Виктор Лихачев
Кто услышит коноплянку?
* ЧАСТЬ I *
Глава первая
Гусиная стая, возвращавшаяся с далекого юга к родным северным озерам, над этим огромным скоплением домов, труб, машин и людей старалась пролетать как можно быстрее. Гуси летели сосредоточенно и безмолвно. Но серые путешественники напрасно опасались угрозы с земли: откуда им было знать, что люди в городах редко смотрят на небо. Особенно в этом городе. Вот и выбивались гуси из последних сил, только бы поскорее увидеть спасительную зелень лесов и голубую гладь озер. Могли ли они с высоты своего полета разглядеть улицу в самом центре города, старинный дом из серого камня? На третьем этаже дома, в тот самый момент, когда гусиная стая пролетала над городом, возле двери, на которой было написано: "Без вызова не входить", стоял человек средних лет. Точнее, он не стоял, а нервно расхаживал взад-вперед по коридору, в котором кроме него были еще люди. В другом месте, в другой очереди этому мужчине кто-нибудь наверняка сделал бы замечание. В самом деле, кому понравится, когда перед тобой беспрестанно маячит - туда-сюда - что-то бормочущий человек. В другом, но не здесь. И дело было не в особой терпимости окружавших его людей. Каждый пришел сюда со своей бедой - болезнью - и целиком находился в своих мыслях и переживаниях. Человек же продолжал мерить шагами пространство около двери. Бормотание становилось все громче: "Закон подлости, закон подлости... В такой день... осталось два часа..."
- Киреев! - раздался голос из кабинета, усиленный динамиками. Бормочущий вздрогнул и с радостным вздохом быстро шагнул за дверь. Обычно Киреев старался внимательно осматривать новое место, в какое попадал. Сейчас же он видел только врача и - краем глаза - молодую медсестру. Врач не посмотрел на него, ответив на приветствие кивком головы и продолжая писать. На груди его висела визитка: "Хирург Кравчук Владислав Игоревич". Молодой, цветущего вида. Киреев не без досады подумал: "Самоуверенный тип. Надо будет все красноречие свое пустить в ход, но обязательно убедить его сделать по-моему". В чем-чем, а в собственном красноречии он не сомневался. "Ну посмотри, посмотри мне в глаза, милый". Однако врач Кравчук Владислав Игоревич только бросил сухо, опять не глядя на Киреева:
- Раздевайтесь до пояса и ложитесь на кушетку.
- Эта язва, - раздеваясь и стараясь говорить как можно проникновеннее, заговорил Киреев, - меня со студенческих лет мучает. Сами понимаете, - портвейн дешевый, закусывали сырками плавленными, если вообще закусывали... Ну вот, я и говорю, что обычно мне хватает попить недельку-две зверобоя - и все проходит. А этот год для меня тяжелым выдался, наверное, поэтому посильнее прихватило.
Он лег на кушетку, подошедший врач, попросив его немного согнуть ноги в коленях, стал пальцами ощупывать его живот.
- Вот здесь больно?
- Да, немного. И левее еще. Угу, вот тут... Интересное совпадение, Владислав Игоревич. На днях материал готовил, - я журналистом работаю. И одна женщина рассказала, как она своего мужа от язвы вылечила - сырыми яйцами. Пить нужно месяц натощак, без соли. Говорит, от язвы следа не остается...
- Одевайтесь, - опять коротко бросил врач. Киреев чувствовал, что ни его слова, ни его доверительный тон не производят на доктора впечатления, и, как это с ним обычно происходило, перешел почти на скороговорку, обильно сопровождая речь жестикуляцией:
- Право, я удивился, узнав, что Марина Петровна меня к вам на консультацию послала. Мне, наверное, следует хорошенько пролечиться, да я это обязательно и сделаю. Но не сейчас, доктор! У меня сегодня, через два часа встреча очень важная. Очень важная. Хайкин, Иосиф Самуилович слышали о таком? Банкир известный. Речь может пойти о крупном заказе... Я статью о нем, дай Бог, напишу. Друзья показали ему мои прежние работы. Сегодня звонят, говорят, ждет. Такой человек, нельзя опаздывать. Опоздаешь - и все...
