У тебя нет матери.
Называйте меня Кристо.
Я родился в деревушке Агетца, в просторной долине, которая в былые времена именовалась долиной Мешико. Мои предки ацтеки строили здесь храмы, чтобы почтить богов солнца, луны и дождя, но после того как Кортес и его конкистадоры сокрушили индейских богов, вся земля, вместе с населявшими её индейцами, была поделена на большие гасиенды — феодальные владения, принадлежавшие испанским грандам. Состоявшая из нескольких сотен йакальс — хижин, на строительство которых пошли высушенные на солнце кирпичи из замешанной с соломой глины, — деревня Агетца со всеми её жителями вошла в состав гасиенды дона Франсиско Переса Монтеро де Ибарра.
Неподалёку от реки, на том же её берегу, где и сама деревня, стояла маленькая каменная церквушка, тогда как по другую сторону находились амбары, загоны, конюшни и хозяйский дом. Толстые, высокие стены с бойницами и крепкие ворота с железными скрепами делали этот дом похожим на крепость. На стене, рядом со входом, красовался хозяйский герб.
Говорят, что в наше время в пределах владений испанской короны никогда не заходит солнце, ибо они включают в себя не только Европу, но и несчётные земли по всему миру, включая большую часть Нового Света, лежащие за морем Филиппины, а также колонии в Индии и в Африке. Но одной из самых драгоценнейших жемчужин, украшающих эту корону, по праву считается именно Новая Испания с её несметными богатствами, плодородной землёй и залежами серебра.
Испанцы обычно называют всех индейцев Новой Испании ацтеками, хотя в действительности существует великое множество различных племён — тобоко, отоми, тотомак, сапотеки, майя и другие, причём зачастую у каждого из них свой собственный язык.
Мне с раннего детства довелось освоить и науатль, язык ацтеков, и испанский.
Как уже упоминалось ранее, в моих жилах смешалась кровь испанцев и индейцев. Такие, как я, не имеют права называть себя ни испанцами, ни индейцами, нас презрительно именуют метисами. Падре Антонио, деревенский священник, благодаря которому я получил воспитание и образование, говорил, что метис рождается на границе между раем и адом, где обитают те, чьи души лишены радости небес. Вообще-то этот мудрый падре ошибался редко, но проклятие метисов истолковал неправильно. Уже с самого их рождения нам отведено место не в чистилище, а прямо в аду, причём в отличие от прочих метисы попадают туда при жизни.
Деревенская католическая церковь была построена на месте, где некогда стоял храм, посвящённый Уицилопочтли, покровителю ацтеков, могущественному богу войны. После испанского завоевания языческое святилище разрушили, а из его камней на том же месте возвели христианский храм. С тех пор индейцы воздавали хвалу Иисусу, а не своим богам.
Гасиенда жила собственной жизнью, представляя собой как бы маленькое королевство. Жившие и работавшие там индейцы выращивали маис, бобы, тыквы и другие полезные растения, разводили лошадей, овец, свиней и рогатый скот. В деревенских мастерских производилось почти всё, что могло найти применение на гасиенде: от подков и плугов до примитивных, с деревянными колёсами повозок, на которых возили урожай. Разве что предметы изысканного убранства хозяйского дома, фарфоровую посуду и тонкое бельё для постели дона Франсиско привозили издалека.
Я жил в хижине вместе со своей матерью, Миахой. Правда, её крестили и назвали на христианский манер Марией в честь благословенной матери Христа. Полное же ацтекское имя Миахауцуитль означает на нашем языке науатль Бирюзовый Цветок Маиса. Именно так её, как правило, все и называли — правда, не в присутствии деревенского священника.
Так вот, эту самую Марию-Миахауцуитль я долгое время и считал своей родной матерью. Я называл эту женщину Миахой — так, как она сама предпочитала.
Все знали, что дон Франсиско спит с Миахой, и все считали, что я его сын. Бастарды, рождённые индейскими женщинами от испанцев, не пользовались любовью ни того ни другого народа. Дону Франсиско и в голову не приходило увидеть во мне родного сына, он считал меня лишь очередной рабочей скотиной в своём поместье и любил не больше, чем какую-нибудь корову, пасшуюся на лугу.
Индейцы относились ко мне ничуть не лучше. Дети нипочём не хотели играть с господским ублюдком, и я очень рано усвоил, что у полукровок вроде меня руки и ноги существуют исключительно для того, чтобы защищаться от обидчиков.
Не было для меня прибежища и в хозяйском доме. У дона Франсиско имелось трое законных отпрысков: сын Хосе на год старше меня и дочери-близнецы Марибель и Изабелла, на два года старше. Братом они меня, естественно, не считали, играть со мной им не позволялось, а вот бить и обижать меня можно было вволю.
Но хуже всех ко мне относилась донья Амалия. Для неё я был олицетворением греха — живым свидетельством того, что garrancha, мужской член её мужа, благородного дона, побывал между ног у индианки.
Таков был мир, в котором я вырос. Наполовину испанец и наполовину индеец по крови, но не принятый ни теми ни другими, я уже с младенчества был проклят, ибо моё рождение окутывала страшная тайна, которая рано или поздно обязательно выйдет наружу и потрясёт сами основы одного из наиболее знатных семейств Новой Испании.
