Пер. А. Шермана
Содружество Розы?» — спросил Э. П. Крукс у Смайта однажды вечером в клубе «Сэвидж»[163]. — В Лондоне действительно существуют тайные общества?
И Смайт, с выражением ленивого удивления на лице, ответил:
— Ну конечно. Спросите меня в другой раз. Приходите к нам обедать, если хотите.
Странно, что Крайтон Смайт вообще пригласил Крукса. Будучи редактором «Вестминстерского журнала», он давно знал Крукса как малоизвестного беллетриста и никогда не испытывал такого порыва; но англичане, с их даром открытий, внезапно обнаружили, что у них есть Крукс, и начали платить ему по девять пенни за слово, и тогда Смайт, удивленно подняв брови, пробурчал: «Приходите к нам обедать».
Смайт принадлежал к верхушке среднего класса, той лучшей аристократии, что одаряет Англию ее дамами: стройными, ухоженными, старых кровей — не без доли малокровия — и худыми, но изысканными, как вино Икема.
Крукс, маленький толстячок с пухлыми щеками и щетинистыми, свисающими вниз усами, был сделан из другого теста. И все же в нем было что-то такое или эдакое — какая-то живость и бойкость во взгляде, в вечной пряди волос на лбу — и если в семнадцать лет он ходил от двери к двери, продавая содовую, то в двадцать шесть был уже выпускником, а в тридцать шесть — звездой.
Но он был настоящим Ромео, этот Крукс — в довольно вульгарном духе; а у Смайта была сестра.
Если бы кто-то сказал Смайту, что его сестра, Минна Смайт из семейства Смайтов, способна совершать глупости ради Э. П. Крукса или просто дважды глянуть на него, Смайт вряд ли потрудился бы улыбнуться…
Однако человеческая самка может быть довольно своеобразной и своенравной; и ее сердце подобно слюне на ладони дикаря, когда тот, гадая, ударяет по руке снизу — никогда не знаешь, куда полетят брызги.
С вечера обеда Минна Смайт стала очень обходительна со знаменитостью; то был шикарный обед с выдержанными винами в вестминстерской квартире — ведь редакторы журналов страшно состоятельные люди, разве вы не знали? Пианино у Смайтов было украшено перламутровыми инкрустациями и, переворачивая ноты мисс Смайт, пальцы Крукса приобрели положительный магнетизм, ее — отрицательный, и они встретились.
Это была высокая, худая девушка лет двадцати пяти, очень похожая на Смайта, очень английская по типу, хорошенькая, но бледная и тонкокостная, со светлыми глазами цвета раствора хинина, который рентгеновские лучи делают «флуоресцентным». Был ли Крукс действительно очарован всем этим? Сомнительно. Кроме того, он был женат. Но она была достойной добычей, а он был человеком, всегда готовым добавить фотографию к своей заветной пачке и перо к шляпе[164].
Минна Смайт, со своей стороны, с того вечера старательно питала свои мысли пряным мясом книг Крукса, каковой тем временем ответил Смайту банкетом в National Liberal[165]и с тех пор часто возвращался вместе с ним из «Сэвиджа». Крукс считал, что покровительствует Смайту, Смайт же думал, что покровительствует Круксу — ибо, будучи знакомым со знаменитым человеком еще в дни «двух фунтов за тысячу слов», трудно питать уважение к его грандиозности, и особенно трудно это было для Смайта, человека самого холодного в обращении, какого когда-либо создавали небеса. Как бы то ни было, они подружились.
Между тем, у Крукса и Минны Смайт вошло в привычку встречаться на частных приемах, лекциях, концертах — встречи, о которых Смайт не знал; они обменивались письмами, которых Смайт не видел; и однажды вечером в его квартире, в тот момент, когда Смайт был в соседней комнате, Минна упомянула в разговоре с Круксом, что по пятничным вечерам ее брат посещает «свое тайное общество» и никогда не возвращается домой ранее четырех утра.
На это Крукс, взяв ее за руку, сказал:
— Я приду в пятницу вечером.
Она поглядела на Крукса исподлобья, словно оценивая его, потом покачала головой из стороны в сторону, и ее губы сложились в «нет».
— Скажите вслух, — произнес он. — Надеюсь, вы не будете так безжалостны.
Ее веки теперь прикрывали глаза, а грудь, вздымаясь все выше, испустила вздох и снова опала.
— Это «да»? — шепнул он.
— Крайтон! — опасливо выдохнула она с внезапным выражением страха в глазах.
— О, я думаю, Крайтона нам опасаться нечего, — сказал Крукс.
— Вы его не знаете! — прошептала она. — У него в ярости нос делается белым…
Вошел Смайт; и, когда Минна покинула комнату, Крукс заметил:
— К слову, вы так и не собрались, Смайт, рассказать мне о вашем замечательном «Содружестве Розы».