Кравчук, считая себя опытным психологом, давал Кирееву выговориться. Он был неплохим человеком и всегда жалел больных, особенно тяжелых. Впрочем, другие в этот кабинет просто не заходили. Правда, в последние год-два эта жалость стала более отстраненной. Он понял, что у жизни свои законы, а он всего лишь доктор. Пусть даже хороший. Нельзя все близко принимать к сердцу - так долго не продержишься.
И еще одна особенность была у Владислава Игоревича. Он постоянно видел себя как бы со стороны. И ему хотелось всегда выглядеть достойно. То есть красиво. Кравчук и сейчас чувствовал, как на него влюбленными глазами смотрит медсестра Оля... Оторвав взгляд от амбулаторной карточки больного, долгим-долгим взглядом посмотрел на Киреева. Средних лет, со степенной бородкой, а сам весь какой-то суетливый. Лихорадочно засовывает рубаху в брюки, что-то говорит. Что он говорит?
- Очень важная. Хайкин, Иосиф Самуилович - слышали о таком? Банкир известный. Речь может пойти о крупном заказе... Я статью о нем, дай Бог, напишу. Друзья показали ему мои прежние работы. Сегодня утром звонили, говорят, он ждет. Такой человек, нельзя опаздывать. Опоздаешь - и все...
- Мне жаль, Михаил Прокофьевич, - Кравчук почти не играл теплоту в своем голосе, - но вам, по всей видимости, придется пересмотреть ваши планы.
- Вот, я так и знал. Вы молодой врач, Владислав Игоревич, поверьте, я полностью доверяю вам, но свой организм я знаю очень хорошо. Попью зверобоя, сырых яиц, а в больницу я не могу лечь.
- А я вас не могу заставить. Но мой врачебный долг сказать вам о всей сложности вашего положения. Как говорили древние римляне: терциум нон датур - третьего не дано. Киреев, который все утро думал о предстоящем разговоре с Хайкиным, представлял то, что он скажет банкиру, только после этих слов доктора почувствовал некоторое беспокойство. Он гордился своей интуицией, а она в этот раз молчала.
- Вы сказали - сложности?
- Передо мной ваши анализы. Марина Петровна, показав мне их, сказала, что вы живете один.
- Один, но какое это...
- Имеет значение? - Кравчук подчеркнуто перебил Киреева. Теперь говорить будет он. И говорить как можно весомее: - Самое прямое: бывают ситуации, когда я предпочитаю говорить с родственниками пациента. Но в данном случае я буду говорить с вами. "Что несет этот смазливый хлыщ? При чем тут родственники? Неужели..." Беспокойство нарастало, как снежный ком. Вспотели ладони рук.
- ...буду говорить с вами. Марина Петровна не напрасно послала вас сюда. Она поставила язву двенадцатиперстной кишки под вопросом, но, к сожалению, все значительно серьезнее. Вы взрослый человек, так что я не буду ходить вокруг да около. Тем более я являюсь сторонником американского метода в медицине. В Америке больным говорят правду, какой бы суровой она ни была. У вас выявлено серьезное онкологическое заболевание...
- Рак? - не веря своим ушам, спросил Киреев. С этого момента все происходило будто во сне. Врач что-то говорил о современных средствах медицины, об операции, медсестра сунула ему в руку какое-то направление. Он автоматически что-то отвечал, смотрел в бумажку - и ничего не видел. Колотилось сердце, и в мозгу словно гвоздем кто-то невидимый выбивал одно-единственное слово: РАК. По позвоночнику пробежал холодок - это был страх. Самый обыкновенный, животный страх. Ноги сделались ватными. Позабыв попрощаться, он вышел из кабинета.