«Что это за тайна, Кристобаль? Ну-ка, расскажи нам о ней!» — Аййо, слова тюремщика появляются на моей бумаге, как чёрные призраки!
Терпение, сеньор капитан, терпение. Настанет время, когда вы прознаете и о тайне моего рождения, и о многом другом, столь же сокровенном. Я открою тайны сии в словах, которые смогут увидеть слепые и услышать глухие, но сейчас это мне не под силу, ибо рассудок мой слишком ослаб от голода и мук. Придётся подождать, пока я не наберусь сил, для чего требуются время, приличная еда и свежая вода...
Наступил день (мне тогда шёл двенадцатый год), когда я воочию увидел, как обращаются с такими, как я, носителями дурной крови, если они восстают. Выйдя как-то раз из материнской лачуги с острогой в руках, я вдруг услышал топот копыт и крики:
— Живо! Быстрее! Шевелись!
Два верховых гонят перед собой бичами бегущего человека. Он бежит, спотыкаясь, лошади дышат ему в затылок, их мощные копыта молотят землю у него за спиной. Бедняга бежит по деревенской тропке мне навстречу.
Всадники были испанцами, дон Франсиско нанял их охранять гасиенду от разбойников. На сей случай у них имелись мушкеты, а бичи служили, чтобы держать в покорности работающих на полях индейцев.
— Шевелись, выродок!
Бегущий человек был полукровкой, как и я. Одеждой он не отличался от крестьян-индейцев, но более высокий рост и светлый оттенок кожи указывали на примесь испанской крови. На нашей гасиенде я являлся единственным метисом и этого человека видел впервые, но знал, что в долине есть и другие полукровки. Порой кто-то из них проходил через гасиенду с одним из торговых обозов, периодически появлявшихся у нас, чтобы оставить необходимые припасы в обмен на шкуры, маис и бобы.
На моих глазах один из всадников нагнал метиса и хлестнул его с такой силой, что тот пошатнулся и ничком повалился на землю. Стало видно, что вся его рубаха сзади безжалостно располосована плетьми, а спина окровавлена. Второй солдат ткнул беднягу в спину тупым концом пики, и тот, с трудом поднявшись, шатаясь, продолжил путь по деревенской улочке в нашу сторону. Ноги едва держали парня, но стоило ему замешкаться, как на него снова сыпались удары.
— Кто это? — спросил я у матери, когда они приблизились ко мне.
— Беглый раб, — пояснила она. — Метис, сбежавший с одного из северных серебряных рудников. Подошёл сдуру к работавшим в поле крестьянам, попросил еды, а те сдали его солдатам. Хозяева рудников выплачивают награду тому, кто поймает беглеца.
— А почему они бьют его?
На столь глупый вопрос мать даже не стала отвечать. С равным успехом я мог бы спросить её, почему бьют быков, тянущих плуг. Метисы и индейцы — это и есть тягловый скот, им запрещено покидать гасиенды, они принадлежат хозяевам, и их погоняют плетьми, точно так же, как и животных. Правда, королевские законы ограничивают произвол в отношении индейцев, но вот насчёт полукровок там ничего не сказано, а стало быть, никто их и не защищает.
Когда бедолага оказался совсем рядом, я увидел, что лицо его представляет собой то ли сплошную зарубцевавшуюся рану, то ли огромный синяк.
— Это что, клеймо такое? — неуверенно осведомился я.
— Конечно, — ответила Миаха. — Владельцы рудников клеймят своих рабов, а когда такого раба перепродают другому хозяину, тот выжигает новое клеймо. Видимо, этот человек менял хозяев много раз, поэтому и лицо у него такое.
О подобном обычае мне уже рассказывал наш священник. Он объяснял, что, когда первые конкистадоры получали от короны земельные владения вместе с проживающими на этих землях индейцами, многие хозяева стали клеймить своих людей с целью предотвращения побегов.
Подобная практика получила весьма широкое распространение, но в конце концов король запретил использовать её в отношении индейцев, работающих на испанских землевладельцев. Теперь клеймом отмечали лишь рабов и преступников, обречённых на каторжный труд в ужасающих условиях рудников.
Поднявшийся шум выманил из хижин индейцев, которые отреагировали на происходящее злобными выкриками «выродок!», предназначавшимися, похоже, не столько беглому каторжнику, сколько мне. Когда я обернулся на ругань, один из земляков поймал мой взгляд и сплюнул на землю.
Однако стоило моей матери обозвать его идиотом, как он моментально стушевался и спрятался за спины своих приятелей. Жители деревни могли презирать меня как полукровку, но ссориться с моей матушкой желающих находилось мало. С одной стороны, её индейская кровь была такой же чистой, как и у них, с другой — и это гораздо важнее — все знали, что Миаха спит с хозяином гасиенды. При этом на меня, его сына, всем было наплевать, и родному отцу в первую очередь.
