Глава шестая Летиция и Афродита

1 Нант, 25 сентября 1934 г.

Оказывается, я целых три недели не прикасался к этому дневнику. В Торкэстоле все благоприятствовало писанию, мне там нечего было делать. У меня была отдельная комната, и эти мои размышления о Долорес, о счастье и о жизни были для меня бегством от ужасной скуки. Я познакомился уже со всеми возможными закоулками этой местности. Правда, я иногда брал с собой Долорес на совместные экскурсии, но это не заполняло целиком мои дни. Она целые часы проводила перед зеркалом или читала, растянувшись в постели. А мне оставалась тогда моя комната, письменный стол и уйма свободного времени. В таких условиях кто угодно мог бы сделаться автором.

Я вынужден был сиднем сидеть в Торкэстоле, ибо прежде слишком часто покидал свою жену одну во Франции. У Долорес были расстроены нервы, и я решил посвятить ей по крайней мере четыре недели своих вакаций. Из моих предыдущих записей можно увидеть, какие плоды принесли эти усилия. Я намеревался, конечно, успокоить ее, но в мои намерения не входило успокоить ее столь основательно, как я это, видимо, сделал.

Последние три недели я провел с Легацией, но об этом позже. Летиция несколько дней назад свела дружбу с семейством Бэннингтон, состоящим из матери, сына и двух дочерей, — семья эта происходит из района Портсмута, и встретились мы с ними в нынешнем путешествии случайно. Летиция завязала с этими людьми наилучшие отношения, нашла с ними общие интересы и общий язык — шутки и прочее, и сегодня Бэннингтоны приняли ее, так сказать, из моих рук. И они поехали все вместе осматривать замок и музей изящных искусств. Они позавтракают в каком-нибудь из ресторанчиков, рекомендуемых путеводителем для туристов, где-нибудь над рекой, а потом осмотрят еще собор. Словом, по-видимому, перед «ими большой трудовой день, заполненный серьезным, хотя и не слишком углубленным изучением местных достопримечательностей. Вечером мы все вместе сядем обедать, а потом я намереваюсь благословить их и отправить в кино. Обстановка и освещение моего номера в этом отеле соблазняют взять в руки перо. Кресла здесь удобные, но не чрезмерно усыпительные, письменный стол приятно выглядит и прекрасно освещен яркой, низкой лампой с отличным абажуром.

Хотя с момента отъезда из Торкэстоля я ничего не писал, однако много передумал за это время. Кроме того, за этот период произошли те или иные события, в частности, одна встреча…

Но об этом я скажу позже. До самого этого события, которое немного заслонило Долорес в моих помыслах, она была средоточием всех моих размышлений. Этого требовал мой мозг. Я напрасно пытался рассеяться, пустившись с Летицией в образовательное путешествие по Бретани. Никто на свете не рассеялся бы в воспитательном путешествии с Летицией. Долорес, бесспорно, была своеобразной и весьма яркой личностью, — Летиция в сравнении с ней кажется тусклой и неинтересной, и, кроме того, у Долорес, чтобы произвести на меня впечатление, было тринадцать лет сроку, и это в самый важный период моей жизни.

Быть может, я никогда уже не буду способен к столь интенсивному вчувствованию в психику другого человеческого существа. Я знал Долорес насквозь, для меня не было никаких ширм и декораций, я проникал в ее суть, отметая все внешние видимости. Она останется моим важнейшим подопытным материалом для изучения жизни и самого себя. Важнейшим материалом, взятым из реальности. Быть может, я сумел познать ее так хорошо именно потому, что всегда ощущал к ней какую-то неприязнь. Даже когда я ее физически желал. Это обостряло мой взор. В супружестве два несчастных человеческих существа помещены взаимно друг у друга перед глазами, как кролики на операционном столе в биологической лаборатории. С той только разницей, что кролик в этом случае всегда один и тот же. И опять-таки тут существует взаимность, и оператор в то же время сам является объектом вивисекции. И даже когда кролик исчезает, разум продолжает оперировать на материале памяти. Я хочу также подвести итог своим лабораторным записям и разобраться, до чего же я дошел. Я начал эти записи в Портюмэре со сравнения душевной деятельности человека, обращенного к людям, и человека, обращенного внутрь, в свой внутренний мир. Я исходил из того, что сам я обращен к людям, а Долорес по контрасту зачислил в противоположную группу. И здесь я совершил ошибку. Ибо в действительности я бываю обращен либо к людям, либо в свой внутренний мир, в зависимости от расположения духа. То же самое может быть сказано о Долорес, и даже я полагаю, что она была обращена к людям в большей степени, нежели я. Но только Долорес все, что замечала, немедленно относила к самой себе, как ребенок, который хватает и пытается присвоить каждый предмет, доставляющий ему удовольствие. Я же обладаю более утонченной и к тому же спасительной способностью отрываться от самого себя в своих наблюдениях. В этом, как мне думается, состоит суть различия между нами.

Приняв этот пункт за исходный, я раздумывал над тем, в какой степени разные человеческие типы обладают этой способностью абстрагироваться от самих себя. Врожденные это различия или же благоприобретенные? Я пытался выдвинуть гипотезу, что разница эта врожденная, что существуют типы ума, интересы которых всецело сконцентрированы на собственном, сознательном «я» и которые не могут совершить ничего хорошего или дурного, не видя при этом самих себя на первом плане картины, но есть и другие, не столь всецело самососредоточенные, умеющие мыслить и даже порой действовать, совершенно забывая о себе. Особенности, отличающие эти два типа, могут быть в процессе окультуривания замаскированы или смягчены, но в принципе они врожденные.

В ходе исследования, как сказал бы профессор с кафедры, мы обсудили и отбросили предположение, что якобы разница эта связана с различием полов. И мужчине и женщине тут легко ошибиться, ибо эгоцентричный мужчина или женщина больше обращают на себя пуская даже и недоброжелательное внимание особи противоположного пола, нежели неэгоцентричный тип. Это различие обусловлено видовой, а не половой принадлежностью. Эгоцентричные мужчины и эгоцентричные женщины составляют общий класс, так же как и особи противоположного типа.

Я оставляю открытым вопрос, за кем перевес в каждом из этих классов — за мужчинами или женщинами.

Во время путешествия с Летицией я много думал о том, насколько различие этих типов определяется терминами религии или морали. Быть может, Долорес была «злая», а я «добрый»? Конечно, если забыть о маленьком упущении с тюбиком таблеток. Я заговорил об этом, потому что с момента выезда из Сен-Мало я все время имел дело с великим множеством церквей, крестов, часовен, алтарей, распятий, монастырей и благочестивых легенд. Бретань — область не менее религиозная, чем Бенгалия. Здешние люди живо проникнуты всеми этими делами, которые мы обычно называем «духовными». От этих дел тут никуда не денешься.

Что, однако, в действительности кроется под словом «духовное»? Долгие минуты я простаивал либо просиживал в церквах, присматриваясь в тишине к одиноким, застывшим в молитве фигурам, и все старался представить себе, в чем суть их религии. Я глядел на женщин, коленопреклоненных под сенью исповедален, и на священников, бесшумно движущихся и творящих святые обряды; на бесчисленные свечи, зажигающиеся и гаснущие у алтарей; я присутствовал вблизи и вдали при святой обедне; внимал аккордам органа и голосам певчих. Я приобрел несколько карманных молитвенников и прочитал несколько житий святых; кое-кто из этих божьих угодников показался мне очаровательным, а кое-кто совершенно отталкивающим. Но во всем этом не было одухотворенности, была только благочестивая магия и материализованные суеверия. Я продолжаю допытываться, имеют ли все эти религиозные историйки, эти так называемые дела духа что-либо общее с принципиальной проблемой централизации или децентрализации нашего «я»?

Большинство взрослых людей ответило бы, не размышляя, что да, имеют, и что, обратившись к вере, я нашел бы в ней разрешение своих загадок. Но действительно ли это ключ ко всему? Долорес, например, пережила перед встречей со мной период весьма неподдельной набожности. Подумывала даже о том, чтобы пойти в монастырь и стать Христовой Невестой. Но этот план взятия небес штурмом вовсе не утолил ее жажды стать центром всеобщего внимания. Напротив, это ее еще больше возбуждало. Набожность нисколько не отвратила ее от эгоцентризма, а со временем ее уязвило, что Небесный Жених не выделяет ее среди прочих, и, если можно так выразиться, швыряется своими чувствами направо и налево, и тогда она перенесла внимание на своего исповедника. Этот несчастный в известной степени ответил ей взаимностью: поцеловал ее в лоб, потом в щеку и наконец в губы, но тут ощутил угрызения совести и покаялся. Так совершенно внезапно оборвалась духовная карьера Долорес.

Религия занимает меня лишь как стороннего наблюдателя. Отец мой утратил веру, кажется, еще в юности, и поэтому я не испытал благодетельных или, если кому угодно, вредных последствий религиозного воспитания. Для отца эти дела были «предрассудками», и он не задавался вопросом, польза от них или вред. Единственно только он предостерег меня против ошибочного противопоставления духа материи. Он пространно говорил мне о том, сколь неоправданно «разграничение материального и духовного, тела и души», основанное на неверных представлениях средневековой физики о «субстанции» и «сущности». Отец особенно подчеркивал, что дуализма такого рода не существует. Принятие этих взглядов было равнозначно умственному грехопадению человека. Это — ключевое заблуждение человечества. Большинство людей впитывает его вместе с членораздельном речью и не подозревает даже, какой это обман. Ничего, что не основано на этой предпосылке, они просто не способны понять.

— Остерегайся этого выражения — «духовное», — говорил мне отец. — Это чрезвычайно скользкое слово, собственно, решительно ничего не означающее, и, как все пустые слова, оно является гибельной ловушкой для не слишком проницательных умов… Остерегайся, сын мой!

С годами я все больше становлюсь похожим на отца. Я знаю, что унаследовал от него не только отлично налаженное издательство, но незаметно и значительную часть того, что я привык считать своими собственными оригинальными мыслями. Даже моя идея общественной полезности нашей фирмы принадлежит ему. Он никогда не давал себе труда говорить мне об этом, полагая, видимо, что я сам должен высказать эту мысль. Проповеди не помогут. И поэтому он ограничился только своим принципиальным предостережением.

Мечтой его жизни было издать «Послания апостола Павла», которого он считал главным выразителем этого злосчастного раздвоения человеческих понятий, по крайней мере поскольку речь идет о западном мире.

Писания апостола Павла я читал и перечитывал с немалым интересом, а в последние недели вернулся к ним, поскольку я хочу проверить, заботило ли его, как я подозреваю, различие между эгоцентричными и неэгоцентричными человеческими типами, и убедиться, как далеко зашел он, размышляя об этой противоположности мотивов человеческих поступков, так меня занимающей. Ибо, когда разум вырастает из готовых, заранее скроенных для него другими людьми одежд, он должен поставить перед собой эту задачу — задачу ухода от наших личных дел, бегства от собственного «бренного тела». Многие из нас нынче больше чем когда-либо предаются подобным мыслям.

Мне по душе апостол Павел. Мне всегда нравился тип его ума. Есть в его писаниях кое-где сознательная недоговоренность, которая мне особенно близка и понятна. Разум, взыскующий истину, не может изливаться в формах чрезмерно определенных и недвусмысленных. Нельзя вполне ясно рассказать о том, чего еще сам ясно не видишь. Апостол Павел, в известный миг своей жизни, как громом пораженный необычайной идеей и увлеченный ею, потом очень ее стеснялся. На этой идее он построил гипотезу, что сумеет обелить мессианизм, сочетав его с культом Митры [30]. Он совершил роковую ошибку, пытаясь влить молодое вино своих идей в старые мехи упований мессианизма и кровавых жертвоприношений культа Митры. Но на этой пересмотренной новой вере была основана его карьера апостола, и ему трудно было отступиться от этих догматов.

Его исходная идея спасения, столь ясная вначале, помутилась, и он в течение всей своей жизни старался обрести ее вновь на путях и перепутьях настойчивых исканий. Его послания к галатам, евреям и коринфянам — это, по сути, полемика с самим собой. Свои собственные сомнения он представил в них как заблуждения иных людей и проклял этих людей и их заблуждения. Как жаль, что в Торкэстоле я не встретил апостола Павла, скажем, вместо рыболова-женоненавистника! Мы вели бы страстные споры и не приходили бы к окончательным выводам.

