ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

День, когда он родился

Он родился летом, самым засушливым за последние сорок лет. Солнце пережгло мягкую красную алабамскую глину в красноватую пыль, и на много миль вокруг не было воды. Еды тоже не хватало. Тем летом не уродились ни хлеб, ни томаты, ни даже тыква, все сгорело под мутным белым небом. Казалось, все перемерло: сначала передохли куры, потом кошки, потом свиньи и, наконец, собаки. Или было на последнем издыхании: и люди, и все остальное.

Один человек сошел с ума, наелся камней и умер. Десять человек потребовалось, чтобы отнести его на кладбище, такой он был тяжелый, и еще десять, чтобы вырыть могилу, такой твердой стала земля.

Люди смотрели на восток и говорили: «Помнишь, там текла река?»

Люди смотрели на запад и говорили: «Помнишь Талбертовский пруд?»

День, когда он родился, начался как всякий другой день. Солнце взошло на небе и глянуло с высоты на деревянный домишко, где жена с огромным, как земной шар, животом торопливо жарила последнее яйцо на завтрак мужу. Муж давно был в поле, вспахивал пыль вокруг черных и скрюченных корней каких-то таинственных растений. Слепяще пылало солнце. Вернувшись домой, чтобы позавтракать последним яйцом, он утер потный лоб драной голубой банданой. Отжал ее над старой оловянной чашкой. Чтобы было что пить потом.

В день, когда он родился, сердце у жены остановилось на одно мгновение, и она умерла. Потом она ожила. Она увидела над собою свою душу. И увидела сына — он сиял, сказала она. Когда ее душа воссоединилась с телом, она сказала, что чувствует тепло в животе.

Сказала:

— Уже скоро. Он скоро появится.

Она не ошиблась.

В день, когда он родился, кто-то заметил вдалеке облачко, темное пятнышко в небе. Сбежались люди. Один, двое, дважды по двое, потом сразу целых пятьдесят и даже больше, все смотрели на небо, на это крохотное облачко, приближавшееся к их выжженным и страждущим полям. Муж тоже вышел посмотреть. И вот видит: облачко. Первое настоящее облачко за многие недели.

Только один человек не вышел посмотреть на облачко, и это была жена. Она упала на пол, задыхаясь от боли. И, задыхаясь, она не могла кричать. Ей казалось, что она кричит — рот был открыт, как при крике, — но крик не вылетал. Из ее рта. Тем временем ее тело трудилось. Трудилось над ним. Он уже показался. А где был ее муж?

На улице, смотрел на облачко.

А облачко тоже становилось все ближе. Совсем не маленькое облачко, а, право слово, изрядная туча, которая росла и темнела над их иссохшими полями. Муж сошел с крыльца, снял шляпу и прищурился, чтобы получше ее рассмотреть.

Туча принесла с собой легкий ветерок. Это было хорошо. Они с облегчением ощущали нежное прикосновение ветерка к их лицам. И тут муж услышал гром — ба-бах! — именно так ему показалось. Но это был не гром, это его жена, ударив ногами, опрокинула стол. Однако и впрямь грохнуло, будто гром. Очень похоже.

Он пошел дальше, к полю.

— Муж! — во всю мочь пронзительно закричала жена. Но было поздно. Муж ушел слишком далеко и не мог услышать. Ничего не мог услышать.

В день, когда он родился, все собрались в поле за его домом, следя за тучей. Сперва маленькая, потом просто изрядная, вскоре она стала огромной, по меньшей мере размером с кита, а внутри нее мелькали белые всполохи, которые внезапно вырывались из ее нутра и воспламеняли верхушки сосен, пугая высоких мужчин в толпе; втягивая головы в плечи, они смотрели на нее и ждали.

В тот день, когда он родился, все изменилось. Муж стал Отцом, Жена стала Матерью. В тот день, когда родился Эдвард Блум, пошел дождь.

Он говорит с братьями меньшими

Мой отец имел подход к братьям меньшим, все это утверждали. Когда он был мальчишкой, еноты ели у него с руки. Птицы садились ему на плечо, когда он помогал своему отцу в поле. Однажды ночью у него под окном спал медведь, и все почему? Он умел говорить на их особом языке. Была у него такая способность.

Особенно его любили коровы и лошади. Ходили за ним как привязанные, и все такое. Терлись мордой о его плечо и фыркали, будто что хотели сказать по секрету.

Однажды курочка села на колени моему отцу и снесла яйцо — маленькое коричневое яичко. Такого еще не видали, никто.

Год, когда в Алабаме выпал снег

Зимы в Алабаме всегда бесснежные, и все же в ту зиму, когда моему отцу было девять, там выпал снег. Он валил сплошной белой стеной и становился все гуще, пока в конце концов не укрыл землю непроходимыми сугробами. Человек, застигнутый этой снежной бурей, был обречен; больше того, он едва успевал понять, что погиб.

Эдвард был сильным, спокойным мальчиком, знавшим, чего он хочет, но не из тех, кто перечит отцу, когда нужно что-то сделать по хозяйству, починить забор, отыскать и привести домой потерявшуюся телку. Когда в тот субботний вечер повалил снег и продолжал валить утром, Эдвард с отцом принялись лепить снеговиков, снежные крепости и прочее в том же роде и только позже, днем, поняли, чем грозит этот небывалый неослабевающий снегопад. Но, говорят, что мой отец слепил снеговика аж в шестнадцать футов высотой. Чтобы слепить такую громадину, он соорудил из сосновых сучьев и воротов устройство, с помощью которого мог подниматься вверх и опускаться по своему усмотрению. Вместо глаз у снеговика были колеса от старой повозки, много лет валявшиеся во дворе; вместо носа — заглушка силосной ямы, а вместо рта — улыбавшегося, будто снеговик думал о чем-то теплом и веселом, — полоса дубовой коры.

Мать в доме хлопотала у плиты. Над трубой вился серый с белым дымок и пропадал в небе. Она слышала приглушенный звук лопат, чистящих крыльцо, но не особо обращала на него внимание, потому что была слишком занята. Она даже не оглянулась, когда через полчаса ее муж и сын вошли в дом, вспотевшие на холоде.

— Плохи наши дела, — сказал муж.

— Что стряслось? — спросила она.

Тем временем снег все продолжал валить, и дверь, которую они только что откопали, опять засыпало. Отец взял лопату и снова расчистил крыльцо.

Эдвард смотрел, как отец разгребает, а снег продолжает сыпать. Отец разгребает, снег сыплет — и так до тех пор, пока крыша не затрещала под его тяжестью. Мать увидела, что в спальне уже образовался сугроб. Они решили, что пора выбираться из дома.

Но куда идти? Весь божий мир был покрыт снегом, белым и холодным. Мать завернула еду, которую приготовила, собрала одеяла.

Ночь они провели на деревьях.

На другое утро был понедельник. Снег прекратился, встало солнце. Температура была ниже ноля.

Мать сказала:

— Тебе, наверно, надо отправляться в школу, как думаешь, Эдвард?

— Думаю, надо, — ответил он, не задавая вопросов. Такой вот он был парень.

Позавтракав, он слез с дерева и пошел за шесть миль в свою маленькую сельскую школу. По дороге увидел в сугробе замерзшего человека. Сам тоже едва не замерз — однако ничего, обошлось. Добрался до школы. И даже пришел на пару минут раньше.

Его школьный учитель сидел на поленнице и читал книжку. На месте школы только флюгер торчал, саму же ее засыпал недельный снегопад.

— Здравствуй, Эдвард, — сказал учитель.

— Здравствуйте, — поздоровался Эдвард.

И тут он вспомнил, что оставил дома тетрадку с выполненным заданием.

И пошел обратно за тетрадкой. Это все истинная правда.

Он подает большие надежды

Говорят, он всегда помнил, как вас зовут, или ваше лицо, или ваш любимый цвет, и что к двадцати годам он узнавал каждого в своем родном городке по стуку башмаков.

Говорят, он рос так стремительно, что на какое-то время — несколько месяцев? почти год? — оказался прикован к постели, потому что его быстро вытягивавшиеся кости не успевали затвердевать, и когда он пробовал встать на ноги, то был похож на качающуюся виноградную лозу и мешком валился на пол.

