей по вагону, попали в наше купе.

Дико закричала наша соседка. Я сидел на полу, размазывая по лицу мерзкую жижу.

Влетела мать и какой-то военный.

— Спокойно, — сказал он, — ваш пацан цел, его обрызгало из разбитых бутылок.

В купе чудовищно воняло рыбьим жиром. Меня отмыли и пообещали выпороть, если я буду самовольничать.

На этом и закончился мой боевой опыт.

Потом был Ленинград, ничего особенного не осталось у меня в памяти. Но зато я хорошо запомнил вокзал. Огромную толпу, штурмующую поезд, мат, вопли женщин и крик детей. Здоровенные мордатые мужики сбрасывали с подножек вагонов женщин и стариков, милиция ничего не могла сделать, поэтому вызвали комендантскую роту, которая прикладами отгоняла от поезда одуревших от паники людей.

Поезд тронулся только тогда, когда военные и милиция проверили билеты и документы и выкинули на перрон паникеров.

Поезд тащился нестерпимо долго, у станции Бологое он стал, по вагонам пополз мерзкий слух, что немецкий десант с танками перерезал железнодорожную ветку.

А все было просто — мы отстаивались, пропуская воинские эшелоны.

Москва чудовищно изменилась. Все окна были крест-накрест заклеены бумажными лентами, считалось, что они должны предохранить от ранений осколками разбитого взрывной волной стекла. Вечером на окна опускались светомаскировочные шторы. Если, не дай бог, из какой-нибудь щели просвечивалась узенькая полоска света, в квартире сразу же появлялись энкавэдэшники и выясняли, случайность ли это или сигнал вражеским самолетам.

Первое, что сделал мама по приезде, пошла сдавать радиоприемник. Дело в том, что в довоенные времена каждый приемник регистрировался в местном отделении ОСОВИАХИМа. На третий день войны была дана команда сдать все радиоприемники. Власти боялись, что немцы начнут активную пропаганду по радио, сея панические настроения и лишая людей воли к сопротивлению врагу.

Те, кто не сдал приемники, привлекались как пособники в распространении вражеской пропаганды.

Слушать можно было только черную, похожую на сковороду, тарелку репродуктора.

Кстати, на этом пострадал наш сосед. Он был радиолюбителем, существовало в те годы такое повальное увлечение; естественно, приемники свои и самодельный радиопередатчик он сдал. Но у него осталась целая куча ламп и радиодеталей. Их и обнаружило зоркое око уполномоченного по подъезду. Была в те годы такая должность добровольного помощника НКВД.

У нас этим занималась противная толстая баба, ходившая в зеленой сталинке, синей юбке, хромовых сапогах. На груди ее устрашающе сиял значок, выпущенный еще при наркоме Ежове, он назывался, дай бог памяти, «Добровольный помощник НКВД».

Она исчезла вместе со значком, кителем и сапогами в октябре 41-го, когда немцы подошли к Москве, и объявилась только в 46-м.

Так вот, бдительный друг НКВД заметил лампы и детали, и к нашему соседу пришли оперативники в тот самый момент, когда он за столом отмечал свой уход на фронт.

Это и спасло его от обвинений в пособничестве фашистам.

Каждое утро все неработающее население нашего дома, в основном домохозяйки и старухи, дружно разбегались по близлежащим магазинам, скупая соль, спички, крупу, сахар, консервы, свечи, муку.

Спросом пользовались только товары длительного хранения. Все квартиры в нашем подъезде были завалены продуктами. Когда шкафы и погребки под окнами были забиты, харчами начинали заполнять ванны.

Мама проявила отличное знание отечественной психологии. Она запасалась водкой, твердо зная, что это станет основной валютой и на нее можно будет выменять любое количество продуктов, что впоследствии оказалось чистой правдой.

И вот 17 июля 1941 года появилось постановление Моссовета о введении карточной системы.

Теперь продукты и промышленные товары продавались по специальным карточкам.

Карточки были хлебные, продуктовые и промтоварные.

Единственное, что еще продавалось свободно, — это мороженое. И каждое утро пацаны из нашего дома ждали появления на углу улицы Горького тележки мороженщицы.

Покупать его надо было утром, так как позже его раскупали ушлые хозяйки. Они растапливали его, смешивали с чем-то и хранили довольно долго.

Несколько лет назад я нашел таблицу норм выдачи продуктов в 41-м году. Вот она:

Надо сказать, что скудные эти нормы выполнялись свято. Не отоваренных, как говорили в те годы, карточек не было. Но все-таки нормы эти были катастрофически малы. Дефицит всегда дает возможность воровать, так случилось и во время войны.

Карточки выдавались по месту работы тем, кто вкалывал на заводах и учреждениях, а иждивенцам и детям их распределяло домоуправление.

Конечно, не все, кто заведовал так называемыми карточными бюро, были нечисты на руку. Не все, но многие.

Самым простым методом приобретения лишних карточек являлись мертвые души. То есть эвакуированные. Семья уезжала в Ташкент, Челябинск или Новосибирск, а карточное бюро продолжало числить их как проживающих на его территории.

В августе и сентябре из Москвы начали эвакуировать госучреждения, заводы, театры. Сей массовый исход жителей столицы в тыл значительно облегчал задачу новой формации деловых людей.

В то время на продукты можно было выменять все. И тетки из домоуправлений меняли хлебные и мясные талоны на золото, котиковые шубы, ковры и редкие сервизы.

Милиция постоянно арестовывала новых скоробогатеев, сажала их за решетку, конфисковывала наворованное, но это никак не влияло на аппетиты вновь назначенных руководителей карточных бюро.

Человек слаб, а дьявол силен.

В нашем доме почти не осталось мужчин. Те, кто помоложе, были мобилизованы и дрались с немцами, люди постарше осенью 41-го ушли в ополчение и сложили свои головы под Москвой, остановив врага на несколько часов.

Среди погибших был и мой дед, крепкий мужик со стальным кулаком.

В тылу оставались только бронированные. Существовало тогда такое понятие, как бронь. Ее получали кадровые рабочие, инженеры-специалисты, ученые и те, кто должен был организовать работу в тылу.

Но, как тогда говорили, «сидели на броне» директора магазинов, работники ОРСов (отделов рабочего снабжения), была такая форма продовольственного обеспечения, и, конечно, партийные, советские и комсомольские активисты.

Получить долгосрочную бронь и уехать в эвакуацию в сытую Сибирь было заветной мечтой многих «героев тыла».

Мы, пацаны, презирали их. Человек в штатском для нас являлся олицетворением трусости.

Вечер 21 июля 1941 года. Было еще совсем светло, и мы не зажигали свет. Мама возилась на кухне, я слушал по радио какую-то передачу.

Вдруг передача внезапно прервалась и диктор произнес: «Граждане! Воздушная тревога!» Во дворе залаяли, завыли собаки.

Это была первая настоящая бомбежка Москвы.

Мы пересидели ее в метро, на станции «Белорусская», устроившись в углу в самом конце нижнего вестибюля.

Вся станция была забита людьми, работники метрополитена провожали их в тоннель, где они устраивались прямо на рельсах.

Когда объявили отбой и мы вышли из метро, все было как прежде, только на углу улицы Горького горела аптека.

Через много лет, собирая материал для повести «Комендантский час», я нашел документ, который хочу привести полностью.

«По сводке ПВО за июль— декабрь 1941 г. на город было совершено 122 налета; прорвавшиеся 229 самолетов сбросили 1445 фугасных и около 45 тыс. зажигательных бомб. В результате в городе было убито 1235 человек, легко ранено 3113 человек и тяжело ранено 2293 человека. Во время бомбардировок 2 предприятия и 156 жилых домов были разрушены полностью, 112 предприятий и 257 жилых домов — частично. В этот период были частично разрушены также 4 моста, 43 железнодорожных и трамвайных путей. В городе зарегистрирован 1541 пожар (на промышленных предприятиях и в учреждениях — 221), из них 675 крупных».

Конечно, Москва не пострадала так, как Ленинград. Огромные силы ПВО были брошены на защиту столицы.

Я помню, как мы узнали по радио о подвиге летчика-истребителя, младшего лейтенанта Талалихина. Московский паренек, кажется из Сокольников, первым пошел на таран и сбил немецкий бомбардировщик.

Его портрет появился во всех газетах, о нем рассказывали по радио. Он получил Звезду Героя Советского Союза.

Для нас, мальчишек, Виктор Талалихин стал непререкаемым авторитетом и примером для подражания.

Я вырезал его портрет из журнала «Огонек» и повесил над своим столом, за которым делал уроки.

Я увидел из окна лошадь, запряженную в зеленую армейскую двуколку. Было серое, клочковатое ноябрьское утро. Проснулся я рано в ожидании сводки Совинформбюро.

Я уже писал, что мы взрослели быстрее, и, как и взрослые, ждали сообщений Совинформбюро и старались разобраться в них. Еще не начав изучать географию, мы умели читать карту и переносить на ней значки, все ближе и ближе к нашему городу.

Итак, я увидел лошадь во дворе. Она стояла, грустно опустив голову, словно собиралась заплакать.

Я взял на кухне черный сухарь, их выдали вчера по карточкам вместо хлеба, и пошел знакомиться. Мне почему-то показалось, что она потерялась и случайно забрела к нам во двор.

Я подошел к лошади и протянул ей сухарь на ладони, она деликатно взяла его мягкими губами и начала громко хрустеть. Я погладил ее, но дальнейших отношений не получилось. Из подъезда выкатился нагруженный чемоданами сосед:

— Уходи, мальчик, нечего тебе тут делать!

Он начал загружать двуколку чемоданами и узлами, потом появился возчик с мешком, за ним жена соседа.

Они загрузили вещи и тронулись со двора.

Это был день начала знаменитой московской паники. По утрам во дворах мы находили много интересных вещей. Бюсты Ленина и Сталина, книги классиков марксизма, всевозможные наградные значки: «Активист ОСОВИАХИМа», «МОПР», «БГТО», «Ворошиловский стрелок». Во дворах валялись порванные документы, портреты вождей.

Их выкидывали те, кто не верил, что Москву сумеют отстоять от немцев.

Мы, мальчишки, удивлялись тому, что люди никак не могут понять, что Сталин в Москве, уж он-то защитит нас от немцев.

Через много лет генерал Иван Александрович Серов, бывший председатель КГБ, показал мне старые водительские права со своей фотографией на имя Васильева, а также справку об освобождении, где была написана та же фамилия.

Ему было поручено руководить подпольем в случае захвата столицы немцами.

Значит, не совсем напрасно боялись те, кто выкидывал атрибутику партийной принадлежности на помойки. Тогда у меня был однозначный ответ, а сегодня я, пожалуй, воздержусь осуждать их.

Наверное, самым радостным днем в той моей жизни стал день, когда я услышал по радио сообщение «В последний час». В нем говорилось о разгроме немцев под Москвой. К нам пришли люди, водка у матери была, артельно собрали немудреный стол. В холодной квартире при свечах — электричество отключали постоянно — пели песни, радовались, говорили о том, что к весне война кончится.

А она не кончалась и не кончалась. Правда, жить стало легче.

В 43-м, после Сталинградской победы, повысили продуктовые нормы, жизнь начала входить в привычные рамки.

В армии ввели новую форму: вместо скромных петлиц с алыми кубарями и шпалами появились золотые погоны.

Кем мы хотели стать тогда? Конечно, военными. Золотой блеск лейтенантских погон — вот что не давало заснуть нам. Мы не просто завидовали лейтенантам, идущим по улицам, мы завидовали им до беспамятства, бессознательно чувствуя, что нам не придется увидеть того, что видели эти ребята, которые были старше нас всего на каких-то семь лет.

А пока нам оставалось мечтать о погонах и портупеях и смотреть в кино «Боевые киносборники», «Партизаны в степях Украины», «Секретарь райкома» и «Она защищала Родину».

Нам оставался иллюзорный мир кино и книг.

А над Москвой уже гремели первые салюты. Затемненный город на полчаса заливался фантастическим светом фейерверков. Ракеты рвались в темном небе, словно фантастические цветы победы.

Жил я рядом с Белорусским вокзалом. Это было одно из преимуществ нашей дислокации. На сортировочные пути приходили военные эшелоны с фронта, и мы только нам известными путями пробирались к ним.

Солдаты встречали нас по-доброму, поили сладким чаем, просили отправить письма, а москвичи давали номера телефонов, и мы звонили их родным, говорили, где стоит эшелон и что их отец, сын или брат не может отлучиться из вагона, и предлагали провести их к эшелону, что свято выполняли.

Мы тырили дома папиросы, полученные по карточкам, и несли их нашим новым друзьям. А они одаривали нас всякой военной безделицей, самодельными зажигалками, погонами, немецкими железными крестами.

Но однажды нам чудовищно повезло: веселый молодой старшина, чью девушку мы провели на свидание нашим секретным фарватером, подарил нам ракетницу и четыре ракеты к ней.

В тот день по радио объявили об очередном салюте. Во дворе нашего дома была огромная траншея. Это Метрострой, несмотря на войну, возводил станцию «Белорусская-радиальная».

Так вот, мы забрались в траншею и стали ждать начала салюта. Как только над городом вспыхнули первые ракеты, мы зарядили наш пистолет… Но индивидуального салюта в честь войск генерала армии Рокоссовского не получилось.

У моего кореша Витьки была слабая рука, а ракетница весила достаточно прилично, и ракета, вместо того чтобы гордо вспыхнуть в небе, влетела в открытое окно пятого этажа. Слава богу, что все обитатели квартиры были на балконе.

На следующий день к нам на задний двор пришел участковый, младший лейтенант Соколов. Мы уважали его за то, что он раненый фронтовик и имеет два ордена.

— Вот что, пацаны, — сказал он, — давайте не будем ссориться. Вы мне отдаете ракетницу. А я забываю, что вы из нее стреляли. В награду я отведу вас в милицейский тир и дам каждому по разу стрельнуть из своего пистолета.

От такого мог отказаться только сумасшедший. Мы разоружились. А через три дня стреляли в тире, правда, не из пистолета, а из мелкашки, но все равно это было здорово.

Нашего участкового убили в конце войны, зимой 44-го, когда он задерживал урок, взявших квартиру в Большом Кондратьевском переулке…

О наш дом разбивалось чудовищное человеческое море под названием Тишинский рынок.

Казалось, что вся накипь военного тыла выплеснулась в Тишинские, Кондратьевские переулки и на Васильевскую улицу.

Для нас, пацанов, рынок был опасным, но необыкновенно привлекательным местом. После школы мы шмыгали по нему, разглядывая людей, вещи, наблюдая, как во дворах ушлые пацаны в кепках-малокозырочках играли в «три листика». Это было то же самое, что стало нынче популярной национальной забавой — игрой в наперсток.

— И только на туза!

— И только на туза!

— Как шестерку с восьмеркой подняли, так вы и проиграли!

— Как туз, так и денег картуз!

Так кричали юные зазывалы, и летали карты на дощечке, хрустели красные тридцатки и синие десять червонцев. Люди проигрывали последнее.

А если кто-нибудь замечал, как «крупье» прячет в рукав заветного туза, начинался скандал. Из темных углов выдвигались здоровые мужики в хромовых сапогах гармошкой, в кепочках и тельняшках под бостоновыми пиджаками.

— Ты чего, сука, пацана обижаешь? — хрипели они, ощерив фиксатые рты.

Много опасностей поджидало нас на Тишинке. Например, беспощадные драки с местными хулиганами-огольцами. Они были старше нас и сильнее. Но мы все равно дрались и уходили побитые, но не сломленные. За это местная шпана относилась к нам со снисходительным уважением.

Но вот странное обстоятельство. Стоило, предположим, в кинотеатре «Смена» пристать к нам огольцам с Патриарших прудов, как наши бывшие обидчики начинали «держать за нас мазу», то есть вступались за нас. Мы были пацаны из их района: между собой мы могли ссориться сколько угодно, но чужие не должны были к нам приставать.

В школе самым любимым предметом стало для нас военное дело. Мы истово маршировали, кидали деревянные гранаты, разбирали и собирали в военном кабинете старые трехлинейки. Мы любили этот предмет, тайно надеясь, правда непонятно как, попасть на фронт и стать сыновьями полков. Поэтому вполне естественно, больше всех преподавателей мы уважали военрука.

В середине учебного года наш старый преподаватель военного дела заболел и слег в госпиталь, к нам пришел новый военрук.

О нем мы знали достаточно много: лейтенант, воевал, ранен. С каким нетерпением мы ждали последнего по расписанию урока…

Он очень понравился нам, наш военрук. Мы гордились им, его медалью «За отвагу», его зелеными полевыми погонами на гимнастерке. Он был настоящий фронтовик. И рана у него оказалась тяжелой. Пустой левый рукав гимнастерки лейтенант Ильичев заправлял за ремень. Пусть не обижаются наши учителя, но все мы подражали лейтенанту.

В тот день у нас были занятия по ориентированию. Наш лейтенант называл предмет, и мы должны были как можно точнее определить до него расстояние.

И вдруг мы увидели, что на пустыре за школой двое в малокозырках и сапогах гармошкой бьют парня из соседнего класса, пытаясь отнять у него присланную с фронта отцом полевую сумку, которой завидовала вся школа.

Двое били одного. А мы, двадцать мальчишек, стояли и смотрели, как бьют нашего товарища по школе.

Лейтенант, позднее всех увидевший, что происходит на пустыре, глянул на нас с недоумением и, сделав несколько быстрых шагов к дерущимся, голосом, привыкшим командовать, крикнул:

— Прекратить!

Один из хулиганов обернулся и лениво процедил:

— Смотри, вторую руку отобью.

И тогда лейтенант побежал. Он бежал легко и упруго, как бегают хорошие спортсмены.

Военрук ударил первым, и один в кепке и сапогах гармошкой пластом рухнул на спину. Второй поднял обломок трубы.

И тут бросились мы, все двадцать, крича и размахивая схваченными по дороге палками…

Потом военрук выстроил нас, прошел вдоль строя и, усмехнувшись, сказал:

— Действовали хоть с опозданием, но правильно. Помните, стать солдатом — это не только выучить уставы и овладеть оружием. Не только быть храбрым. Солдат должен быть справедливым и добрым. Тогда только он настоящий солдат. Ясно?

Была война. А мы хотели стать солдатами. Позже, много позже, уже надев гимнастерку с погонами, я часто вспоминал слова лейтенанта. Мы все смотрели хорошие фильмы, запоем читали книги, где жили добрые и благородные герои. Мы знали, если можно так сказать, теоретически, что такое дружба, долг, доброта. Апервый наглядный урок доброты преподал нам наш военрук.

Тогда, в далеком 44-м, он повел нас в атаку на зло. И именно тогда мы увидели, как оно отступает перед общим усилием людей. Но мы были мальчишки и не понимали, что, может быть, именно в этот день сдали наш первый экзамен на право называться мужчинами.

Мы выросли, и я не могу сказать, как ведут себя сейчас в подобных ситуациях мои бывшие одноклассники. Но почему-то удивительно ярко живет во мне воспоминание: школьный двор, пустырь за ним и наш военрук лейтенант Ильичев.

Второго мая вечером по радио передали приказ коменданта Москвы об отмене светомаскировки. Я бросился снимать с окон защитные шторы из черной плотной бумаги, а когда снял, то увидел, как загорелись окна домов.

Конечно, все высыпали на улицу. Долгих четыре с лишним года город стоял погруженный во мрак, даже в подъездах горели синие лампочки, и вдруг он стал необыкновенно прекрасным.

Мы побежали на улицу Горького и с изумлением глядели на ожившие фонари, на троллейбусы, снявшие маскировочные шторы, на машины без ограничителей на фарах.

А через неделю, 9 мая, я шел в школу в жутком настроении. Уроки были не сделаны, кроме того, предполагалась контрольная по математике, которую я терпеть не мог.

Но не успел я выйти из двора, как встретил нашего соседа дядю Мишу, работавшего в депо на станции «Москва-Белорусская».

— Ты куда? — спросил он меня.

— В школу.

— Отменяется твоя школа, друг. Победа. Германия капитулировала. Объявлен выходной день.

Я забежал домой, бросил сумку и помчался на улицу.

Почти весь день я шатался по улице Горького. Слушал джаз Леонида Утесова на площади Революции, смотрел, как качают военных. Люди смеялись и плакали. Танцевали и пели песни. Это была стихийная народная радость. Не подготовленная заранее, не ограниченная ровными рядами демонстраций. Это была просто радость. Люди гордились тем, что они выстояли и победили. Они не думали о завтра, этот сегодняшний день был самым главным в их жизни.

Когда я вернулся домой, во дворе играл баян, на столе для домино теснились бутылки и закуска.

Наконец-то Победа пришла в наши дворы, на наши улицы, в наш город.

Сколько времени прошло! Подумать страшно. Ипрошлое постепенно уходит из памяти. Вытесняют его новые события, встречи, радости и горести.

Но никогда не забудутся наши темные дворы военных лет, керосиновые коптилки, печки-буржуйки, которыми мы зимой отапливали квартиры, фильм «В небе Москвы» и божественный вкус американской консервированной колбасы, которую мы получали по карточкам, и лейтенант из нашего детства, учивший нас быть мужчинами.

И день 9 мая 45-го года — наверно, самый счастливый в моей тогда еще короткой жизни.

Вечерние прогулки 50-х годов

…Вот уже и новый век скоро, а кажется, что это было вчера…

Теперь она снова называется Тверской. А тогда именовалась улицей Горького или Бродвеем.

Почему Бродвеем, а не Елисейскими полями или, на худой конец, Маршалковской, я по сей день не знаю.