Сколь изобретательно и находчиво апостол Павел избегает в первом послании к коринфянам явного подтверждения телесного или хотя бы личного бессмертия! Это превосходный пример того, как люди с разумом нашего типа умеют вводить в заблуждение ревностных, но невнимательных учеников. Мы боязливо останавливаемся, опасаясь разрушить их доверие к нам. Они так довольны и спокойны, оставаясь при том, что им сказано, и не потому ли у нас не хватает духа поведать им, что в бесконечно долгом пути к истине нужно еще пройти бесчисленные мили и что путь этот не всегда совершенно прям. Миллионы верующих читали или слышали эти послания и усматривали в них нечто диаметрально противоположное намерениям автора. Как мало обращают они внимания на иносказания апостола Павла! Иносказания эти составляют, правда, часть заупокойной литургии, которую читают тогда, когда слушателя слишком погружены в собственные переживания и не способны ясно мыслить, и все-таки какая удивительная непонятливость!

Его послания, однако, — отличный пример таких же умственных метаний, как те, какие свойственны нам сегодня. Перед ним стоят те же самые проблемы. Его «Ветхий Адам» и «Новый Адам», безусловно, аналогичны моему, «Человеку, смотрящему вспять» и «Человеку безудержному», причем эти два понятия как бы частично перекрывают друг друга. Разница лишь в том, что апостол Павел упрямо верит в возможность чудесного превращения одного в другого. Он также решительно признает, что один ДОБР, а другой ЗОЛ.

В этом отношении я смотрю на вещи иначе, чем он. Это, конечно, вопрос суждений и наблюдений. Знал ли он, апостол Павел, какого-нибудь человека так исчерпывающе, как я знал Долорес? Знал ли он самого себя так подробно, как я начинаю себя знать? Я глубочайшим образом убежден, что ничто, кроме смертельной дозы семондила, не могло освободить Долорес от абсолютной замкнутости в своем собственном «я».

Ничто также не оправдывает гипотезы, что я, с какой бы то ни было точки зрения, лучше, чем она. Мы были двумя людьми принципиально различными, вот и все. Она по природе своей принадлежала к миру, который, подстегиваемый чрезмерной алчностью, требовательностью и пронырливостью, трудится себе же на погибель. Я же, напротив, по доброй своей воле, веруя и зная, принадлежу к новому миру, к миру существ менее сосредоточенных на самих себе. Этот мир, быть может, возникнет на руинах прежнего, а может быть, и нет, но сегодня он борется, чтобы вырваться на поверхность и не сгинуть.

Вопреки всему, абстрагируясь от эпохи, в которую жил апостол Павел, отвлекаясь от грубоватости его метафизики, от его полнейшего незнакомства с биологией, от того, что он был проникнут социально-политическими теориями мессианизма и, в частности, мечтами о Втором Пришествии, я нахожу в этом человеке ум, и впрямь чрезвычайно родственный моему.

А что касается веры во Второе Пришествие, то она выражала лишь всеобщую уверенность в скором падении Римской империи: это была идея, по сути своей очень близкая той тревоге, которой пронизан наш сегодняшний мир; очень близкая нашему ожиданию какой-то великой перемены, мировой революции или военной катастрофы — трудно для этого подыскать определение; очень близкая нашей надежде, что тогда возвратится на землю сию Дух Человеческий к вящей славе своей…

Впрочем, для этого нет ни малейших реальных оснований…

Что такое моя серия «Путь, которым идет мир», если не новая форма мессианизма? Мессианизма без Мессии, но зато с роем Новых Адамов, Порожденных Звездами?

Картина мира, увиденная глазами апостола Павла, очень похожа на мою картину, хотя он смотрел с иной точки зрения и истолковывал ее иначе; он сам с собой спорил, спорил искренне и по-джентльменски, а если порой и замалчивал известные трудности, то, во всяком случае, никогда их не отрицал; и я уверен, что, если бы он был тут, вместе с нами в этой экскурсии в Сен-Мало, в Мон-Сен-Мишель и обратно, через Морлэ в Брест, в Плугастэль и Кэмпер, среди дольменов Карнака и Менека и наконец здесь, в Нанте, — он посещал бы со мной храмы в ничем не омраченном братском согласии, с не меньшим, чем я, изумлением разглядывал все эти голубые и красные статуи и странные картины, явно посвященные Изиде, Звезде Моря и младенцу Гору, и никак бы не мог понять, что у них общего с проблемами подчинения эгоцентрической души и контроля над ней — проблемами, которые, несмотря на то, что он мыслил в теологических терминах, составляют центральную тему его посланий.

Распятия он бы узнал, и они заинтересовали бы его. Но его изумил бы всеобщий обычай применять этот символ для ради заклинания и изгнания духов. Его символ освобождения человека от плотских уз стал здесь орудием чисто материальным, видением из крови и слез, салическим призывом судьбы.

— А воскресение ? — осведомился бы апостол. — Что является у вас символом воскресения?

— Фигура джентльмена-иллюзиониста, который только что провернул волшебное мероприятие, — пришлось бы мне ответить, — и возносится на небо, демонстрируя пустые руки. А засим собравшиеся, абсолютно не испытывая внутренней потребности воскресения из мертвых, потихоньку расходятся по домам…

Как бы мне хотелось взять апостола Павла с собой в Плугастэль, показать ему там распятие, охватить взором вместе с ним всю христианскую легенду и проверить, многое ли он узнает .

— Что это еще за «Евангелия», ты на них все время ссылаешься? — осведомился бы он. — Я о них не слыхал.

Мне кажется, что большинство христиан было бы возмущено сверх всякой меры, если бы им сказали, что апостол Павел никогда не читал Евангелия. Такое же возмущение вызвал бы тезис, что Шекспир позволил себе пародировать апостола Павла в совершенно недвусмысленной и фамильярной манере в монологе пробудившегося Основы. Мы никогда об этом не говорим. Но мне не хочется превращать апостола Павла в неприкасаемого святошу. Он был для этого чересчур хорош. Если бы христиане захотели прочесть Священное Писание с меньшим пиететом, но зато более вдумчиво, их взгляды стали бы куда ясней! Когда Мэтью Арнольд хотел привить англиканцам интеллектуальные интересы, он сослался на апостола Павла. Кто еще из отцов церкви остался столь живым по прошествии стольких веков?

Но в Плугастэле апостол Павел широко раскрыл бы глаза.

Я вижу его коренастую кривоногую фигуру, как ее описывает живший во втором веке автор «Деяний Павла», и я не в силах противостоять искушению обрядить его в спортивный костюм и нахлобучить на его плешивую голову кепи-гольф, надвинув козырек на «немного выдающийся нос».

Я несколько бестактно показал бы ему:

— Вот твой друг, апостол Петр. А вот еще… А вон там тоже…

— Да, да, — ответил бы он чуть нетерпеливо. — Я знал Петра. Отлично знал его. Собственно, с ним одним из иерусалимской группы я и был знаком. Весьма рассудительный человек, с ним можно была иметь дело.

И глаза его из-под сросшихся бровей и козырька надвинутого кепи бесплодно рыскали бы по бесчисленным каменным изваяниям и наконец обратились бы ко мне с укором.

Но в Бретани очень мало свидетельств уважения к святому Павлу. Если он здесь где и появляется, то только под именем Сен-Поль, как святой Павел Аврелий, Поль Орельен, валлийский волшебник, не обремененный какой-либо умственной нагрузкой.

Серая и зеленая Бретань, страна гладко отшлифованных гранитных скал, чрезвычайно старомодна; она горда красотами прошлого, и она совсем не думает о новом, невероятном и неправдоподобном мире, которого глаз не видел, о котором ухо не слышало; о мире, который еще и не снится людям; о мире, где все мы станем сочленениями единого тела… Малоправдоподобно, чтобы эти бретонцы подписались на мою серию «Путь, которым идет мир», впрочем, малоправдоподобно и то, чтобы они принялись за чтение писаний апостола Павла.

Мы оба тут представители современной мысли. И ни для одного из нас нет места в кельтских снах наяву.

Но я слышу уже в коридоре шаги Летиции. Через минуту-другую она постучится у моих дверей.

— Пора пить чай! — скажет она. — Папуленька, зверски хочется ча-а-а-ю…

Я слышал эти слова уже много раз. Мне кажется, что она некогда придумала эту формулу и эту интонацию для Хуплера и по его вкусу.

— Ча-а-а-ю…

Страница кончается, а я ни слова не написал о том, что должно было стать главной темой сегодняшних признаний.

Я должен был писать о том, что случилось со мной недавно, но я отклонился от темы. Я вовсе не думал, что мне взбредет в голову писать об апостоле Павле. Я хотел рассказать, как несколько дней назад влюбился. Я должен вернуться к этому после обеда.

2 Нант. Вечером того же дня, 25 сентября 1934 г.

Удивляюсь теперь, зачем я вызвал к себе Летицию.

Мне кажется, что после смерти Долорес меня обуяла паническая боязнь одиночества. Я не знаю, как обстоит дело у стариков, но от колыбели до пятидесяти средний человек непрестанно встречается с другими людьми и как-то на них реагирует. В таком взаимном общении большинство из нас проводит свои дни и ночи.

В настоящее время гораздо больше, чем прежде, людей спит отдельно или в одиночестве посвящает себя живописи, писательству, науке или коммерции. Это стало возможным главным образом благодаря более просторным, чем прежде, жилищам, лучшему освещению и отоплению. Но, несмотря на это, инстинкт наш требует тесного контакта с ближними.

И как всякий инстинкт, так и этот, если он не удовлетворен или удовлетворен не вполне, возбуждает мечты и грезы. Голодный думает о пиршестве, человек, заблудившийся в лесу во время ливня, представляет себе дверь, открытую в теплую, светлую комнату. Сегодня мне ясно, что уже несколько лет воображение мое исподтишка протестовало против того, что у меня не было духовной близости с женой, а в Англии я целиком посвящал себя делам и теоретическим размышлениям. Правда, в Англии были люди, которых я уважал и с которыми дружил, были также и деловые связи, но это не удовлетворяло той области моего мозга, в которой располагаются мечты. Я всегда жаждал какого-то более близкого, более радостного контакта, — я жаждал полнейшего взаимопонимания в общении постоянном и будничном.

Однако поскольку я человек обычный, гетеросексуальный, то эти заветнейшие грезы всегда воплощались для меня в образе какой-то женщины. И поэтому, как только это стало возможно, мне захотелось завязать сердечные и добрые отношения с моей позабытой дочерью. Я думал о Летиции, и раздумья мои окрашивались в романтически-восторженные тона. Теперь я допускаю, что у большинства бездетных преувеличенное понятие о природном взаимопонимании, якобы существующем между родителями и детьми. Безусловно, в семье существует весьма заметное сходство способов накопления и разрядки нервной энергии, настроений, вспышек темперамента, сходство характера мышечной координации и т.д. Но процесс приобретения определенных навыков и формирования интеллекта идет настолько быстро и настолько независимо, совершенно независимо от наследственности, что эти основные наследственные свойства становятся относительно маловажными. Нормальный человек делается, а не рождается; а принесенные им в мир способности и таланты играют пустячную роль, если только не подвертывается соответствующее благоприятное стечение обстоятельств. Последние три недели — это сплошная комедия разочарований. Началось все, когда я стоял на берегу в Сен-Мало, ожидая прибытия саутгемптонского парохода. Я ждал, как тоскующий влюбленный, издалека уже высматривая Летицию среди маленьких точечек, которые с каждым мигом росли, становясь все более похожими на человеческие фигуры. В конце концов можно было уже различить одежду и лица. Мне бросилась в глаза стройная фигурка дочери, неожиданно высоко возвышающаяся над другими, ибо Летиция взобралась на скамейку у поручней. Черное платье и черный плащ трепетали вокруг нее, как полуразвернутое знамя. Моя дочь! Она была в трауре! В первую минуту это меня удивило, но мне сразу подумалось, что это, конечно, Алисина идея.

До этого мгновения я не раз видел мою Летицию, много раз с ней разговаривал и, стало быть, не имел ни малейших оснований для иллюзий. Но моя жажда была настолько сильна, что сердце живей забилось у меня в груди, когда я отвечал на ее приветствие.

