Часть третья ИСКАТЕЛИ

Перед нашим поколением во многих областях жизни возникли всевозможные «почему», «отчего», «когда» и «зачем», отвечать на которые должны мы сами. Поиск ответов — наша великая миссия, и если мы выполним ее достойно, если в конечном итоге определим, какой должна быть наша жизнь и, кроме того, свое истинное место в этой жизни, вовсе не исключено, что строгие потомки назовут наше поколение и с к а т е л я м и.

I КРЕДО АНАТОЛИЯ ПУГОЛОВКИНА

Через какое-то время Анатолий Пуголовкин вызовет у потомков не меньший интерес, чем тот, который испытываем мы сами к рядовым представителям минувших поколений. Внукам и правнукам тоже захочется знать, как он выглядел, о чем думал, как работал, какие пел песни и какие строил планы. Давайте и мы глянем на него, сегодняшнего, как бы со стороны.


Внешний вид. В восемь тридцать утра в здание, где находится отдел главного конструктора, входит молодой человек в белом кожаном пальто и в белой кожаной кепке. Раздевшись, он поднимается по лестнице на второй этаж, здороваясь с мужчинами легким наклоном головы, а с женщинами, скажу прямо, чуть не расшаркиваясь. Затем он открывает дверь в «аквариум» — громадный зал, с одной стороны которого окна, с другой — стеклянная стена, бросает на стол портфель и становится лицом к кульману.

На молодом человеке галстук, синий в полоску костюм, чуть-чуть примодненные внизу брюки, скороходовские — на каждый день — туфли и белая рубашка. Немного позже он скажет с завидной откровенностью, что угол воротничка этой рубашки ему не безразличен, как, впрочем, и силуэт костюма. Поэтому он предпочитает не покупать готовые вещи, а шить их по собственным чертежам — он скажет «по эскизам» — в ателье или сам. Он мог бы связать даже свитер, было бы время, а его товарищ, работавший за соседним кульманом, недавно сделал вполне приличные сандалеты, модные и удобные, не хуже армянских, нынче с успехом завоевывающих всесоюзный рынок.

Вообще мода — великая вещь, скажет он, если ее не обгонять и если за нею не гнаться, поскольку она бывает смешной дважды: когда приходит и когда уходит. Умеренность — признак хорошего вкуса. Кроме того, не следует забывать, что одежда должна соответствовать способностям — да, да, способностям — человека. «Я, например, никогда не надену слишком яркий лыжный костюм, так как не считаю себя ахти каким лыжником».

Деньги, чтобы прилично одеваться, у него есть: оклад, плюс премиальные, плюс шестьдесят рублей за преподавание во втузе. Живет он вдвоем с матерью. Холостяк. Цыганка, скажет, нагадала всего одну жену, уж очень не хочется ошибиться. (Забегая вперед, замечу, что много лет спустя судьба, будто услышав цыганку, сделала ему царский подарок в виде Галины, которая считает, что это совсем ей повезло, когда она «получила» Анатолия, и сегодня их Машке уже пять, а Веруне два с половиной года.)

Потом он принесет извинения: пришла Ирочка, председатель кассы взаимопомощи. Сберкнижка — на нуле, а нужно срочно покупать колесо к мотороллеру. Минувшим летом он бродил по Карелии и нежданно-негаданно опустошил карман: купил пополам с братом сруб за двести двадцать рублей. Чтобы добраться до этого сруба, расположенного, как вы понимаете, среди неописуемой природы, надо проехать автобусом, пройти пешком и проплыть на лодке километров сто пятьдесят от ближайшей железнодорожной станции. Очень, скажет, удачная покупка.

При всем внимании к собственной внешности наш молодой собеседник начисто лишен грубого меркантилизма. Предложите ему более интересную работу — он подумает. Предложите ему голый оклад, пусть в два раза больший, и он не станет с вами разговаривать.

Он в очках, высок, строен, с едва видными залысинами. Когда работает за кульманом, напоминает художника у мольберта: его движения задумчивы и плавны. Знакомьтесь, читатель: рядовой инженер-конструктор автозавода именыи Лихачева, коренной москвич.


Черты его характера. Лучше других он знает свои отрицательные качества, умеет рассказывать о них с полной откровенностью, а моралистов выслушивает лишь из уважения к их возрасту. Если его обвиняют, положим, в чрезмерной увлеченности и в распылении сил, он говорит: «Не кончив одного дела, не бросай другого!» — и хохочет. Он действительно доводит свои увлечения до конца, задыхаясь от их обилия, и отрицательная черта его характера где-то внутри себя переворачивается в положительную, вызывая невольные симпатии у окружающих.

Он любит, когда его хвалят, — а кто не любит? Но он вполне терпимо относится и к критике. Если его идеи под орех разделывают товарищи или кто-то на техсовете, у него не возникает ничего «личного» к говорящим.

Однажды я задал ему вопрос: каково, с его точки зрения, главное достоинство человека. «Одно? — спросил он. — Тогда напишите в единое слово: ум-доброта-страсть».

Он обладает «запасом доброжелательности», с которым встречает любого нового человека. Тот может ошибиться, сделать что-то не так, ляпнуть невпопад — ничего страшного, потому что «запас» дает ему возможность исправиться прежде, чем Анатолий накопит антипатию.

Он «ровный» человек, то есть одинаково ровно относится к товарищам, к начальству и к подчиненным, которые иногда у него появляются. «Администратор из Пуголовкина не выйдет, — сказал мне один администратор. — Он не умеет отдалиться от коллектива». Не выйдет такой администратор, подумал я, и не надо.

И еще Анатолий лирик. Как-то летом он вернулся с завода поздно, лег спать, была жара, и он подумал: к чему, собственно, мучиться? Мгновенно собрался, сел на мотороллер и укатил за город, в сторону Опалихи. Там, в лесу, он поужинал воблой, которую единственную захватил впопыхах, и растянулся на траве. Рано утром его разбудила жажда. Вокруг был туман и сплошная роса. Терпеливо, капля по капле, он собрал росу в дубовый лист, напился и понял: жизнь не лишена смысла.


Образ его мышления. Идет по городу мальчишка, видит — толпа у «Метрополя», протискивается. Конечно, машины. Стоят «шевроле», «бьюик», «линкольн», а рядом, как телега среди карет, наш «Москвич». Гамма чувств: восхищение, зависть, обида, злость. Мальчишка приходит домой, берет лист бумаги и думает: «Сейчас такое нарисую, что никакому «линкольну» не снилось!»

Скоро он оказывается на перепутье: с одной стороны — увлечение автомобилизмом, с другой — рисованием. Не разорваться. Самое время для мудрого совета: иди в конструкторское бюро! Мальчишка собирает в папку свои автомобили и предстает пред очи работника отдела кадров автозавода. «Еще один в джинсах!» — говорит кому-то по телефону кадровик. «Я вам не брюки принес, — замечает мальчишка, — а идеи!» Через некоторое время, бросив десятый класс, он уже работает в конструкторском бюро, потому что напором этого мальчишки можно вращать турбины Братской ГЭС.

И тут начинается серьез. Его настольной книгой становится Райт, ниспровергнувший симметрию в архитектуре. Вольное изложение теории Райта таково. Мы строим дома, не очень-то заботясь о человеке, который там живет, а скорее заботясь об эстетических вкусах человека, шагающего мимо дома. А если все же позаботиться о живущем? Если сначала поставить тахту, потом торшер, потом стол, а уж потом воздвигать стены? И если человеку будет удобна изогнутая квартира, то пусть весь дом будет изогнутым — что из того! Да здравствует асимметрия!

Мальчишка в восторге. Впрочем, в ту пору никто его мальчишкой уже не считает: он занимается серьезной наукой эргономикой, в основе которой — забота о человеке. И он думает о том, как бы перевести принципы Райта в автомобилестроение. Наконец первый вариант кабины водителя готов. Кабина получается совершенно неожиданной по форме, асимметричной, но что из того!

Первый «втык» — от собственного шефа Бориса Николаевича Орлова. Шеф говорит, что машина с такой кабиной, пущенная в город, напомнит камень, брошенный в пруд: возмутит, будет давить на психику, не увяжется с домами, улицами, деревьями. Идти от удобств к форме, наверное, хорошо. Но почему тогда не отгрохать шоферу такой будуар, чтобы ему графья позавидовали? Есть определенные допуски, есть каноны… «Какие еще каноны?!» — «А ты слушай, не перебивай». Есть каноны: кабина должна быть «не уже», «не шире», «не длиннее» — не, не, не. И должно быть определенное расстояние от водителя до руля, и надо учитывать законы аэродинамики, и, наконец, кабина должна стоить дешево. Сам Райт говорит, что, если конструктору дать неограниченное поле деятельности, он ничего путного не создаст. «Думай, Толя, думай, а там видно будет».

Сколько их было потом, вариантов кабины? Десять, сорок, сто? Не в этом дело. Дело в том, что в своих размышлениях Анатолий Пуголовкин был свободен от пут традиционности, от плена инерции. Он легко и с наслаждением сомневался в справедливости всего, что было создано прежде, в том числе и в «канонах». И не боялся риска, скорее боялся его отсутствия.

Короче говоря, инженерная смелость шла у Анатолия от его существа, от его молодости, шла естественно, не вызывая мучительных душевных переживаний. Он без колебаний сел бы в автомобиль самой идиотской формы и смело выехал бы за ворота, на что вряд ли согласился бы «уважающий себя» инженер старой формации. Потому что Анатолий Пуголовкин — носитель лучшего качества нашего времени: стремления к прогрессу. А на ЗИЛе, как известно, молодых людей в возрасте Пуголовкина — десятки тысяч.

Вот и делайте соответствующие выводы.


Его общественная активность. Было время, он думал, что от него и от таких, как он, вообще ничего не зависит. Предложения не проходят, доводы не принимаются, горлом не возьмешь.

Потом Анатолий пришел к пониманию того, что чем выше профессиональный уровень работника, тем выше его общественная активность и, стало быть, польза от нее. Пример был перед его глазами: руководитель группы А. П. Черняев. Куда ни сунешься со своими расчетами, каждый спросит: «Александр Петрович смотрел? Что сказал?» Черняев и без официальных должностей мог чувствовать себя хозяином на заводе. А что Пуголовкин? Он был членом комитета комсомола, членом редколлегии стенгазеты, членом совета молодых специалистов и даже начальником пожарной дружины, — но мог ли он влиять на заводскую инженерную политику?

Раньше не мог. Теперь — другое дело. Теперь он приходит на завод, и начинается: «Где Пуголовкин?» Елена Ивановна из бюро технических условий: «Анатолий Васильевич, в Гусь-Хрустальном просят увеличить допуски по такой-то кромке. Разрешить?» Лидочка, секретарша начальника ОГК: «Толя, зайди к шефу, остановилась сборка по кузовной части!» Минай Миронович из втуза: «Не забудьте, в четыре у вас лекция!» Сабино Дамьяно, руководитель группы: «Толик, как у вас компонуются отопитель и педаль газа?» «Толька, срочно чеши в «Сокольники» делиться воспоминаниями о фестивале! Понял? Нет?» — Эрнест Вязовский из комитета комсомола.

По мелочи, по мелочи — собирается много. И выходит, Пуголовкин людям нужен. Заводу нужен. Теперь общественная активность, завязанная в один узел с его профессиональными достоинствами, превратит Пуголовкина из чистого агитатора в уважаемого и влиятельного человека.

А когда-то другие влиятельные люди поддержали его кабину. Они добились того, что кабина Пуголовкина перестала быть «инициативной». Ее включили в официальный план отдела главного конструктора, создали группу во главе с Анатолием и предложили ей изготовить рабочие чертежи. Перед решающим техсоветом Борис Николаевич Орлов сказал Пуголовкину: «Куда ты лезешь, ведь ты костей можешь не собрать!» — «Ну, так не соберу…» — «Тебя и твоих заступников, как котят, перетопят». — «Ну, так перетопят…»

На техсовете Орлов первым выступил в поддержку кабины.


Как он работает. В группе пять человек. Сейчас уже невозможно сказать, что в кабине от «раннего Пуголовкина», а что родилось от содружества с молодыми коллегами.

Пять человек — полный набор известных в природе характеров и качеств. Спокойный и уравновешенный Сергей Котов; хохмач и балагур Борис Щипахин, успевший за год четыре раза отпустить и четыре раза сбрить бороду, каждый раз выигрывая бутылку коньяку и лимончик; влюбленный в Маяковского Игорь Керцелли, однажды заявивший, что Гомер номер один — это Маяковский, а Гомер номер два — это сам Гомер; Володечка Полищук, великий знаток искусства и древности, собиратель фольклора, который в последний отпуск питался одним хлебом и квасом, утверждая, что по калорийности они не уступают тушенке. Все отличные специалисты, но у каждого из них ярко выражена какая-нибудь наклонность, способная украсить общую сумму. Один — фейерверк идей. Другой — спорщик, способный возразить даже собственной точке зрения, услышанной из чужих уст. Третий «идет от железки», то есть прекрасно представляет конструкцию в работе. Четвертый, наоборот, может увидеть ее в динамике. Пятый — блестящий расчетчик.

И вот, представьте, щит, на котором они работают. Он в том же «аквариуме», чуть в стороне от кульманов, затянут белой бумагой, к которой даже самым чистым пальцем страшно прикоснуться, пока она сама чистая. Размер щита — шесть метров на два. Кладется на бумагу первая линия, и рубикон можно считать преодоленным: по углам щита уже сидят знакомые девицы, пришедшие потрепаться из соседнего отдела, а конструкторы елозят животами по щиту, не оставляя на нем живого места. На раздавшееся со стороны: «Погромче нельзя?» — кто-нибудь, как в детском саду, отвечает: «А мы что? А у нас творческий шум!»

На ближней к щиту стене висит постоянный лозунг, выполненный Полищуком на длинном куске ватмана: «Ничто так не сближает, как искусство!» А ниже — лозунги временные, но столь же фундаментально нарисованные, они вывешиваются в зависимости от «текущего момента». «Главное, ребята, сердцем не стареть!» — когда отпраздновали день рождения Анатолия, преподнеся ему каску с надписью: «Лучшему конструктору среди пожарников». «И вечный бой, покой нам только снится!» — когда на очередном техсовете из трех возможных решений — «зарубить», «подработать» и «ура!» — они получили «подработать». «Главное — идея, а идею убить нельзя!» — когда они решили купить собственные автомобили. А чуть в стороне от лозунгов — отлично выполненная «под мрамор» Доска почета с пятью фотографиями. Сверху — «Лучшие люди»: три фотографии. Ниже — «Люди похуже»: две.

Разумеется, им дали жесткий срок, чуть ли не полтора года, но никакие сроки их не устраивали и казались им бесконечно долгими. С помощью электронно-счетной машины «Эра» они сделали необходимые расчеты и разработали сетевой график, дав молчаливую клятву в него уложиться. Но тут кого-то из них отправили в колхоз, кто-то заболел, и научная организация труда стала «гореть». Тогда они на ходу перестроились, и все обитатели «аквариума» искренне удивились. Ребята работали по пятнадцать часов в сутки и лишь изредка поднимались в буфет, чтобы выпить по стаканчику томатного сока, провозгласив традиционное: «На щите!»

А заболел Игорь Керцелли. Его увезли в больницу куда-то под Калугу, и однажды он прислал телеграмму: не сходятся какие-то параметры по кабине! В ближайшее воскресенье попутными грузовиками они поехали к Игорю. Он лежал в палате, буквально заваленный тридцатью пятью килограммами технической литературы, которую прихватил с собой «на всякий случай».

Что нужно человеку для счастья? Наверное, ощущение своей полезности. И еще страсть, которую может вызвать лишь интересная работа.

Однажды над их щитом возник такой лозунг: «Если у тебя появилось желание поработать — ляг, полежи, это скоро пройдет!» Они не умели произносить друг перед другом агитационные речи.


Как он учился. Читатель знает: Пуголовкин преподает во втузе, — стало быть, у него есть высшее образование. Он получил его в МИИТе без отрыва от производства. Но дело не в этом. Зададим такой вопрос: не погиб ли в инженере-конструкторе Анатолии Пуголовкине, положим, великий художник?

Ответить на этот вопрос никто не может, потому что Пуголовкин художником не стал. Он стал конструктором и не жалеет, что избрал себе такую профессию. В этом все дело. Случайно избрал? Нет, не случайно. Не зря он носит сегодня звание заслуженного изобретателя СССР. Сто раз, работая на заводе, он мог отказаться от карьеры инженера, и сто раз он не отказывался. Его учила кабина, им же придуманная, она была и его курсовой работой в институте, и его дипломом.

С «кабиной» росли и товарищи Анатолия. Если попытаться скрупулезно подсчитать, что им практически дал институт, а что работа над кабиной, еще неизвестно, возьмет ли институт решительный верх.

Жаль одного: туго внедряется у нас новое, пожирая лучшие годы авторов. Сколько бы других кабин они напридумали за то время, что убили на проталкивание своего первого детища!


Его духовный мир. Путь на завод отнимает у Анатолия пятьдесят минут, путь с завода — пятьдесят пять; он говорит: «Можно не торопиться». И редко случается, чтобы приезжал он вовремя, с точки зрения матери. То засидится в библиотеке, то в комитете комсомола, то по другим общественным делам, а то закроется в чьем-нибудь кабинете и просто думает: на это тоже необходимо время. Откуда, говорит мать, у него может быть личная жизнь?

Прямо с порога он кидается к магнитофону и включает модерн-джаз. Отличная коллекция записей шведских модернистов, нашего «КМ-квартета», Дизи Гиллеспи, недавно подкупил «Стар оф фотив флайв». «Есть будешь?» — «Еще как!»

Это в будни. А в воскресенье или в субботу он бродит по театрам, по выставкам, уезжает за город с приятелями кататься на лыжах или сидит в консерватории на своем привычном абонементном месте, наслаждаясь Бахом, Гершвином или «Прелюдами» Рахманинова.

Человека, не знающего Анатолия, может насторожить разносторонность его интересов: не дилетант ли? Но когда он оценит въедливость характера нашего героя, он успокоится. Уж если Пуголовкин рисует карикатуры, то их печатает «Неделя». Если он увлекается театром, то сам становится актером! Ей-ей, поступил однажды в народный театр, аккуратно посещал репетиции и с таким чувством произносил свою реплику: «Войди ж ко мне, о друг мой милый!», что режиссер стал внимательней приглядываться к новичку. Но скоро Анатолий взвыл от тоски, когда ему пришлось в десятый и в двадцатый раз произносить все с тем же чувством: «Войди ж ко мне!..» Пьеса, с его точки зрения, должна давать актерам принципиальную позицию, а внутри роли — полную свободу, чтобы было движение мысли, разгон для творчества, простор для фантазии. «Вы требуете невозможного, — сказал режиссер, — у нас свои законы». Законы? Снова «допуски», «определенные расстояния до руля»? Прошу, сказал Анатолий, прощения.

Кстати говоря, Анатолий Пуголовкин — взыскательный зритель. У него всегда есть собственная позиция. Социологи говорят, что самым «травоядным» зрителем, перемалывающим все, что ему дают, является тот, который ходит в кино менее десяти или более шестидесяти раз в год. Мы подсчитали: у Анатолия вышло в среднем около двадцати посещений; прекрасно, сказал он, теперь понятно, почему мне не нравится «Осторожно, бабушка!», а нравятся «Девять дней одного года». Он вообще сторонник интеллектуальных зрелищ; умная пьеса, умный фильм, умная телевизионная программа.

А читает он, честно говоря, мало. Разумеется, газеты, журналы — это да. А книги редко: нет времени. Но если уж читает, то отдает предпочтение документальной прозе, а не «бытовому роману», делая исключение только для классиков. Документальная проза хороша тем, что она убедительна и доказательна, а в романах, говорит он, уж очень много авторского своеволия.

Теперь представьте себе Пуголовкина с рюкзаком за плечами где-то в горах Кавказа или в Карелии, его любимой. Традиционный костер, палатка, «ассорти по-поляски» (лук, жаренный с хлебом и рыбой, — собственное изобретение Анатолия, названное в честь реки Поля) и песни: «Что было, то было», «Ведь это наши горы, они помогут нам», «Комиссары в пыльных шлемах» и конечно же «фирменная»: «Мыла Марусенька белыя ножки».

Часто, рассказывая о чем-то или вспоминая, Анатолий говорит: «Это было еще до кабины» или «после кабины», это звучит как «до» и «после» нашей эры. Кабина, по сути, тоже его духовный мир, может быть самый главный.

В конце концов, у каждого из нас должна быть или будет своя «кабина».


Мечты его и планы. Говорят, с возрастом стремления и планы человека утрачивают свою актуальность. Людей, говорят, захлестывает текучка, связывает по рукам и ногам семья, и они не становятся Леонардами да Винчи не потому, что не могут или не хотят, а потому, что им просто некогда.

Если эта мысль верна, то Анатолий Пуголовкин, вероятно, еще не достиг того возраста и положения, когда хочется отступить, отдохнуть, сложить крылья.

Ну хорошо, а что будет после того, как его кабину поставят на конвейер? Что он будет делать дальше? На этот вопрос Пуголовкин может ответить так: а я вовсе не ставлю перед собой цели, обязательно связанной с признанием данной кабины. Мне, собственно говоря, важно признание идеи. И я успокоюсь лишь тогда, когда принцип «Все во имя человека» восторжествует повсюду: в архитектуре, в градостроении и в пошивочном ателье. Вот моя глобальная задача! И попробуйте не согласиться.

Если же конкретно, он хочет окончить аспирантуру, защитить диссертацию, превратиться в старшего научного сотрудника какого-нибудь, предположим, НАТИ и с карандашом в руках помечтать о создании принципиально нового трактора и даже принципиально нового тракторного завода, а рядом с ним — города. Их нужно будет возводить «всем миром» — в прямом смысле этого слова. Идефикс? — но в ней кредо Анатолия Пуголовкина, сущность его стремлений.

Над щитом однажды висел такой лозунг: «Жить — хорошо! Но хорошо жить — еще лучше!»


1968

II ВТОРАЯ ДРЕВНЕЙШАЯ… (Заметки о журналистике)

ВВЕДЕНИЕ

Тема нашего разговора — «кухня» журналиста, то есть технология его творчества. Не будем, однако, тешить себя пустыми надеждами: в основе любой творческой профессии лежит природный талант, отсутствие которого невосполнимо. В журналистике как в вокальном искусстве: нет голоса, и ничего не поможет — ни знание нотной грамоты, ни артикуляция, ни микрофон. Или как в поэзии: нет дара, и не будет человек поэтом, даже если владеет техникой стихосложения и носит членский билет Союза писателей.

Прошу понять меня правильно. Я вовсе не намерен отпугивать от журналистики молодых мечтателей и не ставлю под сомнение величину их таланта, у меня нет для этого оснований. Кроме того, каждый журналист должен сам знать себе цену, в зависимости от которой, надеюсь, и отнесется к моим словам. Я же, говоря о необходимости природного дарования, всего лишь подчеркиваю безусловный примат таланта над технологией, определяя, таким образом, удельный вес секретов мастерства в нашей профессии. Дабы не заблуждаться. Вместе с тем известно, что многие люди, проявившие способности к журналистике, попадают в число «несостоявшихся». Почему? Потому, возможно, что их талант не подкреплен техникой исполнения. Стало быть, верно и то, что в журналистику надо идти по призванию, которое есть дитя таланта, но верно и то, что одних природных способностей мало, их нужно подкреплять знанием технологии; камень, как его ни шлифуй, алмазом не станет, но и неограненный алмаз теряет в цене.

Какие «Америки» я открыл и еще буду открывать? Никаких. Моя задача, по сути дела, сводится к тому, чтобы говорить вслух о том, что каждый знает «про себя».

Теперь о мастерстве. Наша профессия, вторая из древнейших, до сих пор, к сожалению, не имеет стройной и всеми признанной теории. Мы и сегодня еще плохо знаем, что такое журналистика. Подобно науке и искусству — форма общественного сознания и средство изменения жизни? Подобно литературе, живописи, музыке, архитектуре, театру и кино — род искусства? Или входит в литературу как понятие видовое, подобно поэзии, драматургии, прозе и художественному переводу? Или, наконец, еще у́же — жанр прозы, стоящий в одном ряду с романом, повестью, рассказом, и этот ряд можно продолжить очерком, фельетоном, памфлетом, статьей, репортажем, эссе? С чем мы соседствуем, из чего выделяемся, к чему прикреплены, от чего зависимы, во что вливаемся, из чего выливаемся? — неизвестно. Работы многих авторитетных ученых, посвященные теории публицистики и очерка, при всей их значительности и глубине содержат взаимные противоречия и не дают, увы, полного ответа на поставленные вопросы.

Но не только в этом наша беда, а еще в том, что мы лишены практических основ журналистики, того, что называют «школами». Мы не можем, как вокалисты, похвастать наличием у нас «миланской» или «свердловской» оперной школы, «классическим» или «современным» направлением. У нас все едино, все в куче, все слеплено. Методология работы отдельных ярких индивидуальностей пока еще основательно не изучена, не осмыслена, не обобщена. Мы, рядовые газетчики, плохо знаем наследство, оставленное «звездами первой величины», и слабо пользуемся секретами их мастерства. Видя результат усилий классиков журналистики, мы совершенно не представляем себе, к а к они шли к результату. Отрывочные данные, робкие и не всегда профессионально объективные воспоминания очевидцев, легенды, байки, анекдоты — это все, что сохранилось от социального и художественного опыта таких замечательных мастеров, как Овечкин, Горбатов, Зорич, Дорошевич, Агапов, Кольцов. Они работали, можно сказать, в наше время, что же говорить тогда о Куприне, Успенском, Гончарове, Бунине, Короленко и других «отцах жанра», чей творческий метод, боюсь, безвозвратно утерян, как секрет фресковой живописи Леонардо да Винчи.

Что остается делать нам, сегодня действующим журналистам? Так и не вылезать из своего вечно младенческого состояния? Увы, мы и в самом деле, начиная с нуля, каждый раз изобретаем собственные велосипеды или обрекаем себя на слепое эпигонство.

Быть может, я излишне драматизирую положение? Но разве вас не потрясают элементы кустарщины в таком важном деле, как вузовская подготовка журналистских кадров? Практическая журналистика, такой предмет, как мастерство, или отсутствует в курсе преподавания, или дается студентам на весьма примитивном уровне. А если учесть, что пополнение приходит в журналистику в большинстве своем «со стороны», позвольте спросить: какую профессиональную подготовку получают в газете бывшие инженеры, юристы, врачи и педагоги? Да никакую! — говорю это категорически и с полной ответственностью. Их учит собственная газетная практика, и учит медленно, трудно, затягивая процесс созревания.

Ну, а столпы современной журналистики, умудренные опытом и «все познавшие»? Они стоят перед молодыми газетчиками статуями на постаментах — молчаливые и недоступные. Как рождаются их замыслы, где они «берут» темы, каким образом собирают материал, как беседуют с героями очерков, думают ли о сюжете и композиции, как пишут и как сокращают написанное в газетной полосе — короче говоря, какова технология их творчества? Все это для нас тайна за семью печатями. И не потому тайна, что они злоумышленно скрывают секреты мастерства, а потому, что даже им некогда «остановиться и оглянуться» из-за высочайшего темпа газетной жизни, из-за вечной текучки, которая «заедает». Они ведь и сами ни у кого не учились — за редким, быть может, исключением, меж тем отсутствие учителей, как известно, наказывается отсутствием учеников.

Десятки центральных, сотни республиканских и областных, тысячи районных газет — это же огромная армия творческих работников, вынужденных стоять на довольствии у самих себя! Ладно, утраченное не восстановишь, но не пора ли подумать о будущем, о смене, идущей вслед за нами? Неужто не способны мы, более или менее «старые» журналисты, дать молодым полезные советы? Неужто и сами созрели до такой степени, что уже не верим в возможность взаимного обогащения?

Хватит журналистике развиваться, как трава растет. Если мы действительно имеем что сказать, если мы не утратили способность говорить и воспринимать услышанное, нам следует обменяться опытом, сделать это публично и оставить вещественные следы обмена. Начало, кстати, уже положено: вышли в свет «Заметки писателя о современном очерке» В. Канторовича, «Рождение темы» Е. Рябчикова, «Как я работал над «Неделей» Ю. Либединского, «Двадцать пять интервью» Г. Сагала, напечатаны интересные статьи о мастерстве публицистов в «Литературной газете» и «Журналисте» и т. д.

К этой же серии можно условно отнести и размышления о журналистском мастерстве, которые я рискую вам предложить. Минимум теории, максимум практики — таково, по крайней мере, намерение автора. И никаких претензий на обязательность применения описываемых методов, на непорочность суждений. Задача куда скромнее — разбудить интерес у начинающих журналистов к серьезному отношению к технике работы. Кроме того, если удастся, я не прочь разозлить коллег, в том числе корифеев пера, вдохновив их тем самым на продолжение разговора.

И еще одна оговорка. Речь в этой публикации коснется технологии работы, характерной главным образом для очеркистов и публицистов, хотя я не скрываю надежды на то, что некоторые положения, мною высказанные, примут на свой счет и представители других газетных жанров. Тем не менее оговорку эту следует полагать существенной. Дело в том, что по сравнению с репортажем, зарисовкой, интервью, статьей, информацией и даже фельетоном очерк занимает в газете особое место, а очеркисты — несколько привилегированное: им и командировку дают не на один день, и времени на «отписку» побольше, и с размерами на полосе не очень скупятся. Объясняется ли это тем, что очерк считают в газете более важным жанром, чем, положим, репортаж? Нет, я так не думаю. Более того, знаю, что «хлебом журналистики» является информация, без которой ни одна современная газета не обходится, а очерк — это, скорее, деликатес. Однако трудностей со сбором материала для очерка, как и с его написанием, все же побольше, чем с любым другим жанром. Кроме того, не зря газетная практика выдвигает в очеркисты людей, предварительно прошедших богатую школу репортажа и сбора информации. И так складывается жизнь журналиста, что «право на очерк» он как бы зарабатывает долгим и самоотверженным трудом на других газетных направлениях. Так или иначе, говоря главным образом о технологии работы над очерком, я ни в коей мере не желаю принижать значение прочих газетных жанров, тем более что все они имеют свои вершины мастерства и своих замечательных исполнителей.

Заранее прошу простить меня за тональность. Конечно, я приложу максимум усилий, чтобы избежать нравоучительства. Но дело это, к сожалению, неимоверно трудное, поскольку, «взяв слово», я как бы оказываюсь на трибуне, которая весьма располагает к менторскому тону.

Не обессудьте.

И последнее. Как справедливо замечено кем-то из публицистов, если уж делиться опытом, то лучше всего собственным.

ДЕЛО, КОТОРЫМ МЫ ЗАНИМАЕМСЯ

Стертые границы жанра. В «Кратком словаре литературоведческих терминов» Л. Тимофеева и А. Венгерова сказано: «Очерк отличается от романа, повести и рассказа тем, что в нем точно отражается событие, изменить которое автор не вправе, прибегая к вымыслу».

Критерий, таким образом, вроде бы найден: есть вымысел — нет документалистики, нет вымысла — она! И не будем придираться к формулировке, содержащейся в словаре, на то он и «краткий». Замечу только, что к вымыслу и домыслу мы еще вернемся и, надеюсь, увидим, что кроме беллетристов к ним прибегают самые «отпетые» документалисты, однако это обстоятельство ничуть не портит чистоты документального жанра. Почему не портит? Потому, наверное, что важен результат, достигаемый автором произведения, а не средства, с помощью которых результат достигается.

Многие перья были поломаны в ожесточенных дебатах, посвященных этому вопросу. Сошлюсь на три мнения, весьма характерных. Ефим Дорош делил всю литературу на «художественную» и «деловую», относя к последней дневники, воспоминания, научно-популярную литературу и еще, как он писал, «информационную журналистику». И. Андроников применил термин «жанр научного поиска», полагая, что сам работает в этом жанре («Загадка Н. Ф. И.», «Портрет») и кроме него А. Ферсман и И. Крачковский («Занимательная минералогия», «Воспоминания о камне»). Лично мне импонирует третье мнение, однажды высказанное в ходе дискуссии о месте и значении документалистики одним известным писателем: художественно-документального жанра вообще не существует, как не существует жанра художественно-вымышленного, а есть жанр талантливый и жанр бездарный! В конце концов, все жанры хороши, кроме одного: скучного!

«…Так как я не красноречив и даже не великий писатель, то, не рассчитывая на свой стиль, стараюсь собрать для своих книг ф а к т ы». Стендаль, которому принадлежат эти слова, в силу своего истинного величия мог позволить себе подобное кокетство. Мы не можем. Нам следует точно знать наше место в литературе, чтобы работать на уровне предъявляемых к журналистике требований и не искать снисхождения читателей по части художественной. Тем более что за последние десятилетия что-то решительно изменилось в мире, и документалистика, обретя невиданную популярность, стала успешно конкурировать с беллетристикой. Явление это феноменальное, — впрочем, ему есть, наверное, объяснение, — и не учитывать его нельзя.

Что сегодня читают и смотрят в мире? «Закон Паркинсона» и публицистику У. Тойфлера. «Аэропорт» и «Отель» А. Хейли. «Дневные звезды» О. Берггольц, «Ледовую книгу» Ю. Смуула. Мемуары У. Черчилля и Г. Жукова. «Ярче тысячи солнц» Г. Юнга. «Путешествие на «Кон-Тики» Т. Хейердала, «Обыкновенное убийство» А. Капоте, «Брестскую крепость» С. Смирнова, Дневник А. Франк, «Солдатские мемуары», «Живые и павшие» в Театре на Таганке, «Обыкновенный фашизм» М. Ромма — список можно продолжить. Кино, театр, телевидение «ударились» в документалистику. Изобретен метод «скрытой камеры», который называют еще «подглядыванием в замочную скважину», что более характерно для натурализма, нежели для реализма, но это тот самый нормальный перегиб, свидетельствующий о том, что процесс идет, явление имеет место: документалистика наступает по всей линии фронта! Художники куда чаще, чем прежде, предпочитают «Девочке с персиками» героиню труда в персиковом саду. Композиторы пишут документальные оперы, в которых поют ученые с именами и члены правительства. На сцене МХАТа горят мартены, еще чуть-чуть, и актеры, играющие в «Сталеварах», будут выдавать готовую продукцию. И прозаики, прекрасно чувствуя новые веяния, стали рядить добрую старую беллетристику в документальную тогу, ища более надежный и короткий путь к читателю. В. Богомолов снабжает повесть «В августе сорок четвертого…» вымышленными документами, сделанными «под» реальные, Е. Евтушенко пишет «Братскую ГЭС», а потом «Маму и нейтронную бомбу», В. Солоухин — «Владимирские проселки», А. Вознесенский предваряет стихи документальными прозаическими вступлениями и комментариями, приближая поэзию к «факту».

Чем вызвана документализация литературы и искусства? Трудно назвать все причины, но кое-какие позволю себе отметить.

Во-первых, изменился читатель. При всей своей однородности наш современный читатель все же ухитряется быть разным, что создает определенные трудности для литераторов, стремящихся, как мы знаем, «дойти до каждого». При этом безусловно вырос его интеллектуальный уровень, он стал образованнее, культурнее, он может и хочет, он в силах разбираться сегодня во многом сам, только ему надо дать правду, то есть документ, информацию, — дать пищу для ума. В силу именно этой причины наметилась «всеобщая тяга к объективности», как сформулировал явление переводчик и публицист Л. Гинзбург.

Во-вторых, нельзя не учитывать научно-технический прогресс, который привел к развитию средств связи, к совершенствованию магнитофонов, кино-, фото- и телеаппаратуры. Все это не только способствует, но буквально толкает к фиксации событий, делающей фантазию бессмысленной.

В-третьих, если характерным признаком документального жанра было когда-то, по выражению Е. Дороша, «писание с натуры», то, возможно, сегодняшняя всеобщая документализация есть нормальное и естественное развитие реализма как творческого метода? То есть в сравнении с минувшим реализмом «похожести» нынешний реализм должен быть «документальным»? Впрочем, это теоретический вопрос, в дебри которого я не рискну забираться, но и не наметить его тоже не могу: а вдруг кто-то подвигнется на размышления?

В-четвертых, наш читатель, мне кажется, имеет особые основания проявлять повышенный интерес к документальному жанру. Говоря так, я, прежде всего, имею в виду «голод» по дневникам и документальным свидетельствам о временах и исторических событиях малоизвестных и некогда даже скрытых. Целое поколение людей, еще не забывших эти времена, проявляет болезненный интерес к прошлому. Кроме того — война. Какова судьба неудавшегося десанта в Керчи, кто такой легендарный партизан Батя, каковы подробности Нюрнбергского процесса, как действовал в тылу у врага Кузнецов, что случилось с группировкой наших войск под Старой Руссой, каким образом удалось спасти «золотой эшелон» во время гражданской войны, какова истинная история «Брестского мира» — сколько тайн и вынужденных сокрытий становится сегодня явными!

Что же получается? Авторитет и сила документа привели к тому, что даже «чистые» прозаики не могут устоять перед искушением замаскировать беллетристику «под» документ, тем самым размывая границы между жанрами. Не только рядовому читателю, но и литературоведу, я думаю, не всегда легко распознать, имеет ли он дело с рассказом или очерком, поскольку проза может основываться на реальном факте, а очерк — не пренебрегать вымыслом.


Критерий жанра. Современного читателя волнует, мне кажется, не то, какими средствами пользуется литератор, а к какому результату приходит. Иными словами, главным критерием становится не мера вымысла, а степень достоверности, — главным критерием не только документалистики, но и прозы. Старый спор о «допустимых размерах художественного обобщения», как говорят специалисты, то есть спор о величине вымысла, возможного в очерке, сегодня не кажется мне актуальным. Важно другое: верит или не верит читатель автору. Если из-под пера литератора выходит ложь, читателю безразлично, как эта ложь называется, очерком или рассказом. Но если мы, документалисты, не пренебрегая вымыслом и обобщением любой величины, говорим читателю правду, тот принимает ее без всякого деления на жанры.

У Л. Н. Толстого в «Войне и мире» есть сцена, в которой действуют исторически реальные герои — Кутузов, Барклай, Багратион и другие — и герои вымышленные, например девочка, сидящая на печке во время знаменитого совета в Филях. Что это такое с точки зрения жанра? Кутузов — художественное осмысление реального образа, девочка — художественный образ в чистом виде, всего лишь претендующий на реальность существования. А в итоге? Достоверный сплав, которому мы, читатели, верим.

И. Бунин пишет рассказ «Дело корнета Елагина». Но Елагин — это реальный герой, фамилия которого на самом деле Берсенев, актриса Сосновская у Бунина — это реальная актриса Висновская: писатель берет за основу произведения факт, имевший место в действительности, при этом степень его писательского вмешательства такова, чтобы не повредить, не потревожить реальной основы, не переборщить с домыслами. Спрашивается, «Дело корнета Елагина» — рассказ или очерк? По степени достоверности, не сомневаюсь в этом ни на секунду, это настоящая документалистика. Во всяком случае, я верю в документальность художественного рассказа Бунина больше, чем в «правду» иных современных повестей о реально существующих людях, мнимо документированных.

Можно продолжить перечень авторов из далекого и близкого прошлого, заложивших — не сегодня, а вчера! — основы правдивой отечественной литературы. В этот перечень вошли бы А. Радищев с «Путешествием из Петербурга в Москву», А. Пушкин с «Капитанской дочкой», Ф. Достоевский с «Записками из Мертвого дома», Г. Успенский с «Нравами Растеряевой улицы», А. Чехов с «Островом Сахалином», А. Гончаров с «Фрегатом «Паллада», А. Серафимович с «Железным потоком», Д. Фурманов с «Чапаевым», Н. Островский с «Как закалялась сталь», А. Макаренко с «Педагогической поэмой», А. Фадеев с «Молодой гвардией», Б. Полевой с «Повестью о настоящем человеке», В. Овечкин с «Районными буднями», А. Твардовский с поэмой «За далью — даль» и т. д.

Беллетристика все это? Документалистика? Волнует нас, читатель, мера вымысла в этих произведениях? Куда больше мы взволнованы степенью их достоверности, и куда больше нас интересует уровень их художественности!

«Начиная с Мертвых душ Гоголя и до Мертвого дома Достоевского, — писал Л. Толстой, — в новом периоде Русской литературы нет ни одного художественного произведения, немного выходящего из посредственности, которое бы вполне укладывалось в форму романа, поэмы или повести».

Нет, не сегодня родился жанр, который можно условно назвать «документальной прозой» или «художественной документалистикой». В силу некоторых исторических причин он мог иметь взлеты и падения, стало быть, надо считать, что нынче этот жанр всего лишь возрождается — не на пустом месте, а имея свои законы и традиции, сложившиеся давно; разумеется, если мы действительно уверены в его нынешнем взлете.

В. Шкловский прав, когда говорит, что «деятели искусства опираются на творческий опыт предшествующих поколений, на существующую форму, наследуют их. Но в старой форме, — говорит он далее, — не всегда можно выразить новое содержание. Старая форма не остается неизменной, а видоизменяется, новаторски развивается, обогащается. Действительные причины этих поисков всегда коренятся в новом содержании».

Почему и когда появилась в нашем обществе потребность в новом содержании документальной литературы, мы уже говорили. Так или иначе, но жанр живет и его популярность несомненна. Печально лишь то обстоятельство, что, увлекаясь теоретическими спорами о месте и значении художественной документалистики, далеко не все очеркисты пришли к ощущению своей органической связи с беллетристикой, из-за чего слабо используют великое наследие прошлого. Добавлю к сказанному, что лично мне глубоко импонирует отношение к прозе как к родственному литературному виду. Подобно тому как в смешанных браках рождается полноценное потомство, подобно тому как на стыке наук совершаются выдающиеся открытия, а «зеленая улица» сегодня лежит не просто перед физикой или химией, но перед астрофизикой, биохимией, геофизикой и так далее — подобно этому, быть может, на стыке прозы и документалистики и рождается новый литературный жанр, способный обеспечить истинный расцвет, дать наивысший уровень достоверности и точно соответствовать возросшим требованиям современного читателя.


Домысел и вымысел. Однако разговор о мере вымысла в документальной прозе не лишен основания, не снят с повестки дня. Напротив, проблема вымысла, но уже не как критерия жанра, а как инструмента для познания и осмысления действительности, встает еще острее, нежели прежде.

В самом деле, без выраженного авторского отношения к описанным им достоверным событиям документальная проза, оставшись документальной, никогда не станет художественной. Даже ничего не домысливая, не преуменьшая и не преувеличивая, автор достигает художественности хотя бы за счет того, что вносит в повествование, выражает в нем собственную личность.

Говорят, правда одна, многих правд не бывает. И тем не менее из одних и тех же фактов-кирпичиков разные литераторы могут построить разные дома. «Ведь даже два фотографических аппарата, — писал Е. Дорош, — в руках двух фотографов дадут не совсем одинаковые изображения одного и того же, в одно и то же время снятого предмета». Отчетливо представляю себе нескольких литераторов, истинно талантливых, которые по-разному напишут портрет одного героя, и столь же ясно вижу бездарного писателя, способного десять героев нарисовать на одно лицо.

Некоторое время назад «Комсомольская правда» опубликовала мой очерк «Искатели». В нем шла речь о молодом инженере-конструкторе Анатолии Пуголовкине, работающем на заводе имени Лихачева. Два подвала, по-газетному — распашка, примерно строк семьсот. С момента публикации минуло полтора года, и вот однажды кто-то присылает мне из Белоруссии республиканскую молодежную газету с очерком «Начало». В нем тоже шла речь о конкретном человеке, молодом инженере-исследователе Минского автозавода Василии Дыбале. У меня в очерке: «Через какое-то время Анатолий Пуголовкин вызовет у потомков не меньший интерес, чем тот, который испытываем мы сами к рядовым представителям прошлых поколений. Внукам и правнукам тоже захочется знать, как он выглядел, о чем думал, как работал, какие пел песни и какие строил планы…» Очерк «Начало» имел такое вступление: «Возможно, через какое-то время Василий Дыбаль вызовет у потомков не меньший интерес, чем тот, который испытываем мы сами к рядовым представителям прошлых поколений. Внукам и правнукам тоже захочется знать, как он выглядел, о чем думал, как работал, какие пел песни и какие строил планы…»

Ну ладно, бывают совпадения. Смотрю дальше. Мой очерк разбит на маленькие главки: «Внешний вид», «Черты его характера», «Образ его мышления», «Как он работает», «Его духовный мир» и т. д. «Начало» также состоит из небольших главок: «Внешний вид», «Черты его характера», «Образ его мышления»… Ну что ж, и такое возможно. А посмотрю-ка, что «внутри» материала, — ведь герои-то разные! Читаю и не верю своим глазам. У меня: «Было время, Анатолий Пуголовкин думал, что от него и от таких, как он, ничего не зависит…» В очерке «Начало»: «Было время, Василий Дыбаль думал, что от него и от таких, как он, ничего не зависит…» У меня: «А читает Анатолий, честно говоря, мало. Разумеется, газеты, журналы — это да. А книги редко: нет времени. Но если уж читает, то отдает предпочтение документальной прозе, а не «бытовому роману», делая исключение только для классиков». В «Начале»: «А читает Василий, честно говоря, маловато. Разумеется, газеты, журналы — это да. А книги редко: нет времени. Но если уж читает, то отдает предпочтение документальной прозе…»

Короче, чистый плагиат, и очень редкий в документалистике. Подставлена фамилия другого реально существующего человека, а все остальное — слово в слово. Разные герои, а все у них одинаково, одно и то же читают, одно и то же едят, озабочены одними проблемами, успехи одни и те же, говорят одинаковые слова и думают «тютелька в тютельку». При этом автор «Начала» не только не боится самого плагиата, но, вероятно, и разоблачения — ни с моей стороны, ни даже со стороны Василия Дыбаля и его ближайшего окружения!

Мне бы гордиться: и я сподобился, вышел в «классики», если цитируют. А тут еще в одном уважаемом издании, прослышав о редком плагиате, предлагают «пригвоздить» публично автора «Начала». Я не только сам отказался писать разоблачение, но и другим запретил. Потому что не гордиться мне нужно, а краснеть: написал своего героя так, что получился не образ, а «костюм», пригодный на любую фигуру. Выходит, не заметил я в Анатолии Пуголовкине ничего такого, что «не налезало» бы на Василия Дыбаля. Меж тем, как известно, истинная типизация достигается не за счет стереотипа, который можно выдумать, а за счет выявления непридуманных индивидуальных черт. Факт — попробуй, укради! А вымысел — сколько угодно…

История поучительная. Возможно, я слишком строг к самому себе, и в данном случае справедливее было бы говорить о беспардонности молодого автора республиканской газеты. Но надо выносить и для себя уроки из чужих ошибок. Какие же уроки вынес я? Во-первых, пользуясь вымыслом, нельзя отрываться от действительности на такое расстояние, которое ведет к усредненности образа, к стереотипу, вредит правде и достоверности. Во-вторых, домысливать — не значит врать, это не значит, что можно женить неженатого, убивать живого и воскрешать умершего; вымысел и домысел проявляют себя, прежде всего, в отборе материала, в осмыслении события, в эмоциональном настрое автора, в его позиции. Наконец, в-третьих, уровень способностей литератора, его личностные качества, его профессионализм играют не последнюю роль в достижении неповторимой достоверности материала. Бездарно написанный очерк куда легче плагиировать, нежели исполненный талантливо!

Сошлюсь на Н. Добролюбова, который пишет, имея в виду автора разбираемого им произведения: «…он не отдает себя на служение неправде и бессмыслице не потому, что не хочет, а просто потому, что не может…» Подчеркиваю: не потому, что не хочет, а потому, что не может, так как для истинного таланта характерно стихийное стремление к правде. Именно талант, а не личная симпатия или антипатия автора есть лучшая гарантия того, что произведение будет максимально приближено к истине. Примеров тому в истории литературы предостаточно. Полагаю, что все они имеют прямое отношение и к нам, документалистам, размышляющим о мере вымысла и домысла в наших очерках.

Однажды М. Галлай остроумно сказал: «Документальная повесть есть такая повесть, в которой выведены вымышленные персонажи под фамилиями действительно существующих людей». В этой шутке несомненно содержится рациональное зерно: художественная документалистика не сковывает, а, скорее, развязывает фантазию автора! Роман о безногом летчике, согласитесь, выглядел бы неправдоподобным, а документальная повесть, в которой, по сути дела, выведен «вымышленный герой, но под фамилией действительно существующего человека» (всего одна буква изменена: Маресьев назван Мересьевым), воспринимается нами как истинная правда.

Да, автор имеет право на вымысел и домысел, на преувеличение, основанное, если хотите, на интуиции, и нелепо было бы это право отрицать. Даже в тех случаях, когда литератор ведет почти научное исследование факта, когда оперирует цифрами и «данными», он может домысливать. Правы классики, утверждая, что без выдумки нет искусства. Но выдумка выдумке рознь. «Солги, но так, чтоб я тебе поверил», — сказано у поэта. Домысливать «правдиво», чтобы читатель верил, дело не легкое, напрямую связанное с чувством меры, с самодисциплиной, со способностью автора самоограничиваться.

В моей практике есть несколько случаев работы над прозой: рассказ «Обелиск», «Повесть о карьеристах», «Остановите Малахова!» Все это написано на достоверной основе, и я, работая над прозой, «до последнего» сохранял фамилии прототипов, хотя и знал, что в конечном итоге изменю их. Такое скрупулезно-бережное отношение к фактам, такой процесс писания, казалось мне, дисциплинирует автора, ограничивает его в грубом домысле, дает толчок к художественному осмыслению событий. Как говорится, хлестче, чем жизнь, ни одна голова не придумает. Зачем же в таком случае напрасно утруждать себя ничем не ограниченным выдумыванием?

Подводя итог, сделаем следующие выводы.

1. Независимо от того, договорятся или не договорятся теоретики относительно существования жанра художественной документалистики и его названия, он уже есть, и мы в нем работаем.

Учитывая то обстоятельство, что границы между жанрами в принципе стираются, мы уже сегодня живем по одним законам с беллетристикой, и это благо, способствующее процветанию журналистики. Подобно тому как прозаики стали все чаще обращаться к документу, очеркисты все чаще обращаются к приемам работы прозаиков. М. Горький в свое время писал о трех элементах художественного произведения: о теме, языке и сюжете. Художественная документалистика с ее нынешним содержанием не может, конечно, обходиться ни без темы, ни без языка, ни, если угодно, без сюжета.

2. Цель, стоящая перед нами, исторически вытекает из факта существования художественно-документального жанра: будить общественную мысль, формировать общественное мнение, а не просто ублажать читателя бездумными повествованиями, не просто давать отдых уму и покой чувствам, и в этом смысле у нас тоже нет противоречий с целями беллетристики, лучшие произведения которой воспитывают людей и формируют их общественное сознание.