И он развалился напротив Смайта в просторном кресле, обитом красным бархатом, по другую сторону камина — дело было в декабре — и сделал глоток из большого и хрупкого стакана.
— Что я могу рассказать, если это тайное общество? — отозвался Смайт, приподняв брови над ленивыми веками; поскольку между бровями и кончиком носа Смайта пролегали обширные взгорья, казалось, что веки его так и норовили закрыться.
— Я имею в виду — оно настоящее? Это же Лондон, нет? — наседал Крукс, обладавший пытливым интеллектом и, кроме того, всегда искавший новые «истории».
— Много лет назад я написал рассказ о тайном обществе, — добавил он. — Вероятно, вы его помните. Но я ни на секунду не верил, что подобные вещи существуют. Анархизм, да… масонство… ирландцы…
— Это пустышки, — промолвил Смайт, выпуская изо рта струйку густого сигарного дыма, такого же вялого, как и он сам. Крукс посасывал вересковую трубку.
— Что? Масонство — пустышка? — удивился он. — Напротив…
— Сравнительно, конечно, я хотел сказать. Я не могу назвать тайными организации, о существовании и целях которых известно всем. В чем же тут тайна?.. Но есть и другие.
Крукс наклонился вперед. Он знал, что Смайт был кокни, таким же олицетворением Лондона, как Чарльз Лэм[166], и что порой он окапывался в каком-нибудь славянском ночном клубе в доках или проводил время среди веселых гуляк, якобы находясь на отдыхе в Гомбурге; Смайт был глубоко посвящен в лондонские традиции и его чуть приподнятые в удивлении брови прятали куда больше, чем он приоткрывал в застольных беседах; отсюда и интерес Крукса — а интерес свой, как и прочие эмоции, он обычно не скрывал.
— Но в Лондоне? — сказал он. — В наши дни? В самом деле? Почему я никогда не сталкивался с такими обществами? В Париже, да…
Смайт иногда становился разговорчивей, когда речь заходила о Лондоне; и теперь он ответил:
— Париж в сравнении с Лондоном — как дешевый словарь за шиллинг рядом с «Британской энциклопедией». В Лондоне есть все.
— Кроме Парижа, — вставил Крукс.
— И Париж тоже: я мог бы показать вам «Бал Булье»[167] в полумиле отсюда. Только в Париже это заведение пользуется известностью и славой, а в Лондоне никто о нем не ведает.
— А «Роза»… тайные общества… вы утверждаете, что они реальны?
— Я сам состою в двух, знаю о третьем и подозреваю о существовании четвертого, — с негромким смешком ответил Смайт.
— А скажите, эти три, — взгляд Крукса оживился, — как я могу в них вступить?
Смайт усмехнулся про себя при виде грубого энтузиазма Крукса и сказал:
— Вы, кажется, не совсем понимаете — это тайные общества. На свете больше мультимиллионеров или специалистов по лучам Беккереля, чем их членов. Присоединиться к тем, что известны мне, так же сложно, как увидеть парад четырех планет, и для этого требуется длительная подготовка. Невозможно просто так «вступить». Одно из этих обществ со времен Эдуарда II состоит лишь из шестнадцати членов, другое из двадцати трех…
— Но для чего они существуют? — раздраженно вскричал Крукс. — Какие у них… какие у них мотивы, какая идея?
— Мотивы разные. В большинстве своем благородные, я думаю. И все мистические.
— Тогда почему же они тайные, если они так благородны? — Крукс пристально вглядывался в собеседника с любопытством назойливого человека, поставленного в тупик. — Сам факт их добросердечных устремлений…
— Причины секретности различны. Некоторые общества являются тайными во избежание… виселицы, — Смайт обнажил зубы в беззвучном смехе.
— Ничего не понимаю, — сказал Крукс. — Если цели у них благородные, при чем здесь виселица?
— Мне кажется вполне очевидным, — заметил Смайт, полуприкрыв за стеклами пенсне тяжелые веки, — что существуют три типа действительно тайных обществ — абсурдные, непристойные и человеколюбивые; и общества, преследующие благородные цели, могут создаваться только по одной причине — потому что правительство остается пока что незрелым и ущербным. Они помогают правительству, беря закон в свои руки, осуществляя правосудие, творя добро в тех случаях, когда правительство не может или не хочет этого делать, и в мистическом духе призывают Бога в свои свидетели.
