Итак, прибыв в Кальвиссон, Кавалье обнаружил, что старшие офицеры армии во главе с Раванелем поджидают его на площади; они решительно спросили у него, в чем состоит суть договора, который он заключил с маршалом, и добавили, что требуют точного ответа без уверток и недомолвок. Подобный тон был так странен и необычен, что молодой севеннец пожал плечами; он ответил, что все это совершенно их не касается и превосходит их разумение; его дело, мол, принимать решения, а их дело повиноваться, когда он пришел к решению; так оно было всегда и впредь останется, коль скоро на то будет воля и соизволение Господнее. Ответив таким образом, он предложил им удалиться, но тут Раванель от имени всех возразил, что они удалятся не раньше, чем услышат от Кавалье, какой приказ он собирается им отдать, дабы сразу на месте обсудить, следует ему повиноваться или нет. Такое непокорство вывело Кавалье из терпения.

— Мой приказ, — сказал он, — будет состоять в том, чтобы вы надели мундиры, которые вам приготовят, и отправились со мной в Португалию.

Легко угадать, какое впечатление произвели эти слова на людей, которые были не согласны на меньшее, чем восстановление Нантского эдикта; в общем ропоте послышались слова «трус» и «предатель». Кавалье, удивляясь все больше и больше, приподнялся на стременах, кинул вокруг себя взор, которым привык вселять во всех ужас, а потом спокойным голосом, словно сердце ему не раздирали все демоны ярости на свете, осведомился:

— Кто это сказал, что Жан Кавалье трус и предатель?

— Я, — скрестив руки на груди, отвечал Раванель.

Кавалье выхватил из седельной кобуры пистолет и, прикладом раздавая удары тем, кто его обступил, расчистил дорогу к своему помощнику, который тем временем выхватил шпагу; но тут на шум прибежали комиссар Венсель и капитан Каппон; они бросились между Кавалье и Раванелем и спросили последнего, на что он жалуется.

— На что я жалуюсь? — подхватил Раванель, делая вид, что не так понял вопрос. — Я жалуюсь на то, что двое детей креста, руководимые отшельником, убили двух братьев, которые шли к нам, и помешали другим присоединиться к нашему собранию и молиться Богу; это доказывает, что коль скоро не соблюдены все условия перемирия, то и условия договора тоже будут нарушаться, а потому мы не хотим этого договора.

— Сударь, — отвечал Венсель, — если отшельник сделал то, в чем вы его обвиняете, значит, он нарушил приказ маршала и понесет за это кару; между прочим, большое число приезжих, живущих теперь в Кальвиссоне, доказывает, что обратившимся в новую веру чинят не такие уж сильные препятствия на пути сюда: сдается мне, вы слишком легко верите в то, что нашептывают вам неблагожелатели.

— Я верю в то, во что должен верить, — нетерпеливо возразил Раванель. — Но я знаю и говорю вам, что не сложу оружия, покуда король не дарует полную свободу совести вместе с правом строить протестантские церкви, не призовет из-за границы изгнанников и не выпустит из тюрем узников.

— Однако вы разглагольствуете с таким видом, — заметил Кавалье, который, поигрывая пистолетом, не проронил ни слова, покуда длился спор Раванеля с комиссаром, — что кажется, да простит меня Бог, будто вы хозяин армии. Уж не поменялись ли мы, часом, ролями? А я-то и не подозревал об этом…

— Возможно, — ответил Раванель.

Кавалье расхохотался.

— Может, оно тебе и странно, — сказал Раванель, — да только это так; заключай мир сам от себя, требуй таких условий, какие кажутся тебе подходящими, продавайся по такой цене, в какую тебя ценят, дело твое, мы ничего тебе не скажем, разве что назовем трусом и предателем! Но армия сложит оружие только на тех условиях, которые предложил я.

Кавалье снова сделал движение в сторону Раванеля; но поскольку улыбка и бледность его лица предвещали самое худшее, Венсель и Каппон вместе с рубашечниками бросились наперерез его коню; все войско тем временем кричало в один голос: «Не надо мира! Не надо мира! Никаких уступок, пока нам не вернут наши храмы!» Тут Кавалье понял, что дело принимает более серьезный оборот, чем показалось ему сначала; в это время Венсель, Каппон, Берлие и десятка два рубашечников облепили молодого севеннца и насильно уволокли его в дом — то был дом Венселя.

Не успели они туда войти, как услышали, что бьют сбор; тут удержать Кавалье стало невозможно, он ринулся к двери, но Берлие остановил его, заметив, что обо всем случившемся следует написать г-ну де Виллару, а затем, мол, маршал позаботится восстановить порядок.

— Вы правы, — сказал Кавалье, — поскольку врагов у меня предостаточно, то в случае, если меня убьют, маршалу могут сказать, что я нарушил слово. Перо и чернила!

Молодому военачальнику подали письменные принадлежности, и он написал г-ну де Виллару.

— Возьмите, — обратился он к Венселю, протягивая ему незапечатанное письмо, — ступайте в Ним, вручите это письмо маршалу, а на словах передайте, что, если меня убьют, когда я буду пытаться навести порядок, я умру его смиреннейшим слугой.

С этими словами он бросился прочь из дому, вскочил на коня и, найдя у дверей человек двенадцать — пятнадцать, оставшихся ему верными, спросил у них, где Раванель и его отряд, потому что на улицах не видно было ни одного рубашечника: один из солдат ответил, что, по всей вероятности, они еще в городе, но вот-вот выйдут из Кальвиссона по направлению к отрогам Севенн. Кавалье во весь опор поскакал им вдогонку.

Переезжая площадь, он повстречал Катина, шедшего с двумя пророками, Моизом и Даниэлем Ги; Катина только что вернулся с гор, он не присутствовал при акте неповиновения и не участвовал в нем.

Перед Кавалье забрезжил луч надежды; ему казалось, что на Катина он может полагаться, как на самого себя; он поспешил к нему, протягивая руку, но Катина не подал ему свою.

— Что это значит? — воскликнул Кавалье, которому кровь бросилась в голову.

— Это значит, что ты предатель, — отвечал Катина, — а предателю я руки не подам.

Кавалье зарычал от ярости и, пустив своего коня прямо на Катина, поднял трость, чтобы его ударить, но наперерез ему бросились Моиз и Даниэль Ги, и удар, назначавшийся Катина, пал на Моиза. Катина со своей стороны, видя движение Кавалье, выхватил из-за пояса пистолет и держал его наизготовку; грянул выстрел, и пуля пробила шляпу Даниэля Ги, но не ранила его.

Выстрел услышали, и вскоре раздались топот и крики: это рубашечники, не успевшие еще выйти из города, вернулись, думая, что убивают кого-то из их братьев. Завидя их, Кавалье бросил Катина и устремил коня прямо в их сторону; но они, увидев это, остановились; Раванель поспешно вышел вперед, полагая, что там опаснее всего, и заговорил во весь голос:

— Братья, предатель снова вводит нас в искушение. Прочь, Иуда, тебе нечего делать среди нас!

— Отчего же! — воскликнул Кавалье. — Мне нужно покарать негодяя по имени Раванель, если у него достанет храбрости последовать за мной.

— Идем, — отвечал Раванель, бросившись в одну из боковых улочек, — и покончим с этим.

Рубашечники хотели было идти за ним, но Раванель, обернувшись к ним, произнес:

— Ждите здесь, это приказ.

Они немедля повиновались, и Кавалье воочию убедился, что, нарушая его распоряжения, они подчиняются другому.

Но когда он последовал за Раванелем в улочку, где должна была разрешиться ссора, подоспели Моиз и Даниэль Ги; они повисли на поводьях коня и остановили его, а рубашечники из свиты Кавалье обступили Раванеля и силой отвели назад к его солдатам; отряд с пением псалма зашагал прочь, а молодого вождя тем временем насильно удерживали на месте.

Наконец Кавалье удалось стряхнуть с себя тех, кто его держал; поскольку они преградили ему путь, по которому ушли рубашечники, он ринулся в обход, но два прорицателя, догадавшись о его намерениях, побежали более короткой дорогой и догнали отряд в тот самый миг, когда Кавалье, обогнув город, скакал по равнине наперерез мятежникам; тут отряд остановился, и Раванель скомандовал открыть огонь. Вся первая шеренга прицелилась, давая понять, что готова исполнить приказ.

Но угрозы такого рода были Кавалье нипочем; он все скакал вперед. Тогда Моиз, видя, какой опасности он подвергается, с распростертыми руками бросился между ним и рубашечниками и закричал:

— Стойте! Стойте, заблудшие люди! Вы готовы убить брата Кавалье, как вора и разбойника! Простите его, братья! Простите его! Он согрешил, но он еще исправится!

И вот люди, державшие Кавалье на мушке, взяли ружье к ноге, а Кавалье, от угроз перейдя к мольбам, принялся убеждать их не нарушать слово, которое он дал от их имени; но тут. пророки затянули псалмы, и весь отряд, подхватив их, пением заглушил его голос, так что невозможно стало разобрать, что он говорит. Тем не менее Кавалье не пал духом; он последовал за отрядом до Сент-Эстева, что составляло около одного лье, не в силах решить, что ему делать дальше. В Сент-Эстеве, когда пение ненадолго стихло, он снова попытался склонить людей к повиновению, но, видя, что от этой мысли следует отказаться, произнес:

— Что ж! По крайней мере, защищайтесь получше, потому что на вас вот-вот нападут драгуны.

Потом, в последний раз обернувшись, крикнул:

— Братья, кто меня любит, — за мной!

И в голосе его было столько печали и доброты, что многие заколебались, но Раванель и Моиз, видя, какое впечатление произвели его слова, принялись кричать: «Да здравствует меч Господень!» И тут же от Кавалье отвернулись все, кроме четырех десятков человек, которые оставались при нем с самого начала.

Кавалье вернулся в дом и написал г-ну де Виллару новое письмо, в котором рассказал обо всем, что произошло, — как он пытался образумить отряд и какие требования выдвинули рубашечники. В конце он заверял, что предпримет новые попытки справиться с мятежниками, и обещал держать маршала в курсе событий; затем, не смея вернуться в Кальвиссон, он удалился в сторону Карде.

Маршал де Виллар почти одновременно получил оба письма Кавалье; он был настолько не готов к подобному обороту дел, что в первый момент, рассвирепев на рубашечников, вышедших из повиновения, издал такой приказ:

«С тех пор как мы прибыли в сию провинцию, дабы по приказу короля принять на себя управление ею, мы заботились единственно о том, чтобы положить конец беспорядкам, кои мы в ней обнаружили; мы отдавали предпочтение мягким мерам, могущим принести в край мир и покой и пощадить достояние тех, кто противостоит мятежу, длящемуся уже так долго. Ввиду этого мы испросили у его величества прощения для мятежников, которые через своих вождей изъявили нам покорность, и прощение было им даровано всего с одним условием — чтобы мятежники молили короля о милосердии и о дозволении им искупить свои злодейства, посвятив жизнь королевской службе. Меж тем стало известно, что вместо того, чтобы исполнять обязательства, кои они приняли на себя прошениями, которые скреплены их подписями, письмами, которые ими написаны, и обещаниями, которые они произносили, иные мятежники только о том и думали, как бы возбудить в умах народа ложные надежды на свободное отправление обрядов так называемой реформатской веры, хотя это никогда им не предлагалось и было нами отвергнуто со всею надлежащею строгостью как совершенно противоречащее королевской воле; посему, желая внести в дело ясность, дабы предупредить зло, которое может воспоследовать, и помочь тем, кто мог быть введен в заблуждение подобным обманом, избежать кары, которой они могут подвергнуться, объявляем, что все недозволенные собрания под предлогом новой веры строго запрещаются под страхом наказаний, означенных в эдиктах и указах его величества, и в будущем они будут караться еще строже, чем то было прежде.

Приказываем всем отрядам, находящимся в нашем подчинении, арестовывать участников всех собраний, кои были и остаются под запретом; повелеваем всем приверженцам новой веры, живущим в оной провинции, оказывать властям должное повиновение и запрещаем им потакать ложным слухам, кои распускают злодеи, покушающиеся на их покой и желающие посеять среди них мятеж и обречь их всем бедствиям, которые могут их постигнуть, — утрате достояния, разорению семьи, гибели целого края, — в случае, если они окажутся настолько легковерны, безрассудны и злонамеренны, что дадут соблазнить себя речами, истинные авторы которых очень скоро понесут наказание, соответствующее тяжести их злодеяний.

Ним, 27 число мая 1704 года.

Маршал де Виллар».

Однако едва был обнародован этот приказ, восстанавливающий то положение дел, которое существовало при г-не де Монревеле, как д'Эгалье, в отчаянии от того, что в один день погибли плоды его столь долгих трудов, расстался с маршалом и бросился в горы на поиски Кавалье. Он нашел его в Карде, куда он, как мы уже говорили, удалился после событий в Кальвиссоне; и хотя Кавалье принял решение более не показываться на глаза маршалу, д'Эгалье до тех пор твердил ему, что г-н де Виллар совершенно убежден в полной его невиновности и в том, что он сделал все возможное, пока севеннский вождь не воспрял духом и не уверовал сам в свою незапятнанность; д'Эгалье сумел ему внушить, что маршал весьма доволен его поведением, что Венсель дал о нем г-ну де Виллару наилучшие отзывы, и в конце концов уговорил его вернуться в Ним. Итак, они выехали из Карде в сопровождении сорока человек, остававшихся при Кавалье, из коих было десять конных и тридцать пеших, и все вместе 31 мая прибыли в Сен-Женье, где повстречались с г-ном де Вилларом.