- Владислав Игоревич, мне показалось, что после того, как вы этому бедняге сказали его диагноз, он перестал вас слышать.
- Это называется шок, Оленька. Только что на наших глазах произошла катастрофа. Теперь ему не до Хайкина. Да, древние были правы...
- В каком смысле?
- В самом прямом: контра фатум нон датур аргументум.
- Ой, Владислав Игоревич, - кокетливо поправляя шапочку на голове, взмолилась Оля, - вы уж мне переводите сразу, я в медучилище с этой латынью намучилась. А то контра какая-то.
- Контра, Оленька, означает против. То есть против судьбы нет доводов. Ну да ладно. Вызывайте следующего. И, кстати, как ты относишься к футболу?
- А что? - Оля опять поправила шапочку.
- Матч завтра хороший будет. Сходим?
- Ой, Владислав Игоревич, так я в футболе ничего не понимаю!
- А я все объясню. И пивка возьмем, Оленька! Пиво ты, надеюсь, любишь?
- Мне больше шампанское нравится.
- Тоже неплохо. Но на трибуне надо пить только пиво. Лучше какое-нибудь чешское, но сойдет и "Клинское". И рыбка... - Кравчук мечтательно закатил глаза. - Ну так как? Впрочем, ответ Оленьки для нас уже не столь важен, тем более что спустя несколько секунд ее голос звучал уже в коридоре: "Найденова, заходите!" * * *
Поспешим за Киреевым. Впрочем, поспешим - это так, к слову. Он плелся по Большой Пироговской, не видя перед собой ничего. Ноги и руки были словно ватные, в животе бурчало. Обгонявшие люди иногда нечаянно задевали его, но он никак не реагировал ни на извинения, ни на ругань. Только пройдя метров двести, Киреев понял, что это ему какой-то мужчина бросил на ходу: "Ослеп, что ли?!"
Ах, почему все это не сон, думал он. Пусть страшный, но все-таки сон: утром вскочишь с бешенно стучащим сердцем - и через несколько минут забыл... Люди, они идут навстречу, их много. Кто сказал, что толпа безлика? Вот парень идет в обнимку с девушкой. Они, не стесняясь никого, прижимаются друг к другу, успевая одновременно есть мороженое. Вот отходит от палатки мужчина. Садится в машину, бросая на заднее сиденье букет цветов. И еще люди. И еще. И никому до него, до его беды нет никакого дела. Ему плохо, очень плохо, а они... Кирееву стало невыносимо жаль себя. Слабость в ногах усилилась. Если бы он был сейчас в своем родном Новоюрьевске! Весь городок можно пройти за полчаса. На центральной улице, утопающей в зелени, только двухэтажные дома. В одном из них - горбольница. В Новоюрьевске он бы знал, куда пойти после такого страшного приговора. Там прожито из его неполных сорока лет - тридцать. А Москва... Москва так и не стала родным городом. Почему, почему жизнь так несправедлива? Так чудовищно несправедлива? Кирееву захотелось расплакаться - от жалости к себе, от обиды, от тоски. От того, что идет он сейчас по этой шумной улице абсолютно никому не нужный. Ему было хуже, чем той собаке, которая вдруг вспомнилась Кирееву: произошло это очень давно, в пору его студенческой юности. Он шел тогда, молодой, счастливый, шел рядом с девушкой, которая ему нравилась. С июньских тополей бесшумно падал пух, сквозь бойницы Тульского кремля виднелось синее небо - и вдруг раздался скрип тормозов и одновременно улицу огласил собачий визг. На середине улицы лежала собака, задняя часть ее туловища была словно расплющена катком. Бедное животное пыталось встать и отползти к тротуару, но у него ничего не получалось. Проходившие мимо люди, оборачиваясь и не останавливаясь, спешили дальше. А он тогда остановился, словно загипнотизированный. Ему захотелось помочь собаке, но он не знал как. А из растерзанного туловища уже вываливались внутренности...
