Зауэр капитулирует

Зауэр неистовствовал. Зауэр заикался. Зауэр пыхтел, как забуксовавший паровоз. Разве такую картину он желал бы иметь в своем пансионате? Художник не выполнил условий заказчика. Речь шла о спокойном, тихом, ласкающем глаз море. А сотворено нечто непотребное. От такого моря веет не покоем, а напротив — беспокойством и какой-то нервностью. Вид картины тревожит, будоражит, наводит на мысли ненужные. Например, о вечности природы и кратковременности бытия каждого отдельно взятого человека, а нужно, мол, совсем противоположное.

— Что именно? — спрашивал Владимир. — Как это — противоположное? Написать такую картину, которая наводила бы на мысль, будто Вселенная — явление временное, а бесконечны и бессмертны лишь пациенты «Оссианы»? Чего конкретно вы хотите?

— Но я же сказал, — тряс щеками Зауэр. — Мне нужно спокойное море, а вы изготовили море, которое собирается через час или через два делать шторм.

— Да откуда вы взяли такое? Какая волна, какой оттенок, какое сочетание тонов наводит вас на такие мысли?

— Вот эта волна, и еще эта, — говорил Зауэр, тыча пальцем в полотно. — Они еще не сердитые, но которые собираются сердиться. Как это по-руссишь? Есть такое слово… но я забыл… Ага — притаившиеся, которые сейчас заволнуются, кинутся на берег и устроят здесь безобразие.

Владимир возражал, что Зауэру лишь мерещится подобное, а его восприятие картины слишком субъективно.

— А у моих пациентов восприятие есть объективное, что ли? — горячился Зауэр. — Каждый пациент есть субъект. Следовательно, и его восприятие картины тоже есть субъективное. Им нужно спокойное море.

— Что за логика? — пытался возражать Владимир. — Так я могу заявить, что каждый пациент есть объект, а потому его восприятие объективное.

— Какой объект? Объект чего?

— Ну, например, объект лечения… Или же объект эксплуатации со стороны хозяина пансионата. Ведь вы же с них взымаете плату, вдвое превышающую стоимость лечения!

— Ого! — воскликнул Зауэр. — Это попытка вести среди меня пропаганду! Я требую, чтобы вы мне приготовили спокойное, совсем спокойное море. Иначе буду жаловаться вашему хозяину.

Но господин Симонов после гибели дочери стал безучастен ко всему на свете, включая жалобы на собственных служащих. Зауэр долго втолковывал Симонову, что мир стоял и будет стоять на основах частной инициативы и частном предпринимательстве, а потому нельзя поощрять такие действия и такие слова, какие разрешает себе Владимир. Он не выполнил заказ, за который ему обещано хорошее вознаграждение. Это уж не забастовка. Это бунт!

Господин Симонов махнул рукой:

— А почем вы знаете, что говорите дело? Может, никакого предпринимательства и частной инициативы вовсе и не надо? До сих пор жили так, а с завтрашнего дня будем иначе… Мало ли что!

— Как такое можно понять? У вас магазин, фотография… Вы не имеете права единолично, не согласовав это с нами, плевать на святые принципы!

— А мне все равно наплевать! — заявил господин Симонов. — На святые принципы, на мой магазин и на мою фотографию. Сгорели бы они однажды!

Зауэр ушел, а Симонов пригласил Владимира в кабинетик.

— Умучил тебя немец?

— Ничего, отобьюсь!

— А то — возьми у меня. Швырни ему в лицо задаток. Пусть катится подальше вместе со своими деньгами, пансионатом и теориями!

— Спасибо, Александр Семенович, за участие, но, думаю, как-нибудь разберусь с Зауэром.

— Смотри… Ведь мне теперь все ни к чему — ни магазины, ни деньги, ни фотография. Хочешь, на тебя завещание составлю? Ну-ну, не хмурься! Знаю, что гордый. Сам был когда-то таким же. Только на собственные руки да на смекалку надеялся. И вроде не напрасно, а теперь видишь, как все обернулось.

Симонов открыл тумбочку стола. Послышалось характерное глухое позвякивание плохого стекла, так отличающегося от малинового звона хрусталя — горлышко бутылки ударилось о край граненого стакана.