Обещание д'Эгалье не были обманом. Маршал принял Кавалье так, словно тот по-прежнему был могучим вождем восставших, который вел с ним переговоры на равных; чтобы дать Кавалье доказательство своего доверия, г-н де Виллар по его просьбе даже решился вновь прибегнуть к мягкости и, умерив строгость своего предыдущего приказа, издал другой, в котором амнистия не отменялась:

«Поскольку главные вожди мятежников вместе с большинством своих приспешников покорились властям и получили от короля прощение, объявляем, что даем всем, кто еще не сложил оружия, срок до ближайшего четверга, то есть до пятого числа июня месяца включительно, для того, чтобы также получить прощение; им следует явиться к нам в Андюз, или к маркизу де Лаланду в Але, или к г-ну де Менону в Сент-Ипполит, или к комендантам Юзеса, Нима либо Люнеля; а после пятого числа мы схватим всех мятежников, а также предадим разору и огню все города и деревни, где им будет оказан прием, предоставлено продовольствие и подана какая-либо помощь; а чтобы они не оправдывались неведением, повелеваем читать, оглашать и выставлять настоящий приказ повсюду, где будет надобность.

Сен-Женье, 1 июня 1704.

Маршал де Виллар».

На другой день, дабы развеять всякое сомнение в своих добрых намерениях, маршал велел разрушить виселицы и эшафоты, которые до тех пор постоянно были наготове.

Одновременно все протестанты получили приказ в последний раз попытаться переубедить вождей рубашечников и склонить их согласиться на условия, предложенные г-ном де Вилларом; города Але, Андюз, Сен-Жан, Сов, Сент-Ипполит и Ласаль, а также приходы Кро, Сен-Роман, Манобле, Сен-Феликс, Лакадьер, Сесас, Камбо, Колоньяк и Вабр немедля отправили своих депутатов в Дюфор для совещания о наиболее верных средствах, которые позволили бы достичь мира, желанного для всех и каждого.

Депутаты написали сразу и маршалу де Виллару, которого просили прислать к ним г-на д'Эгалье, и самому д'Эгалье с просьбой, чтобы он приехал. Оба вняли просьбе, с которой к ним обратились, и 3 июня 1704 года г-н д'Эгалье прибыл в Дюфор.

Поблагодарив его для начала за то, что он вот уже более года радеет об общем деле, депутаты решили, что им следует разделиться на две части: первая часть продолжит обсуждение дел, а вторая отправится на поиски Ролана и Раванеля и добьется от них прекращения враждебных действий. Посланцам было поручено предупредить их, что в случае, если они не примут предложений г-на де Виллара, протестанты сами возьмутся за оружие, чтобы дать им отпор, и перестанут поставлять им продовольствие.

Ролан ответил депутатам, что прикажет открыть по ним огонь, если увидит их еще раз, а Раванель — что, если они перестанут поставлять ему продовольствие, он добудет его у них сам.

Эти два ответа положили конец собранию; депутаты разбежались, а д'Эгалье вернулся к маршалу де Виллару, чтобы обо всем ему доложить.

Но не успел он пересказать все, что случилось, как пришло письмо от Ролана: вождь рубашечников в свой черед просил маршала о такой же встрече, которой удостоился Кавалье.

Письмо было обращено к г-ну д'Эгалье. Тот немедля передал его маршалу, который велел ему отправиться в путь, не теряя ни минуты, и сделать все возможное, чтобы склонить на свою сторону этого бунтаря.

В тот же день д'Эгалье, не ведавший устали, когда речь шла о благе его края, выехал в горы, где в трех четвертях лье от Андюза его поджидал Ролан. После совещания, продлившегося два часа, было решено обменяться заложниками и приступить к переговорам.

Г-н де Виллар со своей стороны послал к Ролану г. г. де Монбеля, командира морского батальона, и де Ла Мезон-Бланша, капитана полка Фруле. В обмен Ролан послал г-ну де Виллару посольство из четырех своих старших офицеров, наделенных всеми полномочиями.

Эти депутаты, хоть они были совершенно неопытны в дипломатии и могут вызвать лишь улыбку у нынешнего историка, сумели тем не менее добиться от маршала нижеследующих условий:

«1. Чтобы Кавалье и Ролан имели каждый по своему полку, которые несли бы службу вне пределов королевства, и чтобы при каждом был свой протестантский священник;

2. Чтобы узники были отпущены на волю, а изгнанники призваны домой;

3. Чтобы приверженцам новой веры дозволялось покидать пределы королевства вместе со своими пожитками;

4. Чтобы те рубашечники, что пожелают остаться в стране, могли это сделать, сдав оружие;

5. Чтобы те, что находятся за пределами королевства, могли вернуться;

6. Чтобы людей не преследовали за веру, при условии что они будут спокойно жить в своем доме;

7. Чтобы провинция взяла на себя возмещение убытков, не перекладывая его на плечи реформатов;

8. Чтобы была объявлена полная и всеобщая амнистия».

Д'Эгалье отвез эти условия Ролану и Раванелю. Кавалье, который после своего возвращения находился в свите маршала, просил позволения сопровождать посредника и получил на то согласие. Итак, Кавалье и д'Эгалье отбыли из Андюза и в четверти лье от города встретились с Роланом и Раванелем, которые дожидались исхода переговоров. При них находились г. г. де Монбель и де Ла Мезон-Бланш, их заложники.

Едва Кавалье и Ролан встретились лицом к лицу, как тут же посыпались взаимные обвинения и упреки, но благодаря вмешательству д'Эгалье оба вождя вскоре смягчились и даже обнялись.

А вот Раванель оказался куда непреклонней: завидя Кавалье, он обозвал его предателем и добавил, что сам он, Раванель, ни за что не пойдет на мировую, покуда не будет восстановлен Нантский эдикт; далее он заявил, что все посулы г-на де Виллара — сплошной, обман, предрек, что они еще раскаются когда-нибудь в своей доверчивости, и, не ожидая ответа на свою выходку, с негодованием покинул сборище; он вернулся к своему отряду, который ждал в горах, в трех четвертях лье, вместе с войском Ролана.

Однако посредники отнюдь не считали дело безнадежным. Раванель их покинул, но Ролан остался; итак, было решено всем вместе отправиться на переговоры с братьями, то есть с войсками Ролана и Раванеля, которые собрались близ Лезье, и сообщить им статьи договора между посланцами Ролана и маршалом. Решение об этой последней попытке приняли Кавалье, Ролан, Моиз, Сен-Поль, Лафоре, Майе, Мальплаш и д'Эгалье. Вот рассказ последнего о том, какие последствия повлекло за собой это решение:

«Едва мы решились, как, спеша исполнить задуманное, пустились в дорогу. Мы ехали по узкой горной тропе, слева от нас протекала река Гардон, справа вздымалась круча.

Проехав около одного лье, мы увидели войско, в котором было примерно три тысячи человек; путь к нему преграждал передовой отряд.

Я подумал, что этот отряд выслан, чтобы с почетом встретить нас, и приблизился к нему без опасений, но тут рубашечники отрезали нас справа и слева, набросились на Ролана с проклятиями и насильно уволокли его к войску. В это время Мальплаша и Майе стащили с коней. Кавалье ехал позади, и, когда за ним с саблями наголо погнались мятежники, обзывающие его предателем, он дал шпоры коню и во весь опор бросился прочь вместе с несколькими андюзскими буржуа, которые ехали вместе с нами и, видя, как нас встречают, едва не умерли со страху.

Сам я подъехал слишком близко, и в грудь мне уже нацелились пять-шесть ружей, а в каждое ухо уперлось по пистолету, поэтому я быстро принял решение. Я сказал им, пускай стреляют — я счастлив умереть на службе своему королю, родине, вере и им самим, которым я стремился помочь, обеспечив им покровительство короля.

Эта речь, которую я повторил несколько раз, чтобы ее не заглушил стоявший кругом чудовищный шум, утихомирила первую вспышку их ярости.

Они сказали мне, чтобы я ехал прочь: они-де не желают меня убивать. Я отвечал, что и не подумаю уезжать, а хочу, напротив, встретиться с войском, оправдать Ролана от обвинений в предательстве или погибнуть, ежели не сумею им доказать, что советы, которые я подавал Ролану и Кавалье, служили на благо нашему краю, вере и всем братьям; в течение часа я один пытался перекричать тридцать глоток и наконец предложил вызвать на бой того, кто подстрекает их к войне.

В ответ на это предложение они в меня прицелились. Тут Майе, Мальплаш и еще несколько человек бросились вперед и заслонили меня; хоть их и разоружили, они внушали к себе довольно почтения, чтобы защитить меня от оскорблений; затем они заставили меня отступить.

Уходя, я сказал мятежникам, что они навлекут на наш край многие бедствия; на что один из них, по имени Кларис, вышел вперед и крикнул: «Ступайте себе, сударь, да хранит вас Господь! Мы знаем, что намерения ваши чисты и вы сами обмануты; трудитесь и дальше на благо нашего края, и Бог пребудет с вами».

Д'Эгалье вернулся к маршалу, который пришел в ярость, видя, какой оборот приняли события, и решил немедля прервать переговоры и вновь обратиться к строгости. Однако, прежде чем прибегнуть к карательным мерам, он написал королю нижеследующее письмо:

«Государь,

Я всегда почитаю за честь верно исполнять любые приказания Вашего Величества, однако у меня было бы еще больше возможности выказать усердие на службе своему королю, когда бы мне не пришлось столкнуться здесь с безумцами, на слово которых нельзя полагаться. Чуть мы приготовимся на них напасть — они изъявляют готовность покориться, а после сразу же меняют свои намерения. Безумие их яснее всего подтверждается тем, что они никак не решатся воспользоваться милостью, которой они недостойны и которую с таким великодушием сулит им Ваше Величество. Ежели они и далее будут пребывать в нерешительности, я силой заставлю их следовать долгу и наведу в провинции порядок, который они нарушили своим мятежом».

На следующий день после написания этого письма Ролан через Майе передал г-ну де Виллару просьбу, чтобы тот немного подождал, прежде чем прибегнуть к строгости: пускай минуют седьмое и восьмое число, потому что в эти дни истекает срок перемирия; он твердо заверил маршала в том, что после этого либо приведет к нему целиком все войско, либо сдастся ему сам вместе со ста пятьюдесятью людьми. Маршал изъявил готовность подождать до утра субботы, но тогда уж он отдаст приказ атаковать рубашечников и на другой день собственной персоной выступит во главе большого отряда и настигнет их в Карнулё, где, как стало ему известно, расположились мятежники. Однако те со своей стороны узнали о его намерениях и ночью ушли из деревни.

Деревня поплатилась за тех, кто стоял в ней постоем: ее разграбили и сожгли; «головорезы» даже прикончили двух женщин, и д'Эгалье не смог добиться наказания виновных. Итак, г-н де Виллар исполнил роковое обещание, и война разгорелась вновь с тем же ожесточением, что и до перемирия.

Де Менон пришел в ярость о того, что упустил рубашечников; узнав через одного из своих шпионов, что следующую ночь Ролан собирается отдыхать в замке Прад, он явился к г-ну де Виллару и попросил у него снарядить экспедицию против вождя мятежников, которого надеялся схватить, потому что к его услугам был проводник, в совершенстве знавший тамошние места. Маршал разрешил ему действовать по своему усмотрению. Вечером де Менон пустился в путь с двумя сотнями гренадеров; незамеченные, они миновали уже три четверти расстояния по тропе, ведущей в замок, как вдруг на гренадеров де Менона случайно наткнулся один англичанин, состоявший в отряде Ролана и возвращавшийся из соседней деревни, где у него была подружка. Не раздумывая, что с ним будет, англичанин выстрелил из ружья и закричал: «Тревога! Тревога! Здесь королевские солдаты!» Его крик подхватили часовые, Ролан вскочил с постели и, не имея времени одеться и взять коня, пешком, в одной рубашке удрал через потайной ход в лес. Де Менон вошел в замок в тот миг, когда Ролан из него выбежал, нашел постель беглеца еще теплой и захватил трех великолепных коней, а также одежду, в которой обнаружил кошелек с тридцатью пятью луидорами.

На эти враждебные действия рубашечники ответили убийством. Четверо из них, имевшие основания для недовольства неким Доде, представителем г-на де Бавиля, исполнявшим одновременно обязанности мэра и судьи в Виньане, спрятались в колосьях у дороги, по которой, как было им известно, он должен был возвращаться к себе домой из деревни Ла Валетт. Они все рассчитали наилучшим образом. Доде пошел по дороге, у которой его поджидали убийцы; он нисколько не догадывался об угрожавшей ему опасности и спокойно беседовал с г-ном де Мондардье, молодым дворянином, жившим по соседству, который в тот самый день приехал к нему просить руки его дочери, как вдруг его обступили четыре человека; они уличили его в вымогательствах и несправедливостях, в коих он был виноват, и разнесли ему голову двумя пистолетными выстрелами. Что до г-на де Мондардье, он отделался тем, что у него отняли вышитую шляпу и шпагу.

В тот же день, как стало известно об этом убийстве, г-н де Виллар назначил вознаграждение за головы Ролана, Раванеля и Катина.

Однако пример Кавалье вкупе с усиливающимися жестокостями произвели на рубашечников некоторое впечатление; что ни день, кто-нибудь из них обращался с мирными предложениями, а однажды тридцать мятежников сразу пришли и сдались в руки Лаланду, а еще двадцать — Гранвалю. Чтобы их примеру пожелали последовать прочие, всех сдавшихся не только простили, но и выдали им вознаграждение, и 15 июня пришло еще восемь человек из отряда, с которым Кавалье расстался в Кальвиссоне; они в свой черед изъявили готовность покориться; еще двенадцать человек явились с просьбой, чтобы им было позволено разделить судьбу их прежнего военачальника и следовать за ним повсюду, куда бы он ни направился. Их просьбу удовлетворили и послали их в Валабрег, где они встретились с сорока двумя своими бывшими однополчанами, среди которых были Дюплан и младший брат Кавалье, коих препроводили туда несколькими днями раньше. Всех вновь прибывших размещали в казармах и платили им недурное содержание: начальники получали сорок су в день, а солдаты десять су. Все были как нельзя более довольны: кормежка отменная, квартиры хорошие, а время они проводили, слушая проповеди, распевая псалмы да молясь денно и нощно. По свидетельству Лабома, это пришлось весьма не по вкусу местным жителям, сплошь католикам, и если бы рубашечников не охраняли войска, жители побросали бы в Рону всех до единого.

