И сам-то я знаю, что стар и во многом уже не разумен!..
Знаю и то хорошо, что доброй половине никто не поверит, зло посмеется и отвернется презрительно, как от небывальщины и старины, как отворачивается девушка от стариковских глаз, в которых вспыхнул при встрече запоздалый затаенный огонь…
Ин все равно не повадно: темно у меня в избе и в глазах у меня потемнело!..
Вижу я только, как прислонившись у печки ухваты и клюшки, широко разинули рты, как у двери у самого входа, где висит рукомойник, большая лохань выставила в темь оба уха, как молочная шайка в углу, над которой нагнулся неразумный телок, выпятила настороженное ухо:
Не будете вы меня слушать, так я нагуторюсь и с ними!..
В то время плохо совсем приходилось мужикам, отбившимся от православного стада…
Все веры, кроме единой, — вера — венец государства, — были неправые и всякий, без особой различки, кто не по леригии шел, прозывался столовером, хотя и был христианского роду и за столом трапезовал, как и не все же… только со своею посудой… Да экая важность…
Это уж больше так — столоверы! — для ради насмешки перекобылили мирские попы…
Дело не в прозвании: сами столоверы тогда были другие!..
Теперь-то у них все сошлось, можно сказать, к пустякам: что правильнее троеперстие, али щепоть и как угоднее богу возглашать: веков, али веком?.. Правду сказать: пустая это и зрячая штука, что же бог те выходит: дурак!..
Из-за одного из-за этого нечего зря лезть на рожон… вера в человеке гораздо глубже сидит!.. Как перекрестишься, и как возгласишь — не все ли это равно… Вон теперь как пошло: совсем лба не крестят… И тоже, пожалуй, что и это не в счет, потому: в делах веры важит больше не то, что в рот, а… что изо рта…
Сказано же: аще бога любит, а брата… норовит за воротки… что тому бывает… То-то!..
У стариков, во многом, если хорошо и умно рассудить, была куда голова больше на месте, чем теперь у какого-нибудь бородача, который скулит об изгнании веры, ему бы, вишь, только с тарелочкой по церкви ходить да собирать в нее божьи слезки — мужичьи гроши!..
Полно-ка, вспомни, как инакую веру гнали, было время, сами попы: поличные да десятские, словно разбойника, посмотришь, поймали, с душегубами настоящими вместе в Сибирь на поселение ссылали, кто им в раскосок шел да в разрез про бога говорил, а все отчего… были злы и глупы!..
Вера в человеке — весь мир!..
Убить ее никогда ничем не убьешь!.. Разве вот сама она сгаснет, как гаснет лампада, в которую набьются с ветра глупые мухи, летя из темноты на лампадный огонь… как сгаснет может и… мир!..
Много с самой ранней поры передумал Спиридон Емельяныч с братом Андреем о вере…
Самое главное: вера без дел?.. Вот вопрос!..
Были молоды оба и по силе во всех Гусенках им не было равных… куда бы кажется силищу девать?.. Спиридон Емельяныч однажды осерчал за что-то на лошадь на пашне и у всех на глазах так долбанул ее по хребту кулаком, что она присела, бедная, и в этот день уж совсем не пахала…
Были оба жадны до работы, трещало все у них под рукой и ломилось, землю пахали, так что ахали мужики: борозда, как канава, прокос пройдут, две тройки проедут, а все не усиделось дома…
Православный чин не по духу пришелся…
Неправды много!..
Думали, думали оба они, как тут им быть, и решили в одночасье в монахи итти, бежать на гору Афон!..
В одно время так и сделали: не простившись и не сказавши старикам ничего, потому что только зря бы завыли, бросили они им на старые руки большое хозяйство и сами куда неизвестно ушли… Видел только их в то утро пастух поутру, когда еще из ночного лошадей не залучал, как они пробирались как воры задами, да и принял их за воров… Думал, что цыгане с обротью по лошадей, почему и не окликнул, а только притаился: куда-де пойдут… Потом в Гусенках говорил:
— Братья ушли на зарю!..
Долго Емельянычи болтались по белому свету, где только не побывали, в монастырях разных одного звону сколько переслушали, а все что-то сзади пихало вперед и вперед…
Пришли так братья на гору Афон, гора высокая, выше ее на свете и другой-то, пожалуй, нет, в облако вершиной своей уходит и с нее, с вершины самой главной, видно, что на небе за облаками делается…
Только нечего зря говорить: престола они там не увидали, как болтают иные!..
На Афоне братья сначала служками поступили, а потом и постриглись. Стали они монашить, друг от дружки, в разных кельях, поодаль.
Так и промонашили бы они, может, всю жизнь, потому что в монастыре им поначалу очень понравилось, больно гора, главное, высока, на ней и человеку как-то легче дышать и думать можно правдивей на такой горе о боге и вере, да и строгота была в монастыре, знашь, какая: в та поры не было еще отврата и пьянства среди монахов, монаси были, что надо, и брюхо у них не росло, как бабье беремя…
Да видно было им не суждено!..
В первый же день после пострига, когда Спиридон Емельяныч пришел от вечерни в свою келью, случилась с ним история, про которую он ни слова долгое время никому не говорил…
Когда Спиридон Емельяныч зажег лампадку пред образом Всех Скорбящих и вздумал пред всенощной немного прилечь, он на постели увидал толстую рыжую девку… Руки у нее были раскинуты в стороны, словно налитые, крепкие, как репяные, и стыд прикрыт еле монашьей скуфьей… Нагая! Лежит девка на голых досках его монашеского убогого ложа и так-то хитро подмигивает Спиридону: дескать, эй ты там, монашек божий… Хошь бородой покрой, хошь рогожей!
— Тьфу!.. — тут же сплюнул Спиридон Емельяныч…
А девка глядит в искосок: по всему телу рассыпаны веснушки, ради соблазна плотской чорт всегда эти веснушки носит за пазухой, только если молитву во-время сотворить, так веснушки будут уже не веснушки, а так, сор на полу… Всегда они у этого чорта наготове в полной горсти…
Спиридон Емельяныч хорошо это знал, сплюнул опять и перекрестился.
— Кто ты такая будешь, рыжая погань? — спрашивает он, мало, правду сказать, чего струсив…
Девка напружила груди, уперлись они ей в подбородок, и из сосков полилось молоко, на щеках девки загорелся румянец, как пламя, срываясь со щек языками, как костер на ветру, и губы вдруг налились малиновым соком, словно их раздавили, и по всему телу так и запрыгали быстрой дрожью под тонкой кожей едва заметные жилки…
— Вот так дойла! — удивляется про себя Спиридон Емельяныч, девок он во всей их натуре еще не видал, — когда бывало купаются деревенские на пруду али в реке, так всегда в сторону, пытают, бывало, охальничать: Дон-дон-Спиридон… Спиридон пройдет и… хоть бы ха!..
— Кто ты? — шопотом спрашивает опять Спиридон Емельяныч…
— Плоть твоя, Спиридон Емельяныч… твоя непомерная плоть!..
— Аминь, рассыпься!..
Да не помогает…
Девка как ни в чем не бывало: лежит и лежит, и из грудей у нее течет молоко, как из коровьего вымя с утелу…
Нечего делать: лег Спиридон Емельяныч на голом полу, от той же силы должно быть тут же заснул и всю ночь прогрезил, что рыжая девка катается на нем по келье верхом и что величиной она сама с Афонскую гору и что грудь у нее, как обрыв у горы, который выходит к самому морю и висит над морем, как только — дивиться надо! — не оборвется!.. А из грудей за ночь налилось молока по самый приступок и Спиридон плавает в нем и подняться на ноги не может… девка сидит на нем верхом и, слышно, она, как монастырский колокол, над головой выбивает в ухо своим проклятым боталом:
— Дон-дон-дон — Спиридон!..
Поутру проснулся Спиридон Емельяныч, глядит, и всенощную проспал, и к ранней теперь опоздаешь… Посмотрел Спиридон Емельяныч на голые доски: вроде как никого!..
Только рясу ему словно пробило дождем!..
