III

Через несколько дней Леня все-таки попал в больницу, в терапевтическое отделение. И почти одновременно, всего одну неделю спустя, маленькая племянница Люды — дочь старшей родной сестры — девочка 10 лет, которую Люда очень любила и выделяла, попала в сумасшедший дом. Точнее в невропатологическое детское отделение, ибо девочка была не в бреду, и сознание оставалось в ней ясным, но просто сдали нервы. Она все время плакала и отказывалась от пищи.

Сначала Люда посетила Леню. Когда она вошла в палату, Леонид по-прежнему молчал. Но в самой палате творилось что-то невероятное. Больной рядом с Леней выл, другой в углу — плакал.

Тот, кто выл, — страдал от нестерпимой боли, у него не шел кал, ограничена была моча, и от боли внизу тела глаза были выпучены и как бы вылезали из орбит и обезболивающие почему-то плохо помогали ему. Из рта у него исходил грубый запах мочи, но тем не менее прекращая выть, он начинал петь — чтобы заглушить сознание и боль. Пел он совершенно идиотские песни, кажется, это были частушки — нескладухи, но без смысла, и взялись они неизвестно откуда, ибо никто не слышал таких. Люде показалось, что больной сам сочинял их во время пения…

Другим ее ощущением было то, что этот мир проклят. Кроме того, она ничего не могла добиться от как будто бы остановившего свое сознание Лени. Поэтому невольно приглядывалась к тому, что творится вокруг.

Внутренняя заброшенность всех и вся, несмотря на уход, поразила ее. Она робко подошла к тому, кто плакал. Но когда она подошла поближе, то почувствовала, что он вовсе не плакал, ибо трудно было назвать то, что он выделял, слезами, — да и выражение было слишком мертво для плачущего. Люде показалось, что у него что-то с мозгом, но такое, что страдание внутри мозга было столь велико, что вытеснило само себя, став более страшным, чем само страдание, и от этого выражение его лица перестало быть человеческим, а напоминало разбитую жизнь трупа.

Между тем вывший больной продолжал петь. Онемев от изумления, Люда, тем не менее ощущая внутри себя бытие, прислушалась.

Слова возникали совершенно безобразные, чудовищные и произносимые то истерически, то устрашающе. Но это не могло все-таки отвлечь ее внимания от мертво-плачущего больного, который, казалось, плакал не как живой человек, а как раскопанный труп.

— Вы что, девушка, больных людей не видели?! — услышала она под ухом голос молодой медсестры. — Что вы уставились на них, это обыкновенные люди с обыкновенными болезнями, и вы так можете заболеть со временем. Не дай бог, конечно. Но все болеют.

Люда растерялась.

— Мой брат спит. Что же мне еще делать?

— Не смотреть же на больных. Вы не в театре. У нас только Витя вот своеобычный, — шепнула она, указав глазами налево и вышла.

Вывший больной замолк. Люда оглянулась и увидала Витю. Это было существо с тоненькой шеей и огромной страшной головой, казалось втрое больше обычной. Он не мог разместить ее на подушке, словно он был сам по себе, а голова его сама по себе. Но глаза были у него неестественно детские, точно они уже не принадлежали этой голове. Он поглядел на Люду и облизнулся, острый язык мелькнул на мгновение и исчез.

— Только не надо плакать, — подумала Люда.

— Посетительница, не ходите по палате! Сидите у брата! — раздался истошный голос нянечки из коридора.

Люда присела у изголовья брата. Он был неподвижен и по-черному мрачен, даже телом.

Люда застыла в ожидании. Вдруг тот больной, который только что выл и пел — звали его Володею — приподнялся и закричал, так что задрожали стекла в палате:

— За что, за что, за что?!!

Старичок рядом с ним стал молиться.

Но больной не слышал молитв, а еще барабанно-настойчивей, даже требовательней, и в то же время ужасней, кричал:

— За что, за что, за что?!

Люда вскочила с места, вышла в коридор и заходила взад и вперед. Леня не выходил из молчания.

— Да езжайте вы домой, Господи, — сказала ей нянечка. — Не мучьте себя. Я знаю, он будет молчать все время.

…Как будто после смерти не намолчится, — вдруг подумала Люда…

…Она возвращалась домой на трамвае, было теплое лето и, сидя, у открытого окна, Люда упорно думала о том, что весь наш мир — проклят. Она не могла отделаться от этой мысли. Проклят, несмотря на то, что в нем есть красота. И она не могла охватить умом последствия этого, ибо такая мысль уводила ее от собственного блаженного бытия. Она не могла понять, как ее бытие может быть проклято, хотя явно чувствовала, что жизнь, как форма бытия здесь, явно проклята, ну если не совсем, то печать все-таки лежит.

— Словно этот мир создан по программе дьявола, — подумала она и сама же ужаснулась своей мысли.