Тем временем пришло время для Кавалье уезжать; ему был указан пункт назначения довольно далеко от театра военных действий, чтобы мятежники никоим образом не могли на него рассчитывать; там он должен был набрать себе полк, а когда полк будет снаряжен, выступить с ним на войну в Испанию. Г-н де Виллар, по-прежнему весьма к нему благоволивший и обращавшийся с ним не как с бунтовщиком, а напротив, в соответствии с новым его чином, 21 июня предупредил его, что наутро он должен быть готов к отъезду; одновременно маршал выдал ему в счет будущего жалованья пятьдесят луидоров для него самого, тридцать для Даниэля Бийара, который стал подполковником, сменив на этом посту Раванеля, по десять луидоров для каждого капитана, по пять для каждого лейтенанта, по два для каждого сержанта и по одному луидору для каждого солдата. В его войске было в ту пору около ста пятидесяти человек, из коих только шестьдесят вооружены; их сопровождал г-н де Вассиньак, майор Фимарсонского полка, вместе с пятьюдесятью драгунами и пятьюдесятью солдатами из Эно.

Везде по пути следования Кавалье и его войска им оказывали безупречный прием; в Маконе их настиг приказ остановиться.

Кавалье немедленно написал г-ну де Шамийару, что хочет сделать ему важное сообщение, и министр сразу же отправил к нему правительственного гонца по имени Лавале, который должен был доставить его из Макона в Версаль.

Эта новость превзошла все надежды Кавалье; ему было известно, что при дворе им интересуются; прием, оказанный в Ниме, открыл ему глаза, при всей его скромности, на то, что его считают важным и даже весьма важным лицом. К тому же он полагал, что оказал королю достаточно серьезные услуги, чтобы заслужить знаки отличия с его стороны.

Встреча, оказанная ему Шамийаром, подтвердила его радужные мечты: министр принял молодого полковника, всячески подчеркивая, что ценит его заслуги, и заверил в том, что самые знатные вельможи и самые важные придворные дамы расположены к нему точно так же, как сам Шамийар.

Наутро новое известие: министр предупредил Кавалье, что король желает его видеть и потому он должен подготовиться к этой встрече. Два дня спустя Кавалье получил от Шамийара письмо: тот писал, чтобы Кавалье явился к нему в четыре часа пополудни; министр укажет ему его место на парадной лестнице, по которой прошествует король.

Кавалье надел самое нарядное платье и в первый раз, быть может, занялся своей внешностью и туалетом. У него было приятное лицо, которому придавали большое очарование молодость, кроткий взгляд и длинные белокурые волосы. Два года сражений наложили на его облик отпечаток воинственности. Короче, даже среди самых изысканных придворных он выглядел настоящим кавалером.

В три часа он отправился в Версаль, нашел там Шамийара, который его ждал; все придворные до последнего были в волнении: стало известно, что Людовик Великий изъявил желание встретиться с бывшим севеннским вождем, имя которого так часто и грозно звучало в лангедокских горах, что звук его докатился и до версальских покоев. Как и предвидел Кавалье, всем было весьма любопытно на него поглазеть, но поскольку никто еще не знал, как обойдется с ним Людовик XIV, никто не смел с ним заговорить из страха навлечь на себя неудовольствие: тон всем остальным должен был задать король.

Любопытные взгляды и подчеркнутое молчание весьма стесняли молодого полковника, но дело еще осложнилось, когда Шамийар, проводив его на условленное место, удалился и пошел к королю. Однако через минуту Кавалье прибег к средству, к которому прибегают люди в смущении, а именно спрятал свое смущение под маской надменности, прислонился к перилам лестницы и, скрестив ноги, принялся поигрывать пером своей шляпы.

Так протекли полчаса; потом поднялся великий шум; Кавалье обернулся и заметил, что Людовик XIV всходит на первую ступень лестницы; он впервые видел короля, но сразу его узнал; он чувствовал, что колени слабеют; кровь бросилась в лицо.

Король с присущим ему достоинством поднимался со ступеньки на ступеньку, то и дело останавливаясь, чтобы сказать кому-нибудь несколько слов, кивнуть или сделать знак рукой. За ним, отставая на две ступеньки, двигался Шамийар, останавливаясь одновременно с королем в постоянной готовности дать почтительный, но точный и краткий ответ на каждый вопрос его величества.

Дойдя до Кавалье, король остановился, якобы желая обратить внимание Шамийара на новый плафон, только что расписанный Лебреном, но на самом деле для того, чтобы вдоволь поглядеть на странного человека, который сражался против двух маршалов Франции и на равных вел переговоры с третьим; потом, разглядев его как следует, он спросил Шамийара, словно только что его заметил:

— Кто этот молодой дворянин?

— Государь, — ответствовал министр, делая шаг вперед, чтобы представить молодого человека королю, — это полковник Жан Кавалье.

— Ах да, — пренебрежительно обронил король, — бывший андюзский булочник!

И в знак презрения пожав плечами, пошел дальше.

Кавалье так же, как и Шамийар, сделал шаг вперед, думая, что король задержится, но, услышав презрительное замечание великого монарха, обратился в статую; на мгновение он застыл, побледнев так, что его можно было принять за мертвеца, потом инстинктивно потянулся к шпаге, но тут же понял, что погибнет, если хоть на миг задержится среди этих людей, которые, делая вид, будто слишком презирают его, чтобы обращать на него внимание, следили за каждым его движением; и вот он ринулся с лестницы в вестибюль, оттолкнув двух-трех лакеев, попавшихся ему на пути, выбежал в сад, пересек его во весь дух и, ворвавшись в комнату, повалился на паркет, где принялся кататься, как безумный, испуская яростные вопли и проклиная час, когда, поддавшись на посулы г-на де Виллара, покинул горы, где был таким же властелином, как Людовик XIV в Версале.

В тот же вечер он получил приказ покинуть Париж и присоединиться к полку, ждавшему в Маконе.

Наутро Кавалье уехал, даже не повидавшись с г-ном де Шамийаром.

Там молодой севеннец нашел своих братьев по вере, которым накануне нанес визит д'Эгалье, снова направлявшийся в Париж в надежде добиться от короля уступок, на какие не хотел или не мог согласиться г-н де Виллар.

Кавалье не стал рассказывать своим товарищам, какой странный прием оказал ему король, а намекнул им, что опасается, как бы обещания, которые они получили, не оказались нарушены, и более того, как бы их всех не завлекли в западню. Тогда его люди, которыми он так долго командовал и которые всегда внимали ему как оракулу, спросили, что им делать. Кавалье отвечал, что если они намерены следовать за ним, то, по его мнению, лучше всего при первой же возможности добраться до границы и бежать за пределы королевства. В тот же миг все изъявили готовность последовать за ним. Кавалье ощутил новый прилив раскаяния: он вспомнил, что прежде под его началом было полторы тысячи таких же людей, как эти.

На другой день Кавалье с товарищами пустились в путь, не зная, куда их ведут, и не имея возможности добиться каких-либо сведений на этот счет; молчание эскорта еще более укрепило их решимость. И вот, прибыв в Оннан, Кавалье объявляет единоверцам, что, по его мнению, случай им благоприятствует, и спрашивает, не переменили ли они своих намерений; те отвечают, что во всем полагаются на него. Тогда Кавалье приказывает им быть наготове; Даниэль произносит молитву; после молитвы они все вместе совершают побег, перебираются через гору Белиар, переплывают Порантрюи и далее идут в Лозанну.

Тем временем д'Эгалье в свой черед прибыл в Версаль с письмами от маршала де Виллара к герцогу де Бовилье, главе королевского совета, и к Шамийару. По приезде он в тот же вечер вручил письма адресатам; оба пообещали представить его королю.

На четвертый день Шамийар передал д'Эгалье, чтобы наутро тот ждал до начала совета у королевской опочивальни.

Д'Эгалье был точен; в обычный час король прошел и остановился перед д'Эгалье, а Шамийар вышел вперед и сказал:

— Барон д'Эгалье, государь.

— Мне весьма приятно видеть вас, сударь, — произнес король, — я доволен усердием, проявленным вами в Лангедоке у меня на службе, очень доволен.

— Государь, — отвечал д'Эгалье, — я, напротив того, почитаю себя весьма несчастным, потому что не совершил еще ничего достойного той доброты, с какой ваше величество изволит со мной говорить, и я молю Бога о милости послать мне в будущем случай лучше засвидетельствовать вашему величеству свое усердие и преданность.

— Ничего, ничего, — сказал король, — повторяю вам, сударь, я очень доволен тем, что вы сделали.

И он пошел на совет.

Д'Эгалье удалился не вполне удовлетворенный: он пришел вовсе не для того, чтобы получить от Людовика XIV одни похвалы: у него была надежда добиться чего-нибудь для своих братьев по вере; но с Людовиком XIV бесполезны были мольбы и жалобы — следовало выжидать.

В тот же вечер Шамийар послал за бароном и сказал ему, что, зная из письма маршала де Виллара об огромном доверии, какое питают к нему рубашечники, хотел бы знать, не согласится ли барон еще раз воспользоваться этим доверием, чтобы призвать мятежников к повиновению.

— Разумеется, — отвечал д'Эгалье, — и с большой охотой, однако я полагаю, что в настоящую минуту дело настолько осложнилось, что успокоить умы будет нелегко.

— Но чего же хотят эти люди? — спросил Шамийар у д'Эгалье, словно они беседовали в первый раз. — И что, по вашему мнению, следует предпринять, чтобы их успокоить?

— По моему разумению, монсеньер, — отвечал барон, — для этого нужно, чтобы его величество разрешил своим подданным свободно отправлять обряды их веры.

— Как! Разрешить обряды так называемой реформатской веры? — вскричал министр. — Упаси вас Бог предлагать такие меры. Король, как я понимаю, предпочел бы, чтобы все его королевство перевернулось вверх дном, чем согласиться на такое.

— Монсеньер, — возразил барон, — мне весьма досадно, но я и в самом деле не знаю другого средства предотвратить бедствия, которые повлекут за собой утрату одной из прекраснейших провинций королевства.

— Клянусь честью, вот пример великого упрямства! — изумился министр. — Эти люди хотят погибнуть сами и увлечь к гибели свою страну!.. Пускай те, кто не желает верить по-нашему, молятся Богу у себя дома — никто им ни слова не скажет, лишь бы они не устраивали сборищ.

— Это было хорошо для начала, монсеньер, и я думаю, что, если бы людей не обращали и не причащали насильно, легко было бы удержать их в повиновении, из которого они вышли только под влиянием отчаяния; но теперь они говорят, что им мало молиться у себя дома: надо еще заключать браки, крестить детей, обучать их, хоронить покойников, и все это невозможно без исполнения церковных обрядов.

— А где вы видели — осведомился Шамийар, — чтобы людей причащали насильно?

Д'Эгалье удивленно взглянул на министра, словно желая удостовериться, что тот не шутит; но, видя, что лицо собеседника совершенно серьезно, отвечал:

— Увы, монсеньер, печальный пример моего покойного отца, а также матушки, здравствующей поныне, убеждает меня в том, что такое кощунство в самом деле происходило.

— Разве вы не католик? — спросил Шамийар.

— Нет, сударь, — отвечал д'Эгалье.

— Но почему же тогда вы вернулись в королевство?

— Откровенно признаюсь, монсеньор: я вернулся, намереваясь увезти свою матушку, но она никак не могла на это решиться из-за многих трудностей, ждавших ее в этом случае, и с помощью всей родни уговорила меня остаться; я уступил их настояниям, но с условием, чтобы меня не подвергли карам за мою веру. И вот один священник, друг моих родных, стал всем говорить, будто я обратился в старую веру, а я этого не опровергал; это было дурно с моей стороны, монсеньер, и я раскаиваюсь. Однако добавлю, что всякий раз, когда меня спрашивали о том же, о чем спрашивает ваше высокопревосходительство, я отвечал столь же откровенно.

Министр, казалось, нисколько не рассердился на барона за его откровенность; он лишь сказал ему на прощание, что ему следует подумать над тем, как вывести за пределы королевства тех, кто не желает подчиниться приказам его величества в вопросах веры. Д'Эгалье отвечал, что много размышлял об этом, но так ничего и не придумал, и обещал подумать еще. Затем он удалился.

Спустя несколько дней министр уведомил д'Эгалье, что король удостаивает его прощальной аудиенции. Вот как рассказывает сам барон об этой второй встрече:

«Его величество, — пишет он, — велел позвать меня в залу совета и там оказал мне честь еще раз повторить в присутствии всех министров, что он весьма доволен моей службой и хотел бы исправить меня только в одном отношении. Я стал умолять его величество сказать мне, что же ему во мне не по нраву, уверяя, что постараюсь во что бы то ни стало избавиться от этого недостатка.

— Я имею в виду вашу религию, — сказал мне король. — Я желал бы видеть в вас доброго католика, чтобы оказывать вам свои милости и чтобы вы по-прежнему продолжали мне служить.

Тут его величество добавил, что следует наставить меня в вере и что когда-нибудь я сам пойму, что это послужило мне к великому благу.