— Ага! Так вот оно что? Тогда я всецело одобряю. А что касается этого «Содружества Розы», то не могли бы вы сказать мне конкретно…
— Как я жалею, — прервал его Смайт, — что упомянул при вас о «Содружестве Розы»! С того дня вы не оставляете меня в покое. Какое вам до этого дело? И что вы ожидаете от меня услышать? Неужели великий Крукс считает само собой разумеющимся, что тайны, охраняемые шесть столетий, будут разболтаны ему по первому требованию? Вы можете быть, к примеру, совершенно уверены, что «Содружество Розы» — не настоящее название общества, хотя настоящее не так уж и отличается. Что я могу вам рассказать? Возможно, то, что число членов общества всегда было ограничено шестнадцатью; что есть определенное место в Лондоне, о существовании которого на протяжении пятисот лет всякий раз знал лишь один человек, самое большее, двое…
Крукс быстро замигал, услышав это, потом заворочал головой, забеспокоился, почти обиделся — он очень не любил находиться «вне» чего бы то ни было.
— Место, — пробормотал он. — И кто же этот один, который о нем знает?
— Предстоятель общества.
— Предстоятель… — Крукс задумался, глядя в огонь, затем оживленно поднял глаза и спросил: — И где же это место?
Смайт, развеселившись, выдавил из себя смешок.
— Что, хотите сходить туда с дамой? Сожалею, но не могу вам сказать, так как и сам не имею понятия. Но когда предстоятель умрет — он глубокий старик и живет в Кэмден-Тауне — я узнаю.
— Ах, так вы станете тогда предстоятелем?
Глаза Смайта были закрыты. Он ничего не ответил.
— Хотел бы я полчасика побеседовать с этим стариком из Кэмден-Тауна, — сказал Крукс.
— Если бы вы увидели, как он ковыляет по Грейз-Инн-роуд, вам бы и в голову не пришло вторично взглянуть на него. Таков Лондон. Мы сталкиваемся с ангелами на Чаринг-Кросс, даже не догадываясь о глубинах, которые постиг какой-нибудь заурядный на вид человек, о странности его судьбы, его познаниях, одаренности или достоинстве. Я знаю одного лекальщика из Уоппинга…
Но в этот момент вошла Минна, Крукс отвлекся, и Смайт внезапно прервал свою речь.
Это было в среду.
По пятницам Смайт неизменно уходил из редакции на час раньше обычного, обедал дома, запирался на два часа в библиотеке, а потом безмолвно, как монах, покидал дом и возвращался лишь ранним утром.
Многие годы пятничный распорядок ничем не нарушался, но в эту пятницу Смайт изменил себе и по какой-то причине вернулся до одиннадцати.
На Виктория-стрит он взглянул на окна второго этажа, отметил приглушенный свет за шторами гостиной и что-то пробормотал себе под нос.
Затем Смайт поднялся на лифте, открыл дверь квартиры своим ключом — открыл бесшумно, украдкой, хотя был далек от того, чтобы признаться в этом самому себе. Он заглянул в кухню и брови его поползли вверх: там было темно. Он прошел по мягкому ковру в две другие комнаты — и там никого не было: слуги, вероятно, ушли в театр. Потом он прошел по коридору к двери гостиной и, по-прежнему бесшумно, повернул ручку. Но эта дверь оказалась заперта, и его брови поднялись еще выше.
Стоя перед дверью, он, казалось, внезапно принял какое-то решение и быстро, тихо вышел из квартиры.
Внизу он нырнул в переулок, где стояла карета полицейской скорой помощи и, укрывшись в ее тени и поглядывая на Виктория-стрит, стал ждать.
Через полчаса Смайт увидел, как Крукс вышел из его «особняка» и удалился с весьма самодовольным видом, а окна гостиной ярко вспыхнули.
Ту ночь он провел в отеле «Виктория» и на следующее утро явился в Ковент-Хаус все тем же холодным Смайтом. Поднимаясь к себе в кабинет, он бросил лифтеру какую-то шутку, и заместитель редактора в тот день даже не заподозрил, что именно бушевало в Смайте — и что имя ему было Легион[168].
Но ближе к вечеру Минна, которая провела весь день в изумлении и трепете, получила от Смайта написанную от руки записку:
«Дорогая Минна,
К сожалению, возникли обстоятельства, делающие невозможным наше дальнейшее совместное проживание. Пожалуйста, сообщи мне к завтрашнему дню, желаешь ли ты остаться в квартире или мне лучше будет снять для тебя другую.
Твой Крайтон».
И они расстались…
Зная, как привязан он был к квартире, она перебралась в другую, в Майда-Вэйл; Смайт выделил ей постоянное содержание. С той ночи притушенных огней он не встречался с ней — ни на секунду. Ее просьбы объясниться он оставил без ответа.
Но боль оказалась сильнее, чем Смайт ожидал, и он предпочел бы покинуть комнаты, где она когда-то жила. Хотя это было не очень заметно для других, их соединяли священные и нежные узы дружбы, и довольно скоро Смайт понял, что, отослав Минну, он словно вырвал себе правый глаз. Порой он по целым днями отсутствовал в конторе; его худое, бледное лицо выглядело все измученней и бледнее; в волосах начала проглядывать седина; молчаливость его сменилась чем-то вроде немоты.