Наверное, кому-то это покажется странным, но индейцы носились с sangre puro, чистотой своей крови, чуть ли не так же, как и испанцы. А к метисам относились даже ещё хуже, чем конкистадоры, потому что полукровки вроде меня служили им живым напоминанием о власти чужестранцев, захвативших их земли и творящих насилие над их женщинами. Я же был всего лишь мальчишкой, и окружавшая меня атмосфера всеобщего презрения сокрушала моё сердце.
Когда бегущий человек оказался так близко, что можно было видеть его искажённое мукой лицо, мне вспомнился загнанный олень, которого как-то на моих глазах охотники забили до смерти дубинками. Во всяком случае, взгляд у того несчастного животного был таким же.
Я не знаю, почему взгляд замутнённых страданием глаз беглеца вдруг задержался на мне. Может быть, заметив мою более светлую кожу и несколько иные черты лица, он узнал во мне собрата по несчастью. Но скорее всё дело в том, что я оказался тогда единственным, на чьём лице отразилось потрясение.
— Ni thaca! — крикнул он мне. — Мы тоже люди!
С этими словами он вырвал у меня из рук острогу. Я уж было подумал, что сейчас несчастный использует её как оружие против солдат, своих мучителей, но вместо этого беглый каторжник вонзил остриё себе в живот и навалился на него всем весом. Из его рта и раны, пузырясь, полилась кровь, он упал на бок, корчась на земле.
Мать торопливо увлекла меня в сторону. Солдаты спешились. Один из них пнул умирающего, проклиная его и суля ему ад за то, что он так коварно провёл их, лишив заслуженной награды. Другой, более спокойный и практичный, извлёк меч, резонно указав товарищу, что раз уж они не могут вернуть на рудник беглеца, то на худой конец доставят хозяину голову с клеймом на лице, которую тот сможет выставить на колу, для острастки прочим.
И он рубанул по шее умирающего.
Всё своё детство — и младенцем, ползающим по земле, и мальчонкой, играющим в пыли, — я, не будучи ни краснокожим, ни белым, не был привечаем нигде, кроме материнской хижины да маленькой каменной церкви падре Антонио.
Впрочем, в хижине моей матери был привечаем и дон Франсиско. Он приходил каждую субботу после обеда, когда его жена с детьми гостила у подруги на соседней гасиенде.
В это время меня отсылали гулять. Никто из деревенских детей не играл со мной, поэтому я исследовал берега реки, рыбачил и мысленно придумывал себе товарищей по играм. Как-то я вернулся домой, поскольку забыл взять острогу, и услышал странные звуки, доносившиеся из отгороженного занавеской угла, где лежал петат — тюфяк, на котором спала моя матушка. Заглянув за тростниковую занавеску, я увидел Миаху, лежавшую обнажённой на спине. Дон Франсиско стоял над ней на коленях и, громко чмокая, сосал один из её сосков. Меня он не видел, ибо в мою сторону был обращён его волосатый зад, а вот я разглядел его garrancha и cojones, которые раскачивались взад и вперёд, как у быка, собирающегося взобраться на корову.
В испуге я бросился опрометью из хижины и побежал к реке.
Почти всё своё время я проводил с падре Антонио. По правде говоря, он всегда относился ко мне с большим теплом и симпатией, чем Миаха. Нет, она всегда была добра со мной, но вот той любви, той глубокой привязанности, которые были видны в отношении других женщин к своим детям, с её стороны не ощущалось. В глубине души я всегда чувствовал, что смешанная кровь сына заставляла Миаху стыдиться меня перед соплеменниками. Но когда я, разоткровенничавшись, как-то высказал сие предположение священнику, тот сказал, что дело тут вовсе не в этом.
— Миаха как раз гордится тем, что все думают, будто у неё сын от дона Франсиско. Именно тщеславие удерживает её от того, чтобы показывать свою любовь. Похоже, как-то раз эта женщина заглянула в реку, увидела собственное отражение и влюбилась в него.
Мы оба рассмеялись. Я догадался, что падре Антонио сравнил Миаху с тщеславным Нарциссом, про которого рассказывают, будто, залюбовавшись собой, он плюхнулся в пруд и утонул.
Наш добрый священник выучил меня грамоте, едва я начал ходить, а поскольку большая часть великих, заслуживающих прочтения книг написана на латыни и древнегреческом, он научил меня читать на обоих этих языках. Правда, урокам сопутствовали постоянные напоминания о том, чтобы я, упаси господи, не проболтался никому насчёт учения — ни испанцам, ни индейцам. Сами уроки всегда проходили в его комнате, без посторонних. Отец Антонио был сама кротость во всём, кроме моего обучения. Он твёрдо вознамерился, невзирая на мою дурную кровь, сделать из меня учёного и, если в кои-то веки мои успехи не оправдывали его надежд, всерьёз грозился взяться за розгу. Правда, угроз этих, по своей доброте, так ни разу и не исполнил.
Я уж не говорю о том, что для метисов и индейцев обучение вообще было запретным, но даже мало кто из испанцев, если только его не готовили в священники, имел возможность получить хорошее образование. Наш пастырь говорил, что вся грамотность самой доньи Амелии сводилась к умению с грехом пополам нацарапать собственное имя.