Я отвечал его величеству, что, не щадя жизни, готов доказать свою преданность величайшему королю на земле, но буду почитать себя недостойным его милостей, коль скоро добьюсь их с помощью лицемерия, каковым была бы для меня измена своей вере; сказал, что благодарен за ту воистину королевскую доброту, с какой его величество желает позаботиться о моем спасении; что я сделал все, что мог, чтобы получить наставления в вере и даже чтобы преодолеть в себе предрассудки, усвоенные с младенчества, кои часто препятствуют людям в постижении истины; что в свое время я даже близок был к тому, чтобы вовсе утратить веру, но Всевышний, сжалившись надо мною, отверз мне глаза и вывел из этого тягостного состояния, открыв мне истинность той веры, в которой я был рожден. И могу заверить ваше величество, добавил я, что многие лангедокские епископы, которые должны были бы, как мне кажется, трудиться над обращением нашим в католичество, на деле служат орудием, коим воспользовалось Провидение, дабы не дать нам превратиться в католиков: вместо того чтобы привлекать нас кротостью и благим примером, они всевозможными гонениями непрестанно внушали нам, что, если в низости своей мы отречемся от веры, которую почитаем правой, Бог покарает нас, предав нас в руки пастырей, которые и не думают о том, как бы пособить нам в спасении наших душ, но изо всех сил стараются ввергнуть нас в отчаяние.

Король на это пожал плечами и сказал мне: «Довольно, оставим этот разговор». Я испросил у него благословения, как у моего монарха и отца всех своих подданных. Король рассмеялся и сказал, что г-н де Шамийар передаст мне его приказ».

В силу этого приглашения на другой день д'Эгалье по просьбе министра явился к нему в его загородный дом; Шамийар сообщил, что король назначил ему пенсион в восемьсот ливров. Барон на это заметил, что трудился совсем не ради денег, но надеялся на лучшее вознаграждение: все, чего он просил в этом смысле, — возмещение тех трех-четырех сотен пистолей, потраченных на бесконечные свои разъезды, вот и все, но Шамийар возразил, что король привык, чтобы все его дары принимались с благодарностью, каковы бы они ни были. На это сказать было нечего, и д'Эгалье тем же вечером выехал в Лангедок.

Три месяца спустя он получил от Шамийара приказ покинуть королевство с обещанием пенсиона в четыреста экю, причем деньги за первую четверть года были ему выплачены вперед. Ему не оставалось ничего другого, кроме как повиноваться, и он пустился в путь в сопровождении тридцати трех своих людей, с которыми 23 сентября прибыл в Женеву; но как только он там оказался, Людовик XIV решил, что проявил уже достаточное великодушие и что они с бароном в расчете; поэтому д'Эгалье целый год напрасно дожидался второй четверти своего пенсиона.

На исходе этого срока он, видя, что письма его к Шамийару остаются без ответа, и не имея средств к существованию, счел себя вправе вернуться в свое родовое имение и приехал во Францию.

Когда он проезжал через Лион, об этом, как на грех, узнал лионский купеческий старшина: он приказал арестовать барона и сообщил о его аресте королю, который распорядился препроводить его в замок Лош. Проведя год в заключении, д'Эгалье, которому в ту пору едва исполнилось тридцать пять лет, решил приложить все силы, чтобы вырваться на свободу, находя, что лучше умереть при попытке к бегству, чем жить в заточении, которому не предвиделось конца. Он исхитрился добыть пилку, перепилил решетку своей тюрьмы и спустился по простыням, привязав к концу железный прут, который надеялся использовать как оружие, когда окажется на земле. И впрямь, когда ближайший часовой окликнул: «Кто идет?» — д'Эгалье свалил его с ног ударом прута. Но часовой успел крикнуть, поднялась тревога, второй часовой заметил беглеца, выстрелил в него и убил.

Так было вознаграждено патриотическое рвение барона д'Эгалье.

Между тем войско Ролана необычно разрослось, поскольку в него влились люди Кавалье; теперь под началом у Ролана было около восьмисот человек. Другой главарь, по имени Жоанни, располагал отрядом в четыреста человек. У Лароза, которому передал командование Кастане, было человек триста, у Буазо из Рошгюда — сто, у Сальте из Сустеля — двести, Луи Кост имел в распоряжении пятьдесят человек, а Катина — сорок; таким образом, несмотря на победу Монревеля и переговоры г-на де Виллара, рубашечники все еще представляли собой армию в тысячу восемьсот девяносто человек, не считая одиночек, воевавших на свой страх и риск, не признавая ничьих приказов, — и они-то, быть может, причиняли врагу наибольший ущерб. Впрочем, все эти отряды, кроме тех, кто, как мы уже сказали, воевал в одиночку, подчинялись Ролану, который после отступничества Кавалье был объявлен генералиссимусом. Итак, г-н де Виллар решил, что надобно оторвать от мятежников Ролана, как до того Кавалье, и тогда дело пойдет на лад.

И вот, чтобы перетянуть Ролана на свою сторону, он пустил в ход всевозможные угрозы и посулы, и как только одна попытка терпела неудачу, он тут же предпринимал следующую. На миг появилась надежда склонить Ролана к соглашению с помощью некоего Журдана де Миане, его большого друга, предложившего себя в качестве посредника, но и тот потерпел неудачу, подобно всем остальным: Ролан ответил решительным отказом, и стало ясно, что от уговоров следует перейти к иным мерам. Голова Ролана еще раньше была оценена в сотню луидоров, теперь эту сумму удвоили.

Три дня спустя один молодой человек из Юзеса по имени Маларт, пользовавшийся полным доверием Ролана, написал г-ну де Парату, что генерал рубашечников с семью или восемью своими офицерами должен остановиться на ночлег в замке Кастельно вечером 14 августа.

Де Парат немедленно отдал распоряжение и приказал Лакосту-Бадье, командиру второго шаролезского батальона вместе с двумя ротами сен-серненских драгун и всеми офицерами, у которых были хорошие лошади, к восьми часам вечера приготовиться к вылазке, о цели которой он им не сообщил. Лишь в восемь часов они узнали, что им предстоит предпринять, и с такой поспешностью пустились в путь, что через час уже завидели замок Кастельно; им пришлось остановиться и спрятаться, чтобы не явиться слишком рано и дожидаться, пока Ролан ляжет.

Напрасны были их опасения: вождь рубашечников, привыкший полагаться на своих людей, как на самого себя, лег спать без опасений, понадеявшись на бдительность одного из офицеров по имени Гримо, который стоял на часах на башне замка. Но Лакост-Бадье и его драгуны, ведомые Малартом, пробрались по узкой тропинке к самому подножию крепостной стены так, что их почти невозможно было заметить; Гримо обнаружил их слишком поздно, когда замок оказался обложен со всех сторон. Гримо тут же выстрелил из ружья и закричал: «К оружию!» Ролан, разбуженный криком и выстрелом, спрыгнул с кровати, одной рукой схватил одежду, а другой — саблю и бросился в конюшню. На пороге спальни он наткнулся на Гримо, который, не думая о собственном спасении, прибежал позаботиться о спасении своего предводителя. Они поспешили в конюшню, чтобы взять лошадей, но трое их людей — то были Маршан, Бур дали и Бейо — оказались проворнее: они забрали самых лучших коней и, вскочив на них прямо без седел, ускакали через главные ворота, прежде чем драгуны успели их схватить. Остальные лошади были много хуже: драгуны легко бы их нагнали, поэтому Ролан предпочел бегство пешком, позволявшее отказаться от больших дорог и искать укрытия в каждом овраге, под любым кустом. Итак, он вместе с пятью оставшимися при нем офицерами бросился к калитке на задах, выходившей в поле; но пока в главные ворота врывались драгуны, замок оцепили другие войска; беглецы попали в засаду и вскоре оказались окружены. Тогда Ролан отшвырнул одежду, в которую не успел облачиться, прислонился спиной к дереву, выхватил саблю и стал грозить тому храбрецу, будь он офицером или солдатом, который оказался бы отважнее прочих и попытался бы его схватить. На лице у этого человека запечатлелась такая отчаянная решимость, что, хотя он один, полуодетый, бросил вызов целой толпе, нападающие на миг заколебались и никто не отваживался к нему приблизиться. Но тут в тишине прозвучал выстрел; рука Ролана, простертая к недругам, опустилась, сабля, угрожавшая им, выпала из его пальцев, колени ослабели, тело, опиравшееся на дерево, еще мгновение держалось на ногах, мало-помалу оседая. И тут Ролан, собравшись с силами, воздел обе руки к небу, словно призывал Божью кару на головы убийц; но он уже не мог вымолвить ни слова и упал мертвый.

Пуля, пущенная драгуном по имени Суберан, попала ему в грудь и сразила его насмерть.

Как только Майи, Гримо, Кутро, Герен и Рессаль, пять офицеров-рубашечников, увидели, что их вождь умер, они, не думая более о сопротивлении, сдались, как малые дети.

Тело Ролана с триумфом перевезли в Юзес, а оттуда в Ним, где над мертвецом устроили суд, словно он был жив. Приговор гласил: выставить на публичное поношение, а затем сжечь на костре. Решение было приведено в исполнение со всеми подробностями, кои в одних поселяют вечную память о казни, а в других — вечную память о мученике; затем прах его был развеян по ветру.

Вскоре за этой казнью последовала казнь пяти офицеров: их приговорили к колесованию и привели в исполнение приговор над всеми одновременно. Но смерть эта вместо того чтобы устрашить протестантов, напротив, укрепила их дух: все пятеро вынесли пытку с твердостью и даже весело, чем поразили всех, в особенности тех, кто не видел прежде, как умирают рубашечники.

Маларт раболепно принял две сотни луидоров, кои были ему обещаны. Доныне в тех краях его имя произносят наравне с именем Иуды.

Но удача отвернулась от рубашечников: вместе с Кавалье они лишились военного гения, вместе с Роланом — веры. В самый день смерти последнего близ Туара был захвачен склад, где нашли более восьмидесяти мешков зерна. На другой день Катина, вместе с двенадцатью товарищами, укрывавшийся в винограднике близ реки Вонаж, был обнаружен солдатами суассонского полка; девять его людей были убиты, одиннадцатый схвачен, а сам он, раненный, с огромным трудом спасся. 25 числа того же месяца близ Сова была обнаружена пещера, служившая беглецам складом: там нашли сто пятьдесят мешков отборнейшей пшеницы. Наконец, шевалье де Фруле наложил руку на третий тайник неподалеку от Миале, служивший одновременно лазаретом: помимо солонины, на которую ушло десять быков, помимо вина и муки, там нашли шестерых раненых рубашечников, которых расстреляли на месте.

Полностью уцелел только отряд Раванеля, но поскольку после отъезда Кавалье его бывший помощник терпел неудачу за неудачей и видел, как другие отряды один за другим подвергаются разгрому, он приказал начать торжественный пост, чтобы привлечь Господа на сторону реформатов. И вот в субботу 13 сентября Раванель вместе со своим войском отправился в лес Сен-Беназе, чтобы провести там в молитвах следующий день. Однако предательство распространялось, как зараза. Двое крестьян, знавших об этом намерении, сообщили о нем г-ну Ленуару, мэру Ле Вигана, а тот немедля доложил маршалу и г-ну де Бавилю, бывшим в то время в Андюзе.

Столь важная новость необычайно обрадовала маршала, и он принял все необходимые меры, дабы одним ударом покончить с мятежниками. Он приказал г-ну де Куртану, бригадному генералу, командовавшему войсками в Але, взять людей, находившихся в его распоряжении, и прочесать берег Гардона между Нером и Кастаньолем: эту местность могли, по всей вероятности, избрать себе убежищем рубашечники после того, как их начнут теснить другие войска с противоположного берега; последние были приведены из Андюза и ночью расположились в окрестностях Доммерсарга. Оба подразделения вместе составляли небольшую армию, в которую входил батальон швейцарцев, батальон полка из Эно, батальон шаролезцев и четыре эскадрона драгун Фимарсона и Сен-Сернена.

Все произошло, как предупредили двое крестьян. В субботу тринадцатого рубашечники вошли в лес Сен-Беназе, а ночью с субботы на воскресенье их окружили.

На рассвете отряд королевских войск, подошедший к Доммерсаргу, начал наступление. Передовой дозор рубашечников вскоре заметил какое-то движение и известил о том Раванеля; тот немедля собрал несколько человек на военный совет. Все единодушно высказались за отступление; итак, отряд отошел к Неру, чтобы переправиться через Гардон выше этого города, но г-н де Виллар предвидел этот маневр. Мятежники как нельзя лучше следовали его плану и шли прямиком в ловушку.

В самом деле, не успели они выйти из леса Сен-Беназе, как между Марвежолем и мельницей, называвшейся Мулен-дю-Пон, заметили отряд королевских войск, который их поджидал. Видя, что путь с этой стороны прегражден, они повернули налево и пошли оврагом, тянувшимся вдоль Гардона до Марвежоля, а миновав Марвежоль, переправились на другой берег.

Они надеялись, что благодаря этому маневру ушли от опасности, но вдруг близ мельницы, называвшейся Мулен-де-ла-Си заметили другой отряд, солдаты которого преспокойно разлеглись на траве. Рубашечники снова остановились и, полагая, что их не обнаружили, потихоньку отступили; они решили переправиться через Гардон ниже Кастаньоля и добраться до Карде; но, выбравшись из одной ловушки, они сразу же угодили в другую, потому что в той стороне наткнулись на драгун и батальон из Эно, которые немедля на них обрушились. Тут некоторые из этих несчастных, воодушевляясь командами Раванеля и других офицеров, попытались справиться со всеобщим смятением и изготовились к обороне, но опасность была так велика, враги столь многочисленны и круг защитников так быстро сужался, что даже пример мужества не произвел на них впечатления: все ударились в бегство и рассеялись кто куда, думая не о спасении отряда, а о своем собственном.

То было уже не сражение и даже не бегство, а резня: королевских солдат было вдесятеро больше, чем мятежников, а у тех едва ли шесть десятков человек имели ружья, а остальные кое-как вооружены скверными саблями, вилами да штыками, прикрепленными к палкам, поскольку все склады оружия один за другим были ими утрачены. Таким образом почти все они погибли, а сам Раванель спасся только потому, что бросился в Гардон и спрятался в расселине между двумя утесами, высовываясь из-под воды, только чтобы вдохнуть воздух. Так он просидел семь часов. Наконец, когда настала ночь и драгуны ушли, он ударился в бегство.