Так и пошло изо дня в день… Спиридон ни гу-гу никому, а сам сон и аппетит потерял, сохнуть стал и так спал с лица, что больше смахивал на худого медведя, чем на монаха…
Так и промаялся бы Спиридон Емельяныч и высох в щепу, если б все не разрешилось помимо его…
Покаялся как-то ему Андрей Емельяныч, что видит он в главном соборе часто какого-то большого монаха, с клобуком на голове чуть ли не в аршин величиной, потом его никогда не встречал, ни за трапезой, ни на какой монастырской работе…
Этот-то самый монах будто ходит по церкви, заложивши руки за спину как староста, и только и делает, что тушит и зажигает лампады и свечки перед образами, и ни разу не заметил Андрей Емельяныч, чтобы он при этом хоть бы как-нибудь лоб перекрестил…
— Ты бы сегодня встал рядом со мною: я тебе его покажу!..
— Наверно это брат-келарь! У него такое лицо, словно онучей закрыто… никогда хорошо не разглядишь и редко узнаешь…
— Да нет, уж не келарь!.. Я домекался!..
На поверке так и оказалось: вовсе не келарь!..
Как ни толкал Андрей Емельяныч Спиридону в бока, показывая чуть рукой, ничего Спиридон не увидел… Верно, что лампады, которые гаснут, а какие горят, а чтобы кто-нибудь невидимо их зажигал, так этого Спиридон Емельяныч, нечего зря говорить, не увидел…
Подивились только братья такому навожденью, выйдя из церкви…
Тут-то Спиридон и рассказал брату, что и у него не все слава богу!
— Что бы это такое значило, вот напасть какая! — сказал Андрей Емельяныч, выслушав брата с дрожью по всему телу и расставаясь у самой калитки…
— Надо крепкий пост наложить!..
— Верно, что надо… может перст!.. Давай-ка завтра за дело!..
— Откладывать неча: у чорта каждая минутка на чику!..
Стали они оба себя бичевать в тайне от монашеской братии, чтобы кто-нибудь не сглазил да не рассказал, в Афонском лесу нашли такой уголок, куда ходили грешить богомолки. Чего-чего только с собой не делали: и батогами друг дружку били до крови, и крапивой жгли по битому месту, и древесную кору вместо хлеба жрали, молились так, что у обоих ребра стали глядеть на улицу, а ничего не помогает — у Спиридон Емельяныча голая девка по-прежнему на досках лежит и коса у нее растет с каждым днем все гуще и дольше, и становится все рыжей да отливистей, а перед Андреем во время святой службы некий монах, для всех остальных невидимый, тушит и зажигает безо всякой надобности перед образами лампады…
Долго терпели братья…
Потом открылись все же игумену на духу, но игумен наложил на них такую епитимию, которая показалась им пустяком.
Скоро братья решили из монастыря убежать, не видя уже ни в чем, и ни в чем не находя больше спасенья…
Разные бывают черти на свете…
…А про такого вот чорта небось ни один поп не слыхал!..
Потому и не слыхал, что у себя под носом не видит!..
А есть и такой, и самый-то страшный изо всей их чортовской братии, потому что самый он… хитрый… Мудрость и простота — это от бога, а чорт… глуп и хитер!..
Рассказывал про такого соборного чорта брат Спиридона Андрей Емельяныч, когда они воротились с Афона домой и стали первое время жить, как и не все же…
Этот самый соборный чорт и был главной причиной, по которой братья дали с Афона тайно от монашеской братии тягу, оставивши после себя надолго недоуменную и нехорошую славу… Случилось это все как:
Не знаю как теперь, а в то время, про которое у нас идет речь, стояла на самой макушке святой горы небольшая церковка, построенная в дальние поры безвестным купцом, памяти какого-то тож безыменного рода и неведомой земли странника и богомольца Варсонофия…
По имени если судить, так мужиком этот странник, видимо, не был, хотя после него и остался домотканный посконный армяк.
У нас, мужиков, таких имен не дают по причине их трудного на язык произношения, а также еще и из-за того, что с таким именем еще в ребятишках на смерть задразнют…
Так вот дело-то в том, что настоящего имени этого странника никто хорошенько не знал, почему при погребении уже монахи по монашеству своему нарекли его: Варсонофий!..
Так у иных мужиков всегда и бывает, когда не за свое дело возьмутся: у всех свое имя родится в купели, а у этого прямо в могилу пошло!..
Этот самый странник Варсонофий и принес в свое время на Афон неугасимым в дороге огонь на копеечной свечке, которую зажег он в светлую утреню от лампады над гробом осподним в святой земле Палестине… Как уже сподобило его донести такую даль столь малый огонь, никто хорошо и наверную не знал, тогда легче было человеку поверить, потому что куда было меньше жулья, — только монахи так объясняли всем богомольцам и странникам: донес он, де, странник божий Варсонофий, святой огонь, спрятав его в рукав армяка, а шел, де, все время по берегу моря в обход, по камушкам позаодаль волны, которая всю дорогу бросалась на него, аки тигр рыкающий, потому что с моря как на беду все время, как шел Варсонофий, дул бешеный ветер в обе щеки и от ветра того много кораблей и лодок в море потопло… Святой же огонь остался в рукаве армяка нетушимым!..
Некий купец, пожелавший остаться безвестным, был самовидцем и свидетелем прихода этого странника на Афон и всей этой истории, и во увековечение памяти его выстроил храм. Странник сей в тот же день, как пришел на гору Афон, прожил только до ранней службы: с блаженной улыбкой во все его широкое и скуластое лицо тихо преставился он во время обедни, не обронивши и после смерти горящей свечки из рук…
Смерть, объяснили монахи, поставила его пред алтарным образом в главном соборе, вынула из него с ижехерувимною песнью убогую странничью душу, а свечки с палестинским огнем в похолодевших руках не загасила… потому огонь тот от последнего вздоха за мир спасителя мира!..
Остался после странника посконный армяк и в этом армяке и впрямь был один рукав немного прожжен… Висел он долгое время в надмогильном храме, как мужичья хоругвь и святыня… Бабы прикладывались к армяку и под ним висела железная кружка с замочком, в которую капали мужичьи полушки, как капли с крыши после большого дождя…
Правда, если все это и было, так было очень давно…
Сколько лет тому будет, поди, и сами монахи счет потеряли, теперь если пойдешь на гору Афон к нему приложиться, так от него уж, да может и от самого странника Варсонофия, никакой памяти и следка не осталось…
Армяк — мужичья одежа: не риза!..
Только с тех незапамятных пор на Афоне так и установилось, как безуставное правило, сторожить неугасимым огонь в лампаде пред образом Вознесения в главном соборе, кою зажег в последний раз перед ранней службой и перед своею смертью некий странник, нареченный при погребении Варсонофием…
Каждую ночь между всенощной и ранней обедней оставался при лампаде монах по череду…
Потом с течением времени мало разумные игумены стали налагать епитимию к лампаде за разную провинность, монахи шли на эту сторожу не больно охотно, как раз время, когда хоть немного всхрапнуть от молитвы и от работы, в те времена монахи сложа руки не сидели, за день так упетаются с богом да киркой, что ног не слышат… Тут же опять надо стоять на ногах, читать жития и следить за огнем, подливать в лампаду деревянное масло с елеем и держать в руках фитиль с поплавком, чтобы не упустить огонь, когда фитиль догорит и будет мигать и мелькать, как человек перед смертью мигает глазами…
С той поры соборные двери никогда не знали замка… Во всякий час дня и ночи можно было войти в него и помолиться.
В тот самый вечер, как итти Андрей Емельянычу в очередь перед лампаду, позвал его брат Спиридон к себе в келью: хотел Спиридон испытать, увидит ли брат иль не увидит?..
После вечерни вошли они в Спиридонову келью, и оба долго не могли прямо взглянуть на голые доски.
— Видишь? — первый спросил Спиридон… по-прежнему у него в глазах девка лежала на досках, только лицом к стене и будто сладко, как после любовной утомы, спала…
Но Андрей Емельяныч молчал и только головой качал в ответ, потому что и в самом деле ничего не увидел… Он даже потрогал крайнюю доску и ничего, только вроде как немного все они скрипнули разом, кто-то тихонько словно спросонок… зевнул и на другой бок повернулся…
— Неужели ты так ничего и не видишь? — переспросил Спиридон Емельяныч… спина у девки широкая и могучая, грудь как телега, щеки, как спелые дыни, одним словом, все так, как никогда на яву не бывает…
— Ничего, Спиридон: ровным счетом!
