IV

Через некоторое время Люда опять посетила брата: перед самой его выпиской из больницы. Он сам настаивал на выписке, да и помочь ему уже не могли, по крайней мере по мнению врачей.

Люда, уставшая от всего, заглянула в палату Лени, но не нашла там доктора, с которым хотела поговорить. Он ушел почему-то в женское отделение, и Люда вяло пошла за ним, чувствуя в то же время странную отстраненность. Из этой отстраненности ее почти вывела больная, которую она увидела в женской палате, когда искала доктора. Больная лежала в углу, у двери, грудь ее была раскрыта, и она медленно и неестественно ползала по кровати. Глаза на бледном лице выражали остекленение перед невозможным, и слышался ее шепот среди всеобщего молчания:

— Жжет, жжет грудь… Жжжет… Коля, милый, приди… Приди, Коля… Кто поможет?! Кто? Кто?…Нет сердца, одна боль… Я вся боль… Коля приходи, почему не пришел завтра… Завтра было тяжелое, страшное… Жжет, жжет грудь… Это ты, Коля, пришел, ты?!! Прощай…

А глаза у нее были холодные, холодные — от боли.

Люде показалось, что она простонала ей песню — последнюю песню прощания. И, видимо, ей все равно было с кем прощаться, хотя звала она Колю.

Ничего не поняв из разговора с доктором, она скрылась из больницы.

Начались внезапно непонятно-осенние дни, хотя было лето, но времена года словно смешались. Ощущение проклятости мира у Люды сменились ощущением призрачной пустоты. Не то чтобы мир не был проклят, но это уже не имело значения, может быть из-за беспредела проклятости. И все более явной оставалось ощущение призрачной пустоты, как будто уже и мира не было (или был он просто погружен в эту пустоту). Только шепот умирающей больной преследовал ее по ночам: «Прощай, прощай, Коля» — хотя никакого Коли и не было.

А вскоре выписали и Леню. Родители пришли за ним, но он точно отсутствовал, или странным образом не хотел их признавать, словно, умирая, он не признавал и сам факт своего рождения. И упрямо хотел к себе, в свою коммунальную конуру, отрицая всякую помощь.

«Не жилец я для смерти, не жилец!» — повторял он одну и ту же фразу.

И, придя домой, плюнул в свое отражение в зеркале.

Люда долго не решалась позвонить ему, и не решилась бы, если бы не раздражающее чувство своей связи с ним, почти необъяснимой. Она позвонила наконец, ожидая ужас, но первое что он сказал ей было о коте.

— Кот умер, Люда, — раздавался его голос, как будто оторванный от плоти. — И знаешь, как он умер? Жил сумасшедшим, а умер покойно и даже робко. Лежал, умирая, и знаешь за минуту до смерти тихо-тихо помахал мне хвостиком, точно прощаясь со мной и с миром этим, беспредельным. Помахал хвостиком раза три, так примиренно, грустно, и умер.

— А что еще, Леня?! — спросила Люда — как ты себя чувствуешь?

— Что еще? Я замуровал его тело у себя в комнате, в стене, как и обещал. Сосед Ваня помог мне в этом. Теперь он со мною все равно, кот этот, он со мною…

Люда внутренне ахнула, но не возникли ни возражения, ни слезы. А голос Лени по телефону тем не менее продолжал, все визгливей и визгливей, но как-то по пустому визгливей:

— Я уже третий день разговариваю с ним, с покойным. Стучу ему в стенку кастрюлею. Или ложкой, большой ложкой! Хотя коты и не едят с ложками. Но он, я думаю, понимает меня, он во всем теперь после своей смерти понимает меня… Он ведь и не кот, может быть, уже… Господи, как мне все надоело, надоело, а больше всего моя боль и моя смерть!!…

И Леонид повесил трубку. Люда подумала: завтра же приду к нему. И она пришла. Первое что она увидела в комнате Лени — это толстуна-соседа Ваню, делающего перед Леней, который сидел на табурете, активную гимнастику. Ваня был трезв, в одной майке и трусиках, и лихо стоял на руках, задирая ноги вверх, к потолку.

Леня тупо смотрел на него. При виде Люды он перевернулся, встал на ноги, и с блаженной улыбкой, с распростертыми объятиями, приветствовал ее, как свою сестру. Таким веселым и отключенно-отчаянным Люда еще его не видела, и кроме того, она почувствовала, что в Ване появилось какое-то новое качество. Где-то он стал почти неузнаваемым. Рациональность в нем уже исчезла совершенно, как будто рациональности вообще в мире не существовало.

Эдакая неузнаваемость его тяжело ошеломила Люду. «Может быть это уже другой человек?!» — подумала она.