Да, священник бескорыстно обучал меня, давал мне возможность, как он выражался, «преодолеть убожество», при этом подвергая себя самого серьёзной опасности. Благодаря отцу Антонио и его книгам я узнал о других мирах. В то время как другие мальчики, едва научившись ходить, отправлялись помогать своим родителям на поля, я сидел в маленькой каморке священника позади церквушки и читал «Одиссею» Гомера и «Энеиду» Вергилия.
Разумеется, трудиться на гасиенде были обязаны все, и, будь я индейцем, место моё было бы со всеми на поле, однако священник объявил, что я стану исполнять обязанности его помощника и церковного служки — что я и делал. Самые ранние мои воспоминания связаны с тем, как я подметаю церковь помелом из прутьев на целую голову выше меня и стираю пыль с маленького собрания переплетённых в кожу книг — Священного Писания, сочинений классиков, древних анналов и трактатов по медицине.
Падре Антонио не только заботился о душах всех прихожан, проживавших на гасиендах в долине, наш священник также слыл первейшим лекарем на всю округу. Испанцы проделывали многодневный дальний путь, чтобы испросить его медицинского совета, и он никогда не отказывал этим «невежественным беднягам», как он их вполне справедливо называл. Правда, индейцы чаще боролись с хворями с помощью собственных целителей и колдунов. В нашей маленькой деревушке тоже жила своя ведьма-знахарка, к которой можно было обратиться, чтобы наслать проклятие на недруга или изгнать демонов болезни.
Ещё в весьма раннем возрасте я начал сопровождать священника в его пастырско-врачебных посещениях тяжелобольных, не способных самостоятельно добраться до церкви. Поначалу все мои обязанности сводились к тому, чтобы прибираться за падре Антонио, но вскоре я смог стоять рядом с ним и подавать лечебные снадобья или инструменты, когда он работал с пациентами. Я наблюдал за тем, как он смешивал эликсиры, а впоследствии и сам научился готовить такие составы. А заодно научился вправлять сломанные кости, извлекать мушкетные пули, зашивать раны и восстанавливать телесные соки с помощью кровопускания, хотя по-прежнему сопровождал всюду священника лишь под видом слуги.
К тому времени, когда под мышками и между ног у меня начали расти волосы, я уже изрядно поднаторел в подобных искусствах. Никто, включая дона Франсиско, вовсе не обращавшего на меня внимания, разумеется, об этом не знал — до тех пор, пока однажды, будучи двенадцатилетним подростком, я по оплошности сам себя не разоблачил.
Этому случаю суждено было стать началом целой цепи событий, которые изменили мою жизнь. Причём, как это часто бывает, перемены происходили не постепенно, с неспешной безмятежностью лениво текущей реки, но взрывообразно, словно вдруг пришла в действие огненная гора; испанцы называют такие горы вулканами.
Всё произошло во время осмотра одного управляющего гасиендой, который жаловался на боль в животе. Прежде мне этого испанца видеть не доводилось, но люди говорили, что это новый управляющий самой большой в долине гасиенды, принадлежавшей некоему дону Эдуардо де ла Серда. Которого я, кстати, тоже отродясь не видал.
Дон Эдуардо де ла Серда был gachupin, носитель шпор: так называли чистокровных испанцев, родившихся в самой Испании. Да, представьте, конкистадоры различались по месту рождения. Вот, например, наш господин, дон Франсиско, родился уже в Новой Испании, а потому, согласно господствовавшим в обществе представлениям, при всей чистоте крови и несмотря на то что являлся владельцем большой гасиенды, официально именовался criollo, креолом. А креолы, всего лишь из-за того, что им не посчастливилось родиться в Испании, считались стоящими на общественной лестнице ниже gachupines.
Правда, amigos, для индейцев и полукровок никой разницы между этими категориями белых господ не было. Шпоры и тех и других пускали кровь одинаково больно.
Итак, однажды нашего священника пригласили в дом дона Франсиско, чтобы тот осмотрел гостившего у нашего хозяина соседского управляющего Энрике Гомеса, внезапно занедужившего после полуденной трапезы. Я сопровождал отца Антонио в качестве его слуги и нёс кожаную сумку, в которой он держал свои медицинские инструменты и флаконы с основными снадобьями.
Когда мы пришли, управляющий лежал на кушетке. Отец Антонио принялся рассматривать больного, а тот почему-то уставился на меня. Что-то в моём облике привлекло его внимание, впечатление было такое, будто Гомес когда-то раньше видел меня и теперь узнал, несмотря на боль. Что само по себе было весьма необычным: испанцы никогда не замечают слуг, особенно метисов.
— Видишь, — молвил дон Франсиско, обращаясь к священнику, — наш гость вздрагивает, когда ты нажимаешь ему на живот. Небось перенапряг брюшные мышцы, поскольку лежал на слишком многих индейских девицах дона Эдуардо.
— Девиц слишком много не бывает, дон Франсиско, — откликнулся управляющий, — но, может быть, я и вправду перенапрягся. Слишком рьяно предавался утехам, да и оседлать иных из женщин нашей деревни не легче, чем ягуара.