3. Критерием жанра художественной документалистики является не уровень домысла или вымысла, а степень достоверности, ибо достоверность — это критерий всего истинного искусства, всей литературы. Пока читатель нам верит, мы существуем! Следовательно, наша обязанность — постоянно держать руку на «читательском пульсе», учитывать грамотность современного «газетных тонн глотателя», его способность к самостоятельным размышлениям и выводам, его социальную активность, его повышающуюся требовательность к правдивому изображению жизни.

4. Хотя документалисты и живут с прозаиками по одним законам и пользуются одними творческими методами, есть между ними существенные различия, касающиеся главным образом масштабности тем, фундаментальности исследований и величины публикаций.

Прозаиков волнуют в основном «вечные проблемы», такие, как любовь, предательство, верность, порядочность и т. д. Документалисты заняты актуальной проблематикой, их беспокоит злободневность, а если они и касаются вечных тем, то в их сегодняшнем преломлении, когда возникает необходимость привлечения к ним общественного внимания в концентрированном виде. Беллетристы — это, если угодно, «долговременные огневые точки»; очеркисты — подвижнее, оперативнее, они чаще меняют направления и менее укреплены. Очеркисты откликаются быстрее, но звучат кратковременнее. Если писатели, по выражению Н. Чернышевского, «изображают вообще, характеристическое», то газетчики ставят вопросы относительно частные, сегодня же размышляя над проблемами сегодняшнего дня. У Аристотеля в «Поэтике» выражена мысль о том, что историк и поэт «различаются не тем, что один говорит стихами, а другой прозой. Разница в том, что один рассказывает о происшедшем, а другой о том, что могло бы произойти». Допуская условную аналогию, я готов поставить на место историка журналиста, а на место поэта — писателя, оценив таким образом некоторую разность их задач.

Наконец, ставя конкретные вопросы, газетчики опираются на конкретный материал, что тоже отличает их от беллетристов. Не откажу себе в удовольствии процитировать собственного отца, А. Д. Аграновского, старого правдиста, написавшего в 1929 году в предисловии к своей книге «Углы безымянные»:

«Автор — газетчик. Этим определяется характер настоящей книги.

Писатель может (ему разрешается) купить на первм поопавшемся вокзале билет, уехать в неизвестном направлении, сойти неизвестно на какой станции, нанять подводу и гнать лошадь, пока она не пристанет. В ближайшей деревне писатель узнает, что, кроме людей, в деревне есть скот, машины, классовая борьба, налоги, комячейка, и, выбрав этот уголок своей резиденцией, он приступит к писанию.

Получится книга о деревне, возможно, столь интересная, что о ней заговорит страна, мир. И сколько бы писатель ни клялся, что он писал об о д н о й деревне, ему не поверят. Читатель не замедлит обобщить его выводы. Таков удел художника.

Мы, газетчики, работаем иначе. Пусть наши статьи и фельетоны не попадают в «мировую историю» (они только сырье для историка), но когда мы пишем: «Сидор», читатель знает, что мы беседовали с Сидором, а не с Петром; когда мы говорим, что были в деревне Павловка, никто не сомневается, что речь идет о Павловке, а не о Федоровке…

Газетчик — чернорабочий литературы, он непосредственный участник сегодняшнего строительства… Как видите, задачи совершенно ясны и точны. Мы говорим об о д н о й волости, мы пишем о ней, «какая она есть» с е г о д н я и какие требования предъявляет она к нам и мы к ней на д а н н ы й о т р е з о к в р е м е н и. Никаких претензий на «всемирную историю»…»


О доводах и резонах. Поскольку главная задача художественной документалистики, как мы уже говорили, участие в формировании общественного мнения, а также необходимость будить общественную мысль, логично добавить к сказанному, что будить мысль можно только с помощью мысли. Стало быть, наряду с пейзажем, диалогом, портретом, композицией и прочими компонентами жанра составным его надо считать и м ы с л ь, причем составным обязательным, без которого жанр просто не будет существовать, чего не скажешь, между прочим, о других компонентах.

«Мысль — корень публицистики. Хорошо пишет не тот, кто хорошо пишет, а тот, кто хорошо думает» — эти слова принадлежат Анатолию Аграновскому, и я благоговейно к ним присоединяюсь. В нашей работе действительно важно количество и качество мыслей на квадратный сантиметр текста. Современному читателю нужны не столько наши выводы, сколько ход наших размышлений, который делает выводы убедительными, а все произведение достоверным. Читателю нужны резоны и доказательства, и тогда он сам решит, как ему быть, что ему делать, за что заступаться и против чего возражать.

Напомню А. Пушкина: «Всегда были те, кто говорили: «Это хорошо, потому что прекрасно, плохо — потому что скверно», — и отселе их не вытащишь». Разговаривать так с сегодняшним читателем равносильно ловле рыбы на заклинания, а не на крючок. Еще В. Маяковский восклицал: «Ору, а доказать ничего не могу», и это в его время, в двадцатые и тридцатые годы, когда сила голоса могла заменить довод, и то, как мы знаем, не всегда. Что же говорить о сегодняшнем дне, который дал нам ясно понять, что партийность журналистики — это прежде всего ее убедительность и доказательность. Сегодня даже критика в директивной форме не проходит: ее выслушивают и, если она бездоказательна, ею элементарно пренебрегают. Кончилось время, когда одно упоминание фамилии человека в газете в негативном или позитивном плане могло либо вознести его до небес, либо низвергнуть в пучину тяжких испытаний. Сегодня нет редакции, в которой не трубили бы «общий сбор», обсуждая вопрос, как повысить действенность критических выступлений.

Не создается ли у вас, коллеги, впечатления, что критика нынче стала малодейственной вообще? А если создается, как должно нам оценивать это обстоятельство? В конце концов, если слабая доказательность приводит к малоэффективности газетных публикаций — это ли не показатель растущего уровня нашей демократии? Читатель нынче выражает откровенное желание сначала проверить нас, а уж потом нам поверить, и в этом смысле, смею заметить, наши интересы совпадают с читательскими: куда интересней работать, если необходимо и с к а т ь, а не «выдавать» готовые рецепты.

Если мы действительно намерены будить общественную мысль, можно ли и нужно ли делать это в приказном порядке, да еще при помощи крика и восклицательных знаков?

Мы не разбудим ее, а лишь напугаем.

А что такое, позвольте спросить, «доказательность», что мы должны понимать под «убедительностью»? Прежде чем ответить на вопрос, расскажу весьма поучительную историю. Дело было во время войны. Героя истории, работавшего во фронтовой газете, а ныне довольно известного журналиста, я не называю только потому, что не уверен, насколько точно изложу событие. Итак, однажды, вернувшись с передовой, он, измученный и усталый, написал в номер маленькую информацию и лег спать. Информация была примерно такая: «В ночном бою за высоту у деревни А. рота под командованием старшего лейтенанта М. уничтожила около батальона фрицев, столько-то боевой техники и захватила в плен столько-то вражеских солдат. В сражении отличились…» и т. д. Вскоре уснувшего корреспондента разбудил редактор газеты и сказал: «Умоляю тебя, соберись с силами и быстренько сделай из информашки очерк, у нас давно не было очерка!» Повертев в руках уже отпечатанный на машинке текст, молодой журналист почесал затылок, подумал, потом, наверное, с тоской посмотрел в окно, от руки дописал несколько слов и вновь укрылся шинелью, уверенный в том, что дело сделано. Редактор потрясенно читал: «Тихо мела поземка… В ночном бою за высоту у деревни А. рота под командованием старшего лейтенанта М. уничтожила…» С тех пор в этой фронтовой газете, а с ее легкой руки и во многих других слово «очерк» было изъято из лексикона. Когда корреспонденты отправлялись на задания, они спрашивали редакторов: «С «поземкой» писать или без «поземки»?» — «Репортаж!» — положим, заказывали редакторы. «А может, лучше с «поземкой»?» — стало быть, очерк.

Так вот, с «поземкой» писать нельзя. Всегда было стыдно это делать, а сегодня тем более. К сожалению, еще не все журналисты понимают это и потому носят в ножнах слишком легкие перья. Совсем недавно, в феврале 1984 года, я с удивлением обнаружил в одном весьма уважаемом центральном журнале материал под рубрикой «Очерк», который, представьте себе, так даже и назывался «Поземка», да и по содержанию был написан рукой человека из числа тех, которых Б. Н. Агапов называл «публицистами в кавычках». Они заменяют или скрывают свое безмыслие акварельными красками, ложными портиками, кр-р-расотами стиля, всевозможными «поземками» и, как писал Агапов, «выкамаривают пейзажи и петушатся стандартной патетикой». Между тем еще в тридцатых годах А. Диковский заметил, что «проблема распределения сапог в третьем квартале не нуждается в раскраске». Оружие настоящего журналиста — цифра, довод и мысль, что конечно же не исключает, а, скорее, предполагает пользование сочным языком, диалогом, «работающим» пейзажем, ярко выписанным портретом, выверенной композицией и при всем при этом обязательным ведением читателя путем своих мыслей.

В дневнике Л. Толстого есть такие слова: «Художник для того, чтобы действовать на других, должен быть ищущим, чтобы его произведение было исканием. Если он все нашел и все знает и учит… он не действует. Только если он ищет, зритель, читатель сливаются с ним в поисках».

Вот так мы и вернулись «на круги своя»: к выводу о том, что без мысли мы — пусты.

И вновь я должен сказать, что замечательная плеяда современных мыслящих и ищущих журналистов, таких, как Ю. Черниченко, С. Соловейчик, И. Васильев, А. Левиков, А. Злобин, Л. Графова, А. Ваксберг, А. Аграновский, Е. Богат, А. Борин, А. Стреляный и многие, многие другие, родилась не на пустом месте. Были В. Овечкин, Е. Дорош, М. Кольцов, А. Диковский, А. Зорич, А. Д. Аграновский, Б. Агапов, а им предшествовали Г. Успенский, И. Бунин, В. Короленко, А. Чехов…


Можно ли стать талантливым? Говорят, Ю. Олеша, посмотрев однажды на шпроты во вскрытой банке, воскликнул: «Хор Пятницкого!» В чем секрет подобного «видения»? Каков его механизм? Для ответа на этот вопрос не надо производить раскопки и ломать голову: тайна оригинальности писательского видения и восприятия мира лежит в наличии или отсутствии таланта.

Почему только писательского? Чем мы, журналисты, хуже?

Жаль, нет рецепта талантливости, но, по крайней мере, всегда есть возможность развивать свои способности, как, впрочем, и опасность их угробить. Не берусь перечислять все составные журналистского дарования, но две способности, без которых, мне кажется, действительно не может обойтись журналист-профессионал, назову.

Прежде всего умение у д и в л я т ь с я, без которого нет и не может быть прелестной «детской непосредственности», нет радости общения с людьми и жизнью, нет желания остаться наедине с собой, то есть желания думать, нет потребности расширить собственный духовный мир. К сожалению, способность удивляться с годами утрачивается. «Дети — поэты, дети — философы», — утверждает Я. Корчак. А потом? Куда это уходит? Почему умирает? Почему, когда маленькие становятся большими, поэты и философы редкость? — спрашивает писатель Е. Богат, а затем констатирует: — Для меня это один из самых глубоких и трагических вопросов жизни…»

Но в эпоху бурного развития научно-технической революции даже дети перестают удивляться! Когда-то ребенок, глядя на репродуктор, мог спросить, в высшей степени возбудившись: «Папа, там сидит гномик?!» Зато сегодня мой маленький племянник, слушая «живое» исполнение под гитару, спокойно сказал: «Я знаю, папа, у тебя в горле магнитофон». Телевизор, телефон, транзистор, магнитофон, а в недалеком будущем гравитационная куртка, позволяющая летать без крыльев, — кого эти чудеса сегодня удивляют? Мы воспринимаем транзистор, эту «каплю человеческого гения», которую запросто таскаем через плечо, этот «голос мира и человечества», не как великое чудо времени, а как элементарную игрушку (по Далю, «игрушка» — легкое дело) и, между прочим, потому так и гремим транзисторами на всю округу, что они для нас «игрушки», а не книги, которые слушают наедине. Обо всем этом написал Е. Богат в замечательно умной книге «Чувства и вещи» (я во многих местах процитировал его). «Может быть, опаснейшая из девальваций — девальвация чуда», — восклицает автор. Вероятно, и В. Сухомлинский заметил это, потому что стал воспитывать у детей не что иное, как умение удивляться деревьям, журавлиной стае, звездному небу…

Я, кажется, немного увлекся, но далеко ли ушел от волнующего нас вопроса? Позвольте спросить, что такое журналист, лишенный непосредственности, умения размышлять, да еще с ограниченным духовным миром? Что он может сказать своим читателям?

И еще об одном элементе журналистского дарования, без которого трудно прожить творческой личности: о р а б о ч е м с о с т о я н и и. При внешней простоте и даже банальности эта формула содержит призыв к самоограничению журналиста, к подвижничеству, если угодно, к спартанскому образу жизни. Проще говоря, когда все окружающие безмятежно «наслаждаются», «получают удовольствие», легко отвлекаясь от различных забот, в том числе профессиональных, журналисты продолжают работать, их мозг постоянно «отбирает» и фиксирует то, что предназначено «на продажу» — должно войти в будущий очерк, статью, репортаж и т. д.

Может возникнуть вопрос: как сочетать необходимость удивления с необходимостью сохранять постоянную трезвость ума и рабочее состояние? Вот так и сочетать, вполне диалектично, хотя я не утверждаю, что это легко делать. Но без «рабочего состояния» — кому нужно наше журналистское удивление? А без способности удивляться — как можно использовать наше постоянное стремление писать?

Один крупный математик как-то признался: «Когда я вижу два троллейбуса, идущие навстречу друг другу, я мысленно ставлю между ними знак равенства и получаю прелюбопытное летучее уравнение!»

Творческая личность всегда «работает».

На Алтае в окружении туристов молодой газетчик вместе со всеми наблюдал невероятной красоты пейзаж, открывающийся с вершины, но, не имея времени искренне насладиться, записывал в блокнот увиденное. Его мозг работал. Вдруг журналист заметил крохотный газик, по серпантину ползущий в гору. «Как описать его потом в очерке?» — подумал он и принялся прикидывать варианты с «натуры», пока газик еще находился в пути. «Спичечный коробок на колесах тащился в гору», — написал он первый и самый примитивный вариант и тут же подумал: фи! «Газик, мотор которого имел шестьдесят лошадиных сил, полз по горе…» Тоже «фи»! А что, если лошадиные силы перевести в муравьиные? Туристы, толпой окружавшие газетчика, большей частью безмолвствовали, потрясенные открывшимся видом, и только некоторые от избытка чувств издавали возгласы типа: «Ах, красота какая!» и «Боже, какое чудо!» А журналист тем временем писал в блокнот очередной вариант: «Газик мощностью в несколько миллионов муравьиных сил с трудом полз в гору…»

Не в том дело, удачен или неудачен получился этот итоговый образ, созданный молодым газетчиком, моим добрым приятелем, — рассказанное иллюстрирует мысль о том, что все увиденное нами, услышанное, перечувствованное и пережитое должно идти в наши очерки, статьи, репортажи, зарисовки. Конечная цель журналиста — н а п и с а т ь, поведать людям и миру. Еще Паскаль заметил: «Кто стал бы подвергаться всем тяготам путешествия, если бы не мысль о том, что он, вернувшись домой, будет рассказывать о виденном своим друзьям!»

Мне иногда кажется, хотя я понимаю абсурдность идеи, рожденной излишне профессионально мыслящим мозгом, что только те события имеют смысл, которые происходят на глазах людей творческих, способных зафиксировать их и рассказать о них людям. «Только то существует, что я вижу» — для нас, журналистов, есть даже в этой идеалистической концепции рациональное зерно: мы должны стараться идти не по следам событий, а рядом с ними, быть не за пределами явления, а наблюдать его изнутри, каких бы сил это ни стоило, каких бы тягот и самоограничений.

К великому сожалению, далеко не всем счастливчикам, оказавшимся в эпицентре событий, удается потом благополучно достигнуть письменного стола, мольберта или нотной бумаги и создать нечто такое, что взволновало бы читателя, зрителя, слушателя. Как маленькие черепашки, только что родившиеся на берегу, мы изо всех сил торопимся к морю, спасаясь от атакующих нас прожорливых птиц, но чем нас больше, чем выше наша скорость и чем ярче наши способности, тем вернее шансы кого-то из нас добежать до талантливой публикации, до выставочного зала, до захватывающего публичного выступления.

Быть может, способность удивляться вкупе с умением жить по принципу «рабочее состояние» и есть в конечном итоге журналистский талант?

ЗАМЫСЕЛ, ФАКТ, ТЕМА

Источники. Как возникает замысел, откуда «берется» тема? — это, безусловно, один из фундаментальнейших вопросов журналистского мастерства.

Но прежде условимся о терминологии, потому что тема и замысел — не одно и то же, хотя в обиходе мы нередко сливаем эти понятия в нечто целое. Замысел, по Далю, есть «намерение, задуманное дело», и я готов считать его первой стадией рождения темы. Кстати сказать, вовсе не обязательной, потому что не исключена ситуация, когда замысел и тема возникают не «в очередь», а одновременно. В этом случае тема поглощает замысел примерно так же, как ожог четвертой степени можно условно считать «поглотившим» ожоги первых трех степеней.

Но обычно между замыслом и темой имеется дистанция, некоторое пространство, которое еще надо преодолеть, чем-то заполнив. Чаще всего замысел лишь предчувствие темы, достаточно аморфное и в некотором смысле безответственное, как, например: «Хорошо бы написать о любви!» Я утрирую, но все же это пример замысла. Сколько подобных ему могут остаться нереализованными, потому что им еще далеко до темы, потому что они лишены мыслей, потому что замысел — стадия, практически мало к чему обязывающая журналиста, а тема — это уже реальная основа для сбора материала и его написания.

Каковы же источники возникновения замысла? Мне известны два. Первый — собственный социальный опыт журналиста, его информированность в широком смысле этого слова, его знания. Все это, достигнув определенной концентрации, как бы «выпадает в осадок» в виде замысла, способного, в свою очередь, трансформироваться в тему, и тогда для газетного решения темы будет недоставать только факта, на поиски которого журналист и должен тратить силы. Второй источник — сам факт, пришедший «со стороны» и дающий толчок для возникновения замысла; тогда газетчик, основываясь на имеющихся у него знаниях, «перерабатывает» замысел в тему.

Разумеется, оба источника накрепко взаимосвязаны, их разделение весьма условно. Успех в каждом конкретном случае зависит либо от суммы наших знаний — когда мы имеем дело с фактом как источником возникновения замысла, либо от нашей вооруженности фактами — когда замысел и тема рождаются «внутри нас». Проиллюстрирую сказанное примерами.

По образованию я юрист, когда-то был адвокатом и, хотя вот уже не один десяток лет работаю в журналистике, не порываю контактов с бывшими коллегами по юриспруденции, регулярно просматриваю специальную литературу — короче говоря, более или менее хорошо знаю состояние борьбы с преступностью, особенно с подростковой. Замысел написать о профилактике правонарушений как бы сидел во мне, и вот однажды, почувствовав его «напор изнутри», я взвесил все «за» и «против» и решил, что час пробил. Трансформировать замысел в тему при моих знаниях предмета исследования, откровенно говоря, было нетрудно. Недоставало факта, и я отправился за ним в колонию, где и нашел чрезвычайно интересного колониста, впоследствии названного мною Андреем Малаховым. Проследив сложную жизнь подростка в ретроспекции, я попытался нащупать горячие точки его судьбы, которые сформировали из ребенка преступную личность. Так была написана документальная повесть «Остановите Малахова!».

Но могло быть иначе. Могло быть так, что никакого «напора изнутри» я еще не чувствовал, а интересного человека, судьба которого меня взволновала, уже повстречал. Тогда естественно возникший замысел написать о нем «наложился» бы на мой социальный опыт и знания, и я тоже взялся бы за перо.

Приведенный пример идеален, но жизнь сложнее. В реальной действительности, получив факт и пытаясь нащупать на его основе тему, мы чаще испытываем нехватку знаний и опыта, нежели их избыток, и вынуждены обогащаться информацией «на ходу». Так случилось со мной, когда однажды я выехал в Горький, на завод «Красное Сормово», имея ясное и четкое задание редакции написать «рядовой» очерк о молодом рабочем-передовике. Фамилию рабочего мне дали заранее, он был в Горьком знаменит, и я немедленно приступил к делу. И вдруг выяснил, что герой будущего очерка (действительно прекрасный юноша, по праву называемый передовиком) работает тем не менее в одну треть своих истинных возможностей. Почему? Оказывается, заводу экономически невыгодно, чтобы он и ему подобные трудились на полную мощность. Вот тебе и на! Факт настолько поразил меня, человека беспомощного в вопросах экономики, что я прервал командировку, вернулся в редакцию и получил «добро» на исследование проблемы. Мысли, трансформирующие замысел в тему, мне пришлось набирать, переворачивая гору специальной литературы, советуясь с большим количеством людей и форменным образом проходя «ликбез» по экономике. В итоге, решительно отказавшись от «рядового» портретного очерка, я написал серию материалов, связанных с проблемой ударничества, и положил в их основу историю молодого рабочего. Все пять очерков были объединены одной темой, краткое содержание которой выражено в названии третьего очерка серии — «Порох — в пороховнице!».

Итак, собственный опыт журналиста (подчеркиваю: собственный!), его знания, эрудиция, информированность и, кроме того, найденные им факты — это и есть источники возникновения замысла. Других я не знаю. Впрочем, могу допустить ситуацию, при которой кто-то из коллег подсказывает журналисту мысли, подыскивает ему факты, помогает «родить» тему, делится своими знаниями и способностью размышлять. Но это возможно раз, второй, третий, ну четвертый, а потом наступает предел. Рано или поздно, но журналисту надо петь собственным голосом, а не под чужую фонограмму, и, если выяснится его несостоятельность, ему придется либо влачить жалкое существование середняка, либо расставаться с профессией.

Потому что истинный журналист не тот, кто собирает чужие идеи, а тот, кто щедро одаривает собственными.


Тема. В музыке тема — это «мотив, мелодическое построение, часто с гармоническим сопровождением, лежащим в основе произведения». Прекрасно. А у нас, в журналистике? «Энциклопедический словарь» дает такое определение: «Тема — обозначение круга жизненных явлений или вопросов, которые отобраны автором и изображены в его произведении… с определенных идейных позиций».

Лично меня такая формулировка не устраивает. По ней выходит, что любой материал, отобранный автором, становится темой. «Отобрал», положим, такое вполне житейское явление, как любовь, — и это тема? Соревнование — тема? Преступность — тема? Да нет, это было бы слишком просто. Не надо ломать голову не только над вопросом «о чем писать?», но и над вопросами «как писать?» и «зачем?».

Полагаю, если материал не просто «обозначен», если явление не только «отобрано», а выражено к нему о т н о ш е н и е автора, вооруженного м ы с л я м и, тогда и можно говорить о наличии т е м ы. Не просто «преступность» как явление, а «причины преступности», и не просто «причины», а «социально-психологические», — это уже много ближе к тому, что называется «темой». А что я, собственно, сделал? Сузил круг вопросов, и только? И выдаю результат за «тему»? Отнюдь! Я всего лишь определил главное направление журналистского поиска и проявил свою позицию, как бы заранее провозгласив, что в нашем обществе, кроме двух известных и «общепринятых» причин преступности — пережитков прошлого в сознании людей и влияния буржуазного окружения, есть третья причина: социально-психологическая, и я намерен сделать акцент на ней.

Итак, тема, по-моему, — это главная мысль или сумма мыслей, выражающих отношение автора к явлению, которое он отбирает для исследования и последующего изображения в своем произведении. Такое определение помогает журналисту не просто «отобрать» явление, но осмыслить его, выявить свою позицию, точно соответствующую духу времени и состоянию современного читателя, что может гарантировать высокий уровень убедительности и доказательности будущей публикации, наполнить ее доводами и резонами и, самое главное, мыслью, если угодно — идеей, если угодно — идейностью.


Поворот темы. Начну с примера. В 1928 году мой отец А. Д. Аграновский, в ту пору работавший в «Известиях», отправился по заданию редакции в Сибирь. Там на его глазах неожиданно лопнула, развалилась одна из первых коммун. Дело происходило, прошу не забывать, в период, предшествующий всеобщей коллективизации, когда рождение каждой коммуны считалось великой победой, а провал — великим поражением, и вся печать, все средства агитации были направлены на поддержку и воспевание коллективных хозяйств. И вдруг — нате вам, лопается коммуна! О чем писать? Как писать? Какая «вырисовывается» тема на основании факта, ставшего известным журналисту? Примерно такие вопросы, предполагаю, стояли перед газетчиком. Не пожалеем времени, чтобы прочитать несколько абзацев из материала, вскоре опубликованного в «Известиях» под названием «80 из 5000»:

«В дверях раздался оглушительный стук, и в хату ворвались человек десять:

— Что такое?!

Хозяин вскочил на ноги, зажег светильник, и вот мы сидим, взволнованные неожиданным событием, и, перебивая друг друга, горячо обсуждаем случившееся несчастье.

Да, несчастье. Минут пятнадцать назад поселок Алексеевский остался без… женщин. Уложив в дроги детей и кое-какой скарб, они, как по команде, разъехались во все концы необъятной сибирской степи: кто в Волчиху, кто в Романово, а кто в соседний округ, — и некому уже сегодня доить коров, кормить свиней и стряпать завтрак!

Только полчаса назад закончилось организационное собрание, на котором был принят устав коммуны, только пятнадцать минут назад восемьдесят рук поднялись к потолку и закрепили навечно за коммуной имя «Пролетариат», не отзвучал еще в ушах и в сердце каждого из нас незабываемый «Интернационал», и вдруг — развал коммуны. Бабы не хотят в коммуну. Они тоже голосуют, но… кнутами по лошадиным задам. Ах, бабы, черт возьми!

В углу коммунар делится впечатлениями:

— Авдотья, спрашую, все равно придешь. Нет, отвечат, не приду. Не прокормишь, говорю, детей. Спасибо, грит, вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим. А если, грит, не прокормим, тебе заставим. И ручку подает…

— Ни, хлопцы, — встает секретарь коммуны Амос Ефимович, — не тую воду дуете…

И он произносит на своем смешанном украинско-русском диалекте целую речь.

— Жизнь не стоит на точци замерзания…

Он горячо и страстно упрекает коммунаров в том, что «наши жены жили за нашими спинами», что они никогда ничего не видели хорошего, что, думая о коммуне «годами и годами», коммунары не подготавливали к этой думке жен, не просвещали их, не учили…

— Эх, хлопцы, — говорит он, — мы в два месяца побороли Колчака, а вы не удужите женок своих за десять рокив. Сором!»

И вот к какому повороту темы приходит журналист, размышляя над фактом:

«Что весит больше на социальных весах: коммуна из 80 дворов или эти слова: «Спасибо вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность, но не беспокойтесь, сами прокормим детей. А если нет, тебе заставим…» Негодовать ли, что в Каменском округе стало на одну коммуну меньше, или радоваться, наоборот, что в глухой Сибири появились новые женщины, которые поняли наконец, что они тоже люди, что они тоже имеют право распоряжаться своим хозяйством, жизнью и судьбой?.. Неловко ставить так грубо вопрос, но что делать, когда проблема эта, несмотря на одиннадцать лет существования Советской власти, остается по сей день проблемой актуальной».

Потом журналист вспоминает другую коммуну — не на 80 дворов, а на 5000, где не только не было массового бегства женщин, но едва ли хотя бы одной из них пришло в голову оставить мужа. Но женщина в этом селении не имела права сидеть с мужем за одним столом, не выходила на базар, не смела разговаривать с посторонним мужчиной. Мудрено ли, что мужья записывали жен в коммуну, не только не спросив их согласия, но и не объяснив и не рассказав даже, куда их записывают.

«И вот в свете сибирского случая, — спрашивает журналист, — можно ли сделать вывод, что полурабское правовое положение этих женщин — положительный фактор социалистического строительства, ибо женщины не удирают, а бегство сибирских женщин из коммуны «Пролетариат» — отрицательный фактор социалистического строительства, поскольку коммуна стала под угрозой развала?

Не является ли бегство сибирских крестьянок явлением пусть болезненным, но положительным, поскольку отражает их проснувшееся гражданское самосознание… Крестьянка, которая доросла до той степени сознательности, когда она может в любой момент порвать с мужем, курятником и коровой, — это ли не тот элемент деревни, в котором больше всего нуждается сейчас наша коммуна?»

Вот, собственно, и весь пример. Свежая, острая для своего времени и глубокая мысль автора обеспечила неожиданный поворот теме, что, в свою очередь, не могло не привлечь внимания общественности к событиям, происшедшим в далекой сибирской деревне.

Да, никакой факт, даже кричащий, сенсационный, не может «повлиять на умы», если он не осмыслен автором, не снабжен размышлениями, доводами, резонами, не обеспечен темой, имеющей свой поворот. Сенсация сама по себе чаще всего рождает кривотолки, оставляет читателя в недоумении, не организует его отношения к событию, факту, а в итоге не формирует общественного мнения, не будит общественной мысли, стало быть, не способствует выполнению главной задачи журналистики.

Не помню в своей практике случая, когда бы я взялся за перо, соблазнившись «потрясающим» фактом, не попытавшись прежде трансформировать замысел в тему. Нет темы — и такое бывало, — и я отказывался от факта без сожаления. Потому что просто нечего было сказать читателю. Голая сенсация в журналистике — это гром литавр в оркестре, звучащих вне всякой связи с мелодией и содержанием.


«До» или «после»? Но представьте себе на минуту, что факт развала коммуны стал известен автору еще в Москве, до отъезда в командировку. И причина развала: бабы бросили мужиков и отказались вступать в «Пролетариат». И больше автор ничего бы не знал. Мог ли «поворот темы» родиться у него еще до поездки в Сибирь? Могла ли возникнуть мысль встать на защиту женщин, их права выбирать себе судьбу? Могла ли явиться идея признать бегство женщин из коммуны положительным фактором социалистического строительства, хотя и влекущим за собой гибель коммуны, а рабское повиновение мужу и обстоятельствам — фактором отрицательным, хотя и сохраняющим коллективное хозяйство?

Полагаю, на основе того опыта и тех знаний жизни, общей ситуации и конкретного момента, которыми обладал автор статьи, «поворот» мог родиться. Больше того — должен был родиться. Именно до поездки. И тогда журналисту оставалось отправиться в Сибирь лишь за материалом. За каким материалом? За Амосом Ефимовичем — секретарем коммуны, говорящим на смешанном украинско-русском диалекте, за Татьяной и Алексеем, которые «цельный год вели любовную коммерцию», за «сами прокормим детей» и «спасибо вам, Антон Митрофанович, за ваше сердечное благодарность», за названиями деревень, за «жизнь не стоит на точци замерзания» и т. д. и т. п. Собственно, если разобраться, а что еще привез автор домой, вернувшись из командировки? Детали, живую лексику, имена и фамилии реальных крестьян, несколько цифр и мысли, высказанные коммунарами. Но не «поворот темы», не главную идею, не концепцию! Материал понадобился ему, чтобы подтвердить свое предвидение, придать очерку достоверность и убедительность.

Работа журналиста складывается поэтапно. Замысел и факт, как известно, могут поменяться местами, но потом следует рождение темы, сбор материала, его обработка, и так вплоть до написания. Но стоп! Где место авторской концепции: д о или п о с л е сбора материала? Любой ответ на вопрос не бесспорен, хотя имеет для нас принципиальное значение: он, думаю, во-первых, обнаруживает верное или неверное понимание смысла журналистики; во-вторых, открывает или не открывает доступ к залежам главных секретов журналистского мастерства; в-третьих, решительным образом сказывается на качестве нашей работы.

Но давайте вновь договоримся о терминологии. Что я вкладываю в понятие «авторская концепция»? Если тема — это сумма мыслей, выражающих отношение автора к отобранному для исследования явлению, то концепция, по-моему, та же сумма мыслей, однако приведенных в систему, — модель будущего произведения. Концепция — родная сестра темы, по возрасту — младшая, потому что рождается позже, а по значению, по основательности — старшая. Тему можно сформулировать без доказательств, а концепция непременно содержит обоснования, доводы, резоны. От замысла к теме — полшага, до концепции — полный шаг. Не знаю даже, что еще добавить… Пожалуй, то, что без темы ехать в командировку противопоказано, мы об этом уже говорили: голый факт, как и голый замысел, всего лишь повод для выступления в газете, и это, кажется, всем понятно. А вот можно ли, обладая темой, но не концепцией, ехать и собирать материал — вроде бы спорно.

Моя позиция категорична. Исходя из задач, стоящих перед современной журналистикой, и полагаясь на опыт многочисленных коллег, да и на свой собственный, утверждаю: концепция должна создаваться н е п о с л е, а непременно д о сбора материала. «Таковы мои склонности и мои взгляды, — писал М. Монтень, — и я предлагаю их как то, во что я верю, а не как то, во что должно верить». Иными словами, лично я убежден — хотя и не навязываю никому своего убеждения, — что в зависимости от того, как мы работаем, собираем ли сначала материал, обдумываем его и только потом «рождаем» концепцию или начинаем с модели, чтобы затем собрать материал и осмыслить его в рамках нашей концепции, — в зависимости от этого:

мы или журналисты-хвостисты, идущие по следам событий, или смело шагающие впереди, опережая события;

мы или способны только на повторение уже известного, или можем говорить читателю нечто новое;

мы или обречены подтверждать уже сложившееся общественное мнение, или не теряем надежду будить его и формировать;

мы или новички в газетном деле, или опытные документалисты, работающие профессионально.

Конечно, заниматься журналистикой по принципу «увидел и написал» можно. Многие так и делают, да и я в том числе. Это куда легче, чем работать по принципу «предвидел, увидел и написал». Но разве сравнимы следы, оставляемые в журналистике тем или другим газетчиком? Разве сопоставимо влияние того и другого на процесс формирования общественного мнения?

Допускаю, что я слишком категоричен, хотя категоричность в данном случае всего лишь средство для заострения проблемы. Но теперь, «заострив», попытаюсь чуть-чуть успокоить коллег, особенно тех, которые, разволновавшись, принимают концепцию за предвзятость. Их недоумение понятно: а как же, мол, быть с объективностью журналиста, как гарантировать правдивость его писаний, если мысленная модель создается еще до столкновения автора с реальной жизнью? Согласен: есть сложности. Но концепция действительно была бы предвзятостью, если бы ни на чем не основывалась, ни на жизненном, ни на социальном опыте журналиста, ни на его знаниях, ни на его информированности. Однако речь идет о вполне обоснованном остром предвидении, а не о тупой, как недвижимое имущество, предвзятости — еще раз подчеркиваю это обстоятельство. Кроме того, кто же будет отрицать, что даже гениальное предвидение может быть откорректировано, подправлено реальностью, окажись оно в столкновении с так называемыми «мешающими деталями». Но в том-то и дело, что всевозможные коррективы способны свернуть голову как раз предвзятости, а не концепции, которую они могут только уточнить и сделать еще более достоверной. Стало быть, немного смягчая категоричность, я готов добавить к понятию «концепция» слово «предварительная», имея в виду то, что после сбора материала она станет «окончательной».


Нам еще предстоит разговор, посвященный созданию модели будущего очерка, и потому я ограничусь пока тем, что сказал. Повторю в заключение, что концепция дает возможность газетчику идти к своему герою с м ы с л ь ю, что вовсе не исключает з а м ы с л ь ю. Да, и за мыслью! И тем не менее я полагаю истинным журналистом того, кто умеет искать и находить факты в подтверждение рожденных им идей, которые он намерен нести людям.


Факты. Теория журналистики дает много толкований «факта». Например, А. Ракитов, отмечая, что «факт» многозначен, указывает на три наиболее распространенных его значения: синоним логического термина «истинно», синоним термина «событие» и, кроме того, обозначение «фактом» «особого рода эмпирических высказываний, представляющих собой статистическое резюме ряда непосредственных эмпирических данных, полученных в эксперименте».

Вы поняли?

Я бы предпочел определение попроще, например: факт — это упрямая вещь. Без мудрствований лукавых. В этой известной формулировке содержится самое главное для нас, документалистов: к а ч е с т в о факта — его упрямство, с которым нельзя не считаться, но и которым надо уметь пользоваться. Подобное качество диктует профессиональное отношение к факту: ни в коем случае не прибавлять к нему, не убавлять от него, не трогать, не подтасовывать — всецело на факт полагаться.

Но обратимся к каналам, по которым приходят или должны приходить к нам факты. Воспользуюсь опытом «Комсомольской правды», хотя и допускаю, что он далеко не исчерпывает всех вариантов. Надеюсь, однако, что пример даже одной газеты позволит проследить некоторые современные тенденции в «работе с фактом».

Итак, каналы.

Во-первых, публичный рассказ сотрудника редакции, вернувшегося из командировки. Цель рассказа — информировать коллег о положении на местах, о подробностях события, о настроении людей, о достижениях и поражениях, об истории вопроса, о перспективе — короче говоря, обо всем, что рассказчик считает достойным внимания.

Не буду говорить о творческой атмосфере, царящей в аудитории, когда журналист, вернувшись домой, откровенно и непринужденно делится со своими товарищами впечатлениями, половина которых не войдет и даже не может войти в публикацию. Не в этом суть. Главное, что коллектив получает ценную информацию, которая наравне с фактом служит источником замыслов, а рассказчик апробирует на коллегах некоторые положения будущего материала. Выгода, таким образом, взаимная и бесспорная.

На моей памяти за один только год: выступление в Голубом зале редакции Василия Пескова, вернувшегося из Америки («Вася, — спросили его, — что тебя больше всего поразило в Штатах?» — «Понимаете, — ответил Песков, — если коротко: из крана, на котором написано «горячая вода», течет именно горячая вода!»); рассказ Леонида Репина, участника научного эксперимента на необитаемом острове (его засыпали вопросами, связанными с психологией островитян, проявив неожиданный интерес к теме, которой он прежде не придавал особого значения); выступление Владимира Губарева, вернувшегося из Индии, Павла Михалева, оказавшегося первым советским журналистом в революционной Португалии; размышления Анатолия Юркова о положении на БАМе в период, когда «Комсомольская правда» была настроена на фанфарный лад, но после точного и аргументированного рассказа журналиста основательно сбавила тон и перешла на деловой язык.

Во-вторых, прямое общение журналистов друг с другом в неофициальной обстановке — то, что называется «великим трепом» с сидением верхом на редакционных столах. Цель та же, что и рассказов в Голубом зале, но эффект значительней, потому что больше взаимной раскованности, есть возможность не только сообщить факт, но и сразу его осмыслить, «прокрутить» и выйти на тему, уточнить концепцию.

Не понимаю редакций, в которых царит клиническая тишина, где в кабинетах чинный канцелярский порядок, где ходят медленно, говорят полушепотом, а на стенах висят обязательства «выдать» столько-то строк в месяц, перегнав соседний отдел. Редакция — не контора, как бы мы ни иронизировали по этому поводу, редакция — это живое место, перекресток, где происходит вечное движение ног и мыслей, где набиваются в один кабинет изо всех остальных, чтобы поговорить, где устраивают «самовары», «от печки», «все наверх!» и т. д., сами названия которых, придуманные журналистами, должны способствовать газетной деятельности, где идет творческое обсуждение номеров, планов и проблем с правом безнаказанно высказаться, где культивируют «мозговые атаки», где с интересом и нетерпением ждут возвращения коллег из командировок, куда с радостью возвращаются. Только в такой атмосфере возможен продуктивный обмен информацией, фактами, мыслями, идеями.

В-третьих, регулярные встречи с «интересными людьми» — специалистами своего дела, ответственными работниками, представителями различных отраслей знаний, хозяйства, науки и техники, искусства. Главная цель — информация о делах, еще не вышедших за пределы опытов и лабораторий, о проектах и предположениях, о тенденциях развития, о далекой и близкой перспективе во имя правильной ориентации журналистов, работающих в газете над актуальной тематикой.

На моей памяти встреча с вице-президентом Академии наук СССР, академиком Ю. Н. Овчинниковым. Он говорил в Голубом зале редакции о положении в современной науке вообще, в биохимии в частности, об охране природы, о теории генетического и мутационного происхождения преступности, о генной инженерии.

Такие встречи — постоянно действующий ликбез. Помню, возник однажды в редакции спор: нужен или не нужен ликбез для сотрудников, собирающихся писать на темы, связанные с соревнованием? Именно спор, потому что далеко не все считали необходимым иметь экономические знания, положим, для очерка «о каком-нибудь передовике». Решили: да, следует пригласить в Голубой зал крупных экономистов, чтобы они растолковали нам, что такое «план», «вал», «хозрасчет», «себестоимость» (мы все учились понемногу…), «материальное снабжение», «кооперированные поставки», «нормо-часы», и прочее, и прочее, в том числе и самое главное: зачем нужно соревнование при плановом хозяйствовании? На всякий случай расшифрую стершееся за временем понятие «ликбез», дабы придать ему изначальный, имеющий прямое отношение к нам, журналистам, смысл: ликвидация безграмотности. Качество журналистской продукции находится в прямой зависимости от уровня наших знаний — утверждение, ставшее банальным, но еще, к сожалению, не овладевшее сознанием всех.

В-четвертых, чтение других газет и журналов, я уж не говорю о чтении вообще, необходимом журналисту как воздух. Без чтения мы становимся похожими на иностранцев, попавших в достойное общество, но вынужденных молчать из-за незнания языка.

Каждая ежедневная планерка в «Комсомольской правде» включает в себя обязательное сравнение только что вышедшего номера газеты с номерами других центральных изданий: где «мы их», где «они нас», что поправимо, а что упущено. Довольно часто газеты, используя прекрасные факты, «портят тему» бездарным исполнением, неточностью концепции, выбором не того жанра, неудачным поворотом, бездоказательностью, фактологической ошибкой, допущенной в тексте, и т. д. А можно ли доосмыслить факт, «дожать» тему, довести ее до ума, найти иной, мы часто говорим — «наш», поворот? Воспользоваться ли уже известным фактом или поискать новый? Все это и становится предметом обсуждения на планерках и редакционных летучках.

Вспоминаю, как в одной газете промелькнуло сообщение о том, что рабочий парень усыновил чужого ребенка, спасая его от безнадзорности «при живых родителях». Факт был недурно описан автором материала, но совершенно не осмыслен: «добровольное отцовство» как явление, и явление знаменательное, осталось незамеченным. Сомнения у нас не было: рабочий парень спас ребенка, а мы должны спасать тему!

В-пятых, «Жернова» — постоянно действующий (к сожалению, не с той периодичностью, с какой хотелось бы) творческий семинар молодых сотрудников «Комсомольской правды». Ведут его по очереди опытные газетчики, но дело даже не столько в квалификации «ведущих», сколько в искреннем интересе «ведомых», которые получают редкую возможность выговориться, то есть реализовать одну из продуктивнейших форм самообразования.

На «Жерновах» кроме некоторых теоретических вопросов разбирается главным образом газетная практика. Берется конкретное редакционное задание, полученное или уже выполненное молодым журналистом «Комсомолки», и проигрывается от начала до конца весь путь рождения замысла и его воплощения. Каждый участник семинара имеет право выступить со своим толкованием факта, со своей концепцией, с предложением той или иной тактики сбора материала, жанра, поворота темы и т. д. Мы «перемалываем» факты, а иногда и косточки участников семинара. Если учесть, что «Жернова» снабжены живой атрибутикой, например песочными часами, в которых берется слово с непременным условием уложиться в один или два «песка», если учесть, что позволительно «молоть любую ахинею» и смеяться столько же, сколько быть серьезным, надо признать, что эффективность семинара выше всяких предположений.

В-шестых, читательские письма — основной поставщик фактов, хотя лично я к этому каналу отношусь весьма сдержанно, исходя из того, что преувеличивать значение письма в газете так же опрометчиво, как и преуменьшать.

Не буду трогать классификацию писем «по А. Верховской»: письма-оценки, письма-жалобы, письма-информация и прочие, коснусь только тех, которые содержат факт. Кстати сказать, писем-идей и писем-тем, справедливо не упомянутых в классификации А. Верховской, чрезвычайно мало, в газетной практике они буквально на вес золота.

Итак, письма-факты. Вариантов — множество. Одно письмо может отражать целое явление, но бывает и так, что годовой поток писем с примерно одинаковыми фактами не дает никаких оснований для газетного выступления. Однако не в этом дело. Главное, что оценка фактов, содержащихся в письмах, принадлежит не какому-нибудь «дяде», а нам, журналистам. Именно мы обязаны «увидеть» нечто за фактом, «разглядеть», «угадать», «предположить», «почувствовать», и все это совершенно невозможно без знаний, без информированности, без социального опыта. Таким образом, мы возвращаемся «на круги своя» — все к тому же разговору об уровне нашего профессионализма.

Желая в какой-то степени компенсировать недостатки в этом уровне, редакция придумала «час письма» — форму коллективного обсуждения фактов. Совещание, условно ограниченное часом, проводится раз в две-три недели под председательством заместителя главного редактора и с привлечением всех «свободных мозгов» редакции. Цель — вынести на обсуждение наиболее интересные письма, то есть содержащие интересные факты, с тем чтобы сообща наметить тему, ее поворот, нащупать тактику сбора материала и его подачу в газете, определить жанр будущей публикации. Программа, как видите, примерно соответствует программе «Жерновов», но разница существенная: там — обучение, здесь — практическая потребность; там — без обязательных выводов, здесь — с обязательными решениями, принимаемыми председательствующим: положим, тема такая-то, в командировку выезжает такой-то, срок исполнения тогда-то. Это не мешает между тем добровольности посещения «часа письма», потому что ни одно исполнение не навязывается, всегда учитываются интересы конкретных сотрудников редакции, а сам ход обсуждения становится достаточно профессиональным уроком мастерства.

Итак, заинтересованный отдел выносит «свое» письмо на коллективное обсуждение. Кабинет заместителя главного редактора. На каждом стуле — по два человека. Читается письмо. Вслух. «С выражением». Затем пауза. Затем первое робкое предложение по поводу темы и модели будущего очерка. Тут же «протест» и — новое мнение, высказанное чуть громче и чуть увереннее. Цепная реакция, заканчивающаяся мощной «мозговой атакой» и всеобщим удовлетворением. Организационный вывод. И — следующее письмо. «Тише, товарищи! — говорит заместитель главного. — У нас осталось всего полчаса!»

В итоге: факт осмыслен, замысел рожден, тема нащупана, концепция есть. Как все это осуществляется практически, покажу на импровизированном «часе письма», сделав попытку продемонстрировать процесс создания концепции.

СОЗДАНИЕ КОНЦЕПЦИИ

От «холодно» к «горячо». В письме, пришедшем в редакцию, содержался следующий факт: на крупном сибирском заводе уличен во взяточничестве секретарь комитета комсомола. Взятки он брал, участвуя как представитель общественности при распределении квартир. Всё. Фамилия есть, адрес, название завода.

Какова тема? С каким набором мыслей может отправиться в командировку журналист, сотрудник молодежной газеты?

Начнем с простых вариантов.

1. «Брать взятки плохо» — мысль достойная, правильная, но очень уж тривиальная. Столько писано-переписано на эту тему, что стоит ли нам, «думающим» журналистам, прибавлять еще один материал, увеличивая количество, а не качество опубликованного? Стоит ли провозглашать все ту же «банальную истину»?

2. «Почему человек стал взяточником?» — это уже интересней, хотя бы потому, что мы не просто ограничимся констатацией факта, а сделаем попытку поискать причины. Действительно, случайно или не случайно событие? Быть может, секретарь запутался? В чем же и почему? Или какие-то люди его запутали, например жена с непомерными требованиями или друзья в кавычках? Или обстоятельства — но какие? А может, перед глазами молодого человека был чей-то «привлекательный» пример, оставшийся безнаказанным?

В принципе во всем этом можно разобраться. Но не забудем: речь идет о молодом человеке — раз, и речь идет о молодежной газете — два. Не обезличивается ли «наша» молодежная специфика, не теряется ли «наш» молодежный поворот? Если мы поставим вопрос о причинах взяточничества «вообще», с одинаковым успехом можно брать в «герои» и врача, обремененного семьей, и старого железнодорожного кассира, и торгового работника, и сотрудника жилотдела исполкома, а здесь — комсомольский вожак, почти юноша!

3. Хорошо, подумаем в этом направлении. Стало быть, почти юноша. Вероятно, лишенный жизненного опыта человек. И уже взяточник! Кто его «научил»? Когда он успел «научиться»? Не заразился ли преступным желанием, как заражаются инфекцией, от той части общества, которая больна взяточничеством? Не результат ли это эпидемии? Многие болезни нынче «помолодели»: появились юноши гипертоники и склеротики, двадцатилетние импотенты, инфарктники в средней школе, гибнущие от рака в пятимесячном возрасте, — вот и коррупция «помолодела»! А что, это достойно внимания. Тем более что вирусному заболеванию оказался подвержен не просто молодой человек, а как бы защищенный дополнительной броней комсомольского вожака. Но, выходит, и броня не выдержала?

Пожалуй, мы приближаемся к «нашему» повороту, но чего-то еще не хватает, что-то еще не «дожато» — чувствуете? От «холодно» мы ушли, но должно быть «горячо».

4. В самом деле, размышляем дальше, откуда преступный соблазн именно у комсомольского руководителя? За какие такие «услуги» он мог бы брать взятки, если занят членскими взносами, организацией самодеятельности, воскресников и т. д.? Абсурд.

Однако вернемся к письму: наш «герой» брал взятки при распределении квартир. Следовательно, у него был «голос» достаточно весомый, если он рисковал брать деньги, а затем выполнять свои преступные обязательства. Иными словами, наш секретарь обладал достаточным авторитетом? И в традиционном «треугольнике», обычно решающем квартирные дела и состоящем из представителя парткома, представителя месткома и представителя администрации, занял равноправную «четвертую сторону», будучи представителем комсомола? Если это так, рискнем предположить: по крайней мере, на данном заводе роль и влияние комсомола выросли до такой степени, что секретарь «мог» брать взятки при распределении квартир и гарантировать исполнение своих оплаченных обязательств!

Это уже совсем «горячо». Последнее мыслительное усилие, и концепция готова. Она прозвучит так: «В условиях, когда комсомол наращивает свое влияние в обществе и приобретает все больший удельный вес, надо быть трижды внимательнее к подбору комсомольских кадров».

По-моему, отлично. Во-первых, несмотря на резко отрицательный факт, мы заметили за ним позитивное явление: повышающийся авторитет комсомола. Во-вторых, обнаружили «болезнь роста»: возможность злоупотребления возросшим авторитетом и влиянием. В-третьих, подсказали способ лечения: тщательный подбор кадров; подсказали бы больше, да больше пока сами не знаем, но пусть теперь умные головы задумаются. И наконец, в-четвертых, создав концепцию, получили возможность целенаправленного сбора материала, долженствующего подтвердить нашу главную мысль.