Эдвард Блум тратил время с умом, он читал книги. Он прочел чуть ли не все книги в Эшленде. Тысячи книг — кое-кто утверждает, что целых десять тысяч. По истории, искусству, философии. Горацио Элджера{Горацио Элджер (1832–1898) — популярный автор ста с лишним книг для мальчиков, как правило посвященных теме «из грязи да в князи»; воплощение американской мечты.}. Читал все подряд. Без разбора. Даже телефонный справочник.

Говорят, что в конце концов он стал знать больше всех, даже больше мистера Пинкуотера, библиотекаря.

Уже тогда он был крупной рыбой.

Смерть моего отца. Дубль 1

Вот как это происходит. Старый доктор Беннет, наш семейный доктор, шаркая ногами, появляется из комнаты для гостей и тихо прикрывает за собой дверь. Старее старого, с лицом обрюзгшим и морщинистым, доктор Беннет всю жизнь был нашим семейным доктором. Он принимал у моей матери роды, перерезал мне пуповину и протянул ей мое красное сморщенное тельце. Доктор Беннет вылечил нас от болезней, которых мы перенесли, должно быть, не одну дюжину, и сделал это с заботой и тактом лекаря прошлого столетия, каков он, в сущности, и есть. Этот же человек провожает моего отца в иной мир и сейчас выходит из комнаты, где тот лежит, освобождает свои старые уши от стетоскопа и смотрит на нас, мою мать и меня, и качает головой.

— Я бессилен что-либо сделать, — говорит он своим скрипучим голосом. Он хочет в отчаянии воздеть руки к небу, но у него это не получается, слишком он стар для подобных жестов. — Мне жаль. Очень жаль. Если хотите проститься с Эдвардом или что-нибудь сказать ему, советую сделать это сейчас.

Мы ожидали этого. Мать стискивает мне руки и вымученно улыбается. Конечно, ей пришлось нелегко. За последние месяцы она сильно сдала и пала духом, продолжая жить, но как бы в стороне от жизни. Не замечая ее. Я смотрю сейчас на нее: вид потерянный, словно она забыла, кто она, где находится. Наша жизнь так изменилась с тех пор, как отец вернулся домой умирать. Его постепенное умирание понемногу убивало всех нас. Как если бы он, вместо того чтобы ходить на работу, каждый день шел копать себе могилу за бассейном позади дома. И копал ее не всю сразу, а по дюйму, по два за день. Как если бы именно от этого он так уставал, от этого ложились круги у него под глазами, а не от, как постоянно твердила мать, его «рентгенотерапии». Как если бы он каждый вечер возвращался, ногти черные от набившейся под них земли, и, усевшись с газетой в кресло, говорил: «Продвигается помаленьку. Сегодня углубил еще на дюйм». И мать бы кричала мне: «Ты слышал, Уильям? Твой отец сегодня углубился еще на дюйм». А я бы отвечал: «Замечательно, отец, замечательно. Если нужна моя помощь, только дай знать».

— Мам, — говорю я.

— Я пойду первой, — приходит она в себя. — А если что…

Если увидит, что он вот-вот умрет, она позовет меня. Так мы разговариваем. В стране смерти говорят намеками, там понимают, что человек имеет в виду.

С этими словами она встает и входит к отцу. Доктор Беннет качает головой, снимает очки и протирает их кончиком галстука в сине-красную полоску. Я гляжу на него, объятый ужасом. Он такой старый, такой невероятно старый: почему мой отец умирает раньше него?

— Эдвард Блум! — говорит он, ни к кому не обращаясь. — Кто бы мог подумать?

Действительно, кто? Смерть — самое худшее, что могло случиться с моим отцом. Знаю, что вы подумали, — это худшее, что случается с большинством из нас, но для него это было особенно ужасно, прежде всего те последние несколько лет, когда усиливающиеся страдания выключили его из этой жизни, видимо готовя к жизни иной.

Еще хуже то, что это вынудило его сидеть дома. Он ненавидел каждое утро просыпаться в той же комнате, видеть одни и те же лица, делать одно и то же. Прежде дом для него служил заправочной станцией. Для него, скитальца, дом был остановкой на пути к какой-то цели, неясной ему самому. Что гнало его, не давало сидеть на месте? Не деньги; денег нам хватало. У нас был хороший дом, несколько автомобилей и бассейн на заднем дворе; пожалуй, не было ничего, что мы никак не могли позволить себе. И не соображения карьеры — он имел собственный бизнес. Это было нечто большее, но что именно — я не мог сказать. Он жил словно в постоянной погоне за чем-то: достичь цели было не главное; это была битва, за которой следовала новая битва, и его война никогда не кончалась. Так он и метался, не зная устали. Он внезапно уезжал куда-нибудь, в Нью-Йорк, или в Европу, или в Японию, и возвращался в какое-то странное время, скажем в девять вечера, наливал себе стаканчик и вновь занимал свое кресло и положение главы семейства. И всегда после этих своих отлучек он рассказывал какую-нибудь невероятную историю.

— В Нагое, — сказал он в один из таких вечеров, мать сидела в своем кресле, он в своем, а я на полу у его ног, — я видел женщину о двух головах. Клянусь вам. Хорошенькую двухголовую японку, которая проводила чайную церемонию так изящно и красиво. Ни за что нельзя было решить, какая из ее голов симпатичней.

— Не бывает женщин с двумя головами, — сказал я.

— Разве? — сказал он, скосив на меня взгляд. — Ну, мистер Молокосос-Всюду-Побывавший-И-Все-Повидавший, большое спасибо, что поправил отца. Приму к сведению.

— Неужели правда? — спросил я. — С двумя головами?

— И до кончиков ногтей настоящая леди, — ответил он. — Гейша, между прочим. Большую часть жизни провела вдали от общества, изучая древнюю науку чайных церемоний и редко появляясь на людях, — что, конечно же, объясняет твой скептицизм. Мне очень повезло, что я получил доступ в это чайное святилище, в чем мне помогли деловые друзья и контакты в правительстве. Разумеется, пришлось сделать вид, что я ни капли не удивился, увидев ее; если б я хотя бы бровью повел, это сочли бы за оскорбление исторического масштаба. Я просто принял из ее рук чашку, как все остальные, и негромко сказал «домо», что по-японски значит «спасибо».

Во всем он был необычен.

Когда он бывал дома, магия его отсутствия отступала перед заурядностью его присутствия. Он начинал слегка выпивать. Не то чтобы раздражался по поводу и без повода, но становился несчастным и потерянным, словно мучился от безысходности. В первые вечера после возвращения его глаза так сияли, что можно было поклясться, что они светятся во тьме, но потом, несколько дней спустя, взгляд его вновь потухал. Казалось, он начинал чувствовать себя как рыба, вынутая из воды, и страдал от этого. Итак, он не был главным кандидатом на смерть; и от этого домашнее заточение было для него еще мучительней. В первое время он пытался мужественно переносить это, звоня людям в самые странные места по всему миру, но вскоре его самочувствие настолько ухудшилось, что он не мог делать даже этого. Он стал просто человеком, человеком, не занятым делом, не рассказывающим невероятных историй, человеком, который, как я понял, оставался загадкой для меня.


— Знаешь, что было бы сейчас здорово? — говорит он мне, и вид у него относительно бодрый для человека, которого я, по словам доктора Беннета, могу больше не увидеть живым. — Выпить воды. Ты не принесешь?

— Конечно принесу.

Я приношу ему стакан воды, и он делает глоток или два, пока я поддерживаю стакан под донышко, чтобы вода не пролилась. Я улыбаюсь этому человеку, который теперь выглядит не как мой отец, а его двойник, один из многих, похожий, но иной, и во многих отношениях явно хуже оригинала. Тяжело было смотреть на него, на те изменения, которые с ним происходили, но теперь я привык. Пусть у него совсем не осталось волос и кожа покрылась пятнами и отслаивалась, я привык.