Он загоготал, обдав меня резким запахом чили и других пряностей, поглощённых им за обедом. Испанцы с удовольствием использовали многие позаимствованные у индейцев острые приправы, но желудки белых людей иной раз сопротивлялись. Вот и сейчас больному необходим был отвар из козьего молока и корня йалапа, чтобы очистить внутренности.
— Труды и девицы тут ни при чём, всё дело в полуденной трапезе, — ляпнул я и тут же сообразил, что совершил непростительную глупость.
Лицо дона Франсиско побагровело от гнева. И то сказать — мало того что я дерзко усомнился в его диагнозе, так ещё фактически обвинил хозяина в отравлении гостя.
Отец Антонио замер с разинутым ртом.
Дон Франсиско наградил меня увесистой оплеухой.
— Ступай наружу и жди.
С угрюмым видом я поплёлся на улицу и присел на корточки, дожидаясь неминуемой порки.
Через несколько минут дон Франсиско, управляющий и отец Антонио вышли наружу: они перешёптывались, и, поскольку смотрели на меня, речь явно обо мне и шла. Мало того, управляющий, похоже, говорил насчёт меня нечто такое, что дона Франсиско повергало в недоумение, а отца Антонио — в испуг. Причём в нешуточный. Я в жизни не видел, чтобы лицо доброго священника было так искажено от дурных предчувствий.
Наконец дон Франсиско поманил меня к себе. Я был высоким для своих лет, но довольно тощим.
— Посмотри на меня, мальчик, — велел управляющий и, взяв меня рукой за подбородок, принялся поворачивать моё лицо из стороны в сторону, словно в поисках какой-то отметины.
Кожа на его руке была темнее, чем на моём лице, потому что у многих чистокровных испанцев она буквально оливковая, но цвет кожи мало что значит в сравнении с чистотой крови.
— Ты понимаешь, что я имею в виду? — сказал он нашему хозяину. — Тот же самый нос, уши — посмотри на его профиль.
— Нет, — возразил священник. — Я хорошо знаю того человека, и сходство между ним и этим мальчиком хоть и имеется, но лишь самое поверхностное. Уж я-то в таких вещах разбираюсь, можете мне поверить.
О чём бы там ни говорил священник, но по выражению лица дона Франсиско было видно, что верить ему он как раз не склонен.
Не желая спорить при мальчишке, дон Франсиско отослал меня к загону для скота, и я уселся на землю возле ограды, в то время как трое белых мужчин продолжали оживлённый разговор, то и дело поглядывая в мою сторону.
Наконец все трое снова ушли в дом, но дон Франсиско очень скоро вернулся с верёвкой из сыромятной кожи и плетью, какой погоняют мулов, привязал меня к коновязи и задал самую сильную порку в моей жизни.
— Запомни раз и навсегда, паршивец: в присутствии испанца ты не должен раскрывать свой грязный рот, пока тебе не прикажут. Ты забыл своё место. Ты метис, полукровка, и впредь больше не забывай о том, что такие, как ты, — все сплошь дураки, лентяи и годятся лишь прислуживать людям достойным и благородным.
Однако, говоря всё это, он упорно таращился на мою физиономию, а потом взял за подбородок и тоже принялся вертеть моё лицо из стороны в сторону, как только что делал управляющий. После чего извергнул особенно грязное ругательство.
— Сходство несомненно, — заявил он. — Эта сука спала с ним.
Отшвырнув меня в сторону, дон Франсиско схватил плеть и устремился, прыгая с камня на камень, к деревне на другом берегу реки.
Вопли моей матери были слышны по всей деревне, а по возвращении я нашёл её в нашей хижине: Миаха валялась в углу с разбитой губой, расквашенным носом и подбитым, уже заплывающим глазом.
— Выродок! — заорала она и ударила меня. — Проклятый метис!
Я в ужасе отпрянул. Порка, полученная от других, тоже не радовала, но то было дело привычное, а вот чтобы родная мать попрекала меня смешанной кровью, это уж вовсе никуда не годилось. Я выбежал из хижины и укрылся на нависавшей над рекой скале, где ударился в слёзы, уязвлённый не столько плетью дона Франсиско, сколько словами матери.
Там меня и нашёл священник.
— Жаль, что так получилось, — промолвил он, давая мне кусочек тростникового сахара. — Но ты сам виноват, Кристо: забыл, кто ты и где твоё место. Взял и раскрыл при всех, что смыслишь во врачевании. Ладно ещё, что они не узнали про книги, которые ты читаешь, — страшно подумать, что бы тогда было.
— А почему дон Франсиско и тот другой человек так странно на меня смотрели? Что наш хозяин имел в виду, когда сказал, что моя мать с кем-то спала?
— Кристо, что касается твоего рождения, то тут есть определённые обстоятельства, о которых ты ничего не знаешь и никогда не узнаешь. Ради твоего же блага это лучше хранить в тайне, ибо в противном случае ты подвергнешься опасности.
Добрый священник больше не сказал ни слова на сей счёт, лишь обнял меня и добавил:
— Твой единственный грех в том, что ты родился.