Она сошла на землю. В черном наряде она была прелестна — такая юная и такая серьезная. Она подошла ко мне, и в глазах ее были печаль и соболезнование, но настроение это улетучилось, как только мы поздоровались и расцеловались. Я расспрашивал об Алисе и Хуплере, но ничего не было сказано о Долорес. Это было слишком трудно: черное платье и чуть склоненная головка были красноречивей всяких слов.

Я помог ей разрешить не слишком сложные таможенные формальности, и мы позавтракали в пресимпатичном ресторанчике, заранее присмотренном на этот случай, и Летиция даже пискнула от радости, что все там оказалось «такое французское». Высказав это первое впечатление, она сразу утихла. Я подхватил ее и ее чемоданы, и мы покатили в Мон-Сен-Мишель, где я заказал два номера.

— Как тут прелестно! — сказала Летиция, когда перед нами предстал прославленный островок.

Она повторила то же самое, когда мы ехали вдоль берега и по озаренной солнцем дамбе, а потом в вестибюле маленького отеля. Видимо, это было весьма меткое определение. Песчаная отмель, синее море, островок в ласковых лучах послеполуденного солнца — все это было замечательно и всегда прелестно! Вечер мы провели на островке, гуляя в лунном сиянии. «Прелестно» было море в лунном сиянии и «прелестен» был превосходный французский омлет, который мы уписывали за обедом. Потом мы поехали через Сен-Бриек и Гинган в Морлэ, где осматривали «прелестную» винтовую лестницу и «прелестный» виадук. В течение четырех или пяти дней я обращался с речами к Летиции, стараясь изъясняться самым красноречивым образом, как только умею, говорил обо всем на свете, непоколебимо уверенный, что когда-нибудь наконец она перестанет отвечать мне одним, все тем же самым словцом и проявит вдруг поразительное понимание. Я пытаюсь припомнить темы этих моих общеобразовательных монологов. Теперь я уже знаю, что надежда найти в Летиции отклик оказалась пустой фантазией. Но так сильна была во мне потребность привить кому-нибудь свою личность, свой мир и свой труд, что я совершенно не замечал тщетности этих усилий. Когда я теперь взираю на это из некоторого далека, мне неприятно вспоминается тот день, когда я сидел в садике над Луарой, в садике при скромной гостинице, и с насмешливой улыбкой слушал, как Долорес старается очаровать Маргариту Беньель. Аналогия эта, быть может, не вполне точна, но возникает неизбежно. Безусловно, я действовал, побуждаемый стремлением найти в Летиции полную восхищения дочь и в то же время ученицу.

Помнится, я среди прочего рассказывал ей также о зеленом мире кельтов. Я хотел вызвать картину этого древнего уклада, когда безопасней было плавать под парусом в утлой ладье вдоль берега, чем странствовать по суше, сквозь лесные дебри, разлившиеся реки, трясины и вражеские засады. Ирландия, Уэльс, Корнуэльс и эта вот Бретань были связаны друг с другом слабой, но искренней и преисполненной взаимопонимания общностью. Люди в этих краях говорили практически на одном и том же языке и обладали общей культурой; бретонские святые и апостолы прибывали сюда из Уэльса и Ирландии. Рим приходил в упадок, погибал где-то в непостижимой дали, а Иерусалим был и вообще чем-то совсем легендарным. Я пытался живописать картину этого забытого мира — пятого и шестого веков — в его странствованиях и деяниях; я говорил о святых и королях и о волшебнике Мерлине; я рассказывал Летиции, как начали тут появляться скандинавы с северо-востока, норманны и англичане; как потом надвинулись французы, оттесняя кельтов к западу, как надломилась кельтская общность и обособленность. Я говорил также о расширяющейся бреши между Францией и Англией, растущей с тех пор, как на континенте возникли дороги и Ла-Манш перестал быть большой дорогой и сделался границей; я рассказывал обо всех вторжениях, осадах, морских боях, разыгравшихся вследствие этих обстоятельств. По мере того как корабли становились все больше и надежней, а у мореходов прибавлялось отваги, на историческую сцену выплеснулся Атлантический океан. Меня поразила мысль, что если бы не было Колумба, мореходы из Девона и Бретани непременно открыли бы Америку в течение следующего столетия или за несколько больший срок. И без Колумба поселились бы в Нью-Фаундленде французские рыбаки, а отцы-пилигримы основали бы за океаном Новую Англию. Мы переоцениваем Колумба. Ирландцы до него открыли Америку, но никто не поверил их рассказам; мореходы Канута открыли Америку; китайцы и японцы открывали Америку, и не однажды, а исландцы вообще не считали ее неведомой землей; Америку постоянно открывали, но широкие дороги контакта с ее северной частью взяли начало на обеих сторонах пролива.

Вот такими мыслями я пичкал Летицию.

Мне вспоминается также, как я несколько раз пытался вызвать в ее воображении картину древних обычаев, картину давней обыденной жизни в Мон-Сен-Мишель, в Сен-Мало, в Сен-Бриек и по всей округе. Но то, что я говорил, становилось все более похоже на образовательные радиобеседы. Я хотел воскресить в узких улочках старых городов толпу людей прошлого, так похожих на нас и так от нас отличных. Занятые своими повседневными делами, они жили, старились и умирали, почти не ощущая ни волны времени, которая их уносила, ни перемен, которые вокруг них происходили на свете. Их жизнь кажется нам маловажной не только потому, что они видятся нам в перспективе столетий; нет, потому, что эти люди не ощущали принципиальных перемен. Они полагали, что их Арморика будет существовать вечно, и, однако, она исчезла, растаяла; они думали, что герцогству бретонскому не будет конца. Войны между французами и англичанами велись по-рыцарски, на галантный манер, а где же теперь увидишь подобный способ ведения войны?

Потом я много говорил о жизни и о громадных переменах вокруг нас и рассуждал о том, какая это великая вещь, что мы входим в жизнь в наши дни, когда над нами занялась заря надежды, когда мы поверили, что сможем сыграть свою роль в формировании грядущего. Я рассказывал и о том, как жизнь пришла ко мне и распахнулась перед моими глазами. Я говорил о своих надеждах и честолюбии. Поверял ей, Летиции, мои помыслы, отпускал глубокомысленные замечания и пускался в пространные отступления… Кто дочитал мою книгу до этой страницы, тот знает, до чего я склонен к рассуждениям и отступлениям. Я пробовал угадать, что еще ждет в жизни меня и что ждет ее. Спрашивал, где мы будем через двадцать лет. Что мы совершим до того времени и что тогда будем делать?

— Мне тогда будет тридцать девять лет, — подсчитала Летиция не без усилия. — Это ужасно!

— Не так ужасно, как тебе теперь кажется, — ответил я. И пока мы беседовали так, автомобиль мчал нас в ясном закатном сиянии; и мы останавливались в дороге, чтобы нарвать цветов, задерживались, чтобы утолить голод, осматривали церкви, менгиры и все, что было достойно обозрения, разглядывали других туристов, ночевали в чистеньких маленьких гостиницах.

Но потом — мы тогда были в Морлэ — наблюдательность вдруг и как-то незаметно вернулась ко мне. Я подметил перемены в своем поведении. Мне все меньше хотелось высказывать свои взгляды на мир, говорить о переменах в жизни и о ее смысле, я снова замыкался в себе. Я уразумел, что я делаю, и до чего это нелепо. Еще некоторое время я говорил на прежние темы, но уже не сводил глаз с Летиции, следя за ее реакцией, а в лекции свои иронически ввертывал провокационные словечки. Прежде чем мы доехали до Бреста, я перестал читать ей лекции. Теперь или молчу, или говорю сам для себя, не обращая внимания на то, слушает ли она меня; время от времени я задаю Летиции вопросы и вытягиваю из нее — откровенно или обиняком — кое-какие сведения о ней самой.

Никогда в жизни не встречал я столь неподатливого собеседника. Летиция умеет не следить, не слышать, не обращать внимания ни на что из того, что вокруг нее творится, и это страшно меня злит. Она как бы защищает некую сокровенную внутреннюю жизнь, собственную систему понятий от наплыва внешних фактов, новых мыслей, защищается от какого бы то ни было их обогащения и расширения. Когда я наконец спрашиваю ее о чем-то, она делает задумчивые глазки и отвечает самым подходящим к случаю и новым для меня словечком: «мр-гм». Тем самым она все отклоняет. Это решительное отклонение дальнейших расспросов и означает примерно вот что: «Спасибо, я уже знаю достаточно».

Как-то она стояла на скале, вырисовываясь на фоне неба, и смотрела на залив Киберон.

— Здесь, — промолвил я, — из-за этого самого мыса выплыл флот адмирала Хука и захватил французов совершенно врасплох. Разве ты не видишь, как плывут корабли, распустив паруса?

Заслоняя глаза рукой, Летиция глядела вдаль, в пустоту, глядела на все вместе и ни на что в частности.

— Мр-гм.

— Но шестнадцать лет спустя на этом самом месте британцам пришлось туго.

Снова приглушенное: «Мр-гм».

— Тут постоянно разыгрывались битвы. Цезарь устремил сюда римские галеры против варварских парусников.

Летиция казалась угнетенной. У нее в запасе не было нового «мр-гм». Зачем только я выволок на сцену Цезаря? Охватить взором широкий, залитый солнцем простор было и без того мучительно трудно, даже если не перегружать пейзаж тремя слоями абсолютно незримых фактов. Быть может, Летиция чувствовала себя обязанной с одним выражением смотреть на Цезаря, с другим — на флот адмирала Хука и с еще иным — на французских эмигрантов и никак не могла с этим справиться. Залив, озаренный солнцем, был все такой же. Для громадных скопищ туристов исторические ассоциации представляют совершенно излишний и даже вредный балласт. Для Летиции тоже. На нее наводят тоску какие бы то ни было ассоциации.

— Какой маленькой кажется вон та лодочка, — заметила она внезапно.

— Она и вправду маленькая.

— Но выглядит совершенно малюсенькой…

— Так всегда бывает с лодками на море. В особенности, когда они далеко от нас. От нас до этой лодки целая миля или даже больше.

— Мр-гм, — энергия Летиции была исчерпана этой попыткой самостоятельного наблюдения. Она начала спускаться со скалы.

Она нисколько не интересуется тем, что было, что будет, что еще существует, кроме мира видимых предметов или за его пределами. Сперва я полагал, что это отсутствие отклика нужно приписать оборонительной системе, которую она выработала себе дома, защитной реакции на скучные и тягостные хуплеровские поучения. Но теперь мне думается, что в этом есть еще нечто большее. Это вовсе не защита собственного мыслительного процесса от внешних воздействий. У Летиции нет собственной точки зрения и собственных мыслей, она не защищается от непрошеных назиданий. Просто она вообще не видит внешних явлений и нисколько не думает о них. На ее вкус их слишком много. Мир, прельщающий меня как пиршество, отпугивает ее своей щедростью, как будто она страшится не усвоить всего, что он ей подсовывает. Она отворачивается, она любезно говорит:

— Нет, спасибо, с меня довольно, — и замыкается в себе.

Один только раз во время этой экскурсии я увидел в ней внезапный интерес. Места эти изрезаны узкоколейками, петляющими среди гранитных скал. Мы ехали по волнистой заброшенной дороге, как вдруг в углублении скалистого грунта на расстоянии всего каких-нибудь ста ярдов увидели маленький поезд. Он появился внезапно, как будто вынырнул из-под земли, и двигался почти бесшумно, приглушенно и ритмично постукивая по рельсам.

Единственный — черный и длинный — вагон резко вырисовывался на фоне неба. Черные и белые силуэты бретонцев-пассажиров торчали в нем неподвижно и безгласно. Трое или четверо мужчин были в характерных черных бретонских шляпах, увитых лентами, а женщины в белых чепцах. Некоторые из них держали на коленях корзины и узлы. Вагончик двигался параллельно нашей дороге, равнодушный, невозмутимо покорный своему предназначению. Никто из этих людей не оглянулся в нашу сторону. В них была озабоченность и безучастность. Они были маленькие и очень четкие против света. Было в них что-то настолько отличное от лихорадочной туристской спешки, как будто они были жителями совсем иного, волшебного, зачарованного мира.