— Не знаю, рассказывал я тебе или нет, — говорит он, переводя дух. — Был один нищий, который останавливал меня каждое утро, когда я выходил из кафе рядом с офисом. Каждый день я давал ему четвертак. Каждый день. То есть это настолько вошло у меня в привычку, что нищий даже не трудился просить подать ему — я просто совал ему четвертак и шел дальше. Потом я заболел и не появлялся недели две, а когда появился, знаешь, что он сказал мне?

— Что, папа?

— Он сказал: «Ты мне должен три с полтиной».

— Забавно, — говорю я.

— Да, смех — лучшее лекарство, — отвечает он, хотя никто из нас не смеется. Никто из нас даже не улыбается.

Он просто смотрит на меня, и в его глазах появляется печаль, иногда бывает, что настроение у него резко меняется, как у наркоманов, вколовших дозу.

— Думаю, это правильно, — говорит он. — То, что я лежу в комнате для гостей.

— Почему? — спрашиваю я, хотя знаю ответ. Это не первый раз, когда он упоминает об этом, даром что это было его решение — перебраться сюда из их с матерью спальни.

— Не хочу, чтобы после того, как я уйду, она, ложась спать, каждый раз смотрела на мое место в кровати и вздрагивала, если понимаешь, о чем я.

Почему-то он придает своей изоляции здесь эмблематическое значение.

— Правильно, поскольку я вроде гостя, — говорит он, обводя взглядом на удивление безликую комнату. Моя мать всегда считала, что гости должны жить именно в такой обстановке, поэтому постаралась, чтобы комната, насколько возможно, походила на номер в гостинице. Тут вы имели свое креслице, свой ночной столик, безобидные копии неких старых мастеров над комодом. — Видишь ли, я и в самом деле нечасто здесь бывал. В смысле, дома. Не так часто, как всем нам хотелось бы. Взять вот хоть тебя, ты уже взрослый человек, а я — я совсем не заметил, как ты вырос. — Он сглотнул, что для него было настоящим испытанием. — Для тебя я что был, что не был, да, сын?

— Нет, — отвечаю я, может, чересчур быстро, но со всей сердечностью, какую только можно вложить в это слово.

— Эй, — говорит он, справившись с приступом кашля. — Не лукавь, и вообще, только потому, что я… ну, сам знаешь.

— Будь спокоен.

— Только правда и ничего, кроме правды.

— Да поможет мне… Бог. Фред. Кто угодно.

Он сделал еще маленький глоток. Похоже, он не столько хочет пить, сколько истосковался по воде, жаждет ощутить ее на языке, на губах: он любит ее стихию. Когда-то давным-давно он плавал.

— Но ты знаешь, мой отец тоже часто покидал дом, — продолжает он с тихой хрипотцой. — Так что мне известно, что это такое. Мой отец был фермером. Я тебе это уже говорил, да? Помню, как однажды он куда-то отправился, чтобы добыть какие-то особые семена для сева. Вскочил в товарняк и уехал. Сказал, что вернется вечером. Что-то там такое случилось, и он не мог спрыгнуть с товарняка. Тот завез его аж в Калифорнию. Отец отсутствовал почти всю весну. Время сева пришло и ушло. Но когда он вернулся, он привез самые чудесные семена на свете.

— Давай, я угадаю, что было дальше, — говорю я. — Он посадил их, и выросла огромная лоза, которая доставала до облаков, а на облаках стоял замок, в котором жил великан.

— Как ты догадался?

— А еще там наверняка была женщина с двумя головами, которая подавала ему чай.

И тут отец щиплет себе брови и улыбается, на мгновение очень довольный.

— Надо же, помнишь, — говорит он.

— Конечно!

— Если люди помнят чьи-то истории, такой человек становится бессмертным, ты это знал?

Я отрицательно покачал головой.

— Это так. Хотя в эту историю ты не верил, так ведь?

— Разве это имеет значение?

Он смотрит на меня.

— Не имеет, — отвечает он. Потом: — Имеет. Не знаю. По крайней мере ты запомнил. Главное, думаю, главное — это то, что я старался больше бывать дома. Но случалось всякое. Природные катаклизмы. Однажды земля разверзлась, а несколько раз — и небеса. Иногда я сам не понимал, как остался жив.

Его рука, покрытая старческими пятнами, ползет по одеялу, чтобы коснуться моего колена. Пальцы белые, ногти потрескавшиеся и тусклые, как старое серебро.

— Я бы сказал, что мне не хватало тебя, — говорю я, — если бы знал, чего я лишился.

— Я скажу тебе, в чем было дело, — говорит он, поднимая руку с моего колена и делая знак нагнуться к нему поближе. И я повинуюсь. Я хочу слышать, что он скажет. Это может быть его последним словом.

Я хотел быть великим человеком, — шепчет он.

— Правда? — спрашиваю я, как будто для меня это в некотором роде неожиданность.

— Правда, — отвечает он. Он выговаривает слова медленно, слабым голосом, но они звучат твердо и, чувствуется, выстраданы. — Можешь ты в это поверить? Я думал, что меня ждет особая судьба. Быть крупной рыбой и плавать в океане — вот чего я хотел. Хотел с тех пор, как помню себя. Я начал с малого. Долгое время работал на других. Потом открыл собственное дело. Приобрел формы и отливал свечи дома в подвале. Этот бизнес не удался. Поставлял подмаренник цветочным магазинам. Тоже не слишком преуспел. Наконец занялся импортом-экспортом, и все пошло как по маслу. Однажды, Уильям, я даже обедал с премьер-министром. С премьер-министром! Можешь себе представить, парень из Эшленда обедает в одном зале с… Нет такого континента, на котором бы я не побывал. Ни единого. А их целых семь, правильно? Я начинаю забывать, на котором я… а, ерунда. Теперь все это кажется таким малозначащим, понимаешь? То есть теперь я даже не знаю уже, что такое великий человек, какие для этого требуются, как это, предпосылки. А ты, Уильям?

— Что — я?

Знаешь? — переспрашивает он. — Знаешь, что делает человека великим?

Я надолго задумываюсь, втайне надеясь, что он забудет, о чем вообще спрашивал. Ему сейчас трудно сосредоточиться, но что-то в его взгляде говорит мне, что в данный момент он все помнит, что эта мысль крепко засела ему в голову и он ждет ответа. Я не знаю, что делает человека великим. Никогда раньше не думал об этом. Но в такой момент нельзя ответить просто «не знаю». Это тот случай, когда нужно оказаться на высоте, и поэтому я стараюсь, насколько возможно, сбросить груз тяжких мыслей и жду вдохновения.

— Думаю, — говорю я немного погодя, подыскивая верные слова, — если о человеке можно сказать, что сын любил его, тогда, думаю, такой человек достоин считаться великим.

Это единственное, что в моей власти, — подарить отцу величие, которое он искал в необъятном мире, но которое, как неожиданно оказалось, все время ждало его здесь, дома.

— Ах вот как, — запинаясь, говорит он, как-то внезапно слабея. — Никогда не приходило в голову посмотреть на это с подобной стороны, никогда. Хотя сейчас, я имею в виду в данных обстоятельствах, очень особых обстоятельствах, моих…

— Да, — говорю я. — Отныне и вовеки веков ты — мой отец, Эдвард Блум, Самый Великий Человек. Да поможет тебе Фред.

И вместо меча я касаюсь легонько его плеча рукой.

Он, видимо, устал и хочет отдохнуть. Глаза его закрываются, устало и с жутковатой бесповоротностью, и я решаю, что он начинает отходить. Когда шторы на окне расходятся, словно сами по себе, мне на мгновение представляется, что это его душа улетает из здешнего мира в иной. Но это всего-навсего струя воздуха от кондиционера колышет шторы.

— Насчет той женщины с двумя головами, — бормочет он с закрытыми глазами, словно засыпая.

— Я уже слышал о женщине с двумя головами, — говорю я, осторожно тряся его за плечо. — Больше не хочу ничего о ней слышать, папа. Договорились?

— Я не собирался рассказывать тебе о женщине с двумя головами, мистер Остряк-самоучка, — бормочет он.

— Нет?

— Я собирался рассказать о ее сестре.

— У нее была сестра?!

— Эй! — говорит он и открывает глаза, обретя второе дыхание. — Я когда-нибудь дурачил тебя, рассказывая о таких вещах?