Но он не желал сменить гнев на милость, пока шесть месяцев спустя не узнал от врача, что Минна больна и находится в трагическом положении. Тогда он написал ей:
«Дорогая Минна,
Я все знаю, и все, что нуждается в прощении, я прощаю. Прошу тебя, дорогая, вернись в мои объятия.
Твой Крайтон».
Сперва она отказывалась, но любовь пересилила все колебания, и она вернулась в старую квартиру.
Она вернулась больной, ибо в свою очередь раскаивалась, мучилась и скрежетала зубами, пережевывая пепел, оставшийся от огня страсти; и каждый день Смайт видел, как она постепенно угасала и исчезала, словно тень; через месяц Минна тихо вздохнула и умерла, оставив его с грудной девочкой на руках.
Что касается Крукса, то он был в Неаполе и только через три месяца узнал о рождении ребенка и смерти матери. Затем он заявил о себе. С той пятничной ночи, когда Смайт вернулся домой раньше обычного, Крукс не обменялся с ним ни словом, так как Минна на коленях умоляла его: «Пожалуйста, прошу тебя, держись подальше от Крайтона!» Но теперь, как сказано, Крукс заявил о себе.
Однажды вечером он разыскал Смайта в «Сэвидже» и, стоя перед его креслом, заявил:
— Смайт, мне нужен ребенок.
Смайт перевел несколько удивленный взгляд с новости в «Стандарте» на предмет, возникший перед ним, и сказал:
— Нет.
— Тогда я хочу иногда с ней видеться: это будет справедливо.
— Если желаете, — пробормотал Смайт. — Она в моей квартире. Постарайтесь не видеться с ней слишком часто.
И он вернулся к чтению.
Крукс пришел и углубился в философические размышления, узрев крошечный комок женственности, который можно было при желании засунуть в кувшин; а девочка загугукала, увидев толстое лицо с торчащими из него волосами.
Затем он стал приходить дважды в месяц и как-то, встретив в холле Смайта, протянул ему руку; Смайт, высоко подняв брови, позволил пожать свои длинные пальцы (Смайт, на самом деле, никогда не участвовал в рукопожатии с любым сыном Адама — просто дозволял это, взирая на процесс с удивлением).
Так произошло несколько раз в течение года, и однажды Крукс оказался у камина с ребенком на коленях; он сидел напротив Смайта, как в старые времена. Не особенно задумываясь над этим, он снова подружился со Смайтом, подружился покровительственно — и потому не обращая внимания на удивление Смайта; по правде говоря, он не мог быть уверен, что Смайт был удивлен больше обычного, так как Смайт всегда казался удивленным. Более того, слава Крукса в последнее время созрела и достигла истинной спелости; если у него появлялось мнение по тому или иному вопросу, об этом писали в газетах; и он возгордился, поскольку у мелких людей его профессии и происхождения нет ни твердого «я», ни нерушимой самооценки, которая не может быть ни завышена рукоплесканиями, ни принижена критикой; когда дует попутный ветер, они раздувают паруса, но стоит ветру стихнуть, и они впадают в ничтожность. Что же до Крукса, то он в то время был убежден, что одним своим присутствием оказывает честь и поклонникам, и скептикам.
— Ко-ко-ко, — говорил он, подбрасывая своего цыпленочка на колене, цокая и хихикая. — Послушайте-ка, Смайт, вы все-таки стали предстоятелем этого общества Розы?
— Да, — удивленно ответил Смайт.
— Вот как. Итак, теперь вы — хранитель секрета таинственного места?
— Да, — удивленно ответил Смайт.
«Значит, — сказал себе Крукс, — рано или поздно я увижу это место» — и просидел час со Смайтом.
В таких отношениях они и сосуществовали; маленькая Минна, белокурая и хрупкая, как ее мать, научилась ползать, потом ходить; месяцы траура давно миновали, хотя Крайтон Смайт все еще носил одежду цвета воронова крыла и креповая повязка никогда больше не покидала его рукава. Каждое воскресенье закат заставал Смайта на Бромптонском кладбище, где он грустил над могилой; большинство видевших Смайта там считали, что он держался холодно, хотя некоторые были противоположного мнения. Тем временем, Крукс появлялся достаточно регулярно и однажды вечером, сидя у камина, сказал:
— Я перестану приходить сюда, Смайт, если вы не поговорите со мной. Я полагал, что вы не можете больше испытывать чувства негодования и обиды, поскольку осознали, что я любил Минну.