То была последняя вооруженная стычка в войне, продлившейся четыре года. Вместе с двумя севеннскими исполинами, Кавалье и Роланом, исчезла вся мощь мятежников. И вот, как только распространился слух об этом новом поражении, солдаты и вожди восставших решили, что Бог от них отвернулся, и начали сдаваться. Первым подал пример Кастане. Через неделю после поражения Раванеля, то есть 6 сентября, он сдался маршалу. 19-го его примеру последовали Катина и Франсуа Совер, его помощник; 22 сентября — Аме, брат Ролана, 4 октября — Жоанни, 9 — Лароз, Валетт, Саломон, Лафоре, Мульер, Салль, Абраам и Марьон, 20 — Фидель и, наконец, 25 — Рошгюд.

Каждый из них вступал в переговоры по отдельности и сдался на возможно более выгодных условиях. В общем всем им было дано вознаграждение, кому поболее, кому поменее; самое скромное достигало двух сотен ливров. После этого те, кто сдался, получали пропуск на право покинуть королевство, и их с эскортом и за счет короля препровождали в Женеву. Вот, между прочим, рассказ Эли Марьона о его договоре с маркизом де Лаландом; по всей видимости, другие мятежники сдавались если не на таких же, то на сходных условиях:

«Я был избран, — пишет он, — чтобы сообщить наместнику о капитуляции; я вел переговоры о своем отряде, а также об отряде Лароза и о жителях тридцати — тридцати пяти приходов, оказывавших нам поддержку во время войны. По нашему договору все пленные из наших кантонов должны были быть отпущены на свободу и всем должно было быть возвращено их имущество. Жители приходов, сожженных неприятелем, освобождались от податей на три года; ни те, ни другие не подлежали преследованиями за прошлое и гонениям за веру; у себя дома им разрешалось молиться, следуя велениям их Совести».

Добавим, что эти условия были доскональнейшим образом соблюдены: в самый день сдачи, то есть 9 октября, Лароз сам распахнул ворота замка и двери башни св. Ипполита, где томилось около восьмидесяти узников.

Как мы уже говорили, по мере того как реформаты сдавались, они удалялись в Женеву. Д'Эгалье, о чьей участи, забежав вперед, рассказали, появился там 23 сентября со старшим братом Кавалье Мальплашем, секретарем Ролана, и тридцатью шестью рубашечниками. 8 октября туда явились Катина и Кастане с двадцатью двумя людьми, и, наконец, в ноябре месяце прибыли Лароз, Лафоре, Саломон, Мульер, Салль, Абраам Марьоне и Фидель в сопровождении г-на де Прадина и четырнадцати фимарсонских драгун.

Таким образом, из всех вождей, в течение четырех лет сражавшихся в Лангедоке, остался один Раванель, не желавший сдаваться и не пытавшийся бежать в изгнание. И вот 8 октября маршал издал декрет, в котором лишал его малейшей надежды на помилование и сулил тем, кто доставит его живьем, награду в пятьсот луидоров, а тому, кто его убьет или представит его труп, — две тысячи четыреста ливров; что до городков и деревень, которые приютили бы его у себя, они предавались огню, а жители подлежали истреблению.

Казалось, мятеж угас и восстановилось спокойствие. Поэтому маршала отозвали ко двору, и 6 января он отбыл из Нима. Перед отъездом он созвал провинциальные штаты и не только наслушался от них похвал за свое поведение, в коем столь мудро чередовались снисходительность и строгость, но и получил в подарок двенадцать тысяч ливров. Г-жа маршальша также получила в подарок восемь тысяч. Но то была лишь прелюдия к ожидавшим его милостям; в тот же день, как он вернулся в Париж, король посвятил его в кавалеры своего ордена и возвел в герцогское достоинство, а на другой день принял его и сказал: «Сударь, ваша прежняя служба дает мне большую надежду на то, что вы послужите мне и в будущем; если бы в моем распоряжении было поболее таких, как вы, дела в королевстве шли бы лучше, но Виллар у меня один, и я могу послать его туда, где он нужнее всего, — потому-то я и послал вас в Лангедок. Там вы восстановили спокойствие среди моих подданных; ныне требуется защитить их от моих врагов. Вы назначаетесь командующим армией, которую я в ближайшую кампанию пошлю на берега Мозеля».

17 марта в Монпелье на смену маршалу де Виллару прибыл герцог Бервик. Первой его заботой было расспросить г-на де Бавиля о положении дел. Тот ответил, что, если смотреть вглубь, положение куда серьезнее, чем на поверхности. В самом деле, англичане и голландцы, которым было на руку, чтобы Францию подтачивали междоусобицы, потому что в этом случае она обратила бы свои силы против самой себя, беспрестанно пытались подбить изгнанников к возвращению на родину, суля им на сей раз подмогу продовольствием, оружием и людьми; говорили даже, что первые реформаты уже отбыли домой во исполнение этого плана. В их числе, как уверяли, находился Кастане.

И правда, бывший предводитель мятежников устал от бездействия и в конце февраля покинул Женеву; он благополучно прибыл в Виваре и, собрав в одной из пещер на берегу Горе множество протестантов, заключил союз с неким Валеттом из Вальса и Буайе из Валона; но покуда эти трое строили планы совместного проникновения в Севенны, крестьяне донесли на них одному швейцарскому офицеру по имени Мюллер, возглавлявшему отряд, который стоял в деревушке Ривьер. Мюллер тотчас же вскочил на коня; следуя за доносчиками, он проник в лесок, служивший реформатам убежищем, и захватил их врасплох, когда они менее всего были к этому готовы. Буайе был убит при попытке к бегству. Кастане схватили на месте и доставили в ближайшую тюрьму, где на рассвете следующего дня к нему присоединился Валетт, выданный крестьянами, у которых он просил приюта.

Первым наказанием для Кастане было то, что его заставили всю дорогу от Горе до Монпелье нести в руках голову Буайе. Сначала он решительно отказался, но тогда голову привязали за волосы к его запястью; он поцеловал ее в обе щеки и, превратив пытку в акт веры, принялся читать над ней молитвы, как над мощами мученика.

В Монпелье Кастане был подвергнут допросам и сначала отвечал, «что у него не было никакого дурного умысла и он вернулся в свои края, поскольку ему было не на, что жить в Женеве». Но его принялись пытать, и мучения были столь невыносимы, что, несмотря на все свое мужество и выдержку, он был вынужден сознаться, что «имел заранее обдуманное намерение ввести в Севенны, через Дофине или морским путем, войско реформаторов вместе с офицерами; в ожидании этого подкрепления, заранее послали эмиссаров, коим поручалось поселить в умах стремление к бунту, и сам он был одним из этих посланцев; Катина, по всей видимости, уже вернулся в Лангедок или в Виваре с тою же самою целью, с большими деньгами, каковые дали ему иностранцы, чтобы он их раздал, а следом за ним должны были явиться еще более значительные лица».

Кастане был приговорен к четвертованию живьем. Перед казнью в тюрьму к нему пришли аббат Тремонди, кюре собора Богоматери, и аббат Пломе, каноник главной церкви епископства, дабы в последний раз попытаться его обратить, но он даже не пожелал с ними разговаривать. Они не стали терять даром время и поспешили к эшафоту, чтобы ждать его там. Завидя их, Кастане испытал, казалось, большее отвращение, чем при виде орудий пытки; палача он назвал братом, а обращаясь к обоим духовным лицам, крикнул: «Убирайтесь от бездны отверстой, вы, саранча! Что вам тут надо, проклятые искусители? Я хочу умереть в той вере, в какой родился. Оставьте меня, ханжи, оставьте меня». Однако оба аббата не двинулись с места, и Кастане умер, изрыгая проклятия не на колесо, не на палача, а на двух священников, которые в миг его смерти своим присутствием отвратили его мысли от того предмета, на который им должно было устремиться.

Валетта приговорили к повешению; его казнили в один день с Кастане.

Вопреки показаниям Кастане, сделанным еще в марте, прошел месяц, а о новых происках или возмущениях не было ни слуху ни духу. Но 17 апреля, около семи часов вечера, г-н де Бавиль получил сообщение, что в Монпелье объявились несколько рубашечников, вернувшихся из чужих краев, однако никто не мог указать дом, где они укрываются. Г-н де Бавиль сообщил об этом герцогу Бервику, и оба они отдали распоряжение обыскать дома, хозяева которых, по их мнению, способны дать приют недовольным.

В полночь привели в готовность войска, которые удалось собрать: то были двенадцать отрядов полицейской стражи и солдат, во главе коих стояли надежные люди. Военный губернатор Дюмен указал каждому кварталы, какие надлежало осмотреть, и в половине первого пополуночи все разом вышли из ратуши, шагая молча и повинуясь знакам своих начальников, потому что им строго-настрого было приказано избегать всякого шума.

Первые обыски ничего не дали; напрасно было перерыто несколько домов, но наконец Жоссеран, прево епархии, вместе с капитаном городского ополчения Вила вошли в один из домов, доставшихся им на долю, и нашли там трех мужчин, спавших на циновках, постеленных на полу. Прево разбудил их, спросил, кто они такие и что делают в Монпелье; а поскольку разбуженные отвечали не вполне уверенно, он приказал им одеться и следовать за ним.

Один из этих троих был Флессьер, дезертир из фимарсонского полка, осведомленный о подробностях заговора больше всех; второй Гайар, по прозвищу Немец, в прошлом солдат полка Эно, а третий — Жан Луи, по кличке Женевец, дезертировавший из полка Куртена.

Флессьер, который был у них за главного, рассудил, что сдаться безо всякого сопротивления было бы для него великим позором. Итак, он сделал вид, что повинуется прево, а сам, нагнувшись за своей одеждой, лежавшей на сундуке, нашарил под ней два пистолета и зарядил их. По щелканью затворов прево догадался о том, что происходит, и, бросившись на Флессьера, схватил его сзади в охапку. Тогда тот, не имея возможности повернуться, выбросил руку назад и выстрелил из пистолета поверх плеча прево, которому пуля лишь слегка опалила волосы, однако ранила в руку слугу капитана городского ополчения, державшего фонарь. Но тут Жоссеран, поскольку Флессьер пытался выстрелить еще раз, ухватил его за запястье руки, сжимавшей пистолет, а другой рукой выстрелил ему прямо в голову.

Покуда Жоссеран и Флессьер боролись, Гайар накинулся на Вила, стиснул его в руках и, за неимением оружия, стал толкать к стене, чтобы размозжить ему голову, но когда грянул выстрел Флессьера, он заметил, что раненный в руку слуга капитана Вила выронил фонарь, который упал на пол и почти погас; и вот Гайар понадеялся, что в темноте ему удастся бежать, и, внезапно выпустив своего противника, бросился к двери. К несчастью для него, у обоих выходов, которые вели на две улицы, были поставлены стражники и солдаты; от неожиданности они дали ему беспрепятственно миновать одну из дверей, но затем стражники, видя полуодетого человека, убегающего во всю прыть, бросились за ним и выпустили в него несколько пуль из ружей, одна из которых нанесла ему рану, хоть и легкую, но все же замедлившую его бегство, так что его тут же догнали и схватили. Он немедля был доставлен в ратушу; туда же принесли труп Флессьера.

Жану Луи Женевцу тем временем повезло: покуда происходили две стычки, о которых мы сейчас рассказали, он незаметно подобрался к окну, отворил его и выскочил на улицу, а там, сразу свернув за угол дома, исчез, словно тень, из виду у солдат и стражников, стороживших двери. Он долго блуждал по улицам от перекрестка к перекрестку; случай привел его на берег Пуасоньеры, где он увидел нищего, спавшего у тумбы. Он немедля разбудил его и предложил поменяться одеждой. Поскольку платье у него было новехонькое, а нищий, напротив, одет в лохмотья, тот решил, что прохожий над ним потешается, но Жан Луи настаивал, и тот понял, что он не шутит. Обмен был тут же произведен, и два шутника расстались, весьма довольные друг другом. Жан Луи добрался до городских ворот, собираясь выскользнуть из них, как только их отворят, а нищий, в свой черед, поспешил прочь от незнакомца, опасаясь, как бы тот сразу не раскаялся в совершенном обмене.


Но приключения этой ночи были еще далеко не окончены. Нищего задержали, опознав платье Женевца, и привели в ратушу, где ошибка была обнаружена. Женевец же шел по темной улице и заблудился, как вдруг увидел, что навстречу ему идут трое с фонарем; он приблизился к ним, дабы воспользоваться их светильником, но человек, несший фонарь, был как раз слуга капитана Вила, тот самый, которого ранил Флессьер и который шел теперь на перевязку. Женевец хотел отступить, но было уже поздно: слуга его признал; Женевец попытался убежать, но раненый вскоре его догнал и несмотря на то, что одна его рука была прострелена, проворно ухватил беглеца другою, да притом еще и закричал во все горло: «На помощь!» — так что двое его спутников тоже подскочили и вцепились в Женевца. Его тут же повели в ратушу, где препроводили к герцогу Бервику и г-ну де Бавилю, ожидавшим результатов этого ночного предприятия.

Едва пленник предстал перед ними, как, воображая себя уже повешенным, что было, впрочем, вполне простительно, учитывая, что в те времена люди были скоры на расправу, он упал на колени и признался в том, кто он таков и что привело его в ряды фанатиков; далее он добавил, что примкнул к ним не добровольно, а по принуждению, и в случае, если ему сохранят жизнь, готов сообщить крайне важные сведения, которые помогут задержать главных заговорщиков.