Но тогда собаку хотя бы некоторые жалели, шепча: "Бедная собака". Может, ему сейчас тоже стоит шагнуть в этот мчащийся поток машин - и все. И не будет этого жуткого страха, этой обиды? Вечером покажут по телевизору, и Галя увидит... нет, она не любит смотреть такие передачи. Галя... Надо же, он совсем забыл о ней. И о Хайкине забыл. А еще вчера... Киреев вспомнил свои вчерашние фантазии и впервые за весь день усмехнулся, если только можно назвать усмешкой ту гримасу, что на секунду привела в движение мышцы застывшего лица. Он вообще-то любил свои фантазии, они помогали ему коротать время - в метро, дома одинокими вечерами. Порою он так увлекался, что отдельные диалоги начинал проговаривать вслух. В своих фантазиях он был мудрым, из всех жизненных ситуаций выходил победителем. В последнее время отчего-то он часто фантазировал, как его приглашают на телевидение. Самые опытные полемисты не могли сбить его с толку. Интересно, что Киреев так входил в свою очередную мечту, что с трудом выходил из нее. Вчера он мечтал о том, как напишет очерк о Хайкине и его банке, как понравится написанное самому Иосифу Самуиловичу. Деньги... Да разве в них дело? А почему не в них? Но деньги - это само собой. Хайкин сделает больше: он назначит его сначала своим пресс-секретарем, затем Киреев должен будет обязательно дослужиться до его заместителя по связям с общественностью. Командировки, отдых за границей, секретарши. Уйдет навсегда эта проклятая бедность, эта унизительная погоня за лишней сотней. Только из-за этой бедности ушла от него Галя. А что еще она могла найти у Павлова, кроме его тугого кошелька? Фантазии плавно катились одна за другой. И вот Киреев словно наяву увидел себя во время делового ужина с Хайкиным. Тот доверительно спрашивает у него, Киреева:
- Дорогой Михаил Прокофьевич, вы случайно не знаете такую фирму - "Стикс"? Там еще директор... как его... Павлов?
- А что такое?- невозмутимо отвечает он, Киреев.
- Да кредит просит, дела у него плохие. Говорит, что заказы хорошие имеются, нужны только средства, да не верю я что-то ему...
Но все это было вчера. А сегодня он точно знает, что никогда уже не стать ему богатым, никогда не решать судьбу Павлова, а Галя... Киреев от неожиданности даже остановился. Он понял, что должен сейчас делать. Что же он сразу не догадался? Надо идти домой и срочно звонить Гале. Киреев еще не знал, что он скажет своей бывшей жене, но чувствовал, что от этого звонка будет зависеть его жизнь. Михаил Прокофьевич огляделся: оказывается, он дошел до Садового кольца. Бижайшее метро - в пяти минутах ходьбы. Киреев в этот момент был похож на утопающего, который схватился за соломинку и решил, что она даст ему возможность выбраться на берег. Он прибавил шагу и вскоре ритм его движений совпадал с ритмом движений толпы. А в испуганной и жалкой душе его уже вила гнездо новая фантазия. Сам собой включился некий внутренний голос, который одновременно рассказывал и будто показывал то, о чем фантазировал Киреев. Вот он входит в комнату, снимает плащ, набирает номер: один гудок, второй - ну же, ну, возьми трубку. Пожалуйста.
- Павлов слушает.
- Привет. Ты не можешь...
- Да, конечно. Галя, это тебя.
- Cпасибо. - Долгая пауза.
- Я вас слушаю, говорите.
- Извини, что беспокою. Я совсем быстро. Не знаю, правда, как начать.
- Киреев, случилось чего-то? Да не тяни резину, говорю. Что случилось?
- Вроде того. Короче, я у тебя прощения попросить хочу. За все. За мои слова, за поступки мои глупые - прости. И живите счастливо. И знай, что дороже тебя, ближе нет никого. ("Это, пожалуй, перебор, слишком цветасто", - перебил Киреев самого себя. Но диалог продолжается, словно существуя вне его.)