Когда я влился в могучий вечерний поток реки под названием «Брод», она уже носила это имя. Более того, те, кто гулял по ней до войны и во время оной, называли ее все так же — Бродвеем или «Бродом».

Видимо, этот центр променада столичных пижонов был назван так в знак протеста против социалистического аскетизма.

Была еще одна тонкость.

Улица Горького начиналась от угла здания Совета Министров, ныне Госдумы, и тянулась до площади Белорусского вокзала. Последним домом на ней был знаменитый одиннадцатиэтажный, который сохранился и поныне.

Но это была просто улица Горького, не вызывавшая никакого интереса у моих веселых современников.

Московский Бродвей начинался у кинотеатра «Центральный», много лет украшавшего Пушкинскую площадь, и заканчивался на углу здания Совета Министров.

Это была нечетная сторона. Противоположный тротуар со знаменитым кондитерским магазином, популярной забегаловкой под названием «Соки — воды», Моссоветом, Центральным телеграфом, Ермоловским театром и кафе «Националь» никакого отношения к Бродвею не имел.

Именно от «Центрального», минуя памятник Пушкину, недавно перенесенный с Тверского бульвара, и текла шумная, нарядная человеческая река. На берегах ее помещался замечательный ресторан ВТО, где царил знаменитый метр, с которого Михаил Афанасьевич Булгаков писал своего Арчибальда Арчибальдовича. У него были две клички: официальная — «Борода», и вторая, пожалованная ему Юрием Карловичем Олешей, — «Жопа в кустах». На какую он откликался охотнее, не знаю.

А дальше река текла, естественно, мимо гастронома № 1, в быту — Елисеевского, в который даже зайти было удовольствием необыкновенным. Никогда мы уже не увидим такого обилия высококачественных колбас, рыб, сыров и пирожных.

Нынче в Елисеевском тоже полки ломятся, но качество!

Раньше все это называлось продуктами, а теперь — «потребительской корзиной».

Дальше течение тащило вас вдоль галантерейного магазина, замечательного погребка «Молдавские вина», где торговали вином в розлив и буквально за копейки. Можно было основательно нагрузиться.

Как сейчас, я помню узкий пенал торгового зала, маленькую стойку, два или три мраморных высоких столика.

Здесь постоянно толпились мхатовские актеры, которых в лицо знала вся страна.

Ну а дальше была гостиница, которая сегодня именуется «Центральной», в народе ее звали «Коминтерновской» — там жили со своими семьями борцы за интересы мирового пролетариата — англичане, чехи, болгары, немцы, китайцы, скандинавы.

Зайти с улицы даже в вестибюль гостиницы было невозможно.

Охраняли ее крепкие ребята в одинаковых шевиотовых костюмах. Все интернациональные борцы стали заложниками кремлевского Пахана.

В этой гостинице-общежитии половина номеров была свободной, и не потому, что постояльцы уехали в свои, ставшие социалистическими, страны…

Местом их последующего, а часто и последнего жительства становились обжитые МГБ Колымский край и «солнечная» Коми.

Но давайте оставим это неприятное здание. Тем более что оперативные машины приезжали за этими несчастными глубокой ночью и к черному подъезду.

Теперь, мимо Филипповской булочной, где за зеркальными окнами лакомились мои современники, мы подплываем к ресторану «Астория».

В 50-е годы «Астория» потеряла былую славу. А во время войны это был самый популярный коммерческий ресторан.

В Москве, как, впрочем, и везде, все продукты отпускались по карточкам. Ты «отоваривал» карточку, получая положенную норму хлеба, жиров, сахара по весьма доступной для всех цене.

В коммерческом ресторане было все — от паюсной икры до рябчиков — и стоило это огромных денег.

Поэтому гуляли там офицеры-фронтовики, попавшие в Москву проездом на передовую после госпиталя, или командированные на несколько дней в тыл.

Дело в том, что жалованье и фронтовые надбавки эти ребята получали на аттестат, то есть их деньги накапливались в финчасти.

Они на несколько дней становились богачами.

Постоянно кутили в «Астории» торгаши, работники ОРСов, спекулянты с Тишинского и Перовского рынков, ворье и бандиты. Место это было хотя и притягательным, но опасным.

Слава об этом ресторане гремела до денежной реформы 47-го года.

После нее в Москве заработали все рестораны и кафе в обычном режиме, и вся гулявая публика переехала в купечески роскошный ресторан «Аврора» на Петровских линиях.

В «Асторию» по-прежнему приходили только солидные столичные блатари, ценившие традиции.

Вели они себя весьма пристойно, но упаси бог затеять с ними скандал! Потом на улице вполне возможно было нарваться на нож.

Но двигаемся дальше. Книжный магазин уже закрыт.

Вечер.

Книги не нужны тем, кто вошел в волны реки под названием «Брод».

Памятник основателю Москвы. Я еще тогда обратил внимание, что рядом с ним почему-то не назначали свиданий! Наверное, из-за мрачно-воинственного вида монументального произведения.

Угол Советской площади и улицы Горького. Кафе «Отдых». Весьма элегантное заведение. Мы сюда ходили крайне редко из-за его некоторой чопорности.

Основными посетителями были весьма респектабельные люди. Правда, позже я узнал, что у этого кафе было и другое название — «Долина слез».

Сюда после решающего показа своей ленты приходили кинематографисты.

Те, у которых в Министерстве кинематографии на Большом Гнездниковском принимали фильм с отличной оценкой, ехали пить шампанское в «Москву» или «Метрополь».

«Отдых» был местом поверженных. Здесь утешали себя коньяком те, чьи картины были закрыты и легли на полку.

Именно здесь прощались с постановочными и перспективами дальнейшей работы.

В те годы наш кинематограф выпускал в год всего двенадцать фильмов.

Об этом печальном кафе прекрасно написал в своем романе «Землетрясение» Лазарь Карелин.

У гастронома, который все в миру называли «Кишка», можно было не задерживаться, у «Академкниги» тоже, далее вы попадали к самому модному месту гуляющей Москвы.

«Коктейл-холл», или просто «Кок».

Когда в стране развернулась знаменитая кампания борьбы с «безродными космополитами» и низкопоклонством перед Западом, начали бороться с засильем иностранщины в родном языке.

На это всем указал И. Сталин в своей знаменитой работе «Марксизм и основы языкознания».

Теперь в футболе форварды стали нападающими, в боксе раунды — трехминутками, французские булки — городскими.

Покойный Илья Григорьевич Эренбург со смехом рассказывал мне, что его друзья объявили негласный конкурс на лучшее название для «Коктейл-холла», в духе последних указаний партии.

Победу одержал человек, который придумал наименование «Ерш-изба».

Но тем не менее красные электрические буквы, сложившиеся в космополитическое название, продолжали победно светиться на главной улице Москвы.

Заметное это было место в жизни тогдашнего московского Бродвея.

Здесь пили пунши и шампань-коблеры, коктейли «Маяк» и «Ковбой», «Флип ванильный» и «Карнавал».

Играл на втором этаже маленький оркестр, руководил им высокий усатый красавец скрипач, которого все звали Мопассан, он же будущий прекрасный композитор Ян Абрамович Френкель.

Через много лет в Ленинграде, где по моему сценарию снимали фильм, а Ян Абрамович писал для него музыку, мы почти всю ночь проговорили о славном «Коке». И увенчанный славой композитор вспоминал о нем с тоской и нежностью.

Это место для нас, молодых, было притягательно своей дешевизной.

Сдав несколько книг из родительской библиотеки в букинистический магазин, можно было с барышней сидеть там весь вечер.

И публика была здесь особая. Писатели, актеры, известные спортсмены и, конечно, артельщики.

Это была специфическая категория московских жителей. Несколько лет назад мне до хрипоты один новоявленный экономист доказывал, что теневая экономика появилась у нас вместе с перестройкой.

Он обвинил Горбачева и Ельцина, Силаева, Гайдара, Черномырдина и многих других в том, что они породили теневую экономику. Прав он только в том, что раньше такого термина в официальных бумагах ОБХСС не было. Но подпольная экономика существовала с первых лет Советской власти, породившей в стране дефицит товаров. Тогда эти люди именовались артельщиками.

Была такая структура — Промкооперация. Ее артели, густо разбросанные по Москве и области, выпускали все, что необходимо человеку: бритвы, ручки, рубашки, шапки, белье и так далее, до бесконечности.

Артельщики были люди ушлые. За счет экономии сырья и левых поставок они выпускали неучтенный дефицитный товар, который с ходу расходился в небольших магазинчиках.

Понятно, что поставка непланового сырья и реализация продукции не могли обходиться без поддержки чиновников разного ранга.

В доле были руководители Промкооперации, Министерства местной промышленности, крупные чиновники из исполкомов и райкомов и, конечно, шаловливые опера из БХСС.

Сейчас мы это все именуем коррупцией, тогда в протоколах это называлось: «…вступив в преступный сговор…»

Всегда это было в нашей стране. Как говорили урки: «Где капуста — там жди козла».

Но тем не менее граждане страны поголовного дефицита носили дешевые рубашки из парашютного шелка, летние брюки из бумажного габардина, меховые шапки из белки и кролика, пальто из драп-велюра.

Много хорошего выпускали артели.

Московские артельщики были детьми упраздненного Сталиным нэпа.

Это был новый класс — предпринимателей. Естественно, что они тоже любили пройтись по московскому Бродвею.

Куда девались синие вытертые галифе, хромовые сапоги и френчи-сталинки?!

По улице шли солидные люди в дорогих костюмах из «жатки», был в ту пору у нас такой модный материал, пошитых у Зингера или Замирки, а может быть, у самого Лосева.

Они не просто гуляли, они показывали себя и своих дам вечерней столичной публике.

Потом направлялись в «Аврору» — самый модный по тем временам ресторан — отдохнуть и послушать джаз знаменитого Лаце Олаха.

Они всегда занимали левую сторону. Это была богатая, «купеческая» сторона.

Артельщики той поры, естественно, не ездили на «мерседесах» и «ягуарах». Они даже 401-й «Москвич» боялись себе купить.

Они жили странной двойной жизнью. После широкой гульбы в ресторанах уезжали на снятую «конспиративную квартиру» и там переодевались в старые галифе и френчи. Они смертельно боялись соседей и уполномоченных по подъезду.

Они жарили на кухне дешевые котлеты, а, запершись в комнате, на электроплитке разогревали полуфабрикаты из «Националя».

Никто не должен был знать об их деньгах, дорогих костюмах, часах и бриллиантах.

Но тем не менее именно они, в отличие от нынешних дельцов, поставляли в магазины качественные и, что очень важно, дешевые товары.

Ах, московский Бродвей!… Элегантный, денежный, праздничный. Он звал к себе людей. И они шли. Многие, вырвавшись из коммуналок, выходили на эту улицу-реку.

Словно стремительные корабли проносились по ней автомобили ЗИС-110 с правительственными кукушками на радиаторе.

Но были минуты, когда эта река-улица словно замирала. И все расступались, освобождая дорогу одному человеку.

Этот человек…

Он часто ходил пешком по «Броду». Высокий, интересный, чуть сутуловатый.

Я хорошо помню его в серой пижонистой кепке из букле, какие умели шить только в Столешниковом, и американском плаще цвета маренго.

Он шел не спеша, разглядывая толпу, улыбаясь, приветливо кивал завсегдатаям «Брода».

И от кивка и улыбки этого человека пробирал холодок.

Сам Абакумов, сам Виктор Семенович, генерал-полковник, могущественный министр самого главного ведомства страны сталинской империи, совершал свой вечерний моцион.

Он шел спокойно, без охраны. Шел мужественно, ничего не боясь: ни «кровавой клики Тито-Ранковича», ни многочисленных террористов, ни крутых заговорщиков.

Шеф МГБ не боялся, поскольку точно знал, что всех их выдумали его сценаристы — специальная группа, которая, словно увлекательные романы, создавала сюжеты заговоров. Многие из них с интересом читал великий вождь, и не просто читал, но, когда считал нужным, пускал в ход, а некоторые, как заговор маршала Жукова и присвоение никем не виденной короны из Норвегии (кстати, до сего времени хранящейся в королевском дворце в Осло), до поры до времени ложились на полку, чтобы возникнуть в свой час.

Поэтому Абакумов и не страшился ходить вечером по улице с одним адъютантом, семенящим сзади.

Нет, забыл я. На улице Горького, так же как и на Арбате, через каждые пятьдесят метров «в зоне визуального контакта» стояли одинаково одетые люди. Они осуществляли охрану правительственной трассы.

Прогулки Абакумова закончились в июле 1951 год.

Он был арестован.

Один из старых контрразведчиков рассказал мне, что кличка у Абакумова в конторе была «Витька Фокстротист».

Что делать, была у министра слабость к танцам. Любил он посетить модный тогда дансинг ресторана «Спорт» на Ленинградском шоссе, дом № 8.

Ходил туда, конечно, в штатском и инкогнито. Мужик он был интересный, хорошо одетый, поэтому местные барышни охотно с ним танцевали.

Незыблемым авторитетом в этом дансинге слыл приблатненный тридцатилетний господин по имени Алик.

Вот с ним-то и произошел у Виктора Семеновича конфликт.

Дело кончилось тем, что Алика с его компанией обработали приехавшие через час ребята из МГБ.

Поучили в туалете как следует, но не забрали. Оставили на свободе работать на лекарства.

А «Спорт» после этого быстро закрыли, и министр начал ездить танцевать в «Шестигранник».

Любил поплясать генерал Абакумов, потому что, в сущности, был совсем молодым человеком.

Родился он в 1908 году, в рабочей семье, окончил начальную школу и, получив столь фундаментальное образование, пошел работать грузчиком на склад Центросоюза.

Парень он был здоровый, работал хорошо, поэтому в 1930 году вступил в ряды ВКП(б).

В 1932 году по рекомендации партийной организации был направлен на работу в НКВД, где начал свою службу спецкурьером, потом стал младшим оперуполномоченным.

В 1939 году с должности оперуполномоченного СПО (секретный политический отдел) был назначен начальником Ростовского УНКВД.

Кто же помог ему навинтить на петлицы ромбы старшего начсостава?

Правая рука Берия, комиссар госбезопасности третьего ранга Богдан Захарович Кобулов, начальник СПО.

Через год он же помог Абакумову стать замнаркома НКГБ.

В том же году он уже начальник Управления особых отделов РККА, которое потом переименуют в ГУКР «Смерш». По распоряжению Сталина Абакумов одновременно занимает должность замнаркома обороны.

На новом посту Абакумов почувствовал себя вполне независимым и отдалился от Лаврентия Павловича.

Сразу после войны Абакумов стал наркомом государственной безопасности, а его предшественник Меркулов возглавил Госконтроль.

Вот тогда и произошел у него конфликт с Берия.

Абакумов отказался подписать приемо-сдаточный акт, и Лаврентий Павлович материл его прямо в кремлевских коридорах.

Об этом мне рассказывал бывший начальник ФПУ КГБ.

Я не буду пересказывать успехи в оперативно-чекистской деятельности генерал-полковника. Об этом написано много и повторяться неинтересно.

Арестовали Абакумова после письма Сталину рядового следователя подполковника Михаила Рюмина.

Он написал этот донос, спасая себя от гнева всесильного министра, недовольного его работой.

Безусловно, не это послужило причиной опалы Абакумова.

Влияние на МГБ было необходимо двум политическим партнерам — Лаврентию Берия и Георгию Маленкову.

Так бывший министр госбезопасности, генерал, превратился в заключенного № 15 в семьдесят седьмой камере Бутырской тюрьмы.

Днем и ночью с него не снимали наручники, а после перевода в Лефортово заковали в кандалы. Его избивали на допросах, не давали спать.

На своей шкуре бывший главный чекист страны испытал, что такое «особые условия допроса».

Но, как ни старались ставший замминистра МГБ полковник Рюмин и его подчиненные, Абакумов виновным себя не признал и никого по делу не взял.

Он просидел под следствием три года. В декабре 1954 года в Доме офицеров Ленинградского военного округа, где в 50-м году приговорили к высшей мере социальной защиты Кузнецова, Попкова, Воскресенского и всех, кто проходил по знаменитому «ленинградскому делу», состоялся суд над теми, кто придумал сценарий несуществующего заговора против великого вождя.

Пять бывших руководителей специальной следственной части во главе с Абакумовым предстали перед судом.

Но и там Абакумов не признал себя виновным, заявив, что обвинения — это провокация, сфабрикованная Берия и Богданом Кобуловым.

19 декабря 1954 года в 12 часов 15 минут Абакумов был расстрелян во внутренней тюрьме КГБ. При этом присутствовал Генеральный прокурор СССР Роман Руденко.

Но тогда мы этого ничего не знали и продолжали гулять по своей любимой улице. Для нас она была самая нарядная и красивая.

Мы шли вниз по Горького, на углу у здания Совмина поворачивали обратно и медленно двигались к площади Пушкина. Там — новый разворот и снова к Совмину.

Сейчас этот променад, возможно, многим покажется странным, но в те годы в нем был глубокий смысл.

В процессе движения люди знакомились с новыми западными модами. Законодателями их на Бродвее считались артисты Большого театра, операторы ЦСДФ и спортсмены.

Это была когорта выездных, и тряпки они привозили из своих заграничных вояжей.

Днем и вечером здесь гуляли знаменитости. Борис Ливанов и Павел Массальский, невероятно популярные в те годы драматурги братья Тур, короли футбола Всеволод Бобров и Константин Бесков.

Я очень хорошо помню, как впервые увидел на Бродвее Константина Симонова.

По улице по-хозяйски шел красивый мужчина, одетый в светлый пиджак, на котором золотом переливались три медали лауреата Сталинской премии.

В те годы носить их считалось особым шиком.

Навстречу нам шла сама удача, воплотившаяся в образе знаменитого писателя.

Гуляющая толпа могла показаться однородной только для глаза непосвященного человека. Мы, завсегдатаи, знали, кто к какой компании принадлежит. Их было на этой улице три. Я имею в виду нас, молодых.

Одна объединяла приблатненных ребят. В нее входили Юрка Тарасов, Володя Усков, Мишка Ястреб, Сашка Копченый и другие. Они собирались в сквере на Советской площади.

Вторая компания была наша. Место встречи — парикмахерская на углу проезда МХАТа и Горького.

В нашей компании преобладали в основном ребята, занимавшиеся боксом: Володя Трынов, Валя Сургучев, Юлик Семенов, Артур Макаров, Леша Шмаков. Через несколько лет они станут известными литераторами, режиссерами, актерами.

Мы сами ни к кому не приставали, но если «наезжали» на нас, то давали жестокий отпор.

С приблатненными сложились вполне дружеские отношения и была негласная договоренность о взаимовыручке.

Третья большая компания ни с кем не общалась и жила обособленно.

Это номенклатурные дети. Сыновья маршалов и министров, послов и крупных аппаратчиков. Они все, в отличие от нас, учились в престижных институтах и военных академиях. Посторонних в свой круг избранных они не пускали.

А они действительно считали себя избранными. С благословения Сталина в стране начинал формироваться новый класс партийно-государственной номенклатуры.

Дети этих людей со временем должны были занять командные высоты в стране.

Я не называю их фамилий, потому что они ничего не скажут нынешнему читателю.

Время беспощадно смыло их из людской памяти. Родители умерли в забвении, сыновья в основном спились.

Я уже писал о том, что вдоль Бродвея стояли и «топтуны» из МГБ.

Как вытягивались они и даже вроде выше становились, когда медленно полз вдоль тротуара «паккард» Берия!

Он тоже не боялся агентов и террористов, такой уж отважный человек был маршал Берия. А тихую езду практиковал он совсем по другому поводу. Полз за его машиной второй «паккард», и сидел в нем полковник Саркисов, начальник личной охраны лубянского маршала.

По команде шефа выскакивал он из машины и проводил «оперативно-розыскные действия». Задерживал красивых блондинок.

У меня был друг — веселый и щедрый студент-плехановец Боря Месхи.

И вот он влюбился. Безнадежно полюбил девушку, которая нравилась всем нам. Она появлялась на «Броде», но только днем и всегда одна. Интересная, изящная, недоступная… Она даже в кино ходила одна или с подругой. Никаких мужчин рядом. Никогда!

Мой друг проследил ее. Тем более что это было не очень сложно — она жила на улице Горького.

А потом были цветы и попытка знакомства. Все было, что полагается в таких случаях. Но неудачно.

Однажды, когда мы стояли у ее дома, к нам подошел веселый парень в модном костюме, взял нас под руку и отвел в переулок.

— Ребята, — он улыбнулся широко и добро, — оставьте ее в покое.

— Что? — удивился Боря, который был скор и тяжел на руку.

— А вот что. — Человек достал из нагрудного кармана модного пиджака алую сафьяновую книжечку с золотым тисненым гербом и тремя буквами — МГБ.

Он раскрыл ее, я прочитал и навсегда запомнил: майор Ковалев Игорь Петрович, оперуполномоченный по особым поручениям.

— Ребята, я не хочу, чтобы у вас были неприятности. Она под нашей защитой.

Наша прелестная незнакомка оказалась подругой всесильного Берия.

Мы все поняли. Да и как не понять, когда почти ежедневно исчезали в небытие наши приятели. Скрипач Алик Якулов, поэт Виталий Гормаш, студент-востоковед Гарик Юхимов, трубач Чарли Софиев. Их имена в танцзале гостиницы «Москва» произносили шепотом. Исчезали и другие. Да разве перечислишь всех, с кем ходил на танцы, пил коктейли и просто гулял по нашему гостеприимному «Броду».

Сегодня, когда мы хоть что-то узнали о своем же прошлом, можно легко вычислить, что товарищи наши один за одним становились статистами в очередной пьесе «Театра на Лубянке». Но тогда мы не знали этого и пребывали в неведении и… радости. Нам казалось, что каждый новый день станет для всех необыкновенно счастливым. Парадокс, который можно объяснить только нашей молодостью.