Дома ее встретили крики, истерики, куда-то надо было идти, куда-то ехать, и в конце концов через два дня она оказалась в сумасшедшем доме, в детском отделении, где лежала племянница. Там было на редкость богато, уютно, и врачи были какие-то сверхдобрые. Девочка Мила, племянница, отказывалась есть главным образом мясо, чтобы не обижать животных — коровок, кур, петушков, свинок… Плача, не брала в рот почти ничего от щедрого мира. Каждый раз двое врачей и медсестра уговаривали ее есть нормально, но невинная кашка иной раз казалась ей мясом истерзанного животного… Глазки ее, как цветочки, наливались слезами, и она только лепетала в ответ на бездонную роскошь мира. Люда расцеловала племянницу.

— Глупышка ты, глупышка… Смотри сама не помри, если не будешь кушать.

— Пусть я помру, а кушать и обижать не буду никого, — плакала девочка.

— А разве ты кого-нибудь в своей жизни не обижала? — шепнула ей Люда.

— Обижала, но больше не могу обижать. Скорее умру, — прошептала девочка, целуя Люду.

— Ну будь умницей, съешь кашку, ты никого этим не обидешь…

— А нищих? — удивилась девочка.

— У нищих без тебя будет своя кашка.

Девочка недоверчиво пожала плечиком. И есть отказалась.

Люда разговорилась с молодой врачихой — психиатром. Нашлись даже общие связи, знакомые.

— Девочку-то нашу вылечите? — спросила Люда.

— Ничего страшного, — успокоила врач.

— А есть страшные у вас, в детском?

— Да как вам сказать. Всякие у нас есть. Есть очень трудно поддающиеся лечению, странные случаи.

И психиаторша показала Люде девочку, лет 15, уже в отделении для старших детей. У девочки были пронзительно-умные, но словно улетающие куда-то глаза.

— Вот это существо, — шепнула психиаторша, — знает наизусть всего «Идиота» Достоевского. Да, да, не шарахайтесь. Я открывала «Идиота» на случайной странице, она сидит передо мной, в моем кабинете — я читаю несколько строк, и она может продолжать по памяти…

— Она так любит Достоевского? — ужаснулась Люда.

— Не то слово. Я тоже люблю Достоевского. Ее отношение к Достоевскому нельзя выразить словами. Это что-то сверхъестественное. И ее не удается вывести из этого состояния…

— А только ли с Достоевским связаны такие состояния? Как другие писатели? — дрогнув, спросила Люда.

— Есть лишь два писателя, которые могут довести до сумасшествия. И вы, конечно, догадываетесь кто: Достоевский и Есенин. Причем на почве Есенина больше. У нас есть целая группа детей, возраст примерно 14–15 лет… Вся их жизнь проходит в том, что они до конца погружены в поэзию Есенина. Они не хотят жить, не хотят что-либо делать кроме того, чтобы читать наизусть стихи Есенина. Некоторые плачут. Они читают эти стихи целыми днями, плохо спят, встают по ночам, и тоже читают вслух или про себя стихи, бродят по палате, что-то думают. Их очень трудно вывести в мир, почти невозможно. Что-то надорвалось в их душе от этой поэзии.

— Удивительно, удивительно, — бормотала в ответ Люда в оцепенении. — Я и сама близка к этому. Но как можно жить с «Идиотом» в душе 15-летней девочке? Есенин же — понимаю…

— Дети хрупки и не похожи на нас все-таки, — улыбнулась врач. — А я наслышана о вас кое-что, звоните мне. Пересечемся на почве безумия, как говорится. Мы, психиатры, тоже не от мира сего немножко.

И Люда, обняв на прощание златокудрую племянницу, отказавшуюся принять мир какой он есть, покинула детское отделение…

— Бедная малютка, — думала Люда о племяннице по дороге. — Значит ее душенька детская не хочет признавать этот мир?! Она даже обижать никого не хочет. Не туда попала девочка. Ой, не туда попала… Трудно ей будет здесь.

Но мечта о сатанинском мире этом не покидала Люду. «По программе планетка эта создана, по программке рогатого, — умилялась она, но потом возмущалась. — А я то тут причем? Какое мое бытие, мое высшее «Я» к этому имеет отношение? А вдруг… — она сжалась. — Лишь бы сохранить бытие, даже жизнь. Жизнь, жизнь, — судорожно заметалась она в уме и сжала пальцы в кулачок. — Невозможно перенести потерю бытия».

…Прошло дня 3 и она, повеселев, встретилась с Сашей, с тем самым, с которым пили во дворе. За день до этого она была у Лени, тот по-своему молчал, и опять дико выл Володя, словно не переносил он не только физические страдания, а еще какую-то страшную мысль, не дающую ему покоя. Огромная голова Вити качалась в углу в знак полного (со всем миром) согласия.

Встретилась с Сашей у кафе, заодно с Ваней, буяном — толстяком, соседом Леонида, который тоже хотел его посетить. В этот день родители Лени не должны были прийти. Саша, которого вся эта история довела вдруг до исступления, был настроен весьма решительно.