Губы Смайта с минуту выпускали дым; потом он спросил:
— Скольких еще вы любили в тот год?
— Возможно, нескольких. Я считаю, что вопрос неуместен…
— И скольких любили с тех пор?
— Нескольких — может быть, многих. Но это не имеет никакого…
— Вы женаты.
— Да, но я не желаю спорить на эту тему, Смайт. Это просто означает, что ваши взгляды на сексуальные отношения отличаются от моих; и, так как мои являются продуктом мысли…
— Я не «спорю», — возразил Смайт, сонно прищурив глаза, — и это не вопрос чьих-то «взглядов». Я просто говорю, что вы женаты, факт же в том, что женатый человек, позволяя себе любить девушку из среднего класса, рискует навлечь на нее гибель от позора. Я не говорю, что это непременно должно быть так — я ни с кем не спорю — я только утверждаю, что так обстоит дело в настоящее время; и когда случается подобная смерть, речь идет об убийстве. Конечно, против этого нет закона, но… — он замолчал и лениво провел ладонью по высокому лбу, силясь открыть смыкающиеся глаза.
— Люди в общем-то не совсем ангелы, — заметил Крукс.
— Некоторые больше похожи на дьяволов, — послышалось бормотание.
— Вы не имеете в виду меня, грешного?
— Ваше существование, похоже, приносит много вреда. Какую пользу вы приносите, я не знаю.
— Не знаете, приносят ли пользу мои книги?
— Нет, не знаю. Я знаю, что мужчинам уже надоели бесконечные «романы», и как только женщины перестанут быть в душе детьми, будет написан последний «роман». Ваши забавны, я полагаю…
— Но они не пророческие? Не жизненно важные?
Это позабавило Смайта, и он с презрением выдохнул:
— Как же вы еще наивны!
Крукс слегка покраснел.
— Так его, Смайт! Ну, говорите же.
— Что ж, возможно, вы и делаете что-то полезное, — сонно пробормотал Смайт. — Помню, я прочитал одну вашу страницу и сказал себе: «Это благородно». Допустим, ваши побуждения благородны, и поскольку грубость исполнения устраивает публику, вы можете сделать что-то хорошее. Но побуждения без интеллекта мало на что годятся, а интеллектом вы не блещете — ни одной новой и истинной мысли, а те представления, которые можно назвать вашими собственными, смехотворны. Вы немного, на любительском уровне, разбираетесь в науке — возможно, знаете половину того, что знаю я, а это едва ли существенные познания — и ваш мозг никак не приучен к упорядоченности и остроте. А ваша манера изъясняться, этот цветистый поток красноречия — меня все время не покидает чувство, что вы никак не можете преодолеть приступ ликования, неожиданно обнаружив себя писателем, а не продавцом имбирного пива. Не скажу, что вы действительно писатель…
— Ах, Смайт, так теперь старина Э. П. уже и не писатель? — с издевкой воскликнул Крукс.
— Конечно, нет, — сонно ответил Смайт. — Писатель — это литератор, человек литер, то есть букв, а не слов. Держу пари, что вы даже не сможете определить, что есть писательство, что есть искусство, дать любое определение, не отклоняясь при этом далеко в сторону от простой истины. Неужели вы не понимаете? У нас имеется два способа самовыражения — язык и перо; и эти два способа легко обмениваются функциями: мы можем писать языком, как делал Демосфен, произнося свои речи, или говорить пером — как вы. Вы рассказываете свои истории — но не пишете их. Ваши книги похожи на стенографическую запись этого обращенного к аудитории рассказа, и любое из тысяч и тысяч других скоплений слов окажется таким же сносным, как ваше. Писатель — дело иное: он пишет не ради денег (чтобы получать каким-то образом деньги, он должен быть очень ловким и удачливым малым), не ради каких-то выгод, а для того, чтобы отдать себя и немного избавиться от богатых жировых накоплений своего гения; его перо — не язык, а резец, он высекает в граните, и каждое слово, каждая буква несут рифму и разум, пение и образ. Доказательство того, что вы не писатель — объем извергнутого вами, популярность ваших творений — ибо вы удовлетворяете спрос публики на некую общность вкусов и приказчицкую фамильярность, едва ли возможную для любого, чей отец был джентльменом — и ваше словесное наводнение. Сравните две полки ваших так называемых «книг» с одним или двумя томами Гомера, с Мильтоном, Флобером, Патером, Платоном, Рене Мараном[169]: совершенно невозможно было бы написать за одну жизнь и четверть вашей пивной пены. Вы по-прежнему торговец имбирным пивом, а не писатель, потому что…
Но при этом утверждении маленькая девица запричитала, и Крукс, поцеловав ее в темя и передав кормилице, пробормотал:
— Я пойду.