— Вот ведь, скажи на милость!..
— Авось как-нибудь осилим: ты ведь тоже ничего в соборе не видел?..
— Так-то оно так, а будто все же не так! — ответил недоуменно Спиридон Емельяныч…
— Полно, брат: надо богу молиться!..
Помолились они и сели в другой угол как ни в чем вечерять, спокойно повечеряли, потом пошли вместе ко всенощной, а после всенощной Андрей Емельяныч, не заходя к себе в келью, остался в соборе стеречь неугасимый огонь…
Так оно и оказалось, как сказал Спиридон Емельяныч: все же не так!..
Принял Андрей Емельяныч игуменское благословенье и проводил с миром всю монашескую братию и богомольцев, которых как на грех было на этот раз очень немного, а то все кто-нибудь да остался, поставил подставку к лампаде и на подставку положил книгу с золотыми застежками: Жития.
Спервоначалу было все как и всегда, во всем соборе стояла тишина могильная, только один неугасимый и горел в лампаде, у которой Андрей Емельяныч торопливо развернул книгу на середине… житие мученика и страстотерпца… Впрочем, Андрей Емельяныч тут же оторвался от книги и обернулся назад и в первый раз в жизни, сам не зная отчего… немного струхнул… По всем углам и закоулам стояли черные тени, будто сами монахи давно уж из собора все вышли, а тени от их траурных риз, скуфей и клобуков остались на стенах и на полу и теперь живут своей незримой и потаенною жизнью… справляя свой полуночный чин…
Будто служат они свою теневую службу перед образами, и образа в темноте кажутся столь темными, как будто не в храме они, а в курной мужицкой избе провисели не одну сотню годов, дожидаясь пожара… Даже позолота в киотах и серебро на окладах и дорогие камни на венчике богородичного лика и те словно гарью покрылись, и блестки от них нигде не видать!..
«Страшно в церкви в двенадцатый час!.. Недаром в этот час по всей земле кричат петухи… Самое главное: нет никого, в лесу и то менее страшно!..»
Подумал так Андрей Емельяныч над книгой и не заметил того, что она раскрыта на одной и той же странице, и он ее не читает, а только смотрит на одно и то же место: мученика и страстотерпца… и буквы в этом месте шевелятся у него в глазах и складываются в какие-то тайные знаки, Андрей Емельянычу непонятные: титла похожи на большие крючки, на которые страшливые бабы в деревне от воров и чертей на ночь в избу дверь замыкают, а буковки все разбежались кто куда, как распугали их по странице, и они на буквы мало похожи, а похожи больше на каких-то жучков и букашек со слюдяными крылышками, так и трепещущими на спинках у них в призрачном свету от лампады, их и не разглядишь хорошо, а запятые и точки в глазах, как мушкара перед теплой погодой у нас на болоте!..
Так незаметно для себя самого Андрей Емельяныч неизвестно сколько времени простоял над житиями, продумав, видно, совсем о другом, и то ли заснул потом от утомленья над книгой, то ли еще от чего, потому что все же чувствовал Андрей Емельяныч, как льется ему в голову какая-то муть, и из углов темнота помахает на него широкими рукавами и кланяется черными сгустками скуфей и клобуков, — только Андрей Емельяныч хорошо в один час различил перед собой, что житии на подставке сами закрылись, и на книге с боков звонко щелкнули в гробовой тишине золотые застежки…
Вздрогнул Андрей Емельяныч и наскоро перекрестился…
В неугасимой чуть мелькал огонек на поплавке, словно собирался с него улететь, и мигал, как мигает глаз у человека перед скорою смертью, и в этом торопливом и смертном мерцаньи лампады Андрей Емельяныч хорошо различил перед собой высокую фигуру монаха, в высокой скуфье, только теперь из скуфьи еще выпирали кверху кривые рога, загнутые немного в бок, как у бодливого барана, тут же за подставкой для книги переливалась черными волнами широкая ряса, лица под скуфьей он не разглядел, может, потому, что очень уж сразу испугался, когда монаха увидел, а может и потому, что вообще такие черти есть… безликие… У таких чертей все наоборот: под мышкой нос, глаза на затылке, а уши в том месте, на котором сидят…
— Кто ты? — шепотком спросил Андрей Емельяныч…
— Соборный чорт, ваша святость!
— Аминь!.. — шепчет про себя Андрей Емельяныч…
— Не трудись-ка аминить, Андрей Емельяныч, ты умный мужик!.. пойми, что все равно не поможет!.. Мне же тебе надо сказать немного по делу… давно собирался, да… некогда было!..
— Аминь!..
— Задумали вы с братом, можно сказать, совсем дело вам мало чем подходящее…
— …Рассып-…ся!
— Понимаешь?..
— Осподи, владыка живота…
— На манер, значит, странника Варсонофия… то-есть какого там Варсонофия… в мире-то он был совсем не Варсонофий… а попросту Иван по прозвищу Недотяпа!.. хотя мужик был не хуже других…
— …владыко живота моего…
— …только, видишь, была у него в голове такая блажь и нескладиха, а ноги обуяла расторопность, за десять верст за киселем бегал… пошел значит Недотяпа по всему белому свету нивесть зачем шлемать, да так бы и прошлемал, если бы к нам сюда не попал… тут-то я ему… и дух вон: потому, жалко стало мужика!.. Зазря!.. Чего ему, если спросить, так и сам он не думал дознаться… потому: Недотяпа…
— …ты еси упование мое… часть моя еси на земли живых… — путает Андрей Емельяныч со страху псалмы…
— …так вот, Андрей Емельяныч, ваша святость, признаться, и тебя-то с братом мне стало жалко!.. Недотяпа так тот и есть недотяпа, а вы не мужики, а… любота!..
— Аминь!.. Аминь!.. Аминь!.. — еле передохнет Андрей Емельяныч…
— …Так вот тебе говорю: посмотри, к чему всю речь веду… Разуй глаза, сними портянки!.. Стен нехватает, сколько святых!.. А? И большие и маленькие, каких только нет… на иное имя по два и по три… Миколы… Иваны… а покажи ты мне хоть одного мужика среди них, и я тебе сейчас в ножки даже поклонюсь и попрошу благословения, хотя баб, случается, благословляю и я… Видишь, все: князья да попы, на всех кольчуги, ризы горят, где же мужичий армяк?.. Что ты мне скажешь на это?..
Андрей Емельяныч удивленно стал оглядываться кругом, и куда он ни взглянет, там на минуту вспыхнет пред образом огонек, повиснет в темноте на минуту, озаривши лик и всю фигуру какого-нибудь святого, и тут же погаснет и упадет в темноту…
— …что ты мне скажешь на это… Да ничего ровным счетом, потому сказать тут нечего: мужики все в ад пойдут!.. Понял ты это? Потому разве мужику косолапому по огненной нитке через геенну в лаптях пройти?.. не пройти!.. Один разве вот… Недотяпа!.. Да ведь и он теперь не Недотяпа, а… Варсонофий… чин у него… высоко, не перелезешь!.. Понимаешь ты меня, али… по своей мужицкой привычке ничего не понимаешь и… не хочешь понять?..
— Аминь!.. Аминь!.. Аминь!..
— Эко наладил: пока язык не прилипнет!.. Раскумекай хорошенько, что я тебе говорю: иди с братом отсюда хоть на большую дорогу, а только иди и в церкву больше ни-ни… потому все равно: ты мужик, и на том свете, окромя как в аду, места тебе нигде не найдется!.. Только вот что еще: когда будешь уходить, не забудь захватить Недотяпин армяк: мужичья одежа!.. В ней, брат, ни на этом, ни на том свете никуда не пролезешь!..
Сказавши эти слова, монах отвернулся от Андрей Емельяныча и одним дышком задул огонек в неугасимой лампаде, приставивши к ней с другой стороны черную руку, на которой, видел в последний миг Андрей Емельяныч, пальцы сложились в щепоть…
Тьма, как черный ветер, бросилась со всех углов на Андрей Емельяныча, со всех сторон почудилось ему, затолкали сильные руки, запихали под бока костяшки, выгоняя его из собора, волосы зашевелились на голове Андрей Емельяныча и приподняли скуфью у него на голове, и скуфью чья-то невидимая рука сорвала с головы и откинула далеко в соборную темь, и она ударилась где-то об угол и разбилась о камень, как склянка, жалобно на весь собор прозвенело, и в этом звоне послышался ему прощальный колокольный звон с Афонской колокольни, на которой бессменно ходит круглые сутки великий отшельник, вызванивая время и призывая монахов на молитву… пробил двенадцатый час!..