Вот так мы жили. Сегодня я часто думаю: когда в моих ровесниках появился страх? И понимаю, что тогда, когда в Елисеевском было все, когда гулял по «Броду» Абакумов и ловил девушек бериевский адъютант.

В конце 50-х вся читающая публика увлеклась романами Эриха Ремарка. Он стал для нас неким символом поколения.

В 1961 году я с огромным трудом приобрел «Черный обелиск».

Первая фраза последней главы романа запомнилась мне своей бесконечной грустью.

Но только через много лет я по-настоящему понял ее пронзительную горечь:

«Я больше никогда не видел ни одного из этих людей».

Я живу в квартире Сталина

Когда-то наш дом назывался «Дом правительства». Потом его разжаловали, как, впрочем, и многих его обитателей.

Сначала посадили одних, потом тех, кто сажал и занял их квартиры, а позже поснимали с работы и отправили в политическое небытие третье поколение сталинской номенклатуры.

После блистательного романа Юрия Трифонова дом наш стал именоваться «Домом на набережной».

Сегодня он стоит на страже Замоскворечья, словно старшина-сверхсрочник, увешанный, как медалями, мемориальными досками.

Нынче творение архитектора Иофана — только памятник архитектуры, образец конструктивизма тех далеких лет.

В 1941 году я жил в доме № 26 по Грузинскому Валу. Немцы неуклонно приближались к Москве. Каждое утро мы, «не уехавшие в эвакуацию» (так говорили в то время) пацаны, бежали на задний двор и собирали все, что выкидывали по ночам перепуганные пламенные партийцы. Портреты и бюсты Дзержинского, Ленина, Сталина, какие-то партийно-политические книги, подшивки газет и журналов.

Мне повезло, среди этого мусора я откопал подшивку замечательного журнала «30 дней».

Там я прочитал рассказ Б.Левитина «Тайна стен старого Кремля».

Суть его была в том, что некий инженер Гаврилов изобрел прибор, который подключался к стене и передавал на киноэкран веками спрессованные события, происходившие у стен Кремля.

Чтение это было весьма занятным.

Жаль, что не существовало такого инженера и его прибора под названием «историофон».

Много чего могли бы спроецировать на киноэкран стены дома № 2 по улице Серафимовича.

Особенно 181-й квартиры, где я живу.

Когда мы переезжали в эту квартиру после капитального ремонта дома, сосед по лестничной площадке спросил меня:

— Знаешь, кто здесь жил раньше?

— Нет.

— Василий Сталин. Нехорошая это квартира.

Сегодня о Василии Сталине говорят по-разному. Особенно летчики. Одни считают, что он был плохим командиром и никудышным пилотом. Другие приписывают ему невероятные подвиги в небе.

Шла война, а мы были мальчишками. Мы знали, что сын вождя — военный летчик. Чего только не приписывали мы ему! И необычайные тараны, и десятки сбитых самолетов, и даже бомбежки Берлина.

И если бы нас тогда спросили, кто отважнее всех — Гастелло, Талалихин, Сафонов, Покрышкин, — мы не задумываясь ответили бы: «Василий Сталин».

Да, именно он. Сын вождя.

Устные рассказы о его подвигах обретали в те годы характер эпический. На этом человеке лежал отблеск неземного, божественного величия его отца.

Мы их выдумывали и свято верили в это, потому что свято верили в вождя.

Как хорошо я помню торжественный голос Левитана, ведущего репортаж с первомайских и ноябрьских парадов на Красной площади:

— Первую эскадрилью, пролетающую над площадью, ведет командующий ВВС Московского военного округа генерал-лейтенант Василий Сталин.

Значительно позже, в 50-е годы, я видел его несущийся по Москве автомобиль. Белый открытый «хорьх» с красными сафьяновыми сиденьями. Таких машин в столице было две. На одной ездил всесильный начальник сталинской охраны генерал Власик, а на второй — сын вождя.

Впервые я увидел его в спортивном зале «Крылья Советов».

Шла обычная тренировка. И вдруг кто-то сказал: «Сын Сталина приехал». Мы выскочили в коридор, и я увидел невысокого человека в коричневом кожаном пальто, на которое были нашиты генеральские погоны, в низко надвинутой на глаза летной фуражке.

Он посмотрел на нас, разгоряченных после тренировки, улыбнулся и подмигнул.

Сталин-младший формировал новый спортивный клуб ВВС и отбирал лучших футболистов, хоккеистов, боксеров.

Он очень любил спорт. И сделал много хорошего для спортсменов.

О нем всегда хорошо вспоминал мой друг и тренер, знаменитый боксер Николай Королев, много доброго рассказывал Всеволод Бобров.

Через десять лет в МУРе я узнал весьма интересную историю.

…Дверь была выломана грубо, по-дилетантски. Ни один уважающий себя квартирный вор не оставил бы столько следов.

Майор Чванов внимательно оглядел ее, провел пальцами по щербатым вмятинам и спросил эксперта:

— Ваше мнение?

— Думаю, ломали фомкой или чем-то похожим.

Очередная квартирная кража произошла на Беговой улице в доме № 1а. Владимир Федорович Чванов вошел в квартиру, внимательно осмотрел коридор: явных следов не было, да и откуда им было взяться, когда на месте преступления уже работала опергруппа 63-го отделения милиции. Чванов же любил приезжать на происшествие первым, когда нетронутыми оставались мелкие детали. Та самая мелочевка, из которой впоследствии складывается полная картина происшедшего.

В комнате — раскрытые настежь дверцы шкафов, вываленные на пол вещи, набросанные в кучу книги, осколки посуды. На стуле в углу сидела хрупкая большеглазая женщина, хозяйка квартиры, известная балерина Суламифь Мессерер.

— Я ушла на репетицию…

— В какое время? — спросил Чванов.

— В одиннадцать.

— А вернулись?

— В два.

— Так точно запомнили время?

— Когда я подошла к двери, часы пробили два раза.

— Вы ничего подозрительного не заметили?

— Кажется, нет.

Обычный ответ. Люди, живущие спокойно и тихо, никогда не замечают того, что может показаться подозрительным человеку, ждущему неприятностей. По словам хозяйки, из квартиры пропали два танцевальных костюма, шуба, пальто, костюм мужа, отрезы, несколько золотых украшений и сценическая бижутерия французской фирмы «Тет».

— Вещи очень красивые, практически неотличимые от настоящих драгоценностей.

Хозяйка замолчала и удивленно посмотрела на дверь. В комнату вошла огромная служебная собака Корсет. Огляделась, словно собиралась сказать: «Вот вы здесь сидите бездельничаете, а я работаю», — и скромно уселась в углу.

— Товарищ майор, — доложил проводник, — Корсет след взял, работал заинтересованно, довел до трамвайной остановки.

— Скажите, пожалуйста, — повернулся Чванов к хозяйке, — у вас есть чемоданы?

— Конечно.

— Они все целы?

— Сейчас посмотрю.

Как он и думал, двух чемоданов в квартире не оказалось.

— Вот что, ребята, — сказал Чванов оперативникам, — обрабатывайте жилсектор и их маршрут до трамвая. Я на Петровку, вызову кондукторов.

Шесть немолодых женщин с беспокойством поглядывали на Чванова.

— Товарищи, — сказал он, — вспомните, сегодня между двенадцатью и двумя садились ли к вам пассажиры с двумя чемоданами?

— Садились, — откликнулась одна.

— А где вышли?

— На Лесной.

— А какие были чемоданы?

— Богатые такие, светло-коричневые с ремнями.

— Опишите, кто держал чемоданы?

— Их трое было. Девушка и два парня. Я запомнила спортсмена, который билеты брал.

— Почему спортсмена?

— Да значок у него на пиджаке, такие все спортсмены носят.

— Погодите-ка.

Чванов спустился этажом ниже, где висел плакат спортобщества «Динамо», на котором красовались почти все спортивные значки. Стал снимать плакат со стены.

— Зачем тебе он? — строго спросил неведомо откуда появившийся замнач ХОЗУ.

— Хочу в рамку его вставить, — усмехнулся Чванов. Вернувшись в кабинет, он положил плакат на стол и обратился к кондукторше: — Смотрите внимательнее. Здесь есть этот значок?

— Есть! — Она ткнула пальцем в знак «Мастер спорта СССР».

Поздно вечером уже дома Чванов подытожил день. Кое-что есть. Два парня и девушка. Один из них среднего роста, блондин, в сером костюме со значком мастера спорта.

Через два дня пришло любопытное агентурное донесение. Некто Морозов, инструктор спортобщества «Урожай», в пивной на Лесной улице по пьянке рассказал, что они с дружком готовятся «подломить» богатую квартиру. Разговор этот произошел за два дня до кражи у Суламифь Мессерер.

Агенту было поручено отработать связи Морозова. Среди прочих внимание привлек блондин среднего роста, мастер спорта по имени Витя. Чванов не сомневался, что они на верном пути. За Морозовым началось наблюдение.

Однажды вечером домой Чванову позвонил ювелир Малишевский: «Владимир Федорович, есть разговор, давайте встретимся». Несколько лет назад Чванов помог этому человеку избежать крупных неприятностей. Встретились у Малишевского.

— Смотрите, — ювелир положил перед майором брошь.

— Красивая вещь, — усмехнулся Чванов, — но если вы хотите предложить ее мне, то таких денег я за год не зарабатываю.

— Она ничего не стоит, дорогой Владимир Федорович, — засмеялся Малишевский, — это отличные «тетовские бриллианты».

Чванов насторожился.

— Эта брошь мне знакома, я когда-то чинил ее. Принадлежит она Суламифи Мессерер, а ее, как мне сказали, обокрали.

— Откуда она у вас?

— Моей приятельнице Ане, барменше из «Коктейль-холла», предложил ее купить один из клиентов. Вот она и решила ее оценить у меня.

— Я могу встретиться с Аней?

— Конечно. Она сегодня не работает.

Они встретились на Тверском бульваре.

А на следующий день Чванов с оперативниками сидели в «Коктейль-холле» за укромным столиком рядом с лестницей. Часов в семь к стойке подошел молодой блондин. Крепкий, спортивный, со значком мастера спорта на лацкане модного пиджака.

Аня подала условный знак.

Чванов принял решение «спортсмена» не брать, чтобы не подставить Аню. За ним начали плотно следить. Выяснилось, что он действительно футболист, мастер спорта, нападающий в одной из московских команд, Олег Платонов.

На следующий день после тренировки оперативники проследили его до дома на улице Горького. В установленной квартире жил замминистра коммунального хозяйства. Платонов встречался с его дочерью Леной.

Платонова взяли при выходе из квартиры замминистра. В чемоданчике обнаружили два отреза, по описанию похожие на краденые.

Через два часа Чванов с оперативниками позвонили в дверь этой квартиры. Им открыла моложавая дама. Прочитав постановление на обыск, она закричала:

— Да вы знаете, к кому пришли?

— Знаю, — устало сказал Чванов. — Где ваша дочь?

В коридор вышла миловидная девушка в халате.

— Выдайте вещи добровольно, Лена, — предупредил Чванов.

А через десять дней, когда уже делом вовсю занимался следователь, в кабинет Чванова ворвался генерал-лейтенант авиации. Чванов взглянул на него и обомлел. Это был Василий Сталин. Совсем недавно Никита Хрущев помиловал его, вернув ордена и генеральские погоны. Сын покойного вождя начал орать с порога.

— Товарищ генерал, — сказал Чванов, — я слушать вас не желаю! — Он встал и вышел из комнаты.

Через час его вызвал комиссар Парфентьев, начальник МУРа.

— Ну что, Володя, испугался? — засмеялся он.

— Не успел.

— А ты представь, если бы он года два или три назад к тебе пришел. Где бы ты был?

Чванов промолчал. Об этом даже думать не хотелось.

Но Василий Сталин все-таки добился своего. Футболиста отпустили «по подписке о невыезде», а на суде он получил два года условно.

Даже после опалы имя Сталина значило очень много. Генерал Василий помог своему дружку футболисту. Надо сказать, на такой поступок, в его обстоятельствах, был способен не каждый.

Наш дом построен весьма интересно. Стены между квартирами настолько тонкие, что можно услышать все, о чем громко говорят в соседней квартире. Очень удобно, учитывая, что в 30-х годах подслушивание осуществлялось чувствительными мембранами. Потом опертехника шагнула вперед, а звукопроницаемые стены остались на «радость» соседям.

Когда мы переносили вещи в «нехорошую» квартиру, комендант Женя, ходячая энциклопедия нашего дома, сказал:

— Правильно делаешь, что переезжаешь в сталинскую квартиру. В ней ори, танцуй — никто не услышит.

— Почему? — удивился я, прожив почти двенадцать лет в другой квартире с соседом-алкашом, бывшим наркомовским сынком.

— Пойдем, — предложил Женя.

Мы зашли в соседний подъезд, поднялись на пятый этаж и очутились в сопредельной квартире.

— Слушай, — сказал Женя.

Из-за стены доносился еле уловимый шум, хотя там двигали мебель, матерились грузчики, стучали молотки…

Василий Сталин, окончивший Липецкое училище и выпущенный не как все его однокашники лейтенантом, а капитаном, сразу получил квартиру в Доме правительства.

В 1941 году, когда в небе шла безжалостная рубка, Василию Сталину повесили очередную шпалу и сделали его инспектором авиации.

Кстати, в небе над Москвой дрались сын Микояна, погибший потом в налете на Кенигсберг, и майор авиации Леонид Хрущев. А инспектор авиации весело жил в доме № 2 по улице Серафимовича.

В 181-й квартире «Дома на набережной» гуляла самая модная столичная тусовка. Каждый вечер приглашался джаз. Здесь бывали Алексей Каплер, Константин Симонов, известные актеры и футболисты. За стеной проживал соратник Ленина И.Ф. Петров, чудом не расстрелянный на Лубянке.

Он написал письмо Сталину, но Поскребышев не стал обременять вождя столь мелким вопросом, и через несколько дней ребята Власика перетащили шмотки Петрова в другой подъезд.

В квартиру народного академика въехал управделами ЦК КПСС, он и сделал звукоизоляцию, на наше счастье.

О том, как гуляли в моей нынешней квартире, я узнал случайно, как ни странно — в городе Целинограде много лет назад.

Итак, Целиноград. 15 мая 1963 года. Ресторан «Ишим». Празднуем мое тридцатилетие. Через пару дней я уезжаю в Москву, проработав в этом городе два года.

Ресторан опустел, наступила ночь, только мы с приятелем остались догуливать мой двойной праздник. К нашему столу подсел аккордеонист Леня из ресторанного оркестра.

Он родился и когда-то жил в Москве. В 44-м его посадили по 58-10, потом ссылка в Акмолинск, так тогда именовалась столица целинного края, здесь он и осел.

— Уезжаешь?

— Уезжаю.

— Поклонись от меня Москве. Особенно Дому правительства.

— Почему ему?

— А из-за него я и подсел. Наш джаз постоянно играл на квартире Васи Сталина. Особенно сильно гуляли на Новый год. Там на моих глазах Алеша Каплер заклеил дочку Сталина. Его потом посадили, ну а меня чуть позже забрали, я по пьяни в компании лабухов эту историю рассказал.

Тогда я еще не знал подробностей романа, начавшегося в моей будущей квартире.

Теперь мне известно о нем гораздо больше.

Итак, тридцативосьмилетний известный кинодраматург, автор сценариев «Ленин в Октябре», «Ленин в 1918 году», «Три товарища», «Шахтеры», «Котовский», «Она защищает Родину», человек весьма обласканный режимом, влюбился на новогодней вечеринке в десятиклассницу Светлану Сталину.

Позже Борис Войтехов, журналист и кинодраматург, человек весьма заметный в московской светской тусовке тех лет, говорил мне, что Каплер действительно был увлечен этой молоденькой девочкой.

Это был платонический роман. Алексей Каплер приносил Светлане хорошие книги, в просмотровом зале Комитета по кинематографии показывал американскую классику тех лет. Они гуляли по заснеженной Москве, ходили в театры. Ну, кажется, чего особенного?

Если бы не два обстоятельства. Первое и самое главное — это сам вождь. А второе — национальность Алексея Яковлевича Каплера. Вполне естественно, что его предупредили и отправили военным корреспондентом в Сталинград. Вот там-то Каплер и совершил главное преступление.

О нем Светлана Аллилуева в своей книге «Двадцать писем к другу» пишет:

«…В конце ноября, развернув „Правду“, я прочла в ней статью спецкора А. Каплера „Письмо лейтенанта Л. из Сталинграда. Письмо первое“ — и дальше, в форме письма некоего лейтенанта к своей любимой, рассказывалось обо всем, что происходило тогда в Сталинграде, за которым следил в те дни весь мир. Увидев это, я похолодела. Я представила себе, как мой отец разворачивает газету. Дело в том, что ему уже было доложено о моем странном, очень странном поведении. И он уже однажды намекнул мне очень недовольным тоном, что я веду себя недопустимо. Я оставила этот намек без внимания и продолжала вести себя так же, а теперь он, несомненно, прочтет эту статью, где все так понятно, — даже наше хождение в Третьяковку описано совершенно точно.

И надо же было так закончить статью: «Сейчас в Москве, наверное, идет снег. Из твоего окна видна зубчатая стена Кремля…» Боже мой, что теперь будет?!»

Светлана Аллилуева была права, боясь гнева отца. Каплер не понял намека. Он ослушался, а это являлось тогда самым страшным преступлением. Его арестовали 3 марта 1943 года.

Вернемся еще раз к воспоминаниям дочери вождя.

«Третьего марта утром, когда я собиралась в школу, неожиданно домой приехал отец, что было совершенно необычайно… Я еще никогда не видела отца таким. Обычно сдержанный и на слова, и на эмоции, он задыхался от гнева, он едва мог говорить: „Где, где это все? — выговорил он. — Где все эти письма твоего писателя?“

Нельзя передать, с каким презрением выговаривал он слово «писатель»… «Мне все известно! Все твои телефонные разговоры — вот они, здесь! — он похлопал себя по карману. — Ну! Давай сюда! Твой Каплер английский шпион, он арестован!»

Отец рвал и бросал в корзину письма и фотографии. «Писатель, — бормотал он. — Не умеет толком писать по-русски! Уж не могла себе русского найти!» То, что Каплер еврей, раздражало его, кажется, больше всего…»

Алексей Яковлевич Каплер попал в Воркуту. Но Сталину было мало посадить человека. Ослушник должен покаяться, и чекисты заставляют Каплера написать письмо Сталину.

Двадцать седьмого января 1944 года Каплер пишет «покаянное» письмо. В марте оно попадает к Поскребышеву, который направляет его Берия. 15 марта Берия затребовал справку о заключенном, и уже 16-го справка была ему представлена. Вот оба эти документа.

«Секретарю ЦК ВКП(б) тов. И.В. Сталину

от заключенного Каплера Алексея Яковлевича, кинодраматурга, отбывающего наказание в Котласском отделении Гулждс.

Дорогой Иосиф Виссарионович!

Я осужден Особым Совещанием по ст. 58-10 п. 2 к 5-ти годам испр. труд. лагерей за высказывание антисоветского характера в разговорах с друзьями и знакомыми. Виновным в предъявленном обвинении я себя не признал и не признаю. Вполне возможно, что своим необдуманным поведением, излишней резкостью, преувеличениями, иной раз какой-нибудь сгоряча брошенной фразой я давал возможность любителям клеветы и злостных искажений, из числа своих знакомых, создать материал, направленный против меня. По существу же антисоветских настроений у меня никогда не было.

Всю жизнь я из всех сил старался принести пользу Родине и партии большевиков. На мою долю выпало большое, настоящее счастье быть награжденным за сценарии «Ленин в Октябре» и «Ленин в 1918 году» орденом Ленина и Сталинской премией первой степени. Во время Отечественной войны я пытался создать картины, которые бы отвечали задачам великой борьбы. Вышедшие на экран картины «Она защищает Родину», «Котовский», «День войны» и др. — были еще только первым результатом этой моей работы. Только-только началась работа, было у меня огромное множество замыслов, и думается, мне посчастливилось бы создать произведения значительные. К несчастью, работа была прервана арестом.

Дорогой, любимый Иосиф Виссарионович!

Я глубоко виновен, но не в том, за что осужден. Я виновен в недостойном и глупом поведении, виновен в том, что, будучи щедро награжден и пользуясь в работе высоким доверием руководящих организаций страны, я то что называется «зазнался», вел себя нескромно и непозволительно.

Воспользовавшись тем, что после ряда очерков «В тылу врага» («Известия» — март 1942 г.) и «Сердце партизана» («Правда» — июнь 1942 г.) редакция ЦО отнеслась с полным доверием и доброжелательством к моему материалу, я позволил поместить в «Правде» антихудожественное, глупое и возмутительное «Письмо из Сталинграда». Вообще я вел себя недопустимо и как казнюсь теперь за это!

Простите меня, Иосиф Виссарионович, простите меня за все! Позвольте мне отправиться на фронт и принять участие в великой освободительной борьбе, которую под Вашим руководством ведет народ! Позвольте мне, пожалуйста, пожалуйста, дорогой Иосиф Виссарионович, умоляю Вас об этом!

27 января 1944 г.

А. Каплер».


«Совершенно секретно

СПРАВКА

на осужденного КАПЛЕРА Алексея Яковлевича, 1904 года рождения, уроженца гор. Киев, еврея, гражданина СССР, беспартийного, до ареста работал киносценаристом Всесоюзного Комитета по Делам Кинематографии при СНК СССР.