- Да что произошло?
- У меня рак, Галя. (В трубке долгое молчание.)
- Это что, шутка у тебя такая? Что молчишь? Ты думаешь, я раковых больных не видела, а ты на себя посмотри.
- Я у врача утром был. Говорит, третья стадия. Я думал, что это язва моя пошаливает, к врачу не обращался - некогда было. А потом допекло - анализы сдал, телевизор этот глотнул... ("Стоп, опять перебил себя Киреев, - ты опять не то говоришь. Много слов. Более веско надо".)
- Я у врача утром был, третья стадия.
- Ошибки быть не могло?
- Нет.
- Что же делать будем?
- Врач говорит об операции, но ты же знаешь, какое сердце у меня.
- Слушай, Киреев. Я сейчас еду к тебе.
- Нет, ты не так меня поняла.
- Опять споришь? Еду. Только возьму кое-что из вещей.
- А как же Сергей?
- Он сильный. И... Неужели не понимаешь, ничего не понимаешь...
- Галя, я...
- Все. Дома поговорим... У входа в метро старушка торговала сигаретами. Народ, не останавливаясь, бежал мимо. Обычно она продавала товар молча, но сейчас, сильно озябнув, решила подать голос:
- Сигаретки, сигаретки покупаем. Молодой человек, - обратилась она к проходящему мимо мужчине. Это был Киреев. - Сигареты...
Он невидящими глазами посмотрел в ее сторону.
- Конечно, дома поговорим, - сказал и скрылся в пасти чудовища, в просторечии именуемой подземкой.
- Какие уж сигареты им, - старушка обернулась к стоявшей рядом товарке. - С утра уже нанюханные. Наркоманы несчастные.
- И не говорите. Разбаловался народ. * * *
- Боже мой, уже половина первого! Ну и соней же ты Соня стала. Позор! - Молодая женщина, посмотрев на часы, потянулась от души, сразу же став похожей на кошечку. Та так же урчит от удовольствия, потягиваясь после сытного завтрака. - Жизнь прекрасна. Мир чудесен. Я обворожительна и великолепна. Сегодня сбудется все, что я захочу. Удача любит меня. Зазвонил телефон.
- У телефона...
- Мы все дрыхнем?
- Вот и нет. Настраиваюсь на предстоящий день.
- Это как?
- Надо проснуться и сказать, что жизнь чудесна, а у тебя сегодня будет прекрасный день.
- Кому сказать?
- Да ну тебя, дядя. Между прочим, этот настрой здорово помогает.
- Ну-ну. Значит, говоришь, жизнь чудесна?
- Чудесна, Смок. - Соня знала, что ее дяде приятно, когда она называет его именем любимого им героя Джека Лондона, но сейчас это имя вырвалось у нее непроизвольно. - Слушай, я тебя больше месяца не видела. У меня есть предложение: давай как в старые добрые времена - часиков в восемь махнем в "Аркадию", а? Рябчики жареные, фаршированные грибами... Сказка. Выбор вин за тобой. Ну что, договорились?
- У меня другое предложение, Софья Николаевна. Я сейчас на Кузнецком. Значит, у тебя буду через десять минут.
- Смок, постой. В час ко мне художник один прийти должен, затем я в Милан звонить хотела, по поводу...
- Милан подождет, художник - тем более. Разговор у нас будет, Сонюшка.
- Что-то серьезное?
- Да что в этой жизни может быть серьезного? Все прекрасно и чудесно, но поговорить нам, племяшка, надо.
- Хорошо, я жду.
Глава вторая
- Ответь мне, Софья. Дядя стоял и смотрел в окно. Девушка сидела в кресле и пила кофе из своей любимой чашки. Это был для нее святой обряд: кофе по-турецки, любимая чашка. Дядя от кофе отказался, сказал, что давление стало подскакивать. Молчал он долго и вот неожиданно заговорил. Софья даже вздрогнула.