Девушка в реке

На берегах Блю-ривер рос старый дуб, под которым мой отец обычно любил отдыхать. Дерево широко раскинуло свои ветви, отбрасывая тень, а землю у его подножия покрывал мягкий прохладный зеленый мох, на который отец клал голову и иногда засыпал — ровный шум реки действовал на него успокаивающе. Здесь он однажды, погружаясь в дремоту, очнулся и увидел красивую молодую женщину, купающуюся в реке. Ее длинные волосы сияли, как само золото, и волнами спадали на обнаженные плечи. Груди у нее были маленькие и округлые. Она пригоршнями плескала на себя холодную воду, которая стекала по ее лицу и груди обратно в реку.

Эдвард старался оставаться спокойным. Он повторял себе: «Не шевелись. Если двинешься хотя бы на дюйм, она тебя заметит». Он не хотел напугать ее. А если честно, он еще ни разу не видел женщину такой, какою ее создала природа, и хотел получше рассмотреть ее, пока она не ушла.

И в этот миг он увидел змею. Наверно, водяного щитомордника. Змея скользила в воде, почти не тревожа речную гладь, и маленькая головка рептилии целилась в человеческое тело. Трудно поверить, что такая небольшая змея способна убить человека, но она способна. Такая вот змейка убила Кельвина Брайанта. Укусила его в лодыжку, и через несколько секунд он умер. А Кельвин Брайант был в два раза больше девушки.

Раздумывать, что предпринять, было некогда. Мой отец положился на инстинкт и, головой вперед и вытянув руки, бросился в реку как раз в то мгновение, когда щитомордник готов был вонзить два своих небольших ядовитых зуба ей в талию. Она, понятное дело, завизжала. Еще бы, мужчина бросается на вас, ныряя в воду, — как не завизжать. Он вынырнул из воды, держа в руках извивающуюся змею, которая разевала пасть, ища, во что впиться, и девушка завизжала в другой раз. Наконец ему удалось замотать змею в свою рубашку. Убивать ее он не стал, этого мой отец не любил. А отнес приятелю, который увлекался змеями.

А теперь представьте себе сцену: молодой мужчина и молодая женщина стоят по пояс в реке, без рубашек, и смотрят друг на друга. Солнце пронизывает листву, и там, где его лучи падают на воду, она искрится и сверкает. Но эти двое почти целиком в тени. Рассматривают друг друга. Вокруг покой, только природа живет своей жизнью. Им трудно заговорить, потому что не знаешь, что сказать. Ведь не скажешь: «Меня зовут Эдвард, а тебя?» Нет, конечно. Скажешь то, что сказала она, едва придя в себя:

— Ты спас мне жизнь.

И ведь верно, разве не так? Ее чуть не укусила ядовитая змея, и он спас ее. К тому же сделал это, рискуя собственной жизнью. Хотя ни один из них не упоминал об этом. Не было необходимости. Оба и так это знали.

— Ты храбрый, — сказала она.

— Нет, мэм, — ответил он, хотя она вряд ли была намного старше его. — Просто я увидал вас, и увидал змею, и… и прыгнул.

— Как тебя зовут?

— Эдвард, — сказал он.

— Хорошо, Эдвард. Отныне и навсегда это твое место. Мы будем называть его… Эдвардова роща. Дерево, эту часть реки, эту воду — всё. И если ты будешь неважно себя чувствовать или понадобится, чтобы тебе в чем-то повезло, приходи сюда, ляг отдохнуть и думай об этом.

— Ладно, — согласился он, правда в те времена он соглашался со всем, что бы ему ни говорили. Ему казалось, будто он на короткое время перенесся в иной мир. Он еще не возвратился на землю.

Она улыбнулась.

— А теперь отвернись, — сказала она, — я оденусь.

— Ладно.

И он отвернулся, и покраснел, так ему стало хорошо. До того хорошо, что почти невыносимо. Как будто он заново родился, стал лучше и совершенно другим.

Он не знал, сколько женщине может понадобиться времени, чтобы одеться, поэтому дал ей целых пять минут. А когда повернулся, ее не было — исчезла. Он даже не услышал, как она ушла. Он мог бы позвать ее — и хотел было, — да не знал ее имени. Теперь бы он спросил, первым делом.

Ветер шелестел листьями дуба, бежала, как прежде, река. А ее нигде не было. И в рубашке у него не оказалось никакой змеи, только сучок. Маленький коричневый сучок.

Правда, он был похож на змейку — точь-в-точь. Особенно когда отец швырнул его в реку и смотрел, как тот плывет.

Говорят, он обладал особым обаянием, был немногословен, внезапно впадал в задумчивость. В общем — застенчив. И тем не менее девушки в нем, моем отце, души не чаяли, видно находили что-то такое. Назовем это скромным обаянием. К тому же он был неплох собой, хотя никогда не придавал этому никакого значения. Он дружил со всеми, и все дружили с ним.

Его скромное обаяние

Говорят, он был забавник уже в то время. Говорят, знал несколько отличных анекдотов. Не в большой компании, где он держался особняком, а перехвати его одного — что многие особы женского пола в Эшленде явно норовили сделать! — и он точно мог рассмешить. Говорят, можно было слышать, как они смеются среди ночи, мой отец и те хорошенькие юные девушки у него на крыльце, просто заливаются, можно было слышать, как их смех разносится по ночному городку. Эшлендцы любили засыпать под звук смеха. Так оно было. В те давние времена.

Как он усмирил великана

Мой отец совершил множество подвигов, о которых доныне ходит бессчетно историй. Но, наверно, самой трудной задачей было сладить с Великаном Карлом, потому что тут он рисковал самой своей жизнью. Карл был высоченный, в два человеческих роста, обхватом — как трое человек, а силой — как целых десять. Лицо и руки у него были сплошь покрыты шрамами оттого, что жил он суровой жизнью, больше похожей на жизнь зверя, а не человека. И вел себя соответственно. Говорят, Карл родился от женщины, как всякий смертный, но скоро стало ясно, что тут что-то не так. Просто он был слишком огромный. Мать утром покупала ему одежду, а уже днем швы расползались, так быстро росло его тело. Вечером он ложился в кровать, сделанную под него плотником, а утром его ноги свисали, не умещаясь на ней. А еще он беспрерывно ел! Сколько бы еды она ни покупала или ни приносила с поля, к вечеру во всех шкафах было шаром покати, а он продолжал жаловаться, что в животе у него пусто. Он стучал огромным кулаком по столу, требуя еды. «Еще, хочу еще! — вопил он. — Мать, еще хочу!» Четырнадцать лет она терпела, но в конце концов однажды, когда он пожирал оленью ногу и не смотрел на нее, она собрала пожитки и выскользнула из дому через заднюю дверь, чтобы больше никогда не возвращаться; он и не заметил, что она ушла, пока не покончил с олениной. Тогда его охватили горе и злость — и пуще всего голод.

И вот теперь он пришел в Эшленд. Ночью, когда обитатели местечка спали, Карл тайком обшарил сады и огороды, ища, чем подкрепиться. Сначала он брал только то, что жители Эшленда там выращивали; наступило утро, и они обнаружили, что их поля опустошены, на яблонях не осталось ни одного яблока, в водонапорной башне нет воды. Никто не знал, что делать. Карл, которому его дом стал слишком мал, ушел в горы, окружавшие Эшленд. А кому хотелось сходиться с ним лицом к лицу в горах? Да и что они могли сделать, эти люди, с тем ужасным чудовищем, каким стал Карл?

Так и продолжался этот грабеж какое-то время, пока однажды не пропало полдюжины собак. Казалось, опасность нависла над всем, что есть живого в городке. Нужно было что-то делать — но что?

Мой отец придумал план. План был опасный, но ничего другого не оставалось, и в одно прекрасное летнее утро мой отец отправился в путь, благословленный всеми обитателями Эшленда. Он направился в горы, где знал одну пещеру. В ней-то, как он догадывался, и жил Карл.

Пещеру скрывали сосны и огромная груда камней, а мой отец знал о ней, потому что много лет назад вывел оттуда молодую девушку, которая заблудилась в ее глубинах. Он остановился у пещеры и крикнул:

— Карл!