Владимир возвратился в свою каморку и сел за станок ретушировать негативы. Пластинки были стандартные. Да и сюжеты одинаковые: два брата, сосредоточенно глядящие в объектив. Отец сидит в креслах, сын стоит за его спиной. У обоих на лицах — торжественность и умиление самими собой — тем, какие они нарядные, праздничные, совсем настоящие господа. Или же две подружки — полосатые блузки, украшенные воланами и прошивками, с бантами или перьями… Почему-то любили фотографироваться группами. Уж не потому ли, что в одиночку страшно появляться перед объективом? Будто бы сам себя отдаешь на суд времени.

Владимир работал чисто механически: где надо, соскребал ланцетом черноту, в других местах кисточкой наносил белила. И все виделись ему красноватый отблеск взрыва на месте, где только что плясал на волнах катер, лучи прожекторов, упершиеся в зияющие пробоинами борта горящего крейсера. И девушка с рукой, протянутой к выключателю. Никогда уже он не увидит ее глаз, не услышит голоса: «Лишь я одна тебя люблю! О, вспомни, вспомни, милый мой!» И не договорить того, что недоговорено, не спросить того, чего не успел спросить. Понять это было не так-то просто.

Несколько дней назад он попробовал спросить Александра о Марии. Тот вскинулся на подушках — бледный, тревожный.

— Кто рассказал? Спартак? Шуликов?

— Я не думал, что это секрет.

— Нет, не секрет. Но тема запретная.

Вот теперь, наверное, и для него, Владимира, девушка в проеме двери — тема запретная.

Внезапно на фоне окна прописался профиль Надежды. Палец, обтянутый коричневой лайкой, стучал в стекло. Владимир жестом показал, что сейчас выйдет на улицу, сложил отретушированные негативы в конверты, убрал станок, оставил на столе записку, что будет работать дома, хотя господин Симонов никогда не требовал от него такого рода отчетов, и снял с вешалки плащ.

Зима была теплой. Правда, в самом начале декабря на перевалах и даже в Алуште выпал было снег, но тут же стаял. И теперь к середине дня воздух прогревался настолько, что по набережной можно было ходить без шапки и в сюртуке.

— Здравствуйте, вы совсем по-летнему. Накиньте хотя бы плащ.

— Тепло, — ответил Владимир.

— Я только что от Зауэра. Он сочиняет вам письмо. «Не имея возможности вызвать на дуэль, вынужден вызвать в суд…» Или же что-то в таком роде.

— Если решится на дуэль, то узнайте у него, что он предпочитает: пистолеты, шпаги, дубинки или же обычные кулаки?

— На моих глазах вы становитесь другим человеком. — И быстрый, скользящий взгляд из-под полей шляпы. — Это, может быть, самое интересное из того, что я наблюдаю в своем затянувшемся ялтинском сидении. В вас просыпается нечто дремавшее, наверное, где-то в глубине души. Неожиданная твердость. Я бы даже сказала — агрессивность. Я вспоминаю Людмилу Александровну и ее слова…

— Поговорим о другом, — прервал ее Владимир.

— Извините, — сказала Надежда. — Но поверьте, я вам друг. Хотя, видимо, бесполезный. Странно все… Люди встречаются, находят друг друга, чтобы тут же потерять… Я о нас с вами… Как давно мы не были на этюдах! И боюсь, никогда уже на них не выберемся. Что происходило с вами во время отсутствия в Ялте — загадка. Сами вы молчите, не хотите рассказывать… А дни уходят. Они невозвратны. Ушел день — и не окликнуть его, не вернуть назад. Я живу только единым мигом. Стараюсь не пытаться заглянуть в будущее. Вы — иначе. Я это вижу, чувствую. Вы напряжены, постоянно в каких-то думах. А почему бы нам с вами сейчас не позабыть обо всем и не отправиться, к примеру, в ресторан «Франция»? И если нам с вами вечер понравится и запомнится, так это же будет подарком судьбы, тем, что у нас уже никто и никогда не отберет, о чем можно будет вспомнить с милой улыбкой в глубокой старости, даже на пороге ухода в мир иной… Вижу, вам не до всего этого. Над чем работали в последнее время, кроме заказа для Зауэра?

— Ни над чем. Только над заказом.

Не мог же он признаться, что не только днем, но до глубокой ночи, уже при свете лампы, пишет небольшое полотно, не написать которое он уже не может: осеннее море в сумерках и горящий крейсер. Если картина выйдет удачной, он найдет способ ее где-нибудь выставить.

— Кстати, где наш общий друг Александр?

— Проще всего узнать об этом у него самого. Напишите ему письмо. Он вам оставил адрес?

