Самое муторное, что было в моей работе в «Литературной газете» – это рецензии, которые требует заказать начальство на книги, какие никто не возьмётся читать в силу, как говаривал в таких случаях Зощенко, их маловысокохудожественности. Начальство знает об их качестве, но требует, потому что от него требуют, на него давят. Оно согласно не обращать внимания на уровень рецензии, лишь бы была грамотно написана, лишь бы вообще была! Но где её возьмёшь? Иногда отказываются писать даже те, кто обычно ни от чего не отказывается, кто рад, что лишний раз появится в газете его фамилия, рад гонорару. А тут – ни в какую! Даже под псевдонимом!
Что прикажете в таких случаях делать? Не писать же самому! И вот – начинаешь выяснять, кто проталкивал в печать эту книгу, с кем дружит автор, кто ему покровительствует или кому покровительствует он.
Вот так однажды я вышел на Сергея Александровича Васильева, вальяжного поэта, который считал себя сатириком, потому что помимо обычных стихов и поэм писал пародии. Они удивляли меня тем, что совершенно не были похожи по стилю на тех, кого пародировали. Васильев даже не обыгрывал строчки, как будет потом делать Александр Иванов. Он придумывал для своей пародии какое-нибудь название, выносил в подзаголовок имя и фамилию поэта, в которого метил, и писал всё, что приходило ему в голову. Ну, в самом деле, попробуйте, догадайтесь, кто это:
«Ты хочешь, милый, чаю?» -
Она воркует, чуть раскрыв уста.
«Зачем мне чай, – резонно отвечаю, -
Ты завари лаврового листа!»
Догадались? Вот и я бы не смог. А ведь это пародия на молодого Евтушенко. Васильев написал её в пятидесятые годы, когда Евтушенко обладал очень узнаваемым стилем.
А в литературных и окололитературных кругах Сергей Васильев был известен своей не опубликованный при его жизни поэмой «Без кого на Руси жить хорошо?» Он доказывал, что лучше всего жить на Руси без евреев. Не знаю, может, её из-за подобной животрепещущей постановки проблемы где-нибудь нынче напечатали: всё-таки это вам даже не двести лет вместе, а врозь и навсегда! Но я читал её в рукописи. Впрочем, поэму Васильева не печатали, но читать разрешали. На вечерах в ЦДЛ. Да и с печатаньем всё было не так просто. Она была набрана в «Крокодиле». Но в последний момент Васильев засомневался, решил подстраховаться, послал гранки в ЦК. Был 1949 год. Самое время поношения космополитов. Тем не менее в ЦК уклонились от оценки: «Печатайте на ваше усмотрение». Не одобренную начальством поэму печатать трусливый поэт так и не решился. В Интернете она сейчас есть. Вот – небольшой кусочек:
– Зачем нам проза ясная?
– Зачем стихи понятные?
– Зачем нам пьесы новые,
спектакли злободневные
на тему о труде?
– Подай Луи Селина нам,
подай нам Джойса, Киплинга,
подай сюда Ахматову,
подай Пастернака!
– Поменьше смысла здравого,
а больше от лукавого,
взамен двух тонн свежатины
сто пять пудов тухлятины
и столько же гнильцы.
Один удар по Пырьеву,
другой удар по Сурову,
два раза Недогонову,
щелчок по Кумачу.
Бомбёжка по Софронову,
долбёжка по Ажаеву,
по Грибачёву очередь,
по Бубеннову залп!
По Казьмину, Захарову,
по Сёмушкину Тихону,
пристрелка по Вирте.
Статьи строчат погромные,
проводят сходки тёмные,
зловредные отравные
рецензии пекут.
Жиреют припеваючи,
друг другом не нахвалятся:
– Вот это мы! Молодчики!
Какие гонорарищи
друг другу выдаём!
Спешат во тьме с рогатками,
с дубинками, с закладками,
с трезубцами, с трегубцами,
в науку, в философию,
на радио, и в живопись,
и в технику, и в спорт.
Гуревич за Сутыриным,
Бернштейн за Финкельштеином,
Черняк за Гоффенштефером,
Б. Кедров за Селектором,
М. Гельфанд за Б. Руниным,
за Хольцманом Мунблит.
Такой бедлам устроили,
так нагло распоясались.
вольготно этак зажили,
что зарвались вконец.
Плюясь, кичась, юродствуя,
открыто издеваяся
над Пушкиным самим,
за гвалтом, за бесстыдною,
позорной, вредоносною,
мышиною вознёй
иуды-зубоскальники
в горячке не заметили,
как взял их крепко за ухо
своей рукой могучею
советский наш народ!
Взял за ухо, за шиворот,
за руки загребущие,
за бельма завидущие –
да гневом осветил!
Ясно, что представлял собой Сергей Александрович Васильев, скончавшийся 2 июля 1975 года (родился 30 июля 1911-го)?