Концепция поможет быть «зрячим» в командировке. Собирая под нее материал, журналист должен ответить на вопросы, которые прежде, при ознакомлении с письмом, ему и в голову не приходили. Например, действительно ли авторитетен комсомол на данном заводе? Чем именно? Какими делами он заработал влияние на общественную жизнь коллектива? Является ли производным авторитет секретаря от авторитета заводского комсомола? Каким образом прошел в секретари «герой»? Какие изъяны в методике подбора кадров сегодня болезненно мстят нам за то, что вчера мы их «не замечали»? Секретарь-взяточник — формальный вожак молодежи или действительно лидер? Всегда ли совпадают в одном лице лидерство и вожачество? И т. д.

Значит ли это, что наша концепция непорочна и устоит при любых ветрах, как пирамида Хеопса? Нет, конечно. В принципе, думаю, как тема она устоит: комсомол в самом деле набирает авторитет, зарабатывая равенство в «треугольнике», по крайней мере при решении бытовых проблем. Но в данном конкретном случае концепция может и лопнуть. Вариантов ее гибели можно назвать не меньше, чем вариантов устойчивости. Например, если вдруг выяснится, что «герой» не такой уж авторитетный человек, как мы предполагали, и комсомол на заводе вовсе не знаменит делами и влиянием, а была элементарная взятка по чьему-то наущению, «под» кого-то, истинно авторитетного, и секретарь как раз по слабости своей исполнял роль передаточной инстанции. Все возможно!

Как быть тогда? Я вижу три выхода из положения. Первый: отказ от факта во имя сохранения темы и концепции. Это значит, надо набраться терпения и подождать (или поискать) другой фактический материал, подходящий к нашей концепции. Второй: переход на другую тему и концепцию с использованием данного факта. Перестраиваться следует на месте, и это плохо, но мы сами виноваты, потому что обязаны были, размышляя над фактом, предусмотреть несколько вариантов тем и концепций. Третий: остаться с выработанной концепцией, хотя фактический материал «не лезет» в ее рамки. В этом случае, столкнувшись с «мешающими деталями», не избегать их, а так и писать: я, мол, думал, что комсомол на заводе вырос, приобрел влияние и случившееся — издержка роста, и тогда перед нами встала бы проблема кадров, однако фактическая ситуация оказалась иной, но это не должно помешать нам сделать выводы, способные предотвратить или смягчить последствия грядущего явления. (Вот где, кстати, автор материала имел бы шанс подняться на уровень высокой, то есть настоящей, публицистики!)

Подведем итог. У нашей концепции, конечно, могут найтись оппоненты, но я не готов спорить с ними, потому что ставил перед собой совсем иную задачу: продемонстрировать х о д м ы с л е й журналиста, размышляющего над фактом. При этом, чтобы не затягивать разговор, ограничился собственной интуицией, которая может оказаться либо ошибочной, либо недостаточной для решения вопроса по сути. В действительности, если бы мне пришлось заниматься этим делом, я бы прежде всего посоветовался со знающими людьми, посмотрел бы выводы социологов Горьковского политехнического института, которые исследовали в свое время проблему формального и неформального лидерства, нашел бы специальную литературу по вопросу о комсомольском авторитете и влиянии на общественную жизнь страны — короче говоря, набрался бы знаний, а затем либо отказался от концепции, либо упрочил ее настолько, что был бы готов ввязаться в спор с оппонентами. Однако разговор наш касается методологии журналистской работы, и потому не будем отвлекаться.


Варианты. «Прошу вас разобрать мое заявление по существу закона, — написал в редакцию старший лейтенант милиции М-дов, житель одного из городов средней полосы. — Мною выявлены грубые нарушения учебного заведения района, которые не соответствуют правилам воспитания подростков, в частности…» И далее М-дов сообщает, что директора нескольких школ города перевели в вечерние школы несовершеннолетних детей, что, естественно, незаконно. Кроме того, в письме сообщается, что в городе совершенно бездействует «базарком», то есть базарная комиссия, из-за чего происходят нарушения правил торговли, совершаются систематические хищения на стекольном заводе и ведется слабая воспитательная работа с молодежью, которая «идет на групповые преступления по ст. 117 УК РСФСР». Затем автор в нескольких словах рассказывает о себе: «Работаю участковым уполномоченным, являюсь отличником милиции, награжден двумя Почетными грамотами, радиоприемником «Нева», фотоаппаратом марки ФЭД-3 и два раза денежной премией, никаких взысканий не имею за все 24 года и 3 месяца службы в МВД СССР». И наконец, квинтэссенция письма: «Обо всех нарушениях я докладывал руководству, но тов. Ш-фов вызвал меня к себе и вместо того, чтобы принять меры и реагировать, стал угрожать: «Кто вы такой, чтобы вмешиваться?!» На основании изложенного тов. Ш-фов шантажирует меня и хочет избавиться. А на моем участке проживает 18 тыс. населения, работает более 50 тыс. рабочих, имеются школы, профтехучилища, больницы, фабрики и заводы».

Таково письмо, прямо скажу — безрадостное. Оно в наших руках, надо «реагировать». Так что же, в путь? Да, в путь по вариантам концепций и поворотов тем.

В а р и а н т п е р в ы й. Совершенно неожиданно может возникнуть замысел написать о педагогической беспомощности учителей, в результате которой они вынуждены переводить несовершеннолетних учеников в вечерние школы, не умея с ними справиться и сознательно идя на обман с их трудоустройством (работа — непременное условие учебы в «вечерке»).

Если из письма М-дова выделить именно эту тему, необходимо получить ответы на следующие вопросы.

Почему беспомощны педагоги? Это результат их конкретной профессиональной непригодности? Или особенной запущенности детей? Или следствие «процентомании», пока еще торжествующей в наших школах? Или причина в слабости педагогической науки вообще? Какой тип педагога способен сознательно идти на «липу» с трудоустройством несовершеннолетних, не считаясь с нравственными издержками явления, отражающимися и на детях, и на взрослых? Впрочем, может быть, само избавление школы от трудновоспитуемых подростков справедливо, только делать это надо без обмана, на законных основаниях? И т. д.

Возможен такой подход к письму М-дова? Да, возможен. Но есть несколько «против», в которых следует разобраться.

Во-первых, автор письма оказывается как бы за пределами проблемы, он не нужен журналисту, не интересен ему и «вылетает» из будущего материала. Стало быть, М-дов превращается в «наводчика» — человека, давшего адрес, и это не вполне этично по отношению к автору письма, который просит у газеты помощи.

Во-вторых, тема, связанная с педагогической беспомощностью, нам давно известна, не нова, не является открытием. Следовательно, надо хорошенько подумать, актуальна ли она именно сегодня, политична ли? И наконец, стоит ли за нее браться на материалах, сообщенных М-довым? То есть адрес-то есть, а писать нужно ли? Не рано? Или уже поздно? Обращаю внимание на то, что сама прикидка возможности газетного выступления уже есть процесс выработки концепции, ее «нулевой цикл», ее первый этап.

Итак, не рано ли писать? Сам факт перевода детей в вечерние школы, возможно, и есть результат профессиональной беспомощности педагогов. Но у беспомощности много объективных причин, среди которых — массовость профессии, которая решительно отражается на уровне учителей, что еще усугубляется недостаточно квалифицированным преподаванием в вузах. Практически отсутствует наука о воспитании, все еще идет война среди ученых по поводу идей Сухомлинского, Шаталова, Иванова, Шапиро, Ильина и других педагогов.

Короче говоря, не угробим ли мы тему, взяв ее не с того конца — не с причины, а со следствия? А если уж браться, то надо обнажать всю проблему, главные «хранители» которой не две или три провинциальные школы, а Академия педагогических наук, Министерство просвещения и соответствующие научно-исследовательские институты. Если уж браться, то не время ли ставить вопрос о реформе образования вообще? Факт, сообщенный в письме, — всего лишь иллюстрация к широкой постановке темы, и иллюстрация довольно туманная, не характерная, излишне «периферийная». Возможно, факт и надо сохранить на всякий случай, проверив его с помощью элементарного телефонного звонка или «попутно», но специально ехать в командировку только во имя проверки нет смысла, тем более что мы теряем на этом «повороте темы» автора письма М-дова.

Вывод: даем отставку первому варианту как основному.

В а р и а н т в т о р о й. Ход мыслей таков: «обыкновенный» участковый милиционер, а из-за чего конфликт с руководством? Из-за того, что он вмешивается в дела школьников и педагогов, в дела «базаркома», в работу с молодежью, в кражи на стекольном заводе, к которым, будучи участковым, а не следователем, не имеет прямого отношения. Иными словами, занимается явно «не своим делом», берет на себя обязанности «не по должности». Что им движет в таком случае? Характер? Непримиримость ко всему неправильному и незаконному? Почему и как образовался подобный тип человека? Допустим, что профессия милиционера за двадцать четыре года могла бы притупить у М-дова болезненное восприятие несправедливости примерно так же, как может притупляться у врачей чувство сострадания к больным и родственникам больного. Но нет, конфликт М-дова с руководством свидетельствует о том, что он «закалялся» в процессе работы, не утратил непосредственности, сохранил даже какое-то наивное-пылкое отношение к окружающей его действительности. Феномен? Или есть логика, есть закономерность в становлении подобных человеческих характеров?

Это интересно. «Характер и профессия», «по должности или по сути» — беря такой поворот темы, можно уделить основное внимание автору письма, его психологии, биографии, исследованию его характера, мотивов его поступков, как, впрочем, и психологии его противников, мотивов его врагов. Тогда придется по винтику разбирать механизм рождения борца в попытке найти истоки явления. Стало быть, надо будет заранее порыться в специальной литературе и даже художественной, чтобы вникнуть в мотивы и психологию человека-борца.

Вывод: тема достойная, можно взять ее на вооружение.

В а р и а н т т р е т и й. И еще один аспект: как относятся к автору письма те самые «18 тысяч населения», что проживают на его участке? Как воспринимают люди борьбу М-дова за справедливость, если учесть, что кое-кому эта борьба приносит или может принести неприятности, даже горе, переживания за себя и близких, которые еще, чего доброго, пострадают из-за активной деятельности участкового? И между тем по законам высшей справедливости они, возможно, полагают М-дова «своим», а не «чужим»?

Чрезвычайно любопытный поворот темы! Взять бы и обойти десятка полтора семей, уже «пострадавших» из-за М-дова, и столько же, получивших «выигрыш» в результате его вмешательства, посмотреть, поддерживают люди своего участкового или протестуют против него? Если поддерживают, значит, у автора письма есть надежная опора, по крайней мере в борьбе с бездеятельным руководством. Но если не поддерживают, если нет опоры, попытаться понять, почему в таком случае руководители вот уже двадцать четыре года терпят человека, настырно работающего на самом острие справедливости.

Вывод: тоже берем «поворот» на вооружение.

И, пожалуй, достаточно, хотя далеко не исчерпаны все варианты, каждый из которых к тому же не доведен до кондиции. Но для нас важен ход размышлений, процесс создания концепций, важна методология работы.

Добавлю к сказанному еще два «узелка на память».

1. Даже беря за основу «проблему», положим, хозяйственную, педагогическую или производственную, журналист обязан поворачивать ее к читателю этической стороной, раскрывать через людей их отношения, потому что пишет не инструкцию, а очерк.

Это значит, что, остановившись, к примеру, на первом варианте, то есть на беспомощности педагогов, мы никак не обошлись бы без живых героев — без школьников, их родителей, педагогов, методистов, директоров организаций, куда формально зачислялись «на работу» подростки, и т. д. Так, спрашивается, почему мы решили, что автор письма окажется за пределами проблемы и будущего очерка? Другой вопрос, как удастся органически сочетать личность этого человека и столь далекую от него проблему, как придать повествованию нравственный поворот, каким образом убедить читателя в том, что простой милиционер оказался сознательнее иных педагогов, не способных оценить безнравственность незаконных переводов детей из школы? Но это, как говорится, уже из другой оперы.

2. Вряд ли можно рассчитывать на то, что будущий материал «на равных» вместит в себя все придуманные варианты: и тему педагогической беспомощности учителей, и поворот со «своим» и «чужим», и «профессию и характер» и прочее, до чего при желании можно было бы еще додуматься. Потому что любой очерковый материал, мне кажется, может держаться в газете только на одном стержне, на одном шампуре, на одной главной теме, другие должны всего лишь ее поддерживать, но не более.

А зачем, логичен вопрос, было выдумывать столько вариантов? Отвечу. Во-первых, они давали направление-поиска, и не одно, — с тем чтобы, выбрав главное, именно на нем развить атаку. Во-вторых, обилие вариантов в принципе делает факт беспроигрышным: не «эта» тема, так «другая», к которой журналист психологически готов заранее.

Собственно, в чем заключен истинный профессионализм журналиста? В умении, полагаю, не возвращаться из любой командировки пустым.


Удар в колокол. «Дорогая редакция! Пишу вам письмо и убедительно прошу помочь в решении вопроса, суть которого излагаю ниже. На территории нашего сельсовета проживает инвалид I группы по зрению Г-ский Александр Ефимович, который является инвалидом с детства. У него имеется четверо детей, четыре дочери, все они комсомолки, возможно, неплохие производственницы, внешне красавицы. Все они получили дома восьмилетнее образование, а Нина учится в техникуме. Воспитывал их отец, хотя и инвалид, а мать их скончалась в феврале 1973 года. Дочери приезжали на похороны матери, мать похоронили и разъехались по своим местам, оставив отца одного. А он не может по состоянию своего здоровья приготовить себе пищу, ведь проживает один. Мне приходилось часто его навещать, так как дом ветхий, печное отопление не в порядке, представляло огнеопасное состояние, дом требовал капитального ремонта. Несколько раз Г-ский помещался нами в больницу местную с одной целью, чтобы его накормили, помыли и обогрели. Писал я письма дочерям Г-ского, чтобы они выехали и решили вопрос, где и с кем будет проживать отец. Дочь Анна прислала ответ, я его вам высылаю, но остальные пока даже не ответили. Конечно, с Г-ским жить трудно, так как за свои 67 лет он очень расшатал нервную систему, ведь слепой. Сельсовет пытался направить его в дом для престарелых, но райсобес отказал, поскольку у него есть дети. Как быть и что делать, ума не приложу. Высылаю вам адреса дочерей. Председатель сельсовета Ю. П. С-хин».

Письмо напечатано на машинке, а подпись председателя скреплена печатью. В этом же конверте:

«Юрий Петрович, здравствуйте! Ваш вызов я получила и была у следователя. Здесь я живу в общежитии, получаю только 60 рублей, и забрать отца к себе у меня нет никакой возможности. Хотя бы была у меня комната, то забрала бы, а сейчас что я могу сделать? Возвращаться в разрушенный дом я не могу и не буду. Моя жизнь и работа здесь. Высчитывайте с меня алименты, так и следователь сказал. Вот и все, что я могу сделать. Анна».

На обороте письма Анны приписка, и тоже с печатью: «Отпуск без содержания дать не могу в связи с производственной необходимостью (эпидемия гриппа). Заведующая яслями-детсадом (подпись неразборчивая)».

Такой вот печальный факт. Ход моих размышлений:

1. Нет, не берусь заранее определять вину детей в этой наисложнейшей жизненной ситуации. Не буду выносить приговор «за глаза», пока не разберусь в условиях, в которых дочери оказались, не выясню подробностей, не установлю степени их близости с отцом. Не судья я четырем женщинам на таком расстоянии и потому, еще не купив билет на поезд, не стану настраивать себя ни за них, ни против. Предположения хороши для исследования, а не для приговора.

2. Но, с другой стороны, хорошо известно, что для современного общества в принципе характерно «похолодание» между людьми, даже близкими. Его реальность для всех очевидна. Научно-технический прогресс ведет к очень быстрым изменениям вкусов, привычек, моды, стиля жизни, за которыми далеко не все одинаково поспевают, отсюда и трещины между родителями и детьми, между прошлым и настоящим, настоящим и будущим, и вообще есть угроза, что духовные отношения могут замениться отношениями «вещными» по принципу «использовал — выбросил».

А что еще в итоге «всеобщего похолодания», какие плоды мы собираем в реальной жизни? У Е. Богата есть печально-веселый рассказ о том, как однажды он явился к своим лучшим друзьям просто так — посидеть и попить чаю! — и насмерть их перепугал, до такой степени они отвыкли от «простых» немотивированных посещений, да еще не предупрежденных телефонным звонком. Наиболее остро процесс похолодания происходит в семье, в этой главной ячейке общества: даже самые близкие родственники звонят друг другу по телефону раз в год «по обещанию», да и то лишь когда им что-то «надо».

Что делать? Ни мы, ни все человечество уже не имеет возможности во имя покоя «отменить» научно-техническую революцию, в нашей действительности «отменять» ее просто неразумно, ибо НТР для нашего общества — несомненное благо, которое дает неизмеримо больше того, что отнимает. Но и бездействовать тоже нельзя! Необходимо искать и находить реальные силы, способные сгладить, нейтрализовать, уменьшить издержки, сопутствующие НТР. А в первую очередь надо забить в колокола, привлекая внимание общественности к печальному по своим последствиям явлению.

3. В таком случае, размышляем дальше, не посчитать ли нам факт, содержащийся в письме работника сельсовета, достаточным поводом для очередного удара в колокол? Безусловно. Если процесс похолодания остро протекает в городской семье, то в деревенской — тем более, там он «кричит», «вопиет», потому что деревенская семья консервативней городской, патриархальней, с сохранением «вы» к родителям, с умением сострадать, плакать на чужих похоронах, и тем ей больней, крестьянской семье.

4. Стало быть, непременно следует рассказать читателю историю данной семьи, пораженной «холодом». Самое страшное и горькое, вызывающее недоумение, заключается в том, что каждый член семьи может оказаться по-своему прав. У каждого будут, по-видимому, свои оправдания то ли социального характера, то ли психологического. Это будет относительно надежная броня, защищающая равнодушие и потребительство действующих лиц печальной истории. Но от чего и от кого «защищаться» им? Друг от друга? Или от общественного мнения, которое, увы, либо отсутствует по этому поводу, либо неярко выражено, либо несправедливо?

5. А как быть с рецептом, с позитивной программой? Что предложить конкретной семье и ее окружению взамен «похолодания»? Как утеплить отношения между людьми, каким образом найти мир, устраивающий и четырех детей и слепого отца? Призывами? Угрозами? Убедительно нарисованной перспективой нравственного распада личности? Пожалуй. Можно взять социально-психологический аспект явления, не пожалеть художественных средств и красочно, зримо выявить нравственные потери сестер, отказавшихся от отца, а завтра — друг от друга. Но будет ли этого достаточно? Справедливо ли оставлять в стороне общество? Разве оно не способно принять какие-то меры общегосударственного характера, способствующие всеобщему «потеплению»? Не знаю, надо еще посоветоваться со знающими людьми. Почему бы, например, не начать в газете серьезный разговор о введении дополнительных льгот работающим женщинам, тем более имеющим детей? Почему бы окончательно не облегчить бракоразводные процессы, что только укрепит нравственность семьи? Почему бы не развивать дальше внутрисемейную демократию? Почему бы особым законодательным актом не ввести так называемый «родственный иммунитет», то есть разрешение родственникам не свидетельствовать против родственников в суде?

С такими мыслями, с такой концепцией я, пожалуй, согласился бы поехать в командировку по письму. И вновь добавлю к сказанному «узелок на память»: откуда, спрашивается, берутся у журналиста мысли, складывающиеся в концепцию? Приходят по наитию? «От бога»? От большого ума? Полноте! Во-первых, они не такие уж «великие», как кажется на первый взгляд, вполне рядовые и ординарные, для любого информированного человека обыкновенные. Кроме того, для журналиста обязательные. Во-вторых, набраться мыслей вовсе не трудно. Надо читать, говорить с умными людьми, регулярно просматривать газеты, внимательно слушать коллег, кое-когда почитывать специальную литературу, следить за дискуссиями в печати. Наконец, нужно найти какой-то способ фиксировать полученные сведения и систематизировать их. Единый рецепт в данном случае предложить трудно. Все очень индивидуально. Мне известен журналист, который ведет тематическую картотеку и постоянно заносит в нее все, что рано или поздно может пригодиться в работе. Несколько лет назад и я завел дневник, куда даже ночью не ленюсь записывать мысли и сведения, меня поразившие. Подобного рода фиксация нужна не для того, чтобы была шпаргалка «на черный день», а для того, чтобы отложить в голове знания хотя бы с помощью разового фиксирования. Применить их потом к конкретному редакционному заданию, право же, дело техники.

(Позволю себе небольшое отступление. Недавно журнал «Дружба народов», в 3-м и 4-м номерах за 1987 год, опубликовал «Из записных книжек» Анатолия Аграновского. Искренне рекомендую читателю эту мудрую публикацию. Из нее, в частности, вы можете узнать, как мой старший брат скрупулезно размышлял над фактом, готовясь к командировке. Цитирую маленький отрывок:

«1973. В этот раз у меня четыре сигнала, в чем-то схожих, из одного куста… И все о людях обиженных, в чем-то наивных, судя по письмам, хороших…

Кисловодск. Там есть макаронный комбинат, а на нем много лет проработала (рабочей) М. Краевая. Честная, передовая и так далее. Ее к 100-летию В. И. Ленина рекомендовали в партию. Она, прочитав Устав, выступила против злоупотреблений, — воруют. Комитет народного контроля все по пунктам подтвердил. Уволили… Да нет, не тех, кто воровал, — ее. И стала она клеветницей, сутягой, квартиру обещанную не дали… И некому заступиться.

Случаи, когда люди принимают как должное наши призывы и лозунги — о соревновании, о борьбе с ворами, с пьянством… Это что же, для газет? Начитались «Известий»…

…В теме моей, во всех случаях — р е ч ь о с т а н о в л е н и и л и ч н о с т и… Пробудили в этих людях мысль, активность, сознание… Можно бы доказать, что это помогает лучше, честнее работать, и все это так.

Я напомню диалектическую взаимосвязь: расцвет личности, гуманное отношение к человеку, «внимание к нему» — это не средство для достижения цели, э т о с а м а к о н е ч н а я ц е л ь!..

Важно!»

Подумайте, читатель, это ли не выработка концепции будущего очерка? Тут и богатые собственные наблюдения, и прикидка позиции, и, я полагаю, обращение за помощью к классическим мудростям, — вспомните знаменитое изречение Канта: «Человек никогда не должен быть средством, а всегда целью!» Всего лишь крохотный отрывок из «Записных книжек», а как поучительно!)


«Разрешите любить!» Последний пример выработки концепции:

«Редакция, разрешите любить! Или нет, лучше верните любовь! Ту любовь, о которой вы так хорошо пишете! Простите, я хочу сказать, что о любви писать вообще невозможно. Я буду писать о чувствах. Но вам нужны факты, что ж, факты есть.

Мне семнадцать лет, я ученик десятого класса. Далее: поступил на подготовительные курсы. Бросил. Занимался спортом — бросил. Увлекся электроникой — бросил. Увлекался музыкой — бросил. Писал стихи — бросил. Любил — люблю! Кто может запретить мне любить? Кто? Зачем они это делают, зачем врываются в душу, пытаются вырвать самое дорогое?!

Все началось с того, что я стал плохо заниматься, но как им объяснить, что я не могу больше, не могу! Довольно, сколько можно жить по маминой указке! Они никак не хотят понять, что мне не пять и не пятнадцать лет. Они не принимают тех изменений, которые произошли во мне. В последнее время я чувствую, у меня появился какой-то цинизм мыслей, я стал более раздражителен и невыдержан, но ведь это же не основание говорить мне: мы хотим спасти в тебе человека, тебе надо поступать в институт, получать диплом и «право на жизнь», устроиться в хорошем городе инженером, а не гнуть спину рабочим, а ты еще о чем-то думаешь, о «какой-то» любви!

Меня это страшно взбесило, и я бросил учебу. А они злятся и смеются над моим чувством, постоянно оскорбляют ее и меня.

Что мне делать? Что?!

Ударить отца? Так я убью его. Как я их презираю! Я несколько раз убегал из дома, за что получил сенсационную известность. Меня ловили и возвращали назад. Во всем районе меня называют «шальной турист». Вы, конечно, скажете, что я делаю «не то»: через каких-то шесть месяцев кончил бы школу — и тогда «свободен». Согласен. Но почему же за меня должна страдать она, ведь не могу же я ее не любить. Как смотреть ей в глаза после того, как встают на родительском собрании и при всех оскорбляют девушку, да так, как могут одни только взрослые! Зачем после всего этого я должен быть с ней рядом, в одном классе, за соседней партой?

Вы не поверите, но я был почти на всех предприятиях района: в карьере, на рудно-обогатительной фабрике, в туннельных проходках, но нигде меня не берут, ну конечно, хотят «спасти человека»! Тут уж действует самый главный председатель райисполкома, он даже грозил мне, что, если бы мои родители не были учителями, он нашел бы на меня управу.

Где же выход? Мне пришлось сказать ей: «Не люби, не надо, так будет лучше!» — «Ты трус! Ты боишься!» — выкрикнула она. Редакция, верните любовь! Напечатайте это письмо. Путь знает она, пусть знают все: я люблю ее, слышите, я люблю!!!»

Письмо анонимное: обратного адреса нет, подписано «Сергей Т.». Но найти автора в принципе не сложно, так как анонимность прозрачная: город известен по штемпелю на конверте, юноша учится в десятом классе, родители — педагоги, в дело вмешивался председатель райисполкома, прозвище парня «шальной турист» — этого сверхдостаточно, чтобы расшифровать таинственное «Сергей Т.». Но стоит ли искать юношу, если он этого не хочет? — и такие вопросы приходится решать журналистам. Отложим пока решение до выработки концепции. Какие же мысли навевает прочитанное нами письмо?

Во-первых, мы сталкиваемся с вечной темой — темой любви, которой, как известно, все возрасты покорны, с одной стороны, а с другой — далеко не все возрасты одинаково относятся к тезису о покорности. Сколько писано об этом, сколько снято фильмов, сколько поставлено пьес! Школьник любит школьницу, родители против, вмешиваются педагоги — начало бродячего сюжета, одновременно старого и молодого, но неизменно трогающего читателя. На моей памяти, к примеру, двадцатипятилетней давности материал А. Каплера «Сапогом в душу», напечатанный в «Литературной газете» и наделавший много шума. Быть может, повторить? Время идет, появился новый читатель, ему неведомы прежние публикации, тем более повторять никогда не вредно.

Однако, и это уже будет «во-вторых», с течением времени меняется не только читатель, но и содержание проблемы. «Что теперь волны, вот раньше были волны!» — даже в этом суждении старого «морского волка» я улавливаю некую общую справедливость «постановки вопроса».

Иное содержание любви — с чем оно связано? Полагаю, кроме прочего, с явлением, называемым акселерацией. Откуда она взялась и надолго ли, никто толком не знает. Но факт остается фактом: происходит обгон интеллектуального роста физическим. «Кепка большая, — как говорил один мой знакомый следователь, — а ума по-прежнему!» Современные юноши и девушки, сохраняя «прежний» интеллект, по крайней мере по глубине его, физически вымахивают в таких «амбалов», что страшно становится. Из-за резко увеличенного потока информации и ее доступности им известно сегодня то, что в прошлом веке не снилось даже старцам.

Но более всего беспокоит в подростках продиктованное акселерацией стремление считать себя взрослыми: брать взрослую ответственность (а на каком основании?), по-взрослому решать (но чем решать, позвольте задать вопрос?), по-взрослому любить, но так и не преодолев юношеской инфантильности и «детскости» чувств, не говоря уже о «детскости» забот, связанных, положим, с процессом учебы. Физически и физиологически они, возможно, к этому готовы, а интеллект и психика отстают, вот тут-то и может поломаться человек — как важно это понимать нам, взрослым!

Профессиональные охотники знают: от крупного зверя надо бежать вверх по горе, потому что большой вес не пустит животное в гору. Известны случаи, когда дети, беря на себя физические нагрузки взрослых, погибали от инфарктов, не выдержав собственного веса: сердечко-то слабенькое! Вот так же и психика подростка не всегда выдерживает, и интеллект не всегда готов, и чувства, не задубленные опытом, часто «пропускают». Уверен: бедного Сергея Т. родители уже не раз показывали психиатру, а не успели — скоро покажут.

Если все так и если это неизбежно, то как воздух необходима повышенная чуткость взрослых к детям, а она в силу «похолодания», как назло, пониженная. Вот в чем, по-моему, самое страшное противоречие.

Если все так, необходимо предельно бережное отношение к первым чувствам молодого человека, а оно, как назло, предельно грубое, нетерпимое, без учета акселерации, о которой мы почти ничего не знаем, и, хотя наша опека подростка вроде бы продиктована заботой о нем, основана, по существу, на равнодушии к ребенку.

Если все так, вдвойне необходимо умное, тонкое, грамотное воспитание детей, а оно, к сожалению, безграмотное, тупое, примитивное, даже в таких семьях, где родители, как у Сергея Т., педагоги. Что же себе позволяют инженеры, бухгалтеры, слесари, трактористы, весьма далекие от педагогической науки? Да и есть ли она, педагогическая наука? Где доктор Спок со своей «системой позволительности»? Где Сухомлинский? Кто их пропагандирует, кто применяет?

Мы постоянно твердим подросткам, что они уже взрослые, что несут ответственность перед обществом. Мы делаем все, чтобы укоротить их детство, но, может быть, усугубляем тем самым действие издержек акселерации? Не лучше ли продлевать детство нашим детям, освободив их от ранней ответственности? Не лучше ли блокировать акселерацию вовсе не стремлением как можно раньше закрепить детей за профессиями, а созданием реальных условий для истинно детских забав, желаний, мыслей и чувств? Могу с уверенностью сказать, что Сергей Т., прожив на белом свете семнадцать лет и побывав за это время на всех предприятиях района, ни разу не лазал по веревочной лестнице, не играл в «Али-Бабу и сорок разбойников» или в «трех мушкетеров» и не испытывал потребности в нормальной дружбе с девчонкой из своего класса. Куда девалось это спокойное понятие «дружба», когда и как девальвировалось?

Конечно, хотя Джульетта и не собирала в свои тринадцать лет металлолом, она все же ухитрилась влюбиться в Ромео, что тут поделаешь, если любви покорны все возрасты, вот уж воистину. Но я почти убежден: если бы бедной девочке пришлось одновременно с любовью заниматься выбором себе профессии, вести какую-нибудь общественную работу и отдавать рапорты о количестве собранной ею макулатуры, она в тринадцать лет была бы уже прабабушкой. Разве наша сегодняшняя действительность опровергает это предположение? Посмотрите, сколько школьниц делают аборты, сколько страданий переживают от «любви с последствиями»! Одна ли акселерация в этом виновата? А наше настойчивое требование «взрослой» ответственности перед обществом? А наше воспитание, лишенное индивидуального подхода даже в семье? А то же «похолодание»? Я уж не говорю об аномии — о потере идеалов некоторой частью молодежи, о неверии ее в завтрашний день, об отсутствии у нее «бога» в голове…

Вот примерно мысли, с которыми можно ехать в командировку по письму Сергея Т. Они полемичны? Способны вызвать читательские возражения? И прекрасно! Если мы заставим читателя хотя бы задуматься над поставленными вопросами, можем считать нашу миссию исполненной. Не поленюсь, кроме того, напомнить еще раз: мне важно продемонстрировать в данный момент не столько суть проблемы, сколько механизм формирования концепции, необходимость современного и относительно свежего подхода к любой теме, даже такой «вечной», как тема любви. Если в какой-то мере мне удалось это сделать, я тоже могу посчитать свою миссию исполненной.

Теперь завяжем небольшой «узелок» на память.

Дело в том, что изложенной концепции все же недостаточно, чтобы ехать в командировку и вплотную браться за сбор материала. Концепция должна быть обоснована в полной мере, а личного опыта и знаний журналиста обычно, как и в данном конкретном случае, хватает лишь для того, чтобы концепцию родить. Значит, надо «копать» дальше, вглубь, по уже намеченным маршрутам и набираться фундаментальных знаний.

Из всех возможных способов «копания» я, кажется, не помянул, однажды их перечисляя, обращение к словарям, например к словарю «живого великорусского языка» В. И. Даля. Вот уж истинный клад для нас, журналистов! Словарь назван толковым потому, написал В. Даль, что он не только переводит одно слово другим, но и толкует, объясняет подробности значения слов и понятий, им подчиненных. Добавлю от себя: и дает нам толчок для размышлений.

Попробую на примере письма Сергея Т. продемонстрировать полезность союза со словарем. Выпишем для начала несколько слов и понятий, которыми мы пользовались, размышляя над письмом, в надежде на то, что Даль поможет нам проникнуть в их глубину.

Итак: «любовь», «похолодание», «акселерация», «ответственность» — достаточно? Признаюсь: я рискую, потому что еще не знаю, что подарит нам В. И. Даль. Теперь — к словарю! «Любовь» — страсть, сердечная привязанность, склонность, вожделение — несколько толкований. А какое из них более всего подходит к нашему случаю? Кто может утверждать, что чувство семнадцатилетнего Сергея к однокласснице было «страстью» или «вожделением»? Быть может, всего лишь «склонностью» к ней, «сердечной привязанностью», что, по Далю, тоже «любовь»? И только стереотипное отношение взрослых к самому факту общения юноши и девушки вызвало всеобщий ажиотаж и спровоцировало аффектацию Сергея? Подобный ход мыслей должен побудить нас к тактичному выяснению «качества» Сережиной любви. А затем, возможно, мы получим основание сказать его родителям: «Уважаемые папа и мама, зачем вы понапрасну паникуете? Не трогайте сына! То, чего вы так опасаетесь, называется «привязанностью», которая либо пройдет, либо укрепится, но для того и другого нужно время. И его хватит, чтобы Сергей закончил десятый класс и спокойно выбрал себе профессию. Но только не лезьте ему сапогом в душу!»

И еще у Даля: «Нет выше той любви, как за друга душу свою полагать» — новая краска для правильного толкования поступков Сергея.

«Похолодание» — среди прочего вдруг натыкаемся в словаре: остывание! Выходит, если говорить о людях, они холодеют не только «со стороны», как от лютого ветра, но еще «изнутри» — остывают, растрачивая тепло. Что-то в них, значит, было, да остыло! А что в таком случае было у родителей Сергея, когда и как истратилось?

«Акселерация» — увы, у Даля нет такого понятия, оно слишком новое, да и слово иностранное. Однако в переводе «акселерация» означает «убыстрение». Смотрим: «Убыстрить — дать чему-то более успешный ход». Успешный?! А мы невольно относимся к акселерации только лишь как к несчастью. Свежее толкование Даля помогает найти в акселерации и нечто положительное, «успешное», а если не найти, то хотя бы поискать. Кто ищет…

«Ответственность» — интересно, есть у Даля? Есть, как производное от слова «отвечать». Читаем: «Ответственность — долг дать в чем-то отчет». И все. Кому отчет и в чем, неизвестно. Однако понятно, что Даль понимает «ответственность» не как, положим, долг трудиться, а как долг дать отчет, трудиться же вроде бы не обязательно. Ну что ж, посмотрим в таком случае, как толкуют понятие современные словари. Находим в «Энциклопедическом»: «Ответственность — государственная, гражданская, по обязательству, солидарная…», но опять без расшифровки, без упоминания «социальной» ответственности и даже ответственности перед обществом. Выходит, отстал словарь от жизни? Предположим. Как же нам теперь выпутываться из лабиринта? Скажу так: прекрасно то, что мы в него попали, потому что немедленно оказались в положении людей ищущих и думающих. Спасибо Далю.

Я попытался — надеюсь, не безуспешно — продемонстрировать полезность (во всяком случае, не вредность) углубления наших знаний с помощью словарей. Всего лишь только словарей. Добавлю к сказанному, что обращение к опыту прошлого ничуть не мешает осовремениванию «вечных» понятий при условии, если сам журналист современен в истинном смысле этого слова, то есть находится в курсе самых последних теорий и представлений, живет заботами и проблемами сегодняшнего дня, не отрывается от действительности, не тонет в прошлом и не витает в безоблачном и слишком отдаленном будущем.

На этом я готов считать наши размышления вокруг письма Сергея Т. законченными.

Теперь в путь?

ПЕРЕД ДОРОГОЙ

Мешающие детали. С мыслями «в кармане» действительно не страшно отправляться в путь. Есть возможность заранее очертить круг лиц, с которыми следует иметь дело в командировке; наметить темы бесед; выработать тактику и стратегию сбора материала, вести поиск не разбросанно, а четко, целеустремленно, без суеты; обеспечить логику будущего повествования; наконец, попросту сэкономить время, действуя не по наитию, которое бывает обманчивым, а по плану, позволяющему тщательно и спокойно собрать «урожай» до последней крупинки. Короче говоря, выигрыш налицо.

А есть ли проигрыш?

В свое время, говоря о создании концепции, я как бы разделил ее на две части, одну назвав «предварительной» и отведя ей место до сбора материала, а другую «окончательной», подправленной жизнью. Зачем нужна первая? Чтобы планировать сбор материала. Зачем нужна вторая? Чтобы стать конкретной, объективной и правдивой моделью будущего произведения.

Так говорил я, уступая потенциальным противникам создания концепции до поездки в командировку. Но вот наконец пришло время задать вопрос: если обе концепции полностью совпадут, то есть материал, собранный журналистом, подтвердит «предварительную» настолько, что она превратится в «окончательную», будет ли это показателем высокого уровня журналистской работы? Да, будет: жизнь подтвердила то, что журналист предвидел, а подтвержденное предвидение — это и есть высшее мастерство. Ну а если «половинки» не совпадут? Если собранный материал не просто подправит, а полностью опровергнет «предварительную» концепцию? Вероятно, это будет показателем низкого уровня журналистской работы. Вот почему я против деления на «предварительную» и «окончательную» концепции: даже из педагогических соображений не стоит закладывать в методику журналистской работы возможность низкого уровня.

Однако это вовсе не значит, что концепция в принципе «неисправима». Собирая материал, газетчик может столкнуться с фактами, которые «не лезут» в его концепцию, мешают ей, портят ее стройность и отлаженность, нарушают ее внутреннюю логику. Отказаться от них, не принимать во внимание, испугаться их и всеми силами охранять первозданность своей концепции — значит проиграть, перечеркнуть все выигрыши, полученные от предварительных размышлений.

Нет, я не сторонник того, чтобы сдаваться в плен собственной концепции, превратив ее в нечто, сделанное из нержавеющей стали. Концепция должна учитывать любой материал, мешающий и не мешающий, должна учитывать ж и з н ь, становясь от этого только богаче, правдивее и убедительнее. «…Необходимо брать не отдельные факты, — писал В. И. Ленин, — а в с ю с о в о к у п н о с т ь относящихся к рассматриваемому вопросу фактов, б е з е д и н о г о исключения, ибо иначе неизбежно возникнет подозрение, и вполне законное подозрение, в том, что факты выбраны или подобраны произвольно, что вместо объективной связи и взаимосвязи исторических явлений в их целом преподносится «субъективная» стряпня для оправдания, может быть, грязного дела».

Так давайте присядем перед дорогой и поговорим подробней о «мешающих деталях» (термин введен в практику журналистов Анатолием Аграновским). Сделать это надо сейчас, не откладывая, иначе будет поздно. Когда мы доберемся до технологии сбора материала, нам уже не придется делить факты на «лезущие» и «не лезущие» в концепцию, поскольку способы получения и тех и других едины.

Обращусь к примеру. Несколько лет назад в «Комсомольской правде» родилась рубрика «Социальный портрет». Она исходила из физиологических очерков и очерков нравов, созданных в свое время Г. Успенским, В. Короленко, И. Буниным, но с привнесением науки в виде последних данных социологии. Чего мы хотели? Добиться максимума достоверности и убедительности и на базе реальных героев нарисовать синтетические образы-портреты современников.

Задача была не из легких. Сегодня я вижу, что дело не вполне удалось и рубрику «Социальный портрет» следует называть, скорее, «Квазисоциальный», хотя в то время очерки моих товарищей по перу и мой очерк о шофере, опубликованные газетой, вызвали повышенный интерес у читателей, благожелательность критики и почти восторженный прием у коллег. Но речь не об этом.

Мне пришлось основательно готовиться к командировке. Создавая концепцию, я перечитал немало специальной литературы, побеседовал с разными людьми и познакомился с данными социологических исследований. В частности, у меня вышло, что современный шофер-профессионал (не любитель) представляет собой мужчину в возрасте тридцати лет, имеющего семилетнее образование, второй шоферский класс, пятилетний стаж вождения машины, наезд не менее тридцати тысяч километров, заработок сто тридцать рублей в месяц (цифры приведены по данным на 1965 год, ныне они, естественно, изменились) и т. д. Подход, таким образом, был среднестатистический, а к результату надо было стремиться индивидуальному, не лишенному типизации, — ничего себе задачка!

Приехав в Саратов (а почему бы не в Смоленск? Но если бы в Смоленск, не миновать вопроса: а почему не в Саратов?), я обосновался с работником ГАИ у моста через Волгу, по которому шел нескончаемый поток грузовых машин, и стал ловить своего высчитанного героя. Конечно, мы образовали пробку, и не одну, нам пришлось выслушать массовые благодарности шоферов, постигая жизнь в ее первооснове, но в конце концов герой был найден, причем максимально приближенный к заданному. Михаил Федорович Пирогов (один из 4,5 миллиона мужчин-шоферов; между прочим, женщин-шоферов было тогда всего 24 тысячи), 35 лет от роду, водитель бензовоза, имел семилетку за плечами, первый водительский класс, 19 лет шоферского стажа, 35 тысяч наезженных километров, 130 рублей месячного заработка и т. д. Разумеется, никакой живой человек не может уместиться в «среднестатистическом», и у меня были с моим героем существенные потери. Увы, ничего не поделаешь, но уж совпадения на фоне потерь были особенно ценными, их следовало беречь для будущего очерка как зеницу ока.

И вот какая история произошла с одним из ценных совпадений — со 130-рублевым заработком. Однажды я пришел к Пироговым, чтобы заняться арифметикой, — впрочем, лучше процитирую для большей точности очерк:

«В воскресенье сижу дома у Пироговых, в комнате, в которой почему-то преобладает красный цвет. Стол накрыт красной бархатной скатертью, такое же покрывало на телевизоре «Рубин», три красных ковра над тремя кроватями, и даже на дочери красного цвета платье, и Витька щеголяет в ярко-бордовом костюме.

Мы рассчитываем бюджет семьи. Михаил Федорович дает исходные данные и предлагает такую систему подсчета: «Давайте, — говорит он, — прикинем все траты за минувший год, а что останется — и есть еда». Я догадываюсь, что так, вероятно, они и живут, в основном экономя, если уж приходится экономить, на пище. Именно поэтому есть в доме и швейная машина, и холодильник, и телевизор, и радиоприемник, и ковры на стенах.

Итак, что было куплено Пироговыми в минувшем году?

Телевизор взят в рассрочку. Один ковер. Пальто жене и костюм хозяину. Одежда детям. Четыре новых стула. Какие еще были траты? За Витькин детсад, затем годовая квартплата (сюда входит газ, электричество, отопление, — живут Пироговы хотя и в одной комнате, но «со всеми удобствами»). Потом вспоминаем, что дочь Нина ходит в музыкальную школу, учится на скрипке, — это еще сколько-то рублей. На культурные расходы — кино и клуб — Пирогов отпускает довольно круглую сумму. Затем, после некоторых пререканий с женой Марией Никаноровной, он добавляет к этим деньгам еще стоимость спиртного — по пол-литра каждое воскресенье. (Она всплескивает руками, увидев итоговую цифру, да и сам Пирогов такой не ожидал.) Наконец мы получаем общую сумму расходов. На питание остается 900 рублей в год. В месяц — 75. В сутки — 2 рубля 50 копеек. На семью, состоящую из четырех человек?!

— Неудобно получается, — говорит Пирогов и вдруг неожиданно предлагает: — Знаете что, давайте вычеркнем ковер и пол-литра! Это даст нам дополнительные деньги…»

Ну вот, мы на пороге «мешающей детали», сейчас она «вылезет» и испортит мне среднестатистическую картину, уведет в сторону от типизации, и я потеряю столь дорогое мне совпадение. И если так будет дальше, от моего социального портрета останется банальный очерк нравов. Как быть, что делать?

«Вычеркивать я решительно отказываюсь, но в душе у меня зарождается некоторое подозрение. Пока хозяйка хлопочет с обедом (я был случайным гостем, но между тем мы ели щи с мясом, а на второе жаркое), я с пристрастием допрашиваю Михаила Федоровича, нет ли у него или у его жены дополнительных приработков. Ни по виду самого Пирогова, ни по виду его красивой и дородной жены, ни тем более ребятишек никак не подумаешь, что они ограничивают себя в пище. С другой стороны, Мария Никаноровна сказала, что картошку и овощи они закупают на год вперед в деревне, у них во дворе погреб: «Как-никак, а мы с машиной!» Но все же есть приработки или их нет?

— Ладно, не для печати, — говорит Пирогов, железной рукой кладя вето на мою дальнейшую писанину в блокноте. — Мой средний заработок в месяц на сороковку больше.

«Что же вы мне голову морочите!» — чуть было не воскликнул я. Действительно, на следующий день мне дали в автоколонне официальную справку о заработке шоферов, и против фамилии Пирогова М. Ф. стояла другая цифра. Он не смутился. «Вы с меня, — сказал он, — хотите писать лицо всех шоферов страны. Но все ли так зарабатывают? Мне прибедняться нечего, я живу открыто, и семья питается так, что перед соседями по квартире не стыдно. Но есть ребята, которые получают меньше. Так вот, — закончил он решительным тоном, — или берите другого шофера, или вычеркивайте ковер с водкой!» Теперь я приведу официальные данные. Из 97 шоферов, работающих в одном отряде с Пироговым, заработки распределяются таким образом, что, если действительно не прибедняться, можно сказать: деньги у шоферов есть. Водители тем не менее убеждены: за рабочий день, за семь часов, хороших денег не заработаешь».

Спрашивается, в чем дело? Почему такое противоречие со среднестатистическими заработками шоферов? А фокус, оказывается, в том, что…

«Однажды Михаил Федорович сказал жене: «Буду приходить домой вовремя, буду меньше получать. Выбирай!» Ответа не последовало. С тех пор Пирогов в середине каждого месяца прикидывал: какой будет заработок? Если меньше того, на который рассчитывал, он задерживался на работе дольше, делал лишние рейсы, или брал прицеп, или просил включить его в график на воскресенье. Фактически он сидел за двумя, а то и за тремя баранками. Считайте: собственно машина — раз, прицеп — два и полторы-две смены в сутки — три. Это очень трудно…»

Еще бы! Мне стало понятно, почему Пирогову некогда учиться, почему у него постоянные скандалы с Марией Никаноровной, почему он так ревностно следит за техническим состоянием машины, своей кормилицы, и отчаянно ругает легкомысленного сменщика, действительно зарабатывающего пресловутые «среднестатистические», и хитрит с начальством, а начальство — с ним, ведь сверхурочные законом запрещены, но обе стороны, будучи «счастливыми», часов «не замечали» и т. д.

Сделаем вывод. Хорошо ли, что очеркист не испугался «мешающей детали», не отсек ее и не выбросил вместе с ковром и поллитровкой, хотя она и грозила спутать одну из запрограммированных мыслей? Да, хорошо. А мысль, не бог весть какая, была: поскольку шоферы зарабатывают мало, их безусловную любовь к профессии надо объяснять вовсе не меркантильными соображениями, а тем, что машина, возможно, дает ощущение физической свободы, относительную самостоятельность, скорость передвижения, общение с дорогой, смену впечатлений. Так что же? «Мешающая деталь» поломала эту маленькую составную общей концепции, разрушила ее? Ничуть. Скорее, подтвердила, укрепила и даже углубила. Зарабатывая не 130, а 170—200 рублей в месяц, шоферы тратили столько сил и трудились с такой нагрузкой, что давно бы бросили шоферское дело, если бы держались только за деньги. Стало быть, не отвергнув «мешающей детали», мы с ее помощью проникли в суть профессии поглубже, узнали много скрытых подробностей, окунулись в густой человеческий быт.

Убежден, верную концепцию никакие «мешающие детали» не в силах поколебать, и потому не нужно от них отказываться. Более того, если концепция верна, никакие детали не могут ей быть «мешающими». Ну а если реальная действительность все же ломает наше предвидение, то грош ему цена, такому предвидению, туда ему и дорога. А. Аграновский, размышляя о «мешающих деталях», однажды вспомнил слова Шерлока Холмса: «Побочные обстоятельства бывают иногда так же красноречивы, как муха в молоке». В нашем журналистском деле очень важно определить, где «молоко», а где «красноречивая муха», и ни при каких случаях, жертвуя молоком, не выбрасывать вместе с ним красноречивых мух.

Только нельзя обманывать читателя, нельзя вводить его в заблуждение. Чем быть п р е д в з я т ы м, лучше быть п о с л е в з я т ы м. В. Г. Белинский в свое время писал: «Часто путешественники вредят себе и своим книгам дурною замашкою видеть в той или иной стране не то, что в ней есть, но то, что они заранее, еще у себя дома, решились в ней видеть, вследствие односторонних убеждений, закоренелых предрассудков или каких-нибудь внешних целей и корыстных расчетов. Нет ничего хуже кривых и косых взглядов; нет ничего несноснее искаженных фактов. А факты можно искажать и не выдумывая лжи… стоит только обратить внимание преимущественно на те факты, которые подтверждают заранее составленное мнение, закрывая глаза на те, которые противоречат этому мнению».

Итак, квинтэссенция: в тему нельзя врываться, в нее надо входить медленно и р а з м ы ш л я я; в итоге размышлений должна создаваться к о н ц е п ц и я — мыслительная модель будущего произведения, свободная от предвзятости; предвзятость — п л е н для журналиста, концепция — его с в о б о д а; если концепция, повторю, верна, для нее не существует «мешающих деталей», если ошибочна — все детали для нее «мешающие». Вспомните Пушкина:

Промчалось много, много дней

С тех пор, как юная Татьяна

И с ней Онегин в смутном сне

Явилися впервые мне —

И даль свободного романа

Я сквозь магический кристалл

Еще не ясно различал.

Переведем на наш профессиональный язык: тема, впервые явившаяся журналисту, не мешает и не должна мешать его с в о б о д н о м у роману, даль которого газетчик хоть и различает, но пока еще н е я с н о. Однако да здравствует главное — концепция, тот самый м а г и ч е с к и й к р и с т а л л, с помощью которого и через который можно разглядеть любые дали документального повествования.