На полпути к двери он обернулся и спросил:
— Так что насчет вашего «места», Смайт? Я все-таки хотел бы там побывать. Вы сказали, что подумаете.
Ответ Смайта был немного странным.
— О, продолжайте в том же духе! — сказал он, слегка раздраженно, но в то же время с улыбкой шевеля губами.
Крукс спрашивал уже в шестой раз — Смайт все хорошо помнил. Первая просьба заставила лицо Смайта покраснеть от негодования, вызванного дерзкой настойчивостью Крукса; но с тех пор Смайт начал отвечать с некоторой неуверенностью, с кокетливой неохотой, как девушка, которая шепчет «нет», но вспыхивает румянцем «да».
— О, продолжайте в том же духе…
— Какой от этого может быть вред? — спросил Крукс во время своего следующего визита. — Вы можете полностью рассчитывать на мое пожизненное молчание. Мое любопытство, разумеется, исключительно литературное. Возбудите мое воображение реальной картиной этого места, и я… я скажу вам, что сделаю — я напишу серию детективов, и «Вестминстерский журнал» их получит.
И Смайт, прикрыв веки и оставив одну устремленную на Крукса щель, ответил:
— Ах, Крукс, не искушайте меня.
Значит, теперь речь шла об искушении? Крукс ощутил ликование. Разве сестра не поддалась его искушениям? Брат тоже должен стать его добычей…
Но во время следующего сеанса искушения Смайт со смехом сказал:
— Кажется, вас не беспокоит, что вы уговариваете меня нарушить обет служения! И делаете вы это с той же легкомысленной бессердечностью, с какой нарушаете собственный брачный обет.
— Смайт, вы не похожи на совесть — вы слишком бледны, — ответил на это Крукс. — Прошу вас, оставим в стороне мои порочные брачные привычки. Что же касается вашего «служебного обета», то не вы ли сами говорили, что бывали времена, когда о «месте» знали двое?
— Да, кажется, я так и сказал. И вы полагаете, что имеете право быть одним из них? Ну, может быть, и так — я займусь этим вопросом. Но если я когда-нибудь возьму вас туда, нервы у вас должны быть крепкие.
— Представьте себе нервного Э. П. Крукса! Что же я там увижу?
— Это несколько… смертельно.
— Тогда я тот, кто вам нужен. Но когда?
— Я еще не сказал «да». Дайте мне время. Я должен заручиться согласием остальных…
Только через три недели Смайт сдался.
— Хорошо, — сказал он, — вы все увидите; дело улажено; ваше воображение будет «возбуждено», как вы это называете. Но вам не разрешается знать, где находится тайное место; вы должны будете войти с завязанными глазами. Да, кстати, вам необходимо будет замаскироваться — просто подвяжите бороду, это сойдет. Ждите во вторник вечером у церкви Темпл, когда часы Королевского суда пробьют одиннадцать.
— Fiat![170] — вскричал Крукс.
В тот октябрьский вечер вторника дул сильный ветер. В свете луны, вышедшей навстречу летучему воинству облаков, Крукс стоял, глядя на восемь старинных гробниц и округлый западный притвор церкви. Бурная река Стрэнда превратилась в ручеек редких шагов, здесь же, в тенях, не звучало и шага, и Крукс ощутил в себе дух приключений: Лондон виделся ему немного Багдадом, и эта ночь была одной из тысячи и одной ночей; когда-нибудь, думал Крукс, он передаст это настроение в книге. Грим тоже был для него в новинку; вскоре он с насмешливой помпезностью расчесал свою фальшивую бороду; потом ему пришла в голову мысль: «Но к чему, собственно, этот маскарад?» — и тут пробило одиннадцать.
С последним ударом на брусчатке зазвучали шаги, и появился Крайтон Смайт со своей креповой лентой, в платье цвета воронова крыла. Он приложил палец к губам, когда Крукс начал что-то говорить, поманил его за собой, и Крукс последовал за ним через Хэйр-Корт, по Миддл-Темпл-лейн, мимо привратницкой; у Гриффина Смайт сел в ожидавшую их закрытую карету и Крукс последовал его примеру.
— Теперь я должен завязать вам глаза, — шепнул Смайт ему на ухо.
— Остается внутреннее зрение, — отозвался Крукс. — Давайте вашу повязку.
Смайт тут же достал две черные хлопчатобумажные подушечки и широкую черную ленту с узенькими ленточками по краям; подушечки он поместил на глаза Крукса и обвязал все поверх его носа широкой лентой; теперь можно было видеть малиновую кайму и три вышитые на ленте розы.
Закрепив повязку, Смайт незаметно для Крукса сунул за ленту котелка последнего латунную пластинку с выгравированной надписью «Эдгар Крайтон Смайт, П.». После этого кучер, не дожидаясь его приказаний, тронулся с места.