Летиция почувствовала это. Она выпрямилась и вскрикнула от изумления:

— Смотри!

Я посмотрел.

— Откуда они тут взялись вдруг? Ох, откуда они тут взялись?

Я не пытался ей этого объяснить. Предпочел предоставить ответ ее собственной фантазии.

Миг спустя дорога наша снова начала подниматься о гору, и вагончик пропал, как будто его земля поглотила. Он скрылся, исчез.

— Куда они подевались? — закричала Летиция.

— Тсс! — ответил я таинственно.

Она обратила ко мне вопрошающий взор.

— Ты смеешься надо мной, — сказала она и начала ерзать в машине, высовываясь, оборачиваясь во все стороны, высматривая, не удастся ли еще раз увидеть таинственную узкоколейку. Но вагончик покатил своей дорогой, обходя по серпантину возвышенности почвы, а наше шоссе поднялось прямо на гребень холма и перевалило на другую сторону, в другую долину. Никогда уже больше мы так и не увидели этого вагончика.

За ужином Летиция вдруг ни с того ни с сего сказала:

— Куда же они могли деваться?..

— Кто?

— Эти странные люди в вагончике.

Это был единственный случай, когда Летиция проявила любопытство.

— Правда, это было необычайно? — прибавила она еще. — Явились, как из-под земли. Это было чудное зрелище. У них был такой торжественный вид!

Я боялся напрямик выспрашивать ее, какие мысли и чувства таятся под ее защитной скорлупой. Это было бы столь же опасно, как шарить кочергой в темной кладовке, чтобы найти завалявшееся там яйцо. Я приметил, однако, что Летиция чрезвычайно аккуратно посылает открытки. Время от времени она адресовала их Алисе или какой-нибудь из своих школьных подруг, сообщая, что проводит время в «прелестной Франции» и шлет поклон. Это было вполне естественно и понятно. Новые взрывы восторгов. Но, кроме этого, Летиция ежедневно посылала открытку по одному и тому же адресу. Однажды вечером, когда она грызла перо, ломая себе голову над тем, чем бы разнообразить форму ежедневных поздравлений, я спросил ее врасплох:

— А он действительно достоин тебя?

Она робко взглянула на меня, испуганная и пристыженная.

— Ты читал мои письма? — сказала она с укором.

— Нет, Летиция, я читал в твоих глазах.

— Ну раз уж ты открыл мой секрет… он очень милый.

— Поэтому ты блуждаешь, как сомнамбула, и поэтому Бретань наводит на тебя скуку, не так ли? Ну, а какой он, этот твой молодой человек?

— Он очень умный.

В памяти моей возникла Алиса, восхваляющая умственные качества Хуплера. Летиция иногда бывала чрезвычайно похожа на мать. Ее ответ был признанием и утверждением, что возлюбленный может смело помериться со мной. Ей не хотелось, чтобы я отнесся к нему свысока.

— На год или около того старше тебя?

— Да. Ведь так лучше всего.

— И, конечно, ты восторгаешься им?

— Я хочу, чтоб он знал свое место.

— А чем он занимается?

— Служит в агентстве торгового флота. Рассчитывает транспортные расходы, фрахты и все такое прочее. В конторе его любят.

— Почему ты мне об этом раньше не сказала, Летиция?

— Я не думала, что это тебя интересует.

— А знает ли твоя мать об этой истории?

— Я ей об этом не говорила.

— И давно уже это длится?

Летиция подсчитала по пальцам на скатерти.

— Пять месяцев, — сказала она.

— А что говорит на это папа Хуплер?

— Ничегошеньки об этом не знает.

— А твоя мама, однако, знает, хотя ты ей об этом не говорила. И, конечно, дала тебе понять, что лучше не рассказывать об этом благоприобретенному новому папе, по крайней мере теперь.

Эти мои слова сбили ее с толку.

— Было не совсем так, — медленно вымолвила она.

— Конечно, не совсем, — отвечал я. — Пустяки, не обращай внимания! Приношу тебе мои поздравления, Летиция. Желаю вам счастья, дети мои. Если бы ты не была влюблена теперь, то уж, наверно, никогда бы не умела любить. С каждым годом это все труднее. Расскажи мне о своем избраннике только то, что тебе самой хочется рассказать. Или вовсе ничего не говори, если хочешь.

— Ты очень хороший, папуля, — шепнула она и взглянула на меня так, как если бы чуточку сомневалась в моей доброте. Я улыбнулся и погладил ее руку, лежащую на столе. Потом, чтобы разрядить положение, заказал ужин и снова к ней обратился.

— Можешь мне об этом рассказать, когда придет охота, но я вовсе не заставляю тебя говорить, — сказал я.

— Я всегда о нем думаю, ничего с этим поделать не могу.

— Это вполне естественно, — согласился я.

— Ты устроил мне такие прелестные каникулы. А я все-таки думаю только о нем.

— Путешествуешь со мной и все время неотвязно воображаешь себе, что бы было, если бы он вдруг появился тут, если бы вышел нежданно вот из той улочки и вошел сюда, в эту столовую…

— Откуда ты знаешь об этом?

— Что, разве я кажусь уже таким стариком?

— Ох, нет!

— Так видишь, я еще помню, как это бывает. Мне даже не кажется, что подобные истории случались со мной в такие уж незапамятные времена… — Говоря это, я не допускал, что вскоре мне придется тряхнуть стариной. — В этот миг ты опять думаешь: «Если бы он сюда вошел…»

Она подняла на меня глаза, сияющие безрассудной надеждой. Но сейчас же сникла.

— А ведь ты же отлично знаешь, что он далеко за морем, в Саутгемптоне.

— Правда. Я страшно глупая.

— Так уж мы сотворены, моя Летиция. Так уж мы сотворены… Когда он пойдет в отпуск?

— Отпуск у него начинается за целых три дня до моего возвращения, — сказала она очень выразительно, и внезапная надежда блеснула в ее взгляде.

— Мы это как-нибудь уладим, дорогая моя, — сказал я. — Видишь, нужно было раньше сказать мне всю правду.

Весь остаток этого вечера меня забавляла Летиция, старательно утаивающая радость по поводу сокращения на три дня наших совместных вакаций.

После этого разговора мы оставили такие темы, как история Бретани, история человечества и тому подобное. В наших будничных беседах для этого уже не оставалось места. Летиция до смешного не любит произносить имя своего возлюбленного. Предпочитает несколько загадочно называть его «один человек». Она сообщила мне не слишком много подробностей о нем. Однако порой цитирует его фразы, говорит о его вкусах. Я вижу, что это вполне пристойный и весьма заурядный молодой человек. Во взаимоотношениях юной пары я не усматриваю ни тени поэзии, романтики, каких-либо особенных интересов или явной чувственности. Кажется, что главная приятность для них — видеться, ожидать свидания, ждать случайной и неожиданной встречи (это, может быть, самое приятное!); они рады услышать что-то друг о друге от других людей. Возможно, однако, что Летиция очень скрытная и что в ее голове роятся неизвестные мне волшебные мечты и упования. Но в таком случае все картинные галереи, которые мы тут осматриваем вместе, музыка, которую слушаем, должны бы говорить ей что-то, пробуждать волнение. Ничего подобного до сих пор не было. Я не могу понять этого полного отсутствия интересов. Алиса такой не была. Глаза у нее были прикованы к магазинным витринам, к движению, она вслушивалась в гомон жизни и старалась раздобыть все, что было ей по сердцу.

Я чувствую, что остатки моего интереса к Летиции пошли прахом. Но в коридоре уже слышатся голоса Бэннингтонов и Летиции, возвращающихся из кино, и, думаю, нужно выйти им навстречу и пригласить все общество на рюмку коньяку в бар внизу.

Мамаша Бэннингтон всегда ломается, когда ей предлагают этот напиток вместо «покойной ночи», но ежевечерне, перед тем как уйти в спальню, смакует его с превеликим удовольствием. Завтра мы разъезжаемся, каждый к себе домой.

Ну, на сегодня хватит, и, оказывается, я вновь ни словом не обмолвился об этом особенном приключении, о котором собирался писать.

Я даже наедине с собой стыжусь его. Трудно будет рассказать о нем как следует. Я влюбился. Следующая страница этого дневника начнется сразу с этом истории, и я постараюсь уже не слишком отклоняться от темы.

3 Сен-Мало, 30 сентября 1934 г.

Итак, согласно обещанию, начну без обиняков.

Вот в чем я должен признаться: я влюбился по уши. Самого себя я удивил этим открытием неделю назад в местечке Кэстомбек, на площади перед гостиницей, напротив маленького и необычного крытого рынка. Разразилось это внезапно, как гром среди ясного неба, и я неохотно об этом рассказываю. Событие это сбило меня с толку и вывело из равновесия. К тому же тут было столько неуловимого, что трудно как следует обо всем рассказать.

Это было в тот самый день, когда мы познакомились с Бэннингтонами, которые уже четыре или пять дней едут в том же направлении, что и мы. В Нанте я не успел об этом написать. Я как раз собирался начать, когда возвратились из кино Бэннингтоны вместе с Летицией. Отступление о святом Павле получилось чересчур пространное. Что-то в подсознании не давало мне расстаться с этой темой. Я все не знал, как повести речь о том, что сейчас больше всего меня занимает.

Теперь я могу уже говорить об этом, поскольку события немного отдалились, к тому же произошел новый эпизод, который дополняет все, что я пережил, и ставит крест на всем. Нынешний вечер мы с Летицией остановились в Сен-Мало вместо того, чтобы быть в Динаре, где Бэннингтоны, конечно, дивятся нашему отсутствию и допытываются, что с нами стряслось. Причина этой перемены планов — моя тайная влюбленность. Но прежде чем рассказать о ней, мне следует еще вывести на сцену семейство Бэннингтонов.

Бэннингтоны появились в самую пору, чтобы несколько разрядить напряженность, воцарившуюся в наших с Летицией отношениях. Впервые мы увидели их в столовой незадолго до нашего приезда в Киберон. Входя, они взглянули на нас робко, но любопытствующе. Они путешествовали в машине, правил молодой Бэннингтон. Мамаша была широколицая, носила она нечто вроде полутраура. С виду она казалась добродушной и мирной особой, но иногда в ее глазах сверкала расчетливость и настороженность, и это было так внезапно, как будто из окна приличного дома выглянула вдруг физиономия преступника.

В состав семьи входили, кроме того, сын — отощавший парень лет двадцати с небольшим, одетый по-спортивному, и две дочки — шестнадцати и девятнадцати лет — в платьицах-джерси и беретах. Молодой человек изъяснялся на абсолютно лишенном идиом французском, вызубренном в британском отечестве, к тому же обладал настолько скудным запасом слов и таким прононсом, что разве что другой англичанин мог бы его понять, и ему, естественно, нелегко было объясниться с прислугой, которая, в свою очередь, не умела говорить по-английски. Я видел, что он совершенно изнервничался, объясняясь с ничего не понимавшей официанткой, причем сестрицы не очень-то помогали ему своими подсказками. Ну что ж, я предложил семейству свои услуги. Матушка приняла их с благодарностью, а сын — с неудовольствием.

— Я бы справился и сам, мама, — сказал он, — если бы меню было написано как следует.

— Действительно, писали они ужасно и к тому же все меню чем-то заляпали, — заявил я, взяв карточку, — официантка притом не сильна во французском. Она бы лучше поняла вас, если бы вы обратились к ней по-валлийски.

— Я не говорю по-валлийски, — заявил молодой человек.

— Ну, конечно, откуда же?

— Эти их диалекты — совершенно невозможное дело, — заявил юноша, и лицо его немного прояснилось.

Я прочел им список блюд, делая вид, что разбираю с трудом, и задерживаясь иногда, как бы размышляя. Выслушал их пожелания и пересказал их официантке.

— Могу ли я дать вам совет по части вина? — осведомился я.

— Джордж говорит, что не надо смешивать вино с водой, — живо отозвалась старшая из девиц, явно возобновляя давнишний семейный спор.

— Французы так поступают, — объяснил я с грустью в голосе и добавил: — За столом.

— Но лучше не смешивать? — осведомился Джордж.