Не помнит Андрей Емельяныч, как он выскочил из собора, как нашел двери на выход и как добрался в осенней — глаз выколи — темноте до братниной кельи… только в эту же ночь оба брата, ничего никому не сказавши и ничего не объяснивши, навсегда убежали с Афона…
Была этой ночью буря большая, море в берег билось с разбегу, на улицу было не выйти, унесет, дождь хлестал наполовину с градом в куриный желток, и потому только по утру монахи, пришедши в обычный час к собору, никого в нем не нашли, хотя все было цело, покровы и оклады как ни в чем не бывало, только в неугасимой огонь не горел, и не было в ней даже фитиля с поплавком, на дне плавали в масле какие-то жучки и ночные черные мухи, которых днем не видит человеческий глаз, потому что живут они ночью…
Позвали тут же игумена, освятили с большим торжеством и печалью лампаду, и никто хорошо не мог объяснить, почему братья убежали из монастыря и почему после них погасла лампада…
Только много спустя, как-то ударил отшельник на колокольне не в час, послушник, прислуживавший ему, побежал со всех ног по ступеням на звонарню, отшельник знаком дал понять, что с ним говорить ему не о чем, потому немедля к нему поднялся игумен… Подвижник, какой уж год ни с кем ни слова не говорил, а тут нарушил обет и опоганил язык лживой человеческой речью…
Приснился в ту ночь отшельнику сон, и по этому сну все так выходило: беглые монахи были совсем по душе своей не монахи, а христопродавцы и погубители истинной веры, что они и в монастырь-то пришли из болотной стороны, где живет вся нечистая сила, только за тем, чтобы в нужное время и в положенный срок скрасть неугасимый огонь правой веры из соборной лампады, зажженной некогда неведомым странником Варсонофием: сей Варсонофий, де, хоть и был при погребении так по монашеству назван, но на самом-то деле был просто посланник божий, и теперь в его могиле нет ни гроба, ни костей после него не найдешь, потому что был он не человек, а только образ его и подобье… Сей-то странник и явился во сне отшельнику и все ему объяснил…
Пророческому сну тут же все поверили, потому что молчальник был и смиренник и вправду большой, тем более нельзя было не поверить, то когда после разговора игумена с отшельником хватились недотяпина армяка, так на том месте, где он висел, даже гвоздя не осталось… Каким способом и когда пропал он из притвора, так и осталось для монахов загадкой, но понемногу стали забывать об этой не суть важной пропаже, и скоро и сама память о чудесном страннике начала забываться, и промеж папертных плит надмогильного храма, похожего издали на большую игрушку, тонким усиком пробивается зеленая травка…
Так с той поры и осталось за сказку: кто же был безвестный странник, нареченный при погребении Варсонофием по монашеству, ангел божий али простой мужик Иван Недотяпа?..
Действительно с собой унесли Спиридон и Андрей Емельянычи армяк столь дивного странника Варсонофия, или этот армяк пропал как по другому, нам трудно об этом судить…
По возвращеньи домой оба брата мало с кем рассусоливали, как, где и что, как это делают все бывалые люди, всегда прибавляя для ради занятности к тому, что и впрямь с ними случалось.
Вернувшись, Емельянычи стариков своих в живых не застали, дом стоял заколочен, на окнах доски набиты, на крыше который год росла по сгнившей соломе густая крапива, и от всего их большого и когда-то обильного, как ни у кого, хозяйства только и остались голуби, которых братья раньше водили.
— Смотри-ка: встречают! — сказал Спиридон, показывая на пару белых голубей, ворковавших громко с похиленной застрехи на дорогу, по которой шли братья к отцовскому дому, — словно знали, что мы вернемся…
— Она: птица!.. — неопределенно ответил Андрей и перекрестился, вступивши на сгнившую ступень галдарейки…
Сильно оба они изменились, сначала и признавать никто не хотел, сбежались Гусенки, как на пожар, на братьев смотреть, оно и действительно было чему изумиться: сколько времени и вести о себе никакой не подавали, а тут враз, взяли да и заявились, как ни в чем не бывало!.. Думали сначала все, что самозванцы, потом как вышли братья на работу, так решили, что они самые и есть, потому памятны были у всех прокосы их и валы в сажень толщиной…
Починили Емельянычи дом живою рукой и сразу принялись опять за хозяйство… Где поработают в поденщину, кой-что продали из барахла после отца, — не прошло и полгода, как колесо опять ровно и упорно в дому завертелось, к тому же Спиридон скоро женился, взял из столоверского зажиточного дома, а Андрей Емельяныч остался на холостой ноге и, как говорили про него мужики, стал еще пуще зашибаться молитвой и книгой…
Правда, в церкви их видали обоих не часто… Видно, что ходили в нее больше для отвода глаз, как тогда и все столоверы, чтобы попы не косились и чего не подозревали, — попы везде нос совали.
Может, так и пошло бы все у них по-хорошему, потому что работники были оба лихие, что пахать, что косить — в монастыре не разучились, а будто даже лучше еще да складнее все у них выходило: Андрей на лугу так уложит травяные валы, издали примешь за иконный оклад, когда трава на другой день от росы пожелтеет, а пашня, как книга с прямыми строками, раскрытая на самой главной странице: только читай, если разум имеешь!..
Может, так и промужичили бы они и смерть бы встретили в свой час, как желанного гостя, да года, знать, через два пришла в волость бумага с сургучевой печатью, и Андрей Емельяныча по этой самой бумаге увезли сначала в Чагодуй, а потом пошли слухи, что под сильным конвоем его повели на Москву, где что-то долго судили за кощунство какое-то или еще за что, бог знает, что с ними там было в дороге, когда они возвращались в Гусенки, — только слышно было потом, что по чьему-то и какому-то постановлению Андрея забрили в солдаты. Спиридон вернулся домой бледный, как смерть, и похудевший, тихий словно ягненок, и как ни приставали к нему с расспросами одногусенцы, отвечал всем одно и то же:
— Все в воле божией!..
И только: мужик был не разговористый!..
С той поры пропал всякий слух про Андрей Емельяныча…
Плели, правда, что будто из солдат он убежал, солоно показалось, но что в побеге его тут же словили и за побег больно отпороли корьем. Андрей, де, с год пролежал в тюремной больнице, а потом и из тюрьмы опять убежал… Тут уж всякие слухи и сказки об нем кончаются…
Решили, что умер!.. Или: убили!..
Спиридон, одним словом, остался без брата…
Прошло так года три с его женитьбы… Жена ему выдалась дородная и красивая баба, забыл как ее по имени звать!.. Давно!.. спокойная и согласная, как редко бабы бывают…
Хозяйство и достаток с каждым днем росли и росли, подымались, как в большой квашне хорошие хлебы… Спиридон начал приторговывать по округе дегтем и маслом в развоз и вообще входить в натуру, покряжел еще пуще и даже на неприметливый глаз еще издали стал бросаться своей непомерной фигурой: не то что был он очень высок — высока и Федора! — Спиридон Емельяныч шел весь в ширину и скоплялся в плечах и груди!..
Глядя на его такую фигуру, немало дивились, пока он жил с первой женой, почему у Спиридона нет никакого приплода…
Живут рыло в рыло, худого слова никогда про меж них не услышишь, здоровьем, можно сказать, бог обоих не обошел, а за три года Спиридон никого и в кумовья не позвал…
Настоящей причины к тому тогда так и не сведали, а на догадки головы нехватало…
Только все потом разъяснилось: жена покаялась на духу перед смертью — а умерла она ровно через три года после венца, — покаялась на духу, что Спиридоновой плоти не знала и прожила с ним все эти три года, как на ветке просидела в тенистом саду, что и сам Спиридон Емельяныч до последнего часа естества ее не касался, согласно обету, который дал он в оное время в Афонском скиту, увидя на своем монашеском ложе в образе рыжеволосой и прельстительной девки свою непомерную плоть…
От сей-то плоти она и отдала богу свою неискушенную душу…
После смерти первой жены Спиридон долго глядел на людей чудными глазами, почти со всеми был всегда мало разговорчив, лишнего слова не скажет, все да да нет, да того да сего, а чтоб разговориться так, по душам, да во весь рот, — так ни-ни!..