— Оставил. — Надежда открыла ридикюль. — А вот и отправленная ему в Симферополь открытка. Видите, не поленилась написать. Прочитайте и приписку почтовой конторы: «Не доставлено за ненахождением адресата в городе». Сегодня вернулась. Я знаю много больше, чем кажется. Знаю или догадываюсь обо всем на свете. Но о многом помалкиваю.

— Ваше дело и ваше право. Не так давно я познакомился с человеком, который знает все на свете и интересуется тоже абсолютно всем — от слонов Ганнибала до индийской философии. У него прекрасная дача на берегу моря, библиотека…

— Позвольте, позвольте, господа! — послышался сзади бархатный баритон. — Не обо мне ли речь? Я, безусловно, и мечтатель, и глупец, и выскочка. В чем и расписываюсь.

Это был Шуликов. Чисто бритый, лощеный, великолепно одетый — цилиндр в левой руке, плащ-крылатка на белой подкладке, лаковые туфли с гамашами. Позади Шуликова стоял Витька.

— Как я узнал, где вы? Очень просто: ваш юный сосед привел меня сюда. Он же назвал мне и имя дамы, с которой вы имеете честь прогуливаться… Теперь разрешите представиться, коль скоро вы, Владимир Константинович, забыли назвать меня… Ну, ничего, нарушение этикета спишем на растерянность от моего внезапного появления.

Шуликов на этот раз был вновь в великолепной форме. С его уст слетали слова красивые, округлые и яркие, как разноцветные воздушные шарики. И возникала иллюзия, мираж — будто слова Шуликова так же, как шарики, стремительно улетают к облакам. Он полностью взял инициативу в свои руки. Надежда была осыпана ворохом комплиментов и водворена в пансионат. Затем отправились домой.

— А все же здорово, что мы с вами еще раз повидались. Лично для меня, Венедикта Шуликова, это очень важно. — И, обращаясь к Витьке, Шуликов продолжил: — К сожалению, для тебя я не привез ничего интересного. Впрочем, возьми брелок-компас. Он все равно попусту болтается на цепочке моих часов.

Александра застали хохочущим. Это было полной неожиданностью. Он держал в руке маленькую коричневую книжку с золотым тиснением:

— Вот послушайте, обязательно послушайте! — сказал он, даже не удивившись поначалу визиту Шуликова. — Уму непостижимо, что может наговорить один современник о другом… «По характеру музыки романсы Чайковского однообразны… Он не внес в романсное дело ничего нового… Желание сочинять во что бы то ни стало приводит его творчество к работе насильственной, тяжеловесной, неестественной…» И это писал всего лишь пятнадцать лет назад Цезарь Кюи — никак не дилетант в музыке. Самое удивительное, то, что Кюи, наверное, искренне верил — Чайковский будет забыт. Даже не пугающая, а комичная близорукость. А может быть, еще непознанный закон — новое всегда непонятно, оно многих пугает и вызывает в душах даже не очень слабых людей желание протестовать — на всякий случай… Но какими судьбами, Венедикт Андреевич?

— Соскучился и приехал. Нет, нет, лежите, не поднимайтесь. Бледен и синева под глазами. Фруктов надо побольше, мяса. Желательно, телятины. Наши далекие предки уже знали, что для выздоравливающего телятина и фрукты — первейшее дело. Сообщаю последние новости о севастопольских знакомых. Меня посетил ротмистр Васильев… Помните человека, который встретил нас неподалеку от музея? Тогда переоделся под рабочего. Так вот, этот ротмистр посетил меня, долго расспрашивал об исчезнувшем садовнике Малинюке, который и проработал у меня по найму чуть больше недели. Ротмистра интересовало, ничего ли Малинюк не украл? Знаю ли я, куда садовник направил стопы свои? И на тот, и на другой вопрос я ответил отрицательно. А через два дня после беседы с ротмистром обнаружил, что исчезли из моей коллекции скифские золотые украшения.

Но вся штука в том, что украшения хранились у меня не взаправдашние, а поддельные. Золоченая бронза. Изготовили по рисункам одесские ювелиры. Вот какая история: и сам садовник оказался фальшивым, и украл он поддельные драгоценности. Куда он сбежал? В Африку? В заволжские степи? Все это было бы смешно, когда бы не было так грустно. Ну, рассказывайте, как вы тут живете?