Я доверительно кивнул, подчеркивая тем самым нашу мужскую солидарность. Затем я помог еще заказать вина.

— Мы вам очень благодарны, — сказала миссис Бэннингтон. — Вы говорите по-французски, как истый француз.

— Скорее, как коммивояжер, — сказал я и вернулся к Летиции.

Я слышал, как миссис Бэннингтон сказала достаточно громко, чтоб быть услышанной:

— Чрезвычайно приятный господин. Интересно, кто бы это мог быть? Что бы мы делали без него?!

— Ну я бы как-нибудь все уладил, — отрезал ее сын. — Это такие пустяки.

Однако на следующее утро, когда дамы были еще в своих комнатах, молодой человек снизошел до того, что спросил моего совета насчет дороги в Кэмперле.

— Говорят, что стоит посетить это место, — сказал он.

Я осторожно подтвердил это мнение. Когда появился лакей в зеленом переднике с пожитками всего семейства, молодой человек начал заметно тревожиться. Итак, я удалился, чтобы не мешать ему при погрузке багажа и не смущать юного знакомого, когда он будет вручать чаевые. Бэннингтоны обогнали меня на шоссе, сердечно поздоровались, а Джордж сделал зигзаг, будто хотел отвесить мне поклон. Я застал Летицию за зеленым столиком на террасе, она была чем-то озабочена.

— Приятные люди, — сказал я.

— Мр-гм, — ответила она и впала в еще более глубокую задумчивость.

— Папочка, — спросила она, — какое на самом деле родство между нами?

— Разве ты не знаешь, что ты вроде бы моя приемная дочь? — ответил я.

— Мр-гм, но…

— А что, разве эта милая леди выспрашивала тебя об этом?

— Да-а…

— Ну и что же?

— Спрашивала, кто я тебе — дочь? Я ответила, что да, потому что это показалось мне проще всего. Потом она спросила, почему я в трауре. Мне показалось, что лучше всего будет сказать, что по подруге, с которой ты не был знаком. Понимаешь, чтобы она не удивлялась, что ты в светлом костюме. Но тогда она снова поинтересовалась, жива ли моя мать. Я сперва, не подумав, сказала, что да; потом поправилась, что нет… Она внимательно посмотрела на меня и заметила, что я не должна ей говорить ничего такого, чего не хочется. Но ты кажешься ей чрезвычайно приятным господином — словом, я должна быть для тебя утешением. Она тоже чувствует себя одинокой, сказала она, иногда. «Будь к нему добра, дитя мое», — говорит, будто я и без того хорошо себя не веду. Наконец она поцеловала меня, снова на меня внимательно посмотрела и еще из автомобиля делала мне какие-то знаки.

Я на миг задумался.

— Не морочь себе этим голову, дорогая моя, — сказал я. — Эти люди поехали в Кэмперле, а мы поедем в глубь страны, а потом — в Нант. Сомневаюсь, чтобы мы еще хоть раз в жизни встретились.

— Конечно, — согласилась Летиция. — Но я считала, что должна пересказать тебе этот разговор.

— И превосходно сделала. Ну, а теперь не думай об этом больше.

— Как-то все глупо получилось… — добавила напоследок Летиция.

Однако судьбе угодно было, чтобы мы снова встретились с этим семейством. В Кэстомбеке мы только сели завтракать в тесной столовой, как Бэннингтоны внезапно всей оравой ввалились туда и тут же подошли к нам, спрашивая, могут ли они сесть рядом. Начался разговор. Где провели мы все эти дни? Что видели? Не правда ли, какие тут ужасные дороги и как безумно хочется пить после целого дня в машине?

Мне кажется, что, несмотря на маленькое недоразумение с миссис Бэннингтон, Летиция была довольна встречей. Мое общество наскучило ей еще больше, чем мне ее. Меня по крайней мере развлекали мои собственные мысли, недоступные ей. Я был способен увидеть и постичь наиболее интересные образы этого края, этой страны-акватинты, возвышающейся в «Конце света», у пределов мира, забавляться философическими проблемами, ломать голову над своими собственными делами. А для дочери моей весь этот вояж был как бы лекцией на неведомом языке, лекцией, которую она слушала на фоне странного пейзажа — нисколечко не веселого и не забавного, скорее попросту бесхитростного… Но молодые Бэннингтоны сумели с первого же мига вступить в контакт с Летицией. Они были родом, как выяснилось, из района Портсмута и Саутгемптона, из местечка Бэзлар, а Бэннингтон-младший даже был знаком с «одним человеком» или с его однофамильцем, чрезвычайно на него похожим. Ну, просто невероятно! Еще одно доказательство того, как тесен мир. Постепенно тождество было окончательно установлено.

Но миссис Бэннингтон не принимала участия в их разговорах. Она сидела справа от меня, и вскоре я заметил, что она присматривается ко мне с особенным упорством. Выглядела она так, как будто хочет заслонить от меня прочее общество и подвергнуть меня месмерическим чарам. Пыталась непременно заглянуть мне в глаза.

Наконец она заговорила негромко и доверительно:

— Простите, но вы один из тех людей, которые очень сильно все переживают.

— Как это вы догадались? — спросил я.

— Я вижу это, — ответила она. — Вам следует вспоминать время от времени, что все на свете не так скверно, как это нам порою кажется.

— Вы полагаете, что это можно возвести в некий общий принцип? — старался я поддержать интеллигентный разговор.

— Нет ничего доброго или злого само по себе. Все дело в нашей оценке.

— Это я уже где-то слышал. Кто это сказал?

— Мой муж.

— Ваш муж? Что вы говорите?!.

— Мой супруг был Целителем Душ, — разъяснила миссис Бэннингтон. — Сперва он был остеопатом, потом стал Целителем Душ, кстати, он придумал особую систему физических упражнений. Быть может, вы о нем не слыхали, но он был очень известен. Имел большую практику. Множество знаменитостей, деятелей искусства и писателей занималось по его совету специальной гимнастикой шеи. Он называл это «лебедированием» (?!) Да, пусть это вас не удивляет — именно «лебедированием» — от слова «лебедь». Некоторые из его пациентов добились весьма серьезных результатов. Муж мой незадолго до смерти закончил книгу о своей системе.

Мое издательское сердце слабо екнуло: неужели мне предстоит отбиваться от этой рукописи? Но в ту минуту миссис Бэннингтон, видимо, еще не помышляла о ее обнародовании.

— Пусть ваше сердце хранит спокойствие. Пусть оно ничего не страшится! — ободряюще шепнула она мне в самое ухо.

— Это что, тоже один из способов врачевания, завещанных вашим супругом?

— Да. У него было множество подобных мыслей. Но неужели это вам ничего не говорит?

— Н-нет, много, — ответил я с полным ртом.

— Я вижу над вами какую-то тень. — Миссис Бэннингтон глянула в сторону Летиции, но та была занята своим разговором. — Мне хотелось бы вам помочь.

— Нет, я не думаю, чтобы надо мною была тень. Нет, нисколько. Уж если бы она была, я бы сам ее почувствовал. Не правда ли? Ну, а как вам нравится этот салат с легчайшим чесночным запахом?

Миссис Бэннингтон приблизила ко мне лицо и, смотря на меня искоса своими настырными хитрющими глазками, сказала:

— Вы меня не проведете, я лучше знаю.

— Мне не хотелось бы спорить. — И я отодвинулся от нее как можно дальше.

— У меня чутье. Мой муж не раз Говорил мне, что мои предчувствия более верны, чем его наука. Вы понимаете? Это — нечто психическое, психопатологическое. Я могу сказать о вас больше, чем вы сами о себе знаете. Мне трудно от этого удержаться. Над вами тень большой утраты. Ваша воля размагничена.

— Разве моя племянница рассказывала вам что-нибудь обо мне?

— Нет. Мне все самой известно.

Я решил как можно скорее перейти к обороне.

— Должен вам признаться, миссис Бэннингтон, что там, где дело касается личных чувств, я склонен к сдержанности. Из чувства стыдливости. Мы ведь не раздеваемся публично донага?

— Однако в присутствии врача!

— Когда я зову врача, это — другое дело.

К счастью, подошел официант и торжественно поставил на стол сыр и десерт.

Но миссис Бэннингтон нелегко было отвадить. Моя атака заставила ее слегка отступить, но лишь для того, чтобы собраться с силами. Минуту спустя она уже рассказывала мне о необычайной карьере и трудах своего покойного мужа. Он не был, как она говорила, человеком рослым, но был зато чрезвычайно силен и с хорошо натренированной мускулатурой. Грудь у него была широкая, и он умел набирать в легкие столько воздуха, что удерживался на волнах без малейшего усилия, «как плавательный пузырь». Он был учителем гимнастики, и это натолкнуло его на собственный метод лечения человеческой психики. Он обнаружил в себе способность помогать ближним и давать им спасительные советы. Постепенно он пришел к убеждению, что Тело и Дух здорового человека составляют его Драгоценнейшее Наследие.

Миссис Бэннингтон со смаком повторила эту фразу. Хотела, чтобы я проникся ее значительностью. Она сама дивилась открытию своего супруга и стремилась, чтобы я признал его красоту. «Драгоценнейшее Наследие Человека!»

Я снова дал втянуть себя в разговор.

— Это подлинная фраза вашего супруга? — спросил я. — Конечно, разные авторы нередко цитировали ее. Да, это правда, мы наследуем нашу личность.

— Это, конечно, бесспорно. Это величайшая правда. Но, однако, отдаем ли мы в ней себе должный отчет? — все назойливей допытывалась миссис Бэннингтон.

Трудно было как-то ответить на это.

Она вновь обратилась к истории своего мужа. Мистер Бэннингтон со временем заметил, что обладает способностью возвращать людям здоровье, и счел, что его долг как по отношению к близким, так и по отношению к себе самому — применить на деле этот талант. Он оценил всю значимость психического аспекта и в этом смысле воспользовался сотрудничеством своей жены, ибо ее отличали особые психические свойства. С тех пор они работали вместе. Причина большинства недугов на свете — отсутствие гармонии между телом и душой; чаще всего страдает дух, а не тело. Конечно, очень немногие умеют надлежащим образом дышать и держаться действительно прямо. В особенности, по мнению миссис Бэннингтон, забыты и запущены нами наши Желудок и Шея. Мужчины стискивают шею крахмальным воротничком, и осанка у них никудышная, как у черепахи в панцире. Это, однако, вещи, которые возможно победить силой духа. Величайшая трудность заключается именно в санации психики.

— Не все, однако, зависит от духа, — сказала миссис Бэннингтон. — Именно в этом отличие нашей теории от «Христианской науки» [31]. Но в принципе куда больше значит дух, чем тело…

И так далее. И тому подобное. Мое внимание рассеивалось. Я казался себе запертым в клетке зверем, в которого непрестанно тычут палкой и который силится не обращать на это внимания.

— Вот почему я и заинтересовалась вами. Я вижу, что вас подстерегает душевный недуг, в то время как тело еще с виду совершенно здорово. Я ощущаю в вас какую-то заторможенность. Вам нужен кто-то, перед кем бы вы могли исповедаться. Мой муж всегда говорил, что исповедь имеет громадное значение…

Я слушал до отчаянности бездумно и старался как можно громче колоть орехи.

— Кофе? Кто хочет кофе? — обратился я ко всему обществу и, полуобернувшись, приказал, чтобы мне подали кофе на террасу.

Молодые Бэннингтоны заметили, что мамочка напала на свою любимую тему. Время от времени они тревожно посматривали на нее. Однако они все еще вполголоса беседовали с Легацией. Едва я заказал кофе, Джордж спросил:

— Простите, мистер Уилбек, что это за место Сен-Леап? О нем нам здесь все уши прожужжали.

— Дивной красоты местечко, — ответил я, обращаясь преимущественно к миссис Бэннингтон. — Всем вам необходимо там побывать. По городу не больше полумили до старого замка и ущелья. Так по крайней мере меня уверяли. Это восхитительная прогулка после обеда. Взгляните! Все это черным по белому пропечатано в путеводителе Мюрхеда. Сен-Леап! Вам следует всем туда отправиться. А я тут охотно подожду, нынче мы никуда не спешим.