Прошу заметить, что наш разговор о концепциях, предвзятости и «мешающих деталях» ведется отнюдь не во имя демонстрации гибкости ума или способности виртуозно жонглировать терминами. Разговор этот должен обнажить перед молодыми журналистами м е т о д работы современного газетчика и с у т ь метода, заключенную в такой объективности, которая освобождена от предвзятости, этой родной сестры конъюнктурщины, но не освобождена от трезвого, реалистичного и принципиального подхода к явлениям действительности.


Угол зрения. Мы много говорили о том, к а к выходить на тему, о т к у д а ее брать, но пока еще не касались наиважнейшего вопроса, без ответа на который нечего и думать о сборе материала: к а к а я имеется в виду тема? Любая ли? Ну, понятно: актуальная, ведь мы газетчики. Понятно: значительная по проблематике, на то мы и публицисты, а публицистика по мелководью не плавает. Понятно: острая и, как минимум, имеющая свежий поворот.

А вот достаточно ли всем понятно, что тема, избираемая журналистом, должна быть максимально приближена к его личности, соответствовать его знаниям, находиться в кругу его интересов и симпатий? Впрочем, что значит «должна»? Быть может, это вовсе не обязательно? Тем более что опытные журналисты, хорошо владеющие техникой, умеют «прикрывать» и свою антипатию к теме, и даже отсутствие собственных знаний по конкретной проблеме.

Иными словами: я «за» или «против» многотемья; «за» или «против» узкой специализации? Что дает, с моей точки зрения, бо́льшую эффективность: широта тематического охвата, но при выраженном дилетантизме журналиста, или узость тематики, но сопряженная с истинной глубиной?

Спор этот старый, хотя, казалось бы, чего тут ломать копья? Идеально было бы при широте охвата да обеспечивать рекордную глубину. Однако как достичь такого идеала? Вот тут-то и проходит водораздел между спорщиками: одни считают, что ближайший путь к идеалу лежит через узкую специализацию, другие отдают предпочтение широкой дороге многотемья.

Моя позиция сложнее, постараюсь со временем ее изложить, но одно для меня бесспорно: в основе любого творчества должны лежать фундаментальные знания. Мгновенной озаренности, как и гениального наития, хватает ненадолго, а чтобы целую жизнь прожить, да еще журналистскую, из сплошной суеты состоящую, из бесконечных заданий сотканную, из миллиарда строк сложенную, — какая тут, к черту, озаренность! Работать надо из года в год, изо дня в день, из часа в час! Теперь-то я могу наконец заявить в полный голос, что, ратуя за создание концепций, я ратовал прежде всего за фундаментальность знаний журналиста, как раз и выраженных в этих концепциях, за информированность, за основательность жизненного и социального опыта. В конце концов, — поставим вопрос и так, — что первично в нашем деле: личностные качества, которые позволяют заниматься журналистикой, или занятия журналистикой, которые дают возможность накопить необходимые качества? У меня нет сомнений: только личность, непременно личность и еще раз личность, она первична, а уж потом, пожалуйста, копите недостающие качества! Нельзя построить второй этаж, пропустив первый.

Прерву на этом повествование, отложив на время тезис о необходимости фундаментальных знаний, и обращусь к опыту известных журналистов «Комсомольской правды», попробую разобраться, «кто» из них «кто».

Василий Песков. Наверное, я посчитал бы его узким специалистом «по природе», если бы публикации на эту тему не имели такого нравственного воздействия на читателя. Кроме того, я не знал бы тогда, «к чему» отнести знаменитую серию публицистических материалов Пескова (написанных в соавторстве с Б. Стрельниковым) «По Америке», и его яркие репортажи о полетах в космос, и острейшую статью, посвященную хозяйственной проблеме, развитию рыбного промысла в стране, и автобиографический очерк «Я помню…», повествующий о военных годах. Можно долго перечислять темы, которых коснулся в своем творчестве «узкий специалист» В. Песков, демонстрируя завидное разнообразие.

В таком случае, быть может, избрать критерием качество публикаций? Но кто возьмет на себя роль оценщика? Читатель? Хорошо. И вот, представим себе, «Окна в природу», наиболее популярные у читателя, выходят на первое место, что вроде бы позволяет нам отнести автора к числу «узких специалистов». Но, во-первых, никто читательского опроса по этому поводу не проводил, это всего лишь наше допущение. Во-вторых, известно, что популярность журналиста иногда объясняют не столько качеством, сколько количеством его выступлений в газете. Если так, то «Окна в природу», публикуемые со строгой периодичностью, «забьют» прочие материалы Пескова, оттеснят качество как критерий на второй план, и надежность нашего вывода об «узости» журналиста будет ничтожной. (В «Известиях», я слышал, по данным читательского опроса наиболее популярной однажды оказалась мною уважаемая Татьяна Николаевна Тэсс, но злые языки утверждали, что читатели просто путают «ТАСС» и «ТЭСС».) Так, спрашивается, «узкий» или «широкий» специалист В. Песков? Ответ уже на кончике языка, но не будем торопить себя с выводами.

Ярослав Голованов. Я бы сделал науку его «узкой» профессией, тем более что и по должности он — научный обозреватель. Но куда девать в таком случае знаменитую публицистическую статью Голованова «Халтура»? И громкое, филигранно отточенное выступление в «Комсомольской правде», связанное с именем фигуриста Горшкова? И публицистический очерк о председателе колхоза? И «открытое письмо» министру путей сообщения, в котором поднимаются вопросы сервиса на железной дороге? Однако не могу отрицать и того, что наука — «конек» Я. Голованова, что в ней он как рыба в воде.

Иван Зюзюкин. Я бы считал его «узким специалистом» по школьному воспитанию, по школам вообще и педагогам в частности — тому многочисленные подтверждения в виде очерков, опубликованных, например, под рубрикой «Люди, я расту!». Но что делать с материалом «Стратонавты», который, кстати, логичнее «отдать» Голованову? И с прекрасной документальной повестью «На минном поле», опубликованной некоторое время назад в «Комсомолке»?

Инна Руденко. «Жена», «Женщины», «Просто правда», «Он и она» — тут уж, казалось бы, нет никаких сомнений: «специалист» по так называемой морально-нравственной теме. И вдруг — но вдруг ли? — философский материал о преподавании литературы в школе, «экономический очерк» о строителе Злобине и его бригадном подряде, очерк об актере, исполнявшем роль Корчагина в телевизионном фильме, очерк об Алле Пугачевой, потом о Юрии Власове, — «не счесть алмазов»!

Я нарочно начал с тех журналистов, кто даже в редакции имеет амплуа «узких специалистов», но если мы их так просто «развенчали», что говорить о Капитолине Кожевниковой, о Николае Боднаруке, о Татьяне Агафоновой, о Лидии Графовой, о Викторе Липатове, которые в «узких» никогда не ходили и «всеядность» которых просто поразительна! Да и я, грешным делом, ухитрился выступать в газете на темы моральные, нравственные, хозяйственные, связанные с воспитанием, научные, исторические, экономические, социальные, имеющие отношение к преступности — какой страшный разброс! Плохо это? Хорошо? И о чем свидетельствует?

Не отрицаю: есть в журналистике и «однотемники». В «Известиях», например, Юрий Феофанов, который специализировался на юридической тематике, в «Советском спорте» — Станислав Токарев, в «Комсомольской правде» — Юрий Шакутин, сельская тема. Порывшись в памяти, каждый из нас может добавить еще несколько фамилий. Но не следует обольщаться: даже «чистые однотемники» лишь до тех пор могут называться «чистыми», пока не заняты ч е л о в е к о в е д е н и е м, пока не раскрывают проблемы через людей и их отношения, пока не воздействуют на эмоции и чувства читателей. «Узкая специализация» Ольги Чайковской по юридической тематике не мешает ей быть журналистом весьма широкого профиля. Спортивные репортажи Павла Михалева в «Комсомолке» несли нравственный заряд, который не снился авторам иных очерков на морально-нравственные темы, а сегодня, с легкостью волшебной перейдя со спортивных рельсов на международные, этот журналист прекрасно пишет о политике, закладывая в свои репортажи и статьи все тот же нравственный запал. «Чистый деревенщик» Георгий Радов был публицистом высокого ранга, демонстрирующим очень широкие интересы; такие же слова можно сказать в адрес еще одного «деревенщика» — Юрия Черниченко.

Кажется, пришла пора подводить итог.

1. Что характерно для творчества перечисленных выше журналистов? Как ни парадоксально прозвучит мое утверждение, но — «узкая специализация» каждого! Хотим мы или не хотим, а Песков все же «специалист по природе», Голованов — «по науке», Зюзюкин — «по школе», Черниченко — «по сельскому хозяйству», а я, например, — «по преступности» и т. д. Но «узкая специализация» никому не мешает браться за самые разные темы, больше того — помогает! Почему? Потому что и Песков, и Голованов, и Зюзюкин, и Черниченко, и все остальные, обладая фундаментальными знаниями в какой-то одной области, не замкнулись в ней, во-первых, и получили у г о л з р е н и я на прочие темы, во-вторых. О чем бы ни писал Песков, в его материалах «сидит» забота обо всем живом и неживом, что нас окружает, мы постоянно чувствуем у него этот рефрен. Какой бы темы ни касался Голованов, он подходит к ней как научный обозреватель — не только по методологии, но и по сути. Потому что сумма знаний журналиста — это его точка отсчета, это плацдарм, с которого он ведет наступление на самые разные темы, это фундамент под здание, которое он строит.

Разве мы против такой «специализации»? Думаю, против той, что заковывает журналиста в латы одной темы, являясь одновременно и фундаментом, и зданием, да еще без окон и дверей, без доступа свежего воздуха. Потому что газетчик рано или поздно, но начинает задыхаться, у него появляется, как говорят врачи, резистентность — привыкаемость к лекарству, а в данном случае — к теме, он перестает ощущать ее, начинает повторяться, переходит на штамп и в подходе, и в исполнении, скучнеет и даже тупеет, теряет способность рождать новые мысли, приводить новые доводы и резоны — короче говоря, вырабатывается.

В самом деле, если журналист написал достойный материал, способный разбудить общественную мысль, значит, он снабдил его достаточно убедительным набором аргументов. А где взять новые аргументы, если, не повторяясь, писать на ту же тему через неделю или месяц? Психологически мы так устроены, что, однажды выступив с е р ь е з н о, исчерпываем себя на весьма солидный срок. Читатель, как правило, этого не понимает и, откликаясь на наше выступление, забрасывает нас все новыми и новыми фактами, шлет и шлет «аналогичные случаи», и все это впустую, напрасно, совершенно бесперспективно — по крайней мере, в нашем исполнении, разве что для какого-нибудь «обзора писем». Как же не посочувствовать бедным «однотемникам», которые не день, не месяц и не год трудятся на отработанном пару! Мысли на деревьях не растут, вот и приходится бесконечно повторяться и цитировать себя, тиражируя прежние выступления.

А писать-то как раз надо так, чтобы повторение исключалось! Если журналист чувствует, что вслед за одним материалом он тут же готов сесть за второй на ту же тему, это значит, что он в первом не выложился — и пусть не обманывается: это было слабое его выступление. Один известный поэт, рассказывают, вошел однажды в бильярдную Дома литераторов, взял кий, помелил его и гордо произнес, прежде чем ударить по шару: «Написал о любви. Закрыл тему!» Мы, журналисты, как бы иронически ни отнеслись к словам поэта, — можем так или не можем, вопрос другой, — должны стремиться к созданию таких материалов, которые «закрывали» бы тему. По крайней мере, для нас самих. По крайней мере, на какой-то срок.

2. Нет, я не могу быть против «специализации», как не могу быть против лета, если за ним следует осень, за которой придет зима, а за зимою весна, — но я умер бы от тоски, приговори меня кто к пожизненному лету!

Людям, занимающимся умственным трудом, не зря рекомендуют для отдыха труд физический. Спортсмены чередуют ритм тренировочного бега, чтобы уйти от монотонности и не потерять интерес к тренировке. Даже не знаю, какие еще требуются аналогии в доказательство того, что журналист должен менять тематику своих выступлений. Вспомним хотя бы о том, что свежий взгляд на проблему может обеспечить взрыв идей; в большинстве своем они, возможно, будут пустые, но после просеивания вдруг останется какая-то «мыслишка» — она, право же, стоит десяти традиционных, родившихся в головах унылых специалистов. Разумеется, я не призываю к невежеству, якобы облегчающему открытия, а говорю лишь о том, что фундаментальные знания журналиста в какой-то одной области дают ключ к неординарному пониманию проблем, связанных с другими областями. Так, врачи, занимающиеся трансплантацией внутренних органов, приглашают для консультации и даже соавторства не коллег, а инженеров, ничего не смыслящих в медицине, но зато разбирающихся в устройстве насоса, в котором, в свою очередь, ничего не понимают врачи, знающие устройство сердца.

Иными словами: «узкая специализация» необходима журналисту не для того, чтобы стать «однотемником», а для того, чтобы с ее помощью, как с помощью бура, проникать в глубины новых тем, имея при этом собственный «угол зрения».

3. В этом смысле «печально я гляжу» на выпускников журналистских отделений и факультетов. Они, конечно, не безнадежны, но сколько лишних трудностей им придется преодолеть в сравнении с теми, кто приходит в журналистику «со стороны», имея диплом врача, инженера, физика, юриста и т. д.! А еще лучше не диплом, а практику, дающую вкупе с дипломом те самые фундаментальные знания, о которых мы говорили. «Чистым» журналистам, увы, приходится специализироваться на ходу, уже работая в газете, а это сопряжено с целым рядом специфических трудностей: разнообразием заданий, при которых просто некогда «остановиться и оглянуться», текучкой, непониманием со стороны руководства и т. п.

Если бы в каждой газете молодым журналистам предоставляли время на выявление симпатий к темам, а потом год-полтора на глубокое изучение проблемы, на «узкую специализацию», это был бы самый короткий путь к получению журналиста широкого профиля. Практика показывает, что таким путем прошли многие известные публицисты нашего времени. Любой газетчик, если он того хочет, может приблизиться к идеалу, во всяком случае качественно измениться в лучшую сторону. За счет чего? За счет расширения тематики на основе «узкой специализации». Полагаю, этим диалектическим выводом мы и закончим разговор о круге тем и эффективности журналистского труда.

Что дальше? Не пора ли наконец закрывать чемодан и реально приниматься за воплощение замысла? Тема есть, сумма мыслей — с нами, адрес — на конверте письма… Неужто опять какая-то задержка? Что же на сей раз? Пустяк: надо решить, стоит или не стоит ехать в командировку по данному конкретному делу.


Добро и зло. Напомню: в свое время, работая с письмом Сергея Т., мы отложили до создания концепции вопрос о том, нуждается ли автор письма в конкретной помощи журналиста. Пришел момент ответить. Собственно говоря, ради чего следует ехать в командировку? Только ради того, чтобы набрать детали и получить подтверждение концепции? Стоит ли «овчинка выделки»? Казалось бы, запирайся в любом редакционном кабинете или у себя дома, вчитайся еще раз в письмо Сергея — и пиши! Получится, возможно, умный, насыщенный мыслями острый материал, который назовут в редакции «безадресным», потому что Сергей так и останется «Сергеем Т.», а город, в котором он живет, будет назван «городом Н.», но дело очерк сделает: «разбудит» читателя и внесет свою лепту в формирование общественного мнения. Зачем в таком случае «закрывать чемодан», тем более что и автор письма, вероятно, не желает раскрывать инкогнито?

Типичный вопрос-провокация, ибо ответ на него у нас давно заготовлен и угадывается: надо ехать в командировку! И не автору письма решать за нас этот вопрос. Журналист, и только журналист, вправе принимать решение: искать или не искать анонимщика, ехать или не ехать к человеку, укрывшемуся за какой-нибудь буквой алфавита. Но бывает, что инкогнито не прозрачное, все «концы» спрятаны в воду, тогда ситуация безвыходная: подняв руки вверх, газетчик остается дома. Другое дело — вопрос, связанный с обнародованием: приехав и найдя анонимщика, журналист обязан учесть мотивы его инкогнито, его желание или нежелание получать «известность» и в случае категорического отказа автора письма гарантировать ему написание того же «безадресного» материала.

Почему так? Да потому, что в обязанности журналиста, кроме прочего, входит делание конкретного добра, причем независимо от того, будет или не будет написан материал, будет или не будет он опубликован. Довольно часто авторы писем скрывают себя, не очень хорошо понимая механизм нашей работы и ошибочно полагая, что, если приехал корреспондент, жди теперь каждый номер газеты. Стало быть, тем более журналист обязан за них решать вопрос о конкретной помощи или о наказании зла.

Человеку п л о х о, так плохо, что он пишет в редакцию, и, даже пусть он укрылся за буквой «Т», сам факт обращения в газету есть призыв о помощи. Можем ли мы оставаться равнодушными? Можем ли не протянуть ему руку, имея возможность ее протянуть?

Кроме того, что мы — журналисты, мы еще самые обыкновенные люди, и нам должно быть свойственно умение совершать нормальные человеческие поступки. Когда кричат «караул!», мы так же обязаны кидаться на помощь, как наш сосед по лестничной клетке, работающий слесарем или старшим научным сотрудником. Больше того, в зависимости от способности творить добрые дела мы либо состоимся как журналисты, либо не состоимся. Фиаско человеческое по законам высшей справедливости должно сопровождаться провалом профессиональным, — жаль, действительность иногда делает исключения из этого мудрого правила.

Вернемся к письму Сергея Т. Оно наполнено отчаянием, безысходностью — крик души семнадцатилетнего юноши. Учтем излишнюю аффектацию, свойственную возрасту, и гиперболизацию негативной стороны дела — так выглядит картина с нашей точки зрения, а для Сергея она истинна, следовательно чревата последствиями. Юноша на краю беды.

Ехать! — другого решения быть не может. Чем помочь и как, надо придумывать на месте. Вовсе не исключено, что одного толкового разговора с родителями подростка окажется достаточно, чтобы они оставили сына в покое. Или, возможно, наше официальное обращение к председателю исполкома, который, судя по письму, уже вмешивался в дело, но «не с той стороны», приведет к тому, что напряжение вокруг имени Сергея будет снято. Разумеется, при этом нельзя забывать о наших профессиональных обязанностях, поскольку вопрос о написании то ли адресного, то ли безадресного материала остается открытым.

Я знаю многих журналистов, которые заслужили всеобщую признательность именно принесением конкретного добра. Покойная Ф. Вигдорова, мне кажется, в какой-то степени даже пожертвовала своим публицистическим даром во имя блага конкретных людей, столько времени, сил и таланта она отдавала, добиваясь одним жилья, другим лечения, третьим мира в семье, четвертым перевода из института в институт, а в общем и целом — торжества справедливости. О. Чайковская, прекрасно, но редко пишущая в «Литературной газете», буквальным образом открыла двери своего дома всем униженным и оскорбленным. А. Борщаговский, Л. Графова, Г. Медынский — сколько их, бескорыстных служителей добра! Сейчас, когда я пишу эти строки, в кабинете «Алого паруса» живет мальчишка, его подобрали на улице молодые сотрудники «Комсомольской правды», привели в редакцию, накормили, напоили, а потом невзначай простудили, и мальчишка на третий день дал температуру, теперь все бегают, устраивая его в больницу, и вопрос о том, будет или не будет в конечном итоге газетный материал о мальчишке, никого пока не волнует.

Я говорил однажды, что журналисты должны жить по принципу «Все на продажу!», то есть все должно идти в дело, в очерк, на газетную полосу. И сейчас не отказываюсь от этого принципа, потому что он не только не исключает, а, скорее, предполагает конкретное добро. «Все на продажу» и «рабочее состояние» — это наши профессиональные стимулы, наша профессиональная основа, но должна быть и есть еще человеческая, которая зовется совестью, и без нее мы как профессионалы можем превратиться в роботов, в «Каисс», играющих в шахматы, в «киберов», сочиняющих тексты.

Делать конкретное добро мы так же обязаны, как врач врачевать, кидаться на помощь раненому человеку, даже не находясь на службе и работая в данный момент дома над докторской диссертацией. «Оставление без помощи нуждающегося в ней человека гражданином, обладающим специальными знаниями, карается…» — далее следует статья Уголовного кодекса. Мы, журналисты, хотя и не имеем, как имеют врачи, «собственной» статьи в кодексе, мало чем отличаемся в этом смысле от медицинских работников. И вовсе не только в силу общих принципов гуманности, вовсе не потому, что любой человек должен быть «хорошим», «отзывчивым», «добрым», хотя все это имеет к нам, журналистам, самое непосредственное отношение. Помимо общих мотивов требование делать конкретное добро диктуется нам мотивами профессиональными: гражданской позицией, без которой не может обойтись человек, носящий звание журналиста, стремлением к социальной справедливости. Одним умом журналист не сможет быть журналистом, представителем клана, который справедливо полагают в народе «последней инстанцией», а потому и жалуются в газету, когда исчерпаны на местах все официальные возможности. Одних умственных способностей, повторяю, журналисту мало: ему необходимо еще осознание своей почетной и ответственной миссии в обществе.

Помогать формированию общественного мнения? Будить у читателя мысль? Это, уважаемые товарищи, зависит еще от того, к т о формирует и будит, от того, к а к и е мы — искренние или фальшивые, циничные или прямодушные, с чистой совестью или замаранной, добрые или добренькие, непримиримые или идущие на компромисс, и способны ли мы сами совершать поступки, к совершению которых призываем.

Мы не в детском саду и не в школе, где иногда приукрашивают профессии, имея благое намерение от них не отпугнуть. В нашем деле отпугивать даже важнее, чем привлекать. И я, ведя профессиональный разговор, скажу так: какие бы поступки и качества нам ни приписывала молва (как худые, так и положительные), мы все равно т а к и е, как мы пишем, а пишем мы так, к а к и е м ы е с т ь, и читатель это прекрасно видит, чувствует, знает, улавливает, угадывает по нашим словам, оборотам и интонациям, какими бы ухищрениями мы ни пользовались, пытаясь прикрыть нашу с у т ь: в глазах читателя нас создает и нас разоблачает наше собственное творчество. Больше того, только оно-то и остается после нашего ухода. Конечно, возможны случаи блистательной мистификации личности автора, но это всего лишь означает, что либо автор всю свою сознательную жизнь стремился быть таким, каким выглядел его образ в мнении читателей, либо творчество его, наподобие скульптора, постоянно лепило и его характер, и его поступки, чтобы в конце концов он соответствовал тому, что защищал своим творчеством. Читатель всегда точно знает, каково наше истинное отношение к жизни, даже если мы, желая скрыть его, провозгласим иное.

И он либо верит нам, либо не верит.

Он либо берет нас с собой в разведку, либо не берет.

Он либо идет с нами в разведку, либо не идет.

В этом смысле очень важна атмосфера в газете, которую мы представляем. Заблуждается тот, кто думает, что журналиста уже ничто не воспитывает, не развивает и не тормозит в развитии не только в профессиональном, а именно в человеческом плане. Атмосфера доброты, принципиальности, понимания, демократизма, сочувствия, товарищеской заботы, исключающая злобность, зависть, наушничество, мелочность и беспринципность, делает нас такими, какими мы должны быть, если хотим достойно выполнить нашу святую миссию.

Итак, решая вопрос о том, ехать или не ехать в командировку по чьему-либо письму, мы, по сути дела, прикасаемся к существеннейшей проблеме журналистики: что на первом месте для нас — выступление в газете или достижение конкретного добра? Добра, за которым следует видеть борьбу за социальную справедливость в широком смысле слова, утверждение норм социалистической нравственности и морали каждым нашим действием и поступком, при этом иногда даже без публикации материала. Так вот, должны ли мы поступаться достижением конкретного добра во имя написания статьи в газету или написанием статьи — во имя достижения конкретного добра?

Полагаю, такая постановка вопроса в некотором роде некорректна. Помню, в «Комсомольской правде» однажды была затеяна на газетной полосе дискуссия: если тонут одновременно физик и рабочий, а у читателя есть возможность спасти только одного, кого надо спасать? Посыпались письма, мнения разделились, нашлись доводы и за ученого, и за рабочего, а потом вдруг кто-то сообразил, что сама постановка вопроса безнравственна. Так не будем повторять той же ошибки. Пожарник должен тушить пожары, хирург — резать, а журналист — писать, и если кто-то из вышеперечисленных не выполнит своих обязанностей, нет смысла в его профессиональном существовании, поскольку все «сгорит» к богу в рай. Но, с другой стороны, каждый из них не может не совершать добрые поступки сверх всяких профессиональных «норм» и требований, а потому пожарник выносит из горящего дома не только девочку, но и ее любимую кошку, рискуя жизнью; врач оперирует в самолете или в подъезде дома, хотя по «нормам» мог бы этого не делать; а журналист несется за тридевять земель, чтобы помочь семнадцатилетнему юноше по имени Сережа, не размышляя о том, что важнее — глобальное выступление в газете на тему о взаимоотношениях родителей и детей по поводу ранней любви или душевный покой одного Сергея. Короче говоря, не надо ставить в очередь заботы профессиональные и заботы общечеловеческие. Одни вытекают из других, и что в нашем деле первично, а что вторично, не подлежит обсуждению. Уж коли мы, как говорится, втянулись в «дискуссию», для нас не должно быть иного решения, как спасать одновременно и физика, и рабочего, хоть душа вон.

Прерву на время повествование, чтобы рассказать историю, однажды случившуюся со мной.

Это было в 1956 году. Я работал тогда адвокатом, но уже немного пописывал, и вот журнал «Пионер» отправил меня в командировку в Саратов. Остановился я в гостинице, если не ошибаюсь, «Волна» (или «Волга»?), материал собирал на каком-то заводе и через несколько дней приготовился в обратный путь. Билет на поезд у меня был в кармане, машина заказана к определенному часу, оставалось оформить гостиничные документы. Но там, у окошечка администратора, вдруг случилось неожиданное знакомство, сыгравшее значительную роль в моей уже размеренной в тот период жизни, и, я полагаю, не только в моей.

«Как жаль, что вы рано уезжаете! — что-то в этом роде сказала администраторша Марта Ивановна, я почему-то запомнил имя этой славной женщины с белыми крашеными волосами, вавилонской башней стоявшими на голове. — Я очень хотела, чтобы вы помогли одному человеку». — «Какому?» — вероятно, спросил я, потому что Марта Ивановна выдвинула из-за своей спины мальчика лет десяти — двенадцати. Я плохо видел его через овальное окно. Густые каштановые кудри, худенькая мордашка, возможно, печальные глаза, они просто обязаны были быть печальными: Борис, так звали подростка, был круглым сиротой, инвалидом второй группы (что-то с почками, то ли болезнь какая-то, то ли отбили), а жил под Саратовом в доме для престарелых. Так получилось, что он, по выражению Марты Ивановны, приблудился к гостинице. Его жалели. Когда один раз в месяц, как на побывку, он приходил к Марте Ивановне, весь обслуживающий персонал гостиницы его подкармливал, подшивал, подстирывал, старался как-то пригреть, а на дорогу он получал подарки. На меня это обстоятельство произвело, помню, самое тяжкое впечатление: гостиница, которую я и, вероятно, все в ней живущие воспринимали как дом казенный и чужой, была для ребенка единственным источником тепла. В пятиминутной беседе с Мартой Ивановной выяснилось, кроме того, что попытки устроить Бориса в обычный детский дом были напрасны: детей-инвалидов туда не брали. Ко мне, стало быть, одна просьба: помогите устроить! За весь разговор Борис не проронил ни единого слова, только смотрел на меня, «столичного корреспондента», как смотрят верующие на икону.

Ладно. У подъезда уже стояла вызванная машина, до поезда было минут двадцать. Что делать? Увы, я не сдал железнодорожный билет, не задержался на сутки в Саратове и не пошел по начальству. Я был молод, жизнь казалась простой и прозрачной, в памяти была тишина, и потому я попросил у Марты Ивановны листочек бумаги, изобразил на нем адрес «Пионера», собственную фамилию и сказал Борису: «Писать умеешь? Напиши мне все, как есть, а мы в Москве что-нибудь придумаем». И уехал.

Может, неделю я помнил о нем, может, месяц, а потом закрутился в делах и вчистую о Борисе забыл, признаюсь в этом откровенно, как ни горько признание. Возможно, все последующее было искуплением моего греха.

Как-то в юридической консультации, где я дежурил, раздался телефонный звонок. Сотрудница «Пионера» Джана Манучарова попросила меня «немедленно» приехать в редакцию. Зачем? «Приезжайте, узнаете». В то время журнал находился на шестом этаже старого здания комбината «Правда», в тихом закутке, который я быстро прошел, обнаружив все комнаты пустыми. Зато в кабинете главного редактора была толпа. Встав на цыпочки, я увидел в кресле Натальи Владимировны Ильиной, за ее редакторским столом, «моего» Бориса. Он ел. Разорванная руками французская булка, печенье, конфеты, молоко. Сотрудники, это были в основном женщины, молча стояли вокруг, смотрели. Они уже знали, что Борис пешком пришел из Саратова. Он решил не разводить бухгалтерию, не писать какие-то письма, у него был в руках адрес, и он пошел к «дяде Валерию Аграновскому». Характер не позволил ему бесплатно пользоваться попутным транспортом или зайцем ехать на поезде, и он три месяца пешком шел в Москву из Саратова.

Неделю, пока его устраивали в детский дом, он был нарасхват, по очереди ночевал у разных сотрудниц журнала. Мне удалось получить его только раз, к моей исстрадавшейся маме дважды вызывали «неотложку», он бередил ее старые раны, она очень плакала, расставаясь с Борисом. Спокойный, рассудительный, ничуть не сентиментальный, как ни странно — воспитанный, обладающий природным тактом и спартанской неприхотливостью, Борис был к тому же самостоятельным мужчиной, отказывался от денег и пирожных и только в одной страсти не умел себя сдерживать: в страсти фотографировать. Хотя аппарата у него не было, все медяки и серебро он тратил не на троллейбус и метро или мороженое, а на проявители, закрепители, какие-то фиксажи и фотобумагу, пешком преодолевая московские расстояния. С немалым трудом Наталье Владимировне Ильиной удалось устроить его в Калининградский детский дом, говорят, вполне приличный. По странному стечению обстоятельств профилирующим предметом была в нем фотография. Вроде — сошлось.

Кто-то должен был отвезти его в Калининград. Я не мог: именно в те дни сел в большой судебный процесс. Не с руки было и сотрудникам «Пионера». Кому-то пришло в голову срочно связаться с московским детприемником: мол, надо сдать туда Бориса, и его «централизованно», со специальным сопровождающим отправят к месту назначения. Так и сделали, предварительно созвонившись с начальником приемника. В пятницу, этот день я прекрасно запомнил, вся редакция провожала Бориса. Он был причесан, умыт, одет во все новое, а за плечами у него был рюкзачок, в котором лежала новенькая «Смена» с полным набором проявителей и закрепителей. Мы сели в редакционную машину, последняя стадия «операции» все же была доверена мне, и поехали на Даниловский вал, 22; адрес нам дали.

Кажется, я затянул рассказ, ведь главное впереди, но из того, что мною рассказано, я тоже не могу ничего выбросить.

Мы приехали и остановились у высокой монастырской стены. Ее верх был опутан колючей проволокой. Я нажал кнопку звонка. Приоткрылся «глазок», на нас посмотрели «оттуда», и вслед за этим отворилась массивная, кованная железом дверь. Человек в полувоенной одежде и в фуражке с зеленым околышем пропустил нас внутрь. Я очутился в одной комнате, Борис в соседней, мы могли общаться через овальное окно, почти такое, как в администраторской гостиницы «Волна». Потом Бориса куда-то увели, я сдал его вещи и документы. Минут через двадцать он вновь появился в соседней комнате, почему-то стриженный наголо. Его шея сразу стала тонкой и длинной, а плечи острыми. Мне сказали: «Прощайтесь». Я протянул ему в окошечко руку, Борис взял ее в свои и долго держал. Нет, он не плакал, но очень пристально смотрел мне в глаза. Я спросил дежурного, как скоро будет отправка. Дежурный, зевнув, ответил: «Всякое бывает, и через день, и через месяц, как наберут группу в одном направлении, так и повезут». Тогда я решил поговорить с начальником приемника, чтобы как-то ускорить дело. Мне разрешили войти во двор и объяснили, что начальника я найду на втором этаже административного корпуса. Кажется, его фамилия была Серов.

Я вошел во внутренний дворик. Это был настоящий монастырский двор, но мне показались странно знакомыми и зарешеченные полукруглые окна монастырского здания, и купол с облезлой позолотой, и чахлый скверик, огороженный очень низким заборчиком, и серые дорожки для прогулок. Я постоял, что-то шевеля в своей памяти, однако, так и не сумев расшевелить, пошел к Серову. На первом этаже административного корпуса я увидел длинный коридор, а налево и направо были двери. Остановившись в самом начале, я почему-то подумал, что третья дверь направо будет фотолаборатория. Потом я сделал несколько шагов, поднял голову и, как во сне, увидел надпись: «Фотолаборатория». И только тут я сообразил, что был здесь однажды, очень давно, и у меня сразу закололо сердце.

В ночь на первое сентября 1937 года меня, семилетнего, и моего брата Анатолия, который был старше на восемь лет, привезли в этот дом и здесь поселили. Я ничего не понимал, мне просто нравилось ехать по ночной Москве на быстрой машине, прижимая к груди первый в моей жизни портфельчик с пеналом, ластиком и тетрадками в косую линейку, хотя отнюдь не школа ждала меня впереди, по крайней мере не та школа, куда должны были утром идти все мои сверстники. Когда мы приехали, в комнате с табличкой «Фотолаборатория» меня снимали в фас и в профиль, а на шее моей висела дощечка с именем, отчеством и фамилией. Так же смешно я прокатывал пальцами сначала по черной краске, а потом по глянцевой бумаге, это называлось почему-то «играть на пианино», и я играл с удовольствием. Помню, Анатолия вскоре увели, я остался с «дядей Мишей», и мне захотелось есть. Дядя Миша принес кусок белого хлеба с маслом и вареное яйцо. И возможно, бесследно для воспоминаний прошла бы та первая ночь для меня, если бы он не стукнул яйцом по моему лбу. Дядя шутил, но удар как бы вернул меня к жестокой реальности, я страшно испугался, и закричал и бился в истерике, и даже сейчас ощущаю тот страх, он все еще сидит во мне, взрослом.

Все это я вспомнил, стоя в начале длинного коридора административного здания. Круто развернувшись, я пошел назад, не допуская возражений со стороны дежурного, решительно забрал у него Бориса, стриженного наголо, вещи и документы, сел в редакционную машину и поехал в «Пионер». Там удивились нашему явлению, но не понять меня не могли. Еще трое суток Борис прожил в Москве, вопросов не задавал, был тих и подавлен, а потом кто-то из сотрудниц журнала, кажется все та же Джана Манучарова, выписала себе командировку и повезла Бориса поездом через Ригу в Калининград.

Собственно, на этом первая часть моего рассказа кончается. Добавлю только, что, когда мы с братом спустя какое-то время уходили, отпущенные, из этого дома, было раннее утро, пошли первые трамваи и лил проливной дождь. Анатолий накрыл меня с головой своим пиджаком, чтобы я не промок и не простудился, и как я попал в детприемник ночью, не зная куда, так и ушел из него, не видя откуда. А потом, прожив более двух десятков лет, я никогда не спрашивал брата об этом доме, и он никогда не испытывал меня своими воспоминаниями; вероятно, мы щадили друг друга.

Теперь начинается то, во имя чего все это было рассказано. Через несколько дней, заручившись официальным поручением «Литературной газеты», я пришел в детприемник. Там жил не тот контингент, нежели в мое время: мы были «чесэиэрами», то есть членами семей изменников родины, а сейчас жили правонарушители, не достигшие восемнадцати лет, «путешественники» и «бегуны», удравшие из дома по разным причинам, рано повзрослевшие девочки, задержанные или подобранные на московских вокзалах, а то и просто отставшие от пап и мам «паиньки», потерявшиеся на улицах или в магазинной суете. Они находились в приемнике «до выяснения», а когда устанавливали, кто они и откуда, их с сопровождающим-экспедитором отправляли либо в колонию, либо в спецшколу, либо домой, официальный термин — «выдавали» родителям. Впрочем, я мог бы сказать о них и короче, без подобной классификации: в приемнике жили д е т и, можно добавить, ни в чем не виноватые, хотя бы потому, что они — дети, несколько сот душ в возрасте от четырех до восемнадцати лет; у многих их них было прошлое, о котором им следовало забыть, и будущее, о котором нам, взрослым, следовало помнить.

Меня приняли в высшей степени настороженно. Повели в «отделения», сформированные по возрастам. Я шел в сопровождении майора Серова, а перед нами рысцой бежал немолодой надзиратель с огромной связкой ключей, я не сразу узнал в нем — о господи! — дядю Мишу, ему оставался год до пенсии. Когда я сказал ему «дядя Миша», он удивился и пустыми глазами посмотрел на меня: он был в моей памяти, я в его — нет. Дядя Миша отпирал и запирал все этажи и двери, через которые мы проходили; еще я заметил, что, пробегая мимо решеток, которые были на окнах, он машинальным движением руки проверял, не подпилены ли прутья.

Дети сидели в комнатах на стульях, стоящих вдоль стен буквой «П», руки держали на коленях. Мы входили, они тут же вскакивали и на «здравствуйте», произносимое Серовым, набирали воздух в легкие и делали паузу, примерно равную той, которая отпускалась солдатам на первомайском параде, прежде чем одним духом произнести: «Здравия желаем, товарищ!..» и т. д. Но тут они коротко рявкали: «Здра!» Во «втором» отделении, которое когда-то было моим, и теперь содержался мой возраст: семилетки. У них вышло по-утиному: «Здря!» — «Что-то неважно у вас получается, — недовольно сказал Серов. — А ну-ка, еще раз: здравствуйте, ребятки!» Снова пауза. Глубокий вздох. Выпученные глаза: «Здр-р-ра-а-а!» — совсем другое дело. Уходя, я попрощался с детьми, и, к моему изумлению, вся группа поднялась, глубоко и печально вздохнула и в пятьдесят разинутых ртов по складам заорала: «Счастливого пути!» Затем опять вздохнула и, не дожидаясь моего «спасибо», заученно крикнула: «По-жа-луй-ста!» С разрешения Серова я вернулся от двери и спросил: «А как вы живете, дети?» К явному удовольствию начальника, они дружно ответили, печально глядя, однако, не на меня, а на майора: «Хо-ро-шо!» Была середина дня, их вскоре построили и — «смирно, шагом арш!» — повели в столовую.

Я вспомнил: нас поднимали в семь утра и сонных, только что разбуженных — смирно, шагом арш! — тоже строем вели из спальни в групповую: надевать штаны. Оттуда в уборную — шагом арш! — строем и строго по графику: пять раз в день, хочешь не хочешь, иди, отдельно не пустят. Потом — смирно, шагом арш! — мыться. И так с утра до вечера: в затылок друг другу.

И прежде было, и теперь: недетская тишина в заведении, тяжелая, больничная. Нет даже легкого шума, который артисты называют «гургуром». И потрясающая, даже не свойственная детям дисциплина. У окна стоять — нельзя. Ногу на ногу положить — нельзя. В ужин дали селедку, весь вечер пить хочется, но пить — нельзя. И спрашивать, почему нельзя, тоже нельзя. Никаких занятий, ни уроков по школьной программе, весь день сидение буквой «П», руки на коленях: один читает вслух, мы как раз вошли с Серовым, «Белую березу» Бубеннова, остальные слушают. Вдруг открылась дверь, вошла надзирательница: «Кто хочет мыть туалет?» Лес рук: «Я! Я! Я!» — «Потрясающая тяга к трудолюбию!» — говорит мне Серов. Потом «мое» отделение повели на прогулку, они проходили мимо дяди Миши, и он, считая ребят, как и нас когда-то, шутя бил тяжелой рукой по затылкам: «Первый! Второй! Третий!..» Ровно столько времени, сколько мы прожили с Анатолием в этом холодном доме, я ни разу не видел своего брата: на прогулки нас нарочно водили в разные часы.

Если этот смеется, а тот плачет, у этого зачес кверху, а у того книзу, считается: непорядок. В приемнике единые требования для всех: никаких индивидуальных проявлений, внутренних или внешних различий. Прибыл новичок, его сразу «под машинку»: такие, «голые», ни по возрасту, ни по характеру, ни даже по полу — не отличимы. Приводят их в баню: «Чего не раздеваетесь, скоты, стесняться вздумали?!» — и никаких возражений. По этой причине, наверное, и в мое время, и теперь мальчишек в баню водили раз в месяц надзиратели-женщины, а девочек — надзиратели-мужчины. И система наказаний осталась прежняя. Если стулья в отделениях стоят не по линеечке, можно по команде раз тридцать или сорок поднять детей с места и посадить вновь. Единожды в квартал нам показывали в подвале монастыря, оборудованном под клуб, кино, теперь это делали чаще — два раза в месяц, но, как и нас, за любую провинность не просто оставляли без фильма, а вместе с отделением вели в зрительный зал и на все время сеанса ставили спиной к экрану. Так я «слушал», на всю жизнь запомнив только звуковой ряд, «Джульбарс» и «Рваные башмаки». Теперь поворачивали спиной к «Весне» и «Солдатской балладе». А вот о «макаронине» я не знал, при мне «макаронины» не было: так называется удар ребром ладони по шее. За нарушение режима еще полагался карцер: от трех до пяти дней на койке без одеяла и подушки, в полном одиночестве, с тарелкой супа и куском хлеба. Побеги из приемника исключались, охрана была даже внутренняя. За последние три месяца, предшествующие моему приходу, — два покушения на самоубийство.

Стоял, повторяю, 1956-й, уже прошел XX съезд партии, а двадцати лет с тридцать седьмого будто и не миновало. В кабинете Серова, на его рабочем столе, я увидел массивный письменный прибор, в состав которого входил чугунный бюст Сталина. Когда Серов садился в кресло, их головы, почти равные по величине, оказывались лицом друг к другу. Справа на стене, над головой майора, висели огромные часы в деревянном футляре с блестящим маятником, размером с апельсин. Ни бюста, ни часов, ни апельсина я не помню, потому что никогда не был в этом кабинете. Сказать, что часы исправно шли, но время стояло на месте, было бы тривиально, если б не было именно так.

Я написал статью, красной нитью которой была мысль о том, что только такое общество может считаться нравственным, в котором дети всегда чувствуют себя детьми, что бы вокруг них ни происходило. Статья называлась «Холодный дом». Помню ее начало: «Дважды судьба сводила меня с этим домом, не дай вам бог увидеться с ним хоть единожды…» Материал набрали, гранки и сейчас в моем архиве, но по понятным соображениям не напечатали. Однако вместе с тогдашним заместителем главного редактора «Литературной газеты» Валерием Алексеевичем Косолаповым мы поехали в Прокуратуру СССР, нас принял первый заместитель Генерального прокурора, если мне память не изменяет, Панкратов. Вскоре была создана комиссия, в состав которой вошли работники Прокуратуры, ЦК ВЛКСМ, Министерства просвещения, включили в комиссию и меня. Мы работали в приемнике целый месяц. Потом был суд: троих надзирателей и одного экспедитора приговорили к небольшим срокам наказания. Серову дали «строгача» по партийной линии. Наступило затишье.

Ровно через год я снова, на сей раз вооружившись поручением «Известий», отправился в детприемник. Стены карцера и решетки на окнах были окрашены в нежно-голубой цвет. В баню детей теперь водили однополые надзиратели. Вместо четырех осужденных пришли другие люди, меня познакомили с новой надзирательницей, которую дети уже успели прозвать «одиннадцатиметровкой»: когда она давала «макаронину», пострадавший отлетал от нее, считалось, на расстояние, равное футбольному пенальти. При мне, конечно, она никого не трогала, но я случайно увидел, как она подошла к губастому мальчишке лет восьми, чтобы сделать ему замечание, и, быть может, даже вполне невинное, а он привычно поднял руки и закрыл ими голову. Про этого губастика мне сказали, что он один опровергает все дурные мнения о приемнике: раз десять убегал из дома и, словно намагниченный, сам приходил на Даниловский вал, 22. Каждый раз его для острастки сажали на трое суток в карцер, потом переводили в «отделение» месяца на два, пока списывались с его родителями, если не ошибаюсь, в Тюмени и сколачивали группу в том направлении, затем с экспедитором отправляли домой, и через полгода он возвращался в приемник. Я отвел губастика в сторону, присел перед ним на корточки, посмотрел ему в глаза и тихо спросил: «Здесь лучше, чем дома?» Он длинно и прерывисто вздохнул, тоже посмотрел мне в глаза и шепотом ответил: «Ага, здесь печенье дают». Я дописал первую статью, прибавив несколько новых абзацев, в том числе эпизод с губастиком, и начиналась она уже так: «Трижды судьба сводила меня с этим домом, не дай вам бог увидеться с ним хоть единожды…» По уже знакомой причине статью не напечатали, но нам вновь удалось создать комиссию.

Я далеко ушел от Бориса и скоро вернусь к нему, хотя возвращение будет безрадостным, так что уж лучше оттянуть этот момент.

На Даниловском валу меня ждали примерно так, как в продовольственном магазине — контрольную закупку: со страхом и неприязнью. Однажды вся комиссия попала на праздник песни, который проходил в подвале-клубе. Хор строем вывели на сцену, их было человек пятьдесят, стриженных, как один, под «нулевку», Серов шепнул мне хвастливо, что ни в одной школе я не найду такой массовости. Они запели «Бухенвальдский набат»: «Люди мира, на секунду встаньте…» — это было совершенно невыносимое зрелище. Я вновь дописал статью. А потом, через два года, снова пришел в детприемник, уже по поручению журнала «Юность». И еще через полтора года. В конце концов статью напечатали. Через десять лет. Она прошла в «Комсомольской правде» 16 февраля 1966 года под названием «Конец холодного дома» и вполне могла бы начинаться словами: «Шесть раз судьба сводила меня с этим домом…»

Я все-таки их дожал.

Годом раньше мы с Анатолием похоронили маму. На ее имя шли от Бориса письма, в том числе пришло и последнее, у меня сохранившееся. Он давно вырос из детдомовского возраста, получил профессию фотографа и работал по оформлению витрин и залов калининградского универмага «Маяк». Борис писал моей маме, что дела его складываются прилично, вот только иногда побаливают почки, приходится полеживать в больнице, о детприемнике он и думать забыл, — это, вероятно, в ответ на мамин вопрос в одном из ее писем. Все время, писал Борис, уходит на работу и еще на славную девушку по имени Галя, ее выдвигают на заведование секцией, а фамилию ее писать нет смысла, тем более что продавщицы универмага зовут друг друга не по фамилиям, а по именам и отделам, в которых они работают, и звучит это забавно, почти как у Фенимора Купера: Джон Ястребиный коготь, Таня Мужская одежда, Вера Головные уборы, а вот его Галя — Хозяйственные товары, и мне приписка: приезжайте, дядя Валера, для вас тут найдется о чем писать.

Штат надзирателей к моменту публикации статьи уже был распущен и заменен «воспитателями». Майора Серова наконец сняли. Приемник был отдан в ведение Министерства просвещения, хотя работники МВД с него тоже глаз не спускали. Студенты педагогических вузов проходили теперь там практику. Карцеры позакрывали. Ввели нормальную систему обучения по школьной программе. Организовали труд: девочки шили на машинках, мальчишки делали ящики, малыши клеили конверты. Немного улучшилось питание детей, но не потому, что прибавили денег, а потому, что стали следить, чтобы меньше воровали. «Отделения» переименовали в «отряды». Не скажу, чтобы картина стала идеальной, что детприемник в результате этого косметического ремонта превратился в санаторий, но дело явно сдвинулось с места, сдвинулось к лучшему, да и я еще не поднял руки вверх.

В ноябре 1968 года в Свердловске, куда я был командирован «Комсомольской правдой», меня вдруг догнал первый инфаркт и на месяц уложил в местную больницу. Потом в сопровождении медбрата я отправился в Москву на долечивание. В купе поезда нам достался сосед, о котором Юрий Карлович Олеша, казалось, и написал в «Зависти», что по утрам он «пел в клозете»: примерно одного со мной возраста, физически очень сильный, высокий, с жестким бобриком на круглой, как шар, голове и кого-то чем-то напоминающий, то ли члена правительства времен первых пятилеток, то ли известного полярного летчика, фотографии которого печатались до войны в газетах, он был невероятно деятельным, выбегал из вагона на каждой станции, шумно распаковывал и вновь упаковывал кому-то или от кого-то подарки, напевал при этом и заразительно посмеивался. Он был директором то ли треста, то ли объединения в Свердловске, ехал в Москву выбивать какие-то лимиты, был абсолютно уверен, что выбьет, — можно было завидовать его неиссякаемому оптимизму. Говорил он без умолку и однажды спросил, кто я по специальности. Лежа почти не двигаясь на нижней полке, я сказал, что — журналист. Тогда сосед не без гордости заметил, что был лично знаком с одним крупным журналистом. Я спросил, с кем именно, и он ответил: с «самим» Аграновским! Когда в моем присутствии хорошо говорят об Аграновском, во мне мгновенно срабатывает комплекс младшего в семье, и потому я всегда, и теперь и прежде, отношу похвалу на счет отца или брата. Короче, я уточнил: с Анатолием? Сосед ответил: «Зачем? С Валерой!» Я смутился и пробормотал, что впервые вижу собеседника, но «Валера» — это я. Он страшно возбудился, схватил меня в могучие объятия, стал тискать и попытался зачем-то поднять с полки, мед-брат с трудом меня отстоял. Сосед требовал, чтобы я внимательней в него вгляделся, ведь мы вместе спали с ним, как он выразился, «на одних нарах», и только тогда, действительно вглядевшись, я сообразил: господи, да это же Вася Блюхер, сын легендарного командарма, и мы в самом деле подружились в том проклятом приемнике тридцать с лишним лет назад. Едва выписавшись из больницы, я, конечно, тут же отправился на Даниловский вал, 22, предварительно созвонившись с новой начальницей, которая называлась теперь директором. Меня встретила немолодая женщина с университетским ромбом на лацкане по-мужски скроенного пиджака. Ее, как я понял с первых же слов нашей беседы, более всего волновали причины, по которым дети оказывались безнадзорными. К концу разговора она вдруг спросила, может ли задать мне «личный» вопрос. Разумеется, сказал я. «Простите меня, пожалуйста, — начала она, — Фаня Аграновская имеет к вам какое-нибудь отношение?» — «Это моя покойная мама», — ответил я удивленно, ничего еще не понимая. Тогда она молча вынула из старого своего ридикюля блеклую фотографию, на которой неведомый мне любитель запечатлел двух молодых и красивых женщин. На фоне серой стены, вероятно, прогулочного дворика. В одинаковых полосатых одеждах. Одна была моей мамой, другая — собеседницей.

Круг замкнулся.