В ответ он услышал эхо собственного голоса, отразившееся от дальнего конца пещеры.

— Выйди на свет, Карл! Я знаю, что ты здесь. Я пришел передать тебе требование наших горожан.

Несколько минут ничто не нарушало тишину глухого леса, наконец мой отец услышал шум и почувствовал, как затряслась земля. Из тьмы пещеры появился Карл. Отцу и в страшном сне не могло привидеться, что он такой огромный. И ох как страшен видом! Весь в царапинах и синяках от жизни в диком горном лесу — и оттого, что иногда, просто не в силах терпеть голод, не мог дождаться, когда его добыча умрет, и впивался в нее еще живую, царапающуюся и кусающуюся. У него были сальные длинные черные волосы, в густой спутанной бородище застряли кусочки пищи и ползали всяческие букашки, которые ими питались.

Увидев моего отца, он расхохотался.

— Чего тебе надобно, человечишка? — спросил он с ужасной ухмылкой.

— Ты не должен больше приходить в Эшленд за пищей, — сказал мой отец. — Ты лишаешь наших фермеров урожая, а детей — их любимых собак.

— Что? И ты задумал меня остановить? — сказал Карл, его громовый голос прокатился по долинам и наверняка был слышен аж в самом Эшленде. — Да я могу переломить тебя, как ветку! — И чтобы показать, как он это сделает, отломил сук от соседней сосны и растер пальцами в пыль. — Да я, — продолжал он, — могу съесть тебя в один момент и не поперхнуться! Могу!

— Для этого я и пришел, — сказал мой отец. Лицо у Карла скривилось то ли в замешательстве, то ли оттого, что одна из букашек выползла из его бороды и поползла по щеке.

— Что это значит «для этого ты и пришел»?

— Чтобы ты съел меня, — ответил отец. — Я буду первой жертвой.

— Первой… жертвой?

— Тебе, о великий Карл! Мы покоряемся твоему могуществу. И мы поняли, что для спасения многих надо пожертвовать немногими. Так что я твой… завтрак, наверное?

Слова моего отца сбили Карла с толку. Он замотал головой, чтобы в мозгах прояснилось, и полчища тварей, ползающих у него в бороде, посыпались на землю. Он затрясся всем телом, и мгновение казалось, что он сейчас упадет, и, чтобы устоять на ногах, он прислонился к скале.

Такое было впечатление, что его поразило какое-то оружие. Такое было впечатление, что его ранило в сражении.

— Я… — проговорил он очень тихо и даже печально. — Я не хочу тебя есть.

— Не хочешь? — сказал отец с большим облегчением.

— Нет, — ответил Карл. — Я никого не хочу есть. — И огромная слеза покатилась по его заскорузлому лицу. — Просто мне очень голодно живется, — сказал он. — Моя мать всегда так замечательно готовила, но потом она оставила меня одного, и я не знал, что делать. Собаки… простите меня за собак. Простите меня за все.

— Понимаю, — сказал отец.

— Я не знаю, что мне теперь делать, — пожаловался Карл. — Посмотри на меня — я огромный. Мне нужно есть, чтобы жить. Но я остался совсем один, и не знаю, что…

— Готовить еду, — сказал отец. — Растить урожай. Ходить за скотиной.

— Ну конечно! — вздохнул Карл. — Думаю, мне надо забиться подальше в пещеру и никогда не выходить на свет. Я причинил вам слишком много неприятностей.

— Мы можем научить тебя, — сказал мой отец. Карл не понял его.

— Чему научить?

— Готовить еду, растить урожай. Земли тут предостаточно.

— Ты хочешь сказать, что я мог бы стать фермером?

— Да, — ответил мой отец. — Мог бы.

Все было в точности так, как я рассказываю. Карл стал самым знаменитым фермером в Эшленде, но моего отца легенды сделали еще знаменитей. Рассказывали, будто он может заворожить кого угодно, просто пройдя по комнате. Будто он наделен особой силой. Но мой отец был человек скромный и говорил, что ничего такого за ним не водится. Он всего лишь любит людей, а люди любят его. Все очень просто, говорил он.

Он отправляется ловить рыбу

В ту пору случился в наших местах потоп, но что я могу добавить к тому, что об этом уже написано? Ливни, один за другим, беспрерывно. Ручьи превратились в реки, реки в озера, а все озера вышли из берегов и слились в одно огромное — глазом не обведешь. Однако Эшленд — большая его часть — каким-то образом уцелел. Кое-кто говорит, удачное расположение горной гряды разделило воды, и они обтекли его с двух сторон. Правда, один конец Эшленда, дома и все остальное, до сих пор остается на дне того, что теперь называется — и вполне подходяще, если не чересчур уж художественно, — Великим Озером, и по сию пору летней ночью можно услышать, как стонут призраки тех, кто утонул в тот потоп. Но самое примечательное в этом озере — зубатка, которая живет в нем. Зубатка величиной с человека, говорят — даже еще больше. Враз ногу отхватит, если нырнешь слишком глубоко. Ногу, а то и больше, если зазеваешься.

Только простак или герой мог попытаться поймать такую громадную рыбу, а мой отец, как вам сказать… думаю, он был немножко и то, и другое.

Однажды на рассвете он отправился один на берег, сел в лодку и отплыл на середину Великого Озера, где самая глубина. Какая у него была наживка? Дохлая мышь, которую он нашел в ларе, где хранилось зерно. Он нацепил ее на крючок и закинул удочку. Целых пять минут потребовалось, чтобы наживка опустилась на дно, и тогда он стал медленно поднимать ее. Вскоре он почувствовал удар. Рыба рванула так сильно, что сорвала мышь вместе с крючком и оборвала лесу, удилище согнулось, лодка закачалась на воде. Тогда он попробовал снова. На сей раз взял крючок побольше, лесу потолще, дохлую мышь поаппетитней и забросил удочку. Вода заволновалась, закипела и запузырилась, пошли волны, будто сам дух озера всплывал на поверхность. Эдвард продолжал себе удить как ни в чем не бывало. Хотя, наверно, не следовало ему этого делать, видя, какие небывалые вещи творятся. И жуткие. Наверно, лучше бы ему было вытащить свою мышку и плыть домой. «Так и быть, отправлюсь-ка я домой», — решил он. Только, сматывая лесу, он увидел, что не столько она сматывается, сколько лодка движется. Вперед. И чем быстрей он мотает, тем быстрей движется лодка. Он знает, что надо делать в таких случаях: выпустить из рук удилище. Отпустить его! Бросить и распрощаться с ним навсегда. Кто его знает, что там такое, на другом конце лесы, что тащит лодку? Но он не может бросить удилище. Не может, и все тут. Больше того, у него такое чувство, будто руки приросли к удилищу. Тогда он делает второе, что лучше всего делать в таких случаях, — прекращает мотать лесу, но и это не помогает: лодка все равно плывет вперед, Эдвард плывет, и все быстрей и быстрей. Значит, это не затонувшее бревно, правильно? Его тащит существо, живое существо — зубатка. Похожая на дельфина: он видит, как она изгибается, выпрыгивая из воды, и сверкает на солнце, прекрасная, исполинская, ужасная, — шесть, семь футов в длину? — и, вновь погружаясь, увлекает Эдварда за собой, выдергивает его из лодки и тащит под воду, в глубину, на подводное кладбище Великого Озера. И там он видит дома и фермы, поля и дороги — тот уголок Эшленда, который затопило в потоп. И людей он тоже видит: тут и Гомер Киттридж со своей женой Марлой. И Берн Тэлбот и Кэрол Смит. Гомер несет бадью с овсом, кормить своих лошадей, а Кэрол обсуждает с Марлой виды на урожай. Берн работает на тракторе. Глубоко-глубоко под сумрачной толщей воды они двигаются, как при замедленной съемке, и, когда они разговаривают, изо рта у них вырываются пузырьки и поднимаются на поверхность. Зубатка быстро тащит Эдварда мимо них, и Гомер улыбается и машет ему — Эдвард и Гомер знали друг друга, — но не успевает Гомер опустить руку, как они, человек и рыба, устремляются прочь, вновь вверх, и неожиданно выскакивают из воды, Эдвард шлепается на берег, уже без удилища.