Звоню я, значит, Васильеву и предлагаю написать рецензию на какую-то (запамятовал!) уж совсем дрянную книжку (не помню и кто её автор).
– Хорошая? – спрашивает.
Что мне на это ответить? Вру:
– Неплохая.
– И сколько нужно страниц?
– Четыре-пять, – отвечаю. И, боясь спугнуть удачу: – Но можно и меньше.
– Нет, зачем же меньше? Пять страниц – это будет смотреться. Поэт-то он хороший!
– Срок – неделя, – говорю я. – Подходит?
– А это уже от вас, мой милый, зависит, – слышу с изумлением. – Как напишите, так и звоните.
– То есть как «напишите»? Что я должен писать?
– «Рыбу», мой дорогой, «рыбу». А я по ней пройдусь рукою мастера.
«Рыба», для тех, кто не знает этого жаргонного слова, – черновой вариант того, что ты хочешь получить от автора.
С ней, надо сказать, я намучился очень сильно. Легко ли хвалить то, от чего душу воротит? Да ещё размазывать это на пять страниц машинописного текста.
Одолел, в конце концов. Послал Васильеву с курьером. Звоню на следующий день и слышу:
– Вы умеете писать. У вас копия осталась или вам вернуть эту рецензию?
– Но вы же, – говорю, – обещали пройтись по ней рукой мастера!
– А для чего? Я её и так подпишу, – отвечает Васильев. – Она мне нравится.
А в выплатной день он появляется у меня в кабинете, улыбаясь очень дружески:
– И гонорар хороший заплатили! Спасибо!
И жмёт мне руку.
Николай Максимович Минский, умерший в Париже 2 июля 1937 года (родился 27 января 1855-го), не был большим поэтом.
Его раннее творчество оценивается как предсимволизм. Во всяком случае Мережковский говорил о поэзии Минского как об открывающей пути в будущее, выделяя в ней патологию, пессимизм, иронию, тоску по смерти – то, что будет отличать стихи символистов.
В дальнейшем Минского числили даже в лидерах символистов. Хотя яркого следа он в русской поэзии не оставил. Мне думается из-за рассудочности. Автор философских трактатов, мистик, он и в стихах не столько выражает чувство, сколько делится с читателем той или иной мыслью, пришедшей ему в голову. Были в русской поэзии Баратынский, Тютчев, умевшие высказывать мысли, которые легли им на сердце. Минский словно пишет философскую прозу стихами. Впрочем, Блок ценил его стихотворение «Два пути»:
Нет двух путей добра и зла,
Есть два пути добра.
Меня свобода привела
К распутью в час утра.
И так сказала: «Две тропы,
Две правды, два добра.
Их выбор – мука для толпы,
Для мудреца – игра.
То, что доныне средь людей
Грехом и злом слывёт,
Есть лишь начало двух путей,
Их первый поворот.
Сулит единство бытия
Путь шумной суеты.
Другой безмолвен путь, суля
Единство пустоты.
Сулят и лгут, и к той же мгле
Приводят гробовой.
Ты – призрак бога на земле,
Бог – призрак в небе твой.
Проклятье в том, что не дано
Единого пути.
Блаженство в том, что всё равно,
Каким путём идти.
Беспечно, как в прогулки час,
Ступай тем иль другим,
С людьми волнуясь и трудясь,
В душе невозмутим.
Их счастье счастьем отрицай,
Любовью жги любовь.
В душе меня лишь созерцай,
Лишь мне дары готовь.
Моей улыбкой мир согрей.
Поведай всем, о чём
С тобою первым из людей
Шепталась я вдвоём.
Скажи: я светоч им зажгла,
Неведомый вчера.
Нет двух путей добра и зла.
Есть два пути добра».
Понятно, за что ценил это стихотворение Блок. Он чувствовал близость к этим строчкам. В них и в самом деле есть нечто неуловимо блоковское (особенно концовка). На насколько поэтичнее выражал Блок такое мироощущение!
Один из любимых писателей моей юности. И не только моей. Он был кумиром моих ровесников. Что и запечатлел Евтушенко, описывая стилягу:
Носил он брюки узкие
Читал Хемингуэя…
Не читать Хемингуэя, который застрелился 2 июля 1961 года, было моветоном. «Прощай, оружие!», «Иметь и не иметь», «Старик и море» жадно проглатывались.
Биография Хемингуэя захватывала. Участник Первой Мировой войны, он в июле 1818 года в 19 лет (родился 21 июля 1899-го), спасая раненного итальянца, попал под шквальный миномётный огонь, но остался жив. Из тела вынули 26 осколков, коленную чашечку заменили алюминиевым протезом. А всего на теле насчитали 200 ран!