Еще несколько слов о печальной судьбе Бориса. Когда он перестал писать, я подождал немного и сделал официальный запрос в дирекцию универмага «Маяк». Но прежде чем мне ответили, пришло письмо от Галины. Девушка сообщала каким-то совершенно отстраненным текстом, лишенным эмоций, что Борис, оказавшись на операционном столе, прожил после резекции левой почки около недели. Его похоронили в Калининграде.

Сделаю паузу, мне тоже не просто дались эти строки.

В приемнике я больше не был. Душа не велит. Знаю только, что год или два назад его перевели куда-то в Подмосковье, а на месте «холодного дома» полным ходом идут реставрационные работы: началось восстановление Даниловского монастыря.

Может, оно к лучшему… Вот, собственно, и вся история; наверное, я рассказал ее не столь академично, как того требовали обстоятельства, но что поделаешь — рассказчик тоже человек.

Перейдем к выводам?

Представим себе, что «Конец холодного дома» так и не был бы напечатан, то есть профессионально, как журналист, я бы в данном случае не состоялся. Можно ли сказать, что, стремясь к наказанию конкретного зла и совершению конкретного добра, я действовал не как газетчик, а как «рядовой советский гражданин»? Прежде всего, не вижу ничего дурного в том, что мы действуем как «рядовые граждане», потому что это и необходимо, и прекрасно.

В холле «Комсомольской правды» на обелиске высечены имена шестнадцати журналистов «Комсомолки», погибших в Великую Отечественную войну с удостоверениями газеты, но как рядовые солдаты. Их смерть, жизнь и работа остаются для нас примером и в мирное время. Мы всегда обязаны помнить, что для журналистов никто не пишет «особых» законов, не придумывает «особой» морали. Мы должны и работать и жить, принимая решения и как газетчики, и как рядовые граждане. Такой подход к работе — основа основ журналистики; впрочем, вряд ли кто из нас воспринимает наше дело иначе.

Однако в сравнении с другими рядовыми гражданами мы, представители чрезвычайно острой профессии, несколько лучше вооружены: у нас всегда остается реальная возможность газетного вмешательства и разоблачения зла, которая висит над «заинтересованными» лицами и даже инстанциями дамокловым мечом. Зная это, а также зная, что это знают все «заинтересованные», мы получаем преимущество в виде более решительных и бескомпромиссных действий.

Провокация газетным выступлением — тоже оружие журналиста, тоже нормальная, с моей точки зрения, форма его активного вторжения в жизнь. Только пользоваться этим оружием следует осторожно, то есть профессионально. Категорически нельзя позволять «личному» перехлестывать через край и сводить с помощью газеты личные счеты. Надо всегда помнить, что мы работаем в редакции как представители и выразители общественного мнения, а потому нам следует постоянно ощущать свою ответственность перед читательскими массами. Сотрудники отдела писем, например, получив чью-то жалобу и проверив ее с помощью собкора «на месте», пересылают в соответствующую инстанцию, составив «сопроводиловку», в которой выражают свое отношение к факту, то есть, по сути дела, отношение редакции. Нет ни статьи, ни публикации, и между тем «меры приняты»! Что это, как не форменная провокация газетным выступлением? Возможно, слово «провокация» лучше заменить каким-то другим, например «угроза», но суть от этого не изменится. Очеркисты, по-моему, тоже могут писать «сопроводиловки», звонить по телефонам и лично ходить по инстанциям независимо от того, намерены или нет писать материал, — разумеется, с санкции руководителей газеты, от имени которой они действуют, или по крайней мере поставив руководство в известность. Впрочем, граница между провокацией написания статьи и ее реальным опубликованием столь подвижна, что даже это мое громогласное рассуждение на тему о некоторых наших профессиональных «секретах», окажись оно доступно потенциально «заинтересованным» лицам, вряд ли способно их успокоить.

Приведу короткий пример. Ко мне обратилась в Горьком, когда я собирал материал об ударничестве на заводе «Красное Сормово», некая Валя М., технический работник заводоуправления: помогите с жильем! Супруг Вали, Владимир, пошел работать монтажником на строительство Сормовской ТЭЦ по объявлению, напечатанному в «Горьковской правде»: всем семейным в течение трех лет гарантировали получение квартир. Но миновали три года, и уже четвертый на исходе — квартиры нет, как говорится в таких случаях, и «неизвестно». В один из дней я заехал на ТЭЦ, и, потрясенный моим визитом, начальник стройуправления выдал мне официальный документ: квартира М. будет дана в очередном квартале. Потом я вернулся в Москву, занялся своими обычными делами, но в рабочий кондуит записал: «Квартира М. обещана таким-то в первом квартале». Миновало время, и я позвонил из редакции начальнику стройуправления. Как понимаю, он там решил, что все забыто, и потому еще более, нежели в первый раз, был потрясен, услышав мой голос. Затем я подстраховал дело вторым звонком из редакции, но уже в горисполком, намекнув в разговоре, что история может приобрести «фельетонный характер». Через неделю мне официально сообщили из Горького, что квартиру М. дали. Ни слова благодарности от М. я, естественно, не получил, — они, может, и не знали о моих усилиях, — но, если учесть, что ни одно доброе дело не остается безнаказанным, я был рад хотя бы тому, что история не принесла мне неприятностей.

«Эпопея» семьи М., как и борьбы против «холодного дома», свидетельствует о том, что, если уж журналист берется за добро, должен относиться к нему не как к делу мимоходному и «междупрочному», а как к занятию, требующему усилий, последовательности, настойчивости и ума. Это не два пальца, поданные для пожатия встречному человеку, это вся рука, протянутая в помощь.

Возникает вопрос: а почему бы в самом деле не выступить в газете по поводу квартирных дел семьи Вали М., не воплотить угрозу публикации в реальность? Разве мало в этой истории типичного, назидательного и полезного для всех? Ответ мой таков: я бы, возможно, и выступил, будь у меня концепция, вникни я основательно в дело и разберись в деталях. Писать же, не ощутив в полной мере проблемы, неприлично. Как говорил Г. Фиш, «тут нельзя обойтись анафемой, тут нужен анализ». Но я был занят ударничеством на «Красном Сормове», а следом по графику шла работа над повестью «Остановите Малахова!» — короче говоря, как ни велик соблазн, разорваться невозможно. Значит ли это, что, не вмешавшись по каким-то причинам в попутное дело серьезно, журналист может вообще миновать его?

Перехожу к еще одному уроку «Холодного дома». Когда я упорно и настойчиво посещал его, «портя жизнь» сотрудникам и некоторым организациям, я совершенно не надеялся на публикацию, во всяком случае на скорую. Но понимал: увиденное мною и прочувствованное так или иначе осядет в памяти и рано или поздно реализуется, увидит свет. Это сознание грело меня и давало дополнительные силы. Гражданская война с «холодным домом» не теряла, таким образом, профессионального оттенка. Удалось же мне спустя шесть лет после опубликования в «Комсомольской правде» очерка «Семеро трудных» написать и напечатать документальную повесть на том же материале без единой дополнительной встречи с прежними героями! Но даже если бы ни строки т о г д а, ни строки п о с л е, если бы моя память так бы и умерла со мной, я не пожалел бы о силах, потраченных на борьбу с «холодным домом». Вся эпопея с ним закаляла и формировала мой образ мышления, оттачивала злость к людям, плохо относящимся к детям, развивала самосознание, накапливала ту боль, которая, возможно, прозвучала много позже в звуке сирены, описанной мною в «Малахове». И все же не о настойчивости журналиста я веду сейчас разговор, не о его упорстве, которые являются только с р е д с т в а м и для достижения цели, я говорю о самой ц е л и: делать конкретное добро.

Закончу официальной справкой, которую я взял у товарищей по газете. Она покажется, возможно, длинной, несколько сухой, но в ней квинтэссенция нашего разговора. Итак, за пять месяцев одного только года (с января по май включительно) в результате вмешательства журналистов «Комсомольской правды», без написания и публикации материалов, были приняты соответствующими инстанциями следующие меры:

трудоустроено — 78 человек,

объявлены поощрения — 13 гражданам,

восстановлено на работе — 26 человек,

восстановлено на учебе — 7 человек,

восстановлены стипендии — 12 людям,

сняты незаслуженные взыскания — с 6 человек,

возвращены из мест заключения — 7 человек,

вручены награды — 18 людям,

предоставлена жилплощадь — 77 семьям

(где-то здесь и мои М.),

поставлены на очередь по жилью — 39 семей,

оказана материальная помощь — 20 людям,

предоставлено мест в детсадах и яслях — 12 детям,

госпитализированы — 23 больных,

пересмотрен размер пенсий — 7 пенсионерам,

отправлены на принудлечение — 26 алкоголиков,

опротестовано решений народных судов и отменено постановлений органов прокуратуры — 101,

сняты с работы — 126 человек,

понижены в должности — 17 человек,

лишены производственных премий — 19 человек,

объявлено административных взысканий — 272 людям,

партийных взысканий — 36 членам партии,

комсомольских взысканий — 45 членам ВЛКСМ,

возбуждено уголовных дел — 81,

осуждены народными судами — 34 человека,

осуждены товарищескими судами — 16 человек,

отчислены с учебы — 15 человек,

лишены родительских прав — 8 отцов и матерей,

направлены в спец. ПТУ — 13 подростков.

Разумеется, все это не врачевание, это — фельдшеризм, который не трогает причин болезней, который лечит всего лишь внешние симптомы и проявления. Но если в фельдшере не заложен врач, то в каждом враче пусть присутствует добрый фельдшер! Человеку б о л ь н о, и хороши бы мы были, если бы позволили ему страдать, пока кто-то и где-то обнаружит источник заболевания, найдет кардинальный способ лечения и решит проблему глобально!

На этом закончим разговор о конкретном добре, и зле. Теперь можно в путь.


«При исполнении». Я кладу в чемодан книгу. Непременно беру с собой книгу. Какую? Нет, не просто для чтения, хотя и это неплохо. Для работы. Принцип подбора книг может быть разный: географически-познавательный, смысловой и даже психологический. Отправляешься, к примеру, на Дальний Восток, почему бы не взять с собой чеховский «Сахалин»? Едешь писать об ударничестве — и берешь томик В. И. Ленина со статьей «Как организовать соревнование?». Путь газетчика в колонию для несовершеннолетних, и в чемодан ложится «Трудная книга» Г. Медынского или Ф. Достоевский, «Записки из Мертвого дома». Командировка на БАМ, очень кстати будет «Мужество» В. Кетлинской. Едешь разбираться в остром конфликте или на какое-нибудь трудное дело, связанное с чьей-то безнравственностью или преступлением, что поможет тебе обрести холодное перо при горячих мыслях? Что даст душевное равновесие, когда ты работаешь «один на один», кто умерит твой пыл в изложении обстоятельств дела, подскажет верную тональность и в письме, и в поведении на месте? Мне лично — тургеневские «Записки охотника» или «Вечное безмолвие» Д. Лондона.

Журналист, собирающий материал, — это ищейка, идущая по следу. След может привести и к положительному материалу, и к негативному, не в том вопрос, а в том, что состояние газетчика всегда приподнятое, нервы напряжены, зрение обострено, слух насторожен, трата умственной и физической энергии повышенная, короче говоря — стресс. А. Шпеер, четверть века отдавший следственной работе, в документальной повести «Уголовное дело» прекрасно описывает это состояние. Следователь выезжает на место совершения преступления, положим, убийства: он едет в автобусе, прижав портфельчик к груди, ему наступают на ноги, толкают, поругивают, и никто не видит, что едет следователь. И вот дом, где случилось несчастье. Взволнованная толпа, с трудом сдерживаемая милиционером. Появляется человек с портфельчиком, прижатым к груди. Как, по каким приметам и признакам люди догадываются, что прибыл самый главный представитель власти? Следователь и слова никому не успел сказать, ни жеста не сделал, глазами не повел, а толпа мгновенно расступается, образуя коридор для прохода, и милиционер уже держит под козырек, и следователь принимает все это как должное, потому что находится «при исполнении служебных обязанностей».

С нами, журналистами, происходит нечто подобное. Час или сутки назад мы шли по коридору собственной редакции, никем не замечаемые, нас последними словами ругали на планерке, мы униженно одалживали друг у друга трешки, мы были такими, «как все». Но вот, оформив командировку, мы оказываемся в самолете, в поезде, в машине, и что-то меняется в нашей психологии, в голосе, в походке, во взгляде, и окружающие это прекрасно видят, а нам ничего не стоит властно одернуть любого хама, решительно вмешаться в уличный конфликт, потребовать в гостинице тишины, выступить на совещании в присутствии любого местного начальства, защитить женщину от хулигана, навести порядок на дискотеке, словно у нас, как у иностранцев, дипломатическая неприкосновенность.

Мы тоже находимся «при исполнении», что дает нам дополнительные силы и решительность, что превращает нас в «локомотивы», перед которыми опасно перебегать дорогу. Командировка газеты, лежащая в боковом кармане пиджака, как золотой червонец, гарантирована всем достоянием печатного органа. И конечно же не сами по себе мы становимся сильными, мы сильны газетой, которую представляем. Но и сколько дополнительной ответственности тяжелым грузом ложится на наши плечи! Мы не можем позволить себе в командировке ни одного глупого слова. Ни одного необдуманного поступка. Никаких фривольных или сомнительных знакомств. Ни вспышек злобы, ни вспышек радости. Постоянное ощущение взнузданности. Пришпоренности. Живем, как под стеклянным колпаком: возможностей — тысяча, но и простреливаемся с любой стороны!

Каким образом сбрасывать с себя лишнее напряжение?

Я достаю из чемодана томик стихов:

Как обещало, не обманывая,

Проникло солнце утром рано

Косою полосой шафрановою

От занавеси до дивана.

Оно покрыло жаркой охрою

Соседний лес, дома поселка,

Мою постель, подушку мокрую

И край стены за книжной полкой.

Я вспомнил, по какому поводу

Слегка увлажнена подушка…

…Теперь, кажется, можно с головой хоть в омут.

СБОР МАТЕРИАЛА

Поведение. Из человеческих качеств, свойственных журналистам как «обыкновенным людям», я безусловно сохранил бы на время сбора материала по крайней мере одно: п о р я д о ч н о с т ь. С некоторыми другими допускал бы трансформацию, зависимую от конкретной обстановки: какие-то преувеличивал, какие-то сдерживал, какие-то вовсе скрывал, а какие-то приобретал наново. Мы можем позволить себе быть хитрыми, глупыми, доверчивыми, подозрительными, мягкими, злыми, наивными, ехидными — любыми, если хотим вернуться домой не с пустым блокнотом.

Я бы сказал, что в этом смысле мы были бы похожи на актеров, входящих в роль по «системе Станиславского», если бы не одно пикантное соображение. Дело в том, что актерский талант — это прежде всего талант перевоплощения, который как бы независим от личных качеств исполнителя. Для того чтобы сыграть умного героя, актеру не обязательно быть интеллектуалом. В журналистике подобное невозможно. Нам никто не пишет текстов и не ставит мизансцен. Мы сами себе и режиссеры, и драматурги, и исполнители. И потому, собирая материал, все подчиняя этой цели, можем прикинуться кем угодно, оставаясь при этом истинно умными, принципиальными, честными, великодушными, стоящими на четких идейных и мировоззренческих позициях и во всех случаях жизни — порядочными. Именно эти качества, сочетаемые с любой временной маской, должны гарантировать окружающим чистоту наших помыслов, а нам самим возможность не заходить слишком далеко. Добавлю к сказанному, что журналист, какого бы ума и таланта он ни был, но действующий прямолинейно, обрекает себя на великие трудности, которые, увы, не всегда преодолимы.

Можно ли сделать отсюда вывод, что для достижения цели — сбора материала — «все средства хороши»? Нет, такого вывода делать не надо. Способность журналиста к перевоплощению только тогда хороша, когда он имеет дело непосредственно с источником сведений, — во-первых; совершенно не годится, когда он общается с людьми, никакого отношения к сведениям не имеющими, — во-вторых, и когда способность эта ограничена определенными рамками — в-третьих. Так, например, нам необходимо умерять наш апломб, какую бы роль мы ни играли, потому что мы действуем не только от своего имени, но и от имени газеты, — правда, при этом никогда не терять достоинства.

Со мной произошел однажды такой случай. Едва я перешел из «Литературки» на работу в «Комсомольскую правду», как вскоре отправился в командировку в один областной город. Прежде всего я решил явиться в горком комсомола, так как тема была непосредственно связана с деятельностью городской комсомольской организации. Если идти в горком, то к кому? Разумеется, к «первому». Пришел. Попросил секретаршу доложить. Она доложила и сказала: «Посидите». Я присел. Жду в приемной пять минут, десять, двадцать, даже интересно стало — заиграл апломб. Наконец через полчаса мне предложили войти. Не подавая руки секретарю горкома и еле сдерживая волнение, я сказал: «Мне ничего от вас не нужно, визит мой предполагался как визит вежливости. Но я обескуражен вашим приемом, а потому заявляю, что иду жаловаться первому секретарю обкома!» И, развернувшись, сразу направился в обком, благо он находился в том же здании. Пришел. Попросил секретаршу доложить. Она доложила и сказала: «Посидите, пожалуйста». И я просидел в приемной у «первого» сорок минут! Убежден, что секретарь горкома предвосхитил мой приход. И правильно сделал. Отличный урок на всю жизнь! Конечно, мы, командированные, — люди занятые, ведущие счет времени, но и наши хозяева тоже не бездельники, этого нельзя забывать.

У журналиста не должно быть никаких престижных требований, он вполне может обойтись без люкса в гостинице, без стула в президиуме, без «особого» места в машине, без подобострастия в глазах окружающих, без «пропустить!», «немедленно выполнить!», «предоставить!» и т. д. Конечно, нельзя ронять марку нашей «фирмы», но и возносить ее ни к чему. Возможно, я говорю банальные вещи, и кое-кто заметит, что это АБС журналистики, — но таблицу умножения мы тоже знаем, однако нужно еще уметь ею пользоваться.

Если бы кто-нибудь подсчитал, сколько рекламаций на поведение журналистов ежегодно приходит в газеты! Сколько из-за этого срывается публикаций! Сколько гибнет прекрасных замыслов, верных тем и беспроигрышных фактов! Сколько добра остается несделанным и сколько зла — ненаказанным! Говоря о поведении журналиста в командировке, я преследую, таким образом, и сугубо «меркантильную» цель, потому что наше ровное, скромное, достойное, трезвое поведение — гарантия не только успешного сбора материала, но и его нормального прохождения на газетную полосу. Если нам удалось повести себя в командировке так и если нам н е м е ш а ю т работать — это уже помощь, а если п о м о г а ю т — считайте, за нас работают!


Тактика и стратегия. Общую задачу, то есть стратегическую, мы решаем, думаю, в зависимости от привезенной концепции: она помогает очертить круг лиц, с которыми надо встретиться, и сумму сведений, которые необходимо получить. Что же касается очередности встреч и методов получения сведений, то эта задача — тактическая, а тактику диктует журналисту конкретная обстановка.

Приведу пример. Мне пришлось собирать материал для очерка под названием «Извините!», впоследствии опубликованного в «Комсомольской правде».

Ф а к т был такой. Некий М-ский, главный врач санэпидстанции небольшого подмосковного города, имел постоянные трения с городским начальством, а в итоге был уволен с работы. За что? За то, что принципиально отказывался принимать объекты, построенные с нарушением санитарных норм.

К о н ц е п ц и я (в сжатом виде). На людях типа М-ского, подчиняющихся только закону, не умеющих «входить в положение» и решительно говорящих лицам, требующим от них покорности и смирения, непробиваемое «извините!», держится в стране порядок, хотя эти люди и неудобны для окружающих.

С т р а т е г и ч е с к а я з а д а ч а. Подтвердить концепцию суммой конкретных сведений, для чего: встретиться с теми, кому М-ский «мешал жить»; выяснить, почему они шли на нарушение законов, чем руководствовались и какими располагают доводами; осмотреть объекты, введенные в строй вопреки позиции М-ского, опросить людей, живущих в домах, принятых без подписи М-ского; выяснить мотивы, которыми руководствовался М-ский, ведя борьбу за законность; проверить и уточнить эти мотивы у родственников и друзей М-ского, а также узнать, легко ли, трудно ли жилось ему в быту; добыть доказательства неправомерной деятельности городского начальства, то есть незаконные акты о приемке объектов, и т. д.

Т а к т и ч е с к а я з а д а ч а. Начать с подробного разговора с М-ским; затем познакомиться с документами, находящимися в его распоряжении; потом явиться в горисполком к главному архитектору, у которого должны храниться все акты, и внимательно их просмотреть; обойти два-три жилых дома и поговорить с жильцами; затем повторить обход с участием городского начальства и М-ского, с непременным заходом в те же квартиры и т. д., определяя методы и способы получения сведений в каждом конкретном случае.

И вот, представьте, у городского архитектора я натыкаюсь на акт о приемке 70-квартирного дома, в котором стоит поддельная подпись главного врача санэпидстанции; во всяком случае, М-ский категорически утверждает, что как член приемочной государственной комиссии этого акта никогда не подписывал, сколько его ни заставляли. Документ «убийственный». Вместе с архитектором, держа под мышкой всю толстую папку, куда был вшит акт, немедленно отправляюсь к председателю горисполкома. Так и так, говорю, полюбуйтесь и решайте, что будем делать. Председатель исполкома смотрит на документ, потом на часы и отвечает, что время уже позднее: давайте, мол, завтра утром соберем совещание и разберемся детально. Возражений с моей стороны нет. На моих глазах папка препровождается в сейф, и я ухожу со спокойной совестью.

Утром следующего дня все «заинтересованные» в сборе, они сидят в кабинете председателя исполкома и ждут меня. Начинается совещание. Председатель достает из сейфа папку, передает мне и предлагает высказаться. Я говорю о том, что, к сожалению, еще имеются факты прямого нарушения закона, даже преступления… и с этими словами листаю папку, дабы продемонстрировать поддельный акт. Слева направо листаю, справа налево — акта нет! Поворачиваюсь к председателю исполкома и спрашиваю: «Простите, а где акт?» — «Какой?» — спокойно говорит он, глядя на меня невозмутимым взором. «Да тот, — отвечаю, — который мы вчера с вами смотрели здесь же, в кабинете, в присутствии архитектора!» — «Когда смотрели? — спокойно говорит председатель и поворачивается к главному архитектору: — Разве мы что-нибудь вчера смотрели?» Архитектор недоуменно пожимает плечами: «Вы что-то путаете, товарищ корреспондент».

Участники совещания делают общее движение, как в театре при открытии занавеса. У меня темнеет в глазах и появляется единственное желание: тихо отойти в угол кабинета, зарядить автомат и оттуда — несколькими короткими очередями. Но я беру себя в руки. Стараюсь скрыть волнение, собираю в кейс бумаги, ранее выложенные на стол. Делаю это медленно, чтобы собраться с мыслями. В кабинете стоит торжествующее молчание, все смотрят на меня. Я встаю. Искусственно улыбаюсь. Потом слышу свой собственный голос: «Вы плохо знаете нынешних журналистов, дорогие товарищи. Нет, не такие мы простаки. Еще вчера вечером я снял фотокопию с документа, она у меня в чемодане. Но делать здесь мне больше нечего!» — и обнаруживаю себя уже в дверях кабинета. «Да что вы, что вы! — кричит председатель. — Мы пошутили! Товарищ Аграновский, вот он, акт, пожалуйста!» Документ у меня в руках. И совещание продолжается…

Я чуть было не проиграл. Почему? Плохо продумал тактику. Мне бы хоть на секунду предположить, что возможно подобное, и я действительно снял бы фотокопию со злополучного акта.

Однако описанная ситуация влечет за собой еще один вывод. Тактический просчет журналиста не трагедия, как бы драматически ни выглядела картина. В конце концов обошелся бы я и без этого акта: доказательств неправомерной деятельности приемщиков зданий было предостаточно, поскольку поиск шел в правильном направлении. А вот просчет стратегический — гроб всему замыслу: и потеря всех доказательств, и невозможность докопаться до истины. Копаешь, копаешь, а вылезешь на поверхность — да куда же ты копал, дорогой товарищ стратег, в какую сторону?!


Методы. Из-под пера журналиста могут выходить два типа материалов: критические и положительные. Впрочем, деление это весьма условное, хотя бы потому, что положительные очерки нередко содержат элементы критики, критические — элементы позитивные, а с некоторого времени родилась формула: «критика положительным примером» в том смысле, что не стоит ругать собственную плохую жену, если с тем же эффектом можно похвалить хорошую у соседа. Я уж не говорю о том, что даже «чистая» критика не должна бить наотмашь, особенно в тех случаях, когда мы ищем причины негативных явлений, ставим проблему, рассматриваем ее со всех сторон.

И тем не менее, говоря о методах сбора материала, я каждый раз буду акцентировать внимание на том, какой материал имеется в виду: позитивный или негативный. На стратегической задаче это обстоятельство, возможно, почти не сказывается, но с тактикой журналиста и его поведением происходят некоторые метаморфозы.

Так, например, собирая материал с намерением «хвалить», мы, естественно, оказываемся в ситуации, при которой чувствуем себя желанными гостями тех, к кому являемся, а они становятся гостеприимными хозяевами. Подобная психология вносит коррективы в общие принципы нашего поведения. По-человечески теплея, мы позволяем себе расслабиться и расковаться: можем пойти в гости к герою, отобедать с вином, с кем-то пооткровенничать, — короче говоря, пожить по законам, не нами установленным; говоря так, я намекаю еще на специфику приемов, которые устраивают обычно в честь журналистов хозяева, независимо от их ранга и положения.

Однако при всем при этом нам не следует забывать, что и положительный материал не всем одинаково нравится, что и к позитивному герою может быть разное отношение, — ни в коем случае журналисту нельзя терять над собою контроль. «Доводим до вашего сведения, что ваш корреспондент такого-то числа во столько-то часов распивал с таким-то спиртные напитки…» — письмо подобного и, увы, традиционного содержания обычно приходит в редакцию раньше, чем журналист возвращается из командировки. И если факт подкреплен доказательствами, у корреспондента немедленно возникают разного рода сложности с опубликованием даже позитивного материала. Мы очень уязвимы, несмотря на кажущуюся защищенность, и потому, как слоны мышей, должны панически бояться ничтожнейшего подрыва нашей репутации, стало быть, не давать к этому поводов. Ведь самое обидное, что одновременно с нами становится уязвимым уже написанный и подготовленный к печати материал. Именно по этой причине лично я в поездках никогда и ни с кем не бражничаю, не братаюсь, не пью; вожу с собой тюбик с нитроглицерином, как охранную грамоту, и, если уж особенно наседают, демонстрирую нитроглицерин, со значением потирая сердце, — впечатляет!

Зато при сборе положительного материала решительным образом облегчается возможность участвовать в событиях, а не идти по их следам, писать изнутри, а не описывать снаружи. Сбывается извечная мечта журналиста: лично испытать, испробовать, увидеть, убедиться. Собираешь, положим, материал о работе водолаза, и тебе предоставляют возможность спуститься с героем на дно. Пишешь о пожарниках и терпеливо ждешь, когда у них будет реальное дело, на которое тебя непременно возьмут, да еще в настоящей каске и настоящем защитном костюме. Занимаешься со следователем, врачом, сталеваром, поваром, летчиком-испытателем, рыболовом и видишь их «в деле». Личное участие журналиста в событии в какой-то мере даже компенсирует недостатки его воображения. Во всяком случае, это куда плодотворней, нежели со сверхвоображением шагать за своим героем по уже опустевшему полю боя.

Мне рассказали, как однажды работникам чешского телевидения понадобилось снять небольшой документальный фильм о работе диспетчера шахты. Они приехали, наладили аппаратуру, установили свет, проверили экспозицию и начали снимать. Чувствуют, ничего не получается! Сидит диспетчер перед красивым пультом в белой сорочке, в черном костюме и при галстуке, весь из себя значительный и, к сожалению, неживой, хоть сворачивай съемку. И вдруг на пульте замигали аварийные лампочки, завыла сирена, заметались стрелки, — что случилось?! В шахте на путях пропала вагонетка с двумя шахтерами! Какой тут, к черту, фильм, если диспетчер головой отвечает за жизнь людей! В одно мгновение он сбросил с себя пиджак, свернул набок галстук, вспотел, стал орать в микрофоны, поднял на ноги поисковую группу, срывающимся голосом доложил руководству о пропаже — короче говоря, стал работать, а не позировать. И получился превосходный правдивый фильм. Все бы в этой истории было «мимо нас», если бы не одно существенное обстоятельство: вагонетку с двумя шахтерами «украли» телевизионщики, разумеется — не без согласия руководства.

Организовать событие, дабы увидеть героя в деле и полнее раскрыть его характер, задача для нас вполне реальная, если мы приехали «хвалить». Со спокойной душой мы раскрываем карты, рассчитывая на помощь и понимание хозяев. А если еще удается освободить их от подозрений, будто бы за легальной целью журналиста спрятана какая-то нелегальная, мы вообще можем чувствовать себя как на курорте.

Когда же речь идет о сборе негативного материала, дело значительно осложняется, — кому это не ясно? Мы оказываемся либо в состоянии войны, либо вооруженного нейтралитета, но всегда в полной боевой готовности, и то же происходит с нашими хозяевами и «героями», которых, как видите, я вынужден на этот раз взять в кавычки.

Рассмотрим несколько ситуаций, каждая из которых влечет за собой применение своего метода сбора материала.

С и т у а ц и я п е р в а я. Начну с примера. Как-то в редакцию пришло письмо из Закавказья, в котором рассказывалось о секретаре райкома комсомола — человеке, десять лет проработавшем на одном месте и в одной должности. Автор письма, кстати анонимный, приводил множество фактов, свидетельствующих о деградации секретаря: взятки, присвоение государственных средств, зазнайство, пьянки, разврат. Разумеется, при этом крахом шла союзная работа в районе, отчетность была «липовой», из тысячи состоящих на учете комсомольцев триста были «мертвыми душами» — давно выбыли, но сохранялись для вида, для «масштаба».

Ехать «в лоб» по такому письму опасно, я имею в виду — бессмысленно. Только заикнешься о цели приезда, как из района немедленно будут убраны или «предупреждены» люди, способные разоблачать секретаря, компрометирующие документы спрятаны или уничтожены, то есть помехи в сборе материала окажутся решающими.

Что делать? Ответ напрашивается сам собой: найти прикрытие, какую-то версию, с которой можно явиться в район, не вызывая лишних подозрений, — не лишние все же будут, — а затем относительно спокойно «выйти» на факты, сообщенные в письме. Подобным прикрытием может быть, к примеру, кампания с отчетами и выборами в комсомоле. Естественно ли выглядит желание корреспондента оказаться именно в том районе республики, где работает опытный, с десятилетним стажем, секретарь, чтобы написать о ходе кампании? Естественно. Логично ли будет, «наткнувшись» во время работы на «мертвые души», через них ввинтиться в главную тему? Логично. А пока журналист «наткнется», он успеет сориентироваться, наметить и закрепить на месте потенциальных обличителей секретаря, добыть какие-то документальные подтверждения его художеств и, возможно, даже найти автора анонимки. Затем, убедившись в справедливости обвинений, журналист может «поднять забрало», а в случае, если обвинения не подтвердятся, молча уехать домой, так и не раскрыв карт, чтобы никого не волновать и не тревожить.

Метод «с прикрытием» применим тогда, когда есть к тому серьезные основания, когда иначе мы рискуем вернуться в редакцию без материала — пустыми. «Крышу» следует придумывать заранее и с таким расчетом, чтобы она, с одной стороны, надежно закрывала главную цель приезда, а с другой — не препятствовала возможности ее достичь, больше того, облегчала выход на главную тему, да так естественно, чтобы окружающие не обижались на временную утайку от них основной задачи.

Здесь возникает щепетильный вопрос: как быть с вышестоящим руководством, в нашем примере — с обкомом комсомола? Миновать его и сразу являться на место, в район, пред светлые очи подозреваемого секретаря? Ну что ж, не исключаю этого варианта. Потому что обманывать руководителей мы не вправе, да и какие у нас для этого основания? — но и правду говорить раньше времени, прежде всяких проверок, тоже не хочется, дабы напрасно их не смущать. Но есть еще один выход из положения, который кажется мне предпочтительней: прийти в обком с визитом вежливости, весьма приблизительно очертить круг тем, которые могут интересовать журналиста в «свободной» поездке по области, и, уходя, оговорить возможность более обстоятельного разговора на обратном пути, что, кстати, непременно следует сделать, собрав материал о злополучном секретаре. Все были бы довольны, декорум — соблюден, обид — никаких.

С и т у а ц и я в т о р а я. В 1962 году, работая в «Экономической газете», я получил задание, продиктованное необычным обстоятельством: директор цементного завода на Украине запретил рабочим, служащим и инженерам своего предприятия читать один номер нашей газеты, при этом распорядился снять его со стенда, расположенного на территории завода, изъял из заводской библиотеки и даже из личной подписки нескольких своих подчиненных. По всей вероятности, в этом номере «Экономической газеты» описывалось нечто, что соответствовало обстановке на заводе и не должно было, по мнению директора, будоражить умы людей. Обо всем этом сообщалось опять-таки в анонимном письме, в котором, между прочим, еще говорилось, что рабочие дважды тайком вывешивали газету на стенд и дважды рассерженный директор приказывал ее срывать.

Случай в ту пору — беспрецедентный. У меня, как я понимал, не было особой перспективы описать его на страницах газеты, скажем, из-за нетипичности, но разобраться в деле я был обязан, поскольку редакция не хотела оставлять событие непроясненным.

Каким же образом расследовать факт? Приехать и открыто попросить у директора объяснений, предъявив ему анонимку? А он возьмет и откажется! Мол, ложь все это и клевета, ничего подобного не было, не кретин же я, в самом деле, чтобы идти на такую глупость! Чем опровергнуть? Искать доказательства на стороне? У кого? Есть ли уверенность, что заводской библиотекарь или сотрудник, из личной подписки которого была изъята «Экономическая газета», подтвердят сообщение анонимщика? Если факт действительно имел место, он — красноречивое свидетельство неблагополучной атмосферы на заводе, отношения к критике, вернее, ее зажима, и то обстоятельство, что вопиющий «запрет» излагался не в открытом письме в редакцию, а в анонимном, лишний раз подтверждало бесперспективность поисков доказательств на стороне. А придумывать «крышу» тоже вроде бы не имело смысла, поскольку «ввинчиваться» в событие пришлось бы трудно и долго, а времени мне отпустили всего два дня.

Короче, я рискнул использовать метод, который определил впоследствии как метод «холодные уши», или, если угодно, «глупее глупого»: пришел к директору, дал ему прочитать анонимку и сказал, что во всей происшедшей истории редакцию волнует прежде всего проблема директорского авторитета. Мол, распоряжение изъять газету исходило, вероятно, из каких-то существенных соображений, — кто же посмел не подчиниться директору, поставить под сомнение верность его приказа? Кто вешал газету на стенд вопреки его указанию? Что за личность решила жаловаться в редакцию? И так далее, и все на тему: авторитет руководителя и способы его поддержания.

Не исключаю, что директор подумал: ну и корреспондент — ума палата! Однако на что я рассчитывал? На то, что, если директор действительно наложил «запрет» на центральную газету, он не должен быть умным и тогда «клюнет» на мой метод. Если же директор не дурак, он никогда бы не вынес подобного «запрета», факт, таким образом, не подтвердился бы и мы оба посмеялись бы над письмом анонимщика и над моим нелепым «ходом».

Дальше все было как по нотам: директор «клюнул». Я позволил себе быть глупее его, и он поверил, что журналист «с холодными ушами». В течение получаса мною были получены все необходимые сведения: из каких соображений был отдан приказ изъять газету, как отнеслась к приказу заводская общественность, кто проявил «высокую сознательность», а кто не проявил, какие личности подозреваются в тайном вывешивании газеты на стенд и даже кто может быть автором письма в редакцию. Разумеется, свой откровенный рассказ директор сопровождал рефреном: как тяжело поддерживать авторитет руководителя!

Дело было сделано. Несмотря на экстравагантность примера и его нетипичность, он позволяет сформулировать следующий позитивный вывод. К сожалению, находясь в командировке и занимаясь сбором материала, мы очень вредим себе, когда напрягаем наши силы, чтобы «произвести впечатление». Мы стараемся говорить только умные слова, ходить солидной походкой и делать вид, что все знаем и понимаем. Чистые «Сократы» — все как один! Мы даже тщимся выглядеть умнее, чем есть на самом деле, хотя самое разумное, что может придумать журналист, так это казаться глупее, когда почувствует, что интеллект мешает! Зачем мы вылезаем из собственной кожи? Почему не работаем попроще? Увы, наше стремление понятно, оно основано либо на престижных соображениях, либо на нашем тщеславии, но совершенно не оправдано, если брать за критерий результат, к которому мы стремимся. Журналистам, которые «умнее» всех окружающих, очень трудно собирать материал. И вообще, пусть потом, после опубликования статьи или очерка, люди скажут: «Надо же, ходил дурак дураком, а как точно все написал!», чем: «Надо же, какое производил прекрасное впечатление, а напечатал такую белиберду!»

Сдержанность, и прежде всего сдержанность, в проявлении ума — вот главное оружие журналиста. Не надо торопиться с высказыванием своего понимания ситуации и проблемы, своих предположений и догадок, как бы они точны ни были. Куда полезнее большую часть времени проводить в командировке «с холодными ушами», по принципу: все вокруг умницы, один я чего-то не понимаю! Лучшая маска для газетчика — это маска преувеличенной деловитости. Под ней должно скрываться и ликование, и обладание догадкой, и превосходство знаний.

Мой призыв к сдержанности ума, вероятно, касается только тех журналистов, кто действительно имеет что сдерживать. Остальным метод работы «с холодными ушами» дастся, слава богу, без особого напряжения.

С и т у а ц и я т р е т ь я. Явившись на место, мы тут же предъявляем повод, по которому приехали, излагаем всю сумму предполагаемых претензий и действуем «с открытым забралом». Сразу скажу, что считаю этот метод принципиально правильным и, если угодно, универсальным — в том смысле, что, какой бы путь мы ни избрали, собирая материал, заканчивать его должны с тем же «открытым забралом».

Во-первых, открытость наших действий есть свидетельство нашего уважения к праву «противника» на защиту.

Во-вторых, защищаясь, «противник» излагает свои доводы, и это толкает нас в поисках контрдоводов на более углубленное и всестороннее изучение проблемы. Стало быть, мы получаем дополнительную гарантию от предвзятости, а убедив себя, тем легче убедим читателя.

В-третьих, «открытое забрало» рождает у людей ощущение справедливости, снимает излишки недоверия к журналистам, что очень важно для установления контактов с собеседниками и в конечном итоге для добывания истины.

В-четвертых, этот метод решительно облегчает выработку позитивной программы. Вживаясь в проблему, получая все доводы «за» и «против», мы начинаем видеть не схему, а реальность, рожденную не злой волей отдельных людей, а объективными причинами. И тогда мы можем позволить себе критику любой остроты, мы всегда ее можем позволить, если убеждены в неправоте своих «героев», если искренне болеем за дело, знаем его суть и способны дать позитивную программу.

Наконец, в-пятых, по-человечески неприлично возвращаться домой, молча увозя в блокнотах обвинения в адрес живых людей — трудных или легких, работящих или бездельников, способных или бездарных, но никогда не врагов! Наши приемы работы должны быть непременно чистыми, честными, рыцарскими: обвинение да пусть будет брошено в лицо и перчатка да пусть будет поднята! Правда, возникает вопрос: может ли информация, так щедро полученная от нас заинтересованными лицами, осложнить прохождение материала на газетную полосу? Да, может. Если наше редакционное руководство не проявит должной стойкости и принципиальности в ответ на телефонные звонки и телеграммы, предупреждающие опубликование материала; если наше поведение в командировке не было безупречным; если наши очерки окажутся недостаточно убедительными и доказательными. Но волков бояться — в лес не ходить, не так ли?

На этом я прерву перечень ситуаций, каждая из которых требует своих методов сбора материала. «Всех не переброишь!» — как будто бы написал записку парикмахер, прежде чем кончить жизнь самоубийством. Всех ситуаций тоже не перечислить и на любой случай рецепта не дать. Важно другое: понимание того, что журналист должен проявлять в командировке гибкость ума, чуткость к условиям, в которых он работает, разнообразность тактики, изобретательность в подходах, артистизм в исполнении — иными словами, весь свой талант, дабы в каждой ситуации найти оптимальное решение и обеспечить сбор материала. Однако выбор средств для достижения цели не должен быть ему безразличен — хотел бы, чтобы эта мысль прозвучала громче остальных.

Завязываю по этому поводу несколько «узелков на память», но уже не разделяя сбор материала на положительную и негативную темы.

1. Довольно часто нам приходится решать одновременно две, казалось бы, несовместимые задачи: с одной стороны, обеспечивать поток сведений в наш блокнот, причем сведений убедительных, и для этого вскрывать конфликты, сталкивать людей, заставлять их открыто проявлять себя, а с другой стороны — максимально охранять душевный покой людей, с которыми имеем дело, не допускать кривотолков, пресекать скороспелые «меры» со стороны руководства и для этого, говоря образно, не тревожить раньше времени поверхность «озера», «не делать волн». Как быть? Чем жертвовать? То ли душевным покоем людей во имя качественного сбора материала, то ли сбором материала во имя покоя людей?

Полагаю, чисто теоретическое решение такой профессиональной коллизии отсутствует. Закона нет. Однако, если исходить из того, что наша конечная цель — выступить в газете, надо во имя дела освобождаться от лишней — подчеркиваю: именно лишней! — щепетильности и избытка — подчеркиваю: именно избытка! — благородства. В этом смысле допускаю аналогию со следователем, который выясняет у родственников обстоятельства смерти близкого им человека: обязанный быть предельно тактичным, следователь тем не менее не освобождается от необходимости установить истину.

Все дело, таким образом, в степени нашей тактичности, корректности и чуткости. Она должна быть продиктована конкретной обстановкой, реальным состоянием коллектива, в недрах которого собирается нами материал, и особенностями характера отдельных его членов. Все это журналист обязан знать заранее, а на «заранее» всегда необходимо время. Стало быть, если без ханжества отвечать на поставленный вопрос, надо прийти к такому ответу: журналисту нельзя врываться в тему, в нее следует входить медленно и осторожно, часто оглядываясь по сторонам, останавливаясь и все примечая, строя работу по принципу «тише едешь, дальше будешь». Тогда он обеспечит и сбор материала без дополнительных помех, и покой окружающим, и нормальное прохождение очерка на газетную полосу.

2. Когда тема связана с острым конфликтом и разоблачениями, лучше ехать в командировку не в одиночестве, а вдвоем или даже бригадой. На худой конец, если редакция не в силах проявить щедрость, надо обращаться к помощи коллег из местных газет или людей совершенно посторонних, при молчаливом участии которых проводить все сложные и ответственные разговоры, — разумеется, с согласия собеседника.

Казалось бы, что это дает? Ведь с одинаковым успехом можно опровергать как одного журналиста, так и в паре с другим и даже целую бригаду! Если человек надумает отказаться от своих слов, какая разница, в чьем присутствии они произносились? Ан нет! — есть разница. Участие «немого» свидетеля психологически воздействует на собеседника, помогает ему говорить правду, дает уверенность в том, что его позиция не будет искажена, и феноменальным образом мешает впоследствии отказаться от того, что он говорил. Почему так происходит — пусть объясняют специалисты-психологи, но факт остается фактом. Кстати сказать, на этом же феномене держится институт «понятых», в присутствии которых следственные работники проводят, положим, обыски: и для обыскиваемых, и для производящих обыск понятой — человек посторонний, незнакомый, если, конечно, не подставной, и тем не менее его присутствие магически воздействует на участников процедуры, как бы гарантируя соблюдение закона «со всех сторон». Добавлю к сказанному: я заметил, что вера журналисту в его собственной редакции также феноменально удваивается, если он действовал в командировке «при свидетеле».

И еще следует помнить, что наши «свидетели» — то ли газетчики, то ли работники прокуратуры, то ли бухгалтеры — являются людьми «местными». Мы уедем, а они останутся! И наивно полагать, что их участие в сборе журналистом негативного материала вызовет любовь со стороны «потерпевших» и местного руководства. Стало быть, привлекая к работе таких товарищей, мы обязаны брать на собственные плечи всю ответственность за их дальнейшую судьбу, гарантировать защиту, если в том будет необходимость. Иначе мы не вправе обращаться к «местным» товарищам за помощью.

3. А как быть, если собеседник требует сохранения в тайне разговора с журналистом? Если он говорит сакраментальную фразу: «Не для печати!» И что же, действительно «не для печати»? Я бы ответил на вопрос так. В принципе решать, «для печати» или «нет», должен не собеседник, а журналист. Мы не заставляем людей говорить, и, уж коли они открыли рот, тем самым лишили себя права требовать от журналиста молчания. Особенно в тех случаях, когда речь идет о вещах, имеющих общественный интерес. Разумеется, из правила могут быть сделаны исключения. Вот уж воистину «не для печати» интимные стороны жизни собеседника, его сугубо личные отношения с людьми, не вызывающие общественного интереса. Тогда «не для печати!» становится для нас законом.

Другое дело — сохранение в тайне самой процедуры разговора, если собеседники не хотят быть официальным источником наших сведений. Тут мы, по-видимому, полностью в их власти, больше того, предвосхищая их желание, сами должны обеспечивать условия для приватной беседы. Учтем и то, что многие люди просто не умеют разговаривать в чьем-то присутствии, особенно в присутствии своих руководителей, даже если вовсе не намерены их разоблачать. Хвалить в глаза тоже небольшая радость. Для того чтобы почувствовать себя раскованным, стать откровенным и непосредственным, ожить, внести в разговор нечто личное, родить мысль и выразить ее собственными, а не чужими словами, для всего для этого собеседник должен остаться с журналистом наедине.

Стало быть, для работы нам необходимо отдельное помещение. Я не стесняясь прошу его у руководителей и не помню случая отказа, хотя и понимаю, что просьба вызывает подозрение и заставляет нервничать. Правда, если для беспокойства есть основания. Бывает даже так, что собеседник, едва покинувший журналиста, тут же приглашается в кабинет своего начальника для «допроса с пристрастием», и все же это лучше, чем «зажатый» разговор в присутствии даже вполне благожелательно настроенного руководителя.

4. Собирая материал, особенно негативный, я заранее составляю список лиц, встреча с которыми обязательна. Не нужна, а именно формально обязательна, хотя вовсе не исключаю совпадения в одном случае и нужности и обязательности встречи. Это необходимо для того, чтобы будущая статья не подвергалась рекламации по относительно формальной, но, увы, всегда серьезной и принимаемой руководителями газеты причине типа: «Ваш корреспондент не удосужился побеседовать с человеком, рекомендованным нами для прояснения ситуации!», «Ваш корреспондент всего пять минут говорил с председателем месткома!» и т. д. Убежден, лучше не пожалеть в командировке несколько часов, чем тратить потом дни, недели и месяцы на трудные объяснения по поводу того, почему «не встретился», «не удосужился» и «не прояснил». Тем более что такое наше поведение, особенно при сборе негативного материала, действительно неправомерно и справедливо оценивается как предвзятость.

Спасаясь от рекламации, с одной стороны, и обеспечивая всесторонность ознакомления с проблемой — с другой, я обычно предлагаю «героям» собственноручно составлять списки своих защитников и заранее предупреждать меня о «врагах», да еще с указанием причин, по которым они стали «врагами». Затем добросовестно опрашиваю без исключения в с е х. Картина — как на ладони. Реализовано право «героя» на защиту. А будущая публикация обеспечена непробиваемыми доказательствами, приведенными со всех сторон.

Теперь о «визитах вежливости». Мы, полагаю, обязаны их делать, посещая руководителей коллективов и прочих ответственных товарищей, — среди журналистов бытует мнение, что они всегда «защищают честь мундира», стараются «замазать или сгладить» картину и не желают «выносить сор из избы». Так это или не так — вопрос особый, не хочу касаться его мимоходом, он заслуживает весьма серьезного изучения. Но я сейчас о другом: об абсолютной неприемлемости подобного априорного отношения газетчиков к руководителям коллективов. Стоя на такой «платформе», мы обрекаем себя на дополнительные трудности при сборе материала, только-то и всего. Да, нас могут не любить или любить, но с нами всегда считаются. Почему же мы, контактируя с руководящими работниками, должны заранее испытывать недоверие к ним, а не наоборот? Надо всеми силами стремиться к тому, чтобы превратить формальный «визит вежливости» в беседу по существу, которая даст полезную информацию, государственный взгляд на проблему, умную мысль, дельное соображение, реалистический подход. Я уж не говорю о том, что бесценность такой информации сочетается с величайшим моральным облегчением, которое мы получаем, поговорив с толковым и объективно настроенным руководителем, освободившись от предвзятого, несправедливого к нему отношения.

5. Бывает и так, что герой по каким-то причинам не желает быть героем, не хочет с нами говорить и объясняться. Настаивать или нет? Вопрос очень сложный, в каждом конкретном случае решаемый, вероятно, по-разному.

Если от беседы уклоняется положительный герой, я лично никогда его не принуждаю, пока не выясню причин отказа. В них, в этих причинах, может скрываться и какая-то существенная краска, индивидуализирующая героя, и черта его характера, и даже тема, которую мы, нащупав, не должны упускать. Так случилось с А. Черняевым, токарем завода «Красное Сормово». Он был всеми признанным передовиком, давал в месяц 200 нормо-часов вместо положенных 150, взял обязательство выполнить пятилетку за три с половиной года. Портрет Черняева постоянно висел на Доске почета, и мне совершенно официально рекомендовали его в качестве героя материала. И вдруг Черняев выразил — цитирую по очерку — «искреннее недоумение по поводу того, что он должен быть героем статьи. Скромность? Да, безусловно. Человеческие качества Черняева были высокой пробы и мешали ему считать себя «достойным», хотя другие в его достойности не сомневались. Однако помимо скромности я увидел еще откровенное смущение. Было похоже, что не товарищей стесняется Черняев, а самого себя. Какой-то внутренний конфликт терзал его душу…».

Какой же? Я принялся настойчиво выяснять и в конце концов узнал, что Черняев мог давать ежемесячно не двести нормо-часов, а порядка пятисот, но не давал, потому что его искусственно сдерживали! Он как бы констатировал тот факт, что был хорошим рабочим, и торжественно обещал остаться им в будущем. Тоже немало! И все-таки недостаточно для душевного покоя Черняева. «Неудобный» вопрос возникал у него, как сейчас он возникает у читателя: ударничество — это сохранение человека в прежнем, пусть даже превосходном, качестве или непременный его рост?

Возникла тема, тема «пороха», который находится, увы, в «пороховницах», почему-то не используется предприятием, рождая нравственные издержки даже у таких прекрасных рабочих, как А. Черняев, — и все это стало понятно мне, когда я попытался выяснить причины его отказа быть героем позитивного материала. Потом по моей просьбе его просто-напросто обязали сесть передо мной на стул, а уж как мне удалось разговорить Александра — вопрос особый, я еще вернусь к нему.