От этих Спиридоновых укорительных глаз и молчанья как-то даже всем становилось неловко и теснее кругом: всякий, бывало, свернет с дороги с возом едет иль порожнем, когда с бочкой дегтя в возу встретится Спиридон Емельяныч… долго потом с шапкой в руках будешь смотреть ему в широкую спину и безо всякой причины качать головой…
Другой бы пожалуй спился!..
Прожил так, во вдовстве, Спиридон Емельяныч сколько неведомо лет, он и сам не знал хорошенько на какой десяток ему перевалило, сила все та же, только в бороде да в волосах немного начинало серебреть, как по паутине осенью в первый зазимок…
По хозяйству Спиридон хорошо управлялся, держал до второй женитьбы казака и казачиху и по внешности в обиходе ничем не отличался от других мужиков. Только борода пошире других да в осанке было что-то такое, что всякого заставляло посторониться и уступить свое место, мирщинки гнушался и на сходе всегда отдавал свой стакан какому-нибудь питуху или выливал в землю под ноги, потому отказаться принять в руки мирщинку значило миром погнушаться… старина-матушка!.. — в церковь по-прежнему ходил два раза в год и с каждым днем становился все угрюмей и строже на вид, и все пушистее чернела на оба глаза с легкой проседью бровь, и все торопливей перед ним раздвигался народ на базаре, когда, случится, проходил по нему Спиридон…
Второй раз женился Спиридон Емельяныч очень чудно…
Похоже был на то, что… не женившись — женился!
Первое время после смерти первой жены к нему было наладили свахи: свахам и вдовец — все купец!.. Да Спиридон их отшугнул, и сам не проявлял себя никак в этой части… Может, где на стороне что-нибудь, а у себя на дому никакого баловства за ним не замечали…
Так и решили все: Спиридон жениться не будет!.. но ошиблись!
Ехал однажды Спиридон Емельяныч с пенькой — менял он пеньку на деготь и масло — и недалеко от Чагодуя, в том самом месте, где с большака, который лежит между нашим Чертухиным и Чагодуем, сворачивает в сторону Гусенок проселок, встрелась ему некая нищенка с виду очень невзрачная и лядавая баба, из жалости и милосердия Спиридон Емельяныч посадил ее к себе на телегу…
Для побирушки что село, что деревня, собирать куски все едино, просидела она со Спиридон Емельянычем на телеге, свесивши ноги между колес, пока за лесом не показались Гусенки и над ними, как белые барашки, по небу не побежали дымки…
— Это что за деревня будет? — спросила баба: на девку она была мало похожа…
— Гусенки! — сердито ответил Спиридон Емельяныч…
— Гусе-енки-и!.. А-а-а!.. — протянула баба и зевнула во весь рот, словно проснулась…
Только всего и разговора было у них за всю дорогу, — чего с ней говорить, Спиридон даже хорошенько на нее не поглядел: нищенка и нищенка, известно какие они бывают!..
Только когда Спиридон подъехал к крыльцу и стал отсупонивать лошадь, баба все сидела на возу, словно чего-то еще дожидалась.
И дождалась!..
Дернул же шут за язык Спиридона эту нищенку позвать к себе ночевать!..
Худого в этом ничего не было, это в старину даже в обычае было, зазывать к себе в дом нищих с дороги… Ну, да ведь тогда и нищий был совсем, можно сказать, от теперешнего отменный…
Позови-ка сейчас: он те в ту же ночь и зарежет!..
— Ишь, Спиридон Емельяныч добрый человек какой: нищенку себе завез! — решили соседи, глядя на бабу, которая слезала с подводы после Спиридонова приглашенья и никак не могла слезти: подолом зацепила за гвоздь и с телеги смешно болтались ее заголенные ноги, по икры обмотанные грязным тряпьем…
— Ну-у, завязилась! — недовольно буркнул Спиридон, подошел к ней и выдернул гвоздь вместе с подолом, — сряда-то на тебе поиздергалась, баба!..
Нищенка поклонилась низко Спиридон Емельянычу, и что у них случилось за эту ночь, как они стакались, только нищенка эта так с той поры и осталась…
После узналось, что и не нищенка она была совсем, а погорельная… Звали ее Устинья, по батюшке Васильевна… с села сама Горы-Понивицы!
В этом самом селе случись о ту пору пожар, не только много скотины, а людей не мало живьем погорело: у самой Устиньи, по ее же словам, сгорела почитай вся семья, не только старики не успели с печки убраться, а и невестка и муж ейный с детьми и добром так и не вышли… Сначала было Устинья с ума срахнулась: больно детей было жалко!..
Подпустил значит кто-то хорошего петуха!..
Уж как там они сладили со Спиридоном, никто про это не знал хорошенько, сперва даже смеялись на Спиридона, вот, дескать, какое себе чучело выбрал, нарочно искать, не найдешь, стали было дознаваться у самой Устиньи, баба оказалась разговорная, — но и от нее ничего путем не добились… Только и говорила она при таких допросах:
— Уж и не знаю сама как подумать: встрелся, знать, тогда на дороге не Спиридон Емельяныч, а… ангел божий… потому от великого сиротства и горя спас!..
Так ничего и не дознались… из расчетов каких али вправду так, из жалости одной Спиридон Устинью у себя оставил, трудно теперь рассудить, но вернее всего, что и расчет какой-нибудь был, потому что мужик был он не промах…
Кто его знает, в ином мужике таинственности этой накачено, — ни одному барину не приснится!..
А, может, и из-за того, чтобы чужого народу не держать…
Только жили они как нельзя лучше. В тот самый год, как встретиться им, Устинья родила двоешки, да что-то больно рано, если по срокам считать, опросталась, ну, да это бывает…
Зато после до самой смерти ходила пустая…
Умерла она, царство ей небесное, добрая бабенка была, как сейчас помню в тот год, когда Спиридон Емельяныч привел однажды из леса большую бурую медведицу и с ней двух ее медвежат…
Допреж ли этого случая с медведицей умерла у Спиридона Устинья Васильевна али после, не запомню, да это не так уж и важно, а вот невиданный в нашей округе случай с медведицей, то-есть как мужик с пустыми руками пересилил столь страшного зверя и покорил его своей воле, так уж да: у нас еще по сю пору старики не забыли, хотя, если спрашивать будешь, так каждый, конечно, приврет, но в существе история эта все же будет правдива…
Да если уж такой неверный Фома, так можешь сам убедиться: шкура от одного медвежонка, который у барина Бачурина вырос в большого медведя и в одночасье издох, и посейчас еще стоит у самого входа в Чагодуйском музее!.. И как обделан-то, провались! Лапа вперед, будто здоровается со всяким, кто, значит, к барину придет.
И верно: чего только не собрано в нем с нашей округи… положительно от сороки из Чертухина и до Манамаевой мурмолки, которую татарский хан Манамай будто потерял на том самом месте, где теперь стоит Чагодуй, — все есть, что касательно уезда!.. Так и называется: Музей местного края — будешь в Чагодуе, зайди непременно, всякая диковина и пустяковина, а главное медведь — на-лицо!..
Случилось это все для самого Спиридона Емельяныча нежданно, он за медведицей и не думал ходить, сама она на него вышла… Гоняли по лесу эту медведицу перед этим больше недели наши охотники — Павел Безручка да Петька Цыган, и довели ее до такого остервенения, что она совсем всякий разум свой медвежий потеряла, сбились с медведицей охотники с ног, загоняли ее в яму, которую они вырыли на ее привычной тропе, но медведица по этой тропе полсотни лет проходила, а теперь, как на смех, не шла и не шла, хоть силком тащи; стала без толку носиться по лесу и по ночам сторожить у дороги — лошади больно храпели у мужиков, кто если с темным возвращался домой!.. Стали уж побаиваться!..
Но тут-то вот она и налетела с ковшом на брагу!..