А Ваня между тем (или это теперь был псевдо-Ваня) назойливо лез к ней с поцелуйчиками, но особенно с широченными объятиями, в которых он, казалось, хотел как бы растворить Люду.

А Леня тем временем стал мутно смотреть в одну точку, ничего не говоря.

«Где же кот, в какую стену он замуровал его?» — подумала Люда, и взглядом вдруг стала искать умершего кота. Но ничего не увидала.

Псевдо-Ваня опять стал шуметь, и настойчиво хлопотать насчет чая — хотя время совсем было не чайное.

— Кто пьет чай, тот отчаянный, — то и дело приговаривал он, чуть-чуть подпрыгивая, вылетая из комнаты за бесчисленными чашками, ложками, блюдцами, как будто народу в комнате было видимо-невидимо.

Потом он неожиданно заскучал, сев на стул.

— Где же кот? — вырвалось у Люды. Псевдо-Ваня сразу оживился, поднял просветленные глазки и воскликнул:

— Я знаю где!

И указал на стену около книжного шкафа.

Леня механически кивнул головой.

— Покой, покой от всего этого исходит, покой, — заключил он.

Люда не знала: то ли ей смириться со всем, то ли совершить что-то необычайное.

А псевдо-Ваня, точно его оживляло присутствие в стене кота, стал разливать чай, пришептывая при этом:

— Чай, он саму смерть победит, вот он каков, чай! Чай-то, а?!

И Леня почему-то очень внимательно слушал его.

Вдруг в дверь сурово постучали.

— А я знаю кто! — воскликнул псевдо-Ваня, улыбаясь круглым лицом. — Скажите, Леня, «войдите», ведь вы хозяин.

Леня вяло сказал:

— Войдите.

Дверь распахнулась, и на пороге стоял… двойник псевдо-Вани. Это было существо до ужаса, похожее на него.

— Мой коллега! — захохотал псевдо-Ваня. — Сослуживец почти. Нас всегда путали. Артем, входи, не робей!

И Артем, вылитый псевдо-Ваня, кругляшом вкатился в комнату умирающего.

— Ба, да здесь целая компания! И причем крайне веселая! — захихикал двойник.

— Садись, садись — оглушительно заявил псевдо-Ваня. — От чая еще никто не умирал.

Артем сел.

Через полчаса появилась водка, но совсем малость, хотя и от малости все как-то порезвели, включая — на мгновение — даже Леню.

Все перемешалось, и уже непонятно было где чай, а где водка; и в зеркале отражались двое псевдо-Ваней, и всего их, одинаковых, было уже таким образом четверо, плюс слабеющий Леня, которой почти не отражался в зеркале, и плюс Люда, которая думала о своем бытии.

От всего этого хаос стоял в комнате, и только первый псевдо-Ваня так заразительно хохотал, что всем, хотя бы на минутки, становилось страшно весело.

А Людочке казалась нереальной даже собственная рука. Леня пролил чай, завели музыку, почтальон принес письмо.

При всем это<м> была жуткая трезвость, да и выпили мало.

Леня иногда задумчиво поглядывал в стену, что у книжного шкафа. Люда все время путала псевдо-Ваней, и, устав от всего, особенно от шума, который производили двойники, старавшиеся перекричать друг друга, внезапно ушла. А через несколько дней она услышала страшную весть: Леня умер. Она до такой степени внутренне остолбенела, что не понимала даже как относится к этой новости.

Все дальнейшее прошло как в тумане: и стоны родителей Лени, и похороны, напоминающие обряд брака наоборот, словно умерший венчался с пустотой, и сам громоздкий, вместительный крематорий — все это словно происходило на Марсе или во сне, но во сне на Луне, а не здесь.

Запомнилась только реакция псевдо-Вани. Он был почему-то увлечен крышкой гроба. Гроб-то приобрели приличный, не позорный; но псевдо-Ване, казалось, ни до чего не было дела, кроме этой крышки, по которой он все время назойливо постукивал, даже барабанил, когда совершался долгий процесс пути — к крематорию и т. д.

Перед опусканием в бездну, когда все уже простились, появился двойник псевдо-Вани, и тот словно ждал его. Оба они, одновременно, бросились к гробу, и прямо зацеловали, почти облизали, печальный Ленин лоб. Какому-то мужику пришлось даже оттаскивать их: ибо уже настала пора и звучала скорбная музыка.

У второго псевдо-Вани почему-то вспух глаз.

Через несколько дней — с отцом Лени, пропойным инженером — Люде пришлось забирать прах Лени, чтоб потом захоронить его в семейной могиле. Ехать было далеко-далеко, куда-то к черту на куличики. Так уж было положено выдавать прах. В этом месте им пришлось еще простоять в очереди, прежде чем они получили, что хотели. Люда сунула кулек в свою пустую сумку — отец Лени категорически отказался брать ее в руки.