Хуже дело, когда отказ поступает от отрицательного, героя или человека, с ним связанного. Тут даже «обязаловка» не поможет: будет молчать! И между прочим, имеет на это полное право. В таких случаях я не настаиваю на разговоре. Иногда позволяю себе «по-хорошему» заметить: мол, товарищ, наша беседа скорее в ваших, чем в моих интересах, и вы, а не я должен искать наших встреч. Писать, мол, я все равно буду, и, если вы, товарищ, не пожелаете сегодня воспользоваться своим правом на защиту, завтра рискуете опоздать!

Действует. Не всегда, но довольно часто. А почему? Представим на мгновение: к нам с вами является корреспондент центральной газеты, чтобы разобраться в наших не очень приятных делах. Чисто психологически наш первый порыв если не оправдаться, особенно в тех случаях, когда оправдываться трудно, то — отказаться от встречи, от разговора. Конечно, это глупо. Однако порыв-то естественный! И дело здесь вовсе не в примитивном страхе. Мы не боимся наказания, если знаем, что оно заработано. Человек вообще не боится того, чего ему «следует» бояться. Нас страшит журналистское преувеличение, предвзятость, которые могут привести к незаслуженному, несправедливому, преувеличенному наказанию, которое по сумме наших грехов как раз «не следует».

Рассказывают, когда великого юриста А. Ф. Кони спросили, что бы он сделал, окажись, не дай бог, на скамье подсудимых, в ответ последовало: прежде всего взял бы хорошего адвоката! Даже он, корифей в юриспруденции, и то ощутил себя беспомощным и незащищенным перед машиной правосудия. А каково рядовому гражданину, оказавшемуся с глазу на глаз с нами, поднаторевшими представителями «машины журналистики», с ее таинственными, как все полагают, законами щелкоперства?

Стало быть, одно из двух: или еще больше насторожить героя, сказав ему, что все равно мы будем писать и он, сейчас не защитившись, потом никогда не «отмоется», или попытаться снять его недоверие к нам, честно выложить ему всю сумму претензий, попросить список лиц, способных его защитить или смягчить вину, и гарантировать нашу объективность при сборе материала. И тогда он пойдет на разговор, если подчинится здравому смыслу.

Я сказал «одно из двух», хотя, конечно, жизнь богаче, она может ввергнуть нас в самые различные ситуации, для выхода из которых придется пользоваться, положим, синтезом двух указанных способов или придумывать третий, четвертый, пятый — им нет числа.

6. В командировках мы часто попадаем под гласный или негласный надзор наших хозяев, точнее сказать, под их «опеку» — то ли из соображений гостеприимства, о чем я уже говорил, то ли из соображений превентивных, то есть предупреждающих неожиданные ситуации. Мы ходим, работаем, едим в столовой вместе с «гидом» — человеком, как правило, милым и добрым, специально прикомандированным к нам руководителями коллектива. Так происходит и в тех случаях, когда мы собираем негативный материал, и в тех, когда позитивный. А вдруг нас кто-то невзначай обидит? А вдруг нам что-то срочно понадобится? А вдруг кто-то скажет нам «лишнее» — а где этого «лишнего» не бывает? — и еще множество всевозможных «а вдруг».

Что делать? Ведь работать нам, при всей симпатичности «гида», в его присутствии трудно: ни откровенного вопроса задать собеседнику, не поставив его в неловкое положение, ни откровенного ответа получить, ни посмотреть «что хочется», ни отказаться от смотрин того, «чего не хочется или не нужно», а у «гида», как правило, своя программа…

Так вот, я никогда не протестую и не возмущаюсь, боясь обидеть своих хозяев, вызвать у них ненужные подозрения, недоверие к себе, неприязнь, которые еще больше осложнят работу. Зато я на собственном опыте давно убедился: смирение журналиста приводит к тому, что хозяева очень скоро к нему привыкают. Люди на производствах, право же, все заняты, бездельников мало, а если и есть таковые, пригодные для роли «гида», то и у них обычно личных забот по горло, на то они и бездельники. Короче говоря, если без наших протестов и взрывов, то через какое-то время «гид», извинившись, исчезает, а мы оказываемся предоставленными самим себе. Когда я приехал на «Красное Сормово», в первый день, знакомясь с заводом, я был «сам-пят», на второй день — с единственным «гидом», и то лишь до середины дня, а вечером, гуляя по заводской территории, даже ухитрился заблудиться. Зато на третий день о моем существовании вообще забыли, я всласть работал, стараясь напоминать о себе только в крайних случаях.

Впрочем, если ситуация складывается сложно, и тема острая, и забрало мы подняли, тогда терять нам уже нечего, и мы можем решительно потребовать у руководства предоставления нам самостоятельности. Обычно такого рода требования немедленно выполняются, и от гласной опеки не остается и следа. Но чье-то «ухо» нас все равно слышит, чей-то «глаз» постоянно видит, и забывать об этом категорически нам нельзя. Журналистика — довольно вредное производство. Учитывая это обстоятельство, мы должны пить молочко — и только молочко! — чтобы спокойно работать в любых реально существующих условиях.

Вот, пожалуй, и все «узелки», которые я считаю необходимым завязать себе на память.


Техника. От техники сбора материала, проще говоря, от того, к а к мы работаем, зависит качество информации, идущей в блокнот. Если журналист неряшлив, теряет, забывает, опаздывает или просто бездельничает на глазах у людей, возникает всеобщее ощущение его несерьезности, необязательности и неважности дела, во имя которого он приехал. И те, с кем он общается в процессе сбора материала, оказываются перед дилеммой: сказать ли правду или соврать, дать истинный документ или липовый, явиться на беседу или не явиться, исполнить просьбу или пренебречь?

Дилемма, как известно, содержит два взаимоисключающих понятия, из которых надо выбрать одно. Стоит ли удивляться тому, что это «одно» будет не в пользу журналиста? Стало быть, никаких дилемм! — нельзя давать ни малейшего повода думать, что наша работа не важна и не обязательна, иначе гроб всему делу, и мы, пустыми вернувшись в редакцию, привезем с собой мерзкое ощущение собственной непрофессиональности. Для того чтобы наша работа в командировке была нормально организована и привела к положительному результату, мы просто обязаны личным примером демонстрировать окружающим нашу четкость, собранность и серьезность. При этом решительно требовать того же от других. Это единственное наше правомерное и всем понятное требование: не отдельного номера в гостинице, а прихода собеседника вовремя, не судака по-польски в рабочей столовой, а перепечатки нужного нам документа, не билета в местный театр, да еще в директорскую ложу, а рабочего кабинета для встреч с людьми, не проводов на вокзале с букетом цветов, а исполнения данных нам обещаний собрать актив, вызвать людей, пригласить специалистов.

У меня вошло в правило заранее составлять список лиц, с которыми намерен разговаривать завтра, с пометкой где и когда. Этот список я заблаговременно, еще с вечера, передаю руководителям коллективов. Перед каждой встречей готовлю примерный план беседы, дабы обеспечить содержательность разговора, избежав «эканья» и «мэканья», сэкономить свое и чужое время. Постоянно слежу за общим ходом сбора материала, то есть стремлюсь к тому, чтобы видеть не только составные проблемы, но и проблему в целом, для чего периодически «отхожу назад», как это делают художники, если хотят оценить исполнение общего замысла: что есть, что упущено, что следует прорисовать четче, что можно сохранить так, от чего следует отказаться и т. д.

Здесь возникает один попутный вопрос, имеющий практическое значение: что лучше, перебрать материал или недобрать? По всей вероятности, дело это сугубо личное, поскольку одни любят плавать в море подробностей, не боясь утонуть, а другие из-за неумения плавать предпочитают брод. Но что правильней? М. Горький писал в свое время Г. Фишу: «Нужно немножко недосказывать, предоставлять читателю право шевелить мозгом, — так он лучше поймет, большему научится». Исходя из этой мысли, следует ли считать, что недобор материала и обеспечивает недосказанность? Казалось бы, если журналист недобирает, он сам, как вышеупомянутый читатель, получает возможность «шевелить мозгом», лучше понять и большему научиться? Наконец, его опыт, эрудиция и ассоциативность мышления не только компенсируют недособранность материала, но и, казалось бы, оттолкнувшись от нее, получают простор для проявления? Однако, с другой стороны, чтобы недосказывать читателю, надо знать, что ты недосказываешь, следовательно, собирать все-таки больше того, что намерен изложить.

Как разобраться в этих двух соснах, что предпочесть? Я решил бы дело так: в любых случаях не надо насиловать индивидуальность. Форменное несчастье наступает тогда, когда любитель брода оказывается с головой в подробностях, а умеющий плавать вынужден брести в материале по щиколотки. Лично я предпочитаю недобор, поскольку искренне уверен: мой жизненный опыт и фантазия в какой-то мере компенсируют пробелы. Однако на практике всегда перебираю материал, а потом мучительно и трудно расстаюсь с «излишками» — такова моя индивидуальность, и никто не может заставить меня быть другим. Вероятно, наш окончательный вывод должен содержать призыв к универсальности, к тому, чтобы мы в случае недобора материала умели компенсировать его своим опытом, знаниями и фантазией, а в случае перебора — сдерживать себя, ограничивать, «наступать на горло собственной песне».

И наконец, последнее. Если мы действительно за четкость и ясность в работе, нам нужно уметь систематизировать набираемый материал «на ходу». Это, конечно, возможно, когда мы имеем концепцию и точно знаем, чего хотим, а не ищем материал по среднеазиатскому принципу «что вижу, о том пою». В чем практически выражается систематизация? Я, например, беседуя с героем, пытаюсь сразу же осмыслить отдельные куски разговора. Беседа, как правило, течет свободно, герой не заботится о последовательности, да это и не его забота, он говорит и о прошлом, и о будущем, перескакивает с одного аспекта проблемы на другой, вспоминает разных людей, участвующих в конфликте, разные случаи, но я, ведя запись в блокноте, стараюсь хотя бы озаглавить составные его рассказа. Примерно по такой схеме: «сторонники героя», «позиция противников», «развитие конфликта», «герой как личность», «позитивная программа» — короче говоря, по схеме, вытекающей из концепции. Заголовки пишу слева на маленьких полях, специально оставляемых в блокноте, напротив соответствующей записи беседы. Вечером в гостинице, бросив взгляд на все, к примеру, «позитивные программы» или все «развитие конфликта», я относительно легко представляю себе состоятельность своей схемы на данный конкретный момент работы, ее сильные и слабые стороны и могу прикинуть, что еще надо дособрать, допроверить и додумать. И так по всем заголовкам. Наконец, вернувшись в редакцию и приступив к написанию очерка, я решительно облегчаю себе окончательную обработку материала продумыванием логики повествования и всей конструкции очерка.

По черновикам классиков, писал В. Шкловский, видно, что уже в первоначальных набросках они разрабатывают сюжеты. «Первоначальным наброском» для журналиста является, полагаю, кроме концепции еще блокнот с записью бесед, и надо стремиться к тому, чтобы в этих записях уже были заметны «сюжеты».

Читатель, вероятно, обратил внимание на то, что я постоянно тяготею к «во-первых», «во-вторых», «в-третьих» и, говоря о мастерстве журналиста, раскладываю его «по полочкам». Увы, это так. Хотя почему, собственно, «увы»? Разумеется, жизнь богаче, сложнее и запутаннее любых наших классификаций, и не мы для нее конструируем «полочки», а она нами командует, определяя, сколько и каких «полочек» следует создать, для чего и когда. Но и нам, если мы журналисты-профессионалы, необходимо, готовясь к встрече с действительностью, заранее все продумать и рассчитать и запастись по возможности не только строительным материалом для будущих «полочек», но и целыми строительными блоками, при этом без всякого стеснения и без боязни быть обвиненными в излишней расчетливости. В конце концов, важен результат. Как говорил И. Эренбург, «даже от брака по расчету рождаются дети».

ИСКУССТВО БЕСЕДЫ

Принципиальные положения. Когда-то многие журналисты, к слову сказать, вовсе не обязательно плохие, шли к собеседнику главным образом за цифрой и результатом. Это естественно вытекало из тогдашнего общего состояния журналистики и, разумеется, накладывало отпечаток на метод работы. Типичная картина того времени — человек с блокнотом, задающий собеседнику вопросы: «На сколько процентов вы перевыполнили план второго квартала? А третьего? Кто вам оказывал помощь? А кто мешал? Ваши обязательства на будущее?» и т. д. Не уловив духа времени, не оценив современных задач публицистики, не почувствовав качественно новых возможностей своих и читательских, иные журналисты даже нынче, как в старину, наполняют блокноты цифрами и результатами.

Кто говорит, что это плохо или не нужно? Речь о том, что этого мало и недостаточно. Обилие фактов, цифр и «данных» в очерках и статьях создает всего лишь видимость публицистичности, но истинная публицистичность заложена в том, чтобы вести читателя путем наших размышлений по поводу фактов и цифр.

Мы не просто летописцы своего славного или бесславного времени, не только регистраторы событий. Нам отведена более сложная, ответственная, почетная возможность активно вторгаться в реальную жизнь. И коли это так, то с изменением задач, поставленных перед нами, должна изменяться и методология нашей работы. Встречаясь с собеседником, журналист имеет что спросить, потому что собеседник имеет что ответить. Истинный газетчик и прежде никогда не был пустым, разговаривая с людьми, и прежде не гонялся только за голым результатом, тем более сегодня он обязан идти к собеседнику, во-первых, с мыслью и, во-вторых, за мыслью.

Таково наше п е р в о е принципиальное положение.

Провозгласив его, мы тут же должны признать, что для выполнения задачи на высоком профессиональном уровне, для обеспечения нормального сбора материала нам необходимо четко представлять себе, каким образом, с помощью какой системы вопросов мы надеемся получить в блокнот мысли собеседника, — следовательно, располагать набором методов, средств и приемов, облегчающих людям возможность думать и говорить. Детальный разбор этих методов и приемов нам еще предстоит, а пока скажу главное: только та беседа плодотворна, которая основывается как минимум на интересе к ней собеседника, интересе даже чуть большем, чем наш собственный.

И это в т о р о е принципиальное положение.

Действительно, если мы, журналисты, задаем вопросы, как говорится, по обязанности, то ответы на них можем получить только при добровольном желании собеседников. А чем, кроме как интересом к разговору, это желание вызывается? Пробудить его — наша профессиональная задача, которую на чужие плечи не переложишь. Для того чтобы успешно ее решить, сами журналисты как личности должны быть прежде всего интересны своим собеседникам.

Таково, по-моему, т р е т ь е принципиальное положение.

Да, журналисту надо много знать, во многом разбираться, всегда быть «в курсе», аккумулировать уйму различных сведений, уметь ими пользоваться, обладать подвижным мышлением, сообразительностью — все эти качества, некогда провозглашенные мною абстрактно, выходят сейчас на вполне осязаемую «прямую».

Как и актеры, журналисты за одну свою жизнь проживают множество чужих жизней, потому что о чем только им не приходится писать! Одно это обстоятельство дарит им завидное отличие от других профессий, которое легко становится преимуществом. Для любого инженера, врача, физика, плотника, космонавта и зверолова мы, журналисты, люди «со стороны», люди «свежие», но никогда при этом не «чужие». Как ни экзотична какая-нибудь профессия, а журналистика кажется еще более экзотичной хотя бы потому, что мы «и с угольщиками, и с королями», как говорил В. Шекспир. Журналисты, словно пчелы, перелетая с одного места на другое, опыляют, оплодотворяют, скрещивают и тем самым обогащают — такова наша извечная и прекрасная миссия.

Как же не использовать в работе этот «природный интерес» к журналистике, который только и остается подтвердить нашим действительным, а не мнимым содержанием, нашей реальной, а не мифической способностью обогащать, быть нужными и полезными людям. Мы еще блокнота не вынули, еще рта не раскрыли, вопроса не задали, а к нам уже есть неподдельный интерес собеседника! Не погасить его, поддержать — вот, собственно, и «вся задача».

Это ч е т в е р т о е принципиальное положение.

Перехожу к последнему — п я т о м у. Кто не заметил, что людям свойственно исповедоваться, откровенно говорить о жизни? И что это нормальное, естественное человеческое желание ныне почти не реализуется? Религия отступила по всем фронтам, а говорить «за жизнь» с родственниками, друзьями или знакомыми, конечно, можно, но получается в итоге не исповедь, а более или менее откровенный разговор. Жизнь сложно устроена, она в принципе не способствует прояснению истинных отношений даже между самыми близкими людьми, живущими под одной крышей. Чаще, к сожалению, препятствует. Носит человек в душе любовь или ненависть и может всю жизнь проносить, никогда не выявив их, не облегчив себе душу.

С исповедником легче. Как человек «со стороны», он в психологическом и социальном смысле всегда немного отстранен от исповедующегося: вроде и не чужой, но и не свой, ему скажешь — как отдашь, однако при этом не потеряешь. Не то что родственник, говоря с которым надо думать, что отдавать, а что придерживать и как бы его не обидеть, не осложнить ему и себе существование, не перегрузить лишними заботами, — короче, множество привходящих мотивов мешает откровенному разговору. И совершенно чужой сосед в купе поезда дальнего следования — это тоже «другое». С ним откровенничать одно удовольствие, но выйдет он ночью на маленькой станции, растворится во тьме, и вся твоя исповедь — в прорву, и горе не надолго облегчено, и радость не поровну разделена, и вроде поел ты, а не сыт. Иными словами, в одном случае недолет, в другом перелет, а человеку нужно в самую точку. Люди так устроены, что им мало высказаться, мало быть услышанными, им хочется доброго участия, совета, помощи, сочувствия, с м ы с л а.

Почему же мы, «знатоки человеческих душ», не помогаем людям реализовать их потребность в исповеди? Зачем идем к ним только за цифрой, холодной и бездушной, а не идем за горем, радостью, жизнью, за вопросом вопросов: «почему»? Разве не верят нам люди? Не надеются на нас? Не хотят с нами говорить? Не видят в этом с м ы с л а? И разве не отделены мы от них ровно на такое расстояние, что и не свои им, но и не чужие? Чем же мы не «духовники»? Или, быть может, нам не хватает надежности в глазах людей? В таком случае давайте же подтвердим ее нашей человеческой порядочностью, добротой намерений и собственной способностью доверять и доверяться. Чтобы помочь людям реализовать естественную потребность в откровенном разговоре, журналист должен быть человеком в высоком смысле этого слова.

Таково, я полагаю, последнее принципиальное положение.


Технология. Рецептов, как говорить с людьми, нет. Есть только опыт, но на чужом опыте строиться — как на земле, взятой в аренду. И тем не менее, призвав читателя к осторожности, изложу свои приемы работы.

П е р в о е. Кому-то из великих принадлежит мысль, звучащая примерно так: человеку дано всего два года, чтобы научиться говорить, и целая жизнь, чтобы научиться слушать. Не правда ли, это вроде про нас? Хоть бери и пиши на журналистском знамени: истинный критерий профессионализма! Мол, если ты постиг наисложнейшее умение слушать, ты состоялся как журналист, не постиг — учись, когда-нибудь постигнешь и состоишься.

Так вот я с большим сомнением отношусь к этому критерию. Потому что жизнь меня убедила: нет более верного способа разбудить интерес человека к беседе, чем собственная разговорчивость. Еще мой отец, надеясь на то, что Анатолий будет журналистом, говорил: «Идешь на первое интервью, не давай собеседнику рта раскрыть! Во второй вечер уже можешь не только говорить, но и слушать, и вот тогда разговор выйдет». Действительно, позже и мне было дано понять: в тех случаях, когда я первым заговаривал и первым раскрывался, я мог рассчитывать на взаимность собеседника. Когда же прибегал к нелегкому умению слушать, беседа не клеилась, мы оба просиживали с крепко сжатыми челюстями.

О чем же говорить нам, журналистам, при первой встрече? Если коротко, то о жизни. Важно начать, и начать естественно, не натужно, ни в коем случае не подыгрывая собеседнику, не примеривая к нему свое настроение, не боясь опростоволоситься, не следя за выражением его глаз, — говорить только о том, что действительно волнует, смешит, тревожит, что занимает наш мозг в данный конкретный момент. Если угодно, можно начать с жалобы на нелегкую журналистскую жизнь, с того, что надоело мотаться по командировкам, если и вправду надоело; или сказать о собственной дочери, которая пошла в детский сад и все никак не может к нему привыкнуть, прямо сердце обливается кровью; или начать с города, в котором живет собеседник, со своих впечатлений о нем; или пофилософствовать о погоде, которая определенно взбесилась, потому что зимой поливает нас дождем, а летом вдруг посыпает снегом; или посетовать на стенокардию, рассказав при этом о докторе Бутейко, предложившем новый метод ее лечения, который не очень-то признают, так как Бутейко исходит из убеждения, что кислород человеку вреден; или припомнить последнюю игру киевского «Динамо» с московским «Спартаком», высказавшись попутно относительно молодых болельщиков, непомерные страсти которых переросли уже спортивные рамки; или начать с кометы Когоутека, с разницы между «Жигулями» и «фиатом», с последней работы в кино В. Шукшина, с положения на Ближнем Востоке, с рыбной ловли на мормышку, с теории относительности, с бананов-брюк и современной моды, с летающих тарелок — одним словом, с чего угодно, но вовсе не для того, чтобы поразить собеседника энциклопедичностью своих интересов и знаний — да так и не получится, потому что речь идет «или — или», — а для того, чтобы раскрыть ему себя, свое состояние, свое отношение к жизни, свои мысли, гвоздями сидящие в голове. В конце концов, можно начать даже с объяснения своей корреспондентской задачи, не скрывая при этом сомнений в возможности ее выполнить, если они есть.

Это не должен быть монолог, его необходимо переливать в беседу, но не торопясь, без насилий над собеседником. Пусть он с недоумением смотрит на журналиста и даже выскажется вслух: мол, извините, ради бога, но вы действительно корреспондент? Почему же тогда не спрашиваете?! «А нынче, — можно ответить, — все наоборот. Нынче больной приходит к врачу и сам рассказывает, чем он болен и как надо его лечить». — «Вот это точно!» — обрадованно поддержит собеседник, и только с этого мгновения, быть может, и возникнет долгожданный контакт, почувствовав который журналист наконец переведет дух.

В беседе должны принимать участие не манекены, а нормальные люди. Надо уметь проявлять в себе «человеческое». Когда это трудно делать, положим, из-за стеснительности — не беда, это «пройдет». Но если журналист по каким-то иным причинам не может раскрыться, например боясь и не желая рисковать, — это значит, что он обладает такими «тайнами» характера, которые не помогают, а мешают ему работать. Между тем наша профессия требует совершенно определенного набора качеств, и именно таких, которые не подлежат сокрытию. Требует честности — но не лживости, порядочности — но не подлости, принципиальности — но не беспринципности, доброты — но не злобности, тонкости — но не тупости, прогрессивного мышления — но не косности, сострадания — но не черствости. Наш собеседник по-орлиному зорок, от него ничего не скроешь, он за любой формой разглядит нашу суть. И если суть гнилая — провал. Тогда, как говорил мой отец, надо прощаться с журналистикой и идти торговать селедкой.

Сдается мне, что не только о технологии идет у нас речь, но что поделаешь, если в нашем деле все связано, переплетено, стянуто в тугой узел?

В т о р о е. Разумеется, журналист может позволить себе «разговорчивость» лишь при условии психологической раскованности, при убеждении в том, что интеллектуально он по крайней мере равен собеседнику. Однако всегда ли есть и может быть такая убежденность? А ну как мы беседуем с гением-академиком? Или с министром, в присутствии которого попробуй-ка расковайся? Или, чего доброго, с психологом? Или просто с заведомо умным человеком, например со старым, умудренным опытом кадровым рабочим, который видит нас насквозь и никогда «не клюнет» на нашу удочку?

Но, собственно, на что все они должны «клевать»? На нашу искренность? Нашу естественность? На внешнее отсутствие профессионализма? И даже если, положим, «не клюнут», тем самым обнаружив свою застегнутость на все пуговицы, — чья вина, чья неудача? Да это факт из их биографии! — я бы только так оценил ситуацию.

Говорят, Л. Кербелю в свое время поручили лепить бюст Ю. Гагарина, а космонавта «обязали» позировать. Один сеанс, второй, третий — все шло прекрасно, и Гагарин дисциплинированно сидел в кресле. А потом ему, видимо, надоело смотреть в одну точку, и он стал шевелиться. Тогда Кербель совершенно серьезно заметил: «Молодой человек, если вы действительно хотите остаться в истории, не мешайте мне работать!»

В этом анекдоте суть нашего отношения к собственной персоне. Все малое и великое, обязаны мы думать, только тогда имеет смысл, когда зафиксируется нами, пройдет через нас, через нашу газету, через наш талант! Без внутреннего ощущения того, что журналистика (равно как и хлебопечение для хлебопека, философия для философа, педагогика для педагога и станкостроение для станкостроителя) на любых пьедесталах почета занимает безусловно первое место, делать в профессии вообще нечего. Если мы, представители журналистики, не будем уважать сами себя, наши претензии на уважение «со стороны» напрасны. Если не мы «пупы земли», то «пупами» автоматически становятся все остальные. И потому, с кем бы нас ни сталкивала судьба, с кем бы мы ни беседовали, каких бы чинов, званий, положений и интеллектов ни были наши герои, именно мы, находясь во время беседы «при исполнении», имеем перед ними приоритет. Стало быть, психологически мы должны снимать их с пьедестала, иначе никогда не получить нам творческой самостоятельности, никогда не осмыслить, не оценить происходящее.

«Снизу вверх» журналист не должен смотреть на своих героев. «Снизу вверх» еще ни один стоящий материал не делался и не писался. Ан. Аграновский как-то написал в «Журналисте», что, по его мнению, М. Горькому удалось лучше других рассказать о В. Ленине, потому что он не вытягивался перед Владимиром Ильичей на цыпочках, и крамолы в этом не было; общеизвестно, как Ленин высоко ценил Горького, и Горький это прекрасно знал.

Разумеется, говоря о равном и ровном общении с собеседником, я категорически отметаю мнимое равноправие, мнимо достигнутое развязностью, нахальством, болтливостью, пересказом сплетен, враньем о «связях» и даже правдой о них, оказывающей давление на психику собеседника, панибратством, «тыканьем» и т. д. Все эти приемы недостойные, я уж не говорю о том, что они могут вызвать у собеседника чувства, прямо противоположные тем, на которые рассчитывает журналист, и вот тут вина за провал становится фактом из нашей биографии.

Нет, только искренность, только натуральность, предельное уважение, рыцарское благородство, интеллигентность, выдержанность, корректность и сохраненное собственное достоинство — наши помощники. Здесь очень важно не перепутать, не перейти грань, не соскользнуть с почтительности на подобострастие, со смелости на нахальство, с уверенности на самоуверенность, со всей ступни на цыпочки.

Т р е т ь е. А как все же быть с перепадом знаний, реально ощутимым, когда журналист встречается и говорит с представителями других профессий? Нам никогда не стать физиками, беседуя с академиком Г. Н. Флеровым, не постигнуть всех тонкостей кладки кирпича, говоря с Н. С. Злобиным, то есть решительно невозможно «на равных» полемизировать почти с любым собеседником, что, кстати сказать, естественно. Однако как же избавить себя и собеседника от ощущения неловкости, которое непременно возникает в процессе разговора? Как сохранить достоинство, если в глазах героя ты по знаниям его «ремесла» — профан?

Много лет назад, в 1964 году, я, работая в «Литературной газете», напросился в командировку к физикам Дубны: группа академика Г. Флерова синтезировала 104-й элемент таблицы Менделеева. Помню, когда я приехал и явился в приемную к Флерову, там уже была дюжина корреспондентов. Стоя (вернее, сидя) в живой очереди, я с ужасом наблюдал, что происходит. Журналисты входили в кабинет академика, получали от него уже отпечатанный текст, написанный научным обозревателем ТАСС, и ровно через пять минут возвращались. Не скажу, чтобы уж очень довольные, но и не сильно опечаленные.

«Что делать? — мучительно думал я, все ближе продвигаясь к дверям. — Как привлечь внимание Флерова, чтобы получить для газеты хоть несколько «лишних» слов? Как «выделиться» из массы, как остановить его глаз на своей персоне? Встать на голову? Сбегать куда-нибудь за гитарой и спеть шлягерную песню? Заговорить по-немецки, да еще стихами?» Очередь неумолимо двигалась, и вот передо мной распахнулась дверь. Я вошел. Г. Флеров сидел за письменным столом и довольно мило улыбался. Стопкой лежали отпечатанные на ротапринте тассовские тексты, я их сразу заметил. «Присядьте», — сказал Флеров. Я представился. Сел. «Мне нравится ваша газета. Если вас интересуют подробности открытия, прошу!» — и академик протянул мне «тассовку». «Простите, а сколько человек в группе авторов?» — спросил я сдавленным голосом. «Там написано», — ответил Г. Флеров.

И все! Я мог со спокойной совестью ретироваться. В школе мои знания по физике выше «тройки» не котировались. Между мною и академиком лежала пропасть. Однако выход, как известно, надо искать на дне отчаяния! И я сказал: «Только один вопрос, Георгий Николаевич!» Академик кивнул. «Скажите, почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком или запятой?» — и показал на доску, висящую за спиной Флерова, и он тоже посмотрел на нее, испещренную формулами, потом на меня, и на лице академика появилась снисходительная улыбка врача-психиатра, имеющего дело с необратимо больным человеком. Он сказал: «Почему кружочком? А так удобней, вот почему! Берешь и прямо так пишешь — кружочек!» — «Позвольте, — сказал я с упорством маньяка, — но запятую рисовать легче!» — «Вы думаете? — заметил Флеров и на листочке бумаги нарисовал сначала кружочек, а потом запятую. — Пожалуй, — согласился он. — В таком случае по аналогии, вероятно, с планетарной системой…» В его голосе уже не было ни снисходительности, ни даже уверенности. Он определенно задумался! «Помните, — сказал он, — как у Брюсова? И может, эти электроны — миры, где пять материков… Хотя, конечно, аналогия с планетарной системой не вполне корректна, поскольку атом не круглый, скорее всего эллипсообразный, но даже этого никто не знает. Хм! Почему же мы рисуем его кружочком?» Он встал, прошелся по кабинету и нажал кнопку звонка. Вошла секретарша. «Попросите ко мне Оганесяна, Друина и Лобанова, — сказал Флеров. — И еще Перелыгина!»

Через несколько минут его соавторы по открытию явились. Академик хитро посмотрел на них, а потом сказал мне: «А ну-ка, повторите им свой вопрос!» Я повторил. «Товарищи, — сказал я, — почему вы атом рисуете кружочком, а не ромбиком, крестиком или параллелепипедом?» И у них сначала появилось на лице нечто психиатрическое, а Флеров не без удовольствия потирал руки, как автор удачной цирковой репризы. Однако минут через десять они уже яростно спорили, забыв о моем существовании. Им было интересно! Ведь атом, содержащий ядро размером десять в минус тринадцатой степени сантиметров, увидеть человеку пока не дано, он может всего лишь условно представить его внешний вид, а если условно, то почему непременно в виде шара? «Теперь я знаю, как выглядит атом!» — открыв ядро, воскликнул, говорят, Резерфорд, но на самом деле, убедившись, что атом не примитивный шарик, а невероятно сложный мир, великий физик узнал, как он н е выглядит!

«Что вы делаете сегодня вечером?» — спросил меня Георгий Николаевич, когда они закончили спор, так ни к чему и не придя. Что делаю? Трепещу! Вечером, приглашенный академиком, я сидел у него дома в коттедже, потом побывал в лаборатории, излазил весь циклотрон, перезнакомился с девятью авторами открытия, задержался в Дубне на целый месяц и написал в итоге не информацию в газету и даже не статью, а документальную повесть.

С тех пор, защищаясь от «знающих» собеседников, я, как самым безотказным оружием, пользуюсь советом старшего брата «не стыдиться незнания», что, конечно, и достойнее, и полезней, чем скрывать невежество. А если открытое признание журналисту удается сделать в форме, вызывающей интерес собеседника или по крайней мере его улыбку, он вообще может считать себя победителем.

Представим, что газетчику некто говорит во время беседы: «Эх, хорошо бы вам, товарищ корреспондент, зайти в наш ОКС! Вы бы наверняка убедились…» — и журналист не перебивает, не спрашивает, что такое ОКС, а строчит в своем блокноте, полагая, что потом как-нибудь выяснит, сейчас вроде бы неловко обнажать незнание. А собеседник между тем уже перечисляет недостатки этого загадочного ОКСа, принципы его работы и собственные предложения, как перестроить дело. Увы, журналист полностью отключен от плодотворной беседы, он автомат, без понимания, механически записывающий, словно диктант, каждое слово говорящего. Всего лишь секундное малодушие помешало ему узнать, что ОКС — это отдел капитального строительства. Кто подсчитает потом, сколько дельных вопросов умерло, не родившись, сколько толковых ответов и мыслей прошло мимо блокнота, сколько умного содержания выпало из разговора! Когда все это наверстывать?

Нет, я не боюсь заявить собеседнику даже в том случае, если что-то и понимаю в предмете беседы: «Прошу вас, считайте меня первоклашкой». Потому что, если мне будет предельно ясно объяснено существо дела, я с большим успехом смогу рассказать это читателю. Когда же мне не удается уловить мысль собеседника, я прямо и откровенно говорю: «Простите, вы плохо рассказываете. Можете допустить, что я не самый отпетый тупица на земле? Благодарю. В таком случае что поймут из вашего рассказа миллионы читателей? Растолкуйте мне, как дважды два, и тогда я растолкую им!»

Ю. Тынянов, выступая однажды перед учеными и газетчиками, собравшимися в одной аудитории, говорил о том, что если ученых что-то и тянет к журналистам, так это, скорее всего, дилетантизм последних. «Во всем, Фелица, я невежда, но на меня весь свет похож…» — напомнил Тынянов знаменитую строку Державина. Мы, газетчики, воистину чаще дилетанты, чем знатоки, и по сравнению с нашими собеседниками и вправду невежды. Но на нас действительно «весь свет похож!» Чего же стесняться? Тем более что именно мы, и никто, кроме нас, и вряд ли кто-то лучше нас способен рассказать читателям о богатствах, лежащих в закромах замечательных собеседников. Стало быть, негоже нам скрывать свое незнание, уж коли мы претендуем на роль посредников между людьми знающими и «всем светом». Нам расскажут — мы расскажем, мы поймем — и все поймут!

Между прочим, В. И. Ленин, как это явствует из воспоминаний Н. К. Крупской, просил ее читать его рукописи и критиковать их «специально с позиций неразвитого читателя».

Ч е т в е р т о е. И все же искусство беседы — дело до такой степени индивидуальное, что давать излишне категорический совет очень опасно. На все случаи жизни вообще не насоветуешь, тем более в журналистике, особенно богатой на самые различные ситуации.

Так, например, возможны случаи, при которых как раз необходимо «притворство знанием», точнее говоря, журналисту следует сделать вид, что он уже информирован, хотя на самом деле — нет. «Вы, конечно, слышали о нашей неприятности с кронштейнами?» — сказал мне «между прочим» собеседник, когда я собирал материал на «Красном Сормове». Я был бы любителем, а не профессионалом, если бы сделал большие глаза и ответил: «Первый раз слышу!» Тогда бы я действительно услышал об этой неприятности в первый и последний раз, потому что собеседник немедленно прикусил бы язык. Но я спокойно подтвердил: «Конечно, конечно…» — и даже изобразил на лице элементы сочувствия. Хотя язык собеседника полностью не развязался, но и не был прикушен. А позже, имея весьма скудное представление о неприятностях с кронштейнами, сидя в другом кабинете и беседуя с другим человеком, я мог легко и ненавязчиво оперировать небольшими своими знаниями, надеясь на то, что они обогатятся. «По всей вероятности, — сказал я, — получилось то же, что и с этими злополучными кронштейнами?» Тут уж новый собеседник не скрыл удивления: «Вы уже информированы?! На второй день пребывания?! Откуда?!» — «На то мы и журналисты», — скромно улыбнулся я. «Надо же! — сказал собеседник. — У нас комиссия неделю работала, да так и уехала, ничего не узнав про кронштейны. И слава богу, потому что неприятность, как вы знаете, грошовая, а прокол принципиальный…» Блокнот трещал от записей.

Следовательно, с одной стороны, не надо скрывать незнание, а с другой — полезно делать вид, что знаешь больше того, что рассказал собеседник. Вполне диалектично. Потому что главный вывод оттого и называется «главным», что лежит за пределами конкретных ситуаций: надо проявлять гибкость ума!

П я т о е. Разговор с каждым без исключения собеседником я продумываю заранее и также заранее в блокноте, на отдельном листочке, под номерами и в логической последовательности выписываю сведения, которые намерен и надеюсь получить в процессе беседы. Положим: 1. Такие-то биографические данные. 2. Мнение о таком-то человеке. 3. Подробный рассказ об эпизоде, происшедшем тогда-то. 4. Размышления о таком-то явлении в местном масштабе и вообще. 5. Предложения, позитивная программа и т. д. Затем придумываю и, придумав, тоже записываю конкретные вопросы, с помощью которых надеюсь получить сведения.

Разумеется, для всего этого мне нужно заранее представлять собеседника и знать его возможности. Знаком ли он с человеком, который меня интересует? Был ли свидетелем нужного мне эпизода? Способен ли размышлять о явлении? Не бессмысленно ли говорить с ним о позитивной программе? Наконец, какой он по натуре: горячий, спокойный, умный, веселый, злой, благодушный, самолюбивый, воспитанный? — от всего этого зависит качество и характер вопросов, которые я должен и могу ему задавать.

Значит, еще до беседы надо проделать какую-то работу, дабы «проявить» будущего собеседника. Не могу не вспомнить в связи с этим одного человека, которого, без преувеличения, знали все московские журналисты: М. Розова. Я познакомился с ним лет двадцать пять назад, когда работал в журнале «Юный техник», главным редактором которого был В. Н. Болховитинов, и если М. Розов в ту пору уже добрался до нас, стало быть, вся газетная и журнальная иерархия Москвы была им пройдена. Так вот, он был слесарем, ходил с авоськой в руках, набитой бумагами, и носил с собой идею «рембригад». «Десять услуг за одну!» — был его лозунг, который он решительным образом пропагандировал как панацею от всех экономических и нравственных бед и настойчиво пробивал. При жэках, говорил Розов, должны быть организованы на общественных началах бригады из жильцов, представителей разных профессий: стекольщиков, полотеров, сантехников, плотников, электромонтеров и прочих умельцев. Семье плотника нужно натереть пол? — пожалуйста, полотер к их услугам. Вставить стекло? — стекольщик. Исправить унитаз? — сантехник и т. д. Но если кому-то понадобится плотник, он тоже обязан сделать «услугу». И получается десять услуг за одну! Такова примерно идея Розова, но я рассказал о «рембригадах» попутно, главное же — метод, с помощью которого идея пропагандировалась. Сам Розов назвал его «методом отбора кадров», но открыл это название много позже, лет через десять, когда уже стал совершенно седым, забросил слесарничество, надел белую рубашку с галстуком, заменил авоську на большой желтый портфель из свиной кожи и профессионально занялся реализацией спасительной идеи.

Что же за метод? Явившись в «Юный техник», Розов не пошел сразу к главному редактору, а мудро постучался к самому рядовому литсотруднику. Просидев со мной два или три часа, не пожалев ни времени, ни доводов, ни эмоций, он полностью убедил меня в верности идеи, в абсолютной жизненной необходимости «ремонтных бригад», без которых я уже не представлял себе дальнейшего существования. Затем он взял меня под руку и сказал: «Веди к своему прямому начальнику». Моим «прямым» был И. Лаговский, заведующий отделом «Юного техника», и мы пошли к нему. Розов чувствовал себя спокойно и уверенно, потому что знал: сейчас Лаговский его выслушает, потом спросит мое мнение, а я уже полностью принадлежу Розову, я им у Лаговского «отобран»! И действительно, через полчаса мы уже втроем, Розов, Лаговский и я, сидели в кабинете у заместителя главного редактора М. В. Хвастунова. В каких-то десять минут мы «отобрали» Хвастунова у Болховитинова, и, когда пришли к главному редактору, он был совершенно обезоруженным, «без войска», и нам ничего не стоило «голыми руками» получить под идею Розова две полосы в ближайшем номере журнала.

По какой далекой аналогии я вспомнил «метод отбора кадров», говоря о том, что надо собирать сведения о людях, с которыми мы намерены беседовать, не знаю. Но и без Розова моя «идея» была бы неубедительна. Во всяком случае, с кем бы я ни беседовал, стоило мне вспомнить Розова, как я начинал интересоваться людьми, которых знал мой собеседник, но с которыми мне только предстояло встретиться. «Вы упомянули, — говорил я, — Петрова. Это который играет на кларнете и при этом хорошо поддает?» — «Что вы! — мягко отвечал собеседник. — Он, как женился, пить сразу бросил». — «Чего так?» — «Да жена его в вытрезвителе работает, они там и познакомились, и характер у нее, можете представить. Однажды у них история из-за кларнета вышла…» — только успей открыть заслонку: водопад сведений! И в блокноте рядом с фамилией Петрова, с которым еще предстоял разговор, ложились данные, позволяющие построить беседу с ним в верном ключе.

Ну а если человек является для разговора сам, без приглашения? Или когда беседа возникает спонтанно и нет сведений? Даже в этих случаях я не тороплюсь. Задаю для начала несколько ознакомительных вопросов: где работает, к чему имеет отношение, кого из уже знакомых мне людей знает, какого мнения о последнем нашумевшем в городе событии — короче говоря, стараюсь немного отодвинуть суть дела, по которому мы встретились. А иногда, извинившись, делаю паузу на пять — десять минут, чтобы сосредоточиться, сбросить с себя посторонние мысли и подумать о содержании предстоящего разговора.

У собеседника, мне кажется, всегда должно быть ощущение, что журналист не бродит в потемках, а точно знает, что ему нужно. Это ощущение обеспечивает успех.

Ш е с т о е. Вопросы я стараюсь ставить так, чтобы они не были лобовыми. Потому что вопрос «в лоб» не требует от собеседника размышлений и еще потому, что отвечать на него неинтересно. Положим, нужны некоторые биографические данные:

— Будьте любезны, расскажите свою биографию.

— Я родился 14 октября 1940 года в селе Березовка, Ярцевского района. Школу окончил в 1956 году. Затем поступил…

Скучно, никаких мыслей, собеседник поглядывает на часы, и этот взгляд не ускользает от внимания журналиста.

Другой вариант того же вопроса:

— Вспомните, если сможете, добрых людей, которые попадались вам в жизни, а потом и тех, кого лучше бы не вспоминать.

Тут уж собеседник посмотрит в окно, и вздохнет, и закурит, и сделает долгую паузу, и, я убежден, начнет говорить, и все необходимые журналисту биографические сведения окажутся в его рассказе:

— Был у нас дед в деревне, до самой смерти в лаптях проходил, хотя вокруг уже на каблуках топали, но он из принципа: мол, город городом, а деревня чтоб чистая была, незагрязненная. Так вот однажды, а я ведь не городской, всего двенадцать лет как из села уехал, случилось мне вернуться в мою Березовку, в мой Ярцевский район, и около сельпо встречаю деда Алешу, его до восьмидесяти лет, до самой смерти так и звали Алешей…

Все, что относится к биографии человека, я никогда не собираю «от рождения», только «рваным методом». А потом, если возникает надобность, всегда можно соединить; правда, надобности такой почти не бывает, потому что читателю скучно иметь дело с биографией «сложенной», он предпочитает такую, как она рассказывается «живьем».

— Вам приходилось кого-либо спасать?

— Спасал ли кто-нибудь вас от чего-то?

— Если вам снятся сны, какие преимущественно? Или, по крайней мере, несколько раз повторявшиеся? А почему, не задумывались?

Ответ на любой из этих вопросов непременно потянет за собой сумму биографических данных. Или вот еще пример не «лобового» разговора с собеседником. Положим, вам нужно получить сведения о профессиональных заботах человека. Можно спросить:

— Расскажите, пожалуйста, как вы работаете.

— А как работаю? Да ничего, — в девяноста девяти случаях из ста ответит собеседник. — Нормально. План на сто три даю, с качеством не жалуются, заработок — сто восемьдесят без вычетов.

И все. Ни одной живой детали, ни мысли, ни чувств, и что дальше делать журналисту — неизвестно, хоть заново повторяй вопрос. Но можно и так:

— Давайте вместе сосчитаем, сколько шагов вы делаете за рабочую смену?

— А зачем?

— Да, говорят, чем больше шагов мы делаем, тем лучше сердце работает!

Одним словом, считаем. И здесь будет все: куда шаги, зачем, и хорошо ли это, плохо ли, и как отражается на выработке, и не горит ли из-за шагов качество, и стоит ли количество шагов еще увеличивать или сокращать, и как зависит от них зарплата — вся картина профессиональной деятельности собеседника налицо, а журналист уже не может его остановить.

Еще пример. Положим, мне нужно выяснить бюджет собеседника, его материальное положение. Так и можно задать вопрос: «Расскажите, пожалуйста, о своем материальном положении». Кто попробует из читателей мысленно ответить на него, тот поймет, как сворачивает скулы от нашей журналистской прямолинейности.

В очерке «Студент» я обнажил прием, которым, кстати, пользуюсь довольно часто: в двадцать пять конвертов я мысленно вкладываю по десять тысяч рублей новенькими купюрами, раздаю конверты двадцати пяти студентам одной группы и говорю, словно я Крез: «Тратьте!» Игра игрой но, помню, лишь двоим удалось мгновенно разделаться со всей суммой сразу, и то потому, что эта пара догадалась купить автомашины, хотя, мне кажется, студентам больше подошел бы мотоцикл. Остальные моты и транжиры, не использовав и половины денег, подняли руки вверх.

Вот как распорядился десятью тысячами мой главный герой. Ни секунды не медля, он сказал: «Во-первых, я всем объявлю, что у меня есть шальные деньги!» Это значит, весь курс имел шанс быть приглашенным Лебедевым в ресторан. Затем он купил матери стиральную машину с центрифугой, отцу — «что он пожелает», а себе — книги. Добавлю от себя, чтобы особенно много не перечислять, что по ходу дела, тратя мифические деньги, мой герой полностью и безо всякого принуждения «раскрыл» передо мною свой гардероб. Это дало мне возможность написать потом в очерке, что, прожив в Горьком около месяца, я видел Лебедева в одном и том же костюме, в котором он ходил на занятия, валялся на диване, если не замечала мать, и пошел бы в ресторан на банкет. Что у него еще было одно пальто цвета маренго, по поводу которого одна весьма заинтересованная студентка сказала, что оно «ужасное», пара свитеров и, наконец, ботинки сорок пятого размера, про которые, очевидно, и поется в студенческой песне: «Мне до самой смерти хватит пары башмаков».

Но главное, что дал этот прием, — вывод, который я мог сделать с предельной четкостью, суммируя все «траты»: мои студенты — народ не меркантильный, но в то же время с явно заниженными потребностями. Я уж не говорю о том, что кроме гардероба и Лебедев, и его товарищи раскрывали передо мной свои характеры, свое отношение к «презренному металлу», свои жизненные планы и надежды. Множество живых человеческих деталей и подробностей, узнанных мной в процессе игры, нашли потом отражение в очерке. Потому и называю я вопросы типа только что продемонстрированного «вопросами-кладами».

С е д ь м о е. Такими же «кладами» можно считать вопросы ситуационные в отличие от статичных. Собственно говоря, игра с десятью тысячами рублей — типичный ситуационный вопрос: он ставит собеседника в положение, которое заставляет его действовать, что-то предпринимать, забыв о том, что он сидит в кабинете за столом перед журналистом, который пишет в блокноте.

— Скажите, если бы вас уволили с работы, что бы вы делали?

Первая реакция буквальная: как это — уволили? За что? Когда? И кто? Дело свое собеседник знает, претензий к нему нет, на работу не опаздывает, скандалит редко и не без повода — недавно, например, поругался с таким-то из-за того-то, но наверху вроде бы разобрались, выводов не сделали… Ах, абстрактно? Ну, если абстрактно, другой вопрос. Уволили бы, памятник им поставил! Потому что истинное призвание собеседника совсем не то, чем он занимается, а сцена! Да-да, вот уже восемь лет играет в самодеятельном оркестре народных инструментов на кларнете. Ушел бы наконец в профессионалы, и на душе было бы легче, и денег побольше…

— Если бы вам подарили лошадь?

Лошадь?! А что, остроумно. Только где ее разместить? Квартира хоть и большая, но на пятом этаже и без лифта, да к тому же, говорят, лошадь вниз по лестнице ходить не умеет. Пришлось бы передарить тестю, он продал бы «Москвич», купил бричку и возил пассажиров от вокзала до рынка, у него эта черточка имеется, он клубнику разводит для продажи, недавно собаку отвез на дачу — сторожить…

— Если бы вам дали Государственную премию?

А дали бы… она сколько, пять или десять?.. Взял бы! Чего скрывать? Поехал бы в командировку, как всегда толкачом, и тут же тебе — номер в гостинице: лауреат! А то приедешь — и первые три ночи спи в холле, на раскладушке. Последний раз даже в здание не пустили, а дело было ответственное, вымотался до остервенения: план горел, поставка задерживалась, и директор сказал, что, если не «толкнуть», предприятие останется без тринадцатой…

— Если бы вас заставляли бросить жену?

Хоровод мыслей у собеседника: а почему, собственно, ее надо бросать, кто может заставить? И поток сведений: когда и как познакомились, как замечательно живут, кому бы пришла идея их рассорить, по какой причине…

Живая жизнь! Попробуйте получить ее в журналистский блокнот, задавая статичные вопросы типа: «Ваше отношение к работе? Чем занимаются ваши родственники? Как у вас обстоит с честолюбием? Как относится жена к вашей профессии?..» Многие из этих вопросов, переведи их в статичный план, даже в голову не придут журналисту! Страдает — блокнот.

Я очень часто ставлю собеседника в какую-либо ситуацию. Вместо «лобового»: «Скажите, какой у вас вкус?» — и сам бы не стал отвечать на подобный вопрос, будь он мне задан! — спрашиваю: «Что бы вы подарили такому-то в день его рождения? А такому-то?» Вместо тупого: «Ваше отношение к вещам?» — говорю: «Скажите, если, не дай бог, случится у вас дома пожар и можно будет вынести только три вещи, что бы вы вынесли?» Собеседнику, как правило, даже интересно задуматься над тем, о чем он прежде никогда не думал. Он сам себя познает!