КАПЛЕР А.Я. арестован 3 марта 1943 года Следственной частью по Особоважным делам НКВД СССР, осужден Особым совещанием при НКВД СССР 25 ноября 1943 года за антисоветскую агитацию к заключению в исправительно-трудовой лагерь сроком на 5 лет.

Из материалов дела видно, что КАПЛЕР А.Я. являлся сыном домовладельца, имевшего собственную швейную мастерскую с наймом 10-15 рабочих. Родная сестра КАПЛЕРА в 1918-19-х г. эмигрировала за границу и с того времени проживала в Германии, а потом во Франции.

Сам КАПЛЕР А.Я., являясь антисоветски настроенным человеком, в своем окружении вел враждебные разговоры и клеветал на руководителей ВКП(б) и Советского правительства. В период Отечественной войны КАПЛЕР неоднократно высказывал свои панические и пораженческие настроения и с антисоветских позиций критиковал политику партии и мероприятия органов Советской власти.

В 1942-43-м гг. КАПЛЕР поддерживал подозрительную по шпионажу связь с американскими корреспондентами ШАПИРО и ПАРКЕР.

В предъявленном обвинении КАПЛЕР А.Я. виновным себя не признал, изобличается агентурными материалами.

Справка составлена по материалам следственного дела № 6863.

Начальник отдела «А» НКГБ СССР

Комиссар государственной безопасности: (Герцовский)

16 марта 1944 года».

Покаяние не помогло. Каплер отсидел все пять лет от звонка до звонка. В 1948 году его выпустили и разрешили уехать в Киев к родителям. По тем временам это была великая монаршая милость. Всего одно условие было поставлено бывшему ЗК: в Москву ни ногой, с дочерью Сталина не встречаться.

Но жили в этом человеке отвага и некий мушкетерский авантюризм. И Каплер рискнул. В Москве он пробыл день и получил за это пять лет каторги в лагере под Интой.

Много позже в одной из наших бесед Алексей Яковлевич сказал:

— Не мог я не поехать в Москву. Надоело мне их бояться.

Мне посчастливилось несколько раз встречаться с этим прекрасным человеком. Долго и много беседовать. Смотреть его фильмы, читать прекрасные книги. Каждый месяц он приходил в наши дома, появляясь на голубом экране. По сей день я уверен, что Алексей Каплер был лучшим ведущим «Кинопанорамы».

Василий Сталин начал войну двадцатилетним капитаном, а закончил двадцатичетырехлетним генерал-лейтенантом.

Александр Иванович Покрышкин рассказывал мне, как Василий Сталин вызвал его, когда он учился в академии, продержал час в приемной и, не здороваясь, сказал:

— Будешь моим замом, сразу получишь генерала.

Александр Покрышкин, трижды Герой, лучший воздушный боец, отказался. У этого отважного в бою, но очень деликатного в жизни человека чувство самоуважения стояло на первом месте. Он никому не позволял хамить себе, даже сыну Сталина.

Правда, после этого он долго не мог получить генеральских звезд. Сын пошел в отца. Был чудовищно злопамятен.

Люди, служившие с ним, рассказывали мне о его самодурстве, хамстве и даже рукоприкладстве. Вот что пишет о нем его сестра Светлана Аллилуева:

«В 1947 году он (Василий) вернулся из Германии в Москву, и его сделали командующим авиацией Московского военного округа…

Жил он на своей огромной даче, где развел колоссальное хозяйство, псарню, конюшню… Ему разрешали все — Власик старался ему угодить. Он, пользуясь близостью к отцу, убирал немилых ему людей с дороги, кое-кого посадил в тюрьму».

Посаженными оказались маршалы авиации Вершинин и Новиков.

Мне рассказывали старые сотрудники МГБ, что ненависть «принца» умело направлял хозяин Лубянки генерал-полковник Абакумов.

Но пьянство не довело Василия до добра. 1 мая 1952 года последовал запрет командования: не использовать авиацию во время парада из-за погодных условий. Но генерал Сталин посчитал этот приказ личным выпадом и приказал поднять две эскадрильи.

В результате разбился самолет.

Разгневанный папаша снял его с должности и направил учиться в академию Генштаба.

Надо сказать, что он ни разу не был на занятиях. Пил на даче со своими приживалками. Продолжал пить и когда умер вождь. Его еле откачали и поставили у гроба. Вполне естественно, что для новых вождей он представлял серьезную опасность. Он много чего мог рассказать о тех, кто пришел к власти в стране. И рассказывал. Поначалу его отправили в отставку. Он продолжал пить и бесчинствовать в кабаках.

Двадцать восьмого апреля 1953 года после пьянки с англичанами, которым он поведал массу интересных кремлевских тайн, его арестовали.

Военная коллегия приговорила его к восьми годам, припомнив все: гигантское хищение казенных денег, доносы на военачальников, ну и, конечно, передачу секретной информации.

Но все же он был сыном вождя, которого тайно почитали те, кто открыто разоблачал покойника с высоких трибун. Через два года Василия из Лефортова перевели в госпиталь, а потом должны были освободить.

Но опять понаехали друзья, начались пьянки, и тут он что-то сказал.

Только вот что?

Весьма компетентный человек поведал мне, что Василий проболтался о чем-то весьма серьезном.

И он исчез. Его просто не стало. Не так давно мне удалось найти документ о «железной маске» времен оттепели. Привожу его полностью.

«СССР. Министерство внутренних дел. Управление МВД Владимирской области, тюрьма № 2. 15. V. 1956 г. № 1229. гор.Владимир.

Совершенно секретно.

Экз. № 1.

Начальнику Тюремного отдела МВД СССР полковнику тов.Буланову, гор.Москва.

Спецсообщение

В конце 1955 года в тюрьму № 2 УМВД Владимирской области дважды приезжал зам.нач. следственного Управления КГБ при СМ СССР полковник (кажется) тов. Калистов, где осматривал расположение тюремных корпусов и подсобных помещений.

О цели посещения и изучения тюрьмы он сообщил, что КГБ при СМ СССР сочло необходимым поместить в одном из мест заключения особо важного заключенного, которому необходимо создать условия применительно к лагерным, приобщить его к труду металлиста, но чтобы с ним находилось не более 5-7 заключенных с большими сроками. Кто такой этот заключенный, мне было неизвестно, и все мои доводы, что требуемых условий для такого заключенного в тюрьме создать невозможно, оказались неубедительными.

В конце декабря 1955 года я был вызван в Тюремный Отдел МВД СССР полковником тов. Евсениным, который мне сообщил, что в ближайшем будущем в тюрьму № 2 прибудет заключенный Сталин Василий Иосифович, а для инструктажа по приемке и размещению этого заключенного направил меня к Начальнику Тюремного Отдела КГБ при СМ СССР полковнику тов.Клейменову.

В кабинете тов.Клейменова зам.нач.следственного Управления КГБ при С.М. полковник тов.Козырев дал мне указание, чтобы по прибытии этого заключенного в тюрьму создать ему условия применительно к лагерным, использовать на работе в тюремных механических мастерских вместе с другими 5-7 заключенными, осужденными на большие сроки, и сделать так, чтобы, кто он такой, знало очень ограниченное количество лиц.

До прибытия его в тюрьму никому об этом не говорить.

Поздно вечером 3 января 1956 года Василий Сталин был доставлен в тюрьму № 2 УМВД Владимирской области на оказавшемся в Москве автозаке УКГБ при С.М. СССР по Владимирской области с их двумя конвоирами.

Личное дело заключенного было запечатано в пакете, но в попутном списке и в справке по личному делу была указана подлинная фамилия заключенного и наклеена его фотография.

Эти документы конвой вручил ДПНТ тюрьмы лейтенанту тов.Кузнецову, а последний, не зная, как поступить с ним, позвонил ко мне на квартиру, называя его настоящей фамилией.

Таким образом, с первого момента прибытия в тюрьму части офицерского и надзирательского состава стало известно подлинное лицо этого заключенного.

Необходимо отметить, что во Внутренней тюрьме этот заключенный содержался под № 4 и незадолго до отправки к нам в тюрьму был разнумерован.

Во избежание могущих быть неприятностей, чтобы скрыть подлинное лицо этого заключенного по договоренности с ним, ему была присвоена фамилия его последней жены Васильевой — Васильев Василий Павлович, под этой фамилией он значится во всех официальных документах тюрьмы и под этой фамилией ведет переписку с родственниками.

Васильев В.П. осужден Военной Коллегией Верховного Суда Союза ССР 2 сентября 1955 года по ст. 193-17 п. «б» с применением ст.51 и ст.58-10 ч. 1 УК РСФСР к лишению свободы в ИТЛ на 8 лет. Срок отбытия наказания исчисляется с 28 апреля 1953 года.

После соответствующей подготовки заключенный Васильев был помещен в 3-й корпус в камеру совместно с двумя заключенными, осужденными по ст. 58 на длительные сроки заключения, которые уже давно содержатся у нас в тюрьме, нами изучены, один из них наш источник. С этими заключенными Васильев с 16 января работает в механической мастерской тюрьмы, вначале на сверлильном, а затем на токарном станках.

Кроме этих заключенных, в мастерской работает 5заключенных из числа хоз.обслуги, осужденных на 5-7 лет ИТЛ. Заключенные из хозяйственной обслуги размещены в корпусе для хозяйственной обслуги. На работе в мастерских Васильев также обеспечен достаточным агентурным наблюдением.

В камере Васильев не сжился с одним заключенным, который был переведен в другую камеру. В настоящее время заключенный Васильев содержится в камере только с нашим источником и с ним же он выводится на работу в механические мастерские. К работе заключенный Васильев относится добросовестно, освоил сверлильное и токарное дело.

Для изучения токарного и других специальностей металлиста к нему прикреплен высококвалифицированный, до ареста преподаватель ремесленного училища, наш источник, заключенный из хозяйственной обслуги.

Заключенному Васильеву зачтено в январе 18 рабочих дней, в феврале 45, в марте 52, в апреле 56 рабочих дней.

К заключенному Васильеву приезжает жена в среднем два раза в месяц, им представляется личное свидание, в январе месяце к нему приезжала сестра.

Из числа заключенных подлинное лицо Васильева знает работающий в тюрьме заключенный Кальченко. Там он видел несколько раз Васильева, однако заключенный Кальченко это держит в секрете. Кальченко по отбытии срока наказания в конце мая будет освобожден, при освобождении от него будет отобрана подписка о неразглашении на воле подлинного лица Васильева.

Из числа личного состава кое-кто догадывается о личности Васильева, однако нами принимаются меры о неразглашении.

В обращении с администрацией тюрьмы Васильев ведет себя вежливо. Много читает, физически у нас значительно окреп.

Сообщается Вам для сведения.

Начальник тюрьмы №2 Управления МВД Владимирской области подполковник

(Козик)».

Мы начали в те годы говорить много и смело. Мы слушали Ива Монтана, смотрели «Мандат» Н.Эрдмана, спорили о романе В.Дудинцева «Не хлебом единым». Летом 57-го бушевал Международный фестиваль молодежи и студентов. А камере № 18 Владимирского централа сидел «железная маска»

Через много лет в Казани на кладбище мне показали могилу генерала В.И.Джугашвили. На памятнике было написано: «Единственному». И думая сегодня о судьбе этого человека, я невольно прихожу к выводу, что в этой стране никогда ничто не менялось и долго еще не изменится, до тех пор, пока мы не узнаем главные кремлевские тайны.

Вот и все, что я хотел рассказать об истории моей квартиры.

Наш дом, как огромный корабль, неумолимо плывет сквозь время. Остались за кормой времена культа личности, потом оттепели и хрущевского волюнтаризма, весело миновал застой. Бурно покачались на волнах перестройки.

К какому же берегу причалит наш неуправляемый корабль? Писатель Александр Малышкин взял к своему трагическому роману о жизненном переломе «Севастополь» печальный эпиграф, созвучный с нашим временем:

Мы были моряки, мы были капитаны -

водители безумных кораблей.

«…Идут на Север срока огромные…»

В магазине «Лесная быль» на Сретенке мы купили четыре плетенки раков, а директор знаменитой торговой точки, наш добрый знакомый, позвонил в 40-й гастроном на улице Дзержинского, и мы разжились чудовищным по тем временам дефицитом — чешским пивом.

На город опустилось солнечное июньское воскресенье, и сретенские переулки залило радостным светом.

Мы выгрузили наше богатство у большого, когда-то доходного, дома в Большом Сергиевском, где жил наш товарищ Володя Казанцев.

Мы часто собирались у него в большой коммунальной квартире, потому что Володя жил в громадной тридцатиметровой комнате.

Когда-то вся квартира принадлежала его деду, известному инженеру-путейцу. После революции их уплотнили, но, принимая во внимание, что инженер Казанцев слыл крупным железнодорожным спецом, оставили его семье самую большую комнату.

Я любил приходить к Володе и разглядывать старые фотографии, которыми были завешаны стены комнаты.

Это были портреты его огромной родни. Из темных рамок смотрели на нас мужчины в студенческих тужурках, служивых вицмундирах, офицерской форме.

Женщины в платьях с буфами, высокими прическами и обязательным медальоном на груди.

Я смотрел на эти прекрасные лица, и казалось, что кто-то из них, как чеховская Ольга из «Трех сестер», скажет внезапно: «…пройдет время, и мы уйдем навеки, нас забудут, забудут наши лица, голоса и сколько нас было, но страдания наши перейдут в радость для тех, кто будет жить после нас…»

Как все-таки прекрасно рассматривать старые фотографии.

Рядом с портретом деда в красивой форме инженера-путейца — небольшая фотография отца: гимнастерка, на петлицах три кубаря и саперная эмблема. Он не вернулся в Большой Сергиевский, погиб под Москвой в 41-м.

Портрет самого Володи Казанцева в форме штурмана-речника.

Он остался один из всей дружной старомосковской семьи. Ее смахнули свинцовые ветры Гражданской войны, репрессий и Великой Отечественной.

Наш друг Володя учился в техникуме речного флота и иногда появлялся на улице Горького в красиво сшитой форме с узенькими курсантскими погонами.

Получив диплом штурмана, он проплавал на реках положенные два года, уволился, стал писать. Окончил заочно Литинститут, но каждое лето нанимался на одну навигацию на судно. Плавал по Енисею, Волге, Каме, Москва-реке. Осенью возвращался домой и писал неплохие истории из жизни речников.

В том далеком июле 70-го он плавал в Московском пароходстве. И его сухогруз стал в столице на ремонт двигателя.

Здоровая коммуналка, типично московская, со старыми велосипедами на стене, с сундуками в коридоре, с непременными корытами, висящими в ванной, была пустой. Летом соседи разъезжались по садовым участкам. В те годы это было повальной эпидемией.

Раков поручили варить Валере Осипову, который считал себя непревзойденным специалистом в этом деле. Мы с Володей выполняли его указания.

Когда аромат варящихся раков стал нестерпимым, в глубине квартиры послышались шаги.

На кухню вошел Александр Гаврилович, сосед Володи.

— Меня разбудил этот божественный запах. Здравствуйте, друзья.

Манера говорить, одеколон «Лаванда» и безукоризненный пробор в седоватых волосах совсем не вязались с его профессией. Как мы знали, он вкалывал обыкновенным литейщиком на заводе «Серп и молот».

— Повезло мне, что я в ночную смену работал, — засмеялся Александр Гаврилович, — иначе уехал бы на свой садово-огородный рай и такое пиршество проспал. Возьмете в компанию? Моя доля — две бутылки «Столичной».

Когда разделались с первой кастрюлей раков, ряд пивных бутылок поредел и растаяла одна поллитровка «Столичной», когда мы обсудили «Черный обелиск» Ремарка и поспорили о пьесе «Дион» Зорина, причем литейщик-интеллигент поразил нас точностью формулировок и знанием литературы, Александр Гаврилович сказал странную фразу:

— Раки, пиво, водка. Беседа душевная, день за окном изумительный. Повезло вам, ребята. В рубашке вы родились.

— Не понял, — обсасывая клешню рака, прогудел Осипов.

— А чего понимать-то. Вы же все трое с Бродвея, стиляжки московские.

— Ну и что? — поинтересовался я.

— А то, ребята, не откинь тапочки великий вождь, валили бы древесину или дорогу строили на севере диком.

— С каких дел? — засмеялся Валера. — За нами ничего не было.

— А это вам неизвестно, было или не было. Да и не интересно это никому. Через семнадцатую вы должны были пойти, через семнадцатую.

— А вы откуда знаете?

— Он знает, — вмешался в разговор до этого молчавший Володя.

— Знаю, если говорю. — Литейщик-интеллигент налил себе водки, выпил, оглядел нас насмешливо. — Ну что ж, извините за компанию, — встал и вышел.

— Все, набрался, — усмехнулся Казанцев, — поплыл.

— Да кто он такой? — рявкнул скорый на скандал Валера Осипов.

— Кто он? — Володя налил себе пиво, — Страшноватый персонаж. Был совсем молодым полковником МГБ. Работал с генералом Влодзимирским, занимался контрреволюционными настроениями в молодежной среде. Когда бериевскую бражку арестовали, его тоже посадили. Он пять лет во Владимирской тюрьме просидел. Вернулся, пошел на «Серп и молот» литейщиком. Профессия хотя тяжелая, но денежная. Сложный, странный человек и страшноватый, конечно.

Чуть позже я выяснил, что Александр Гаврилович сам никого не арестовывал и не мучил на допросах, он писал сценарии заговоров. По его заданию агентура разрабатывала намеченных людей и на основании увлечений, разговоров, связей составлялся проект будущего следственного дела.

И для всех, кто шлялся тогда по московскому Бродвею, ходил на танцы в рестораны «Спорт» и «Москва», готова была знаменитая семнадцатая статья УК— умысел.

Я встречал его потом, когда приходил к Володе. Чекист-расстрига вежливо улыбался мне и мило обсуждал новости столичной культурной жизни.

Он смотрел на меня так, словно знал то, что я никогда не узнаю.

Я помню многих, с кем гулял по нашей знаменитой улице. Там были разные компании. И со всеми я был в прекрасных отношениях. Регулярно наши приятели исчезали, и по Бродвею, «Коктейль-холлу», «Авроре» ползли слухи, что их посадили. Но мы тогда не знали, кто и за что.

Истории об их исчезновении слагались самые невероятные и всегда с уголовным уклоном.

Потому что, если бы кто-нибудь сказал, что наши приятели создали антисоветскую организацию или были причастны к шпионажу, мы бы не поверили.

Сомнения стали появляться позже и укрепились после смерти Сталина.

В ноябре 51-го года мы стояли с моим товарищем Виталием Гармашом у ресторана «Киев» на площади Маяковского.

В Центральном театре кукол Образцова закончился спектакль «Под шорох твоих ресниц», театральный шлягер тех лет. Это была пародия на Голливуд, со всеми пропагандистскими аксессуарами, но нас привлекала музыка спектакля. Вполне естественно, что пародия на американскую жизнь шла под прекрасные джазовые композиции.

Оговорюсь опять, что после знаменитого письма ЦК ВКП(б) от 48-го года джаз в СССР, как идеологически вредная музыка толстосумов, был запрещен. Я даже знал двоих ребят с Бродвея, трубача Чарли Софиева и саксофониста Мишу, интересного блондина, получившего за свою внешность кликуху «Фриц», которых арестовали за пропаганду чуждой нам культуры.

По разным лагерям сидело много джазменов. Даже звезда советской эстрады Эдди Игнатьевич Рознер тянул свой срок где-то в Магадане.

Но вернемся к тому ноябрьскому вечеру. Итак, мы стояли у ресторана «Киев», прощались и договаривались о встрече.

Виталий обещал дать мне почитать книгу Андрея Белого, которого не переиздавали с 20-х годов, и вполне естественно, что каждая книга стала библиографической редкостью.

Виталий Гармаш учился в Экономическом институте на Зацепе, увлекался театром и литературой, писал стихи, которые очень нравились нам.

По сей день помню отрывок из лирического стихотворения Виталия:

Не мани меня в даль.

Не буди меня сказкой обманной,

Золотого вина, золотого крыла тишины.

Не развеешь ты мне мишурою своею обманной

Бесконечные сны, бесконечные желтые сны.

Конечно, критики скажут о вторичности, несовершенстве этих стихов. Но нам они нравились, потому что были созвучны с нашим состоянием души.

Со стороны Пушкинской неотвратимо надвигался двенадцатый троллейбус. Огромный двухэтажный сарай. Их уже практически сняли с маршрутов, осталось всего несколько машин. Считалось, что такой троллейбус приносит удачу.

— Повезло тебе, — засмеялся Виталий, — жди удачу. Значит, через три дня, там же?

— На том же месте, — ответил я, — а удачу делим пополам.

Я побежал к счастливому троллейбусу, а Виталий пошел к метро.

Мы договорились встретиться через три дня у кафе «Красный мак» в Столешниковом…

А встретились через сорок восемь лет в Доме кино.

Через три дня Виталий не пришел в условленное место, не появился он и на улице Горького.

По Бродвею пополз слушок, что его арестовали за какие-то стихи.

Одновременно с ним исчезли еще два ярких бродвейских персонажа: Володька Усков и Володька Шорин по кличке «Барон».

Они стали персонажами антисоветской пьесы, сочиненной Александром Гавриловичем, впоследствии литейщиком-интеллигентом.

В «МК-воскресенье» я опубликовал очерк «Вечерние прогулки пятидесятых годов», где писал о том, что пропал с улицы Горького и сгинул в ГУЛАГе поэт Виталий Гармаш.

А через некоторое время получил письмо от товарища своей молодости, мы встретились в Доме кино, и он рассказал мне свою трагическую историю.