Должно быть, и вправду медведица этой ночью лежала где-нибудь поблизости возле дороги, Спиридон шел из Чертухина домой, а ходил он на мельницу, еще раз ее обсмотреть да в уме прикинуть, стоит ли она того, что за нее заломил с него барин Бачурин; идет он это, значит, неспеша по дороге, духовный стих про себя поет про пустыню и старца и о том, как попадается этому старцу в пустыне сам бог — много знал Спиридон Емельяныч этих стихир! — видит в одном месте на дорогу два комышка из канавы вывалились — медвежата играют… Несь бы ему обойти али вернуться, так не таковский: перекрестился Спиридон Емельяныч и хотел мимо медвежат тихонько пройти, — ловить он их не собирался… Медвежата, должно быть, его не сразу заметили, шагах в десяти уже шел от них Спиридон, а они хоть бы что: один на спинке лежит, а другой на него завалился и грызет ему ухо. Спиридону даже смешно было смотреть на эту картину… Но на грех, знать, под ногой Спиридона хрустнул сухой сук на дороге, медвежата вскочили, встали на лапы, и оба ни с места, только рычат — мать зовут… Тут она и вышла из чапуга, рев поднялся на весь лес. Безрукий и Петька в это время совсем в другой стороне ее ждали и грелись на поляне у большого костра.
— Слышь! — сказал Безрукому Петька, — эн она где!..
Павел пригнулся к земле левым ухом — правое у него улетело вместе с рукой: ружье разорвало!
— Да, — говорит, — это она дерет кого-нибудь на дороге… Подождь: вот нажрется… тут-то мы ее и обратаем!..
Но не задрала медведица Спиридона, встретил он ее, словно тещу, которую долго не видал, — в обнимку; медведица только и успела разодрать на Спиридоне домотканный армяк да по спине провела на все пять когтей полосу, как прочертила; Спиридон схватил ее за обе лапы, отвел со спины и левую выворотил, как корягу, наотмашь, тут-то вот и завыла медведица не своим голосом, который издалека услыхал Петька Цыган…
Легла медведица на землю к самым ногам Спиридона, словно прощенья или пощады просит… Долго так пролежала, Спиридон стоит над ней и сперва, надо правду сказать, сам себе не поверил!..
— Что, старуха? — миролюбиво спросил ее Спиридон и стал поднимать с земли за загривок…
Развязал Спиридон отченашенский поясок и на шею… медведица молчит, встает и, как человек, охает…
— Ушиблась, матушка, — сразу смекнул Спиридон, что медведицу ему не зря бог послал…
А медвежата и позабыли про мать, приняли они потом Спиридона, должно быть, самого за медведя, когда он охватил их матку в обнимку, валяются опять на дороге и уши друг дружке грызут: Спиридону весело стало…
— Эй вы, неразумыши!.. — крикнул он на них и потянул за собой поясок…
Медведица что-то проворчала им на своем медвежьем наречьи, и оба они кубарями забежали за нее, и все трое покорно пошли за Спиридоном…
Ну, и диву же далась тогда вся округа… Про Гусенцев и говорить нечего…
На самой рани привел ее Спиридон Емельяныч… как шла-то за ним, как теленок, дрожала вся мелкой дрожью и глядела на мужиков такими жалобными глазами, будто пожаловаться хотела… Сам Спиридон был, как всегда, только глаза налились, как у филина, кровью и сзади лоскуты от армяка болтались и по лоскутам на след падала кровь…
Народу сбеглось — все Гусенки!..
Главное и медвежата рядом бегут, щурятся на мужиков и на избы носом водят, близко скотину слышат и к Спиридону жмутся, как к какому хозяину, когда поближе кто подойдет…
— Ай, да Спиридон! — ахали мужики…
— Ай, да Спиридон Емельяныч! — вторили бабы…
Да уж тут нечего сказать: непомерная плоть была у человека!..
А выдумал всю эту затею с медведихой не кто иной, как наш серый барин Махал Намахалыч Бачурин…
Должно быть, это от великого его богатства да излишка его надоумил: незадолго перед этим случаем объявил он по всей нашей округе, что требуется ему, серому барину, медведь какой ни на есть, но лишь бы в живом его виде… Для какой такой стати понадобился ему этот медведь — неизвестно, так может перебесился, но вернее всего, что Махал где-нибудь был у настоящих господ и такого прирученного ради забавы медведя увидел, а потому и сам решил нагнать форсу: какой же, де, барин, коли у него на цепи по середине двора медведь не рычит!.. Затравка-то эта осталась: раньше бары медведями нашего брата на масленой ради потехи травили!..
Словом, Петька Цыган да Павел Безрукий взялись барину доставить медведицу, которую перед этим как раз собирались на рогатину взять, когда она выйдет на Гусенский овес, но на этот раз остались ни в тех и ни в сех!..
— Знато бы дело: всадить рогатину — и дело с концом! — сказал Павел Безрукий, когда все узналось…
— Да, прошерстили! — согласился Цыган и в этот день нахлестались с горя да неудачи, как еще никогда их не видали…
На медведиху к Спиридону и посмотреть не пришли!..
Конечно, дали барину знать…
Махал в тот же день прикатил… Привез его Петр Еремеич, — хотя у барина и свои лошади не плохие были, но в скоропалительных случаях он всегда ездил с Петром…
Эх, и лошади же были у Петра Еремеича!..
Бывало как пустит у тебя на глазах, так где спицы колес, где колеса кибитки, — и не гляди: не найдешь!..
Да и будто это и не колеса совсем под Петровой кибиткой, а четыре печных черта четыре черных горба подставили под кибитку да и несут ее, взметая ворохом путевую пыль на дороге, несут Петра Еремеича по полю, только звон по полю идет и в глазах у тебя все мельтешит, туда несут, куда может в самом-то деле один только Петр Еремеич и знает, а тот, кто в кибитке сидит да за бока кибитки держится, тот и знать-то этого не может и спросить на ходу не посмеет: скоро ли, дескать, Петр Еремеич, город Чагодуй будет? — потому что и нанимал хоть Петра до Чагодуя везти, а привезет он тебя в Чагодуй или нет — кому это известно!..
Тпрукнул Петр Еремеич на все Гусенки, когда подкатил к крыльцу Спиридона, и на всем скаку осадил лошадей… Из кузова выскочил барин и за ним егеря. Спиридон в это время обмывал спину соленой водой и сам к барину не вышел, а выслал сказать, что милости барина просит пожаловать в дом, где у него под печкой сидели два медвеженка и, должно быть, опять забыли про все и друг с дружкой играли… Сама медведиха в это время ходила по большому двору и обнюхивала стены и конский помет, видно совсем помирившись со своим неожиданным пленом…
Чего-чего только не предлагал барин Спиридон Емельянычу!..
Дошло, в конце концов, у них до золотых часов, вынул их барин у всех на глазах у себя из нутряного кармана поддевки и положил перед Спиридоном на стол…
Спиридон и не взглянул на часы:
— Из-за такой малости я тебе, барин, разве отдам зверя в неволю! — отодвинул их обратно барину и на механизм не поглядел, — что ж, что зверь: его тоже, как и нас же с тобой, бог сотворил в его удовольствие: отдохнет у меня немного, я опять выпущу на волю…
Барин положил часы обратно в карман и после такого упорства хотел распрощаться, встал из-за стола и только у двери вспомнил свой давнишний со Спиридон Емельянычем торг из-за мельницы: барин больно много просил, Спиридон больно мало давал, расставались они ни с чем и Спиридон всегда говорил Махалу:
— На базаре, барин, всегда двое глупых: один много просит, другой мало дает!..
— Ты, Спиридон, себе ума накинь, а мне цену… тогда и будут оба умные, — отвечал на это Бачурин и отходил от Спиридона, не подавая руки…
Вспомнил барин и крикнул, просунувши голову в дверь:
— Хочешь мельницу, Спиридон Емельяныч?..
— В двери я, барин, ни драться, ни торговаться не умею… — уклончиво ответил Спиридон, так, однако, весь и подавшись к барину всеми своими саженями в плечах…
— Ну, ладно, решай! — сказал Махал Махалыч, воротившись и подавая Спиридону маленькую ручку…
— За мельницу согласен! — тихо сказал Спиридон и хлопнул по ручке барину… — Очень даже довольны!..
— Шут с тобой, уходил ты меня до седьмого пота с этой чортовой медведихой!..