На гасиенде в ходу были не только лекарства учёного священника — индейская колдунья, да и многие деревенские жители обходились собственными средствами. Зная, что росшие кое-где у реки растения с широкими листьями изрядно способствуют заживлению ран и ссадин, я нарвал их целую охапку, смочил в воде и принёс матери. Чувствуя себя виноватым — ведь из-за меня досталось и ей, — я наложил целебные листья Миахе на больные места.
Она поблагодарила меня и сказала:
— Кристо, я знаю, что тебе тяжело. Ты даже не догадываешься, в чём дело, но если когда-нибудь узнаешь всё, то поймёшь, что хранить тайну было необходимо.
Больше я от неё ничего не добился.
Позднее, когда священник снова удалился к дону Франсиско и управляющему, я тайком проник в его каморку, позаимствовал кое-какие порошки и, изготовив целебную смесь, приложил её к лицу матери для уменьшения боли. Как мне было известно, наша деревенская колдунья применяла отвар из собранных в джунглях трав, чтобы погружать больных в сон, потому что, по её мнению, благие духи проникают во сне в человеческое тело и борются с недугом. Я тоже верил в целительную силу сна, а потому отправился к нашей ведьме — попросить сонной травы для больной матери.
Колдунья жила за пределами деревни, среди зарослей кустарника и деревьев. Всякий, кто подходил к её небольшой хибаре из глинобитного кирпича, крытой магуэй (так у нас называют агаву), мигом понимал, что видит перед собой жилище ведьмы: об этом говорили обрамлявшие дверной проем перья птиц и скелеты животных. А над входом красовалось и вовсе настоящее чудище из ночного кошмара: голова койота, тело орла и хвост змеи.
Когда я вошёл в дом, колдунья сидела, скрестив ноги, на земляном полу перед маленьким очагом и сушила на плоском камне зелёные листья. Опалённые, сморщившиеся, они издавали едкий дымный запах. Изнутри лачуга выглядела менее причудливо, чем снаружи. Повсюду можно было видеть черепа, в том числе и сильно походившие на человеческие, хотя хотелось верить, что они всё-таки обезьяньи, а также и вовсе какие-то таинственные, пугающие предметы.
На языке ацтеков имя этой женщины означало Цветок Змеи.
С виду Цветок Змеи никак нельзя было назвать ни старой, ни уродливой: черты её лица были резкими, типично индейскими; нос — тонким, глаза — чёрными, как обсидиан, но с золотистыми крапинками. Кое-кто из жителей деревни верил, что эти очи способны похищать души и вытягивать чужие глаза.
Она была тикитль, целительницей-знахаркой, пользовавшей больных природными средствами — травами, кореньями и отварами. Однако этим её способности не исчерпывались; деревенская ведьма владела тайными тёмными искусствами, непостижимыми для испанцев, с их логикой и стремлением установить повсюду свои законы. Например, когда у нашего деревенского касика возникла смертельная вражда с одним вожаком каравана мулов, Цветок Змеи наслала на обозника проклятие, а потом изготовила глиняную куклу, похожую на него, но с камнем в животе. И что бы вы думали — кишки этого человека затвердели, он не мог испражняться и наверняка умер бы в страшных мучениях, не помоги ему тикитль из его родной деревни. Та колдунья сделала точно такую же куклу, разбила твёрдый ком в животе и разрушила заклятие. Болезнь отступила.
Вы скажете, что это никакая не магия, а одна глупость. Бредни невежественных, неразумных, как дети, дикарей. Всё, конечно, может быть, но разве рассказы о магии тикитль более несуразны, чем поучения иных священников, описывающих дьявола в виде garrancha, мужского члена? Или их же рассказы о том, что спасение человечества якобы исходит от мертвеца, приколоченного гвоздями к кресту?
Когда я вошёл в хижину, Цветок Змеи даже не подняла глаз.
— Мне нужен сонный отвар для моей матери.
— У тебя нет матери, — сказала она, так и не взглянув на меня.
— Что? Даже у метисов есть мать, колдунья. Это только вы, ведьмы, рождаетесь из грязи и помёта летучих мышей.
Моей матери нужен отвар, пусть она заснёт, чтобы духи сна смогли побороть недуг.
Но хозяйка продолжала ворошить зелёные листья, темневшие и дымившиеся на плоском камне.
— Метис входит в мой дом, дабы попросить об одолжении, а вместо этого оскорбляет меня. Неужели старые боги ацтеков настолько ослабли, что полукровка может оскорблять женщину с незапятнанной кровью?
— Прошу прощения, Цветок Змеи. Я так переживаю за больную мать, что забыл своё место.
Я смягчил тон хотя бы потому, что, не больно-то веря в силу древних богов и духов, понимал: знахаркам, следующим тайными тропами, ведомо много сокровенного и умения их обширны. Мне очень не хотелось из-за пустяковой ссоры обнаружить потом в своей постели змею или отравиться за обедом.
Я кинул на землю рядом с колдуньей маленький кисет из оленьей кожи. Она поворошила дымившиеся листья, не глядя ни на кисет, ни на меня.
— И что это? Сердце обезьяны? Размолотые кости ягуара? Какую магию знает мальчик-метис?