Он никому не рассказывал об этом. Не мог. Потому что кто бы поверил ему? Когда его спрашивали, как он потерял удилище и лодку, Эдвард говорил, что заснул на берегу Великого Озера и они просто… уплыли.

День когда он покинул Эшленд

Наконец Эдвард Блум стал взрослым, и случилось это примерно так. Он был здоровым и сильным, и родители окружали его любовью. А еще он заканчивал школу. Он бегал с товарищами по зеленым полям, окружавшим Эшленд, с аппетитом ел и пил. Жизнь проходила как во сне. Только вот однажды утром он проснулся и сердцем понял, что должен покинуть родительский дом, и сказал об этом матери с отцом, и они не пытались его отговаривать. Только переглянулись с дурным предчувствием, поскольку знали, что из Эшленда ведет одна-единственная дорога и отправиться по ней значило пройти через городок, не имевший названия. Те, кто намеревался покинуть Эшленд, проходили через него целыми и невредимыми, те же, у кого не было в мыслях уходить навсегда, не могли ни пройти этот городок, ни вернуться назад. Поэтому родители попрощались с Эдвардом, зная, что ни они, может, никогда больше не увидят его, ни он их.

Утро того дня, когда он покинул свой дом, было солнечным, но когда он подошел к городку, который не имел названия, кругом потемнело, низко опустились небеса, и густой туман окутал его со всех сторон. Скоро он вошел в этот городок, очень похожий на его Эшленд, хотя и очень отличался от него. На Главной улице тут были банк, «Аптека Коула», магазин «Христианская книга», Тэлботовский магазин низких цен, «Лавка Прикетта», «Ювелирные изделия и часы», кафе «Добрая еда», бильярдная, кинотеатр, пустая автостоянка, а еще скобяная лавка и бакалейная, полки последней были забиты товаром, которому было больше лет, чем Эдварду. Кое-какие подобные магазинчики имелись и в Эшленде, но в здешних было пусто и темно, их витрины разбиты, а хозяева с унылым видом стояли в дверях своих заведений. Но, завидев моего отца, они заулыбались. Заулыбались и замахали ему, приглашая зайти. Подумали: «Покупатель!» Был на Главной улице и публичный дом, в самом конце, но не такой, как в большом городе. Это был просто дом, в котором жила проститутка.

Только он появился в городке, тут же сбежались люди, и все глядели на его красивые руки.

— Уходишь? — спрашивали его. — Из Эшленда уходишь?

Это был странный народ. Один человек был сухорукий. Правая его рука безвольно болталась, высохшая от плеча до локтя. Кисть выглядывала из рукава, как кошачья голова из бумажного пакета. Однажды летом год тому назад он ехал в машине и высунул руку из окна под встречный ветер. Но он ехал слишком близко к обочине дороги, и вместо ветра он вдруг ощутил удар телеграфного провода. Кости предплечья были раздроблены. Теперь его рука висела, ни на что не годная, усыхая все больше и больше. Он приветливо улыбнулся Эдварду.

Еще там была женщина лет пятидесяти, которая почти во всех отношениях была совершенно нормальной. Но вот какая история: во многих отношениях нормальные, все эти люди имели какую-нибудь одну особенность, ужасную особенность. Несколько лет назад эта женщина пришла домой с работы и увидела, что ее муж повесился на водопроводной трубе в подвале. От потрясения ее хватил удар, вследствие чего у нее парализовало левую сторону лица: искривленные губы навсегда застыли в злобном выражении, глаз перекосило. Эта сторона лица так и осталась неподвижна, и поэтому, когда она говорила, шевелилась лишь правая сторона губ, а ее голос звучал откуда-то из глубины горла. Слова с большими мучениями пытались вырваться наружу. После того, как это случилось, она ушла из Эшленда, но дошла только досюда.

Были и другие, которые просто родились с изъяном, чье рождение было главным, и худшим, несчастьем, происшедшим с ними. Один — гидроцефал по имени Берт; он работал подметальщиком. Повсюду таскал с собой метлу. Он был сыном проститутки и головной болью мужчин городка: большинство из них захаживали к той проститутке, и любой мог быть отцом парня. Что до нее, то она считала: они все его отцы. Она никогда не хотела быть проституткой. Но городку нужна была проститутка, ее заставили занять это место, и с годами она ожесточилась. Стала ненавидеть своих клиентов, особенно после рождения сына. Он был ее большой радостью, но и тяжким бременем. У него начисто отсутствовала память. Он часто спрашивал ее: «Где мой папа?» — и она показывала в окно на первого проходящего мужчину. «Вот твой папа», — говорила она. Берт выбегал на улицу и бросался мужчине на шею. На другой день он уже ничего не помнил, спрашивал: «Где мой папа?» И все повторялось снова.

Наконец мой отец встретил человека, которого звали Уилли. Тот сидел на скамейке и, когда отец поравнялся с ним, встал, как будто поджидал его. Края губ у него были пересохшие и потрескавшиеся. Волосы — седые и торчали, как щетина, глазки — маленькие и черные. У него не было трех пальцев (двух на одной руке и одного — на другой), и он был стар. Так стар, что, казалось, уже прошел до конца дорогу жизни, назначенную человеку, и, поскольку все еще был жив, пустился в обратный путь. Начал усыхать. Становился маленьким, как ребенок. Он двигался медленно, словно шагал по колено в воде, и смотрел на моего отца с неприятной улыбкой.

— Добро пожаловать в наш город, — сказал Уилли дружелюбно, разве что несколько устало. — Если не возражаешь, я покажу тебе наши достопримечательности.

— Я не могу задерживаться, — ответил мой отец. — Я тут мимоходом.

— Все так говорят, — возразил Уилли, взял моего отца за руку, и дальше они пошли вместе.

— Во всяком случае, — продолжал Уилли, — куда тебе спешить? Стоит хотя бы взглянуть на все, что мы имеем предложить. Вот лавка, славная лавка, а там, чуть подальше, можно погонять шары, если хочешь. То есть бильярдная. Тебе понравится.

— Спасибо, — вежливо ответил Эдвард, потому что не хотел рассердить Уилли или кого-нибудь из других людей, которые наблюдали за ними. Они уже собрались в небольшую толпу из трех-четырех человек и следовали за ними по пустынным улицам, держась на расстоянии, но не спуская с них алчных взглядов. — Большое спасибо.

Уилли сильней стиснул ему руку и показал на аптеку, «Христианскую книгу» и, лукаво подмигнув, на дом, в котором жила проститутка.

— Сладкая бабенка, не вру, — сказал Уилли, и, будто вспомнив что-то не совсем приятное, добавил: — Иногда.

Небо потемнело, пошел дождь. Уилли задрал голову и подставил лицо под льющиеся струи. Мой отец утер лицо и поморщился.

— Дожди у нас — частое дело, — сказал Уилли, — но ты привыкнешь.

— Тут все какое-то… унылое, — сказал мой отец.

Уилли бросил на него косой взгляд:

— Привыкнешь. Такое уж это место, Эдвард. Ко всему привыкаешь.

— Но я не хочу, — ответил мой отец.

— И к этому тоже. К этому тоже привыкнешь.

Они молча шли дальше сквозь туман, который сгустился у их ног, сквозь дождь, тихо падавший на их головы и плечи, сквозь похожее на сумерки утро этого странного города. На углах собирались люди, чтобы посмотреть на них, некоторые присоединялись к небольшой толпе, следовавшей за ними. Эдвард поймал на себе взгляд изможденного человека в потрепанном черном костюме и узнал его. Это был Нортер Уинслоу, поэт. Несколько лет назад он покинул Эшленд, чтобы отправиться в Париж творить. Он стоял, глядя на Эдварда, и как будто улыбался, но тут Эдвард обратил внимание, что у него не хватает двух пальцев на правой руке, и лицо Нортера сразу стало мертвенно-бледным, он прижал искалеченную руку к груди и скрылся за углом. Люди возлагали большие надежды на Нортера.

— Разумеется, — сказал Уилли, видя, что произошло. — Сюда постоянно приходят люди вроде тебя.

— Кого ты имеешь в виду? — спросил мой отец.