- С тех пор, как ты институт закончила... нет, даже раньше, с тех пор, как ты после смерти своего отца ко мне переехала жить, я в чем-нибудь упрекнул тебя? Я даже с советами к тебе реже лезть старался.
- Не пойму, я что-то плохое сделала?
- Не перебивай, пожалуйста, - Владимир Николаевич Воронов повысил голос и наконец-то повернулся к девушке лицом.
"Видимо, что-то серьезное" - Софья знала, что если дядя повышает голос, что случается редко вообще, а на нее он никогда его не повышал, - лучше сидеть, молчать и слушать.
- Я знал, что ты у меня умница. Не скрою, порой мне начинало казаться, что ты не Николая, а моя кровная дочь... Да ты сама знаешь, - голос Воронова стал мягче, - кроме тебя у меня никого нет. Все, что у меня есть, - все останется тебе... Сейчас мы вроде бы разъехались, а я, уж ты прости, продолжаю постоянно думать, как ты. Не скрою, получаю кое-какую информацию о тебе. Знаю, что много души своей галерее отдаешь, что дела неплохо идут. Это хорошо, но это, согласись, и не подвиг. Мы, Вороновы, всегда так жили. Нас в Старгороде работягами всегда называли. Твой дед с войны без руки вернулся. Так вот, он себе и избу справил - один, без помощников - мы с твоим отцом еще малолетними были. И землю он одной рукой пахал, и какой сад вырастил! Соня смотрела на Владимира Николаевича - и ничего не понимала. Но огорчало ее не только это. Она могла дать себе голову на отсечение, что за тот месяц, что они не виделись, дядя в чем-то неуловимо изменился. Более нервными стали движения, а слова... Море слов, целая речь. Раньше он одной фразой мог объяснить суть проблемы.
- Смок, может, все-таки попьешь кофейку?
- Я же просил, дорогая, меня не перебивать.
- Молчу, молчу. Как мышка в норке.
- Так вот, как видишь, я остаюсь объективным. У тебя светлая головка - думаю, ты все поймешь. Меня беспокоит твоя личная жизнь. Да, да, не делай глаза круглыми. А поскольку это твоя, и личная
- жизнь, постараюсь быть тактичным... Говорят, ты мальчиками увлеклась? Меняешь их, как перчатки?
- Ничего не скажешь, очень тактично. И кто тебе это сказал?
- Глупый вопрос. Значит, этакий Дон Жуан в юбке. Только ты учти, моя дорогая, то, что мужикам легко сходит с рук, - им это даже в достоинство ставится, - то женщине не прощается - как бы умна, богата и красива она не была. Знаешь, каким словом таких любвеобильных в народе называют?
- Скажи. Скажи, что же ты замолчал?
- А ты не обижайся. Мне разве не обидно: какая тихоня была, все книги читала. Вспомни, тебя все встречные-поперечные тургеневской девушкой называли. И вдруг как с цепи сорвалась. Это все богема твоя хренова.
- Дашь мне сказать? Или еще будешь мне мозги ввинчивать? - Теперь уже Софья завелась не на шутку. - Во-первых... - И вдруг она засмеялась.
- Что это тебе весело стало? - удивленно спросил Владимир Николаевич.
- Ты же сказал, что я умная. Зачем нам собачиться? Просто ты стареешь, Смок, и становишься ворчливым стариком. - Она встала и обняла Владимира Николаевича. - Я права?
- Подлизываешься? Лучше скажи, что происходит с тобой?
- Да ничего особенного. Люблю я жизнь, дядя, знаю, что не вечно молодой и красивой буду. Люблю все красивое - картины, посуду, машины, вина хорошие люблю - и одновременно пивом с селедкой не побрезгую. Ну и мальчиков красивых люблю. Они глупые, дядя, но.... как бы это тебе объяснить...
- Да тут и объяснять нечего...