Я встал и пошел расплатиться с официантом. Потом, не возвращаясь к ним, отправился на террасу, где обнаружил единственный свободный шезлонг. Но миссис Бэннингтон почти сейчас же отыскала меня в этом укрытии. Придвинула немилосердно скрипевший железный стул и примостилась рядом со мной. Она явно собиралась приступить к долгой и заранее обдуманной речи.

— А вы не едете в Сен-Леап? — спросил я.

— Мне нужно поговорить с вами, — ответила она.

Я решил, что сейчас не время для полумер. Весьма императивным тоном я заявил:

— После завтрака я всегда отдыхаю. Ради душевной разрядки я выкуриваю сигару, и притом выкуриваю ее в одиночестве. Полагаю, что вам будет приятнее среди молодежи.

Минутку длилось молчание.

— Конечно, — с явным усилием вымолвила наконец миссис Бэннингтон, не теряя привычного добродушия, и медленно поднялась. — Если вам так хочется.

Она стояла надо мной и присматривалась ко мне с каким-то недоверием.

— Спать днем, когда вам еще далеко до пятидесяти! — сказала она на прощание.

Я не ответил. Я вовсе не собирался спать. Я хотел только, чтобы она наконец ушла. Вот проклятущая!

4

Я и сам теперь поражаюсь, отчего эта шарлатанка так вывела меня из себя. Быть может, оттого, что, как мне кажется, подобные россказни все еще находят слушателей вопреки всяческим воспитательным усилиям критических умов, к каковым и я имею честь принадлежать. Я стараюсь сохранить терпение, сдерживаться, ибо в противном случае это уже было бы началом нетерпимости. Но, искренне опечаленный, спрашиваю, как долго еще шарлатаны будут эксплуатировать людскую ребячливость. А ведь эта внучка медиума Слуджа пыталась овладеть мною, моей волей, да и сама наполовину верила собственной болтовне. Это раздражает и бесит меня так же точно, как некогда бесили меня в устах Долорес пошлейшие рассуждения о проблемах рас и наций и шаржированные картины международного положения. Это вызывает во мне чувство раздражения и бессилия. Неужели мы так никогда и не справимся с этой ерундой? Или все это, быть может, свойственно природе человека?

Люди моего типа столько сделали, чтобы расшатать систему религиозных и шовинистических предрассудков, что я теряю терпение и спасаюсь бегством, видя, как побежденные чудища, вместо того чтобы благоприлично провалиться сквозь землю, перед смертью исходят кровью и отравленным гноем. Яд распространяется, разливается и отравляет по-прежнему. Я встречаю все больше жертв этого коварного зелья — и это среди людей самого разного уровня развития. Американский негр избавляется от евангельской простоты лишь затем, чтобы угодить в тенета какого-нибудь пророка, а всякого рода Учителя, Мэтры, Целители Душ, Психологические Исповедники на любых ступенях человеческой культуры отравляют своим ядом Мозг Вселенной. И все успешней к тому же. Миссис Бэннингтон — женская особь этого вида.

Я уверен, что таких, как она, сотни.

Насколько я способен проанализировать состав этой липкой грязи, основным ее ингредиентом является ложная картина жизни. Ложь упорно противопоставляет себя нашей правде, она изменчива, как Протей, и до того упряма, что, кто знает, не выйдет ли она победителем из борьбы… Такой вот упорнейшей ложью является Вера в Совершенство. Вера эта в различных формах возникает то тут, то там, но испокон веков она одна и та же. Мало кто в полной мере постигает значение биологической науки, о которой теперь столь повсеместно и столь поверхностно распространяются. Люди не в силах понять, что достижения биологии устраняют какие бы то ни было самообольщения относительно совершенства тела и души, совершенной формы и совершенного здоровья. Умы недостаточно развитые упорно цепляются за этот «идеал», если, конечно, мы вправе так называть его. Правда, жизнь есть и всегда должна быть борьбой за относительное, пусть несовершенное, приспособление к окружающим условиям, но эта истина слишком тягостна, неприятна и слишком уязвляет душу, поэтому люди не хотят верить, что они таковы, каковы они есть; они предпочитают думать, что можно достичь безукоризненного совершенства. Им кажется, что когда они наконец вступят на этот самый путь истинный, обретут эту тупо сияющую прямолинейную правоту , жизнь их, с этого самого волшебного мига и вплоть до неизбежного финала, станет протекать в блаженном состоянии некоей благоутробной неуязвимости или же неуязвимого благоутробия. Они внушают себе, что потому только не достигли этого вожделенного совершенства, что их скверно информировали о пути, ведущем к счастью…

Мне кажется, что догмат первородного греха есть не что иное, как самая обобщенная версия этой легенды об утраченном совершенстве.

Итак, когда всплывает в зависимости от культурности окружающей среды тот или иной Бэннингтон и начинает нести какую-нибудь ахинею о четвертом измерении, о тайнах тибетских лам, о Воле и об Управлении Душой; когда он начинает раздавать волшебные рецепты Окончательного Совершенства, приказывает питаться «сознательно», заниматься желудочной гимнастикой, не брать в рот мяса, остерегаться консервов, есть фрукты в кожуре, каждый день в течение четверти часа создавать в своих мыслях вакуум, участвовать в «ауре Мэтра» за умеренную плату в две гинеи в час, — людишки поддаются искушению. Они тешатся тем, что наконец-то вроде вступили на путь истинный, верят, что отныне силой воли приобретут наконец безукоризненное здоровье; нужно только сильно поверить словам Учителя и повторять за ним ежедневно как заклинание: «С каждым днем, с каждым часом я чувствую себя все лучше…» Им кажется, что они посвящены в великую тайну. Они отпадают от немногочисленного войска тех, кто страдает, мыслит и борется ради лучшей жизни на этом дрожащем, расшатанном в своих устоях свете.

Не знаю, впрочем, большой ли будет толк от этих субъектов в рядах борцов. Быть может, следует попросту, без дальних разговоров отдать их жрецам старой веры и обветшалых алтарей…

Одно только воспоминание о миссис Бэннингтон приводит меня в мерзопакостнейшее настроение. Она воплощенная противоположность всему тому, чему я посвятил свою жизнь. Она напоминает мне, что большинство людей от природы своей и по врожденным склонностям настроены против меня и против моего «вида» и что так оно останется еще долгие века. Людское тщеславие, людские надежды и стремления противопоставляют себя неумолимой правде. Благодаря этому миссис Бэннингтон делает деньги, а люди, подобные мне, составляют лишь исчезающее малое меньшинство. Когда я стараюсь упорядочить собственные понятия, не говоря уже об упорядочении чужих, я лишь усугубляю свое одиночество… Или усилия эти ведут к чему-либо другому?

Я опять непростительно отклонился от темы.

Меня слишком взволновала эта бесстыжая попытка навязать мне, именно мне, эти нелепицы!

И опять-таки повторяю: вот проклятущая!

5

Я сидел, покуривая, перед гостиницей в Кэстомбеке и ненавидел миссис Бэннингтон, ненавидел люто и без малейшего проблеска юмора; и все спрашивал себя: как это меня угораздило попасть в такое несносное общество? Какой смысл таскаться по Бретани с молчаливой дочкой, мечтающей единственно о том, как бы ей улизнуть от меня при первой возможности? Конечно, я любил водить мой маленький «вуазен» — меня занимал этот отрезанный от прочей вселенной край, дремлющий в солнечном застое, и, прежде чем возвратиться в Париж и потом в Лондон, я хотел продумать все о Долорес и множество других проблем. Да, это правда, но компания, в которую я попал, была донельзя неподходящая…

Мне нелегко теперь припомнить прежние фазы этого острого одиночества, вернее, как бы это определить? Нет, не одиночества, но пустоты и страха перед одиночеством.

Именно оно, это состояние, заставило меня вызвать Летицию и породило обманчивую надежду, что дочь моя проявит чудесное понимание и вообще будет восхитительной. И когда она была уже здесь, при мне, все еще продолжала действовать сила инерции.

Итак, я находился в Кэстомбеке. Передо мной была площадь, озаренная солнцем, на ней — старинное приземистое здание. Вдали мягко вырисовывались поросшие лесом холмы. Мне казалось, что до возвращения Летиции и семейства Бэннингтонов ничего уже не может случиться.

Перед моим мысленным взором прошла вся моя жизнь вплоть до этого мига. Управлял ли ею случай в большей степени, чем жизнью иных людей? Нет, в общем, нет. У меня была собственная жизненная концепция, был план, некая, скажем, религия, которой я следовал в своей умственной и практической деятельности, но, кроме того, я еще ел, пил, встречался с людьми, вступал с ними в те или иные отношения, занимал свое время и растрачивал свою энергию почти без разбора, неосторожно, нерасчетливо. И я безжалостно признал вдруг случайный характер моих личных контактов с людьми. С тех пор как я увидел свет, разнообразнейшие люди встречались на моем пути, а я почти ничего не делал, чтобы как-то управлять этими событиями. Домашняя жизнь, знакомства, взаимоотношения, вся атмосфера, которой я дышал, были навязаны мне извне, не согласованы с планом моего существования. Я вспоминаю главные вехи своей жизни по пунктам: Алиса — Долорес — и теперь, когда я, как за соломинку, ухватился за Летицию, — клуб — прочие знакомства. В сфере моей работы, в Лондоне и в Дартинге, я выбирал людей, наблюдал их, оценивал, выдвигал их или удалял из моего окружения. Но все остальное мое существование ускользало от моего контроля, меня несло, как пробку, по волнам водопада.

Передо мной встал вопрос — удивительно нелепый у человека сорока пяти лет от роду! — живет ли таким образом большинство людей или же я, грешный, представляю собой исключительный случай легкомыслия среди предусмотрительного, и осмотрительного, и все заранее планирующего человечества?

Как головокружительно изменилась жизнь вокруг меня! И это выразилось хотя бы в этом все возрастающем легкомыслии. В том, что все кругом пренебрегают назиданиями и предостережениями. А ведь в старомодном, трезвенном существовании времен минувших была какая-то атмосфера осторожности и предусмотрительности, по крайней мере, на известном уровне благосостояния. Наши отношения ограничивались кругом тех людей, которые могли представить соответствующие «рекомендации»; молодых предостерегали, чтобы они осторожно заводили знакомства и с оглядкой выбирали друзей. Брачные союзы заключались исключительно в своем кругу. Всегда было известно, от кого чего можно ожидать. Лучшее общество поступало и даже ошибалось согласно определенному, заранее установленному шаблону. Все это, думалось мне, надломилось еще задолго до войны; война ускорила и завершила процесс разложения общества. Прежние классы утратили последние остатки своих принципов, а новые люди, появившиеся на сцене, были слишком разнородны, чтобы создать новые обязательные рецепты и правила повседневного быта.

Итак, я не однажды оказывался чрезмерно строптивым и выходил из рамок, установленных обычаем, но я сомневаюсь, что мое несчастливое супружество с Долорес слишком отклонялось от привычных и общепризнанных современных стандартов. Все больше среди нас мужчин и женщин, бредущих одиноко своим собственным путем. Сто лет назад, говорил я себе, наверно, я посвящал бы много времени и энергии охоте, хотя она неминуемо наводила бы на меня скуку, как наводит скуку я теперь; я никогда не был хорошим наездником, а стрельба по живой мишени кажется мне отвратительной. Кроме того, я торжественно поглощал бы обильные обеды, устраивал бы приемы, ходил бы в оперу и в театр — на те спектакли, на которые ходят «все», украшал бы брильянтами и жемчугами плодовитую, как положено, супругу и мечтал бы о титуле. В полдень я обедал бы в клубе. Мир тогда был скроен по мерке всякого, кого судьба освободила от труда и нищеты, был он покорный и объезженный, как лошади, которых мы нанимаем в парке для прогулки верхом, и к этому-то образцу люди изо всех сил стремились пробиться.

А теперь этот былой церемонный мир если не умер, то сделался призрачным. Самым долговечным его пережитком оказался английский дворецкий. Пристойные английские дома изумленно воззрились на своих новых владельцев. Обширные апартаменты предназначены почти исключительно для представительства, мебель не служит даже своим законным владельцам. Поколение эпохи Эдуарда VII сильно перетрясло свою меблировку и обогатило ее приобретением с Тоттенхем-Корт-роуд, но оно, это поколение, никогда публично не обнажалось, и, стало быть, лишь домашней утвари были известны его капризы. Новое поколение прикрывается только дворецким, неистребимым дворецким. Нынешние новые люди, а их среди нас все больше, ничего из всего этого не впитали. Среди знакомых мне преуспевающих деляг даже богатейшие живут в домах столь же случайных, искусственных и импровизированных, как мое парижское обиталище. А жены этих людей — эти неисповедимые случайные компаньонки!