— Нормальных людей, — сплюнув, ответил Уилли, который вызывал у моего отца чувство отвращения. — Нормальных людей и их планы. Этот дождь, эта сырость — нечто вроде остатка. Того, что осталось от мечты. Точней, от мечтаний множества людей. От моей мечты, и его, и твоей.

— Только не от моей, — сказал Эдвард.

— Да, пока еще не от твоей.

Тогда-то они и увидели пса. Он двигался смутным темным пятном в тумане, а потом появился перед ними. Он был черный, за исключением белого пятна на груди и коричневых — у кончиков лап, с короткой жесткой шерстью, и, похоже, беспородный. Просто пес, в котором смешалось много кровей. Он приближался к нему, медленно, но решительно, даже не останавливаясь, чтобы обнюхать пожарный гидрант или столб. Этот пес шел не куда попало. У него была цель: мой отец.

— Что это такое? — удивился Эдвард.

Уилли ухмыльнулся.

— Пес, — сказал он. — Раньше или позже, но обычно раньше, он появляется и проверяет каждого. Он у нас вроде стража, если понимаешь, что я имею в виду.

— Нет, — сказал мой отец, — я не понимаю, что ты имеешь в виду.

— Поймешь. Еще поймешь. Позови его.

— Позвать? А как его зовут?

— Никак. Он всегда был ничей, поэтому не имеет клички. Зови его просто Пес.

— Пес?

— Ну да, Пес.

Вот мой отец опустился на корточки и хлопнул в ладоши и голосом как можно более ласковым позвал:

— Поди ко мне, Песик! Ну же, приятель! Давай! Иди!

И Пес, который издалека шел прямо к нему, застыл на месте и долгое время смотрел на моего отца, во всяком случае долгое для собаки. Целых полминуты. Шерсть у него на загривке стала дыбом. Он не отрываясь смотрел в глаза отцу. Потом свирепо оскалил клыки. Он стоял в десяти футах и злобно рычал.

— Может, мне нужно уступить ему дорогу? — спросил мой отец. — Не думаю, что я ему нравлюсь.

— Протяни руку, — сказал Уилли.

— Что? — переспросил отец. Рычание пса стало громче.

— Протяни руку, и пусть он ее обнюхает.

— Уилли, не думаю…

Протяни руку, — повторил тот.

Мой отец осторожно вытянул руку. Пес медленно подошел, тихо рыча, готовый вонзить в нее зубы. Но, едва коснувшись носом пальцев, заскулил и принялся лизать руку отца. Пес вилял хвостом. Сердце у моего отца колотилось.

Огорченный Уилли скорбно смотрел на происходящее, словно его предали.

— Это означает, что я могу идти? — спросил мой отец, вставая, пес же терся о его ноги.

— Нет еще, — ответил Уилли, снова впившись пальцами в руку моего отца. — Прежде ты захочешь выпить кофе.


Кафе «Добрая еда» состояло из одной большой комнаты, вдоль стен которой располагались зеленые кабинки из пластика и пластиковые же, в золотистую крапинку, столики. На столиках лежали бумажные салфетки вместо скатертей, тонкие серебряные ложки и вилки с засохшими остатками пищи на них. Свет едва проникал в зал, где царил плотный полумрак, и, хотя почти все столики были заняты, казалось, настоящая жизнь здесь отсутствует, никакого намека на нетерпение голода, ждущего удовлетворения. Но едва Уилли и мой отец вошли в зал, все подняли на них глаза и заулыбались, словно появились официанты с подносами.

Уилли и отец сели за столик и тут же молчаливая официантка, даже не спрашивая, подала им кофе. Черную дымящуюся жидкость. Уилли пристально посмотрел в свою чашку и покачал головой.

— Ты думаешь, все позади, не так ли, сынок? — Уилли улыбнулся, поднося чашку ко рту. — Думаешь, ты крупная рыба. Но мы тут и не таких видали. Посмотри на Джимми Эдвардса, вон там. Футбольная звезда. Студент из первых. Хотел стать бизнесменом в большом городе, разбогатеть и все такое. Но так и остался здесь. Кишка тонка оказалась, понимаешь ли. — Он наклонился к отцу через столик. — Пес отхватил у этого малого указательный палец на левой руке.

Мой отец оглянулся и увидел, что это действительно так. Джимми медленно убрал руку со стола, сунул в карман и отвернулся. Мой отец оглядел остальных в зале, которые смотрели на него, и увидел, что у всех то же самое. Никто не мог похвастать целой рукой, у всех не хватало пальца, а то и нескольких. Мой отец взглянул на Уилли, желая спросить о причине. Но Уилли словно читал его мысли.

— Много раз они пытались уйти, — сказал он. — Или дальше отсюда, или обратно туда, откуда пришли. Но этот пес, — он посмотрел на собственную руку, — шутить не любит.

Затем медленно, словно повинуясь звуку, слышному только им одним, люди, сидевшие за соседними столиками, встали и столпились у их кабинки, глядя на него и улыбаясь. Некоторых он помнил по именам еще с детских лет в Эшленде. Седрик Фоулкс, Салли Дюма, Бен Лайтфут. Но теперь они стали другими. Он видел их чуть ли не насквозь, вроде того, но потом что-то произошло, и их фигуры стали нечеткими, словно вышли из фокуса.

Он перевел взгляд на дверь кафе — там сидел Пес. Сидел неподвижно и пристально смотрел в зал, и мой отец потер руки, спрашивая себя, чего он ждет; если ему повезло, что Пес в первый раз не укусил его, то теперь может быть иначе.

Возле их кабинки стояла женщина, которую звали Розмари Уилкокс. Она влюбилась в человека из большого города и хотела убежать с ним, но только он один смог это сделать. У нее были темные, глубоко посаженные глаза на том, что когда-то было прелестным личиком. Она помнила моего отца еще маленьким и сказала ему, как ей приятно видеть его теперь таким большим, высоким и красивым.

Толпа вокруг кабинки выросла и придвинулась совсем вплотную, так что мой отец не мог пошевелиться. Негде было. Общим напором к нему притиснуло старика еще более древнего, чем Уилли. Старик был похож на живую мумию. Кожа высохла и плотно обтянула его кости, а синие вены казались холодными, как замерзшая река.

— Я… я бы не стал доверять этой собаке, — медленно проговорил старик. — Я бы даже не стал и пробовать, сынок. В прошлый раз обошлось, но никогда не знаешь, как будет в другой. Совершенно непредсказуемый пес. Так что сиди, не двигайся и расскажи нам все о мире, куда собрался идти и чего хочешь там найти.

И старик прикрыл глаза, то же самое сделал и Уилли, и все остальные, приготовясь услышать о ярком мире, который, как знал мой отец, ждет его сразу за поворотом, на другом краю этого сумрачного места. И вот он стал рассказывать, а когда закончил, все благодарили его и улыбались. И старик сказал:

— Это было прекрасно.

— А можно завтра повторить? — попросил кто-то.

— Давай повторим это завтра, — прошептал другой.

— Хорошо, что ты с нами, — сказал моему отцу третий. — Хорошо, что ты с нами.

— Я знаю очень милую девушку, — сказала Розмари. — К тому же она красивая. Совсем молоденькая. Я бы с радостью свела вас, если понимаешь, что я имею в виду.

— Извините, — сказал мой отец, переводя взгляд с одного на другого. — Вы ошиблись. Я не собираюсь здесь оставаться.

— Вижу, что не ошиблись, — сказал Бен Лайтфут, глядя на моего отца с глубокой ненавистью.

— Но мы не можем тебя отпустить, — ласково проговорила Розмари.

— Я должен идти, — ответил отец и попытался встать. Но не мог, так плотно они окружили его.

— Хотя бы недолго побудь с нами, — попросил Уилли. — Хотя бы несколько дней.

— Узнаешь нас получше, — сказала Розмари, страшной изуродованной рукой отводя волосы, лезущие ей в глаза. — И забудешь обо всем.