Когда же Шуликову показали картину, над которой Владимир работал ночами в ущерб заказу Зауэра, фабрикант устриц долго всматривался в полотно, молчал, жестом попросил зажечь еще одну лампу. Затем сказал:

— Да, это было именно так. Мне кажется, я так и слышу крик: «Братцы!» Отчего это?

— Это картина-очевидец, картина-документ, — сказал Александр. — Потому и особенно ценна.

— Да, конечно, — пробормотал Шуликов, думая, видимо, о чем-то своем. — Все это так. Мне неясно другое: вы с Владимиром настолько разные люди… Вы — логик. Ваша мысль отточена, как стальной клинок. Вы не говорите, а фехтуете. Владимир представляется более мягким. Его характер, так сказать, не столь графичен. Странно, что в конечном итоге вы оказались единомышленниками.

— Не вижу ничего странного, — согласился Александр. — Владимир шел к тому же, к чему шел я, своим путем, во многом через ощущения, эмоции.

— Помилуйте, но вашему делу нужны борцы, солдаты.

— А кто сказал, что художник не может быть солдатом, а солдат — художником?

— И вправду! Странное дело, я не могу толком объяснить многие собственные поступки последних дней. Вряд ли можно найти человека более далекого от политики, чем я. Но и вы оба мне по-человечески чем-то очень близки. И мне хотелось бы сделать для вас не только что-либо приятное, а, прежде всего, нужное. Сейчас я приехал повидать вас и побеседовать часок-другой. Да, кстати, не хотели бы вы продать мне картину?

— «Очакова»? Нет, у меня относительно нее другие планы, — ответил Владимир. — Назревает беда с другой картиной. Я ее делал по заказу.

Узнав об истории с Зауэром, Венедикт Шуликов засмеялся, надел цилиндр и перчатки, перебросил через правую руку свою трость с набалдашником из слоновой кости, вырезанной в виде львиной головы, и направился в «Оссиану». Вручив Зауэру свою визитку, Шуликов в изысканных выражениях извинился за вторжение, но объяснил его своей любовью к живописи. Не мог бы Зауэр показать ему картину, написанную недавно молодым ялтинским художником, фамилию которого он, Шуликов, уже успел позабыть. Зауэр обрадовался визитеру. Стал ругать всех ялтинцев, а упомянутого молодого художника — особо рьяно. Но картину показал. И тут ему пришлось пережить потрясение. Тонкий знаток искусства Венедикт Шуликов заявил, что картина выполнена превосходно и сделает честь любому собранию. Он битый час вздыхал, отходил назад и присматривался к картине, толковал о темпераменте художника, сумевшего передать «нерв» моря. Очень просил Зауэра продать полотно. Но Зауэр сказал: «Уф! Как жаль! Я сам ее начинаю любить!»

— В общем, теперь он ни за что не подаст на вас в суд, — уверил Шуликов Владимира поздним вечером, когда они пили чай в одном из лучших номеров гостиницы «Санкт-Петербург», где с постояльцев брали до пятнадцати рублей в сутки. — Душа Зауэра смущена и трепещет. Кроме того, я развивал перед ним мысли о том, что две стихии не терпят власти над собой: сама природа и ее дитя — человек, который, по сути, так же внутренне безбрежен, как сама природа. И этим окончательно сбил Зауэра с толку. Сама же по себе мысль о том, что ни человек, ни природа не терпят над собой насилия, случайно пришла мне в голову. Но уверен, кто-нибудь из поэтов когда-нибудь в будущем отольет эту мысль в звонкие строки… Все же странные мысли мне иной раз взбредают на ум. Какие-то абстрактные и праздные. Но бог с ними! Вернемся к делам бренным. Какие планы у Александра? Я мог бы предложить ему отдохнуть на моей вилле, но сами знаете, что сейчас делается в Севастополе.

— Нет, пока Александр здесь в безопасности.

— Нужны ли деньги?

— Теперь, когда Зауэр выплатит деньги за картину, мы богачи.

Наутро, когда Шуликов был уже на полпути к Севастополю, Владимиру принесли от Зауэра пакет. Сопроводительная записка гласила:

Милостивый государь, полагаю имевшее быть между нами недоразумение, которое есть не более как шутка, не будет поводом для нашего разругательства. Хотя мне было необходимо другое море, я не есть в обиде, не намерен вызывать на дуэль или в суд. Напротив, использую картину не для окон, а для украшения зала. Сегодня же намерен дать заказ на раму. При сем приложение: 700 рублей гонорара за большой объем работы.

Искренне Ваш Ф. Зауэр

Загрузка...