Урегулированная светская жизнь возможна была только в мире людей, скроенных по шаблону, но даже и тогда платой за нее были бесчисленные умолчания и бесконечное притворство. Ныне, когда мы все так разнимся друг от друга, когда ничто не запрещает нам разниться, мы рассеиваемся и бредем каждый своим путем, лишь неясно сознавая, чего именно мы хотим от других людей, и, когда случай ставит их на нашем пути, вступаем с ними в какие-то отношения, а потом убеждаемся, что люди эти нам чужды.

Алиса не была, собственно, столь уж чуждой. Она годилась в жены молодому человеку, который сидел бы с ней дома и стерег ее. Великое множество мужчин встречает на своем пути таких Алис, и союз с ними оказывается чаще всего долговечным и сносным.

Я встретил ее случайно и расстался с ней, поскольку так сложились обстоятельства. В большинстве случаев Алисы не настолько плохи, чтобы совместная жизнь с ними непременно вызывала катастрофу. Алиса была ошибкой в пределах нормы. Долорес, как мне кажется, провоцировала более редкий тип супружеского разлада. Но не обманываюсь ли я? Ведь все-таки я терпел эту случайную жену в течение тринадцати лет, до самой ее кончины. Долорес вторглась в мое существование, применила всю свою энергию, чтобы противопоставить мне свою эгоистическую и нетерпимую женственность, пока наконец мы не дошли до отчаянной схватки, в которой одна из сторон должна была потерпеть поражение. Сколько на свете супружеств, раздираемых подобной борьбой! В нашем случае разлад выступил наконец в форме яркой и смертоубийственной, поскольку у нас не было примиряющего начала, каким бывает общий ребенок. Но даже там, где есть дети, между людьми, случайно друг с другом соединившимися, должен проступить принципиальный антагонизм. Он может даже принять еще более резкую форму из-за вовлечения в домашнюю междоусобицу этих бедных созданий в роли союзников одной из сторон. Удивительнейшим парадоксом в нашей жизни является то, что мы постоянно убегаем от одиночества и в то же время непрестанно пытаемся освободиться от связей, которые, собственно, и должны были нас уберечь от одиночества…

Я дошел более или менее до этого пункта в своих рассуждениях, когда посреди площади увидел вдруг идущую ко мне молодую женщину. Она была высокая, светловолосая, загорелая, без шляпы; на ней был светло-коричневый твидовый костюм, как-то особенно ладно скроенный, а руки — без перчаток — она сунула в карманы жакета. Она осматривалась, разглядывала все вокруг, как будто маленькая площадь и гостиница удивляли ее и в то же время забавляли. У нее был широкий лоб, голубые глаза; волосы, свободно отброшенные со лба, красиво лежали, чуть вздернутый подбородок открывал необычайно грациозную шею. Светлые волосы были теплого тона, не льняные, а золотые. Когда она подошла поближе, я заметил, что лицо ее позолотили солнечные поцелуи — веснушки. Я сразу же понял, что никогда в жизни мне не встречалось существо столь обворожительное. У входа в гостиницу она задержалась, о чем-то размышляя. Потом обратила взор на террасу, взглянула на меня, мгновение мерила меня взглядом, а потом, как если бы экзамен завершился в мою пользу, уставилась на меня вопрошающе. Я поднялся.

— Вы кого-нибудь ищете?

— Здесь должен стоять автомобиль, — ответила она. Низкий звучный голос тоже показался мне прелестным. — В машине были шофер, пожилой господин и сиделка…

— Вы, конечно, оставили их в этом месте?

Молодая дама начала разглядывать площадь.

— Безусловно, здесь, разве что у этого городка есть свой двойник.

— Уже два часа здесь никого не было, — пояснил я. — Вернее, никого здесь не было уже час сорок пять минут. Ибо именно столько времени я завтракал и сидел тут с моей сигарой. Видите, остался уж только огарок! — И я вышвырнул огарок с таким видом, как будто готовился ради нее к рыцарским подвигам. — Я не видел тут машины; вон только там на углу площади этакая неподходящая пара…

Незнакомка взглянула на неуклюжие машины и не нашла ту, которую искала. Вдруг за моей спиной раздался женский голос:

— Ох, простите, он снова повел себя прескверно!

На миг я испугался, что это меня кто-то так несправедливо обвиняет. Я оглянулся и увидел в окне второго этажа типичнейшую английскую сиделку всю в белом. Но, к счастью, она не указывала на меня пальцем. Через мою голову она обращалась к молодой красавице:

— Уперся и хочет в постель!

Красавица не очень возмутилась. Однако сказала:

— Ему следовало бы за это всыпать!

— Попробуй только, дорогая моя, — ответил новый голос, и из-за спины сиделки выглянул веселенький седенький старичок, маленький, свежий, румяный и необычайно почтенный. По-видимому, это был дедушка юной дамы. В нем была масса самодовольства.

— Я улегся по всем правилам в постель, — похвалялся он. — И всегда буду так поступать пополудни, где мы ни будем находиться!

— Где Уилкинс с машиной? — спросила молодая женщина у сиделки.

— Куда-то поехал. Ох, вспомнила, он говорил что-то насчет смазки…

Маленький седенький джентльмен обратился ко мне:

— Человек, который, прожив шестьдесят лет, не спит регулярно после ленча, — глупец, — поучал он меня, — а мне восемьдесят два!

— Вы выглядите моложе своих лет, — проговорил я машинально.

— А если уж спать, то почему бы не соснуть по всем правилам искусства? — продолжал престарелый господин. — Зачем мучаться одетым, отдыхать только наполовину, не развязывая галстука, не распуская ремня? Надо быть безумцем, чтобы в мои годы не заботиться об удобствах.

— Конечно, гораздо удобнее спать раздетым, — признал я его правоту и лихорадочно раздумывал, каким бы образом втянуть в разговор молодую даму.

— Именно, — развивал свою тему дедушка. — Легкую дремоту нельзя и сравнить с обстоятельным, толковым, заправским сном в постели. Небо и земля! Я ежедневно стараюсь найти какую-нибудь комнату и вздремнуть после второго завтрака. Я делаю это ежедневно, и это мне удается, хотя они и пытаются мне помешать! — В голосе старичка зазвучало торжество.

— Вам это по душе, потому что вы знаете, что этим портите кровь мисс Стюарт, — сказала красивая дама.

— Портите кровь, портите кровь, — проворчал дедушка.

В этот миг мисс Стюарт с улыбкой подмигнула мне, и это доказывало, что она вовсе не так уж сильно гневается на строптивого дедушку. У нее было очень приятное лицо, и чувствовалось, что обе эти женщины просто боготворят везучего старикашку.

— Куда же все-таки девался Уилкинс? Ага, подъезжает, не спешит, как всегда. Расплатись по счету, дорогая моя. Почему ты этого не сделала до сих пор? Нам пора в дорогу, в самый раз к обеду мы будем на месте.

С бессильным отчаянием я взглянул на Уилкинса, бесшумно подкатившего в большой серой «Испано-Сюизе». С помощью сиделки он принялся раскладывать в машине подушки, предназначенные для старичка. Красивая внучка тем временем вошла в дом, где весьма деловито расплатилась по счету. Я тщетно ломал себе голову, пытаясь найти какой-нибудь способ задержать их хотя бы на мгновение. Минуты проходили, а я не мог ничего измыслить. Наконец, в последний миг, я робко спросил старичка, далеко ли они нынче едут.

— Двадцать или тридцать километров. Точно не знаю. Уилкинс подсчитает. Во всяком случае, у нас море времени, океан времени.

— Ну, сэр… — сказала мисс Стюарт.

Красивая дама кивнула мне и наградила меня приятной улыбкой. Я до того был поглощен попыткой установить хотя бы самый робкий контакт с ее глазами, что мне не пришло в голову представиться, запомнить номер машины, подметить какой-нибудь признак, который позволил бы мне отыскать впоследствии след чудного видения.

Прежде чем я поостыл, все трое были уже в машине. Машина завернула за угол, и они исчезли с моих глаз.

Меня сразу охватило чувство невозместимой утраты.

Для меня была невыносима мысль, что они уехали… Как будто солнце в небе угасло. Солнце превратилось в намалеванную лампу.

Дедушка сказал, что до обеда у них масса времени. Где же они вознамерились отобедать? Я раскрыл путеводитель и начал изучать карту. Я не допускал мысли, что они могут укрыться в чьем-нибудь частном доме. Это было бы невыносимо. Решил, что они поехали в Ла Боль. Я никогда там не бывал, но знал, что это модный и дорогой морской курорт. Единственным шансом увидеть прекрасную даму было ехать в Ла Боль, осесть там и ревностно приняться за поиски.

— Папочка, — услышал я вдруг голос Летиции, — в Сен-Леап было прелестно!

Она шла ко мне по пустой площади, а за ней тащились все как есть Бэннингтоны.

— Не хотите ли сегодня поехать в глубь континента, в Нант? — спросил Бэннингтон-сын. — Не люблю я этих проселков. На них скорость не разовьешь.

— Нет, мы не поедем сегодня в Нант, — заявил я. — По крайней мере не поедем туда прямо. Отправимся в Ла Боль. Быть может, сможем там еще купаться.

— Но ведь утром вы говорили, что отправляетесь на ночь в Нант, — запротестовала миссис Бэннингтон, ничуть не смущенная.

— Конечно, но не сейчас, — любезно объяснил я.

Итак, они отправились в Нант, а я в погоню за золотоволосой молодой женщиной, а ведь я не знал, кто она, не знал даже ее имени! Мы провели двое суток в Ла Боль; трижды купались в море, причем я обнаружил, что Летиция великолепно плавает, и это сильно подняло ее в моих глазах. Кроме того, мы проводили время, прогуливаясь вдоль эспланады, петляя по полю для игры в гольф, патрулируя перед отелем «Эрмитаж»; несколько раз мы побывали в казино, наносили визиты в коктейль-бар и заглядывали под тенты, и поглядывали на шезлонги на пляже. Наконец я обнаружил, что веду себя не как разумный человек, а как пес, потерявший хозяина, а бедняжке Летиции предназначаю не слишком приятную роль другой собачонки, а именно такой, которую хозяин всячески силится потерять по дороге.

Я взял себя в руки. Вознамерился дерзко разорвать эту фантастическую и коварную паутину.

— Хватит с меня этого курорта! — заявил я Летиции решительно, и пополудни мы отправились в Нант, где в отеле нас дожидались Бэннингтоны.

Но и здесь также я ловил себя на безрассудной надежде, что вдруг из-за какого-нибудь поворота выйдет мне навстречу златоволосая стройная дама. Не потому ли я с удовольствием принялся за дневник и отпустил поводья фантазии, воображая себе странствие святого Павла по Бретани? Не потому ли также я был столь суров в суждениях о Летиции?

Но нынешней ночью — а ведь уже минула полночь — я в состоянии описать с начала до конца историю этого безумия, которое на несколько дней обуяло уравновешенного и свободомыслящего издателя.

Нынче пополудни я во второй раз увидел мою златоволосую богиню. И во второй раз она исчезла с глаз моих, как это и положено божеству.

Это было на пути из Плермэля в Динар. Я ехал довольно быстро, потому что люблю держаться на приличном расстоянии от Бэннингтонов. Мне всегда кажется, что их машина может испортиться в пути и тогда мне придется прийти на помощь малосимпатичному юноше или по крайней мере изображать эту помощь. Я боюсь к тому же, что если у меня в руках очутился бы французский ключ, или рычаг домкрата, или какой другой тяжелый предмет, дело могло бы дойти до нежелательных инцидентов: а вдруг иронии показалось бы мне недостаточно, и я раскроил бы ему голову.