Как появился в его жизни человек по имени Володя, Виталий Гармаш не может сказать до сих пор. Он словно из небытия материализовался, где-то за ресторанным столом, потом они гуляли по ночной Москве и читали друг другу стихи.

Сегодня, когда прошло почти полвека с тех непонятных времен, Виталий вспоминал, что почти ничего не знал о новом товарище, кроме того, что тот читал по памяти всего Есенина.

Они гуляли по улице Горького, ходили в пивной бар на Пушкинской площади, любили заглянуть в «Коктейль-холл» и посидеть в «Авроре».

Не поужинать, не выпить, а именно посидеть. Было в те годы такое ритуальное действо.

Мы приходили в ресторан одетые во все самое лучшее, брали легкую закуску, сухое вино, слушали музыку, танцевали, трепались со знакомыми.

Выпивка и еда нас мало интересовали, главным было, если ты пришел без барышни, наметить за чьим-то столом хорошенькую девушку и постараться пригласить ее танцевать. А дальше — как карта ляжет. Или умыкнуть ее из ресторана, или получить телефон.

Иногда возникали так называемые «процессы», когда спутники дамы начинали выяснять отношения по формуле: «А ты кто такой?» — или «большие процессы», когда начиналась драка.

Категорию ресторанных драчунов так и называли — «процессисты».

Новый друг Виталия почему-то не любил наших базовых кабаков: «Авроры», «Метрополя», «Гранд-Отеля».

Он предпочитал «Узбекистан», «Арагви», кафе «Арарат». Там, безусловно, вкусно кормили, но не было привычной компании.

Много позже я узнал, что эти кабаки, славящиеся своей экзотической кухней, посещали дипломаты и иностранцы, живущие в Москве, поэтому эти точки общепита находились под постоянным контролем МГБ.

Однажды Виталий с новым другом Володей решили посидеть. У «Авроры» стояла очередь, и надо было придумывать историю, что в зале ждут друзья, и совать деньги швейцару, поэтому решили идти в «Узбекистан».

Сели, заказали, разговор не клеился, скучновато было в этом ресторане, да и оркестранты в декоративных халатах и тюбетейках играли какую-то тягучую узбекскую муру.

К их столу подошел одетый во все заграничное, как опытным взглядом московского пижона отметил Виталий, высокий блондин.

— Позвольте присесть с вами? — с легким акцентом спросил он.

— Конечно, садитесь, — оживился Володя.

Разговорились, выпили. Новый знакомый начал говорить о том, как приятно ему пообщаться с советскими молодыми людьми, достал удостоверение газеты «Нью-Йорк Таймс».

Виталий прочел его фамилию — Андерсон.

Они проговорили весь вечер об искусстве, литературе, поэзии. Прощаясь, договорились встретиться завтра, Андерсон пообещал принести поэтические сборники русских эмигрантских поэтов.

Разве мог Виталий Гармаш тогда знать, что стихи тоже являются частью идеологической диверсии…

Тот ноябрьский слякотный вечер он запомнил на всю последующую жизнь.

Виталий, не торопясь, миновал кинотеатр «Центральный», прошагал мимо памятника Пушкину; у входа в ресторан ВТО поболтал пяток минут со знакомым джазистом Лешей Рыжим и подошел к Елисеевскому.

— Слышь, друг, — обратился к нему невысокий коренастый человек в драповом полупальто. — Я приезжий, как к Центральному телеграфу пройти? — улыбнулся он фиксатым ртом.

— Да вот он, на другой стороне, видите, земной шар све…

Виталий так и не успел докончить, ему внезапно умело вывернули руку.

— Не дергайся, — угрожающе проговорил человек в модной серой кепке-букле. — МУР.

Их затолкнули в небольшой автобус, стоящий у тротуара. В машине фиксатый дернулся, вырвал руку и вытащил из-за пазухи пистолет.

Один из оперативников ударил его по руке, и оружие упало на пол. Щелкнули наручники.

— Будешь дергаться, Хомяк, — сказал один из оперов, — я из тебя отбивную сделаю.

Ехали недолго, по Пушкинской улице, к знаменитому «полтиннику» — 50-му отделению милиции.

Это была славная точка. Именно сюда со всех центровых ресторанов свозили «процессистов», сюда доставляли задержанных «золотишников» из Столешникова и спекулянтов от многочисленных комиссионных.

Виталий уже побывал здесь пару раз после кабацких скандалов, но все кончалось благополучно. Штрафовали и, несмотря на угрозы, писем в институт не посылали.

В «полтиннике» работали в общем-то хорошие ребята, и начальник их, подполковник Иван Бугримов, был хоть и громогласен, но к молодежи относился снисходительно, не портил нам жизнь.

Виталия отвели в кабинет, где муровский опер в две минуты разобрался, что парень никакого отношения к фиксатому не имеет.

— Посиди в коридоре, мы тебя сейчас по ЦАБу пробьем — и гуляй.

Виталий прождал в коридоре больше часа. Мимо него пробегали возбужденные люди в форме и в штатском, потом приехал какой-то важный чин в кожаном пальто.

Гармаш понял, что сыщики поймали крупную птицу.

В коридор вошел опер, занимавшийся им.

— Ты все сидишь?

— Сижу.

— Подожди. — Он скрылся за дверью кабинета и снова появился с паспортом Виталия в руках. — Иди, ты свободен. Только теперь, студент, сначала документы спроси, а потом дорогу показывай.

— А кто он?

— Бандит, убийца и сволочь. Пойдем, я тебя выведу отсюда.

Виталий вышел на улицу и подумал о том, что вполне может успеть в «Узбекистан».

Он сделал первый шаг, и из «Победы», стоящей напротив отделения, вышли двое в одинаковых синих пальто и серых шляпах.

— Гармаш? — спросил один.

— Да.

— Виталий Иванович?

— Да.

— МГБ, — человек в шляпе достал удостоверение. — Быстро в машину и не дергайся.

— Что, ребята, — крикнул курящий у входа муровский опер, — опасного шпиона заловили?! Помощь не нужна?

— Сами справимся, — буркнула шляпа.

Все произошло настолько неожиданно, что Гармаш не успел испугаться.

«Победа» въехала в раскрывшиеся железные ворота и остановилась у небольшой двери с глазком.

Один из эмгэбэшников нажал звонок, и они вошли.

Дверь захлопнулась. На долгие годы.

Его вели коридорами, совсем обычными, как в любом учреждении, и люди на пути попадались, похожие на многочисленных советских служащих, они уступали дорогу, и на лицах у них не было любопытства, обычная рутинная скука.

Его ввели в большой, ярко освещенный кабинет, в нем было пять человек в штатском.

— А, Гармаш, — сказал хозяин кабинета, невысокий худенький человек.

Он встал из-за стола, взял в руки тоненькую папку.

— Конечно, МУР подгадил нам, но ничего, на тебя и твоих дружков вполне хватит. Во внутреннюю тюрьму его.

— За что? — только и смог спросить Гармаш.

— А ты не знаешь? К нам просто так не попадают. К нам привозят только контрреволюционеров. Уведите его.

Потом Виталий узнал, что этот невысокий человек был полковник Герасимов, начальник особой следственной части УМГБ Москвы.

— Все из карманов на стол… Так… Снять пиджак и рубашку… Так… Поднять руки… Рот открой… Да шире, слышишь?… Так… Можешь захлопнуть… Снять брюки и трусы… Так… Раздвинуть ягодицы… Так… Одевайся… Опись готова… Подпиши… Ручка… Деньги… Записная книжка… Часы… Все на месте… Шнурки вынули, галстук и брючный ремень изъяли.

Оперативников в шляпах не было, конвоировали сержанты-сверхсрочники в шерстяных зеленых гимнастерках с голубыми погонами МГБ.

Ночь в боксе. В каменном мешке, стоя. Затекли ноги, появилось чувство страха. Не от того, что происходит, а от неизвестности. От непонятной тоненькой папки, от слов «контрреволюция», от ощущения своего бессилия.

Он все же задремал, стоя, как лошадь, и разбудил его шум открываемой двери.

— Смотри, спал, — удивился надзиратель. — Пошли.

Ноги затекли, но с каждым шагом они вновь наливались силой.

Коридор. Дверь. Лестница вниз. Снова дверь. За ней вторая, решетчатая. Коридор. Железные двери.

— Стоять! Лицом к стене!

Лязгнул замок.

— Заходи.

Камера три на пять. Кровать. Параша. Стол. Табуретка.

Дверь захлопнулась.

Через час принесли завтрак, кашу из неведомой крупы, кусок черного хлеба, кружку якобы чая и два куска сахара. Страна, строящая социализм, не собиралась сытно кормить своих врагов.

При шмоне ему оставили сигареты. Две мятые пачки «Дуката», одна полная — десять штук, вторая початая — шесть. Виталий понял первую заповедь — курево надо экономить.

Неделю его не вызывали на допрос. Неделю он ел вонючий тресковый суп на обед и непонятную кашу на ужин. Неделю он надеялся, что тот невысокий худенький человек во всем разберется и выпустит его. И эта одиночка и яркий, днем и ночью, слепящий свет здоровенной лампы останутся в прошлом.

Однажды дверь открылась и надзиратель скомандовал:

— На выход.

И опять коридоры, двери и команда стоять.

Сержант постучал и доложил:

— Арестованный для допроса доставлен.

Обычная комната, стол, шкаф, стулья.

За столом — молодой человек, в аккуратном бостоновом костюме.

— Здравствуйте, Виталий Иванович. Садитесь. Я — ваш следователь капитан Жарков.

Он сел.

— Хотите курить? Берите мои папиросы. Я знаю, что сигареты у вас кончились. Но в тюрьме есть ларек, при обыске у вас изъяли сто двадцать рублей, на них вы можете покупать папиросы в тюремном ларьке. Сначала давайте запишем ваши установочные данные. Итак, фамилия, имя, отчество, год и место рождения.

— Но я же ни в чем не виноват.

— Невиновных к нам не привозят. А моя задача — разобраться объективно в этой непростой ситуации.

И начался первый, многочасовой допрос.

— При обыске в вашей квартире мы обнаружили два ствола, вальтер и браунинг. Это ваше оружие?

Следователь положил на стол два пистолета.

— Это именное оружие моих родителей. Матери и отца. Вы же видите, на рукоятках еще остались следы наградных пластин.

— Значит, не ваше. Так и запишем. Ну а теперь перейдем к вашей активной контрреволюционной деятельности.

Первый допрос закончился ничем. Виталий не смог убедить следователя, что все происходящее — чудовищная ошибка, а Жарков не получил вожделенной подписи под протоколом.

Следующий допрос начался с вопросов:

— Вы знаете Ускова?

— Да.

— Шорина?

— Да.

— Левина?

— Да.

Далее следовало перечисление еще десяти неизвестных фамилий.

— Этих не знаю.

— Знаете, только не хотите говорить.

— Не знаю.

И снова в камеру.

Два шага до одной стены, два — до другой. Виталий сочинял стихи. Пытался навсегда запомнить их. И они откладывались в памяти, врезались навечно, потом в лагере он запишет их на бумаге.

Вопросы, вопросы, вопросы,

Зачем, почему и в связи,

Кружатся допросов колеса

Вокруг лубянской оси.

Вопросы, как гвозди Голгофы,

Пробили все ночи и дни,

И даже лубянские профи

Не знают ответа на них.

Но в этом Виталий Гармаш ошибался. Офицеры особой следственной части точно знали ответы на все вопросы. И они решили их подсказать двадцатилетнему несмышленышу.

Однажды, когда он заснул, его разбудили и повели на допрос.

На этот раз Жарков не жал на него. Расспрашивал о жизни, об увлечениях. Читал его стихи, изъятые при обыске.

— Ты каких поэтов любишь? — спросил он.

— Блока, Есенина, Ахматову…

— Вот видишь, любишь поэтов-патриотов, а следствию помочь не хочешь.

Жарков взглянул на часы.

— Засиделись мы, подъем через сорок минут. Иди в камеру.

Он пришел в камеру и провалился в темную пропасть сна.

— Подъем! Подъем!

Он пытался спать, сидя на табуретке. Но надзиратель регулярно будил его. Засыпал на ходу на прогулке, падал.

Дни превращались в кошмары. Начался бред. Он видел на бородавчатых стенах камеры какие-то яркие картинки, похожие на абстрактных животных. Он уже не пугался, не думал ни о чем, все его существо заполнило одно желание — спать.

И опять спасали стихи. Которые он бормотал словно в бреду:

Каждый вечер полчаса под фонарями,

Захлебнувшись болью на бегу,

Сумасшедший с дикими глазами

Мечется в асфальтовом кругу.

Дребезжат, скрипят изгибы водостоков

На карнизах. Стынут блики дня,

Мечется в зубах у черных окон

Человек, похожий на меня.

На пятнадцатый день бессонницы, измученного, потерявшего ощущение реальности, его снова вызвал на допрос Жарков.

Виталий практически не мог отвечать на вопросы, не слышал их, не понимал.

— Подпиши! — кричал следователь.

— Подпиши!

— Подпиши!

И он подписал. Тогда Виталий не знал, что подпись эта была чистой формальностью. И нужна была Жаркову только для отчета перед начальством. Приговор уже был подписан.

Однажды, когда он шел с допроса, в коридоре столкнулся с двумя офицерами МГБ. Один из них посмотрел на Гармаша, улыбнулся и подмигнул ему.

Это был тот самый корреспондент «Нью-Йорк Таймс» Андерсон.

На заседание трибунала войск МГБ их привезли втроем: Володю Ускова, Володю Шорина и его. Заседание было предельно коротким.

За подготовку террористического акта против товарищей Маленкова и Кагановича, за создание антисоветской организации, ставящей целью подрыв советской власти, им дали три статьи УК — 58-10, 58-4, 58-8 через семнадцатую статью УК.

Общий срок — 25 лет исправительно-трудовых лагерей и пять лет «по рогам», то есть лишения избирательных прав.

Все трое получили одинаково, несмотря на то что Володя Шорин, по кличке «Барон», смог вынести и бессонницу, и побои и ничего не подписал.

Позже, когда они вернулись, Усков тщательно скрывал, что сидел как «враг народа», он говорил, что отбывал срок за грабеж с «мокрухой».

И Володька Шорин, заядлый охотник и рыболов, сказал мне просто:

— Знаешь, Эдик, ненавидел я их сильно, поэтому не боялся. Не сломили они меня.

В день приговора Виталий смотрел на трех солидных полковников в глаженых мундирах и не мог понять: неужели эти умудренные жизнью, пожилые мужики всерьез воспринимают происходящее, губят жизнь трем двадцатилетним мальчишкам. Ему, студенту Экономического института, театральному осветителю Володе Шорину и не работающему Ускову.

Оказывается, делали они это вполне серьезно.

А дальше — два месяца в общей камере внутренней тюрьмы, потом этап, почему-то Владимирская спецтюрьма на одни сутки. И снова этап.

В вагонной камере всего трое, несмотря на то что остальные камеры забиты под завязку.

Террористов и убийц возили отдельно.

Потом знаменитый Степлаг. И каторжный номер на спину и на грудь — СЖЖ-902.

Там Виталий встретил ребят, исчезнувших с Бродвея: Юру Киршона, сына знаменитого драматурга, и Алика Якулова, первого лауреата конкурса молодых скрипачей в Праге.

Они тоже были очень опасны режиму. Студент Литинститута и выпускник консерватории.

Всякое было в лагере. И ужасное и хорошее. Человек приспосабливается ко всему. Работа, БУР (барак усиленного режима), редкие письма и передачи.

Я не буду повторяться, о лагерной жизни писали много.

— Знаешь, как я узнал, что наступили перемены? — спросил Виталий меня.

— Конечно, нет.

— Я увидел, как майор, начальник оперчасти лагеря, выносит из кабинета вверх ногами портрет Берия. Вот тогда я понял, что начались перемены.

В апреле 1955 года, Гармаш тогда находился в Лефортовской тюрьме, его вызвали и сказали:

— Ваше дело пересмотрено, вы свободны.

Он вышел в московский апрель, в солнце, в бушевание капели в лагерном комбинезоне со споротыми номерами.

Жизнь развела нас, и мы не встретились раньше. Ивот мы сидим в баре Дома кино и Виталий рассказывает мне свою длинную печальную историю.

Седой человек, в очках с толстыми стеклами, один из крупнейших наших специалистов-статистиков, а я все равно вижу стоящего у ресторана «Киев» молодого веселого московского парня. Жизнь не сломила его, человек все равно сильнее обстоятельств, хотя обстоятельства эти не всегда добры к нему.

Кровавая оттепель

На бывшей Пушкинской, а ныне Большой Дмитровке, из здания Совета Федерации густо повалили новые российские сенаторы, похожие на банщиков, вышедших прогуляться в выходной день.

Охрана оттесняла прохожих с тротуара, опасаясь за бесценную жизнь областных паханов.

Я подождал, когда власть влезет в свои иномарки, и пошел в сторону улицы Москвина, то бишь Петровского переулка, свернул в него и увидел настежь распахнутую дверь подъезда, в котором прожил пятнадцать лет, за вычетом достаточно долгой военной службы и работы на Севере и целине.

Я вообще-то не склонен к посещению старых пепелищ. Прошло и кануло. Осталось в памяти собранием смешных и грустных историй. Но все же зашел в подъезд и удивился, увидев, как реставраторы отмыли стены, закрашенные, как я помню, казарменной зеленой краской, и появились на ней рисованые медальоны с виноградом, чашами и еще чем-то неразборчивым.

Ремонт в подъезде шел по первому банному разряду, видимо, дом готовили под заселение для новых хозяев жизни.

На дверях нашей коммуналки еще оставалась цифра 20, а под ней каким-то чудом сохранился частично список жильцов.

«…цкий — 3 звонка» — все, что осталось от меня на этой двери.

Я толкнул ее, и она поддалась со знакомым мерзким скрипом. В длинном коридоре два здоровенных мужика волокли какие-то мешки в сторону бывшей кухни.

Из дверей комнаты, где когда-то проживал главный хранитель Музея искусств Андрей Александрович Губер, вышел персонаж с повадками бригадира и спросил меня просто и незатейливо:

— Тебе чего, мужик?

— Понимаешь, жил я здесь раньше.

— Понял, — обрадовался бригадир, — решил зайти попрощаться.

— Вроде того.

— А где твоя комната?

— Вот она, — показал я на дверь.

— Иди, мужик, посмотри, мы там еще ничего не трогали.

Пустая комната показалась мне большой и незнакомой.

Два окна, выходящих на север, ниша, где когда-то стоял платяной шкаф, куча мусора в углу. Вот и все, что осталось от моей прежней жизни.

Я поселился в этой комнате, когда мне было восемнадцать, и ушел из нее в тридцать три, ни минуты не сожалея об этом.

Но все-таки жили в ней воспоминания, голоса ушедших друзей, лица веселых подруг. Здесь, вернувшись из командировки, писал я свои незатейливые очерки, здесь сочинил первый киносценарий и первую книгу.

У этого подъезда зимой 57-го я вылез из такси, поднялся по ступенькам и открыл своим ключом дверь. Все, как в фильме «Жди меня», имевшем огромный успех у военной молодежи.

Я повесил шинель на вешалку у двери и затащил в комнату два здоровых чемодана, которые у нас назывались «Великая Германия». На достаточно крупную сумму восточных марок, выданных мне при увольнении, я прилично прибарахлился.

Я доставал пиджаки и брюки и вешал их в шкаф, когда в дверь моей комнаты постучали и вошел сосед, слесарь Сашка.

— Ты приехал? — спросил он.

— Как видишь.

— В отпуск или совсем?

— Вроде совсем.

— Значит, в народное хозяйство, — щегольнул он эрудицией.

— Именно.

— Тогда отдай мне шинель.

— А зачем она тебе?

— Я из нее куртку сделаю, а то не в чем на работу ходить.

— Бери.

— А кителек тебе тоже не нужен?

— Нужен.

— Ну, ладно, — милостиво согласился он, — я пока шинель возьму.

Я отстегнул погоны, бросил их в шкаф и отдал соседу шинель.

Пока я разбирался с вещами и собирался отправиться на кухню за горячей водой для бритья, именно на кухню, так как в ванной комнате проживала семья из четырех человек местного слесаря-сантехника, ко мне в комнату ворвалась разгневанная мать слесаря Саши. И, словно видела меня только вчера вечером, заверещала:

— Ты зачем ему шинель отдал, ирод?!

— Так ему не в чем на работу ходить, Ольга Ионовна, — пытался оправдаться я.

— Пропить ему нечего, — зарыдала почтенная старуха и удалилась, хлопнув дверью.

Вечером, когда я одевался «во все дорогое», как любил говорить мой приятель Рудик Блинов, чтобы отбыть в кафе «Националь», где мои кореша уже накрыли поляну в честь моего возвращения к «мирной» жизни, хлопнула входная дверь, в коридоре повис пролетарский мат, в котором упоминались шпиндель, резец и еще ряд предметов слесарной оснастки. Это вернулся сосед Сашка, видимо удачно продавший мою шинель. Мат прерывался криками Ольги Ионовны, женским плачем и звоном разбитой посуды.

Я вышел в коридор, застегивая пальто, и увидел стоявшую у телефона соседку, интеллигентнейшую Раису Борисовну, жену Губера.

Она прижала ладонь к щеке и сказала трагически:

— И так каждый день. Когда же это кончится?

— Проспится и затихнет, — ответил я.

— Ой, — сказала соседка, — вы вернулись? Надолго?

— Навсегда.

— Слава Богу, может, вы его угомоните.

Я открыл дверь, вышел на площадку и понял вдруг, что вернулся навсегда. Залогом тому стала моя щегольская шинель, пропитая слесарем Сашей.