Крукс понял, что они едут на восток. Он услышал, как часы Беннета[171] совсем рядом и где-то наверху пробили четверть. И вскоре в экипаже прозвучали следующие слова:
КРУКС: Поговорите со мной. Я затерян в темноте. Тишина, должно быть, ужасна для слепых.
СМАЙТ: Я не хочу говорить. Эта ночь для нас с вами не похожа на все другие ночи.
КРУКС: Да уж, вы высокого мнения о своей квартирке!
СМАЙТ: Там нет на окне таблички «Сдается». Там вообще нет окон. Надеюсь, вы успели помолиться.
КРУКС: Людям моего толка не к чему молиться, Смайт. За нашим фасадом мы по существу религиозны; и само наше бытие, правильно понятое, является молитвой.
СМАЙТ: Рад слышать, что вы по существу религиозны.
КРУКС: Разве вы этого не знали?
СМАЙТ: Нет, откуда мне было знать? Вы не тот, кем кажетесь.
КРУКС: Смайт, вы самый…
СМАЙТ: Не болтайте.
В эту минуту Крукс расслышал сквозь монотонный топот копыт их лошади по асфальту отдаленный гул трамвая и подумал: «Мы, должно быть, где-то в Уайтчепеле». Вскоре они снова заговорили:
КРУКС: Далеко еще?
СМАЙТ: Десять минут.
КРУКС: Мне не нравится повязка на глазах — и, кстати, для чего маскарад? Я могу понять, для чего нужна повязка, но фальшивая борода — зачем?
СМАЙТ: Вы скоро догадаетесь.
КРУКС: Ваш маскарад — тайна, а повязка на глазах — истинная чума. Ах, как грустно быть слепым!
СМАЙТ: Как насчет мертвым?
КРУКС: Мертвые не ведают, что они слепы, но слепые знают, что мертвы. О, как прекрасно видеть солнце! быть живым и видеть его. Люди не понимают этого, потому что Вселенная предназначена не для того, чтобы люди ее видели, а для того, чтобы владыки более старых сфер, нежели эта, снимали пред ней свои короны. Завтра утром, когда я вновь обрету зрение, я построю жертвенник.
СМАЙТ: Не клянитесь в этом.
КРУКС: Знаете, Смайт, вы самый угрюмый и циничный…
СМАЙТ: Мы выйдем здесь.
Кучер, вновь без всяких приказаний, остановил карету; Смайт вышел и вывел Крукса; и карета без всяких приказаний укатила.
По пути они несколько раз сворачивали, и Крукс не понимал, в какой части Лондона теперь находился — знал только, что где-то на востоке. Здесь не было слышно отзвука шагов, лишь доносилось откуда-то гудение машин.
— Это альтернаторы, приводимые в движение паровой турбиной, — сказал Крукс. — Мы на улице?
— Тише, не разговаривайте, — сказал Смайт.
Затем Крукс почувствовал, что его ведут за руку по чему-то, похожему на булыжную мостовую; шаги отдавались эхом, чувствовался сквозняк, и он заключил, что они шли по какому-то туннелю или сводчатому проходу. После он ощутил, что они вновь оказались на открытом месте; под ногами был тот же старый булыжник, и откуда-то по-прежнему доносился грохот машин. Что же касается Смайта, то он не произносил ни слова и не желал ни слова слышать.
Далее последовала остановка; Крукс понял, что Смайт отпер дверь; они поднялись на две ступеньки, и дверь снова была заперта. Услышав близ уха щелчок, Крукс догадался, что Смайт зажег фонарик.
Затем они прошли по голым доскам в какое-то место, где пахло мылом и свечами, смолой и бензолином; Крукс дважды спотыкался, наступая на что-то, похожее на пустые мешки. После его медленно повели вниз по дощатым ступеням, у подножия которых Смайт наклонился, чтобы открыть что-то — очевидно, люк в полу.
Он повел Крукса вниз через люк, сказав: «Держитесь за мой рукав, эти ступеньки узкие» — и Крукс спустился по нескольким каменным ступеням, вздрагивая на каждой, и внизу перестал слышать стук машин.
Затем они углубились в проход, проделанный, по всей видимости, в затвердевшем мергеле, влажный и промозглый, с заметными неровностями под ногами; даже незрячие глаза могли увидеть и ощутить здесь толщу темноты; в конце прохода Смайт снова отпер какую-то дверь — очевидно, очень тяжелую: ключ заскрежетал в замке, петли заскрипели. После этого Крукса повели вверх по ступенькам, таким узким, что он задевал за стены по обе стороны от себя; они шли теперь друг за другом.