— Только вот что, барин, — всполохнулся Спиридон Емельяныч, как будто что вспомнил, — подъизбицу ты мне подыми еще на три венца, а то в подполе низко… головой будешь шаркаться о переклад…
Барин только ручкой махнул:
— Ладно: это плевое дело… давай сюда медвежат!..
— Кому малое, а кому и большое, — замысловато улыбнулся Спиридон Емельяныч, — и люди разного росту, и дела у них разные!
— Экая сквалыга ты, Спиридон…
— Я только выговорить все заранее… недоразумления лучше после не будет!..
— А молодец… привел на пояске медведиху, — первый раз за весь разговор обмолвился барин о самом случае с медведицей, — да за такую редкость разве пожалею!..
— Спаси те Христос, барин: и я премного доволен!..
Барин махнул в окошко рукой, за окном зашевелились егеря и в руках у них жалобно зазвенела толстая цепь, и лошади при этом звоне подняли уши торчком и захрапели, косясь по сторонам и чуя вблизи страшного зверя…
Так был продан вольный зверь барину в рабство…
Нет ничего прихотливей и озорней человечьей молвы…
Она, как осенний ветер листья возле дороги, крутит и перевивает слово за слово вокруг какого-нибудь одного человека, мешая выдумку с жизнью и саму выдумку подчас так оживляя и делая ее такой верной и точной, хотя бы на самом деле этого и не было никогда да и быть не могло, что выдумка эта становится сама любой правды правдивей и интересней, потому что всякий человек по своей породе большой мечтун и небылишник… Особливо мужик: есть такие словогоны среди нашего брата, откуда у него это только берется, жалко вот только, что таких мужиков становится с каждым годом все меньше и меньше… Без них жить гораздо скучнее да и… хлеб родится похуже!.. С языка у него, послушаешь, слово за слово не зацепится, а как песок меж пальцев — не остановить… такому словогону не дай бог никому на язык попасться! Он тебя поставит кверху ногами, а ты и не заметишь, когда же и как все это могло произойти и случиться и будешь до седьмого поту божиться, а все равно тебе уж никто не поверит!..
Да и жизнь сама выкинет подчас такую несоразмерную штуку, что и ее потом можно принять… за складчицу или колдунью!..
Потому, если теперь попросить какого-нибудь Гусенского старика рассказать по порядку всю историю про медведиху, так он уж так не расскажет…
Может и так все это было, как мы только что все рассказали, а может и совсем по другому.
Самое главное: трудно в наше время понять, как это простой мужик обломал такое зверье: народ пошел щуплый, грудь корзинкой, брюхо — дырявым мешком, ни в ногах, ни в руках… а подчас в голове также… куда ему тут с медведем один на один тягаться… хоть паршивое ружьишко за плечами таскать вместо пудовой дубины, да при случае от зайца дёру не дать!..
Отсюда и пошел разговор, что Спиридон Емельяныч хоть и покорил медведиху, но покорил ее не одной своей силой, которой и вправду у него было немало…
Покорил, де, Спиридон страшного зверя больше тайным словом и звериным псалмом из книги Златые уста… В этой самой книге на каждый случай жизни и на всякого зверя, и гада, и на лихого человека, и на всякую какая ни на есть на свете лихота и болесть — было свое утешение и оговор!.. Вот оно слово какую силу имеет… От слова весь мир пошел!..
Дорогая та книга Златые уста!..
В сей книге счастливцу, раскрывшему ее на любой странице, виден весь мир, как на ладошке яичко!..
Трава и деревья, звери и птицы, рыбы и люди, — все в ней рассажены по своим местам, как на чинном пиру, никто не обижен, и никто чересчур не оделен, и шайка и хозяйка у всякого есть!..
Вот в этой-то книге сказано было, что у бога нет никакой бороды!..
Есть, де, бог, но не такой, как об ем говорит отец Микалай!..
Есть бог… безбородый, потому бороде негде на нем поместиться, ибо он есть высшая плоть, плоть плоти, сиречь речь говорится: нескончаемый дух!.. Только всего этого человек хорошо не может понять, потому что у человека в мозге одного такого винтика не хватает, на котором и держится вся эта машина… хоть бы смерть: никто оттуда назад не приходил и не рассказывал… как это там… какие, дескать, порядки!.. Тут вся и разница: человек как палка, о двух концах, а у бога и в конце-то всех и всяких концов нигде и никакого ни в чем нету конца… Тут… мудреная штука… можно голову на бок свернуть!..
Сказано было еще в этой книге, что у чорта на ногах есть копыта, похожие больше на такие, как у свиньи, но их, де, человеку никогда не подковать, потому что сам чорт хоть и железной породы, но на ем не держатся гвозди, не смотри что гвоздь ему в пятку пойдет и он тебя будет на спине шибче любой лошади катать!..
Но человек, де, и того не понимает!..
Не понимает, что лучше подчас, не торопясь, пешочком итти, чем трястись во весь дух на телеге… спешить право некуда: спеши не спеши, а как гиря до полу дойдет, так и кончик!..
А не понимает он потому, что какая трава по дороге и та больше знает, чем человек, почему и похожи дни человека на эту траву!.. Человечий сад цветет при широкой дороге и по этой дороге проходит косец и у косца коса за плечами, и коса никогда не тупится!..
Самое главное: нет у человека правильного глаза на все… Ему больше… кажется, а он принимает всурьез… Глаз у него ленивый и надменный, от человечьего глаза сглаз даже бывает, когда этой черной силищи в кого-нибудь одного через меру накачено… Нам ведь все кажется, что в мире одни мы только стоим на ногах, а все остальное или ползает перед нами на брюхе, или стоит бессловесным столбом, тогда как на самом-то деле совсем и не так!..
В особ час и деревья в гости ходят друг к другу в лесу, как в престольные праздники мужики по деревне, и корни у них, что у нас ноги и пальцы, и на самой вершине, где последний на ветру трепещет листок или хвоя пушится на ветке, как бровь, у каждого дерева смотрят прямо в небо глаза, только человек этих глаз никогда не увидит: хватит мужик по древесине топором или пилой, подрежет суставы, и дерево без единого слова только крепко зажмурится, чтоб не видать человека и его топора и на месте древесного глаза остается одна лишь росинка… слезинка…
Только придет такой час, час горькой расплаты для человека, когда от него все деревья убегут на… новое место!.. Есть такое царство, куда еще ни зверю, ни птице не открыто дороги!..
Потому и сказано было в книге Златые уста: помни, человече, на каждом столбе при дороге и на каждой пылинке с нее дух невидимо почил… и в мире есть одна только тайна: в нем нет ничего неживого!.. Потому люби и ласкай цветы, деревья, разную рыбу жалей, холь дикого зверя и лучше обойди ядовитого гада!..
Но больше всего люби крылатую птицу!..
Потому: все умирает и в землю уходит, чтоб дать из нее новый росток, вплоть до воды, птица же, когда почует смертный ветер у себя под крылом, умирать улетает с земли в вышину и там в выси непостижной долго-долго кружит: ищет она особое место, где на десятитысячелетнем дубе на самой верхней ветке его сидит огненная птица Финуст, бьет эта птица по утру и по вечеру над землей красным хвостом и каждый день кладет на край земли утром золотое яичко, а к вечеру — серебряное, одно катится по небу днем, отчего и жизнь и радость есть на земле, и никто этой жизни и радости в особь не хозяин, — а другое по вечеру, чтобы крепче спалось мужикам и ночной чорт баб не кусал в темноте и чтоб светлее было зверю в лесу!..
К этой-то птице и полетит в свой час человек, когда для него все числа и сроки исполнятся и весь лицом он и душой преобразится…
Да мало ли о чем в этой книге сказано было, все в этой книге было сказано, о всем было в ней прописано… о животе и о смерти…
Эх, братцы, жалко, что нет у меня ее сейчас под руками…
По этой-то самой книге и покорил, говорили у нас, Спиридон Емельяныч бурую медведицу, а что нашел книгу брат Спиридона Андрей…
Выходило все так:
В то самое время, когда они воротились с Афона, Андрей Емельяныч, как известно, стал зашибаться молитвой: целые недели он проводил на Светлом Болоте, куда и нога человечья в то время может еще не ступала, потому что пройти на него было за диво…
Но Андрей Емельяныч как-то ухитрялся и проходил!..