— Что же я, своим сыном буду помахивать, неся его, — возмущенно выговорил он, Покраснев, а потом надолго замолк.

Люде пришлось самой нести эту большую хозяйственную сумку, на дне которой разместился мешочек — все, что осталось от задумчивого Лени. Сумка была неестественно легкая, и прямо-таки болталась в руке Люды.

Все это было так дико и неестественно, что Люда едва сдерживалась, чтобы не расхохотаться — громко и на всю Вселенную. Она еле справлялась с подступавшим хохотом. Эта болтающаяся сумка с нелепым кульком — и одновременно воспоминания о философских умозаключениях Лени — все это вело ее к убеждению о тотальном бреде, о том, что мир этот и все что в нем — просто форма делирия, коллективная галлюцинация и ничего больше.

Выл ветер, туман поднимался ни с того, ни с сего, и она шла по бесконечной пустынной дороге, чтобы выйти к автобусной остановке. Вокруг было поле, простор, которому не было конца, и который мучил своей тоской и блаженством. Бездонное чувство необъяснимости России пронзило ее вдруг до предела. Но она не могла связать в своем уме эти две вещи: мир и Россию. Она знала теперь всем своим существом, что мир — это бред, галлюцинация, но что такое Россия — она не могла понять. Но она ясно ощущала: мир — сам по себе, но Россия — тоже сама по себе, и уходит она далеко за пределы мира, в чем-то даже не касаясь его…

«И дай Бог, чтобы они никогда не совместились теперь», — подумала она…

Папаша между тем шел отчужденный и нахохленный, словно петух, потерявший золотое зерно. Нелепая сумка с остатком Лени продолжала раздражать Люду своим абсурдом. Но у нее, правда, не возникло желания вытряхнуть этот бессмысленный пепел — который не имел в ее глазах никакого отношения к брату, так что даже хохотать над этой золой было бы не кощунством. Но и прошлое существование брата казалось ей таким же странным, как и эта их процессия по пустынной дороге с сумкой.

Через несколько дней состоялось захоронение праха в полусемейной могиле. Народу, если не считать семьи, было мало. Моросил одинокий прохладный дождик. Люда промочила ноги, но ей было не до ног. Кладбище было все в зелени, и зелень показалось Люде жалостливая.

За день до этого скорбного события Люда попала с приятелями в отключенную подмосковную деревню, где во тьме сада у речки они пели разрывающие душу русские песни, и потом неожиданно читали стихи Блока о России. И все-таки, несмотря на присутствие России, сам мир этот, планета, казался Люде подозрительным чуждым, словно в чем-то он существовал по какой-то дьявольской программе. А Россия, ее родная Россия — в ее глубине, в ее тайне — была явно нечто другое, чем этот мир, хотя внешне она как-будто входила в него, как его часть.

И вот теперь она стоит перед могилой, и от Лени виден только этот абсурдный комок.

— Господи, что за бред — думала она. — Какое отношение имеет к Лене эта мерзкая зола, эта пыль в кульке?!.. Сейчас его душа, его внутреннее существо в ином мире, может быть, он по-своему видит нас, но не дай Бог, если там так же бредово, как и здесь.

Возвращались после захоронения вразброд.

Но Людой все больше и больше овладевало глубинное чувство собственного бессмертного «я», скорее не чувство, конечно, а просвечивалась внутри сама реальность этого вечного, великого, бессмертного «я» — ее собственного «я». И хотя это «я» только чуть-чуть провиделось сквозь мутную оболочку ума и сознания, Люда чувствовала, что это есть, что это проявится. Хотя бы на время, хотя бы частично, и тогда весь этот так называемый мир обернется нелепо-уродливой тенью по сравнению со светом высшего, но скрытого «я».

И Люда лихорадочно искала, и находила здесь точку опоры.

— Господи, — думала она, возвращаясь. — Ну что значит весь этот мир!?

Пока есть мое вечное «я», от которого зависит мое бытие, какое мне дело до мира, — на том, или на этом свете, какие бы формы он не принимал. Если есть высшее «Я», значит, есть и я сама, и всегда буду, потому что мы одно, а все эти оболочки, тела, ну и что? И хоть провались этот мир или нет — это не затронет высшее «я», и потому, какое мне до всей этой Вселенной дело?!

И безграничное, всеохватывающее чувство самобытия захлестнуло ее. Она поглядела издалека на кладбище. «Какой бред» — почти сказала она вслух.

Все для нее как бы распалось на три части: на так называемый мир, далее — родная, но непостижимая до конца Россия, и, наконец, ее вечное «я», скрытое в глубине ее души…

С этого момента произошел сдвиг.

Загрузка...