— Испанскую магию. Это медицинское снадобье... Не такое сильное, как твоё, — торопливо добавил я, — но другое.
Я увидел, что Цветок Змеи заинтригована, но слишком горда, чтобы признать это.
— Магия бледнокожих слабаков, которые, не в силах противостоять богу солнца, обгорают и падают в обморок.
— Я принёс это, чтобы ты сама убедилась, сколь смехотворно слабы испанские снадобья. Порошок, что внутри этого кисета, отец Антонио использует, чтобы прижигать кожные наросты. Его смешивают с водой и растирают на больном месте. После этого нарост исчезает, а место, где он был, некоторое время растирают раствором послабее, чтобы не дать болезни вернуться.
— Ба! — Она пнула кисет, и он полетел через комнату. — Мои зелья сильнее!
Цветок Змеи соскребла зелёное вещество с раскалённого камня в маленькую глиняную чашку.
— Вот, метис, отнеси это Миахауцуитль. Это сонный отвар, я специально его приготовила, зная, что ты придёшь.
Я изумлённо уставился на колдунью.
— Но как ты догадалась, что я приду за снотворным?
Она визгливо рассмеялась.
— Я много чего знаю.
Я потянулся за чашкой, но Цветок Змеи отодвинула её, смерив меня оценивающим взглядом.
— Ты вымахал, как стебель маиса под солнцем. Ты больше не мальчик. — Ведьма ткнула в меня пальцем. — Я дам тебе это снадобье, и духи сна исцелят Миахауцуитль, но взамен ты должен будешь послужить мне.
— Каким образом?
Она снова визгливо рассмеялась.
— Узнаешь потом, метис, всему своё время.
Я поспешил обратно к матери, оставив кисет из оленьей кожи у колдуньи. У неё на тыльной стороне ладони имелся как раз такой нарост, какие отец Антонио легко сводил у испанцев с помощью ртутной смеси. Именно это средство я и принёс ведьме. Мне было понятно, что Цветок Змеи страшно из-за этого нароста переживает, ведь неспособность колдуньи самой избавиться от кожного недуга могла заставить жителей деревни усомниться в её магии. И то сказать: под силу ли ей изгонять демонов хвори из других, если она не может помочь себе?
На обратном пути я принюхался к снадобью, которое дала мне Цветок Змеи, и мне стало любопытно, из чего оно состоит. Я узнал мёд, лайм и октли — сильнодействующий напиток, сходный с пульке, который делают из перебродившего сока агавы. Входили в состав снадобья и другие травы, в том числе, как я узнал позже, йойотль, снадобье, которое жрецы ацтеков использовали для успокоения и умиротворения тех, кто предназначался в жертву богам. Их опаивали йойотлем перед тем, как вырезать сердце.
Три дня спустя колдунья востребовала с меня долг. Явившись ночью, она повела меня в джунгли к тому месту, где когда-то мои предки-ацтеки приносили детей в жертву богам. Накидка с капюшоном покрывала Цветок Змеи с головы до пят. Я последовал за ней с опасением: руки женщины скрывал плащ, но пальцы ног были видны — и к каждому был прикреплён коготь. А что ещё могло таиться под длинной накидкой, просто боязно было подумать.
Однако, хоть меня и прошиб холодный пот, это нежданное приключение отвлекло меня от тревог менее таинственного, но более ощутимого свойства. После того случая с управляющим отец Антонио и Миаха несколько раз заводили какой-то спор, и хотя, стоило мне приблизиться, отсылали меня прочь, не давая услышать ни слова, и так было ясно, что речь идёт обо мне.
Цветок Змеи и я битый час плутали по джунглям, пока не вышли к почти полностью заросшей лианами и другими растениями каменной пирамиде. До сих пор мне ни разу не доводилось видеть древних святынь ацтеков, хотя об этой пирамиде я знал из разговоров, что велись в деревне. Священник категорически запрещал прихожанам посещать такие места, не говоря уж о том, чтобы там молиться или совершать какие-то обряды. Это считалось святотатством.
В сумрачном свете полумесяца Цветок Змеи с ловкостью лесной кошки вскарабкалась по ступенчатому склону храма и теперь ждала меня возле большого и плоского жертвенного камня. Колдунья скинула накидку из тростника, и я, увидев, что было надето под ней, вытаращился от изумления. Нижнюю часть тела женщины прикрывала юбка из змеиной кожи, а большая, полная грудь оставалась обнажённой. Между сосков свисало ожерелье из крохотных ручек и сердечек. Как я ни присматривался, но определить с уверенностью, кому они принадлежат, обезьянкам или младенцам, так и не смог.
Храм поднимался на высоту пятидесяти футов — просто карлик по сравнению со многими величественными храмами ацтеков, о которых я слышал, — но в лунном свете он показался мне исполинским. Когда мы стали приближаться к вершине, я затрепетал: ведь на этом месте когда-то тысячами приносили в жертву детей.
Моя спутница была одета как Коатликуе, Женщина-Змея, богиня-покровительница земли, мать луны и звёзд. Поговаривают, что вызывающее суеверный ужас ожерелье Коатликуе было сделано из рук и сердец её собственных детей, убитых страшной богиней за непослушание.