Я буду рассказывать в этом очерке о времени, которое тогда называли оттепелью. О том, как после сталинской диктатуры интеллигенция мечтала о социализме с человеческим лицом.

Лик сей для меня загадочен и по нынешний день, хотя в те годы я в него свято верил.

Я не буду поднимать архивы пленумов ЦК КПСС, в которых описывается борьба Хрущева с антипартийной группой. Пусть это делают историки.

Много позже я узнал о событиях 57-го года, о сваре на пленуме и Президиуме ЦК КПСС непосредственно от людей, оставивших Хрущеву власть, — маршала Жукова и генерала Серова. В том же году ходили разговоры, что Никита Хрущев в обмен на документы о репрессиях на Украине, где он был в те годы первым секретарем украинских большевиков, отдал хохлам Крым.

Я же расскажу о том, что видел в те годы человек далекий от политики и любящий литературу, кино и журналистику.

Самое ошеломляющее для меня заключалось в том, что вернулся я практически в другую страну. Я шел по улицам и замечал, что чего-то не хватает. И только через несколько дней понял, что исчезли плакаты с ликом Сталина. Раньше они торчали в витринах каждого магазина и были строго отобраны по тематике.

Так, в Елисеевском красовался плакат, на котором седоусые колхозники вручали вождю плоды своего труда. Протягивали снопы пшеницы и корзины с фруктами. В магазинах игрушек Сталин ласково улыбался детям. А в книжном был самый серьезный плакат. Великий мыслитель склонился над столом с ручкой в руке, и все это на фоне монументального сталинского труда «Марксизм и вопросы языкознания».

Портреты и скульптуры поверженного вождя стремительно исчезли с улиц и площадей всей необъятной Родины.

Я помню единственное последствие исторического ХХ съезда партии, докатившееся до города Галле, расположенного в Восточной Германии.

Ночью меня разбудил дежурный по роте и срывающимся от волнения голосом сообщил, что только что в казарму влетел капитан, пропагандист политотдела — была раньше такая должность в вооруженных силах, — и срывает со стены все изображения Сталина. Дежурный доложил, что на всякий случай он поднял отдыхающую смену дневальных и распечатал ружпарк.

Я быстро оделся и, ошеломленный этим известием, выдвинулся, как пишут в боевых донесениях, в расположение своей роты.

Войдя в ленинскую комнату, я увидел потного капитана Анацкого, который срезал последний портрет вождя со стенгазеты.

— В чем дело? — спросил я.

Капитан ошалело посмотрел на меня, потом на четверых громадных бойцов рядом со мной и сказал трагическим шепотом:

— Сталин — враг народа, его разоблачили на съезде. Завтра все узнаете.

Я попросил его остаться, позвонил в штаб, где меня немедленно соединили с замполитом части, который, как ни странно, бодрствовал в это неурочное для политработников время, и он достаточно резко приказал мне не препятствовать работе политаппарата.

Дежурный по части, у которого я хотел прояснить обстановку, ответил мне с армейской простотой:

— Да пошли они все… Ложись спать, завтра все узнаем.

Армия была в те годы практически закрытым государственным институтом.

Те, кто служил в Союзе, уходили вечерами в город, могли общаться с разными людьми, получать определенную информацию.

Служба за границей полностью отрезала нас от любых новостей, даже письма из дома просматривались военной цензурой.

Из всех докладов и решений ХХ съезда до нас донесли главное. Страна вступает в новый исторический этап, и ей хотят навредить поджигатели войны, поэтому надо усилить боеготовность частей и подразделений.

Правда, меня мало интересовали партийные разборки, потому что шла подготовка к тактическим учениям, на которые должен приехать генерал-полковник Гречко.

Оторванность от тех событий, которые так близко к сердцу принимались в стране, мое мировоззрение, оставшееся на уровне 53-го года, заставили меня по возвращении домой заново постигать сложную науку московской жизни.

Тогда я еще не мог понять, что время стремительно и переменчиво. Я уезжал из одной Москвы, а вернулся совсем в другую.

Годы, которые я не видел города, изменили его дух и быт до неузнаваемости.

Оттепель. Странное слово, перенесенное из романа Ильи Эренбурга на человеческие и общественные отношения.

Странное слово. Странное время.

Москва заговорила, правда, еще боязливо, с оглядкой. На кухнях, в редакциях, в заводских курилках. Ах, этот свежий ветер! Пьянящий и обманный. Через несколько лет для многих из нас он обернется горем. Дорого заплатило мое поколение за этот в общем-то эфемерный глоток свободы.

Но все-таки этот глоток люди сделали, почувствовали вкус свободы. И в этом главная заслуга ХХ съезда и политической линии Хрущева.

Я приходил в компании, слушал, о чем спорят люди, и мне становилось не по себе. Раньше за это немедленно волокли на Лубянку, где выписывали путевку на продолжительный отдых в «солнечную» Коми.

Люди говорили об ужасах сталинских репрессий, о том, как член Президиума ЦК КПСС Екатерина Фурцева пробовала прекратить выступления возмущенных тяжелой жизнью рабочих московских заводов, осуждали наше вторжение в Венгрию.

Они осуждали солдат, не имея никакого представления о том, что такое приказ и воинский долг, о том, что армия живет по другим законам и исповедует другие ценности.

Однажды Валера Осипов, тогда уже знаменитый московский журналист, спецкор «Комсомолки», приволок меня в какую-то огромную квартиру на Таганке, где собирались художники, молодые журналисты, поэты.

Много пили, много спорили, читали стихи.

Мне особенно запомнились вирши, которые прочел Саша Рыбаков, молоденький студент журфака МГУ.

Я не помню их все, не помню фамилию автора, хотя Саша называл ее. В память врезалось одно четверостишие, удивительно точно определявшее время, в которое мы жили тогда.

О романтика! Синий дым!

В Будапеште советские танки,

Сколько крови и сколько воды

Уплывет в подземелья Лубянки.

В этой последней строчке я почувствовал некое предупреждение, которое посылал всем нам неизвестный поэт.

Но ощущение это было коротким и стремительным, как вспышка зажженной спички в темной комнате, о которой не стоит долго вспоминать.

Все это придет позже.

А пока в Москве свершилось три культурных события.

Гастроли Ива Монтана, пьеса Николая Эрдмана «Мандат» на сцене Театра киноактера и роман Владимира Дудинцева «Не хлебом единым».

Приезд французского шансонье в страну победившего социализма был похож, как писали в свое время Илья Ильф и Евгений Петров, «на приезд государя-императора в город Кострому».

Таких сенсационных гастролей не было в Москве больше никогда.

Они были обставлены на государственном уровне. Руководству страны приезд Ива Монтана и его знаменитой жены Симоны Синьоре был необходим, чтобы хоть как-то повлиять на общественное мнение Запада после подавления венгерской революции.

Монтан, человек близкий к самой могучей в Европе— французской компартии, должен был доказать миру, что никакого железного занавеса не существует, что общество наше открыто и справедливо, что советский социализм — оптимальное государственное устройство.

Визит французского шансонье был обставлен по-царски.

Ему были отданы лучшие залы. Наш шансонье Марк Бернес исполнял по радио песню, посвященную французскому гостю, «Когда поет далекий друг». Срочно была издана книжка Ива Монтана «Солнцем полна голова».

Наверно, после похорон Сталина Москва не знала такого столпотворения.

На сцену выходил киноактер, которого мы знали по нескольким фильмам, шедшим в нашем прокате. Особенной популярностью пользовалась лента «Плата за страх».

Он был одет в элегантный твидовый пиджак и свитер. И мы, привыкшие к вытертым фракам и галстукам «бабочка» наших певцов, в восторге глядели на человека, поднявшегося на сцену прямо из зала.

Ну и, конечно, его песни, их мелодии после многолетнего концертного аскетизма казались всем подлинным откровением.

Сам Ив Монтан был потрясен такой встречей. В одном из своих интервью газете «Монд» он рассказывал, что его поразил концерт в Лужниках, огромный зал, к которому он не привык, и масса людей.

Действительно, на концерте присутствовало около десяти тысяч зрителей.

Мой старинный друг Жорж Тер-Ованесов, с огромным трудом прорвавшийся на этот концерт, рассказывал мне, что Монтан из зала казался совсем маленьким, но акустика была отличной и голос его звучал превосходно.

Зал ревел, спутницы Жоржа умилялись до слез. Одна из них, известная в те годы московская львица Таня Щапова, сказала с придыханием:

— Все бы отдала, чтобы получить его автограф.

В руках, унизанных не слабыми кольцами, она сжимала заветную книжку «Солнцем полна голова».

Жорж вспомнил, что когда-то переплывал под огнем Одер, таща за собой полузахлебнувшегося языка, встал и пошел к сцене.

Армейским разведчикам часто сопутствует удача, он встретил администратора концерта, своего доброго знакомца по кафе «Националь», и попросил его помочь получить автограф.

— Нет вопросов, — ответил тот и отвел Жоржа за кулисы.

В те годы звезд еще не охраняли громадные амбалы из никому не ведомых агентств.

Монтан отдыхал в антракте, но встретил моего друга приветливо и с удовольствием подписал книжку.

Жорж вернулся к дамам и был, естественно, восторженно встречен.

А через два дня в кафе «Националь» мне рассказали, что Тер-Ованесов давно дружит с самим Ивом Монтаном, он принимает его в любое время и выполняет все его просьбы.

Оттепель заканчивалась, в газетах замелькали статьи, в которых советский народ осуждал антипартийную группу Маленкова, Кагановича, Молотова и «примкнувшего к ним Шепилова».

Даже анекдот появился:

«— Какая самая длинная фамилия в СССР?

— Примкнувшийкнимшепилов».

А Юрий Карлович Олеша, выпив рюмку коньяка за нашим столиком в «Национале», прочитал нам веселое четверостишие:

Однажды, выпить захотев,

Зашли в знакомый ресторан,

Атос, Портос и Арамис

И к ним примкнувший Дартаньян.

Потом был Международный фестиваль молодежи и студентов. Самый веселый и красивый праздник, который мне пришлось увидеть в Москве.

Две недели город жил в праздничном угаре. Люди без всяких установок партийных и комсомольских организаций выходили на площади слушать джаз, петь, танцевать.

Это, видимо, и испугало партийных лидеров, гайки начали закручивать сразу после окончания праздника.

Позже в Москве пройдет еще один фестиваль, но это будет четко организованное политическое мероприятие, скучное и неудачное.

Кстати, во время проведения Московского фестиваля в 1957 году в городе практически не было уголовных происшествий. Никто из гостей не пожаловался на то, что юркие щипачи обчистили карманы, домушники «слепили скок» в их гостиничных номерах, а гопстопники в темных переулках поснимали с иностранцев фирменные шмотки.

В чем был секрет этого, мне рассказал начальник МУРа, покойный Иван Васильевич Парфентьев.

Те, кто внимательно следит за процессами, происходящими в криминальном мире, могут точно определить, как он эволюционирует вместе с социальными и политическими изменениями в обществе.

Конец сталинского режима, амнистия 1953 года, пересмотр целого ряда уголовных дел, облегчение режима содержания в местах заключения не разрядили, а, наоборот, усложнили оперативную обстановку в стране.

Как никогда, вырос в те годы авторитет уникального преступного сообщества «воров в законе».

В преддверии фестиваля партийные лидеры провели совещание с работниками милиции, где пообещали массовое изъятие партбилетов и снятие погон.

Что оставалось делать сыщикам? Парфентьев с группой оперативников собрал на даче в Подмосковье московских «воров в законе» и криминальных главарей близлежащих областей.

Комиссар Парфентьев говорил всегда коротко и энергично, употребляя ненормативную лексику.

Он разъяснил уркаганам сложное международное положение и пообещал, если они не угомонятся на время международного торжества, устроить им такое, что сталинское время они будут вспоминать, как веселый детский новогодний утренник.

Уголовники в те годы свято блюли свои законы и дали слово просьбу сыщиков не только исполнить, но и со своей стороны приглядывать за залетными.

Правда, после фестиваля все пошло по-прежнему, но это уже другой рассказ.

Никита Хрущев был человеком неожиданным. Запуск первого советского спутника был грандиозным успехом нашего ракетостроения. Новые боевые средства вполне могли донести ядерные головки в любую точку земного шара. Теперь мнение Запада не имело для генсека никакого значения.

Яркой иллюстрацией его отношения к международному общественному мнению может послужить дело Пастернака.

Сознаюсь сразу, к своему стыду, я в те годы не читал ничего из того, что написал этот великий поэт. Да и где я мог это увидеть? В армейской библиотеке, где стояли поэтические сборники Константина Симонова (которого я, кстати, очень любил в те годы), Николая Грибачева, Анатолия Сафронова…

До армии я увлекался запрещенной поэзией Ивана Бунина, Николая Гумилева и полузапрещенного Сергея Есенина.

Так что известие о Нобелевской премии и идеологической диверсии я принял на веру.

В ноябре меня вызвал главный редактор «Московского комсомольца» Миша Борисов и сказал:

— Поедешь в Театр киноактера, там собрание творцов. Будут осуждать Пастернака. Сделай хороший репортаж.

— Да я, Миша, должен сделать очерк о Школе милиции.

— Твоя школа никуда не убежит. Пастернак сегодня важнее.

Я вышел от главного и столкнулся в коридоре с нашим автором, молодым писателем Левой Кривенко.

— Ты что, завтра уезжаешь? — спросил он.

— Еду на собрание в Театр киноактера.

— Будешь писать о Пастернаке?

— Такое задание.

— А ты знаешь, что Константин Георгиевич Паустовский осуждает кампанию травли Бориса Леонидовича?

Паустовский был моим любимым писателем и непререкаемым нравственным авторитетом.

— Лева, у тебя есть стихи Пастернака?

— Конечно. А ты их не читал? — Он посмотрел на меня, как на воскресшего мамонта. — Пошли, я тебе дам.

Всю дорогу до его дома, а жил он напротив редакции, на другой стороне бульвара, он сокрушался:

— Ты же любишь поэзию. Гумилева наизусть шпаришь — и не читал Пастернака.

Всю ночь я читал стихи и никак не мог понять, за что ополчились на такого прекрасного поэта.

На следующий день на судилище я увидел властителей дум, в хорошо сшитых костюмах, которые, брызгая слюной, обливали грязью своего талантливого коллегу.

С тех пор я перестал читать книги многих наших авторов, я слишком хорошо помнил, что они говорили осенью 1958 года.

Материал я не написал и честно сказал об этом Борисову.

Он выматерился, поставил в номер тассовку, а мне сказал:

— Мог бы имя себе сделать.

Нобелевская премия за 1958 год была присуждена Борису Пастернаку «за выдающиеся достижения в современной лирической поэзии и в области великой русской прозы». С присуждением высокого отличия Пастернака поздравил телеграммой секретарь Нобелевского комитета Андрес Эстерлинг.

23 октября 1958 года Борис Леонидович шлет ответную телеграмму:

«Бесконечно благодарен, растроган, горд, удивлен, смущен».

Заметьте, в формулировке о присуждении премии не упоминается крамольный по тем временам роман «Доктор Живаго».

Кажется, все наши деятели литературы и искусства должны были бы с радостью принять высокую оценку труда своего коллеги.

Но Никита Хрущев воспринял это известие как страшную идеологическую диверсию западных спецслужб.

Да и действительно, кто такой Пастернак? Не орденоносец, не лауреат, не секретарь Союза советских писателей. Сидит себе в Переделкино и пишет стихи из дачной жизни.

И вдруг ему, а не героям социалистического реализма, как Федин, Марков, Бубенов, Сафронов, такая честь.

И началась организованная на государственном уровне травля.

Сегодня, когда о деле Пастернака написаны сотни страниц, все почему-то вспоминают цековского идеолога Д.Поликарпова, Г.Маркова, К.Федина, но не они были главными: борьбу с беззащитным поэтом возглавил тогдашний председатель КГБ Александр Шелепин, зять генсека Алексей Аджубей и главный комсорг страны Сергей Павлов.

Не так давно я услышал, что Роберт Кеннеди говорил о том, как ЦРУ специально передало материалы на А.Синявского и Ю.Даниэля нашим спецслужбам, чтобы начать еще один виток утихающей «холодной войны».

С Борисом Леонидовичем Пастернаком случилось практически то же самое. После присуждения ему Нобелевской премии американский госсекретарь Джон Фостер Даллес выступил с заявлением, что премия Пастернаку была присуждена за отвергнутый в СССР и опубликованный на Западе роман «Доктор Живаго».

Вспомните формулировку Нобелевского комитета, — там ничего не говорится об этом романе.

Так прекрасный поэт стал разменной монетой в грязной политической игре.

В те годы я много ездил по стране. География комсомольских ударных строек была самой неожиданной. Возводили Красноярскую ГРЭС и Братскую ТЭЦ, прокладывали дорогу Абакан — Тайшет, возводили комбинат в Джезказгане.

Мы писали репортажи и очерки не просто со строек, это были поля сражения за социализм с человеческим лицом. Люди работали с полной отдачей. ЦК ВЛКСМ докладывал политбюро о новых победах и взятых рубежах. Докладывали обо всем, забывая, в каких условиях живут те, кто брал эти рубежи.

Но с точки зрения московских функционеров жизнь на морозе в палатках, балках и вагончиках — это главный признак романтики.

В 1959 году я уехал из Джезказгана, интернациональной молодежной стройки. Ездил я туда не за очерком и не за статьей, а за материалами для доклада какого-то босса из ЦК ВЛКСМ.

Но именно там ребята-комсомольцы показали мне, в каких отвратительных условиях они живут и какой гадостью их кормят в столовых.

А потом показали мне городок болгар-строителей, с прекрасной столовой и свежим питанием.

Я исписал целый блокнот, вернулся в Москву и рассказал об этом главному редактору журнала «Молодой коммунист» Лену Карпинскому.

Он сказал мне просто:

— Тебя за этим посылали?

— Нет.

— Нужные данные привез?

— Да.

— Свободен.

А через неделю в Джезказгане начались беспорядки, жестко подавленные внутренними войсками.

Прошло несколько лет, и на этот раз армия кроваво подавила недовольство рабочих в Новочеркасске.

Демонстрацию рабочих расстреляли прямо на площади перед горкомом партии.

Эфемерная свобода, чуть забрезжившая в 1957 году, завершилась.

В своих поездках на стройки Севера и Дальнего Востока, на целину и в Каракумы я поражался мужеству и трудолюбию людей, приехавших сюда со всей страны не за длинным рублем, а по убеждениям.

Я видел, как они вкалывали, подгоняя завершение объектов к определенным датам по требованию партийного начальства.

Время то кануло безвозвратно, осталось в далеком прошлом, как моя восемнадцатиметровая комната на улице Москвина (ныне Петровский переулок).

Теперь у нас свобода, время никому не ведомых реформ. Но я вспоминаю 57-й год, всеобщую эйфорию и ожидание счастливых перемен.

Вспоминаю, как это начиналось и чем закончилось. Не хочется дважды входить в одну реку.

А что делать? Сходите на Дмитровку, постойте у Совета Федерации, вглядитесь в лица наших нынешних сенаторов, а потом подумайте, что же нас ждет впереди.

Мусор на тротуаре

Меня всегда поражала очередь в Мавзолей. Здоровенная гусеница из людей загибалась к Александровскому саду и, несмотря на погоду, истово выстаивала томительные часы, чтобы за полминуты пройти мимо подсвеченного саркофага с тем, что осталось от человека, изменившего мир.

Я попал туда случайно вместе с участниками Международного форума молодежи и студентов.

Под бдительными взглядами офицеров охраны мы прошли мимо общесоюзного дорогого покойника и вышли на воздух.

Надо сказать, что в эту минуту я почувствовал облегчение. Случись это год назад, мне удалось бы увидеть и тело Сталина.

Восемь лет на Мавзолее было написано два имени: «Ленин, Сталин». Восемь лет в кругах, близких к политбюро или президиуму ЦК, я уже не помню, как в те годы именовалась эта могущественная структура, шли споры о выносе тела Сталина из главной усыпальницы страны.

Естественно, что все происходящее держалось в строжайшем секрете, но тем не менее информация просочилась и на площади начали собираться люди.

Одни пришли, чтобы выразить свое возмущение тем, что любимого вождя выносят из Мавзолея, другие — увидеть, как свершится еще один акт справедливости.

Но милиция быстро освободила площадь, объявив народу, что вечером начнется подготовка к праздничному параду.

Вечером солдаты полка специального назначения КГБ СССР — их почему-то в народе именовали кремлевскими курсантами — вырыли могилу у Кремлевской стены и выложили ее десятью бетонными плитами.

Офицеры комендатуры вместе с научными работниками Мавзолея вынули тело Сталина из саркофага и уложили его в обыкновенный дощатый гроб, обитый красной материей. С кителя генералиссимуса спороли золотые пуговицы и вместо них пришили обыкновенные латунные.

А по площади в этот момент шла, тренируясь перед парадом, колесная техника.

В двадцать два часа прибыли члены комиссии по захоронению во главе с ее председателем Шверником.

И ровно через пятнадцать минут тело Иосифа Виссарионовича было предано земле.

А по площади, сияя фарами, шли тяжелые машины.

У власти были все основания опасаться антиправительственных выступлений. У всех в памяти были живы воспоминания о тбилисских событиях, которые случились в третью годовщину смерти Сталина.

Пятого марта в Тбилиси начались студенческие демонстрации. Молодежь шла по улицам, неся портреты Сталина. Власть смотрела на это снисходительно. Действительно, люди идут к памятнику великому вождю на берегу Куры, чтобы отдать ему положенные почести, но с каждым днем ситуация в городе накалялась все больше и больше.