В 1934 году он побывал на сафари в Африке, где заболел амёбной дизентерией. Он умирал: организм был сильно обезвожен. Но за ним послали самолёт, успели поместить его в госпиталь, после чего он пошёл на поправку.
В Гражданскую войну в Испании Хемингуэй сражается на стороне республиканцев. Написал по следам её книгу «По ком звонит колокол» (1940), где весьма правдиво описал события, вывел под псевдонимом Михаила Кольцова. Книга была запрещена Сталиным. И потом из-за позиции, занятой главой испанской компартии Ибаррури, роман долго не печатали. Напечатали только в 1968 году в третьем томе собрании сочинений Хемингуэя.
Во время Второй Мировой войны Хемингуэй участвует в боевых полётах бомбардировщиков над Германией и оккупированной Францией. Встает во главе отряда французских партизан, участвует в боях за Париж, Бельгию. Нередко его отряд оказывается впереди действующей армии.
В 1953 году в Африке попал в серьёзную авиакатастрофу.
В 1960 году его лечили от ряда серьёзных заболеваний – гипертонии, диабета. Он погрузился в глубокую депрессию. Ему казалось, что за ним следят, что в больнице кругом расставлены жучки. Электросудорожная терапия привела к тому, что после 13 сеансов Хемингуэй потерял возможность творить.
Вот почему через короткое время после выхода из больницы он застрелился.
Я неоднократно перечитывал его вещи. И с каждым разом они мне нравились меньше. Но вот мы с женой задумали отправиться в Париж, пройти по тем местам, которые описал Хемингуэй в романе «Праздник, который всегда с тобой». Взяли с собой Хемингуэя. И читали роман с упоением. Прекрасный писатель!
Из монолога пушкинского Сальери:
Что говорю? Когда великий Глюк
Явился и открыл нам новы тайны
(Глубокие, пленительные тайны),
Не бросил ли я всё, что прежде знал,
Что так любил, чему так жарко верил,
И не пошёл ли бодро вслед за ним
Безропотно, как тот, кто заблуждался
И встречным послан в сторону иную?
Реальный Кристоф Валибальд Глюк, родившийся 2 июля 1714 года, действительно был реформатором, превратившим оперную сцену в драматическую.
Как обычно, новое пробивало себе дорогу с трудом. Привыкшие к так называемой опере-арии, в которой красота мелодии и пения имела самодовлеющий характер, меломаны далеко не сразу одобрили оперу, сцены которой пронизаны единым драматическим развитием, а увертюра не была отдельным концертным номером, как до Глюка, а привязывалась к оперному действию.
Тем более что в Париже, где оказался Глюк, обучавший музыке эрцгерцогиню Марию-Антуанетту, а потом приглашённый ею, ставшей женой наследника престола, переселиться в столицу Франции, многие были страстными поклонниками композитора Никколы Пиччинни. Противоположность их понимания оперы породила борьбу между «пиччиннистами» и «глюкистами», о чём тоже вспоминает пушкинский «глюкист» Сальери:
Нет! никогда я зависти не знал,
О, никогда! – ниже, когда Пиччини
Пленить умел слух диких парижан,
Ниже, когда услышал в первый раз
Я Ифигении начальны звуки.
Кстати, об этой «Ифигении». Почти все комментаторы пушкинской драмы указывают на оперу Глюка «Ифигения в Авлиде», поставленную в 1774 году в Париже. Но мне кажется, что ревниво оценивающий чужой успех, пушкинский Сальери говорит об увертюре «Ифигении в Тавриде», поставленной пять лет спустя и признанной даже самим Пиччинни, который в связи с ней говорил о «музыкальной революции» Глюка. Сразу же после премьеры этой оперы великий французский скульптор Жан-Антуан Гудон изваял беломраморный бюст Глюка, который позже установили в вестибюле Королевской Академии музыки.
Умер великий Глюк в Вене 15 ноября 1787 года.
2 июля – день памяти Владимира Набокова (умер 2 июля 1977 года, родился 22 апреля 1899-го). Все знают, что он был прозаиком и поэтом, как Лермонтов, как Бунин. Многие, конечно, знают Набокова-прозаика. По мне, «Другие берега» – исключительно сильная вещь. Набокова-поэта знают меньше, что справедливо: у него много пустых стихов. Но есть пронзительные, как например это:
Бывают ночи: только лягу,
… в Россию поплывёт кровать;
и вот ведут меня к оврагу,
ведут к оврагу убивать.
Проснусь, и в темноте, со стула,
где спички и часы лежат,
в глаза, как пристальное дуло,
глядит горящий циферблат.
Закрыв руками грудь и шею, -
Вот-вот сейчас пальнёт в меня! -
я взгляда отвести не смею
от круга тусклого огня.
Оцепенелого сознанья
коснётся тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.
Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звёзды, ночь расстрела
и весь в черёмухе овраг!