Предложение было чересчур заманчиво, а жизнь того, от кого оно исходило, представляла слишком малую ценность, и герцог Бервик с г-ном де Бавилем не стали долго торговаться: маршал и интендант поклялись Женевцу честью, что в случае, ежели его признания и в самом деле окажутся так важны, сохранят ему жизнь; на этих условиях сделка совершилась, и Женевец показал нижеследующее:

«Из чужих краев поступало множество писем, в коих злоумышленникам в нашей провинции сулили великую поддержку людьми и деньгами, а посему они затеяли обширный заговор с целью раздуть новый мятеж; эти письма, а также другие послания, приходившие со всех сторон, внушали надежду на то, что г-н де Мирмон, последний принц-протестант из дома Бурбонов, приведет на подмогу пять-шесть тысяч человек, вместе с которыми прибудет по морю сам и высадится в Эг-Морте или в порту Сета; в то же время через Дофине прибудут две тысячи бородачей или реформатов, которые присоединятся к войску сразу после высадки.

Понадеявшись на это, Катина, Клари и Жонке покинули Женеву, вернулись во Францию, присоединились к Раванелю, обошли втайне уже четыре епархии, зараженные духом фанатизма, все там подготовили, устроили склады пороха и пуль, а также прочих боеприпасов и продовольствия, а кроме того, завербовали всех своих знакомых, кто по возрасту годен под ружье; вдобавок был составлен список, в коем значилось, сколько причитается деньгами или натурой с каждого города, городка или селения в пользу лиги божьих чад; таким образом, предполагается, что в наличии есть уже от восьми до десяти тысяч человек, готовых выступить по первому знаку; кроме того, было решено, что восстание вспыхнет одновременно в разных местах, люди распределены по городам и деревням, и всем даны точные распоряжения, кому что делать. В Монпелье сотня наиболее решительных мятежников подожжет разные кварталы, дома заядлых католиков; тех, кто будет тушить пожары, станут убивать; с помощью реформатов перережут гарнизон, овладеют цитаделью, захватят герцога Бервика и г-на де Бавиля; в Ниме, Юзесе, Але, Андюзе, Сент-Ипполите и Сомьере проделают то же самое; над этим заговором трудятся уже около трех месяцев, причем заговорщики, дабы их не разоблачили, обращаются только к тем, в чьем содействии заранее уверены; ни одной женщине, ни одному более или менее ненадежному лицу этой тайны не доверили, но, напротив, толковали о деле лишь в самых тесных собраниях, ночами, в немногих загородных домах, куда допускались только те, кто знал пароль; короче говоря, всеобщее восстание и одновременное исполнение всех замыслов назначено на 25 число апреля».

Как видим, опасность была нешуточная: от этих показаний до начала мятежа оставалось всего-навсего шесть дней; поэтому, еще раз подтвердив Женевцу, что жизни его ничто не грозит, спросили, какие меры нужно принять, чтобы как можно скорее схватить главарей заговора; тот отвечал, что, по его мнению, единственный способ — это отвезти его самого в Ним, где находятся сейчас Катина и Раванель, причем он не знает ни номера их дома, ни названия улицы, на которой тот расположен, но узнает и дом и улицу, если пройдет по городу; в случае, если его совет будет принят, не теряя времени, ему последовать — ведь Раванель и Катина будут в Ниме только до двадцатого или, самое позднее, до двадцать первого, и если не поспешить, можно их там уже не застать.

Совет был хорош, и маршал с интендантом поторопились им воспользоваться. Пленника отправили в Ним под охраной шести стражников, коими командовал Барнье, помощник прево, человек энергичный, умный и заслуживавший всяческого доверия, которому вручили письма к маркизу де Сандрикуру.

С первого же вечера, как Женевец прибыл к ним — а было это в ночь с девятнадцатого на двадцатое, — его стали возить по всему городу; в соответствии со своим обещанием он указал на несколько домов в квартале св. Евгении. Сандрикур немедленно отдал приказ офицерам гарнизона и полков Куртена и горожан призвать под ружье всех солдат, без лишнего шума расставить их по всему городу, а в особенности по кварталу св. Евгении.

В десять часов вечера маркиз де Сандрикур, видя, что его указания в точности исполнены, приказал де л'Эстраду, Барнье, Жозефу Мартену, Эсебу, майору швейцарцев, и нескольким другим офицерам в сопровождении отборных солдат явиться домой к некоему Ализону, торговцу шелком, на чье жилище особо указал пленник; те немедля повиновались; однако, обнаружив, что двери дома отворены, они сперва подумали, что едва ли главари заговора будут сидеть в убежище, подступы к которому так дурно охраняются. Тем не менее, желая исполнить полученные указания, они потихоньку проскользнули в сени, располагавшиеся в цокольном этаже. После минутного ожидания в тишине и темноте они услышали, что в соседней комнате довольно-таки громко разговаривают, и, со вниманием прислушавшись, различили мужской голос, произносивший:

— Дело решенное: менее чем через три недели в Дофине, Виваре и Лангедоке не будет больше королевской власти; меня повсюду разыскивают, а я в Ниме и ничего не боюсь.

Эти слова совершенно убедили подслушивавших, что им попался кто-то из тех, кого они ищут; они подбежали к двери, которая была лишь притворена, и все вместе со шпагами наголо ворвались в соседнюю комнату: там в самом деле оказались Раванель, Жонке и Виллас, которые беседовали, один сидя за столом, другой стоя у камина, а третий полулежа на кровати.

Жонке, молодой человек из Сен-Шатта, весьма уважаемый среди рубашечников; если вы помните, он был одним из старших офицеров в войске Кавалье; Виллас сын лекаря из Сент-Ипполита, молод, хорош собой, одет щеголем; он уже десять лет не расставался со шпагой, потому что служил корнетом в Англии в полку Гэллоуэя, Раванель же достаточно хорошо известен читателю, так что распространяться здесь о нем мы не будем.

Де л'Эстрад бросился на того, кто первый подвернулся ему под руку, и, не прибегая к шпаге, нанес могучий удар кулаком; Раванель, а это был именно он, оглушенный, сделал шаг назад и осведомился у офицера, в чем причина столь странного нападения; в то же время Барнье вскричал:

— Не отпускайте его, господин де л'Эстрад, это Раванель!

— Ну да, я Раванель, — отозвался рубашечник, — стоит ли из-за этого поднимать такой шум?

С этими словами он попытался дотянуться до своего оружия, но де л'Эстрад: и Барнье не дали ему времени и, набросившись на него, повалили на пол после нескольких минут борьбы; меж тем скрутили и его товарищей; всех троих сразу же препроводили в форт, где стали стеречь, не спуская с них глаз.

Маркиз де Сандрикур немедля отправил к герцогу Бервику и г-ну де Бавилю гонца с сообщением о поимке двух важных персон, и те настолько возликовали, что на другой же день прибыли в Ним.

Они застали весь город в возбуждении; на каждом углу были выставлены для охраны солдаты, вооруженные ружьями с примкнутыми штыками; двери домов и городские ворота были заперты, и никто не мог покинуть город без письменного разрешения Сандрикура. За день двадцатого числа и ночь с двадцатого на двадцать первое арестовали более пятидесяти человек, среди коих были Ализон, торговец, в доме которого прятались Раванель, Виллас и Жонке, Делакруа, свояк Ализона, который, заслышав шум, поднявшийся во время поимки Раванеля, удрал на крышу, где его обнаружили только на следующий день, Жан Лоз, обвиненный в том, что готовил Раванелю ужин, вдовая мать этого Лоза, ее служанка Турель, хозяин «Золотого кубка» и протестантский проповедник по имени Ла Женес.

Но как ни радовались маршал Бервик, маркиз де Сандрикур и г-н де Бавиль, торжество их было неполным: отсутствовал самый опасный мятежник, Катина, и, несмотря на все мыслимые усилия, укрытие его не удавалось обнаружить. Тогда маршал Бервик издал указ, в котором обещал сто луидоров в награду тому, кто выдаст Катина или поможет его изловить; герцог обещал, что помилует того, кто его приютил, если он донесет на мятежника прежде, чем во всех домах будет учинен полный и всеобщий обыск, но добавлял при этом, что после обыска хозяин дома, где найдут Катина, будет немедля повешен на собственных воротах, семья его брошена в тюрьму, имущество конфисковано, а дом снесен без суда и следствия.

Это объявление возымело то самое действие, на которое рассчитывал герцог Бервик: не то хозяин дома, служившего Катина пристанищем, испугался указа и попросил заговорщика удалиться, не то сам Катина решил, что лучше попытаться покинуть город, чем сидеть взаперти, но однажды утром он явился к цирюльнику, велел, чтобы его побрили, причесали и придали ему по возможности вид, приличествующий дворянину, благо и платье на нем было подходящее; затем, с изумительным самообладанием выйдя от брадобрея, он прошел через весь город и, нахлобучив шляпу на лоб, сжимая в руке какую-то бумагу, зашагал к Сент-Антуанским воротам; он уже чуть было не вышел через них, как вдруг один капитан по имени Шарро, подстрекаемый кем-то из своих собратьев, который, болтая с ним, заметил Катина и заподозрил этого человека в намерении бежать, преградил ему путь и запретил идти дальше; тогда Катина осведомился, что тот желает ему сказать и какие дела у него могут быть к нему; Шарро на это возразил, что все ему расскажет в кордегардии, если тот потрудится войти в нее; поскольку обстоятельства Катина были таковы, что любые объяснения пришлись бы совершенно некстати, он попытался продолжить путь, но тут Шарро ухватил его за ворот, другой офицер, собеседник Шарро, пришел тому на подмогу, и, видя, что любое сопротивление не только окажется бесполезно, но и может повредить, Катина позволил отвести себя в кордегардию.

Он пробыл там уже час, и никто из любопытных, заглянувших на него посмотреть, еще его не признал, как вдруг один из посетителей перед уходом заметил, что этот человек, по его мнению, изрядно смахивает на Катина; эти слова услышали дети и начали кричать, бегая по улицам: «Катина попался! Катина попался!» Эта новость мгновенно собрала изрядную толпу перед кордегардией; в толпе был человек по имени Англежас, который, поглядев на арестованного вблизи, сказал, что узнает его и что это в самом деле Катина.

Стражу тут же усилили, задержанного обыскали. Сборник псалмов с серебряной застежкой и письмо, адресованное «Г-ну Морелю, он же Катина», найденные у него, окончательно рассеяли сомнения; к тому же задержанному наскучил обыск, и чтобы его сократить, он признался, что он и есть Катина собственной персоной.

Немедля он был под изрядной охраной препровожден в суд, где г-н де Бавиль и местные судьи разбирали дело Раванеля, Вилласа и Жонке. Услышав новость, интендант так обрадовался, что, не сразу поверив в задержание столь важного лица, встал и пошел ему навстречу, дабы своими глазами убедиться, что это и впрямь Катина.

Из зала суда Катина доставили к герцогу Бервику, который задал ему различные вопросы, на которые пленник ответил; потом Катина в свой черед сказал маршалу, что имеет сообщить ему с глазу на глаз нечто важное. Герцог совершенно не опасался остаться наедине с Катина; велев все же покрепче связать ему руки и приказав Сандрикуру не уходить далеко, он дал согласие на беседу, о которой просил пленник.

Когда Катина остался один с маршалом и Сандрикуром, он попросил, чтобы его обменяли на маршала де Тайада, который томился в Англии в качестве военнопленного; он говорил, что в случае, если они на это не согласятся, с г-ном де Тайадом будут обходиться так же, как обойдутся с ним, Катина. Герцог Бервик с его аристократическими воззрениями, усвоенными с колыбели, нашел это предложение столь дерзким, что немедленно ответил: «Если это все, что ты можешь предложить, обещаю тебе, что через несколько часов тебя уже не будет в живых».

В соответствии с этим обещанием маршал отправил Катина обратно в суд, где ему в самом деле вскорости вынесли приговор. Суд над тремя остальными пленниками уже свершился, оставалось лишь вынести им приговоры. Катина и Раванеля как главных виновников присудили к сожжению живьем. Несколько судейских советников настаивали, что Катина следует привязать к четырем коням, чтобы они разорвали его на части, но большинство высказалось за костер, потому что это казнь более долгая, более суровая и более мучительная, чем разрывание на части.

Виллас и Жонке были осуждены к колесованию живьем с тою только разницей, что последнего следовало затем бросить, еще живым, в тот же костер, на котором сожгут Катина и Раванеля. Кроме того, приговор гласил, что каждый из осужденных должен быть подвергнут пытке обычной и чрезвычайной. Катина, человек неистового нрава, вытерпел пытку мужественно, но осыпая палачей проклятиями. Раванель перенес все мучения со сверхчеловеческой стойкостью, так что мучители выбились из сил прежде него. Жонке рассказал немногое, и все это были сведения, не имевшие большого значения. А Виллас показал, что заговорщики составили план похищения маршала и г-на де Бавиля, когда те поедут на прогулку, и добавил, что заговорщики собирались дома у некоего Боэтона из Сен-Лоран-д'Эгозра, проживающего в Мило в приходе Руэрг.

Между тем пытки и допросы затянулись; костер был сложен, эшафот построен, но уже наступала ночь, поэтому маршал отложил казнь на следующий день, не желая, чтобы столь важное действо свершилось при свете факелов и чтобы, по словам Брюе, злоумышленники из чцсла реформатов не могли потом утверждать, как уже бывало, будто осужденные, коих ведут на казнь, — не те, за кого их выдают власти; ему хотелось, чтобы весь народ при свете дня видел, что казнят именно Катина, Раванеля, Вилласа и Жонке. Однако наиболее вероятным представляется, что герцог Бервик и Бавиль опасались мятежа: не случайно они не стали устраивать казнь на обычном месте, а возвели эшафот и сложили костер у самого здания суда, напротив гласиса крепости, чтобы солдаты гарнизона могли быстро прийти на помощь в случае беспорядков.

Катина посадили в одиночку, откуда до зари раздавались его проклятия и жалобы. Раванеля, Вилласа и Жонке заперли вместе; всю ночь они пели псалмы и читали молитвы.