Седьмого марта на улицу вышли студенты всех тбилисских институтов и учащиеся школ.

«Да здравствует великий вождь товарищ Сталин!» «Не позволим пачкать светлую память вождя!»

На следующий день толпа начала захватывать автобусы и автомашины. На площади Ленина шел импровизированный митинг, на котором комсомольцы и коммунисты Грузии поклялись умереть за дело Ленина — Сталина.

Толпа устала от демонстраций и разговоров. Эмоциональные кавказцы требовали более решительных мер.

Толпа атаковала здание штаба Закавказского военного округа. Спасли его только на совесть сработанные железные ворота и суровые солдаты, подогнавшие к забору БТРы.

Но тут кто-то крикнул: «Все к Дому связи!»

И толпа ринулась, как и положено, захватывать почту и телеграф.

Начали избивать и обезоруживать солдат роты охраны. Те были вынуждены открыть огонь на поражение.

Только это и смогло остановить толпу. Ну а дальше все происходило, как всегда. На площади Ленина танки разогнали митинг, подоспевшие воинские части навели надлежащий порядок.

Сутки в городе длилось чрезвычайное положение, потом его отменили.

Именно этого и опасались отцы народа в день перезахоронения Сталина.

Но проходили по площади колесные боевые машины, готовые в любую минуту по команде развернуться и поддержать огнем подразделения милиции, а Москва жила своей обычной вечерней жизнью.

«…А город подумал, ученья идут».

Пожалуй, 30 октября 1961 года стало завершающим этапом похорон Иосифа Сталина.

Итак, восемь лет назад.

Четвертого марта 1953 года по радио прозвучало правительственное сообщение от имени ЦК КПСС и Совета министров:

«В ночь на 2 марта у товарища Сталина, когда он находился в Москве на своей квартире, произошло кровоизлияние в мозг. Товарищ Сталин потерял сознание. Развился паралич правой руки и ноги. Наступила потеря речи».

И сразу же зазвучала траурная музыка.

Позже я выяснил, что сообщение это читал не Юрий Левитан, а Юрий Ярцев. Но голоса их были чудовищно похожи. Или мы просто привыкли к тому, что все самое важное, о чем было разрешено знать рядовым радиослушателям, читал Юрий Левитан.

Но в этот день руководство радиокомитета не допустило его к микрофону. Совсем недавно началось дело врачей-отравителей, и, как мне рассказали знающие люди через много лет, великий вождь готовил новую глобальную депортацию. Еврейское население страны должно было отбыть в «телятниках» в Среднюю Азию, на строительство великой сталинской стройки — Каракумского канала. Но в тот день мы ничего не знали и посчитали, что о болезни Сталина нам сообщил Левитан.

Москва прилипла к радиорепродукторам.

Такое я видел только во время войны, когда зимой 41-го прозвучали слова Юрия Левитана, читавшего сообщение «В последний час». В нем было рассказано о начале нашего наступления под Москвой и о разгроме немецких дивизий.

В то время радиоприемники были конфискованы, люди получали положенную информацию из квартирных радиоточек.

В нашем подъезде точки эти работали не у всех. Что-то случилось от морозной зимы. Нам повезло, заслуженный репродуктор, похожий на изогнутую почерневшую сковороду, в нашей квартире работал. Соседи пришли к нам, и по сей день я, военный пацан, помню их лица — плачущих от счастья женщин и гордых за свою армию стариков.

Как только 4 марта передали правительственное сообщение, в коридоре нашей коммуналки заголосили соседки.

Общенародное горе объединило их, отодвинув на время кухонные войны из-за лишней конфорки на газовой плите и бельевых веревок.

Когда я вышел на кухню с чайником в руке, то увидел картину всеобщего единения. Три злейших врага в рядок сидели, обнявшись, посередине кухни на старых венских стульях.

Они с подозрительным неодобрением посмотрели на меня. Видимо, в этот день я тоже должен был безутешно рыдать.

О своем отношении к Иосифу Сталину и его кончине я расскажу после небольшого отступления.

Москва. 99-й год. 1 Мая. Тверская. Я подошел к Пушкинской площади как раз в тот момент, когда мимо шла колонна левой оппозиции, густо нашпигованная портретами Сталина. Несли их совсем старые люди, для которых Сталин на всю жизнь остался олицетворением их молодости, Великой Победы, романтики строек, монолитных демонстраций на праздники, ежевечернего дворового единства.

Сталин для них был символом военных и трудовых успехов, их гордостью. Все, что сделали в свое время эти мужественные люди на фронте, в тылу на военном производстве, они с радостью приписывали Сталину, таким образом отнимая у себя ощущение победителя.

Победил вождь! А они только помогали ему.

Но тем не менее не надо осуждать сегодня этих людей. Не надо смеяться над их песнями и тихой радостью общественных шествий. Это они построили фабрики, заводы, комбинаты и электростанции, которыми по сей день торгуют наши новоявленные лидеры, а воздвигнув их, защитили, когда началась война.

А потом об их Победу и Труд начали вытирать ноги в газетах и телепрограммах, и они вспомнили о вожде.

Сталин над колонной ветеранов — это их протест против нашей неблагодарности.

Шла колонна старых людей. И вдруг меня кто-то хлопнул по плечу.

Я обернулся и увидел Юру Сомова, человека с удачной судьбой. В свое время, когда мой покойный отец еще не попал под подозрение как враг народа, мы жили на даче в Барвихе. Там я и познакомился с Юрой Сомовым, номенклатурным сыном. Папа его был какой-то крупный чин в Министерстве внешней торговли.

— Ты подумай, — засмеялся он, — несут портреты Сталина. Совсем выжило из ума наше старичье. Да когда он умер, этот день стал для меня самым счастливым. Ты это понимаешь?

— Нет, — твердо ответил я.

— Вся наша компания была счастлива, мы собрались у меня, принесли хорошие пластинки, танцевали, радовались. Мы-то все знаем про эту сволочь. Все, даже больше того, что Никита рассказал на съезде. Я вообще всегда, со школы, был антисталинистом.

И я почему-то вспомнил далекий 51-й год. Последнее дачное лето. Юру и его замечательную компанию номенклатурных детей, которым было запрещено не только разговаривать со мной, но и здороваться. Видимо, тогда он стал борцом со сталинизмом.

Я знал еще несколько людей, которые говорили о том, что март 53-го стал для них самым счастливым днем. О том, что ненависть к Сталину они впитали с материнским молоком, что, еще будучи пионерами, они чуть ли не готовили заговор против человека, поправшего ленинские нормы.

Тогда это было очень современно — говорить о том, что Сталин до неузнаваемости исказил генеральную линию Ильича. В этом его главная вина.

Правда, говорили это персонажи в буфете Центрального Дома литераторов, сами они были люди пишущие, достаточно известные, а самое главное — весьма благополучно жившие в годы тоталитарного режима, поэтому я им просто не верил.

В 60-е это считалось весьма модным.

Когда началась война, я был сопливым пацаном, но как и все мальчишки с нашего двора, свято верил, что Сталин, аки Кутузов, специально заманивает немцев к Москве, чтобы разгромить их.

После зимних каникул к нам в класс на один из уроков пришел молодой лейтенант с орденом Красного Знамени. Левая рука у него еще висела на перевязи. Он рассказал нам, как Сталин разгромил немцев под Москвой. Он сам был участником этих боев, стойко сражался, получил немецкую пулю, но говорил почему-то не о стойкости своих бойцов, а о подвиге великого вождя.

Сталин сопровождал все наше детство. Когда в школе нам давали на завтрак бублик и конфету, то говорили, что Сталин недоедает, а все отдает детям.

Нас настолько приучили к тому, что всему хорошему мы обязаны лучшему другу детей товарищу Сталину, что знаменитый лозунг «Спасибо товарищу Сталину за наше счастливое детство» стал для нас нормой жизни.

В кинотеатрах мы смотрели «Боевые киносборники», в которых взвод наших бойцов с именем Сталина побеждал несметное количество немцев. «Оборона Царицына», «Сталинградская битва», «Падение Берлина», «Клятва»— все эти фильмы формировали наше сознание.

Сталин построил могучую индустрию. Сталин победил в Великой Отечественной войне. Сталин восстановил разрушенное хозяйство страны. Сталин ежегодно снижал цены на товары.

Мы знали о сталинских ударах на фронте и верили в сталинские послевоенные пятилетки. Это было похоже на сеанс массового гипноза. Сталин был непогрешим. Виноватыми во всем оказывались только мы. Как в старом цирковом анекдоте: «Весь зал в дерьме, а я в белом костюме».

Но вернемся в март 53-го на кухню нашей коммуналки. Не скрою, я был поражен и расстроен до крайности известием о болезни, а потом и о смерти Сталина.

Кроме того, что он должен был возглавить крестовый поход против поджигателей войны и победить американский империализм, добиться небывалого роста производства и невиданных урожаев, было еще одно дело, которое мог решить только товарищ Сталин.

Я не буду описывать историю моего отца, весьма типичную для того времени. Он служил в военной разведке, его не успели арестовать, он предпочел застрелиться. Два года тянулось следствие. Жить с клеймом подследственного в те годы было не очень уютно. Сталин для меня и моей матери был последней инстанцией.

Но как сделать, чтобы письмо попало к нему в руки? И выход был найден. Надо сказать, что маменька моя была дама весьма красивая и светская, знакомых у нее было предостаточно. И выяснилось, что одна из ее подруг, некая Ирина Михайловна, была любовницей секретаря вождя, генерала Поскребышева. Письмо было решено передать ему. В какой момент — в постели, в ванной, за столом, — не знаю, но это было единственной надеждой.

И она рухнула. Ушел из жизни человек, вера в справедливость и мудрость которого с детства жила в моем сердце. Больше надеяться не на кого и не на что, и перспективы рисовались мрачные. Видимо, личные неприятности заслонили для меня общенародное горе. Что делать, человек эгоистичен.

Через несколько лет, в институте, я смотрел фильм, кажется, он назывался «Город слепых», суть его заключалась в том, что в одну минуту все жители города ослепли.

Я помню отрешенные лица на экране, нечеткие движения, протянутые с мольбой о помощи руки. Когда я увидел это, почему-то вспомнил людей на улицах Москвы в день известия о смерти Сталина.

Они шли по тротуару, как слепые, толкая друг друга, но на это уже никто не обращал внимания. Горе для всех было слишком сильным, я бы сказал, испепеляющим.

Мне рассказал товарищ, писатель Валентин Лавров, что он сам видел, как школьная учительница, у которой в 37-м погибла в лагерях почти вся семья, узнав о смерти Сталина, билась головой о постамент его гипсовой фигуры, стоявшей в школьном коридоре, и рыдала.

Поздно вечером я зашел в Елисеевский магазин. За прилавками стояли продавщицы с красными от слез глазами. Покупателей было совсем немного, поэтому три человека с узнаваемыми лицами были особенно заметны. Три звезды МХАТа. Трое самых известных актеров: Ливанов, Грибов и Яншин. С театрально-трагическими лицами они закупали напитки и закуски.

Смотреть на них без слез было невозможно. Три театральные звезды являли собой олицетворение людского горя.

А через несколько минут я увидел их у машины в Козицком переулке, они, улыбчивые и радостные, грузили в такси коробки и свертки, на их лицах было написано предвкушение веселого застолья.

Мой товарищ, неплохой боксер, Коля Мельников в те самые дни находился в лагере в Коми. Он не был врагом народа. Получил срок как уголовник за разбой.

На людном в те годы катке на Петровке, 26, он подрался с компанией каких-то ребят, пристававших к его девушке.

Коля прилично отделал их. Он был перворазрядник, с боевым весом восемьдесят шесть килограммов.

Сначала их за драку отправили в знаменитый «полтинник» — 50-е отделение милиции, где оштрафовали, пожурили и отпустили. А через два дня Колю загребли по новой и предъявили обвинение в разбое. Оказалось, что он весьма серьезно покалечил сына одного из тогдашних министров.

Так милый парень Коля стал «зловредным уркой».

— Ночью, — рассказал он мне потом, — в барак прибежал Леха, известный московский вор, и заорал:

— Урки, мужики! Усатый деревянный бушлат надел!

— Врешь!

— Точно. Мне дневальный в оперчасти рассказал, он сам по радио слышал. Все, земеля, — Леха обнял Колю, — скоро дома будем. Новый пахан верняком амнистию даст.

Потом, на разводе, начальник лагеря официально объявил об этом, вызвав необычайный энтузиазм заключенных.

Они ждали амнистии, которая, кстати, была объявлена через два месяца.

Прав оказался московский вор Леха. Новый пахан всегда хочет быть добрым.

Я в те годы газет, кроме «Советского спорта», не читал. Но на следующий день после известия о кончине Сталина купил рано утром в киоске газету «Правда». Меня привлекла фамилия Константина Симонова на первой полосе. Я запомнил только первые строки:

«Земля от горя вся седая…»

Начало марта 53-го было морозным. После небольшой оттепели грянуло похолодание, тротуары и мостовые превратились в каток. В обычные дни это было не так страшно. В Москве тогда порядок был строгий. С утра дворники скалывали лед и засыпали все песком.

Но в те дни дворники были заняты тем, что помогали милиции заколачивать черные ходы в подъездах и перекрывать проходные дворы.

Весь город был перегорожен военными машинами. Грузовики перекрывали улицы, бульвары, переулки. Милиции не хватало, в оцеплении стояли офицеры, слушатели военных академий, курсанты всех московских военных училищ, солдаты частей столичного гарнизона.

Рано утром над городом запели гудки заводов, закричали на подъездных путях паровозы и электрички, это был своеобразный сигнал к началу траурных мероприятий.

Никогда после я не видел таких всенародных похорон.

Вся Москва вышла на улицы. Неорганизованно, стихийно.

Я сам наблюдал многотысячные демонстрации тех лет. Но это были мероприятия, четко закованные в административные рамки. Сотрудники МГБ и милиции шли в колоннах, партийные функционеры всех уровней строго следили за их прохождением. Машина власти умела направлять энтузиазм сограждан.

В те мартовские дни ничего этого не было. Люди выходили на улицу, брали детей и шли к Колонному залу.

Их было очень много. Мне тогда казалось, что на улицы города вышли все, кто жил в Москве. А на вокзалы подъезжали электрички и поезда. Из Дмитрова и Клина, Серебряных Прудов и Зарайска, из Калининграда и Владимира ехали в столицу убитые горем соотечественники, чтобы проститься со своим отцом и кумиром.

Я прочел много книг об этом феномене, видел несколько фильмов, поставленных на тему великих похорон, но никто не дал ответа на вопрос «почему».

Почему, кстати, многие из тех, кто, рыдая, насмерть давился на Рождественском бульваре и Трубной, через несколько лет с наслаждением втаптывали в грязь своего умершего кумира?

У меня тоже нет ответа. Но никто не задумался, что Сталина хоронили всего лишь через 92 года после отмены крепостного права. Может быть, для большинства моих соотечественников смерть вождя ощущалась утратой царя-батюшки — отца отечества.

Не знаю и, наверно, не узнаю никогда.

Моему другу Юре Гаронкину тогда было восемнадцать лет. Весь их двор пошел прощаться со Сталиным. Была страшная наледь и холод. Толпа зажала их в районе Трубной. По обледенелым тротуарам скользили и падали лошади конных милиционеров, а толпа, не останавливаясь, шла по ним.

Кричали женщины, дико вопили растоптанные люди, опрокидывались машины заграждения.

Моему другу повезло, он с группой мужчин втиснулся в сломанную дверь подъезда, а потом, сорвав доски на черном ходу, они ушли в проходной двор.

Он потерял кепку, шарф, галоши, все пуговицы на пальто, но остался жив.

Я слышал крики и рев толпы на Трубной, но, к счастью, не попал туда. Мое передвижение было строго ограничено милицейскими и военными постами.

Я помню, как у Столешникова переулка встретил Петра Львовича Рыжей (одного из известных тогда драматургов братьев Тур). Я был хорошо знаком с этим прелестным человеком по самому модному московскому увеселительному заведению — «Коктейль-холлу». Как всегда доброжелательный и элегантный, он, пожав мне руку, сказал:

— Тороплюсь на траурное заседание в Театр киноактера. Ждите перемен, юноша, ждите перемен.

— Каких? — удивился я.

— Хороших для всех, для вас и для меня в том числе.

Я тогда не поверил Петру Львовичу, и напрасно. Для меня перемены к лучшему начались уже в конце марта.

Но пока я еще предпринимал тщетные попытки пробраться поближе к Колонному залу. В Дмитровском переулке мне повезло, в оцеплении стояли ребята из спортроты МВО, они знали меня и пропустили к Петровке.

Как раз в это время проходила организованная колонна одного из московских заводов.

Они двигались по улице в промасленных ватниках и куртках — прямо от станков. Шли молча. Только в фильме «Клятва» о похоронах Ленина я видел такие скорбные лица. Но там были актеры, а по Петровке прошагали люди, которых в официальных докладах именовали главным классом страны. И они скорбели искренне и тяжело. Пожалуй, именно это стало для меня главным в событиях тех непонятных дней.

Рассказ о том, что на Трубной погибли люди, донес до меня мой товарищ Боря Месхи. Он чудом выбрался из этой давки и дошел до улицы Москвина.

Когда я вернулся домой, он ждал меня, собрав в коридоре все женское население квартиры.

Рассказ его был эмоционален и живописен. Со свойственным ему грузинским темпераментом он нарисовал страшную картину, а потом показал растерзанное пальто и пиджак.

— Это как же, Боря? — поразился я.

— А так. Блатари, суки, прямо в толпе карманы выворачивали, шапки хорошие сдергивали, сумки у женщин вырывали. Ну, я одного из них прибил, а его подельник меня «пером» задел.

— А ты?

— А что я? Толпа поперла, я еле жив остался. Слава богу, успел на машину вскочить.

— Какую машину?

— Военную. Ими весь бульвар перегородили. Не было бы машин, никто бы не погиб.

В 1958 году один из лучших сыщиков страны Игорь Скорин рассказал мне весьма занятную криминальную историю.

В дни похорон Сталина он был старшим одной из опергрупп. Днем ему позвонил агент и при встрече рассказал, что сретенский вор Витька Четвертаков, по кличке «Четвертак», организовал шайку, которая начала глушить скорбящих граждан.

А через некоторое время Скорину доложили, что в проходном дворе на Рождественском бульваре нашли нескольких раздетых оглушенных людей.

Через толпу Скорин с оперативниками с огромным трудом пробрался на бульвар.

Вычислить место работы урок Четвертака особого труда не составило. Подъезд дома обнаружили быстро. Технология преступного промысла была проста и незатейлива. Когда толпа особенно сильно напирала, дверь подъезда распахивалась и в вестибюль врывалось человек двадцать.

Их отправляли на черный ход, по пути выдергивали дам в дорогих шубах и хорошо одетых мужчин. Их глушили, грабили и выкидывали в соседний двор через лаз в дощатом заборе.

Скорин с оперативниками не знали, сколько человек в шайке Четвертака и чем они вооружены.

Двоих взяли прямо у лаза в щелястом заборе, когда те тащили в соседний двор очередную жертву. Проведя допрос на месте и предварительно набив разбойникам рожи, сыщики выяснили, что у Четвертака осталось пятеро бойцов, но есть два пистолета, добытых у ограбленных. Вещи и сам Четвертак находятся в подвале, который соединялся с соседним домом.

У выхода из подвала посадили трех патрульных милиционеров, а сами ворвались через черный ход.

Один из грабителей выстрелил, но его убили на месте, остальные сдались.

Витьку Четвертакова задержали милиционеры, когда он со здоровенным узлом пытался уйти через запасной ход.

День похорон Сталина стал воистину самым доходным днем для московских карманников. Каждый скорбел по-своему.

Отгремел траурный салют. Тело вождя сдали на вечное хранение в Мавзолей. Уехали с улиц военные машины, ушли в казарму солдаты.

В стране был объявлен десятидневный траур. Не работали кино, театры, была запрещена музыка в ресторанах.

На Мавзолее появилась вторая надпись: «Сталин».

Громадная страна еще не знала, что утром проснется в другой эпохе.

Рано утром, когда на город начал наползать весенний рассвет, я вышел из дома, миновал Пушкинскую, прошел Козицким и очутился на улице Горького.

Народу по раннему времени было немного. Сосредоточенные дворники сгребали на тротуары огромные груды мусора.

Оторванные рукава, растоптанные шапки, галоши, резиновые женские боты, обрывки портретов и лозунгов — все это сметали московские дворники в своеобразные мусорные горы.

Это был мусор ушедшей эпохи. Но тогда я еще об этом не знал.

Разговор за столиком кафе после великих похорон

Звонок телефона был неожиданным и резким, как выстрел.

Я вскочил. К окнам прилипла темнота, часы показывали шесть утра.

— Да?

— Спишь? — спросил меня на том конце провода мой товарищ генерал милиции Витя Пашковский.

— В некотором роде. А что случилось?

— Ничего особенного. Просто хочу сообщить, что концерта ко Дню милиции не будет.

— Ну и что?

— Думай.

И хотя думать было нелегко, потому что мы начали отмечать милицейский праздник накануне, я сразу догадался, что наша великая страна осиротела.

Я вышел на кухню, достал из холодильника бутылку чешского пива, огромный дефицит по тем веселым временам, и включил «Маяк».

Бодро и радостно диктор сообщил мне о том, что на Челябинском тракторном заводе вступила в строй новая линия, потом мне рассказали, как военнослужащие «ограниченного контингента советских войск в Афганистане» вместе с простыми дехканами посадили первые деревья будущего сада «Дружбы», потом я выяснил все о происках американского империализма в Африке. В заключение я узнал о погоде.

Все. Более никакой информации.