В ту пору, когда я работал над повестью «Остановите Малахова!», я предложил своему герою совершить три чуда. Вероятно, нет нужды цитировать нашу беседу, скажу лишь, что, оказавшись в положении «мага-волшебника», мой Андрей Малахов ухитрился вложить в свои три «чуда» и яростный эгоизм, и трезвый расчет, и горький жизненный опыт, и даже оплатил векселя, предъявленные ему в свое время родителями. К моменту нашей встречи он уже два года из семнадцати прожитых сидел в колонии. Я думал, новая жизнь успела «разбавить» его старые представления, чуть изменить прежние взгляды, — но нет, заложенное в семье оказалось крепким и устойчивым.

Но более всего меня поразил вывод, с предельной отчетливостью вытекающий из одного «чуда» Андрея: Малаховы воспитали чужого для себя ребенка, не пожелавшего родителям не только вечной, но даже долгой жизни. А казалось бы: «маг-волшебник», «три чуда» — игра!

В о с ь м о е. «Девять авторов открытия, девять непохожих друг на друга человек; я говорил с каждым из них и каждого просил дать характеристику восьми остальным. Получилось, как в шахматном соревновании по круговой системе: каждый «сыграл» со всеми по одной партии. Я чувствовал, что все они испытывали при этом какую-то неловкость, но убедился в предельной справедливости их оценок и даже беспощадности. Если кто-то и отмечал в ком-то недостаток, то по сумме восьми характеристик этот недостаток либо смягчался, либо даже переходил в достоинство. «Упрям как осел», — сказал категорически один. «Упрям и упорен», — сказал другой. «Усидчив», — сказал третий. «Настойчив», — сказал четвертый. «Напорист», — пятый. «Потянет любую работу», — шестой. «С железным характером», — сказал седьмой. И последний закончил: «Ему можно доверить все!» Гамма красок, спектр оттенков…»

Это кусочек из документальной повести «Взятие сто четвертого», посвященной физикам Дубны. Метод, условно называемый мною «шахматным турниром», хорош, когда собираешь материал о микроколлективах: заводской бригаде, экипаже самолета, соавторах открытия, театральной труппе, учебном классе и т. д. Короткие характеристики, взаимно розданные членами коллектива, дают журналисту, во-первых, те самые предварительные сведения о людях, с которыми впоследствии он будет вести разговоры, и, во-вторых, сами по себе довольно часто используются в очерке при описании отношений внутри коллектива.

Но к краткой характеристике, так сказать «назывной», я прибегаю только в «шахматных турнирах». Во всех прочих случаях добиваюсь расшифровки. Положим, мой Лебедев, характеризуя другого студента, сказал: «Он очень независимый, для него не существует авторитетов». — «Докажите!» — немедленно предложил я. «А как доказать?» — «Очень просто: начните свою характеристику со слова «однажды». Ведь если я напишу в очерке «независимый», читатель мне не поверит!» Лебедев, помню, задумался. «Ну хорошо, — сказал. — Однажды он опоздал на лекцию и вошел в зал, когда триста человек уже писали, а лектор вещал. И тогда он, громко топая подкованными ботинками, прошествовал на свое место. Годится?»

Слово «однажды» воспринимается мною как ключ к кладовой, где лежат прекрасные жизненные детали, лучшие доказательства любых характеристик.

Д е в я т о е. Не могу исключить из техники разговора и вопрос-«провокацию» — по типу «украденной» работниками чешского телевидения вагонетки с людьми. Готовясь к вопросу, я беру лист бумаги, незаметно от собеседника пишу несколько слов, затем переворачиваю написанное текстом вниз и говорю не моргнув глазом:

— Скажите, это правда, что вы скряга?

Нет предела возмущению собеседника: «Я — скряга?! Да кто вам сказал такую глупость! Зайдите ко мне домой, посмотрите, как я живу: у меня один костюм, а у детей по три! Транзистор? Валяйте! Жене и дочери по свитеру? Мне не жалко! В театр? Только в партер! Зарплата? В серванте, который не запирается. В заначке, вы не поверите, оставляю пятерку! На работе скидываемся — никогда не считаю! Это, наверное, Сарычев вам сказал, так я с ним из принципиальных соображений в компанию не вхожу: он форменный алкоголик! Но чтоб я хоть раз кому на подарок или в долг не дал… Вот Сарычеву — не дам, потому что он, кроме прочего, еще к директору бегает, мы при нем слово боимся сказать…»

Когда собеседник исчерпан, я прошу его перевернуть лист бумаги и прочитать, что там написано: «Уважаемый Имярек, не обижайтесь, никто мне о вас плохо не говорил, это всего лишь журналистский прием». — «Ну, даете! — может сказать собеседник. — Выходит, у каждой профессии свои хитрости?»

И вообще: спор как метод беседы весьма плодотворен, это отметил еще А. Аграновский в своих записных книжках: «Вся русская литература начиналась с «не» — отрицания, диалога, спора…» Я тоже никогда не тороплюсь согласиться с собеседником, даже если всей душой на его стороне. Он злится, негодует, поражается моему непониманию, растолковывает, приводит все новые и новые доказательства, нервничает, бросает на стол карандаши — ничего, и ему, и мне надо потерпеть. Во имя общего дела. В конечном итоге все инциденты оказываются исчерпанными к обоюдному удовольствию.

Д е с я т о е. Верить или не верить собеседнику? Как определить, говорит ли он правду или, скажем, слегка привирает? Здесь, очевидно, многое зависит от нашей интуиции, от суммы сведений, которыми мы располагаем о собеседнике, от его внешнего вида и манеры говорить, от степени его независимости — набор данных, влияющих на уровень нашего доверия, вряд ли исчерпаем.

Но принципиальное решение вопроса, мне кажется, не в этом перечне. Единственный способ гарантировать себя от всяческих недоразумений — это исходить только из того, что подтверждается объективно. Как говорил один мудрый, опытный адвокат, «выслушай все стороны, взвесь обстоятельства, а потом еще раз их взвесь и приди к выводу, что нужно вновь выслушать все стороны». Этот принцип, сформулированный для участников судебного процесса, на мой взгляд, полезно было бы взять на вооружение и журналистам.

О д и н н а д ц а т о е. Чем пользоваться газетчику: блокнотом, диктофоном или памятью? Лучший ответ — никакого ответа: дело сугубо индивидуальное. Я, например, пользуюсь блокнотом. Не доверяю своей памяти. Пишу сразу, параллельно рассказу собеседника, не стесняясь, иногда даже не поднимая на него глаз, если некогда, — а что делать? Способ, конечно, несовершенный, сковывающий партнера. Но потом к нему привыкают. Я заметил: даже входят в ритм. Пишешь — собеседник говорит, прервал писанину — и тут же он умолкает. Чтоб не сбить его с ритма, в тех случаях, когда конкретный кусок рассказа мне не нужен, а прерывать вроде неудобно, я все же не перестаю писать в блокноте, но заполняю его описанием внешнего вида рассказчика, манеры говорить, атрибутики кабинета и прочим, что, кстати сказать, мы часто забываем фиксировать, а потом с великими трудностями восстанавливаем по памяти, если не теряем.

Лично я за блокнот, потому что в него есть возможность писать самое важное и самое главное. Можно сразу, по ходу записи, сортировать материал, производить его первичную обработку. Память тоже это делает, но, согласитесь, с большими потерями. А диктофон в этом смысле туп. Но я против диктофона еще и потому, что он куда больше пугает, сковывает, настораживает собеседника, чем блокнот. От наших записей, думает собеседник, он всегда может «отпереться», а вот попробуй от пленки! Кроме того, журналист, пользующийся диктофоном, напоминает художника, рисующего натуру с цветных фотографий, которые он сам предварительно делает. Ведь пленка все равно нуждается в прослушивании и переписке, с нее очерки не сочиняют. Впрочем, кулик всегда хвалит свое болото, а как его хвалить, не ругая соседние? Диктофон — современное вооружение современного журналиста, против научно-технического прогресса не попрешь, каковы бы ни были твои симпатии. По всей вероятности, я напоминаю сейчас старого врача, который доверяет своему уху больше, чем самому усовершенствованному стетофонендоскопу, — но при этом он должен понимать, что его ухом может пользоваться только он сам. (Кто-то из социологов, наверное в шутку, сделал исследование и установил, что мужчины, курящие «Беломор» и никогда его не меняющие, предположим, на сигареты, бреются безопасными бритвами: сказывается консерватизм характера, не признающего ничего «нового». Добавлю от себя, что, если эти мужчины еще и журналисты, они непременно пользуются блокнотом, а не диктофоном. Таким образом, мои рассуждения о технике пользования блокнотом предназначены, будем считать, только для «курящих».)

Допускаю ситуацию, когда записывать невозможно: в пути, на ходу, на морозе. Делаю тогда в блокноте символические пометки типа закорючек, которые помогают впоследствии вспомнить и записать необходимое, но это «впоследствии» должно быть скоро, при первой же остановке. Наконец, и собеседник далеко не всегда разрешает пользоваться авторучкой: как только вытащишь, мгновенно замолкает и ревниво следит за блокнотом. В таких случаях (это бывает, как правило, во время бесед с негативными героями) я прибегаю к «уводу в сторону» и к «ложным записям» — методу, которому меня научил когда-то мой мудрый старший брат — так я называл Анатолия, а он меня, если его обо мне спрашивали, как он «ставит» меня среди журналистов, отвечал серьезно: «Валерий, безусловно, второй в стране!» «А кто первый?» — неизменно задавался тут же «жгучий» вопрос, на который Анатолий после паузы отвечал с небрежной интонацией в голосе: «Ну, первых — много…» Но иногда он говорил обо мне щедро и публично: «Валюшка — это мое второе, исправленное и дополненное, издание!» Я всегда надеялся, что в первом варианте ответа брат шутит, а во втором говорит истинную правду, но, кажется, увы, ошибался…

Итак, что значит «увод в сторону»? Положим, идет разговор, блокнот спрятан, авторучка тоже. Собеседник достаточно откровенен, руки у журналиста чешутся, но, увы, «вето» на запись наложено. Дело происходит, представим себе, на ферме, потенциальный герой — председатель колхоза. Дошли в разговоре и в реальности до станка, где находится корова-рекордистка. Вот тут-то и пришло время «уводить в сторону»:

— Сколько она дает литров? А в прошлом году сколько давала? А сколько даст в будущем? Как ее зовут? Какова жирность молока? Спокойный у нее характер? — Короче говоря, уймища фактологических вопросов. И наконец: — Вы не возражаете, если я запишу?

Собеседник, естественно, «не возражает», какие у него, собственно, основания противиться записи элементарных сведений, и журналист спокойно вынимает блокнот. Время от времени подбрасывая все новые вопросы фактологического характера, он беспрепятственно записывает и то, что несколько минут назад не смог внести в блокнот из-за решительного протеста собеседника. Аналогичным образом можно «уводить в сторону» и начальника цеха («Простите, на каком принципе действует этот станок?»), и тренера по гимнастике («Какова технология сальто назад с доворотом на девяносто градусов?»), и народного судью («Объясните, пожалуйста, что такое дееспособность? А презумпция невиновности?») и т. д.

Скажу в заключение, что, конечно, сколько журналистов, столько и методов работы. Однако я убедился: все начинающие и молодые газетчики работают в основном по-разному, а старые и опытные — одинаково, с небольшими отклонениями. Полагаю, это естественно: жизнь надиктовывает самый рациональный путь, и все мы рано или поздно на него выходим.

Жаль только, если очень поздно.

ОБРАБОТКА МАТЕРИАЛА

Научный подход. Ну вот, кажется, все позади. Концепция, представьте себе, подтвердилась. Запас мыслей не только не уменьшился, но и пополнился. На дне чемодана лежат блокноты с записями бесед. Журналист уже бросил последний взгляд на суетливый перрон, поплывший мимо вагона, и мысленно сказал последнее «прости» людям, с которыми его свела командировочная судьба. Короче: «финита ля комедиа» (или «трагедиа», кому как повезет). Окончен бал.

Тут бы и родиться первому вздоху облегчения, наступить покою, явиться бы удовлетворению от проделанной нелегкой работы. Но, увы, все наоборот: именно сейчас журналист почему-то взволнован, его начинают обуревать сомнения и неуверенность. Он страшно напуган обилием материала и его хаосным состоянием — при всех его стройных, заранее выверенных и вроде бы подтвердившихся предположениях! Он ощущает сумбур в голове и, как человек, меняющий вовсе не груз, а только руку, его несущую, тяжко вздыхает.

Прошу простить излишнюю беллетризацию элементарного соображения о том, что сбор материала не начинает нашу работу и не венчает ее. Это всего лишь один из этапов журналистской деятельности, за которым следует очередной, и отнюдь не механический, а тоже творческий, этап о б р а б о т к и м а т е р и а л а, что, к сожалению, далеко не все хорошо понимают.

Итак, нам нет передышки. В номер мы пишем или не в номер, но, вернувшись домой, не сваливаем привезенный материал в ящик стола или в угол комнаты в надежде на то, что он отлежится там, «успокоится» и только тогда пойдет в дело, — нет, без малейшего промедления мы топаем дальше, до самой газетной полосы, взвалив на плечи бесформенную массу. Вся последующая работа связана с необходимостью осмыслить и обработать материал. Что это значит? Это значит — отобрать и систематизировать факты, цифры, собственные впечатления. Это значит — подумать о композиции, сюжете, монтаже.

Не могу представить себе современного публициста, способного перешагнуть этот наиважнейший этап, умеющего сразу приступить к письму, да еще с желанием создать не «шедевр с поземкой». «Словам надлежит подчиняться и идти следом за мыслями, а не наоборот», — еще в XVI веке писал М. Монтень. Если мы действительно хотим воздействовать на читателя, то должны вести его путем наших размышлений (никогда не устану это повторять), для чего как минимум выстраивать факты в логической последовательности, отражающей ход наших мыслей. Иными словами, думать надо, и думать н а у ч н о! В противном случае мы рискуем просто запутать читателя в бесформенной, бессюжетной жиже фактов, мыслей и цифр. «В литературе, — говорил М. Горький, — идет та же самая работа, что и в науке». Освобождение от этой работы я совершенно серьезно ассоциирую с освобождением от журналистики.

Для нас, мне кажется, так же важен монтаж, как он важен в кино и на телевидении. Для нас так же важна композиция, как она важна для художников и сочинителей музыки. Для нас так же важен сюжет, как он важен для беллетристов. Потому что сюжет, в частности, это не просто совокупность событий, как ошибочно полагают некоторые, но и средство познания действительности, способ раскрытия проблемы, раскрытия через действие, через сопоставление фактов и цифр, авторских впечатлений и ощущений, через противоречия между фактами, через анализ поступков героев, — примерно так писал В. Шкловский в «Заметках о прозе русских классиков». Мы вполне можем принять эти положения «на себя», поскольку современная художественная документалистика живет по одним законам с поэзией, изобразительным искусством, кинематографией, беллетристикой, драматургией.

Л. Гинзбург, говоря о достоинствах нынешней документальной прозы, вспомнил «Третий рейх» К. Гейслера — книгу, как он сказал, целиком составленную из одних цитат, но выстроенных в соответствии с идейной концепцией автора, а потому воздействующей на читателя именно так, а не эдак. Кто-нибудь сомневается еще в том, что сам отбор фактов уже есть позиция автора, что с помощью сюжета выражается мысль, суть проблемы, авторская направленность? Сомневается ли кто-нибудь в том, что авторская концепция, словно каркас здания, должна заполняться фактами-квартирами, внутренняя планировка которых чрезвычайно важна?

«Искусство и гений (одаренность) заключается в том, чтобы найти в с ё в самом своем сюжете и ничего не искать вне своего сюжета» — этими словами Вольтера я закончу доказательство того, что отбор и систематизация материала, приводящие к выстраиванию сюжета, внутри которого и следует искать в с ё, и нам, журналистам, необходимы.


С и с т е м а. Ну, а практически как это делать? Я бы сказал: как угодно, лишь бы делать! Одни журналисты, доверяя своей «кибернетической машине», отбирают и систематизируют факты в уме, так же мысленно строят сюжеты, монтируют события, рисуют композицию. Так или иначе, а тратят на это время, отнюдь не считая его потерянным. Во-первых, потому, что это не месяцы и не недели, а чаще всего часы. Во-вторых, потому, что отбор и систематизация материала органически переливаются в процесс написания, являясь по сути его началом, ничего не крадут у этого процесса, только дарят ему, и дарят щедро. Наконец, в-третьих, успех публикации, по-моему, куда чаще предопределяется обработкой материала, нежели слепым и случайным попаданием в цель, которую публикация предусматривает.

Другие журналисты, не доверяя собственной памяти, проводят эту работу письменно. Я отношусь к ним. Мой метод трудно кому-либо рекомендовать: он изнурителен и дотошен, и все же расскажу о нем для иллюстрации.

Прежде всего, вернувшись из командировки, я сажусь за машинку и решительным образом перепечатываю блокноты. Во время перепечатки делаю первую отбраковку материала. Больше в блокноты не заглядываю. Стало быть, то, что осталось неперепечатанным, погибает. Абсолютно уверен: шелуха. Однако я жаден, и кое-что из шелухи все же просачивается. «Все эти мелочи в высокой степени важны, — предупреждал в свое время М. Горький, — но надо уметь тщательно отобрать наиболее характерные». Я не умею. Правда, впереди еще один фильтр, так что есть надежда.

Механически ли перепечатываю блокнот? Нет, это был бы сизифов труд. Одновременно с отбором фактов осуществляю их систематизацию.

Возьму для примера поездку в Калининград, где я собирал материал для очерка о работе универмага. Исписал три или четыре блокнота, точно не помню, это было лет восемь назад, и блокноты не сохранились. Зато сохранился перепечатанный и систематизированный материал, который я называю «разработкой». Она содержит 69 страниц на машинке через один интервал. Факт, событие или эпизод, зафиксированные в блокноте, перепечатаны с подзаголовками — своеобразными рубриками. Всего их 17. Пять «личных», посвященных главной героине, молодой продавщице Галине Филимончик: «Черты биографии», «Материальное положение», «Мечты», «Характер», «Личная жизнь, интересы». Остальные 12 рубрик «общие», например: «Смысл работы», «Психология продавщиц», «Искусство торговать», «Взаимоотношения», «Условия работы и отдыха», «Фонд директора» и т. д. Процитирую несколько кусочков из разработки, в точности скопировав манеру и внешний вид систематизации:

Черты биографии

Родина Галины Филимончик — город Сморгонь в Белоруссии. Когда-то он был известен «на весь мир» своими баранками и медвежьим цирком. И будто бы Наполеон, удирая, оставил в Сморгони свою шапку. Нынче в городе ни своих баранок, ни медведей уже нет, а шапку Наполеона давно сдали в музей, да и то не собственный.

Психология

С точки зрения продавщиц, официантки считают так: сорок и сорок — рупь сорок, рупь сорок и сорок — два сорок, пиво пил? — пил, бутылки бил? — бил: гони семь двадцать! На мой вопрос, пошли бы девушки-продавщицы в официантки, ответ был не то чтобы отрицательный — мол, все профессии хороши, но: «Вы знаете, как они считают?! Сорок и сорок — рупь сорок…»

Характер

Плакать Галина не любит: подушка, сказала, у меня сухая. Но горько бывает, и в таких случаях она не раскрывается, как другие, не призывает людей в свидетели, не ищет сочувствия, а, наоборот, замыкается, становится похожей на тот цветок, который от холода собирает лепестки и «скукочивается», как она выразилась.

Черты биографии

Когда вспоминает Галина Сморгонь, перед ее глазами родительский домик с небольшим садом, в котором цветут яблони (белый налив и ранет, антоновка почему-то в Сморгони не приживается), груши (знаменитая бэра, твердая и коричневая), поросенок в сарае да куры. Домик этот расположен не на окраине, а в самом центре города, у парка, и мимо него по улице проходит раз в полчаса автобус без номера, потому что зачем ему номер, если и без того все знают, что идет он от больницы до вокзала.

Искусство торговать

Знание товара — великая вещь! И при этом знание моды и покупателя. Придет, к примеру, на базу «грамотная» продавщица, и ей там всучивают белые женские замшевые туфли сорокового и даже сорок первого размера. Брать или не брать? Конечно, брать! Их за милую душу раскупят парни-пижоны, только им для облегчения эту обувь надо поставить в мужской отдел.

Условия работы

«Жесткая у нас дисциплина, — сказала Валя Пташкина из парфюмерии. — Все восемь часов на ногах, даже сесть нельзя, когда нет покупателей, да и не на что садиться. А часовых в армии и то через каждые два часа сменяют…»

Искусство торговать

Обычно так: покупатель попросил — ему продали, не попросил — не продали. Разве это «мастерство»? Сделать план на дефиците и дурак сможет! К сожалению, учеба продавщиц идет под лозунгом: чего нельзя или чего не нужно делать. Нельзя ругаться с покупателем, нельзя излишне красить глаза и т. д. А что нужно, чтобы стать мастером дела? Увы, неизвестно. Хоть бы кто рассказал девушкам, что улыбка — не цель, а средство продать товар!

Психология

Смотрит продавщица на кралю, идущую по улице с морячком под руку, веселую и беззаботную и ужасно гордую своим спутником да собственным видом, и думает: ты же в моих сапогах идешь, которые я тебе на прошлой неделе продала! Что бы ты без «моих» сапог делала? Стал бы на тебя морячок смотреть, когда ты в резиновых ботах, вся потная, давилась в очереди, ругаясь ужасными словами? Ты мне счастьем обязана, я тебя одела, во всем моем идешь, — спасибо хоть скажешь?

Взаимоотношения

Спрашиваю Тамару Хлопчатобумажные ткани, каково ее мнение о подругах-продавщицах. Отвечает через паузу удивительно точными словами: «Каждая себя стоит».

Личная жизнь

Универмаг не зря называют «фабрикой невест»: девчатам замуж нужно, а не на собрание!

Искусство торговать

Я так и спросил старшего мастера производственного обучения Тамару Дидечко: «Откройте мне, Тамара Ивановна, хоть один настоящий секрет торговли, который бы я, покупатель, не знал. Задумалась. Покачала головой. «Вроде, — сказала, — таких секретов нет». А жаль! В каждой профессии есть: у шоферов, может, тыщи, у каменщиков — сотни, у парикмахеров — десятки, даже у писателей! А тут — торговля, можно сказать, искусство, «ловкость рук», они же фокусниками должны быть! Знатоками человеческих (покупательских) душ, психологами, ораторами, воспитателями… Увы, Тамара Ивановна призналась мне, что тонкостей девочкам «не дает», а больше нажимает на «общие места»: будьте культурными, внимательными, отвечайте на вопросы, не грубите, не сорите, не плюйте на пол, храните деньги в сберегательной кассе, стойте справа, проходите слева, — впрочем, это я, кажется, уже из другой оперы, но очень похожей. Короче, наука и искусство торговать складываются из суммы заклинаний, а вот как их осуществлять — неизвестно. Парадокс!

Черты биографии

Тишина в Сморгони стоит обычная, покой ничем никогда не нарушается, и только журчит вдоль главной улицы ручеек, впадающий в Вилию, что протекает в полутора километрах от города. Куда податься молодым? Маслозавод да лесопилка, да начали строить гравийно-песочный комбинат. Ну, еще мельница…

Пожалуй, будет. Я открыл разработку на середине и прямо подряд процитировал эти куски. Из них в очерк, напечатанный в «Комсомольской правде», вошло, быть может, строк двадцать — тридцать, не больше, но не в этом дело. Главное то, что перепечатка блокнота есть первая обработка материала, в результате которой образуются кусочки текста, только и ждущие мгновения, чтобы, словно готовые кирпичики, встать на свое место в очерке. Разумеется, тексты еще сырые, но в роли полуфабрикатов вполне приемлемые.

Кроме того, разработка дает возможность «увидеть» весь материал, представить себе его основательность. Проглядев, положим, все эпизоды под рубрикой «Черты биографии» насквозь или все «Психологии», то есть мысленно сведя отдельные смысловые и тематические кусочки в единый большой кусок, я получаю возможность определить и «взвесить» направления будущего очерка, подсобрать в кулак доказательства какой-то мысли, а потом то ли замахнуться, то ли не замахиваться на самостоятельные главки. Была концепция, под которую я собирал материал, и что же? Собрал? Концепция устояла? Теперь вижу: да.

Волнение улеглось. Сумбур прошел. Хаоса нет. Как рыба в воде я купаюсь в материале, прекрасно его зная. Я почти готов писать. «Почти» — потому, что факты и сведения еще не уложены в той логической последовательности, которая укрепляет авторскую позицию. В конце концов, можно было бы принести в газету разработку и положить на стол редакторам. Что бы они сказали, прочитав? «Материал есть, но он не организован». Как часто говорят нам в редакции эти слова, даже когда мы приносим «готовые» очерки! И как они роняют наш авторитет! Чем, собственно, такие очерки отличаются от разработок? Да ничем! Материал есть, но, увы, «не уложен». И мы начинаем «укладывать», по два-три-четыре раза переписывая работу. Между тем мечта каждого журналиста — сдать очерк «с первого предъявления». Разве это невозможно?

Для этого, думаю, необходимо еще одно действо: организация материала, облегчаемая предварительным составлением плана. Я понимаю, как трудно творческому человеку смириться с «планированием», тем более что иным из нас еще в школе отбили желание составлять планы сочинений именно тем, что требовали планы формальные. Мы так и делали: сначала писали сочинение, а потом по готовому тексту «лепили» план. Однако подобное отношение к журналистской работе мне кажется ошибочным, потому что в принципе облегчает возможность не думать, не размышлять, не подчинять себя, а вместе с собой и читателя л о г и к е.

План — это веревочка, протянутая от замысла к воплощению. Держась за нее, мы никуда не сбиваемся, шагаем уверенно к цели, не теряя здравого смысла, и ведем за собой читателя самой короткой дорогой к тому, во имя чего пишем очерк. К сожалению, далеко не все мы прошли ликбез «холодной обработки материала», без чего невозможно составление плана. М. Горький говорил, имея в виду именно очерк: «…надо поставить себе определенные рамки, нужно иметь какой-то чертеж, ясно представлять себе форму того, что хочешь сделать».

А как же иначе можно сдавать материал «с первого предъявления»?

Но я прерву сам себя, потому что чувствую: еще чуть-чуть — и в моем голосе появятся угрожающие нотки, мол, без составления плана не видать журналисту того, сего, пятого и десятого, — и это было бы несправедливо. Многие газетчики прекрасно работают без «холодной обработки», пишут легко и ясно, логично и просто, и достигают даже большего, чем «плановики». Вот бы, кстати, хорошо и им поделиться своим опытом, чтобы молодые журналисты, примерив оба костюма, взяли в носку тот, что по плечу и по характеру! Я нашел у М. Горького такое высказывание: «План никогда не делаю, план создается сам собой в процессе работы, его вырабатывают сами герои. Нахожу, что действующим лицам нельзя подсказывать, как они должны себя вести». Откровенно говоря, только у литераторов имеется завидная возможность отдавать себя в плен своим героям. Композиторы и художники, например, не могут поручить нотам, чтобы они сами сочиняли музыку, и краскам, чтобы они рисовали картины. Впрочем, М. Горькому принадлежат и такие слова: «В общих чертах план, конечно, есть, я только не пишу его на бумаге». Так или иначе, но окончательный вывод просится сам собой: журналист может работать и по плану, и без него, но только не насилуя собственную индивидуальность. Однако надо пробовать!

Право, Гораций не зря утверждал: «Когда суть дела обдумана заранее, слова приходят сами собой».

На этом и покончим с обработкой материала.

ПРОЦЕСС ПИСЬМА

Проблема первого абзаца. Представим себе: руки у журналиста уже чешутся, чернила кипят, бумага стонет от нетерпения, материал в истоме — можно писать! Но я начну с неожиданного и откровенного признания: ненавижу письменный стол! Лично для меня — истинная мука садиться за него и брать в руки перо. От мысли, что рано или поздно придется это делать, я содрогаюсь, как от удара током. У поляков есть пословица, в дословном переводе звучащая примерно так: «По вдохновению пишут одни графоманы, настоящие литераторы пишут за деньги». Я устроен еще хуже: я бы и за деньги не писал, если бы это было возможно. Именно по этой причине многое из того, что мною провозглашается, я сам исполнить не могу. Понимать — понимаю, но не могу!

Какое счастье, что существует этап «обработки материала»: до письма еще вроде бы далеко, и можно заставить себя разобраться в блокнотах. Не более. Всего лишь почитать. Кое-что перепечатать. Чуть-чуть подумать. Самую малость… Именно на этот период и приходится «раскачка». Постепенно втягиваясь, через час, через три часа, через сутки погружаешься в работу и вдруг обнаруживаешь себя в плену, и уже ничто не может оторвать от некогда ненавистного письменного стола. Запой! Материал — как на ладони. План — верная и крепкая веревочка к цели. Можно «строчить»!

И вот тут-то возникает пресловутая проблема первого абзаца. Танталовы муки! Уж очень редки случаи, когда первый абзац дается без боя, без трепки нервов, без сомнений и поисков, легко и естественно. Сколько иронически-грустных советов приходится выслушивать нашему брату по этому поводу: «Что может быть проще: начинай сразу со второго абзаца!», «Пиши первый, потом второй, а первый спокойно вычеркивай!» и т. д. Помню, когда я был на военных сборах в авиационной школе и в один прекрасный день, как и мои товарищи по эскадрилье, «вручил» свою жизнь кусочку мануфактуры, то есть парашюту, сам инструктор серьезно сказал нам, уже готовым к прыжку и стоящим у самолета: «Главное, без волнений. Если не откроется основной парашют, открывайте запасной. Не откроется запасной, тоже не беда: придете на склад, я вам обменяю оба».

Первый абзац довольно часто «не открывается».

Тому, полагаю, несколько причин, и прежде всего психологически-престижная. Дело в том, что молодые журналисты, как, впрочем, и уже вкусившие успех на газетном попроще, хотят приобрести (или не потерять) реноме «способных». Это понятно: кто не заботится о своем престиже, тем более творческом? Но нередко возникает страх: а вдруг читатель, пробежав глазами первые строки очерка, отложит газету в сторону? Видите ли, скучно ему покажется! Это значит — провал?! Не-е-ет, надо как-то заставить его читать дальше, взять за «живое»! Чем-нибудь ошарашить!

И начинаются мучительные поиски интригующего начала — мучительные потому, что они, как правило, совершенно неорганичны теме очерка. Например: «Над городом уже спускались сумерки, когда вдруг странная тень мелькнула в свете уличного фонаря. Чей-то голос позвал: «Тонька, это ты?» И сердце Антонины сжалось от дурного предчувствия…» Написав такое, молодой журналист обычно ставит жгучее многоточие (за которым чаще скрывается не мысль, а безмыслие) и впадает в уныние: ах, плохо, ах, глупо, и все равно редактор сократит, и что-то надо взамен придумывать! А все потому, что героиня очерка «Тонька» — заводской рационализатор, передовая женщина, и торопится она домой после заседания БРИЗа, где принималось ее очередное рацпредложение, а дурное предчувствие у нее оттого, что муж-алкоголик опять будет ревновать к изобретателю Клейменову.

Еще пример: «Что вы наделали! — воскликнул Мохов, схватившись двумя руками за голову. — Теперь меня задавят!» И он, нетвердо ступая, пошел прочь…» Расшифровываю: Мохов — прораб, а «наделала» на его участке передовая бригада, выполнив норму на 140 %, и теперь Мохова «задавят», увеличив производственный план очередного квартала.

И еще пример, последний: «Нет, просто не укладывается в голове, не могу поверить, что такое возможно, да еще в наше время, мне кажется, это сон, какое-то кошмарное наваждение, но это так, это случилось, от этого не уйти…» Что случилось?! Что не укладывается в голове журналиста? Что кажется ему кошмарным наваждением, да еще «в наше время»?! Муж оставил жену с ребенком и подал в суд на раздел жилплощади. Ни больше ни меньше.

Я мог бы бесконечно долго цитировать «жутко» интригующие начала банальнейших по своей сути очерков, но довольно — тенденция обнажена. Кстати, будем считать, что примеры я выдумал из головы, — зачем обижать коллег, тем более что сам я далеко от них не ушел? Однако опытные и в некотором роде маститые журналисты, тоже переболевшие в молодости «потрясными началами», спокойно отказываются от них и, между прочим, живут не тужат. И реноме свое не теряют, и престиж их в порядке, и пользуются неизменным успехом у читателя. Они давно уже поняли, что, во-первых, современный читатель если и «клюет» на интригу, то очень скоро ее раскусывает, и тогда нет предела его раздражению. Они знают, кроме того, что многие начинают читать газетные материалы не с первого абзаца, а с подписи и, если видят знакомую, уже зарекомендовавшую себя фамилию литератора, прочитывают все от корки до корки, хотя бы материал начинался так:

«Земля помогает нам понять самих себя, как не помогут никакие книги. Ибо земля нам сопротивляется. Человек познает себя в борьбе с препятствиями. Но для борьбы ему нужны орудия. Нужен рубанок или плуг. Крестьянин, возделывая свое поле, мало-помалу вырывает у природы разгадку иных ее тайн и добывает всеобщую истину. Так и самолет — орудие, которое прокладывает воздушные пути, — приобщает человека к вечным вопросам».

Не станет ли кое-кому «скучновато»? Не появится ли сомнение в том, читать дальше или не читать? Ну что же, надо бросить взгляд на имя автора и название вещи: «Планета людей», Антуан де Сент-Экзюпери. Теперь «качество» гарантировано?

Наконец, в-третьих, маститые литераторы убедились, что все же есть «крючки», на которые охотно «клюет» читатель: он ловится на мысль, органически соответствующую теме повествования, и на информацию, дающую повод для размышлений и способную возбудить его интерес. Вот первые строки нескольких произведений:

«Человечество не хочет жить без великих людей: в ту неделю, когда умер Микеланджело, родился Галилео Галилей» (Я. Г о л о в а н о в. Этюды об ученых. М., 1970, с. 41);

«Наверное, не все мы представляем себе, что значит сейчас быть хорошим инженером. Чтобы договориться о таком, на первый взгляд, элементарном определении, нужно кое-что еще выяснить. Прежде всего, какова роль инженера в нашем обществе?» (А. С м и р н о в - Ч е р к е з о в. Связь вещей. М., 1970);

«Настоящий летчик-испытатель должен свободно летать на всем, что только может летать, и с некоторым трудом на том, что, вообще-то говоря, летать не может». Это изречение, давно ставшее в авиации классическим, принадлежит летчику-испытателю Сергею Александровичу Корзинщикову» (М. Г а л л а й. Третье измерение. М., 1973, с. 9);

«Несколько лет назад мне довелось участвовать в обследовании большой группы школьников. Из них многие были нездоровы. Заболевания — от рефракции глаз и кишечно-желудочных до сердечно-сосудистых и нервных, и это — начиная с пятого класса» (Ю р и й А з а р о в. Учиться, чтобы учить. — «Новый мир», 1987, № 4);

«За долгие годы поездок по стране в памяти отложился большой слоистый пирог. На многое сейчас смотрится по-иному, нежели смотрелось тогда, в моменты свершений. Именно так приобретается объемность нашего знания времени» (А. З л о б и н. Любой ценой. — «Новый мир», 1987, № 3);

«Когда мы были уже хорошо знакомы, я спросил, не унизительно ли это — обслуживать? «Как посмотреть, — ответил он. — Вот я вас обслужу, а после приду домой, раскрою «Известия» — и вы меня будете обслуживать. Все мы друг другу служим». Тут я понял, что буду о нем писать» (А. А г р а н о в с к и й. А лес растет. М., 1972);

«Людей какой профессии больше всего на свете? Молва гласит: врачей. А вот статистика всех времен буквально вопиет против этого утверждения» (И. З ю з ю к и н. — «Комсомольская правда», 1968, 3 марта).

Обратите внимание, слова-то какие «скучные»: «обслуживать», «статистика», «объемность знания», «группа школьников», «изречение»… Но не боятся авторы, не прибегают к мнимо спасительным «вдруг» и «однажды ночью» — спокойно и неторопливо развивают свои мысли, уверенные в том, что читателю не будет скучно и он дойдет до конца.

Хватит примеров. «У кого тощее тело, — писал М. Монтень, — тот напяливает на себя много одежек; у кого скудная мысль, тот раздувает ее словами». Даже известные литераторы, уже имеющие в качестве визитной карточки Имя, и то, уверен, сомневаются в том, что читатель ими навсегда завоеван. Имя — не индульгенция на вечную и прочную читательскую любовь. Как говорится, извините! Один безмысленный очерк, да еще с нелепым интригующим началом, потом второй, третий — и рассерженный читатель сделает переоценку ценностей. Пожизненно присваивается только худая слава, добрую надо постоянно подтверждать. Чем? Мыслью, только мыслью!

Но вот, представим себе, журналисты повсеместно откажутся от борьбы за престиж, не будут завлекать читателя пустыми интригами, станут заботиться о содержании материалов, о наполнении их мыслями и информацией — что тогда? Проблема первого абзаца перестанет существовать?

Не думаю. Не перестанет. Потому что мы мучались, мучаемся и всегда будем мучиться в поисках верной тональности, которая как раз и зависит от первого абзаца. Но это совершенно иного рода мучение! Оно продиктовано заботой об убедительности материала, о его доходчивости, о более сильном его воздействии на читателя. Любой очерк пишется, по-моему, в едином ключе, он не терпит случайной, неоправданной, заранее не продуманной смены температур, он всегда однороден по стилю, по манере, по тональности. Она-то и закладывается на весь материал первым абзацем, этим черенком, который дает жизнь всему дереву. В первом абзаце, словно в живой клетке, если рассматривать ее относительно всего организма, должен содержаться код, в котором были бы заложены главные свойства всего произведения.

Конечно, это дается нелегко, но с мучениями достойными, оправданными, не чета которым поиск «вдруг» и «однажды ночью»; потратить умственную энергию, нервы, силы и время на «мирную» цель, а не на молниеносную «войну» за читателя я полагал бы даже удовольствием. Но дать рецепт, как лучше искать тональность очерка, никто не в состоянии. Констатацию сложностей можно найти у многих литераторов, я нашел, к примеру, в «Записных книжках» А. Аграновского («Дружба народов»): «Проблема первого абзаца… Почему трудно? Ищешь тон. Тон делает музыку. В нем гражданская позиция публициста…» У М. Горького: «Труднее всего — начало, именно первая фраза. Она, как в музыке, дает тон всему произведению, и обыкновенно ее ищешь весьма долго». А вот о том, как сократить время поиска, у Горького — ни слова. Вероятно, журналист должен сам почувствовать, какого звучания требует тема. Со стороны можно только сказать: угадал или не угадал.

Приведу несколько примеров из собственной практики. Мне и самому интересно посмотреть на себя с точки зрения моих возможностей искать тональность: никогда прежде об этом не думал.

Под рубриками «Социальный портрет» и «Человек среди людей» в «Комсомольской правде» некогда публиковались очерки-исследования — спокойные, в большей степени рассудочные, нежели эмоциональные, долженствующие с первых же строк вызвать у читателя задумчивое настроение. Задумчивое? Ну что ж, посмотрим:

Очерк «Дочки-матери»:

«Начну с того, что каждая семья, конечно, лучше других понимает, какой ей сор выносить из избы, а какой нет. Дело это тонкое, чужой человек в нем не разберется, будь он хоть семи пядей во лбу. Правда, иногда мы живем так, что соседи знают о нас больше, чем мы сами. Но одно дело — соседи, другое — читатель. Вот и ломай голову, как писать о Поляковых?»

Очерк «Студент»:

«Студент — состояние временное. Я тоже был студентом. Однако, ринувшись в вузовскую тематику, вдруг почувствовал смущение. Оказывается, современные студенты совсем не «те», с которыми я учился каких-нибудь «надцать» лет назад. Стало быть, опираться на собственный опыт нельзя. Это — с одной стороны. С другой — я неожиданно убедился, что многие нынешние вузовские проблемы как две капли воды похожи на «наши».

Для контраста — очерк «Синяя борода» из Чебоксар, напечатанный несколько лет назад в «Литературной газете». В нем шла речь об одном народном артисте РСФСР, человеке известном, руководителе национального ансамбля; он измывался над молодыми женщинами, работавшими под его началом, оскорблял их человеческое достоинство: принуждал к сожительству, при этом пил и хулиганил. Первая фраза очерка:

«Руки за спину, уважаемый читатель: я буду знакомить вас с подлецом».

И еще одна тональность — в очерке «Обелиск». Повествование ведется от имени грустного человека, счастливым образом оставшегося в живых и вечно преданного памяти своих погибших товарищей:

«Он любил чай и сам ходил по воду с брезентовым ведром. Однажды, возвращаясь, он лез через бруствер, и осколок попал ему в грудь. Уже мертвый, он так медленно сползал на дно траншеи, что мы успели принять ведро, не пролив ни одной капли. Могилу мы вырыли шагах в тридцати от дороги, чуть ближе к Неве, на пологом склоне холма. Воткнули кол, чернильным карандашом написали имя, отчество и фамилию и еще «Батя» — так звали его в нашей батарее. Он был старше нас, даже старше капитана Белоусова, и мы считали его стариком. А сегодня я и сам понимаю, что сорок пять еще не возраст. Потом мы вскипятили воду, выпили его чай и снялись с места. В тот день нас бросили в прорыв. Это было осенью сорок третьего года, а когда через двадцать с небольшим лет я вернулся на эти места, тоже была осень».

Удивительное дело, но я ловлю себя на том, что, представляя кусочки из собственных очерков, даже в этих представлениях невольно ищу тональность, которая могла бы соответствующим образом окрасить читательское восприятие цитат. Как я это делаю, объяснить не могу, и достигаю ли эффекта — не знаю. Композитор тоже оказался бы в затруднении, если бы его спросили, почему в начале сочинения за нотой «ре» он ставит «ля», а не «соль-диез».

По всей вероятности, творческий процесс не всегда легко объясним, он часто базируется на интуиции, на предчувствии, на угадывании, зависимых от индивидуальности автора. Поиск тональности, наверное, и есть та составная творческого процесса, которую объяснить невозможно.

Допускаю, что некоторые журналисты — и я, вероятно, тоже — тяготеют к какой-то определенной тональности. Что это? Черта характера? Стилевая особенность? «Почерк», раз и навсегда выработанный, по которому мы различаем авторов, говорим об их неповторимой индивидуальности, их «лице»? Различать-то различаем, но дело, мне кажется, в том, что индивидуальность журналиста проявляется прежде всего в умении найти «свою» тему, в своеобразии авторского подхода к ней, а не в симпатии к какой-то одной и той же тональности. Аналитический подход к решению темы, рациональный, исследовательский — или эмоциональный, чувственный, ощущенческий, несколько облегченный, но зато яркий, — вот что диктует определенную тональность, вот что вырабатывает стиль автора, делает его самим собой.

Но я твердо уверен: при любых подходах к темам нам категорически нельзя пользоваться формальными приемами, создавая «нужную» тональность. Количеством восклицательных знаков еще никто не смог компенсировать внутренней холодности, никому еще не удалось многоточием прикрыть безмысленность. Синтаксис дается литератору в помощь, а не в качестве главного оружия.

Итак, к чему мы пришли? К тому, что мучительные поиски первой фразы м н и м ы, если носят престижный характер, если основаны на грубом недоверии к читателю, и и с т и н н ы, если связаны с желанием найти верную тональность произведения с тем, чтобы выйти на самую короткую и прямую дорогу к чувствам читателей, вызвать их эмоции, воздействовать не только на их разум.

Здесь я оговорюсь: проблема первого абзаца, конечно, не самая важная в написании материала. Я начал с нее потому, что она хронологически первая. Сел журналист за стол. Взял ручку. Над чем задумался? Над первой фразой.

Но, как известно, «В начале было Слово…».


Проблема языка. Журналисты — не мимы, газета — не сцена, читатель — не зритель: кому это не понятно?

Слово — наше оружие!

Но и наше несчастье.

Мы очень разные люди, даже нет смысла доказывать это обстоятельство. Мы можем позволить себе разные стили, подходы, темы, сюжеты, тональности. Однако слова, которыми мы пользуемся, — это, как ни крутите все те же «семь нот», не нами придуманные и, кстати, выверенные веками. Они вполне обеспечивают и полифонию звучания (доказательством чему служат многочисленные произведения классиков журналистики), и, к сожалению, какофонию тоже (чтоб убедиться в этом, надо раскрыть любую сегодняшнюю газету). «По отношению к очень многим нашим писателям, — говорил М. Горький, — нужно сказать, что с русским языком они обращаются варварски и знают его плохо». Уж в чем, в чем, а в этом вопросе мы, журналисты, писателей на первое место не выпустим.

Между тем широта и неоднородность читательской аудитории накладывают полный запрет как на серость изобразительных средств, так и на вычурность языка: нас читает не избранная публика, а миллионы «газетных тонн глотателей». «Надо писать крепкими, тугими словами, — говорил Горький в беседе с молодыми очеркистами, — рассказывать так, чтобы все было просто, ясно, — вот к чему нужно стремиться».

Но как стремиться? Где находить «тугие» слова? У кого учиться простоте и ясности изложения? Попытаюсь ответить на эти вопросы, хотя должен заранее предупредить: ничего нового мне сказать не удастся, я всего лишь напомню старые истины.

1. Прежде всего, надо читать классиков, и читать профессионально. Это значит: не просто следить за развитием сюжета, но и замечать, как авторы оперируют словом, за счет чего достигают большей выразительности, как строят повествование, когда и где роняют свое знаменитое бутылочное стекло, поразительно озаряющее всю картину.

«Вы окажете самому себе хорошую услугу, — писал М. Горький одному молодому литератору, — если поймете, что решающую роль в работе играет не всегда материал, но всегда мастер. Из березового полена можно сделать топорище и можно художественно вырезать прекрасную фигуру человека».

Замечательно «вырезали» такие выдающиеся стилисты, истинные мастера слова, как И. Бунин, Н. Лесков, А. Чехов, Г. Мопассан. У них и надо учиться журналистам. Мягкости языка — у А. Чехова, и еще его умению писать короткими фразами, без вводных предложений. Речевому языку, языку «говора» — у Н. Лескова, сделав настольной книгой его «Очарованного странника». И. Бунин, по мнению М. Горького, «очень удобен для очерка сухой точностью своего языка»: его рассказы написаны так, будто он «делает рисунки пером». Филигранность, отточенность, ювелирная выверенность Ги де Мопассана общеизвестны; к сожалению, иные из нас, сверхпоглощенные содержанием его произведений, этого не замечают. Надо, конечно, иметь определенное мужество, чтобы ограничивать себя в чисто читательском удовольствии, профессионально относясь к творчеству великих мастеров.

Авиационные конструкторы, как известно, прежде чем построить собственный самолет, до винтика разбирают чужой, предпочитая наслаждаться не столько красотой свободного полета машины, сколько линиями на чертеже.

2. Язык народа — клад для литератора. Но есть ли у нас кладоискательское чутье? Есть ли вкус к поиску? Умеем ли мы «ходить в народ»? Часто ли пользуемся мудростью предков, заглядывая в книги и словари?

Как родниковая вода отличается от той, что течет из крана, так и литературный язык не похож на речевой: он без «местных примесей», без натурализмов, без искусственных добавок в виде жаргона, лишен случайного, временного, фонетически искаженного. Беречь его чистоту, хранить от загрязнения такими словами, как «лажа», «шамать», «клёво», «волынка», наша святая обязанность. Это с одной стороны. С другой — не следует забывать, что первоисточником литературного языка все же является разговорный. Он постоянно рождает новые слова и понятия, особенно бурно — в эпоху социальных революций и научно-технического прогресса. Воздвигать непроницаемые и вечные барьеры между двумя языками было бы неправильно, да и невозможно: прорыв таких слов, как «комиссар», «паек», «карточная система», «космонавт», «мероприятие», неизбежен.

Если невозможны барьеры, то, стало быть, параллельно процессу обогащения языка идет процесс его засорения. Что требуется от нас, журналистов, не без активной помощи которых осуществляются оба процесса? Прежде всего разборчивость и сдержанность в употреблении уже существующих слов и понятий. Мы должны способствовать только обогащению и решительно препятствовать засорению нашего языка. Но и — «зеленая улица» словам, которые прошли через мощные очистительные сооружения времени!

Кроме того, нельзя забывать, что словотворчество продолжается и что мы, газетчики, ближе других находимся к возможности реально творить. «Стиляга», «звездная болезнь», «эхо войны», «малаховщина» и другие понятия, рожденные в недрах «Комсомольской правды», «обтекатели», так своевременно пущенные «в оборот» с легкой руки «Известий», — все это, быть может, и льстит авторам, но и ко многому обязывает. Обязывает в том смысле, что «родить» новое понятие куда проще, нежели потом «изъять» его из обращения, когда вдруг выяснится, что оно лишено социальной глубины, поверхностно-ярлыковое, неточное по смыслу, искажающее не только язык, но и нравственные представления общества. «Речь, пекущаяся об истине, — писал Сенека, — должна быть простой и безыскусственной». Стало быть, прежде чем давать новым словам газетную жизнь, надо тщательно измерить их глубину, взвесить, просчитать все последствия, как социальные, так и нравственные, и, наконец, учесть их фонетическое звучание и степень художественности. Какое емкое, многопластовое, точное, яркое представление дает слово «спутник» и сколько сомнений возникает, когда читаешь или слышишь «волосатик», «стиляга», «хипповый»!

Однажды в «Комсомолке» решался на совещании вопрос, не присвоить ли читателям, пишущим в газету, имя «читкоры» по аналогии с «рабкорами» и «селькорами»: читатели-корреспонденты? Не сомневаюсь, дали бы имя — привилось, уж очень хлестко звучит: читкор! Но после бурных дебатов все же воздержались, сохранили старое «читатель», главное достоинство которого в том и состоит, что оно — старое. Язык — это самое консервативное изобретение человечества, ревниво охраняемое от всевозможных реформ, новшеств, изменений и даже обогащений; такую бы стойкую идиосинкразию к засорениям — и нам бы, газетчикам, цены не было!

(Однажды в небольшом очерке, напечатанном в «Литературной газете», рассказывая о невежественном целителе, я позволил себе весьма сомнительную форму довольно простого слова: «Вхожу и вижу: за столом сидит и ест бутерброд с колбасой лет под шестьдесят мужик в грязном халате. Сажусь перед ним на стул. Подаю записку. Он делает последний смачный ж у й, ставит на стол пустую бутылку из-под кефира и берет записку…» А как прекрасно употреблено слово в одной авторской песне, стилизованной под цыганский романс: «Вино на губы тихо л ь я…»!)

3. Что еще делает журналистов мастерами, способными к «художественному вырезанию»? Думаю, умение сохранять индивидуальность своих героев. «Искусство начинается там, — писал М. Горький, — где читатель, забывая об авторе, видит и слышит людей, которых автор показывает ему».