— Да мы их всех испугаем, Люда! — почти кричал он, покраснев. — Вот увидишь! Есть в моей душе, в глубине, что-то пострашнее смерти! Мы их этим распугаем! И Леня твой очнется, ишь молчун. Я ему помолчу перед смертью! И Володю, крикуна, присмирю. Не будет кричать о себе на весь мир! Ишь, больно ему! Мне тоже, может быть, больно с самого рождения. И до сих пор — больно. Мало ли что.

Непонятно было, хвалится он или говорит правду. Почему-то решили пойти в больницу втроем. Взяли такси — и полетели! К их удивлению Леня сидел на кровати и играл сам с собой в шахматы. И ни о чем кроме шахмат и слышать не хотел.

Саша же прямо набросился на крикуна Володю.

— Володя, пойми, — он даже схватил его за больничную пижаму, хотя лицо Володи исказилось, как от зубной боли. — Пойми, что я тебе скажу!

Глаза у Саши вдруг полезли на лоб от собственной мысли, и он, наклонившись к ушку Володи, стал что-то шептать. Тот вдруг взвизгнул, отстранился, упал на подушки, и замахал руками: «Не надо, не надо, не надо!»

Ваня буянил около шахматной доски Леонида, не трогая однако фигур. Леня тем не менее не обращал на него никакого внимания.

— Не надо, не надо! — повизгивал однако Володя, словно забыв о боли.

Даже головастый — в три головы — Витя присмирел, хотя он и так был очень смирный. Мертво-плакавший больной, напоминающий труп, однако ж не унимался, и никакие ужасы и нашептывания Саши не могли вернуть его к жизни. Он все трупел и трупел, все больше уходя в свою трупность, и слезы уже не лились из его глаз.

Вдруг Леня — яростно и неожиданно — стал швыряться шахматными фигурами, в крикуна Володю полетел ферзь, в головастика — пешки, прямо к ногам, в окна посыпались кони. Больной-труп завыл, хотя в него ничего не попало.

Набежали сестры, дежурные санитары, пришлось унимать физически. Леня ослаб, но вдруг откуда-то взялась в нем дикая сила, он кусался, бился и его еле уняли под конец. И все время он молчал, все молчком и молчком.

— Такой молчаливый, а дерется, — вздохнула нянечка.

Детские глаза трехголовастого отказывались верить самому себе…

…«Проклят этот мир, проклят — упорно потом вспоминала Люда всю эту историю. — И жизнь коротка, и насмешка она над землей и людьми, и плоть горька и страшна, и где бессмертие? Чем заглушить, чем заглушить боль?»

Страстно захотела увидеть сиротку Лизочку, у которой оставалась одна Россия, но оказалось, Лизочка уехала — в Сибирь, в глубь… Решила тогда Люда пойти в сумасшедший дом, но уже в настоящий. Через милого психиатра детского отделения познакомилась она с ее приятелем, который работал во взрослом отделении, причем бредовом и буйном.

Люда сама до бреда порой была охоча, а тут как раз все совпало. Побежала она к ним, к этим сдвинутым, чуть не сломя голову, чтоб заглушить жизнь бредом. Но не очень получилось все это. Видела она каркающих идиотов, воображающих, что они — ничто. Старичков, считающих себя молодыми людьми, лихими и забияками, хотя сами старички почти умирали, но для компенсации, словно сговорившись, хором убивали мух. Видела она неопрятного толстого человека, познавшего что он — дьявол.

— Диавол я, диавол! — кричал он громко, на весь сумасшедший дом, и бил себя кулаком в грудь от радости.

— Много у вас таких, с дьяволоманией величия? — подмигнула Люда психиатру.

— Больше простыми чертями воображают, — хихикнул врач в ответ — Самим-то считает себя у нас только Вася, — и он указал на толстяка. — Он у нас первый такой. Больше такой мании величии я ни у кого не видел. Все Наполеончики, Сталины, Ленины, Черчилли, Рузвельты — тьфу, мелкота. Говорить тошно. Только Вася у нас по-настоящему развернулся. Это ж надо, самим захотел быть. Обнаглел что ли. Вась, покажись, — добродушно обратился к нему психиатр.

Вася лукаво выглянул, но тут же посерьезнел и опять стал орать, как медведь в лесу:

— Дьявол я, дьявол! Все во мне есть! Дьявол я, дьявол! Хоть никто про это не знает! Против всех я!

Видела Люда также оцепенело-помертвевших от катотонии людей, проклявших этот мир, и так уже проклятый. Слышала стоны и вопли, рычание по-собачьи — и никакое милосердие не отвечало им…

Рассвирепела тогда Людочка окончательно, и с тяжелым сердцем, поцеловав почему-то в лоб психиатра, уехала домой, так и не разгадав высшую тайную сумасшествия.

И приехала она домой с непреходящим ощущением, что мир этот земной проклят.

Загрузка...