Ступени, казалось, тянулись бесконечно, все выше и выше, и вскоре Крукс вновь услышал биение и грохот паровых машин, смешанные с гулом генераторов, издававших свою варганную музыку; этот деловитый шум словно усилился, а затем, когда они стали подниматься выше, начал постепенно затихать. Всякий раз, когда они останавливались на площадке или в коридоре, Крукс, тучный и задыхающийся, говорил себе: «Ну, наконец-то», но несколько раз ему пришлось снова подниматься, и он раздумывал: «Может быть, это Тауэр? Мы в какой-то башне, за толстыми стенами». Но он ничего не сказал — он впал в состояние полной немоты.
Наконец, идя впереди Смайта по каменному полу коридора, Крукс споткнулся о кучу пыли и мусора и в следующий момент остановился, ударившись о стену.
— Эй! — сказал он. — Что это?
Ответа не было…
Прислонившись к стене в ожидании указаний, Крукс внезапно услышал позади себя лязг, как будто захлопнулась массивная дверь, и скрип ключа в ржавом замке. Затем раздался скрежет; по коридору будто протащили какой-то тяжелый предмет, и одновременно Крукс ощутил запах.
— Смайт! — крикнул он. — Мы пришли?
Ответа не было…
Крукс услышал, как чиркнула спичка, другая, третья. К этому времени его кости стали такими же холодными, как и окружавшие его камни.
Он вдруг закричал:
— Смайт! Я собираюсь снять повязку!
Ответа по-прежнему не было; но несколько мгновений спустя его испуганное сердце вздрогнуло от странного звука — не то бормотания, не то лепета, наполовину речитатива, наполовину напева на незнакомом языке. В следующий миг повязка была сорвана с глаз Крукса.
Он увидел свет — розовый свет — поначалу ослепляюще яркий, и в этом свете он сразу увидел и понял, что находится в заточении. Он стоял в комнате размером примерно четырнадцать на четырнадцать футов, выложенной необработанным камнем; дверной проем шириной в три фута выходил в коридор такой же ширины. Дверь, ведущая в этот коридор, и была ранее заперта; но Крукс все же мог выглянуть наружу, так как в железном полотне двери было прорезано большое фигурное отверстие — готической формы, как и сама дверь; за дверью стоял старинный железный канделябр с семью насаженными на острия свечами; и все они горели выше головы человека, занимая всю ширину коридора.
Крукс понял, что скрежет, который он слышал, был вызван установкой канделябра на предназначенное ему место, а чирканье спичек — необходимостью зажечь семь свечей; позади и перед каждой из них располагался розовый фарфоровый экран с узором из роз — двумя перпендикулярными рядами роз, так что, сгорая и сокращаясь, свечи все равно светили сквозь розы.
Все это он успел заметить за несколько секунд; он также увидел, что на полу лежала открытая сумка, откуда, как он предположил, Смайт достал льняной амикт[172], усыпанный розами и прикрывавший теперь его плечи; более того, вскоре в сознании Крукса промелькнула мысль, что куча пыли и мусора, о которую он споткнулся, состояла из рассыпавшихся в прах костей и одежды людей, окончивших здесь свои дни; и более того, он заметил, что перед отверстием в двери висел старинный толедский пуньял[173] дамасской стали, и понял, что клинок милосердно предназначался для него — если он пожелает обратить его на себя. И если он еще сомневался в этом — если питал какие-то надежды — они исчезли, когда он увидел то, что висело на стержне канделябра — прямоугольную табличку из черного дерева или черного мрамора; на ней красным карандашом было нацарапано:
МИННА И ЧЕТВЕРО ДРУГИХ
Но чудовищней всего было другое — и ток крови Крукса застыл при виде ужасной комедии, зрелища Смайта, распевавшего гимны и танцевавшего в своем амикте в ярде позади свечей, словно творя чары «простертых рук, шагов переплетенных»[174] с запрокинутой головой и взором, устремленным в небеса — и с пенсне на носу! На каком оккультном халдейском возносил его блеющий и мычащий язык это блеянье Молоху и Ваалу? Крукс знал несколько языков, но этот речитатив не имел ничего общего с какой-либо знакомой ему человеческой речью; и это кривляющееся спутанное фанданго сплетающихся рук и извивающихся бедер, сопровождавшее пение — точно какое-то зачарованное существо неуклонно вращало мельницу танца в стране тарантула: акт колдовства столь же древнего и первобытного, как освещенные факелами оргии Савы и Египта…
Просунув шею в отверстие, с глазами, вылезающими из орбит, Крукс шептал этому жуткому танцору:
— Смайт, не делайте этого, Смайт…
Через три минуты ритуал был завершен; Смайт постоял еще минуту, склонив голову и бормоча что-то себе под нос; затем снял и положил амикт в сумку, поднял и надел шляпу и, не говоря ни слова, ушел, оставив свечи гореть, как на поминках.