- Нет, я действительно рада бы к кому-нибудь привязаться. Только ведь после тебя все мужики какими-то мелкими кажутся.
- После меня? Ох, и лиса ты, Сонька...
- Нет, я не льщу. Таких, как ты, я не встречала. А хотелось бы... Вот, а жить хочется, пока молода. Я их, мальчиков этих, просто использую. Ты ведь не прав: может быть, действительно, то, что умной и красивой нельзя, красивой, молодой и богатой - можно.
- Нельзя.
- Можно, Смок. И никто не осудит. Только завидовать будут. И я давно уже не тургеневская девушка.
- Сам вижу.
Странная это была сцена. Посередине комнаты стояли, обнявшись, высокий, поджарый мужчина лет шестидесяти и красивая девушка. Какая-то сдержанная нежность сквозила в их движениях, выражении глаз...
- Мог бы не соглашаться.
- Выводы из разговора сделаешь?
- Конечно. Только понимаешь, это еду очень хорошо оставлять на следующий день, но удовольствие следует получать не откладывая.
- Надо же, афоризм выдала.
- Приятно, конечно, слышать от тебя похвалу, но это не мои слова. Жила в восемнадцатом веке во Франции женщина. Красивая, богатая, умная...
- Ее, кажется, Нинон де Лонкло звали?
- Ох и... "Афоризм выдала!" Ну и хитрец.
- Мудрый я, мудрый. Хочешь, я тоже ее процитирую, не дословно, конечно. То, что мне нравится. Она однажды сказала: "Скромность везде и во всем. Без этого качества самая красивая женщина возбудит презрение к себе со стороны даже самого снисходительного мужчины". Расшифровывать не надо?
- Не надо. Я все поняла.
- Ну и умница. А наслаждаться жизнью... Кто бы спорил. Ладно. Перейдем ко второй части.
- Смок...
- Не бойся, морали больше не будет. Гришаня, неси ее сюда! На зов Воронова из кухни вышел один из двух его телохранителей. Он передал Владимиру Николаевичу какой-то сверток. Воронов долго его разворачивал. Наконец, бумага была отброшена в сторону и в руках у дяди удивленная Софья увидела икону.
- Акула российского бизнеса находит время на коллекционирование древнерусской живописи? Софья не удержалась от иронии.
- Акула российского бизнеса устроит сейчас экзамен искусствоведу Софье Вороновой, хозяйке галереи "Белая роза", - в тон ей ответил Смок.
- А что ты хочешь узнать? Я же больше по современной живописи работаю.
- Ничего, ничего. Оцени, Сонюшка, вещичку. - И Воронов передал икону племяннице. * * *
Киреев не вбежал - влетел в свою комнату. Это было как исступление: ему уже не казалось, нет, он верил, что от этого звонка зависит его жизнь. Не снимая плаща, Киреев стал набирать Галин номер. Гудок, второй, третий. В трубке что-то щелкнуло, но он не успел произнести и слова, как голос Павлова произнес: "Спасибо, что вы нам позвонили. Нас нет дома. Если захотите оставить свое сообщение, сделайте это после гудка". Оставлять сообщения Михаил не хотел. До него только сейчас дошло, что идет разгар рабочего дня. Однако больше всего расстроило Киреева и даже покоробило это "нас", "нам". Он еле дождался вечера, не будучи в силах ни есть, ни работать, ни читать. Только тупо смотрел телепередачу, не понимая, о чем в ней идет речь. Наконец, после девятой или десятой попытки на другом конце знакомый до боли голос Гали - немного распевный, с нехарактерным для московского говора произношением буквы "г" на южнорусский манер:
- Я вас слушаю, говорите.
- Извини, что беспокою. Я совсем быстро.
- Не поняла, это кто?
- Галя, это Михаил. Извини, говорю, что беспокою.
- Я слушаю, слушаю.
- У меня проблемы тут возникли...