На другой день, 22 апреля 1705 года, их выволокли из тюрьмы и в двух телегах повезли к месту казни, потому что они не могли идти после допроса с пристрастием, во время которого им раздробили кости ног. Их разделили по видам казни, Катина ехал с Раванелем, Виллас с Жонке; для Катина и Раванеля был сложен один общий костер; Вилласа и Жонке ждали два колеса.

Сначала Катина и Раванеля привязали спина к спине к одному и тому же столбу, причем Катина поместили с подветренной стороны, чтобы его казнь продлилась подольше, и подожгли костер со стороны Раванеля.

Как и предвидели, эта мера предосторожности пришлась как нельзя более кстати любителям казней; дул ветерок, и пламя разгоралось наискосок, так что огонь медленно стал лизать ноги Катина, который, по утверждению автора «Истории рубашечников», переносил эту пытку с некоторым нетерпением. Раванель же до конца остался героем и распевал псалмы, прекращая пение только затем, чтобы подбодрить своего товарища по смерти, которого он не мог видеть, однако слышал его проклятия и стоны, а потом снова принимался петь и пел, покуда не задохнулся в пламени. В тот миг, когда он испустил дух, Жонке сняли с колеса; его перебитые руки и ноги безжизненно свисали; еще живого, его, словно бесформенный мешок, швырнули в полуугасший костер. Тогда Жонке крикнул Катина из пламени: «Мужайся, Катина! До свидания в небесах!» Несколько мгновений спустя столб, к которому был привязан истязаемый, прогорел снизу и рухнул, а Катина упал навзничь на горящие угли и вскоре задохнулся. Это обстоятельство нарушило план казни; к большому неудовольствию присутствующих она продлилась всего-навсего три четверти часа.

Виллас прожил на колесе еще три часа и умер, не проронив ни единой жалобы.

Через день состоялся новый суд, на котором еще шестеро были приговорены к смерти, а один человек к галерам. Эти шестеро были Ализон и его родственник, у которых были схвачены Раванель, Виллас и Жонке; Алегр, коему вменялось в вину то, что он укрывал Катина и был казначеем рубашечников; Ружье, оружейных дел мастер, обвинявшийся в том, что чинил ружья мятежникам; Жан Лоз, хозяин постоялого двора, приготовивший трапезу для Раванеля; Ла Женес, проповедник, изобличенный в том, что произносил проповеди и пел псалмы, и, наконец, Жан Делакруа, по молодости своей, а вернее благодаря показаниям, которые он дал, был приговорен всего-навсего к галерам, где много лет отбывал наказание, а затем вернулся в Арль, где его унесла эпидемия чумы 1720 года.

Все эти приговоры исполнялись со всей строгостью.

Как видим, мятеж был подавлен лучше некуда; изо всех вождей рубашечников уцелели лишь двое молодых людей, бывшие офицеры Кавалье и Кастане, одного из которых звали Пьер Брен, а другого Франсезё. Не обладая ни талантам, ни влиянием Катина и Раванеля, оба они тем не менее представляли серьезную опасность: один — своей необычайной силой, другой — ловкостью и проворством; о Франсезе говорили, что он никогда не промахивался при стрельбе, а однажды, преследуемый драгунами, спасся от погони, перепрыгнув с одного берега Гардона на другой, причем река в этом месте достигала двадцати футов в ширину.

Их уже давно разыскивали, но все поиски оставались безуспешны, покуда жена одного мельника по имени Семлен, у которого прятались Пьер Брен и Франсезе вместе с двумя-тремя товарищами, не ушла из дому якобы за покупками, а на самом деле — с доносом к маркизу де Сандрикуру.

Сообщение было встречено с восторгом и благодарностью, подтверждавшими какое значение придавал губернатор Нима поимке этих двух последних вождей. И впрямь, женщине посулили пятьдесят луидоров в случае, если мятежники будут схвачены; для поимки этих четверых отрядили шевалье де Ла Валла, Грандидье и пятьдесят швейцарцев, майора сен-серненского полка, капитана и тридцать драгун.

Когда они подъехали на четверть лье к мельнице, шевалье де Ла Валла, возглавлявший экспедицию, выспросил у мельничихи необходимые топографические сведения. Узнав, что у мельницы, помимо того пункта, который он намеревался атаковать, имеется еще один-единственный выход, представляющий собой мост через Вистр, он приказал десяти драгунам и пяти швейцарцам захватить этот мост, покуда сам он вместе с остальными силами не подойдет прямо к мельнице. Едва заметив их, четверо рубашечников решили убежать через мост, но один из них забрался на мельницу, желая убедиться, что с той стороны их не поджидает никакая засада, и тут же спустился, крича, что мост охраняется. При этом известии рубашечники поняли, что они пропали; они решили по крайней мере оказать отчаянное сопротивление и дорого продать свои жизни. Едва приблизился королевский отряд, как грянули четыре выстрела; два драгуна, швейцарец и одна из лошадей упали на землю. Г-н де Ла Валла немедленно приказал галопом скакать на приступ, но прежде чем они добрались до ворот мельницы, раздались еще три выстрела, и еще два человека упали.

Но рубашечники были не в силах дать отпор столь многочисленному отряду, и Франсезе сам подал сигнал к отступлению, вскричав: «Спасайся, кто может!» и выпрыгнув из окна, находившегося на высоте в двадцать футов; Пьер Брен прыгнул следом и приземлился рядом с ним, не причинив себе никакого вреда. Тут же оба бросились бежать через поле, полагаясь один на свою силу, а другой на проворство; двое других хотели убежать через дверь, но их догнали и схватили.

Тогда все усилия драгун обратились на Брена и Франсезе; швейцарцы погнались за ними пешком, и началась изумительная погоня, потому что двое беглецов, молодые, сильные, ловкие, казалось, забавлялись этим бегством; иногда, видя, что достаточно опередили преследователей, они останавливались и разряжали свои ружья в тех, кто подбегал ближе других, причем Франсезе, оправдывая свою репутацию, ни разу не промахнулся; затем они снова припускались бежать, на бегу перезаряжали ружья, перепрыгивали то через ров, то через реку и, пользуясь тем, что швейцарцам и драгунам приходилось огибать препятствия, давали себе минутную передышку вместо того, чтобы добраться до какого-нибудь укрытия, где бы они оказались в безопасности. Два-три раза Брен чуть было не попался, но каждый раз того швейцарца или драгуна, который подбегал к нему ближе всех, настигала неизбежная пуля Франсезе. Погоня продолжалась четыре часа. В течение четырех часов пять офицеров, в том числе двое старших, тридцать драгун и пятьдесят швейцарцев охотились на двух человек, из которых один был почти мальчик: Франсезе еще не исполнилось и двадцати одного года. За эти четыре часа пали пятнадцать драгун: четверых убил Брен, одиннадцать Франсезе. Затем двое рубашечников, у которых кончились порох и пули, назначили друг другу встречу в одной из деревень, где надеялись увидеться, и с легкостью оленей бросились в разные стороны, принудив преследователей разделиться.

Франсезе с такой быстротой унесся в сторону Мило, что даже драгуны, пустив лошадей в галоп следом за ним, начали отставать. Франсезе был уже вне опасности, но тут крестьянин по имени Ла Бастид, рыхливший землю мотыгой и следивший за поединком с тех пор, как погоня открылась его взгляду, заметил, что беглец направился к пролому в стене; он прокрался вдоль стены и, когда тот с быстротой молнии пробегал мимо, обрушил ему на голову такой тяжкий удар мотыгой, что железо рассекло череп и беглец простерся на земле, обливаясь кровью.

Драгуны, видевшие издали все происшедшее, подбежали и вырвали Франсезе из рук крестьянина, который наносил ему удар за ударом, желая его прикончить. Пленника, потерявшего сознание, перевезли в Мило, где ему перевязали рану и привели в чувство, влив в рот и в ноздри водку.

Его приятелю Брену поначалу посчастливилось больше: на пути он не встретился ни с какими препятствиями и скоро оказался вне пределов досягаемости и даже вне пределов видимости своих преследователей. Падая с ног от усталости и после предательства, которое его постигло, не решаясь никому довериться, он спрыгнул в ров и уснул. Драгуны, продолжавшие поиски, нашли его там, как загнанного кабана, бросились на него спящего и схватили, не встретив ни малейшего сопротивления.

Когда обоих доставили к губернатору, Франсезе в ответ на его вопросы объявил, что скажет только одно: с тех пор как умер брат Катина, у него нет другого желания, кроме как принять такую же мученическую смерть и чтобы его прах смешался с прахом Катина; а Брен отвечал, что счастьем и гордостью для него будет умереть за дело Божье вместе с таким доблестным товарищем, как Франсезе, Такая система защиты вела прямым ходом на допрос с пристрастием и на костер; нашим читателям уже известно, что такое эта двойная казнь. Франсезе и Брен претерпели и то, и другое 30 апреля, не дав никаких показаний и не проронив ни единой жалобы.

Оставался Боэтон, в чьем доме зародился заговор; донес на него Виллас, который оказался слишком слаб для пытки и избавился от нее ценой этого разоблачения.

Боэтон, умеренный, но стойкий и преисполненный веры протестант, по своим принципам близкий к квакерству, вовсе не желал пускать в ход оружие, но согласился помогать делу всеми прочими средствами с присущим ему спокойствием, опиравшимся на веру в Бога, и ждал дня, на который намечено было исполнение заговора, как вдруг в дом к нему ночью ворвались королевские солдаты. Убежденный миротворец, он не оказал никакого сопротивления и протянул руки навстречу веревкам, которыми его связывали; затем его с торжеством повезли в Ним, а оттуда — в цитадель Монпелье. По дороге его нагнали жена и сын, которые направлялись в Монпелье просить за него. Они ехали вдвоем на одной лошади, а, подъехав, спешились, преклонили колени прямо на дороге и испросили благословения у своего мужа и отца. Солдаты, хоть были людьми совершенно бесчувственными, все же остановились и позволили Боэтону остановиться. Тогда пленник простер связанные руки и призвал на жену и сына благословение, о коем они просили; а потом барон де Сен-Шатт, растроганный этой сценой (между прочим, он был с Боэтоном в свойстве), разрешил пленнику поцеловать обоих; затем Боэтон сам дал сигнал с отправлению, вырвался из мучительных для него объятий, наказал жене и сыну молиться за г-на де Сен-Шатта, позволившего им это последнее утешение, и подав им пример, сам, по своему желанию, затянул псалом, который пел в продолжении всего пути.

На другой день после прибытия в Монпелье Боэтон, несмотря на мольбы жены и сына, был приговорен к смерти через колесование после допроса без пристрастия и с пристрастием; спокойствие и мужество не изменили ему, когда он услышал столь суровый приговор; он сказал, что готов претерпеть все мучения, какие Господу угодно послать ему, дабы испытать прочность его веры.

В самом деле, Боэтон перенес пытки с такой твердостью, что г-н де Бавиль, присутствовавший при допросе, чтобы выслушать его признания, владел собою, казалось, много хуже, чем истязуемый; он настолько потерял самообладание, что, позабыв о священном долге судьи, ударил и оскорбил осужденного. Тогда Боэтон, не ответив г-ну Бавилю ни словом, возвел глаза к небу и воскликнул: «Господи, Господи, доколе будешь ты терпеть торжество нечестивца? Доколе будешь позволять ему пить невинную кровь? Эта кровь вопиет к тебе о мщении; доколе же будет медлить твое правосудие? Разбуди же свой древний гнев, дай волю сочувствию!» И г-н де Бавиль удалился, приказав вести его на казнь.

На Эспланаде был возведен эшафот; то был, как всегда при подобных казнях, помост высотой в пять-шесть футов, на котором был укреплен плашмя крест св. Андрея, представлявший собой два бруса, скрепленных посредине и перекрещивавшихся наискосок. В каждом из четырех ответвлений имелось по две выемки на расстоянии около фута одна от другой, чтобы руки и ноги, привязанные не к ровным брусьям, легче ломались в этих местах, и наконец, рядом с этим крестом в одном из углов эшафота на оси было прикреплено небольшое колесо от кареты, с отпиленной верхней выступающей частью ступицы. На это ложе страданий клали жертву, чтобы зрители насладились ее последними содроганиями, когда палач уже сделал свое дело, и теперь только смерти оставалось сделать свое.

Боэтона отвезли на казнь в телеге под барабанный бой, чтобы заглушить его увещевания. Однако голос его обладал такой мощью, что все время перекрывал дробь барабанов: он увещевал братьев по вере быть стойкими в верности Иисусу Христу.

Примерно на полпути к Эспланаде на дороге случайно оказался один из друзей осужденного; боясь, что ему не достанет сил вынести подобное зрелище, он бросился в лавку по соседству; однако, поравнявшись с дверью, Боэтон распорядился остановить телегу и попросил у прево дозволения сказать другу два слова; прево разрешил. Тогда он попросил вызвать его из лавки, где тот укрылся, и когда друг, рыдая, вышел, Боэтон сказал ему: «Почему вы от меня убегаете? Не потому ли, что видите меня в том облике, в каком был Иисус Христос? Почему вы плачете, когда он явил мне свою милость, призывая меня к себе? Ведь теперь мне, недостойному, позволено будет кровью своей скрепить защиту дела Господня!»

Тогда друг бросился ему в объятия, все окружающие умилились, и прево приказал поскорее ехать дальше; Боэтон продолжил свой путь, ни единым ропотом не посетовав на жестокость, с какою было пресечено это последнее свидание.

Когда телега завернула за угол, он увидел эшафот, немедля воздел руки к небу и, просияв, радостно воскликнул:

— Мужайся, душа моя! Вижу место твоего торжества, и скоро, освободясь от горестных пут, ты воспаришь на небо.