По музыке определить политическое состояние державы было нелегко. Так как после новостей бодрый голос певца поведал мне и всем остальным соотечественникам, что «вновь продолжается бой, и сердцу тревожно в груди, и Ленин такой молодой, и юный Октябрь впереди».

Грех говорить, но сообщения о том, что человек навсегда покинул нас, с нетерпением ожидало большинство населения страны, наивно полагая, что со сменой персоналий наша жизнь станет лучше, в то время все пытались угадать имя нового генсека КПСС.

Кандидатур было три: Юрий Андропов, Виктор Гришин и Григорий Романов.

Разговоры о них не затихали в течение последнего полугодия.

Как только заходила речь о бывшем ленинградском вожде Романове, сразу же из достоверных источников появлялась информация о том, что он устроил свадьбу дочери в Зимнем дворце. Сервировал стол царским серебром и сервизами, которые номенклатурные гости, несмотря на их музейную ценность, разбили вдрызг.

О Гришине говорили как о короле московской торговой мафии, что, кстати, было не далеко от истины, о его темных делах и пристрастию к золотым вещам.

В «белом венчике из роз…», как писал Александр Блок, перед населением представал секретарь ЦК КПСС, бывший председатель КГБ Юрий Андропов.

О нем говорили только как о гуманном, умном, высокообразованном человеке, который сможет привести нашу страну, истосковавшуюся по копченой колбасе, к необыкновенному изобилию.

Через несколько лет я узнал, что Григорий Васильевич Романов никогда не устраивал гульбищ в Зимнем дворце, а потому не бил музейных сервизов.

Что касается Виктора Васильевича Гришина, первого секретаря МГК КПСС, то в тех кухонных разговорах была большая доля правды.

А слухи эти через свою агентуру распускали аналитики из КГБ, которые всеми доступными и недоступными путями старались привести на российский престол своего бывшего шефа.

Но тогда об этом никто ничего не знал и все, как мессию, ждали пришествия Андропова.

И наконец заиграла печальная музыка по телевизору и стране объявили о тяжелой утрате.

Приблизительно за восемь месяцев до смерти Леонида Ильича я был в одном доме на развеселой вечерухе. Народу разного набежало видимо-невидимо, благо квартира была огромная.

В разгар веселья приехала Галя Брежнева с очередным обожателем. Она решительно атаковала спиртное и через полчаса была весела сверх меры.

Я не слышал весь разговор, только фрагмент, но он стоил остального пьяного трепа.

— Папа себя неважно чувствует, — сказала дочь генсека, — некоторые радуются, ждут, когда он умрет. Но ничего, положат папу в мавзолей, мы с ними иначе поговорим…

Конечно, заявление это можно было списать на пьяный треп советской принцессы.

Но по городу уже ходили упорные слухи, что новый сквер напротив памятника Пушкину делают специально для монумента Брежневу. Чудовищными тиражами издавалась «Малая Земля», «Целина» и еще две книги, названия которых вылетели из памяти.

Фараоны заранее строили свои гробницы, Брежнев возводил свою пирамиду в народной памяти.

И вдруг все это случилось. Трагический голос теледиктора объявил о кончине «пятижды» Героя Советского Союза и Социалистического Труда, лауреата Ленинской премии в области литературы, лауреата Ленинской премии мира, кавалера ордена Победы и еще семидесяти двух отечественных и зарубежных наград, Маршала Советского Союза Леонида Ильича Брежнева.

Много позже мы поймем, что страсть к наградам и званиям была невинной слабостью по сравнению с тем, чем будут развлекаться пришедшие ему на смену вожди.

Умер Брежнев, но его эпоха, которую окрестили богатым словом «стагнация», не закончилась, а продолжается в более извращенных формах по нынешний день.

Но мы тогда надеялись, что смена руководства ЦК КПСС наконец приблизит нас к социализму с человеческим лицом. Ах, эта старинная русская народная игра под названием «Ожидание доброго царя». По сей день мы с властью играем в нее, забывая, что вожди наши всегда сдают нам крапленые карты.

Ночью в Москву входили дивизия Дзержинского и части Московского военного округа. Из близлежащих областей прибывало на великие похороны милицейское усиление.

Ритуальное действо готовилось по первому банному разряду.

К утру город перегородили переносными турникетами; солдаты, милиционеры, курсанты военных училищ заняли свои места в линейных коридорах.

Центр Москвы был перекрыт и оцеплен, а город продолжал жить своей обычной жизнью. Люди сквозь оцепление пытались пробиться в Елисеевский магазин, так как по столице прополз слух, что по случаю траура на прилавок выкинут дефицитные продукты.

На пустых улицах уныло стояли солдаты и милиционеры, ожидая, когда толпы соотечественников пойдут на штурм Колонного зала прощаться с ушедшим от нас генсеком.

Я ходил по пустому центру и сравнивал все происходящее с похоронами Сталина в марте 1953 года.

На Советской площади у памятника Юрию Долгорукому стояла группа людей, одетых в форму советской номенклатуры. Ондатровые шапки, финские пальто, туфли «саламандра».

Это были бонзы из ЦК КПСС, им было поручено руководить народным волеизъявлением. Одного из них я знал по веселому ресторану «Архангельское».

Мы поздоровались, и цековский деятель по имени Саша спросил меня:

— Видишь, как подготовились?

— Впечатляет.

— Мы не допустим повторения эксцессов, которые были на похоронах Сталина.

— А ты уверен, что сегодня будет столько же людей?

— Без сомнения. Народ Леню любил.

Мы попрощались, и я пошел вниз по пустой улице Горького, вспоминая, как двадцать девять лет назад страна хоронила Сталина. Наверно, я никогда не забуду рыдающих людей с ошалелыми от горя глазами, толпы людей, давящих друг друга, опрокидывающих коней с милиционерами, сбивающих грузовики на Трубной.

Весь город пытался прорваться к Колонному залу. Все хотели проститься с идолом, безраздельно господствовавшим над нашими судьбами.

Нынешняя власть учла ошибки сталинского аппарата, нагнала войск и милиции. Но никто не торопился проститься с носителем многочисленных Золотых Звезд Героя страны.

Мерзли на ветру солдаты и милиционеры, а город жил отдельной от большевистского траура жизнью.

Тогда было принято мудрое решение: к Колонному залу начали организованно привозить трудовые коллективы Москвы и области, за прощание с лидером КПСС давали два выходных дня.

Об этом мы разговаривали в кафе Дома кино с моим другом — прозаиком и киносценаристом Артуром Макаровым.

Кафе по дневному времени было пустым. Самое лучшее время общественного одиночества. Мы пили кофе и вспоминали похороны вождей. Нам пришлось жить при Сталине, несколько дней при Маленкове, при Хрущеве и Брежневе.

В кафе вошел наш старинный знакомец фотограф Феликс Соловьев, как всегда элегантный и деловой. Он взял кофе и бутерброды и сел к нам. Так появился третий собеседник.

Феликс крутился в кругах партийно-правительственных детей и всегда располагал самой неожиданной информацией.

Он поведал нам, что новый генсек Андропов распорядился провести изъятие документов на даче и квартире Брежнева и что дача в Завидове с парком машин и дорогими подарками у семьи покойного отобрана, а вдове предоставлен другой загородный дом.

Мы не успели обсудить эту интересную новость, потому что в кафе появился веселый человек Андрюша Чацкий.

Кем он был, я не знаю по сей день. Именовал он себя режиссером. Когда я спрашивал о нем у своих коллег, они отвечали неопределенно: вроде да, а вроде и нет.

Единственное, что я могу сказать точно, — Андрей любил кино самозабвенно. Он крутился в околокиношном мире. Мире просмотров и фестивалей. Мире киноклуба и искрометных идей. Мире легких, веселых и красивых людей.

Никогда серьезно не занимаясь кинематографом, он видел только его праздничную мишуру, не сталкиваясь с тяжелыми буднями.

Андрей Чацкий стал некой данностью Дома кино. Бывал он там ежедневно. Стройный, с набриолиненным пробором, с тонкими усиками голливудских негодяев, в темном элегантном костюме, белой рубашке и красивом галстуке. Он появлялся словно в укор кожаным курткам и потертым джинсам режиссеров и операторов.

Правда, его немного портила страсть к подозрительным «золотым» перстням, браслетам, часам, зажигалкам, но эту маленькую слабость можно было простить веселому, доброму человеку.

Он был широк и гостеприимен. Хотя финансовые дела его, как я слышал, были не очень хороши, тем не менее последнюю десятку он тратил необыкновенно красиво. Но это была внешняя, буффонадная сторона. Андрей немного напоминал знаменитого персонажа из фильма Михаила Ромма «Мечта» — пана Станислава Комаровского.

Единственное, что я могу сказать точно, Андрей в те годы был как-то связан с видеобизнесом. Ежегодно в Репино, под Ленинградом, в Доме творчества Союза кинематографистов, в октябре проводился семинар кинематографистов, работающих в жанре приключенческого и научно-фантастического кино.

Я, как председатель совета, занимавшегося развитием именно этого жанра, хорошо знал, каких трудов стоило добыть в Госкино несколько западных фильмов для показа участникам семинара.

И тут нас выручал Андрей. Он привозил на семинар огромный набор видеокассет с прекрасными французскими, итальянскими и американскими фильмами.

Каждый вечер люди шли в организованный Андреем «видеозал» и смотрели хорошее кино.

Тогда видеомагнитофоны стоили дороже автомобиля и не все могли позволить себе приобрести их. Видео только входило в нашу жизнь. Уверен, что эти поздние просмотры помогли мне и моим коллегам узнать, что происходило в мировом кинематографе.

Не знаю, каким Андрей был режиссером, но организатором он считался первоклассным. У него был весьма необходимый талант находить нужных людей и заводить с ними короткие знакомства.

В годы горбачевской трезвости, когда участники семинара изнывали от желания опохмелиться, в его номере страждущие в любое время могли найти стопку водки и бутерброд. Баню ему предоставляли без всякой очереди, а в баре для его друзей всегда имелась подпольная выпивка.

Итак, в кафе появился веселый человек Андрюша Чацкий.

Он увидел нас, улыбнулся, подошел к столу:

— Не прогоните?

— Садись.

Андрей был верен себе, он раскрыл кейс и вынул из него бутылку коньяка «Енисели» и батон финского сервелата, что по тем временам весьма ценилось.

— Давайте, ребята, помянем генсека и выпьем за новые, счастливые времена.

Мы выпили и долго еще сидели, споря о том, что ждет нас впереди. Но, не соглашаясь в деталях, мы были едины в главном: наступает новая оттепель, а за ней, возможно, свобода.

Это было 14 ноября 1982 года…

…Потом немного порулил Андропов, за ним настало безвременье Черненко, началась перестройка, перешедшая в великую колбасную революцию. А там и свобода наступила. Рухнул казавшийся незыблемым отечественный кинематограф. Под его обломками оказались погребенными прежние привычки, дела и увлечения.

Не было денег не только на семинары, но даже на производство фильмов. Но все же Дом кино остался единственным местом, где потерявшие работу люди могли за столиком кафе хотя бы поделиться своими замыслами с коллегами.

Последний раз я встретил Андрея Чацкого на кинофестивале в 1995 году, он был все так же элегантен и весел.

— Помнишь, как мы спорили в ноябре 82-го? — спросил он меня.

— Помню.

— Не сложилось что-то, — грустно сказал Андрей.

…Его убили первым. Через месяц после нашей встречи я утром смотрел по телевизору «Дорожный патруль».

Сначала был сюжет о квартирной краже. Тут с кухни донесся запах убегающего кофе. Я бросился туда, а вслед мне комментатор с телеэкрана произнес «…у убитого было найдено удостоверение корреспондента газеты „Криминальная хроника“. Я вбежал обратно в комнату, но на экране полыхал пожар и храбрые бойцы в касках заливали водой квартиру.

Удостоверение газеты «Криминальная хроника» заинтриговало меня. Издание это в 1991 году создал я и несколько лет руководил им. Вполне естественно, всех корреспондентов знал хорошо.

Зазвонил телефон.

— Андрюшу Чацкого убили, — сказал мой товарищ.

В 91-м году Андрей пришел ко мне в редакцию и предложил услуги в качестве обозревателя криминальных видеофильмов. Получил желаемое удостоверение и исчез, на этом его сотрудничество с газетой закончилось.

Вечером я посмотрел повтор передачи, увидел знакомую квартиру и его труп со связанными руками на кровати.

Он был далек от банковского бизнеса, не торговал цветами, металлами и недвижимостью. Все оказалось более прозаичным.

Сначала гуляли в ресторане Дома кино, потом в каком-то баре, в компании появились девицы и подозрительные молодые люди. Потом взяли выпивку и поехали к Андрею.

Господа налетчики сочли, что нашли богатую добычу. Режиссер, весь в «золоте» — часы, браслеты, цепочки, перстень. Да и деньги легко тратит. Если бы они знали, что деньги эти последние, а цацки туфтовые!

Но они не знали. Зато знали, что нынче жизнь человеческая ничего не стоит. И отняли ее. Опоили его клофелином, связали и задушили.

Вот так закончилась история веселого щедрого человека, севшего за наш стол 14 ноября 1982 года и верившего в новые, счастливые времена.

А 3 октября 95-го года я увидел на экране труп своего друга, убитого кинжалом. Это был Артур Макаров.

Мы познакомились в 50-х. В десять лет он остался сиротой, его усыновили родная сестра его матери, наша кинозвезда Тамара Макарова, и ее муж, знаменитый кинорежиссер Сергей Герасимов. Артур приходил к нам в зал тренироваться. Он мог стать хорошим боксером, у него был отличный удар и кураж. Но спорт не очень интересовал Артура, он просто учился драться.

В те годы мне частенько приходилось выступать третейским судьей в их разборках с Юликом Ляндресом, впоследствии прекрасным писателем Юлианом Семеновым. Кстати, неприязненные отношения у них сохранялись всю жизнь.

Потом Артур уехал в танковое училище, я отбыл постигать военную науку в город Калининград.

Встретились мы уже журналистами. Артур закончил Литинститут и работал в АПН. Но скоро журналистика стала тяготить его. Он хотел писать, мечтал о кинематографе.

Вспоминаю Львов, весенний прекрасный Львов и свое командировочное одиночество. И бегущую с вечерней улицы в стрельчатые окна моего номера в гостинице кинорекламу «Красные пески». И прочитанную на широком экране фамилию автора сценария — Артур Макаров.

Потом были «Новые приключения неуловимых», «Один шанс из тысячи», «Горячие тропы», «Неожиданное рядом», «Золотая мина» и другие. За фильм «Служу отечеству» он был удостоен звания лауреата Госпремии Узбекской ССР.

Но кино не было главным в его творчестве. Артур был прекрасным прозаиком.

Я помню, сколько шума наделала его первая повесть «Дом», опубликованная Александром Твардовским в «Новом мире».

Ленинский ЦК сразу же осудил и автора, и его сочинение.

Артур купил дом в глухой деревне Заборовка Калининской области. Он писал прозу, печатался в журналах «Нева», «Звезда», «Сельская молодежь». Свои криминальные сценарии он переделывал в небольшие повести, которые я печатал в ежегоднике «Поединок».

И, наконец, в 1982 году вышла его первая книга «Много дней без дождя».

Артур бывал в Москве наездами. Жил в своей Заборовке, охотился как внештатный охотинспектор, гонял браконьеров. И, конечно, писал.

Его всегда тянуло к людям неординарным, с судьбами опасными и сложными. Он дружил с сыщиками и браконьерами, судьями и уголовниками.

Он изучал внутренний мир своих будущих героев. Он был талантлив и артистичен. За свою рано оборвавшуюся жизнь он, словно артист на сцене, прожил несколько выдуманных.

Последние годы перед его смертью мы виделись редко. Артур забросил кино и литературу и занялся бизнесом. Он получил разрешение на табельное оружие, завел шофера-охранника. Он играл кинороль крутого столичного бизнесмена, не зная, что в этом фильме трагический конец.

В то утро на экране телевизора я увидел связанный труп моего друга, убитого коллекционным кинжалом. Он сам пустил убийц в дом, хотя был крайне осторожен и подозрителен, но этим людям он верил и, видимо, считал их друзьями. Накрыл для них стол…

Они перерыли весь дом, не тронули крупной суммы долларов и наших денег. Не сняли со стены дорогие картины. Они искали что-то другое…

Никто из нас, его друзей из прошлой жизни, даже не догадывался, что его фирма «Арт Гемма» занималась огранкой алмазов.

Когда-то в своих детективных сценариях Артур писал истории о том, сколько горя людям приносят драгоценные камни. Писал, но почему-то сам забыл об этом.

На Электродной улице, в доме № 2 он открыл гранильный цех. Сырье Макаров получал от небезызвестного Бычкова, начальника Роскомдрагмета.

Обработанные камни вывозились за рубеж партнерской бельгийской фирмой «Diamond Trust». Хозяином ее был некий Шарль Гольдберг.

Возможно, это совпадение, но в 60-е годы я знал фарцовщика «розочками» с такой же фамилией, активно спекулировавшего у магазина «Алмаз» в Столешниковом переулке.

Гольдберг попадет в сферу внимания следствия, когда начнется разработка компании «Голден АДА».

Но в октябре 95-го об этом еще никто ничего не знал.

Следствие по делу об убийстве Артура Макарова пока не дало ничего определенного. Сначала его закрыли. Потом посадили за взятку следователя прокуратуры, который вел дело, снова начали искать убийц…

Возможно, через какое-то время Артуру надоели бы все эти дела и он опять бы уехал в свою деревню, к охоте, собакам и письменному столу. Человек, убивший его, наверняка не думал о том, что поднял руку на талантливого писателя.

Солнечным октябрьским днем в Доме кино мы прощались с Артуром Макаровым. Прощались с киносценаристом и писателем, а не с «алмазным королем».

Поминки были в том же кафе, где за угловым столом спорили о новых временах Андрюша Чацкий, Артур, Феликс Соловьев и я.

А в декабре тремя выстрелами в подъезде дома, где была его мастерская, убили Феликса Соловьева.

И вновь об этом я узнал из вездесущего «Дорожного патруля».

Комментарий был скуп и лаконичен: «В Палашевском переулке в подъезде был убит известный фотохудожник и фотокорреспондент газеты „Ди Вельт“ Феликс Соловьев». Вот тут мне немножко стало не по себе. Третий мой товарищ из того далекого ноября 1982 года пал от руки киллеров.

Позднее начальник уголовного розыска района Володя Колокольцев расскажет мне, что киллеров было двое, что стреляли они из «ТТ», потом сели в машину, отъехали несколько кварталов и машину подожгли.

Андрюшу Чацкого убили «крысятники», соблазнившиеся золотыми цацками, Артура Макарова убрали его подельники по бриллиантовому бизнесу. А вот за что застрелили Феликса, мне было непонятно.

Правда, надо сказать, что он всегда жил на «грани фола», как говорят спортсмены.

В 1958 году я сидел со своей барышней в кафе и к нашему столу подошел красивый, элегантный молодой человек в английском твидовом костюме.

Барышня познакомила нас, а потом сказала:

— Феликс, у тебя чудесный костюм. Достань такой же моему другу.

— Сделаем, — засмеялся Феликс.

И через несколько дней позвонил и привез костюм из английского твида. Тогда это была большая редкость, и знакомые ребята с некоторой завистью поглядывали на меня.

Феликс немного фарцевал. Но делал это аккуратно и с опаской. Имел свою проверенную клиентуру, поэтому особенно не светился. Он достал мне несколько хороших вещей. Потом он начал работать в Управлении делами дипкорпуса, в знаменитом УПДК. Как он туда попал — одному богу известно, работал в посольстве Греции. Мы не были с ним особенно дружны, но встречались достаточно часто. В ресторанах, на каких-то приемах, кинофестивалях. К тому времени Феликс уже стал фотокорреспондентом.

Феликс всегда был в центре модной тусовки. Знал целую кучу историй о сильных мира сего, и, что самое любопытное, информация его была предельно точна.

Пять лет назад его выставка «Светская Москва» стала событием.

Он много и талантливо работал в рекламе. После его смерти знающие люди говорили, что именно это и погубило его. Он решил стать не просто исполнителем, а менеджером. А в бизнесе этом, как известно, законы волчьи.

Пожалуй, это была наиболее реальная версия о причинах его убийства.

Но год назад на Патриарших прудах я встретил своего старого знакомого по московскому Бродвею. Мы не виделись несколько лет и немедленно зашли в летний ресторан у пруда.

Разговор был обычным. О старых знакомых, кто где, кто жив, кого с нами нет.

Тогда, в далекие 50-е, Борис был связан с московскими уголовниками, отмотал два срока. Нынче он занимал твердое положение в криминальных кругах Москвы.

В разговоре мы случайно коснулись убийства Феликса Соловьева.

— Ты думаешь, его погасили за рекламные дела?

— Конечно.

— Нет, там другое было. Заигрался мальчонка. Снял не того и не с тем, и захотел за этот негатив двадцать тонн зеленых.

Вот какую информацию я получил от человека, находящегося в самом центре криминальной Москвы. Пусть эта версия останется на его совести.

…Недавно я пришел в Дом кино. Спустился в нижнее кафе. Восемнадцать лет прошло, а столик, за которым мы сидели, по-прежнему стоит в углу.

Как и в тот день, в кафе было пусто, я взял кофе и сел на то же место, что и тогда.

Странно устроена жизнь. 14 ноября 1982 года мы сидели здесь и спорили об оттепели и свободе, не очень веря, что все это когда-нибудь придет.

И вот смотри-ка, пришла эта свобода. А вместе с ней наступило время жестоких. Время крови, беззакония и грязных денег.

Загрузка...