Летиция должна завтра утром отплыть домой из Сен-Мало и последнюю ночь на французской земле хотела провести в Динаре с нашими новыми друзьями. Я согласился исполнить ее желание, тем более, что по отношению к ней меня мучают угрызения совести, и причиной тому не столько мое реальное поведение, сколько критические мысли, скрытые в моем сердце. Когда мы летели по шоссе, озаренному послеполуденным солнцем, позади нас на дороге возникла огромная серая «Испано-Сюиза» и настойчиво, хотя и любезно, просигналила, что, дескать, хочет нас обогнать. И вот моя богиня пронеслась мимо меня!

Она сидела за рулем. Ехала со скоростью семидесяти пяти или восьмидесяти километров в час, но Уилкинс, восседавший рядом с ней, ничуть не казался встревоженным. Голубые глаза ее были прикованы к дороге, как и следовало, и даже не взглянули в мою сторону. Она обогнала нас.

И тогда тоска по незнакомке пронзила мое сердце с удвоенной силой. Это противоречило всем законам природы, чтобы мой маленький заезженный «вуазен-14» пустился наперегонки с мощной, прекрасной, ухоженной «Испано-Сюизой». И все-таки я решил сделать все, что в моих силах.

— Ты нынче быстро едешь, — заметила Летиция.

— Дорога отличная, — только и сказал я на это.

Но расстояние между нами и серым автомобилем увеличивалось с каждым мгновением. Еще миг — и «Испано-Сюиза» исчезнет за холмом. Дорога в этих местах несколько раз плавно извивалась. Помню, что, несмотря на безумный темп гонки, я старался на виражах не создавать опасных ситуаций. Потом на сравнительно более прямом отрезке пути я еще раз увидел перед нами серую машину, летящую так уверенно и ровно, что издали казалось, будто она еле движется. Иногда она пропадала в низине и снова показывалась на гребне холма. В некий миг попала на немощеный отрезок пути и взбила за собой облако пыли. Перед нами была теперь развилка. «Испано-Сюиза» повернула вправо и исчезла с наших глаз.

— В Динар, влево! — закричала Летиция. — Я прочитала надпись на указателе.

— Знаю, — сказал я, не снижая скорости, — но мы сделаем сначала небольшой крюк. В противном случае мы были бы на месте на несколько часов раньше, чем Бэннингтоны. А я хочу сверить дату на твоем билете.

Ибо я догадывался, что, покинув дедушку и сиделку во Франции, моя богиня возвратится, конечно, в Англию через Сен-Мало. В Кэстомбеке я не заметил даже, британский или французский номерной знак на «Испано-Сюизе». Но поскольку Уилкинс был явным англичанином, должно быть, серая машина зарегистрирована в Англии. Теперь же я сохранял присутствие духа и успел прочесть две литеры ДЖИ, БИ на номере машины. Мне казалось, что, подумав о Сен-Мало, я верно отгадал цель поездки. Но, не доезжая Динара, дорога стала очень укатанной, пыль уже не клубилась, указывая мне, куда едет «Испано-Сюиза». Не стоило и вылезать, чтобы разглядывать отпечатки шин на шоссе: я не знал, какие шины у серой «Испано-Сюизы». Итак, я выдумал наспех это дело в Сен-Мало: необходимость удостовериться в исправности немного смазанного штампа на билете Летиции. Мы отправились туда и тщетно рыскали по всему городу. Я нигде не нашел ни серого лимузина, ни его водительницы.

Мне пришла в голову другая возможность. Быть может, она поехала в Парамэ, ведь мог же там отдыхать кто-нибудь из ее друзей. Мне казалось маловероятным, чтобы она отправилась в Канкаль. Мы отправились в Парамэ, а по дороге я выспрашивал в гаражах у шоссе о большой «Испано-Сюизе». Никто о ней ничего не знал.

— Ну, а теперь мы наконец поедем в Динар? — спросила Летиция. — Уже вечереет.

— Мне кажется, я ошибся дорогой, — солгал я.

Я повез Летицию в Канкаль, а оттуда, разочарованный и злой, возвратился уже в потемках сюда.

Летиция успела за это время понять, что творится нечто непостижимое, и воздерживалась от дальнейших замечаний.

Я сыграл притворную комедию, только на месте якобы обнаружив, что город Сен-Мало отрезан от Динара широким морским заливом, через который никакими силами не перебраться на автомобиле. Конечно же, я и раньше об этом знал. Я не предложил оставить машину и отправиться с прощальным визитом к Бэннингтонам на катере, курсирующем на манер морского трамвая между обоими городами. Летиции тоже не пришла в голову эта мысль.

Итак, после бесплодной погони за таинственной «Испано-Сюизой» я решил описать эти приключения, а Летиция пошла спать, чтобы завтра, отдохнув, подняться на борт. Я надеюсь, что она видит упоительный сон о завтрашней встрече с «одним человеком»…

Согласно всем человеческим предвидениям, поразительный эпизод с Прелестной Молодой Дамой в Золотой Солнечной Пыльце на этом заканчивается. Заканчивается целой шеренгой восклицательных знаков. И мне ничего другого не остается, как задуматься над моим странным поведением.

6

Я старался описать все это подробно, именно так, как все было на самом деле, спешил запечатлеть это, пока оно еще свежо в памяти. Весь этот эпизод резко контрастирует с тем, что я до сих пор о себе писал в этом дневнике, и поэтому я, думается мне, обязан точнейшим образом изложить его. Мне хочется, чтобы передо мной четко предстала собственная моя непоследовательность.

Что увлекло меня? Какая сила подцепила меня, как рыбу на крючок, почему я внезапно утратил былую ироническую позу и превратился на несколько дней в ребенка, пытающегося поймать солнечный луч? Чего же я, собственно, хотел? На что надеялся?

Нет, я не в силах уснуть и не смогу теперь писать разборчиво. Минуту назад я встал, подбежал к окну, чтобы только взглянуть, не покажется ли большая машина, летящая в лунном сиянии неведомо куда.

Нет, нет, это совершенно абсурдно!

Если я хочу вновь овладеть собой, мне следует продумать это событие, я должен его описать. Почему сознание устраивает мне такие сюрпризы? Снова спрашиваю; чего, собственно, оно от меня хочет?

Я допускаю, что меня охватило сексуальное влечение, но, конечно, чрезвычайно сублимированное. Мне хочется только увидеть это прелестное существо. Хочу, чтобы она была со мной. Я жажду ее присутствия в моей жизни с такой силой, что все прочее в сравнении с этой жаждой отходит на задний план и кажется несущественным. Я не в состоянии интересоваться подробностями. Я тоскую по ней, как человек может тосковать по свету. (А еще совсем недавно я укорял Летицию, что она поддается такой тоске!)

Самое странное в моих переживаниях, это то, что я не упомню, чтобы когда-нибудь, даже в юности и в молодости, я так исключительно вожделел бы к какому-то избранному существу; в жизни я не раз испытывал желание, но никогда оно не проявлялось во мне с такой всевластной и такой непреоборимой силой. Мне кажется совершенно противным опытности и рассудку, чтобы страсть на сорок пятом году жизни была сильнее, чем в двадцать пять лет. Напротив, кажется естественным, что с возрастом человек становится все более привередливым.

То, что я испытал, не было собственно влечением к женщине. Мое чувство было не физическим вожделением, но тоской по какому-то образу прелести ради самой прелести.

Все ли сказал я, что можно об этом сказать? Думаю, что нет. Если я соберусь с силами и начну мыслить трезво, то мне придется заметить во всем приключении еще нечто большее. Эта девушка была для меня не просто существом особенно прелестным, она еще предстала передо мной в такую минуту, когда все соединилось воедино, чтобы показать мне ее в ослепительнейшем сиянии, превратить ее в символ, в мир, которым я мог бы обладать, но который утратил безвозвратно.

Это и было причиной того, что мимолетное впечатление так запало мне в душу и так потрясло меня. Ибо ведь это было всего только мимолетное впечатление. Она явилась передо мной улыбающаяся, позлащенная солнцем дня в то самое мгновение, когда я поддался жалости к самому себе, обреченному на глубочайшее и неизбежное одиночество. Она пришла именно тогда, когда я болезненно осознал, как скучно и бессмысленно я провожу время. Именно тогда, когда я печалился, что так мало обрел счастья в случайных встречах с людьми, когда оплакивал годы, растраченные с Долорес. Нет, она не могла бы прийти в минуту более подходящую!

Тут действовали не только обычные чары, какие испокон веков заставляют мужчину гнаться за избранной им женщиной. Моя погоня за ней была в то же время бегством от всего того, что я есть, от того, что я пережил, от всех моих житейских разочарований, была бегством в мир грез. Можно, пожалуй, сказать, что самая личность прекрасной дамы не играла при этом ни малейшей роли…

Ибо — и теперь я наконец прихожу к какому-то объяснению — истина в том, что в эти несколько промелькнувших дней я гнался за призраком, а не за живым существом, за богиней, а не за женщиной из плоти и крови. Божество пожелало принять образ молодой дамы, но не она, не эта дама, а сама богиня похитила мое сердце! Афродита собственной персоной пленила меня, дабы напомнить мне, что даже под солнцем буден есть в этой жизни нечто более сокровенное, чем обыденные, каждодневные события. Я имел видение, как имели его в былом Святые Господни. Только меня обольстило иное божество.

Я уверен, что уже никогда в жизни не увижу мою прелестную даму. И теперь я знаю уже, что мне вовсе не нужно еще когда-нибудь встретить ее. Я вновь обрел рассудок и свидетельствую, что не стремлюсь ее больше видеть.

Ибо что случилось бы, если бы мне удалось завести знакомство с этими людьми? На протяжении нескольких часов богиня исчезла бы, но уже безвозвратно, а я, конечно, влюбленный по уши, увидел бы перед собой только симпатичное человеческое существо, по-человечески ограниченное, моложе меня на много лет, энергичное и преисполненное собственных взглядов на жизнь, быть может, даже совершенно отличных от моих. Взглянем правде в глаза. Так бы, конечно, выглядело это знакомство. У нее широкий открытый лоб, ее искренние глаза свидетельствуют о независимости мысли и воли. Хорошо ли она воспитана? Сколько ошибок она впитала в процессе воспитания? Быть может, я завоевал бы ее, ибо на любовь нередко отвечают взаимностью, но прежде чем мы уразумели бы, что с нами творится, быть может, уже возник бы между нами нежный, но и мучительный, мучительный и терзающий конфликт двух индивидуальностей, жертвами которого обречены стать все, принадлежащие к новому миру?!

Мы стали бы супругами, и, несомненно, у нас были бы дети. Ибо именно ради этой цели Природа, Матерь Всех Вещей, послала свою дочь Афродиту, чтобы она меня обольстила и очаровала. Ну, что ж, моя красивая жена рожала бы и кормила бы детей, а я, старше ее на двадцать лет, трудился бы по-прежнему, утверждался бы в своих взглядах и честолюбивых устремлениях. Она, обремененная долгом материнства, не поспевала бы за мной. Я всегда любил бы ее, уверен в этом. Непосредственные цели Матери-Природы были бы достигнуты полностью. Нас оплели бы нити десятков тысяч нежных чувств. Но все это не было бы тем, что мне обещало воображение, тем, что сердце мое хотело встретить на площади в Кэстомбеке. Глядя на нее, прирученную и сидящую взаперти у меня дома, я чувствовал бы, что Природа в союзе со мной обманула меня, что нас обольстили, показывая нашим очам неземное сияние, исчезнувшее навсегда. И впрямь, одной из горчайших трагедий современного усложненного человека, может стать воспоминание о первом мгновении любви к женщине, которую потом тоже любишь, но уже иначе.

Это к лучшему, что я не увижу ее даже мимолетно.

Но, несмотря на это, я тоскую по ней, сердце бунтует против разума. Куда я ни пойду, в какую сторону ни обращусь, я знаю, что подсознательно и неосознанно буду искать красавицу, которая была не столько собой, сколько олицетворением вечного и недостижимого божества.



Уже третий час ночи. Я высплюсь, потом нужно рано утром проводить Летицию по улицам Сен-Мало, среди серых стен, на пароход, который доставит ее в Саутгемптон, и поцеловать ее на прощание. Как я ей и обещал, она поедет на три дня раньше, чем предполагала, дабы встретиться с «одним человеком». И тогда — в Париж.

Загрузка...