И место, где мы сейчас находились, предназначалось как раз для такого рода мрачных деяний. Здесь малых детей зверски убивали, принося в жертву Тлалоку, богу дождя. Слёзы детей символизировали падающий дождь, и чем сильнее они плакали, тем больше было надежды на то, что дождь напитает дающий жизнь маис.
— Зачем ты привела меня сюда? — спросил я, положив на всякий случай руку на костяной нож, который прихватил с собой. — Если ты хочешь моей крови, ведьма, то увидишь, что так просто я не дамся.
Цветок Змеи пронзительно рассмеялась.
— Нет, юный несмышлёныш, я хочу вовсе не крови. Ну-ка, спусти штаны.
Я испуганно попятился, прикрывая своё мужское достоинство.
— Глупый мальчик, это не будет больно.
Колдунья достала из-под своей накидки маленький свёрток, откуда извлекла священную оленью кожу, которую использовала при лечении, и глиняную чашку. К этим предметам добавились оленье ребро и мешочек из сыромятной кожи, содержимое которого ведьма высыпала в чашку. Потом она опустилась на колени на камень для жертвоприношений и начала толочь содержимое костью.
— Что это? — спросил я, встав на колени рядом с ней.
— Кусочек высушенного сердца ягуара.
Ведьма достала орлиное перо и, порезав его на кусочки, тоже добавила в чашку.
— У ягуара есть сила, а орёл воспаряет ввысь. Обе эти способности необходимы мужчине, чтобы доставить удовольствие своей женщине и произвести на свет много детей.
И добавила в чашку какой-то тёмный порошок.
— Это высушенная змеиная кровь. Змея может раздвинуть челюсти, растянуть желудок и проглотить то, что в несколько раз больше её по размеру. Мужчине, чтобы заполнить отверстие женщины и удовлетворить её, тоже нужна способность увеличивать размер.
Цветок Змеи тщательно размешала полученный состав.
— Я не стану пить это.
Её смех прозвенел в ночных джунглях.
— Не бойся, глупыш, от тебя и не требуется ничего пить, ты нужен, чтобы усилить снадобье. А предназначено оно для другого человека, чей тепули уже не набухает так, чтобы он мог доставить женщине удовольствие и заставить её понести.
— Этот человек больше не может делать детей?
— Мало того, он не способен получить удовольствие сам и доставить его своей женщине. Но это зелье вновь сделает его тепули большим и твёрдым.
Её чёрные с золотистыми крапинками глаза проморозили меня до костей, её тёмная сила поглотила меня. Я послушно лёг на спину на жертвенный камень, в то время как Цветок Змеи развязала мой верёвочный пояс и спустила штаны, обнажив причинное место. Хотя мне ещё ни разу не приходилось ложиться с женщиной, я видел дона Франсиско в хижине с моей матерью и знал, что, когда он покусывал её грудь, его garrancha увеличивался в размерах.
Цветок Змеи нежно погладила мой член.
— Твой молодой сок сделает этого мужчину могучим как бык, когда он возляжет со своей женщиной.
Её рука была сильной и двигалась в уверенном ритме. Мне стало приятно, и я невольно улыбнулся.
— Вот видишь, прикосновение женщины к мужскому месту доставляет тебе удовольствие. А теперь я должна буду вобрать твой сок, как телёнок, сосущий молоко матери.
И колдунья приложила губы к моему garrancha. Её рот был горячим и влажным, она энергично действовала не только губами, но и языком. Это возбуждало меня всё сильнее — я засунул garrancha глубже ей в рот и стал двигать им взад-вперёд, сильнее и сильнее, подгоняемый жгучим желанием засадить его ведьме в самое горло.
Потом внезапно всё оборвалось — мой жизненный сок извергнулся прямо ей в рот.
Когда я остановился, ведьма наклонилась и выплюнула сок в глиняную чашку, в которой уже находились другие ингредиенты зелья. Потом она снова взяла мой, ещё не опавший, член в рот, слизала остатки семени и снова сплюнула в чашку.
— Айоо, мальчик-мужчина, у тебя достаточно сока, чтобы наполнить типили трёх женщин.
А на следующее утро я оказался буквально выброшенным из прежней жизни, как лава из жерла вулкана.
— Мы покидаем деревню, — заявил падре Антонио, разбудив меня в родной хижине. Он выглядел очень странно: бледный, осунувшийся, с покрасневшими от бессонницы глазами. Добрый священник явно нервничал.
— Ты что, всю ночь боролся с дьяволами? — спросил я.
— Да, и потерпел поражение. Бросай скорее свои вещи в мешок, мы уезжаем немедленно. Мои пожитки уже в повозке.
Тут я догадался, что отец Антонио имел в виду не просто поездку в соседнюю деревню. И он подтвердил это, заявив:
— Мы покидаем гасиенду навсегда. Чтобы через пару минут ты был готов!
— А как же моя мать?
Падре Антонио остановился на пороге хижины и уставился на меня так, словно мой вопрос его сильно озадачил.
— Твоя мать? У тебя нет матери.