Должно быть, через окна плавком!..
Брал он из дома небольшой узелок с хлебом и солью, но, конечно, не надолго хватало, много берет этого добра широкая мужицкая кость, вернее всего на болоте он питался вместе с глухарями брусницей или малиной, которой росло в старое время на Светлом Болоте на островах, где посуше — леса, да еще каким-то корешком теперь пропавшей на этом болоте травы, дает эта трава и плоти утоленье, и легкость животу, и духу веселость!..
Должно быть… калган!..
У него цветы похожи на грошик!..
На этом-то Светлом Болоте жил леший Антютик, только Андрей Емельяныч его ни разу не встретил, нечего зря говорить, потому он уж не соврал бы, сказал!..
Однажды в светлоосиянный день по ранней осени, когда с дерев падает последний листочек и каждое деревцо лепечет им на тихом ветру, словно торопится что-то дошептать про себя, али может дочитать перед зимним сном какую-то свою древяную молитву, отчего на многие версты идет по лесу звон и его никогда не сменишь на колокольный, — сидел Андрей Емельяныч возле болотной коряги, уставши с утра молиться и плакать. Плакал Андрей Емельяныч не за себя, а за род человечий!..
Плыли у него под еще не пробежавшей слезой высокие облака на север за снегом и по небу тянули с севера длинной веревочкой гуси.
Сидит Андрей Емельяныч, любуется своей мужицкой освобожденной душой и изредка возле себя сколупнет с ветки брусничку…
Долго так просидел Андрей Емельяныч, без думы, только одни глаза широко раскрывши… Когда же ударила заря к вечеру по всему болоту красным лучом, Андрей Емельяныч увидел, что совсем возле него под корягой лежит раскрытая книга… видно, что кто-то ее перед этим читал да так не дочитавши до конца незакрытой оставил…
Книга эта была писана от неизвестной искусной руки, на больших листах толстой бумаги, коряблой, как береста, и с боков у нее здоровались заячьи лапки, висели небольшие серебряные застежки…
Дивно письмо было в той книге!..
Буковки в краску, слова все под титлами, последняя буква все ерь до ерь и титл закрывал тайный смысл слова, как с ветки упавший сучок!..
Титл есть знак, а знак надо раскрыть, а чтобы раскрыть что-либо в мире, надо просветленную душу!.. Ибо все тайное покоится перед взором человека в образе повседневных, привычных предметов, проходит мимо них человек, ничем не удивленный, у него на все глаз наметался и потому все равно как… ослеп!..
Андрей Емельяныч не сразу разглядел эту книгу… принял он было ее за куст переспелой брусницы, которая рядом с книгой пушилась и отливалась в бруснице каждая ягодинка, как и каждая буковка в книге…
Вот эту-то самую книгу и оставил Андрей Емельяныч брату своему Спиридону, когда к нам из Чагодуя пришла бумага и, знать, по толстым сургучам этой бумаги Андрея забрили в солдаты и в солдатах потом запороли корьем…
Есть у нас еще и сейчас старики, которые видели эту книгу в избе у Спиридон Емельяныча, но читывать ее никому не доводилось… лежала она у него в переднем углу на божнице между Псалтырем и Житиями, Спиридон на людях до нее и не прикасался, да видно и сам-то в ней не понимал всего ее толку, потому что в грамоте был неискусен, и если знал что из писания, так больше на память.
Всего вернее что так, потому не такой человек был Спиридон, чтобы сменять петуха на кукушку!..
Когда барин приехал в Гусенки и стал торговаться со Спиридоном о цене на медведицу, она ходила по пустому двору — в это время скотина вся в поле была… Обнюхала она все уголки и закоулки, обсосала вывороченную Спиридоном наотмашь лапу и, должно быть, немного в разум пришла… Из избы ясно до нее доносились голоса, слышит она пискливый, словно мышь на своих мышат радуется, тонкий бачуринский голосок и нутряной из груди выпирающий темный голос Спиридона, похожий на отдаленный звон колокольни… Поняла медведица, что хочет ее Спиридон продать барину в рабство!..
Жалко медведице стало своих медвежат да нечего делать: зверь любит свободу больше, чем человек!..
Пока они там торговались, залезла медведица на переклад, где куры несутся и собран разный хозяйственный хлам, и на накате процарапала здоровой лапой в крыше солому, сломала жердь по соломе и в тот самый миг, когда у егерей в руках звякнули цепи, она соскочила как молоденькая, в Спиридон Емельянычев огород, что всегда у нас сзади дома, — оттого и поднялись так торчками у коней Петра Еремеича уши…
Проковыляла она по огороду, как подбитая баба, а потом откуда прыть взялась, выбежала за околицу, поваливши огородный плетень, а за околицей в то время тут же за Гусенками стояли кусты и за кустами рукой подать — Чертухинский лес…
Первые ее егеря увидали, свистнули было, да где!..
В лесу медведиха словно провалилась сквозь землю… Должно быть издохла, дохлого же зверя человек никогда не найдет: зверь умеет сам себя хоронить…
Бросился было и Спиридон ее догонять, да было уж поздно: воротился ни с чем… Сели они с барином опять на лавку за стол и долго не могли ни слова друг другу сказать, потому больно уж это неожиданно вышло с медведихой…
— Вот уж и верно, Спиридон, как ты говоришь: на базаре двое глупых, — первый заговорил барин и усмехнулся на Спиридона…
— Не говори: какой грех!..
— Ну, так как же теперь будем кончать?..
Спиридон молчал и не знал, куда глаза и руки девать…
— Мне, Спиридон Емельяныч… пора: и так завозился!..
— Да как тут кончать… — осмелел Спиридон… — я уж теперь и не знаю: у кого медведица убежала — у тебя или у меня, потому мы сторговались и хлопнули в руки…
— Ну, эти балушки ты, Спиридон, оставь для другого, не с дураком каким дело имеешь! — сердито пискнул Бачурин…
— Да кто вас, барин, дурит… умнее вас во всей округе никого не найдется… только я… по справедливости!..
— Полно, Спиридон, антиминсы на пне раскладывать: справедливости нет никакой!..
Тут-то вот барин Спиридона и облапошил: должно быть, пока бегал Спиридон догонять медведиху, он у него на полке все книги пересмотрел…
— Я, видишь ли, Спиридон, не знаю: была у тебя медведиха на самом-то деле али нет… бог тебя знает: может ты глаза отводить умеешь?
— Нет, уж мы этим не займуемся, — намекнул Спиридон, что сам-то барин как раз на эту руку не особенно чист.
— Но ведь… медвежата остались!..
— Остались… как же: остались! — радостно подхватил Спиридон, словно про них и забыл…
— Ну, вот… за этих медвежат я согласен, Спиридон Емельяныч, отдать тебе мельницу…
— Ну, что ж… вот и ладно!..
— И три венца подрублю!..
— Вот уж спаси те, барин, Христос!..
— Только и у меня к тебе будет добавка, — равнодушно сперва барин отвернулся от полки, на которой были иконы и книги, а потом словно прыгнул к ней, — сниму солому и дом тесом покрою и по лицу тесом… а ты мне к двум медвежатам вот эту книгу прибавь…
Бачурин снял с божницы Златые уста…
Уж то ли затемнение какое случилось со Спиридоном, то ли еще почему: может принял книгу за простой самый обычный псалтырь, или знал все хорошо, да больно мельником ему быть захотелось, хорошо неизвестно; мотнул Спиридон головой и ничего не сказал…
Облупил значит барин Спиридона как липку и с той поры пропала, братцы, эта дивная книга на веки!..
Потому что к этому народу попадет, так уж не выдерется!..
Повеселел барин на лицо, хлопнул он в Спиридонову лапу своей маленькой ручкой и с книгой подмышкой пошел на крыльцо… Спиридон с поклоном его провожал, Петр Еремеич усадил барина половчее в кибитку, с боков егеря поместились с медвежатами, прыгнул Петр Еремеич на облучок и скоро заплакал под дугой колокольчик, унося Спиридоново счастье…
Эх, мужик, борода, как лес, а такой диковины не уберег!!.
Так говорят у нас старики: не знаю — чему больше верить… я-то думаю, что могло быть так и этак, а вы… можете ни тому, ни другому не верить!..