При элементарной и, казалось бы, кристальной ясности этого требования иные из нас, к сожалению, куда чаще пренебрегают им, нежели пользуются. Не о том сейчас речь, ч т о говорят наши герои на газетных страницах, а о том, к а к говорят! Нет, не бедным или богатым языком, образным или примитивным — не своим, а нашим, вот в чем беда. Однажды Е. Шевелева, тогда еще молодой литератор, обратилась к Горькому с вопросом: как быть, если вода кажется ей стальной, а ее герою — жемчужной, написать, как он думает или как она? Горький ответил: «Вы… обязаны смотреть его глазами… Если вы начините его своими собственными взглядами, то получится не герой, а вы». Просто? Проще некуда. Неужели Е. Шевелева заранее не понимала, что ей скажет писатель? Понимала. Однако соблазн заменить чужое восприятие своим, авторским, думаю, был настолько велик, что, наверное, еще теплилась надежда: а вдруг Горький «разрешит»? Вдруг скажет: «Ваша «стальная» вода точнее и лучше «жемчужной», а потому — с богом, валяйте, дозволено!» Так нет: «Вы обязаны смотреть его глазами…» При этом Горький напомнил о Достоевском, герои которого говорили «напряженно и всегда от себя». И еще добавил, что автор «портит свой материал, когда, насилуя социальную природу своих героев, заставляет их говорить чужими словами…».

Вот тут-то, по-моему, и пробивает час разговорного языка, тут-то и находит он свое применение в литературе, в том числе и в журналистике! Мужик у Л. Н. Толстого в «Плодах просвещения» произносит: «двистительно». И Толстой, «поймав» это слово, сохраняет его, не «подстругивает», поскольку оно важно ему для речевой характеристики персонажа. А мог бы заменить «двистительно» на «действительно»? Конечно. Но что осталось бы от мужика?

Практический совет М. Горького молодым литераторам выглядит так: «…в высшей степени полезно записывать слова, которые наиболее поражают своей легкостью, изящностью, необыкновенной гибкостью…» Замечу попутно, что далеко не все советы даются «наперед», но они не менее ценны и в тех случаях, когда подтверждают правильность того, что мы уже делаем. Очень многие журналисты, вернувшись из командировок, с удовольствием перечитывают, а потом применяют в материалах слова и обороты, принадлежащие их героям и «живьем» записанные в блокноты. Я тоже делал попытки записывать речевые особенности героев в надежде, что они обогатят образ. Более того, фиксировать слова и обороты полагал для себя так же естественным, как собирать грибы, уж коли ты оказался на грибной поляне, решив прогуляться по лесу, тем более что корзинка-блокнот, куда можно складывать находки, всегда при мне.

Сейчас попробую взять какой-нибудь свой очерк и выписать из него для примера речевые особенности героев: они действительно обогащают образ или нет? Положим, «Шофер»: жену Марию Никаноровну мой герой называл «бабулей»; дочь Нину — «пацанкой», а сына — «пацаном»; жена, по его выражению, иногда «жалилась» начальству; про машину с грузом он говорил, что на улице «за глаза» ее никогда не ставит; пассажиров окрестил «негосударственным грузом»; говоря о том, что шоферов сейчас слишком много, выразился так: «С количеством вышла у нас неустойка, стали мы друг к другу хладнокровней»; на вопрос, как он относится к начальству, ответил: «Не в полной мере любви»; поработать за маленькие деньги — для моего героя значит «съездить и справить удовольствие»; машину свою он знает, как «собственную руку: когда в ней что болит и когда пора стричь ногти»; в заднем мосту приспособил цилиндрическую пару и сказал через «е»: «Модерн!»; опоздав на занятия в вечернюю школу, герой боится упрека учителя, потому что «для взрослого человека упрек, что для пацана порка»; об отношении шоферов к деньгам сказал: «Мы народ простой: скупиться не скупимся, но и кидать не кидаем»; сравнивая газетную информацию с той, которая идет от знаменитых шоферских разговоров на дорогах, заметил, что «разговоры разговорами, а у печатного слова своя цена». А вот несколько оборотов, принадлежащих его жене Марии Никаноровне: «Одно плохо, что дети не промежду нас с Мишей, а все со мной да со мной»; «Овощи — это его сухота́, как-никак, а он с машиной!»; «В наших расходах Миша меня никогда не учитывает, в нем э т о г о нет».

Но довольно. Не знаю, хорошо ли, плохо ли услышал я своих героев, умело передал их язык или скверно, но стремление у меня было. Кстати, техника применения «живой речи» у нас, журналистов, тем более у публицистов, несколько иная, чем у прозаиков. Мы относительно реже пользуемся прямой речью, начиная с тире и щедрого абзаца, — и места жалко, и, кажется, вроде бы теряем в публицистичности. Чаще мы вводим чужие речевые обороты в собственный авторский текст, взяв их в кавычки и как бы иллюстрируя факт существования героя, его манеру выражать свои мысли. Я, например, пытаюсь делать это так: не «ввожу» героя в текст, могу даже не упомянуть его в каком-то отрывке, лишь кавычками отмечаю его фразы, но у читателя, надеюсь, не бывает сомнений в том, кому эти фразы принадлежат. Нет, это не абсолютный рецепт. Разумеется, и в публицистике возможна прямая речь, и не забыли мы, как ставить тире перед абзацем, но я говорю о дополнительной возможности сохранять речевую характерность героев, экономя при этом дорогую газетную площадь.

4. «Большинство наших поэтов, — писал М. Горький, — к сожалению, работой над языком не занимаются, и стишки у них (в применении к журналистам можно, наверное, сказать: статейки. — В. А.) серенькие, жестяные. Меди нет, нет серебра, не звенят они, не поют». В другом месте я нашел у Горького: «С языком вообще происходит то же самое, что с нашими костюмами. Мы не так одеваемся, как должны одеваться. Нужно одеваться ярче. К чему эти серые и черные пиджаки?»

Я понимаю эти слова не как призыв к «серебряному звону», к лакировке действительности, а как заботу о сочности, образности, силе языка. Мол, не обязательно пой тенором, дорогой товарищ газетчик, можешь петь басом, то есть бичевать недостатки, ругаться, спорить, но даже ругань твоя должна быть одета не в серый, а в яркий по цвету пиджак, иначе ее не заметят.

Откуда появился термин «беллетристика»? От французского «бель летр», что означает в переводе «красивое слово». В чем же, спрашивается, его «красота»? Можно ли считать красивыми словами только «прекрасный», «достойный», «передовой», «умнейший», «розовый», а вот такие, как «черный», «глупый», «отсталый», «уродливый», — некрасивыми, изъятыми из употребления в беллетристике? Нет, конечно! Красота слова — в его точности, звучности, ясности, какие бы светлые или темные стороны жизни за ним ни стояли.

Итак, умение одеваться в «яркие пиджаки» — вот что, полагаю, нам нужно, чтобы стать мастерами журналистики.

5. И еще: умение избегать штампа. Что греха таить, мы слишком часто оказываемся в плену у штампа, «газетизма» — за примером, как говорится, ходить недалеко: сама эта фраза содержит два штампа, с поразительной готовностью сидящих на кончике языка и срывающихся так легко и непринужденно, что нужно усилие для того, чтобы избежать их, а не для того, чтобы ими воспользоваться. Замечу попутно, что говорить и писать о штампах уж очень рискованно: необходимо тщательно следить за собственным языком, к которому у читателя немедленно возникает повышенный интерес, и — не дай бог!..

Вот наиболее часто встречающиеся «газетизмы»: «а воз и ныне там»; «Петр кивает на Ивана…»; «доколе с этим будут мириться?»; «ответ не заставил себя ждать»; уже упомянутые мною «что греха таить» и «за примерами далеко ходить не приходится»; «труженики полей», «работники прилавка», «разведчики недр», «люди в белых халатах», «флагман индустрии», «черное золото», «белое золото» и т. д. — несть им числа, и даже «несть им числа» — тоже газетный штамп.

А есть еще такие штампы: если взгляды — то внимательные, которые непременно бросают; если речи — то пламенные; поцелуи — звонкие; походки — мужественные; звуки — манящие; то, что в сознании, — проносится; страстью — обуреваем; если на стуле — то примостился; и так можно до бесконечности. А. Чехов однажды перечислил то, что чаще всего встречается в романах и повестях: «Граф, графиня со следами когда-то бывшей красоты, сосед-барон, литератор-либерал, обедневший дворянин, музыкант-иностранец, тупоумные лакеи, няни, гувернантки… Бесчисленное множество междометий и попыток употребить кстати техническое словцо». У каждого времени, по-видимому, свои отштампованные герои и ситуации, и вот уже на смену графу пришел дед-колхозник с милыми чудачествами, шеф-консерватор, противостоящий молодому ученому-прогрессисту, рассеянный академик, говорящий «э-э-э, батенька», интеллигент-очкарик с развитой мускулатурой, адвокат-циник, рабочий — продолжатель династии, у которого на лице играют желваки, и т. д.

Впрочем, кое-что осталось и от прошлого: как были сто лет назад «бирюзовые и бриллиантовые глаза, золотые и серебряные волосы, коралловые губы, золотое солнце, серебряная луна, яхонтовое море, бирюзовое небо и т. д.», перечисленные Л. Н. Толстым в числе литературных штампов, так и сегодня существуют, украшая собой наисовременнейшие произведения.

Ну хорошо, а в чем дело? Каков механизм рождения штампа? А. Серафимович сказал, что все это заезжено, «избито это и тысячу раз повторялось». Но, прошу меня простить, как же не повторяться? Если море — синее, его ведь не назовешь оранжевым, и если луна серебряная, она была такой тысячу лет назад и будет столько же, если не больше! Между тем получается, что все написавшие «море синее» — штамповщики?

Сомневаюсь. Потому что повторяемость — всего лишь внешний признак штампа. А должен быть какой-то внутренний! Штамп — не эстафетная палочка, передаваемая от одного журналиста другому. И не обручальное кольцо, которое бережно хранится в литературной семье, как дорогая реликвия. Другое дело, если бы штампы рождались сознательно, если бы имелся каталог наиболее употребимых литературными бабушками и дедушками понятий, эпитетов, образов и сравнений, а внуки терпеливо переписывали бы их в свои нетленные творения! — и то я сказал бы, что истинные ценности хранить не грешно, а эстафетную палочку передавать в иных случаях даже полезно.

Беда, мне кажется, в другом.

Штамп — это прежде всего стереотип мышления, свойство, присущее людям малоспособным, малокультурным, малознающим и малограмотным, спасительное средство, по крайней мере для тех, кто не желает или не умеет думать. Кто берет готовое. «Домашняя птица? — Курица! Фрукт? — Яблоко! Великий поэт? — Пушкин! Море? — Синее! Луна? — Серебряная!» Все правильно, но все готово. Замечено с первого взгляда, а иногда и вычитано, отпечатано в голове с чужой матрицы. Не переварено. Не прошло через мозг и чувства автора и потому сказано или нанесено на бумагу без размышлений, с оставлением серого вещества «при своих». То, что луна не только серебряная, но и молодая, увидят не все, а то, что ее «без спутника и выпускать рискованно», увидел один В. Маяковский. (Знакомый врач, человек талантливый, поглядев на ущербную луну, сказал: «Какая-то артрозная!») И Днепр, конечно, чуден при тихой погоде — допускаю, кто-то отметит это обстоятельство, но вот то, что «не зашелохнет, не прошумит», оказалось по силам только Н. Гоголю. Стало быть, повторяемость, я думаю, не главный критерий штампа, это всего лишь следствие, причиной которого является стереотип мышления, точнее сказать, бездумность и бесчувственность.

Кроме того, штамп — это неспособность к фантазии. М. Горький писал: «Воображение (кроме наблюдения, изучения, сравнения) — один из наиболее существенных приемов литературной техники, создающей образ. Работа литератора, вероятно, труднее работы узкого специалиста, например, зоолога. Работник науки, изучая барана, не имеет необходимости воображать себя самого бараном, но литератор, будучи щедрым, обязан вообразить себя скупым, будучи бескорыстным — корыстолюбивым стяжателем…» Горький безусловно прав: то, что мы создаем без перевоплощения, оказывается далеким от действительности, формально-умозрительным, лишенным внутреннего динамизма, нарочито вычурным и не более «живым». Как штампованные часы.

Есть такой термин у литераторов: «высасывать из пальца», «писать из чернильницы». По очень точному определению К. С. Станиславского, штамп — попытка сказать о том, чего не чувствуешь. Можно добавить: или не знаешь, или не видел, или натурально не вообразил. Так, например, А. Грин не видел того, о чем писал, однако умел жизненно вообразить. И Л. Фейхтвангер не жил во времена Иосифа Флавия, но и он «натурально вообразил», что было в ту пору. Обращаясь к актерам, Станиславский часто восклицал: «Не верю!», поскольку актер штамповал образ. А когда Горькому попал на глаза рассказ молодого автора, в котором была фраза: «Звук рвущегося кровяного комка мяса», он спросил: «Вы слушали такой звук?» У того же автора «сочный тенор вибрировал, как парус», и Горький категорически заметил: «Не натурально». «Омнибусы орут, — написал молодой П. Сажин, — как заблудившиеся мастодонты», что, с моей точки зрения, звучит красиво, оригинально и, по крайней мере, свидетельствует о воображении автора. Только, увы, о воображении формальном, не основанном хотя бы на каких-то приблизительных данных, и поэтому, вероятно, Горький спросил автора: «Где вы слышали, как орут мастодонты?» Отсюда, от этой вычурности, до штампа еще меньше, я думаю, чем полшага. Пушкин писал: «Должно бы сказать: рано поутру — а они пишут: Едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба — ах, как все это ново и свежо, разве оно лучше потому только, что длиннее».

Беда штампов еще в том, что они, даже при внешней своей красивости и «складности», не рождают у читателя никаких ощущений, никаких ассоциаций, никаких мыслей. Это писание невидимыми чернилами. Это песня не только без слов, но и без музыки. Мне рассказывали, что во время праздничных демонстраций в одном провинциальном городе с трибуны кричали в мегафон лозунг, утвержденный местным начальством: «Долой врагов капитала! Ура, товарищи!» И демонстранты, проходя мимо, дружно отвечали «ура!». Четыре года лозунг был в списке, лежащем перед диктором, четыре года его кричали с трибуны, сколько тысяч человек ответствовали «ура!», пока кто-то один не вник в смысл произносимых слов: «Долой! Врагов! Капитала!» — стало быть, долой нас самих, так как мы и есть враги капитала. Увы, штампы никогда не воспринимаются умом, они всего лишь внешний знак, рассчитанный на стереотипную реакцию.

Подводя итог разговору о языке, надо бы пропеть гимн жестокой требовательности журналиста к слову, к тем «семи нотам», из которых он слагает свое произведение. Как мы ухитряемся из такого, казалось бы, ничтожного по объему источника извлекать целые водопады слов — «ему непостижимо», как любил говорить один известный фотокорреспондент, мой добрый товарищ. Нет, надо решительно сузить отверстие, через которое мы выливаем слова на бумагу, надо учиться их цедить, чтобы каждое слово было «взвешенным».

«Искусство писать хорошо, — цитирую запись из дневника Л. Н. Толстого, — для человека чувствительного и умного состоит не в том, чтобы знать, что писать, но в том, чтобы знать то, чего не нужно писать».


Диалог. Кто возразит против того, что специфика газетной полосы создает для журналистов дополнительные трудности в сравнении с беллетристами? В самом деле: на относительно малом пространстве им нужно добиваться максимальной убедительности. Сама жизнь заставляет «густо писать», не зря многие ведущие журналисты занимаются тренажем — сочиняют стихи, отнюдь не предназначенные для публикации, а всего лишь приучающие к экономии слов. Кстати сказать, из весьма посредственных поэтов (тем более из хороших!) довольно часто получаются сносные публицисты.

Но вернемся к «чистым» газетчикам. К сожалению, достоверно и убедительно изложив ситуацию, они иногда разрушают все, что создали, каким-нибудь одним-единственным диалогом. Очень обидно!

Увы, не живые мы пишем диалоги. Сконструированные искусственно. Построенные на «лобовом» принципе, на котором их в жизни никогда не услышишь. «Который час?» — спрашиваем мы героя, и герой отвечает нам: «Половина второго». Две строки в газете. Отдать больше места под диалог вроде бы жалко. Но если максимально приблизить его к истинно разговорному, если уйти от вынужденного лаконизма, надо бы написать так:

— Который час? — спросил я Имярек.

— Вы разве торопитесь? — сказал он.

— Да нет, — смутился я, — всего лишь проголодался.

— Половина второго.

Четыре строки, но — правда. Читатель верит, что был именно этот разговор, что автор смутился, а герой едва не обиделся. По-моему, это чрезвычайно важно для нас, поэтому, работая над диалогом, мы не должны забывать: не только смысл произносимых слов рождает у читателя ощущение достоверности происходящего, но и психология говорящих, их настроение, их, если угодно, физическая возможность произносить те или иные фразы. Иногда мы позволяем себе ли, нашим ли собеседникам говорить без перебивки целые монологи, совершенно не учитывая того, приятные или неприятные слова звучат в нашем или чужом исполнении, по характеру ли они нам и нашим собеседникам. А ну как наш герой вспыльчив и невыдержан, и мы об этом уже сказали читателю, и вдруг заставляем вспыльчивого героя спокойно выслушивать чью-то длиннющую тираду, будто он каменный сфинкс, тем самым противореча собственным словам, характеризующим его образ.

Да, очень жаль тратить газетную площадь на «живой» диалог, но лучше, с моей точки зрения, тогда совсем за него не браться. Приведу несколько примеров. Вот диалог, взятый из одного очерка, опубликованного в «Комсомольской правде» и принадлежащего перу весьма опытного журналиста:

«Она жила в Минске, училась на первом курсе пединститута, а тут — призыв на целину. «Перехожу на заочное. И — еду! Решение окончательное, отмене не подлежит». Дом уже казался далеким прошлым. А впереди — «цветные мечты», Катя излагала Андрею Мурашову, рослому парню из-под Воронежа, свесившему голову с верхних нар:

— Мне представляется, что это будет за город. Точнее, агрогород, где городские удобства сплетутся с прелестью природы. Белые дома среди зелени, озеро в центре… А вокруг поля. Все пшеница, пшеница… Желтая. И разрезана она на квадраты лесными полосами.

Мурашов хотел сказать: «Картина с плаката». Но не решился обидеть соседку и согласился:

— Будет, конечно, город.

— И будет там школа с большими окнами. Я закончу институт и начну учить в ней детей.

— Так пацанов-то нету, — усмехнулся Мурашов.

— Сейчас нет, но со временем будут.

Она так и уснула, девчушка в брючках и пестреньких носках. Прикрыв ресницы, Мурашов смотрел на нее и тоже думал, как оно все будет…»

Диалог этот, возможно, необходимый, его служебная задача нам ясна: едут люди на целину, мечтают о будущем, как-то представляют его себе, а потом очеркист, вероятно, либо подтвердит реальность этих представлений, либо опровергнет. Но как искусственно сконструирован разговор! Он происходит в поезде? Молодые люди лежат на полках? А если на «нарах», то где? Они, наверное, шепчутся, чтобы не разбудить окружающих? И сам факт этот может что-то добавить к беседе, как-то окрасить ее задушевностью, доверительностью, но где все это? Почему никто из соседей не скажет раздраженно: «Погромче не можете?» И почему Мурашов «про себя» думает, что представления девушки — «картина с плаката», почему стесняется сказать это вслух? Не потому ли, что его реплика обязана потянуть за собой то ли согласие собеседницы, то ли возражение и на них нужно место в газете, а места — нет? Зато автор очерка, прекрасно ощущая картинность и плакатность девушкиной мечты, с помощью размышлений Мурашова «про себя» дает понять читателю, что и он не дурак, и он заметил банальность, — однако дальше этого не пошел. И дело тут не в способностях автора, а, скорее, в технологии его работы. Если журналист «услышал» речь героев, запомнил ее или записал в блокнот, ему нет нужды потом искусственно конструировать диалог. Впрочем, все же лучше записывать, нежели запоминать: по памяти восстановленные диалоги обычно теряют достоверность в сравнении с «натуральными».

Но вот еще один диалог из того же очерка:

«Рядом с Иваном Рудским, тоже в почете, сидел дядя Яков. И, как водится в застолье, после третьей рюмки переводил разговор на дела:

— Мы, Иванович, в старину так сплошняком степь не пахали.

— Еще бы, на быках много не наработаешь.

— Слов нету, не наработаешь… Однако тут гвоздь в другом месте забитый. Ты слухай, что я скажу, да мотай на ус.

— Так, можно, — закусывал Иван. — Трехполка теперь в моде. Другие времена… Давай еще по одной.

Несли и несли подносы с графинами, рвали мехи гармонисты, плясала молодежь…»

Тоже служебный разговор, очень важный для автора, тоже работающий на главную мысль очерка, но сделан куда основательней, реалистичней, приближенней к действительности. Степень достоверности его неизмеримо выше первого процитированного диалога.

Я всегда стремился к натуральности в разговорах, из-за этого обычно расходовал непростительно много газетной площади, пока не сообразил, что в целях экономии места иные диалоги можно писать «в строку», не с абзаца, но все же сохраняя их жизненность.

Теперь вот о чем. Довольно часто, интригуя читателя, мы начинаем повествование с прямой речи, например:

«— Нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!

Он долгим взглядом посмотрел за окно, на низкие облака, проплывающие вдали.

Я проследил его взгляд и тихо произнес:

— Мне трудно настаивать, но войдите и вы в мое положение.

Он неожиданно хитро улыбнулся…»

Вроде бы ничего, правда? Но в том-то и беда, что диалог сам по себе обезличен, он пригоден для всего на свете, драматургия его липовая, рассчитана на простачка. И в результате ничего не понятно: кто кого спрашивает? Почему один не хочет отвечать другому? Почему у задающего вопрос какое-то «положение», в которое надо «входить»? И что там за окном, кроме облаков, — город, или поле, или овраг, или семнадцатый век?

Известно, что некоторые крупные литераторы давно забраковали диалог, поставленный в начало повествования, считая его невыгодным, поскольку он почти не действует на воображение читателя. «…Всегда лучше начинать картиной — описанием места, времени, фигур, сразу ввести читателя в определенную обстановку», — советовал М. Горький. А если все же начинать диалогом, то таким, который способен дать какую-то информацию, приковать внимание читателя необычностью, оригинальностью или мыслью. Быть может, «нет-нет, не спрашивайте, все равно не отвечу!» — и есть такое начало, которое своей оригинальностью способно приковать внимание читателя к очерку? Лично я не нахожу. В этой фразе чувствуется искусственное стремление автора взять читателя за уши и притянуть к повествованию. Она скорее вызывает раздражение, чем внимание, потому что формальна, не несет никакой общественно значимой информации, никакой мысли. Давайте-ка попробуем на ходу, элементарными средствами, несколько изменить диалог:

— Нет-нет, не спрашивайте, вы напрасно теряете время, все равно не отвечу!

— Что значит напрасно? — сказал я. — Одно и то же время, слава богу, нельзя потерять дважды.

— Как, впрочем, дважды приобрести, — добавил он, хитро улыбнувшись.

Кажется, намечался контакт…

Это тоже далеко от совершенства, но все же лучше, потому что есть пусть крохотная, но мысль, хотя многие наши сомнения, адресованные первому варианту, находят себе место и здесь. А хотелось бы ясности, простоты, безыскусственности.

Существует и другая крайность: иногда, решительно отказавшись от «пустых» интриг, мы пытаемся первой же фразой полностью ввести читателя в «обстановку». И получается так:

«— Привет! — громко воскликнул Мартын Иванович Коломеец, заместитель начальника отдела технического контроля управления газификации Н-ского горсовета, входя в кабинет Анатолия Георгиевича Спирина, своего бывшего однокурсника по институту, а ныне председателя горисполкома, и бросая папку с документами в пустое кресло, предназначенное, вероятно, для значительных посетителей…»

Хоть стой, как говорится, хоть падай в это самое пустое и «значительное» кресло!


Последний абзац. Итак, имея тему и концепцию, собрав и обработав материал, составив план и обдумав сюжет, обезопасив себя от штампов, преодолев сопротивление первого абзаца и нащупав таким образом верный тон повествования и т. д. и т. п. — теперь-то мы с легкостью волшебной напишем, по-видимому, очерк. Написали! А чем его закончить? Тоже проблема.

Любопытно: в практической работе я, например, никогда специально не задумываюсь над финалом, никогда искусственно его не «вырабатываю». Все получается как-то само собой, естественно, без натуги: либо безжалостно отсекаю все лишнее, либо спокойно дописываю недостающее, точно зная при этом, что ни перелета, ни недолета нет. Интуиция? Шестое чувство? Срабатывает тот самый механизм, который позволяет человеку (и, между прочим, кошке тоже) успешно переходить улицу с оживленным автомобильным движением? «Кибернетическая машина» верно рассчитывает для ног момент старта, чтобы обеспечить безопасный финиш?

Если так, мне повезло. Но, думаю, нашей «кибернетической машиной» является обыкновенное чувство меры, помогающее в какой-то момент творчества из «писателя» превращаться в «читателя». Тогда внутренний голос приказывает: «Стоп» — или говорит: «Еще!» — и приходится подчиняться.

Вот наугад несколько концовок моих очерков; я бы мог и коллег процитировать, но, во-первых, интересно на себя посмотреть со стороны — есть у меня чувство меры? — да и боюсь, во-вторых, рисковать добрыми именами уважаемых авторов. Итак…

«Педагогическая проза»: «Школа на подъеме. А дети — это глина, фантастическим образом обладающая талантом самоваяния. Если ты из них ничего не вылепишь, они сами из себя начнут лепить. Но что?»

(Замечу, что «самоваяние» — не очень-то красивое, во всяком случае не самое удачное слово, я, кажется, зря его применил.)

«Взятие 104-го»: «И родилась у них великолепная идея…»

«Студент»: «За Лебедевым закроется дверь вуза, но перед ним откроются ворота в мир».

«Поляновы»: «На этом я поставил бы точку, если бы не вопрос, на который мне необходимо ответить: как я познакомился со своими героями? Прямо скажу — случайно. Но разве это меняет положение? Среднеарифметических данных, позволяющих найти «соответствующую семью», нет и быть не может. Однако, делая свой выбор, я исходил из того, что даже случайно избранная мною семья Поляновых содержит характерные черты, присущие многим семьям, и дает повод для серьезных размышлений».

Наконец, «Обелиск»: «Как вы думаете, они там, в земле, чувствуют, что мы их сейчас вспоминаем? Мне кажется, я бы чувствовал. И это не мистика. Это то, во что мы, живые, просто обязаны верить. Пока мы живы. Иначе — какой был смысл?..»

Далеко не уверен, что все эти концовки вполне удачны, хотя, возможно, их просто трудно воспринимать отдельно от всего материала. Однако они позволяют нам предположить, что финал повествования, независимо от того, в миноре он написан или в мажоре, но — не одна нота, а смысловой аккорд, нужный, быть может, для того, чтобы отзвук произведения, когда читатель уже отложил газету или книгу, еще звучал в нем, догонял его разум, будил его чувства.

Нет, все же рискну: интересно, как заканчивали свои работы классики отечественной журналистики? Почему только отечественной? И почему только журналистики? Беру с полки книгу.

Марсель Пруст. «По направлению к Свану»: «Дома, дороги, аллеи столь же — увы! — недолговечны, как и года».

Даниил Данин. «Несколько слов об исследователях»: «Кто-то назвал надежды воспоминаниями о будущем. Такими надеждами живут ученые мальчики, которым быть умными мужами».

Михаил Кольцов. «Летом в Америке хорошо»: «…американский покойник, знаменитый Франклин, не вице-президент и даже не президент, говорил: «Для того, чтобы мне быть послом, нужно, по закону, обладать имуществом не менее тридцати долларов. У меня осел ценою в тридцать долларов. Вот я стал послом. Но мой осел умирает. И я не могу быть больше послом. Кто же из нас посол: я или мой осел?»

«Стачка в тумане»: «Нам кажется, что история плетется черепашьим шагом. А ведь она несется все быстрее, еле успевая забирать воду на остановках. Избалованные пассажиры!»

«Молчи, грусть, молчи!»: «Брось, Ваня, неаполитанскую муру! Ведь ты же комсомолец. Давай что-нибудь веселенькое, российское». И мы тихонько под рокот машины начали российское: «Аванти пополо, де ля рикоса — бандьера росса, бандьера росса!»

Антуан де Сент-Экзюпери. «Маленький принц»: «Взгляните на небо. И спросите себя: «Жива ли та роза или ее уже нет? Вдруг барашек ее съел?» И вы увидите: все станет по-другому… И никогда ни один взрослый не поймет, как это важно!»

Да, несомненно, аккорд, который определяется словарем как «неустойчивый повисающий звук, устремленный куда-то». В нем — главная, основная мысль повествования, ее очень важно не просто донести до читателя, но и оставить с ним на какое-то время. Если графически изобразить смысловую и эмоциональную потенцию произведения, взлет ее происходит, по-видимому, не только в момент сюжетной кульминации, но и в самом конце, когда все сюжетные впадины и пики пройдены, но еще нужно добиться кульминации читательского восприятия.

Не знаю, в какой мере эти рассуждения будут полезны моему читателю, но лично я искренне жалею, что прежде никогда не думал о концовках, наивно полагаясь на интуицию. Но если интуиция, как говорят, чья-то мать, то, вероятно, она и чья-то дочь! (Кстати, заканчивая раздел, посвященный последнему абзацу, я попытался взять аккорд, на этот раз рассчитывая на кульминацию читательского восприятия не интуитивно, а совершенно сознательно.) Получилось? Нет?

ПОД ЗАНАВЕС…

И вот мы, кажется, на финишной прямой. Прежде чем разорвать ленточку, окинем мысленным взором пройденную дистанцию.

Мы говорили о мастерстве журналиста, отметив при этом, что мастерство — категория надстроечная, а базой является наше мировоззрение, наша гражданская позиция, наша социальная активность. Каждой строчкой, опубликованной в газете, журналист не только выражает, но и формирует мнение народа. Взгляды, суждения и предложения газетчика вливаются в русло политических решений и дел, общих для всей страны. Мы работаем от имени людей и для людей, помогая им своими очерками и статьями формировать политическое сознание. Стало быть, сугубо профессиональный разговор о мастерстве журналиста возможен лишь при условии, если в основе его лежит четкость и кристальная ясность наших позиций, общественная значимость каждого факта, использованного в наших произведениях.

Мы говорили о том, что «поют» в журналистике только люди способные, имеющие к ней призвание. Однако, если исходить из утверждения М. Горького, что «талант развивается из чувства любви к делу, возможно даже, что талант — в сущности его — и есть только любовь к делу, к процессу работы», следует смягчить наш жесткий приговор признанием того, что достаточно любить газетное дело, чтобы стать журналистом; но уж без этого, без любви, действительно рассчитывать не на что!

Мы говорили о том, что работаем в жанре художественной документалистики, который в силу ряда причин стал чрезвычайно популярным, и что границы между жанрами постепенно стираются: фактически журналисты живут по одним законам с беллетристами.

Мы попытались разобраться в том, какова мера домысла и вымысла в работе художественного документалиста, и упомянули «мешающие детали», которых не следует избегать во имя достижения высокой степени достоверности и убедительности наших материалов.

Мы говорили о том, что будить общественную мысль, то есть выполнять одну из важнейших задач журналистики, можно только с помощью мысли, подкрепленной доводами и резонами.

Мы говорили о том, что современная художественная документалистика начинается с создания концепции, содержащей сумму мыслей, и не забыли подчеркнуть, что концепция — это отнюдь не предвзятость.

Мы говорили о том, как рождается замысел журналиста, каким образом факт трансформируется в тему, а тема заставляет искать соответствующие факты.

Мы говорили о том, как нужно реализовывать замыслы, пользуясь определенной тактикой и стратегией сбора материала, искусством беседы, обработкой полученных сведений, планом.

И мы, конечно, не затронули и половины того, что составляет суть журналистской работы. Потому что, преодолев сопротивление первого абзаца, написав материал и поставив последнюю точку, мы, как истинные марафонцы, еще не имеем права останавливаться. Мы продолжаем «бежать» дальше до тех пор, пока не доводим материал до газетной полосы, пока не получим читательские отклики и не сделаем обзор писем, пока не вызовем реакцию официальных лиц и инстанций, пока не добьемся принятия мер, — но можем ли мы и после этого перевести дух?

У газетчика много забот, которые лучше классифицировать не по признаку «приятные», «малоприятные» и «совсем неприятные», а по признаку: «нужные» и «ненужные». В числе «необходимых» есть заботы, совершенно лишенные творческого начала, но мы должны понимать, что без них ни одна наша строка не дойдет до газетной полосы. Одновременно с этим мы, вероятно, так перенасыщены творческими делами, что были бы рады избавиться от некоторых, если бы не знали, что срубим сук, на котором сидим.

Вот краткий и далеко не полный перечень внутригазетных мероприятий, участие в которых, можно сказать, обязательно для сотрудника «Комсомольской правды»: летучка, планерка, топтушка (короткое, проводимое на ногах совещание по текущему номеру), час письма, творческие «самовары», «круглые столы», теоретические «жернова», «четверги», традиционные «землянки», читательские конференции, совещания по перспективному планированию номеров и т. д. Если к этому добавить заказ авторских материалов, редактирование их, участие в различного рода плановых и спонтанных заседаниях, организованных секретариатом, дежурства в качестве «свежей головы» по всему номеру и по отделу, разработку газетных акций и прочее, окончательно станет ясно: дел у журналистов много, причем помимо их основной обязанности — писать. И это, мне кажется, естественно: отказавшись от перечисленных забот, мы как бы обрываем пуповину, связывающую нас с газетой, и очень скоро снижаем свой творческий тонус — разряжаемся от идей, мыслей, желания работать, творческого настроения.

Хочу обратить внимание на еще одно существенное обстоятельство. Дело в том, что практически единственным оружием журналиста внутри газеты является с л о в о, устная речь. Мы очень много говорим. Говорим, ставя задачу перед автором, когда заказываем ему материал, и говорим, убеждая его в необходимости переделок. Мы говорим, разбирая статью коллеги и размышляя (вслух) над готовящейся газетной акцией. Мы говорим, анализируя только что вышедший номер и подвергая критическому обсуждения серию номеров на летучке. Мы выступаем публично, поднявшись в полный рост перед всем коллективом, и положив локти на стол, за которым в Голубом зале редакции традиционно заседает редколлегия, и тет-а-тет, сидя напротив товарища по перу в запертом кабинете. Совершенно исключены рисунок, весы, чертеж, жестикуляция, сантиметр, мимика — только слово выражает нашу позицию, довод, мысль, оценку, предложение, протест или поддержку.

Разговорный жанр не из легких. Дело не только в модуляциях голоса, от которых, возможно, зависит убедительность того, что мы произносим, хотя недурно бы каждому из нас в совершенстве владеть и ораторским искусством, — важна логика наших высказываний, важен тон разговора с коллегами, важна манера. Какую степень искренности и откровенности мы можем себе позволить? В какой мере должны щадить самолюбие товарищей по перу? Существуют ли рамки для критики и рамки для дифирамбов? Можно ли «якать», встав в позу ментора, даже если есть к тому основания, и можно ли «мыкать», высказывая не общее, а свое мнение? Какова должна быть доказательность и обоснованность того, что мы говорим в узком журналистском кругу? Или, надеясь на понимание с полуслова, можно ограничиться легкими контурами, намеками и плаванием по поверхности? Надо ли бесконечно оглядываться, говоря сакраментальное: «Если я не прав, пусть меня поправят», и хорошо ли мы делаем, заканчивая речь в кабинете заместителя главного редактора банальным «спасибо за внимание»? Короче говоря, что «учитывать», а что «не учитывать»? И так ли уж безобидно наше слово, звучащее в «родной» журналистской среде, что можно не думать о том, как его подбирать и как произносить?

Газета — сложное и, я бы сказал, очень странное образование. С одной стороны, обыкновенное учреждение, с твердым распорядком дня, со штатным расписанием, с начальниками и подчиненными, с субординацией в отношениях, с дисциплиной труда и графиком выпуска продукции, кстати, весьма прибыльной, — иначе говоря, с законами, по которым работает нормальная «контора». С другой стороны, газета ничего общего не имеет с учреждением ни по своему духу, ни по сути человеческих отношений в коллективе, ни по стилю работы, ни по сумме обязанностей каждого.

Подчиненность по административной линии не обязательно влечет за собой в газете ущемления по линии творческой. В цене не должность, а талант и организаторские способности. На газетной полосе могут соседствовать материалы, написанные рядовым литсотрудником и членом редколлегии, однако оцениваются они по одному критерию. То ли нормирован рабочий день у журналиста, то ли не нормирован, никто толком не знает, даже помощник главного редактора по кадрам, и, откровенно говоря, знать не хочет, потому что общеизвестно: журналиста кормят ноги; во всех редакциях чуть ли не самой актуальной проблемой является — как привязать сотрудника к столу, обеспечив ему при этом максимальную беспри́вязность. Всеобщая забота о создании и сохранении творческой атмосферы в коллективе объединяет людей, в какой-то степени уравнивает их, нивелирует должности. Ответственность за публикуемое слово так велика, а взаимная подстраховка столь необходима, что между журналистами совершенно исключены казенные отношения. Как правило, господствует дух взаимного доверия, стало быть — уважения, стало быть — симпатии, доброго товарищества.

Этот дух, угодно нам или не угодно, должен сочетаться и уживаться с претензиями каждого журналиста на звание «личность». Творческим людям свойственны честолюбие, мнительность, самомнение, повышенная возбудимость, болезненное самолюбие — качества, которые в одних условиях могут обернуться на пользу общему делу, а в других — и во вред. Учитывая это обстоятельство, надо особенно бережно относиться друг к другу, проявлять взаимное терпение, подбирать слова и оценки, исходя из индивидуальных черт характера, щадить самолюбие, сглаживать, а не раздувать конфликты, но при этом и спуску не давать, ни в коем случае не потакать слабостям, не позволять зарываться, осаживать друг друга, учить и учиться, короче — не терять принципиальности, объективности и человечности.

Впрочем, сидя за письменным столом и размышляя обо всем этом, очень легко провозглашать нормы и правила, куда труднее их придерживаться.

Позволю себе в заключение дать молодым журналистам несколько советов, касающихся практики газетного дела, некоторых тонкостей нашего бытия, внутри-газетных отношений. Они нарисуют идеальную картину, далеко не всегда исполнимую и, к слову сказать, далеко не всеми. Стало быть, в моих советах-наблюдениях будет выражено всего лишь стремление приблизиться к идеалу на максимально близкое расстояние, а такое стремление, будем считать, — уже половина успеха. И еще: я поделюсь правилами, которые выработал сам для себя за долгие годы газетной работы, — а вдруг они, отнюдь не безусловные, все же помогут молодым журналистам отладить собственные творческие принципы. Излагая советы, я не буду придерживаться какой-то логической последовательности. Каждый совет вполне самостоятелен, его можно принять независимо от предыдущих и последующих, а можно и отвергнуть; повторяю: я был бы совершеннейшим идеалистом, если бы претендовал на непогрешимость.

Итак, двадцать пять практических советов:

1. Когда вы, коллега, получили написанный вами материал с машинки, внимательнейшим образом вычитайте его, исправьте грамматические ошибки, расставьте пропущенные знаки препинания, а грязные места перепечатайте и подклейте. Ибо восприятие материала и отношение к нему со стороны редактора будут на десять, двадцать, а иногда и на пятьдесят процентов зависеть от внешнего вида статьи и чисто формальной грамотности. Не сделаете этого, и крохотное сомнение вырастет у редактора в большое, досада перерастет в неприязнь, прохождение материала окажется затрудненным.

С другой стороны, если вам суждено быть редактором и читать чужие материалы, определяя их судьбу, как бы плохо ни был выправлен текст, как бы грязно ни выглядели страницы, как бы противно вам ни было, я призываю вас к сдержанности, чтобы ваше маленькое сомнение не выросло в большое, чтобы досада по мелочам не вылилась в неприязнь к целому. Постарайтесь судить по сути, а не по форме! Но автору непременно укажите на его небрежность.

2. Редактируя материал коллеги, не допускайте вкусовой правки. Только смысловую! И никогда не правьте самодовольно, хоть бы вы были главным редактором газеты. Пригласите автора, растолкуйте ему свое мнение, постарайтесь его убедить. Над вкусовой правкой, когда вы «увидел» меняете на «заметил», в коллективе смеются. А самодовольщиков просто не любят.

3. Не унижайте коллег, за них переписывая материал. Все ваши замечания они должны внести сами. И не пишите на полях рукописи различные «ох!», «ну и ну?», «еще чего!» и т. д. Это унижает автора, он невольно становится вашим врагом.

4. Когда вы написали материал и сомневаетесь в его качестве, выслушайте мнение своего первого читателя независимо от того, кто им будет — муж, жена, машинистка или ваш первый официальный редактор, и помните: как скажет этот читатель, так, словно по цепной реакции, скажут, не сговариваясь, и все остальные, за очень редким исключением. Чудес почти не бывает, а потому: не испытывайте судьбу, не лезьте на рожон, а сразу переделывайте материал, чтобы дать его после переделки другому «первому читателю». Коллективное мнение, даже несправедливое, в редакции неодолимо!

5. Читая коллег, не забывайте слова А. С. Пушкина о том, что судить произведение следует по его собственным законам. То есть хвалите или ругайте не за то, чего в материале нет, а вам кажется, что должно быть, а за то, что в нем есть.

6. Будьте щедрыми на похвалу, но и откровенными в критике. Любая критика в адрес товарища должна быть доброжелательной, искренней и ни в коем случае не личностной. Если вы чувствуете, что не сможете так критиковать, лучше вообще не открывайте рта. Недоброжелательная критика бесполезна и, стало быть, вредна.

Если по каким-то причинам вы не желаете публично критиковать откровенно слабую работу коллеги, щадя, положим, его больное самолюбие, то и не надо! У вас есть два выхода из положения: или скажите ему, что еще не читали материал, и он легко вам поверит, или замените публичное выступление «разносом» наедине. Коллега примет вашу критику, по достоинству оценив доброжелательный поступок.

7. Опубликовавшись, ведите себя скромно, и тем скромнее, чем удачней была публикация. К поздравлениям коллег относитесь сдержанно, помня, что добрая половина их, говоря вам хорошие слова, самого материала не читала.

8. В свою очередь, избегайте поздравлять коллег с «отличной публикацией», если вы материала не читали. Коллега, возможно, ваши поздравления примет, да еще как должное, но вам будет очень уж противненько — во-первых. А во-вторых, вы отрежете себе возможность когда-нибудь и где-нибудь открыто выступить против этой публикации, даже если, прочитав ее, поймете, что она противоречит вашим принципам, и от этого вам будет еще противней.

9. Старайтесь как можно реже хвалить материалы, принадлежащие перу руководителей газеты, даже когда они стоят похвалы. Это производит плохое впечатление на коллектив. И не волнуйтесь: кому надо, тот похвалит, — обойдутся без вас! Поскольку сами руководители обычно испытывают неловкость, когда их публично хвалят подчиненные, они не будут иметь к вам претензий, если вы промолчите.

Зато критиковать их статьи можно как угодно и сколько угодно, если, конечно, вы обладаете соответствующим мужеством.

10. Однажды опубликовавшись, не мните себя состоявшимся журналистом, помните слова М. Горького: «Если человек печатается, это еще не значит, что он должен печататься. У нас очень многие люди печатаются по недоразумению или по слабости редакторов…»

11. С другой стороны, как бы ни были вы известны читателю, вы живете как газетчик до тех пор, пока публикуетесь. Только последняя, сегодняшняя публикация — визитная карточка журналиста. Долгие перерывы опасны, они лишают уверенности, тупят перо и снижают уважение в коллективе. Ничто не способно оправдать и компенсировать ваше молчание: ни бурная организаторская деятельность на глазах коллег, ни частые выступления на внутригазетных совещаниях, ни даже ваша болезнь или физическое отсутствие. Только печатное слово может восстановить уважение коллектива, зато восстановить мгновенно, безоговорочно, без единого темного пятнышка. У коллег, как и у школьных учителей, короткая память. Но сильная.

12. В газете не любят функционеров, не владеющих пером или пишущих плохо. Какой бы пост вы ни занимали, помните: должность не освобождает вас от обязанности писать, причем писать хорошо.

13. Журналисту, работая в газете, очень трудно менять профессиональное и человеческое амплуа: как проявил себя в первые дни и недели работы, за такого и примут до конца дней. Начал с фельетона — «фельетонист». Не дал взаймы пять рублей в получку — скряга, и никакие сотни, данные потом, не помогут: «А наш скряга, представьте, раскошелился!» Встал на первой летучке, откровенно сказал свое мнение, и всегда потом простят любую степень остроты. Берегите будущее с первого дня работы в редакции!

И не только берегите — создавайте его, создавая себя.

14. Остерегайтесь амплуа «бойкого» журналиста с «бойким» пером, таких в газете презирают. Напомню слова М. Горького: «В понятие «бойкость» вместе с быстротой соображения и поступков всегда включается легкомысленное, поверхностное, непродуманное отношение к людям, к различным явлениям жизни». И дальше у него же: «Молодым литераторам нашим вообще свойственны «бойкость» и торопливость на пути к славе, этим и объясняется крайняя небрежность их работы».

Пожалуйста, не торопитесь к славе, а то в спешке легко разминуться с нею!

15. Учитесь газетному мышлению: придумывайте «подачу» материала, делайте предложения, связанные с реализацией планов, стремитесь войти в «мозговой трест» редакции, членство в котором, пожалуй, одно из самых почетных амплуа в газете. Однако не забывайте, что, выдвинув идею, вы и будете назначены ее исполнителем. Инициатива всегда наказывалась исполнением, так что будьте осторожны.

16. Никогда никому из коллег не отказывайте в творческой помощи и совете. Легко и без жалости отдавайте свои мысли, «перлы» и перо другим. Помните: истинный талант — щедр!

17. Не становитесь штатным оратором. Много и часто говорящий журналист рискует девальвировать свое слово, коллеги будут идти на пари: выступит или не выступит? О чем будет говорить и что, уже никого не тронет. Надо высказываться коротко и только по делу, при этом в том случае, когда есть мысль. Оратор без мысли евнухоподобен.

18. Не бойтесь писать от первого лица. Хотя «я» в материале и ограничивает поле зрения журналиста, сужает его, зато «работает» на убедительность, создает «эффект присутствия», дает возможность высказать собственные мысли и повышает за них ответственность. Можно писать и от третьего лица, но уж «мы» сегодня — совершеннейший анахронизм. «Мы пахали!» — хвастала муха, сидя на роге вола.

19. Пишите только то, что не противоречит вашим убеждениям и принципам, если, конечно, они есть. Беспринципный журналист теряет способность думать, а неспособность думать ведет к беспринципности, — ситуация обоюдотупая. Никогда не забывайте, что́ вы писали прежде; смена позиции без убедительного объяснения причин самоубийственна и для журналиста, и для газеты, которую он представляет.

20. Читатель феноменально зорок. Он непременно заметит и фактическую ошибку, и орфографическую, и прочитает между строк, и домыслит за вас то, что не имелось в виду. Читатель доброжелателен, зол, спокоен, ехиден, вспыльчив, вдумчив, рассеян, благороден, злопамятен, мелочен, щедр и прочее и прочее — а журналист один! Чтобы угодить всем вкусам, чтобы потрафить каждому читателю, ни в коем случае не приноравливайтесь к нему. Оставаясь самим собой, вы легче получите общественное признание, нежели будете раздваиваться и растраиваться. Уважение к самому себе и есть уважение к читателю.

21. Внимательно просматривайте почту, вашу «кормилицу», если хотите быть в курсе событий. Какую бы должность ни занимал журналист в газете, он должен считать себя работником отдела писем в первую очередь.

22. По первым откликам вы можете смело судить о характере всей почты, которая придет на вашу публикацию: в массе своей читатель однороден, хоть и многолик. В переписке с ним решительно избегайте так называемых «трафареток» — стереотипа. Хоть несколько слов, но напишите от себя. Это важно не столько для читателя, который не всегда разберется, где «трафаретка», а где личное письмо журналиста, сколько для вас: непосредственный контакт с читателем рождает ощущение реальной поддержки, в которой вы часто будете нуждаться.

23. «Если мы возьмем всемирную литературу в ее мощном целом — мы должны будем признать, что во все эпохи в литературе преобладало… критическое, обличительное и отрицательное отношение к действительности. Удовлетворялись действительностью, соглашались с нею, хвалили ее только пошляки, литераторы некрупных талантов, чьи книжки уже забыты. Та художественная литература, которой справедливо присвоено имя «великой», никогда не пела хвалебных песен явлениям социальной жизни. Боккаччо, Рабле, Свифт, Сервантес, Лопе де Вега, Кальдерон, Вольтер, Гете, Байрон, Шелли, Пушкин, Л. Толстой, Флобер и другие люди этого роста и значения… — никто из них не сказал действительности утверждающее и благородное «да!».

Вы хоть и молодые журналисты, но, полагаю, взрослые люди, способные понять: процитированные выше слова М. Горького нам и сегодня не следует забывать, потому что литератор во все времена имеет достаточно оснований для того, чтобы петь не тенором, но басом. Нам классиками завещано смело и решительно выкорчевывать из реальной действительности все мерзости и недостатки, не мириться с подлостью, коррупцией, предательством, равнодушием, цинизмом. Нам никогда нельзя становиться людьми, спокойно и холодно относящимися к судьбе своей Родины.

24. Учитесь всю свою жизнь и учитесь всему! Еще раз процитирую М. Горького: «Лично меня всю жизнь учили и продолжают учить. Учили Шекспир и Сервантес, Август Бебель и Бисмарк, Лев Толстой и Владимир Ленин, Шопенгауэр и Мечников, Флобер и Дарвин, Стендаль и Геккель, учил Маркс, а также Библия, учили анархисты Кропоткин и Штирнер, и «отцы церкви», фольклор и плотники, пастухи, рабочие фабрик и тысячи других людей…»

Надеюсь, молодым журналистам в этой тотальной учебе, в этом поиске, принесут какую-то пользу и мои скромные заметки о мастерстве. Однако, овладев секретами, приемами и методами работы, вы не закрепите все это навечно за собой, если останетесь «теоретиками».

Нет лучшего учителя, чем практика.

25. Профессия журналиста такова, что каждое новое редакционное задание, каким бы опытом вы ни обладали, начинает вашу работу с нуля. Ну и что? — с нуля так с нуля! И потому последний мой совет: д е л а й т е д е л о. Вы только начните, и реальная жизнь подскажет вам много больше и ценнее того, что вы услышите от других.

Кто ищет…

* * *

…Осмысливая и ревизуя в этих заметках свой собственный журналистский опыт, я, кажется, понял, как должен был сам работать и каким должен был быть.


1976, май 1987

Загрузка...