Но вдруг позади мужчин и женщин, окруживших его, раздался шорох, а следом вопль и рычание, и люди расступились, как по волшебству. Это был Пес. Он злобно рычал на них и скалил свои ужасные зубы, и они попятились назад от разъяренного чудовища, прижимая руки к груди. Мой отец воспользовался моментом, бросился в образовавшийся проход и помчался без оглядки прочь. Он бежал через сумрак, пока не выбежал снова на свет, и мир вокруг стал зеленым и прекрасным. Асфальт сменился гравием, гравий — проселочной дорогой, и дивный волшебный мир казался совсем близким. Когда проселочная дорога кончилась, он остановился, чтобы перевести дыхание, и увидел, что Пес, свесив язык, бежит за ним. Подбежав к моему отцу, Пес потерся горячим боком о его ноги. Вокруг стояла тишина, только ветер шумел в кронах деревьев да звучали их шаги по проторенной тропинке. А потом лес вдруг расступился, и глазам отца предстало озеро, огромное озеро с зеленой водой, уходящее вдаль, насколько хватал глаз, а у берега — маленькая деревянная пристань, вздрагивавшая под ударами волн, которые поднимал ветер. Они спустились к пристани, и, как только ступили на нее, Пес рухнул, словно лишившись последних сил. Мой отец огляделся вокруг, счастливый, посмотрел, как солнце садится за лес, и вздохнул полной грудью, и запустил пальцы в густую шерсть на загривке у Пса, и ласково гладил его теплую шею, словно гладил собственное сердце, и Пес урчал от своего собачьего счастья. Солнце село, и взошла луна, и вода в озере покрылась легкой рябью, и тогда в белом свете луны он увидел девушку, ее голова вынырнула в отдалении, вода стекала с ее волос обратно в озеро, и она улыбалась. Она улыбалась, и мой отец тоже. Потом она помахала ему. Она махала моему отцу, а он ей.

— Эй, — крикнул он, махая ей. — До свидания!

Он вступает в новый мир

Историю о первом из дней, которые мой отец прожил в новом мире, наверно, лучше всего рассказывал человек, который работал с ним, Джаспер «Бадди» Бэррон. Бадди был вице-президентом «Блум инкорпорейтед» и стал у ее руля, сменив моего отца, когда тот покинул свой пост.

Бадди был щеголем. Носил ярко-желтый галстук, дорогой темно-синий в тонкую полоску костюм и обтягивающие, тонкие, почти прозрачные, носки в тон костюму из тех, что кончаются чуть ли не под коленом. Из нагрудного кармана ручной мышкой выглядывал уголок шелкового платочка. И он был первым и единственным человеком с настоящими «седеющими висками», как выражаются в книжках. Вообще же у него были прекрасные волосы, темные и густые, разделенные ровной ниточкой розоватой кожи, этакой полевой тропинкой через голову.

Он любил, рассказывая эту свою историю, с улыбкой откинуться в кресле.

— Было это в году тысячадевятьсоттакомто или вроде того, — начинал он. — Так давно, что и помнить не хочется. Эдвард только что ушел из дому. Ему семнадцать. Первый раз в жизни он оказался один, но волновало ли его это? Нет, не волновало: мать дала ему несколько долларов на прожитье — десять, может, двенадцать, — во всяком случае, в жизни у него еще не было столько денег. И у него были мечты. Мечты, Уильям, — это то, что движет человеком, а твой отец уже мечтал завоевать мир. Но если бы ты посмотрел на него в тот день, когда он покинул городок, где он родился, ты бы увидел всего лишь красивого молодого парня с тощим узелком на спине и в дырявых башмаках. Может, дырок в подошвах и не было заметно, но они были, Уильям; дырки были.

В тот первый день он прошагал тридцать миль. В ту первую ночь он спал под звездами на ложе из сосновой хвои. И той ночью рука судьбы туго затянула ему пояс. Ибо, когда он спал, на него напали лесные разбойники, избили до полусмерти и забрали у него все до последнего доллара. Он едва выжил, и все же тридцать лет спустя, когда он впервые поведал мне эту историю, — и в этом для меня весь Эдвард Блум, человек невероятный, — он сказал, что встреть он когда-нибудь снова тех людей, тех двоих разбойников, которые избили его до полусмерти и забрали последний доллар, он поблагодарил бы их — поблагодарил бы, — потому что, в известном смысле, они определили всю его дальнейшую жизнь.

Но тогда, умирая в незнакомом ночном лесу, он, конечно, не испытывал к ним чувства благодарности. К утру он хорошо отдохнул и, хотя продолжала течь кровь из многочисленных ран, пошел дальше, уже не зная, куда идет, да и не особо заботясь об этом, просто шел и шел, вперед и вперед, готовый ко всему, что уготовили ему Жизнь и Судьба, — как вдруг увидел старую сельскую лавку, а перед ней старика, качавшегося в кресле-качалке, туда-сюда, сюда-туда, который живо повернулся и с тревогой смотрел на приближающегося окровавленного человека. Он позвал жену, та позвала дочь, и не прошло и полминуты, как у них уже был и горшок горячей воды, и чем смыть с него кровь, и перевязать, для этого они порвали на полоски простыню и стояли наготове, пока Эдвард ковылял к ним. Они были готовы спасти жизнь этого незнакомца. Даже больше, чем готовы: полны решимости.

Но он, конечно, не позволил им. Не позволил спасать его жизнь. Ни один человек, будучи такой цельной личностью, как твой отец, — а таких мало, Уильям, очень мало, и они редко встречаются, — не принял бы подобную помощь, даже если речь шла бы о жизни и смерти. Потому что как бы он тогда мог жить в мире с самим собой, если, конечно, вообще остался бы жив, зная, что своей жизнью навечно обязан другим, зная, что не принадлежит себе?

И вот, продолжая истекать кровью и волоча сломанную в двух местах ногу, Эдвард нашел метлу и принялся подметать лавку. Затем взял швабру и ведро, потому что в спешке совершенно забыл о своих открытых ранах, из которых обильно текла кровь, и не видел, пока не закончил подметать, что по всей лавке остались следы крови. И он принялся отмывать их. Отчищать. Стал на колени и тряпкой оттирал следы, а старик, его жена и маленькая дочка смотрели на него. Смотрели с ужасом. Благоговейным ужасом. Смотрели на человека, который старается оттереть пятна собственной крови на сосновом полу. Пятна не поддавались, не поддавались — но он продолжал тереть. Вот что главное, Уильям: он продолжал и продолжал тереть, пока силы у него не кончились, и тогда он упал лицом вниз, не выпуская из рук тряпку, — замертво.

По крайней мере так они подумали. Они думали, что он умер. Они бросились к телу: в нем еще теплилась жизнь. И представь себе сцену, как твой отец описывал ее, мне она всегда почему-то напоминает Микеланджелову «Пьету»: мать, сильная женщина, приподняла его и, положив себе на колени голову этого юноши, умирающего, молится за его жизнь. Казалось, надежд не осталось. Но, когда остальные в тревоге окружили его, он открыл глаза и сказал, может, последнее свое слово в жизни, он сказал старику, в чьей лавке, как Эдвард сразу это понял, не было ни единого покупателя, сказал, может, на последнем издыхании: «Рекламируй».

Бадди помолчал, слушая, как разносится по комнате эхо этого слова.

— То, что произошло дальше, как говорится, вошло в историю.

Твой отец поправился. Скоро он вновь был полон сил. Он пахал поля, следил за садом и огородом, помогал в лавке. Ходил по окрестностям и вывешивал небольшие объявления, приглашая всех в Деревенскую Лавку Бена Джимсона. Между прочим, это была его идея — назвать лавку «деревенской». Он считал, что так звучит более по-свойски, более привлекательно, чем просто «лавка», и был прав. Тогда же твой отец придумал рекламный слоган «Покупаешь одну вещь, вторая бесплатно». Всего пять слов, Уильям, однако они сделали Бена Джимсона богатым человеком.

Он оставался у Джимсонов почти год, заработал небольшую сумму, тем самым заложив основу своего будущего благосостояния. Мир раскрылся перед ним, как прекрасный цветок. И как можешь видеть, — говорил он, обводя рукой золотое и кожаное роскошество своего кабинета и легко кивая в мою сторону, словно и я тоже был не более чем следствием легендарного отцовского трудолюбия, — для парня из Эшленда, штат Алабама, он многого добился.

Загрузка...