Очутившись у подножия эшафота, он не мог взойти на него без посторонней помощи, ибо ноги, истерзанные испанским сапогом во время пытки, не держали его; покуда ему помогали подняться, он увещевал и утешал протестантов, плакавших навзрыд. На помосте он лег на крест св. Андрея, но тут палач сказал ему, что надобно раздеться; Боэтон с улыбкой приподнялся, и подручный палача снял с него камзол и короткие штаны; затем, поскольку на нем уже не было чулок, а были только куски ткани, обмотанные вокруг его израненных ног, палач снял эти повязки, закатал ему рукава до локтя и в таком виде велел ему лечь на крест. Боэтон все так же спокойно лег; тогда подручный привязал веревками к кресту его руки и ноги; покончив с этими приготовлениями, он удалился. Теперь приблизился сам палач с четырехгранным железным прутом толщиной в полтора пальца, длиной в три фута и с закругленной рукоятью. При виде палача Боэтон затянул псалом, но пение тут же оборвалось тихим вскриком: палач перебил ему кость правой руки, но почти сразу же он продолжил псалом и пел, не умолкая, покуда истязатель ломал ему ноги в бедре и в голени и каждую руку в двух местах. Затем палач схватил этот бесформенный и истерзанный, но все же живой обрубок, не перестававший славить Господа, и, отвязав его от креста, поместил на колесо, согнув так, что пятки истязуемого касались затылка; и покуда совершалась эта гнусная церемония, все время слышался набожный голос жертвы, певшей хвалу Всевышнему.

Едва ли когда-нибудь казнь производила на толпу такое впечатление; аббат де Массийа, бывший свидетелем этого всеобщего смущения, поспешил к г-ну де Бавилю и сказал ему, что смерть Боэтона не только не устрашила протестантов, но лишь утвердила в их вере, о чем легко можно судить по тому, как они рыдали и славили умирающего.

Г-н де Бавиль, признав справедливость этого замечания, распорядился, чтобы осужденного прикончили. Приказ немедля передали палачу, и тот приблизился к Боэтону, чтобы добить его последним ударом в грудь; но тут один из стражников, стоявших на эшафоте, бросился между жертвой и палачом и закричал, что негоже добивать гугенота, прежде чем он не настрадается вдоволь. При этих словах истязуемый, слыша жестокий спор, разгоревшийся над ним, на мгновение прервал молитву, приподнял голову, свисавшую с колеса, и произнес: «Друг мой, вы полагаете, что я страдаю, и вы не заблуждаетесь: я в самом деле страдаю, но со мною Тот, за кого я принимаю муки, и кто дает мне силы радостно переносить мои страдания». Однако в этот миг приказ г-на де Бавиля передали вторично, и стражник не посмел более противиться его исполнению; палач приблизился к осужденному. Боэтон увидел, что настал его последний миг, и сказал: «Любезные братья, да послужит вам моя смерть примером служения Евангелию во всей его чистоте; будьте все верными свидетелями тому, что я умираю в вере Христа и его святых апостолов». Едва он вымолвил эти слова, прут палача раздробил ему грудь. Еще послышались какие-то невнятные звуки, смутно напоминавшие молитву, а затем голова казненного запрокинулась назад. Мученик испустил дух.

Этой последней казнью окончилась смута в Лангедоке.

Появлялись еще время от времени неосторожные проповедники, расплачивавшиеся смертью на колесе или на виселице за свои запоздалые проповеди, которым боязливо внимали остатки мятежников; были еще вспышки недовольства в Виваре, кои возбудил Даниэль Бийар; в ходе их несколько католиков были найдены убитыми на большой дороге; и наконец, было еще несколько больших сражений, как например, битва при Сен-Пьер-Вилле, где рубашечники, верные строгим традициям Кавалье, Катина и Раванеля, сражались каждый с двадцатью противниками; но все эти проповеди, все смертоубийства, все схватки уже не имели прежнего значения: то были последние всплески гражданской войны, последние содрогания почвы, какие бывают еще долго после извержения вулкана.

Кавалье и сам вскоре понял, что все кончилось: из Голландии он переехал в Англию, где нашел самый ласковый прием у королевы Анны; она предложила ему поступить на службу к Англии, и он согласился; она поставила его во главе полка, состоявшего из беженцев; вышло так, что в Великобритании он получил наконец чин полковника, которым был пожалован еще во Франции. Во время битвы при Альмансе Кавалье командовал полком, который по воле случая столкнулся с французским полком; старые враги узнали друг друга и, взревев от ярости, не слушая никаких приказов, не выполняя никаких маневров, ринулись друг на друга с такой злобой, что, по свидетельству герцога Бервика, почти полностью истребили друг друга. Однако Кавалье уцелел в этой бойне, в которой принял немалое участие, а после этого боя его сделали генералом и назначили губернатором острова Джерси. Умер он в Челси, в мае 1740 года, шестидесяти лет от роду.

«Я считаю, — говорит Мальзерб, — что этот воин, который никогда не был на военной службе, стал великим военачальником единственно благодаря природному дару; этот рубашечник, осмелившийся когда-то покарать преступление в присутствии свирепого войска, существовавшего лишь за счет подобных преступлений, этот неотесанный крестьянин, который в двадцать лет был принят на равных правах в обществе высокопоставленных людей, перенял их обычаи и снискал их любовь и уважение, этот мужчина, который, привыкнув к бурной жизни и имея основания возгордиться своими успехами, оказался прирожденным философом, что позволило ему в течение тридцати пяти лет вести спокойную частную жизнь, представляется мне одной из самых редких натур, какие сохранила для нас история».

Наконец и Людовик XIV, согбенный бременем шестидесятилетнего царствования, в свой черед предстал перед Всевышним — одни говорят, чтобы потребовать у Господа награды, другие — молить его о прощении. Но в течение некоторого времени город Ним, всегда готовый вспыхнуть, как порох, жил спокойно; подобно раненому, потерявшему три четверти крови, он с эгоизмом, присущим выздоравливающему, думал только о том, чтобы мирно восстановить силы после чудовищных кровопусканий Монревеля и герцога Бервика. В течение шестидесяти лет мелкое тщеславие спорило с великой самоотверженностью, споры об этикете сменялись смертельными поединками; вскоре настала эра философии, преследующая своими энциклопедическими сарказмами застарелую монархическую нетерпимость Людовика XIV и Карла IX; тут протестанты снова обратились к протестантской церкви, принялись крестить детей и хоронить покойников; возродилась торговля, две религии стали уживаться бог о бок, сохраняя, впрочем, под внешним миролюбием, одна — память о своих мучениках, другая — воспоминания о своем торжестве. Таково было положение вещей к тому времени, когда над городом взошла кровавая заря восемьдесят девятого года: протестанты приветствовали ее криками радости; в самом деле, вместе с обещанной свободой они обретали родину, общественное положение и французское гражданство.

Тем не менее, невзирая на надежды одной стороны и опасения другой, всеобщего спокойствия еще не нарушало ни одно столкновение; но вот 19 и 20 июля 1789 года в столице Тара была образована милиция — милиция, города Нима, как ее называли; вот что гласило решение, принятое гражданами трех сословий в зале суда:

Ст. 10. Нимский легион должен состоять из полковника, подполковника, майора, секунд-майора, адъютанта, двадцати четырех лейтенантов, семидесяти двух сержантов, такого же числа капралов, тысячи ста пятидесяти двух солдат, а всего тысячи трехсот сорока девяти человек, разделенных на двадцать четыре роты.

Ст. 11. Местом сбора указывается Эспланада.

Ст. 12. Двадцать четыре роты закрепляются за четырьмя частями города, а именно — за площадями Ратуши, Квадратного дома, Сен-Жан и Замковой.

Ст. 13. После того как постоянный совет закончит формирование рот, каждая рота должна назначить своего капитана, лейтенанта, сержантов и капралов; капитан, после того как будет назначен, должен войти в постоянный совет.

Итак, милиция города Нима создавалась на заранее оговоренных основаниях; католики и протестанты, ставшие теперь союзниками, бок о бок взялись за оружие.

Эта мина рано или поздно неминуемо должна была взорваться, как только две партии, придя в соприкосновение, столкнутся и удар высечет искру.

Однако ненависть глухо тлела в течение целого года, укрепляемая еще и политическими антипатиями: протестанты были почти сплошь республиканцами, а католики роялистами.

Вскоре, в январе 1790 года, некий католик по имени Франсуа Фроман, получил, как он сообщает о том в письме, адресованном маркизу де Фуко и напечатанном в Париже в 1817 году, поручение от графа Д'Артуа «сколотить на Юге партию роялистов, организовать ее и возглавить»; вот планы этого агента, изложенные им самим:

«Нетрудно понять, что, храня верность своей вере и своему королю, возмущаясь соблазнительными идеями, проповедуемыми со всех сторон, я стремился везде сеять тот дух, который владел мною; в течение 1789 года я опубликовал несколько статей, в которых разоблачал опасности, грозившие алтарю и трону; мои соотечественники, пораженные верностью моих замечаний, с самым пылким усердием изъявляли готовность поддерживать короля в его правах: стремясь извлечь пользу из этих благоприятных обстоятельств, но почитая слишком опасным обращаться к министрам Людовика XVI, находившегося под надзором заговорщиков, я втайне отправился в Турин, к французским принцам, чтобы испросить у них одобрения и поддержки. На совете, созванном при моем прибытии, я объяснил им, что, коль скоро они захотят вооружать сторонников алтаря и трона и одновременно поддержать интересы религии и монархии, легче будет спасти и то, и другое.

Мой план состоял единственно в том, чтобы сколотить партию и, насколько это будет в моих силах, привлечь в нее как можно больше сторонников и как можно теснее сплотить их.

Поскольку главным доводом революционеров была сила, я чувствовал, что истинным ответом для них будет также сила: тогда, как и теперь, я был убежден в той великой истине, что сильную страсть можно задушить лишь с помощью еще более сильной страсти, а республиканский бред можно преодолеть только с помощью религиозного пыла.

Убедившись в правдивости моего сообщения и в надежности предложенных мною мер, принцы обещали мне оружие и военные припасы, необходимые, чтобы сдержать натиск мятежников, а Месье, граф д'Артуа, дал мне рекомендательные письма к вождям лангедокского дворянства, чтобы я согласовал с ними свои действия: местная знать, собравшись в Тулузе, договорилась предложить другим сословиям объединиться ради того, чтобы вернуть религии необходимое влияние, законам — силу и действенность, а королю — свободу и власть.

Воротившись в Лангедок, я поспешил объехать его главные города, чтобы свести знакомство с корреспондентами графа д'Артуа — наиболее влиятельными роялистами и кое-какими членами штатов и парламента; составив общий план и наладив секретные сношения, я отправился в Ним и стал ожидать помощи, которую мне посулили в Турине, но которой я так и не дождался; тем временем я старался поддержать и подогреть рвение тамошних жителей: по моему настоянию 20 апреля они приняли решение, которое подписали пять тысяч граждан».

Это решение, которое было одновременно и религиозным договором, и политическим манифестом, написал Виала, секретарь г-на Фромана, и каждый мог прийти к нему в кабинет и поставить свою подпись.

Многие католики подписались, не зная даже, под чем они подписываются, поскольку довольствовались чтением преамбулы, предварявшей самый текст.

«Господа,

В решении, каковое мы имеем честь представить, выражаются желания весьма многих наших сограждан, католиков и добрых французов; в нынешних обстоятельствах они сочли необходимым его принять, и если ваш патриотизм, усердие к вере и любовь к нашему августейшему монарху, в коих они не сомневаются, велят вам к нему присоединиться, решение это будет много способствовать благоденствию Франции, поддержанию религии и возвращению королю его законной власти.

Засим, господа, свидетельствуем вам свое почтение и остаемся вашими смиреннейшими и покорнейшими слугами.

Председатель и комиссары католического собрания Нима.

Подписи: Фроман, комиссар; Лапьер, председатель; Фолатер, комиссар; Левлю, комиссар; Фор, комиссар; Робен, комиссар; Мельшьон, комиссар; Вынь, комиссар».

Тем временем на улицах распространяли воззвание, озаглавленное: «Петр Римлянин нимским католикам», где среди прочих нападок на протестантов можно было прочесть:

«Закрывайте протестантам доступ к гражданским и военным должностям и почестям; пускай могущественный суд, учрежденный в Ниме, день и ночь следит за соблюдением этих важнейших пунктов — и вскоре вы увидите, что они откажутся от протестантизма.

Они просят вас поделиться преимуществами, коими вы пользуетесь; но стоит вам заключить с ними союз, и они только о том и станут думать, как бы лишить вас всех преимуществ, и вскоре в этом преуспеют.

Змеи неблагодарные, коим только упадок сил препятствует вам вредить, они оживают, согретые вашими благодеяниями, и только о том заботятся, как вас погубить.

Это ваши прирожденные враги: ваши отцы чудом ускользнули из их обагренных кровью рук; разве не рассказывали вам, какие безмерные жестокости чинили они над вашими предками? Им мало было просто убивать, если к смерти не приводили самые изощренные пытки; таковы они были раньше, таковы они и теперь».

Понятно, что подобные выпады вскоре должны были возбудить умы, в которых еще не угасла прежняя вражда, служившая хорошей подготовкой к вражде новой; впрочем, католики, вскоре перестали довольствоваться решениями да памфлетами. Фроман, добившийся назначения казначеем капитула и капитаном одной из католических рот, пожелал вместе со своей ротой, вооруженной вилами, присутствовать в муниципалитете на церемонии введения в должности, невзирая на строгий запрет полковника, командира легиона: вилы были страшным оружием, их оборотная сторона представляла собой пилу; их изготовляли по специальному заказу для католиков Нима, Юзеса и Але. Фроман и его рота не обратили на этот запрет ни малейшего внимания. Такое непослушание возмутило протестантов, догадывавшихся о враждебных намерениях их недругов; а потому, если бы новообразованный муниципалитет не решил закрыть на все глаза, в Ниме в тот же день вспыхнула бы, возможно, гражданская война.

Загрузка...