- А я здесь при чем? Послушай, Кира, давай все решим раз и навсегда. Я от тебя и ушла потому, что у меня вот где твои проблемы. Решай-ка их, дорогой, сам. Все.
- Галя, постой, не бросай трубку. Я заболел, причем очень серьезно. У меня...
- Киреев, если бы кто знал, как ты мне надоел со своими болячками! Иди в больницу. Лечись. И поменьше хитри. Ты думаешь, я не понимаю?
- Чего не понимаю?
- В том году у тебя приступ был серьезный. Помирал. Кира, не бери меня больше на жалость. Я к тебе все равно никогда, слышишь меня, повторяю, ни-ког-да не вернусь. У меня сейчас другая жизнь. Киреев был раздавлен. Впервые в жизни он не знал, что говорить. Рассказывать о болезни, просить прощения, как хотел раньше, - было глупо, и он это почувствовал. Положить трубку? Но она, наверное, это сейчас сделает сама. Однако, не дождавшись от Киреева ответа, Галина, похоже, удивилась сама. Голос ее стал мягче.
- Не обижайся, Кира. Что ты молчишь? Не пытайся ничего изменить - так будет лучше. Нас ведь ничего больше не связывает - ребенка и того не нажили.
- Ты же сама столько лет говорила, что надо на ноги встать.
- Вот-вот, все я должна была решать. А ты мужик или не мужик? Вон Павлов, он меня и спрашивать не стал.
- Спрашивать что?
- Ну и дурак же ты! А то самое. У меня уже два месяца срок.
- Ты беременна?
- Не хотела пока никому говорить. Сергей тебе, кстати, привет передает.
- Да, да... Спасибо... Горячий привет получился. - Для Киреева это был еще один удар. Но, как оказалось, не последний. Галя и не думала скрывать своего счастья. Киреев слышал в трубку, как она переговаривалась с Павловым.
- Что спросить, Сереженька? А... поняла. Кира, Сережа спрашивает, ходил ли ты к Хайкину? Это он тебя рекомендовал ему.
- Нет, не смог, я сегодня...
- Ну что ты за человек? - Галя опять вскипела. - Он, видите ли, не смог! За тебя просят, а ты... Нет, Сереженька, он не ходил. Не знаю, говорит, не смог. Конечно, сдурел. Почему не смог, слы... Киреев положил трубку. Значит, и к Хайкину его позвали потому, что... А какое, собственно, теперь ему дело до Хайкина, Павлова и всех-всех-всех? Киреев опустился на пол, обхватил голову руками. Ему очень хотелось плакать, но он не умел этого делать. И тогда он заскулил. На одной, протяжной и тоскливой ноте заскулил:
- У-у-у... Безжалостный, равнодушный мир вышвырнул его на обочину. Он еще не знал, что это за обочина, но уже понимал, что никому в этом мире не нужен. Осталось только разобраться в том, кто обманул его. Кто ему внушил, что он самый уникальный, неповторимый и что родился Михаил Киреев на свет, дабы свершить нечто великое, чему суждено остаться в веках? И только ждал, когда все это начнет сбываться. Сначала он думал, что настоящая жизнь начнется, когда поступит в институт, потом когда его закончит... Когда женится... Когда, когда... Теперь уже никогда, никогда. Сколько ему осталось? Полгода, год? И снова из самой обыкновенной московской квартиры донеслось тоскливое:
- У-у-у...
Киреев слышал, что слезы облегчают, но они не приходили. Он повернулся к дивану и стал методично лупить по нему, сначала сдержанно и не очень сильно, а затем со всего маху кулаками:
- Ну почему, почему я? Почему, почему?
Стало жаль себя так, что вдруг пришли слезы. Он заплакал. Нет на свете более душераздирающего зрелища, чем плачущий мужчина. Но Киреева никто не видел. У него даже кошки дома не было. Плакал он долго, судорожно вздрагивая плечами и вытирая набегавшие слезы тыльной стороной ладони. Потом Киреев затих. Апрельские сумерки сменились ночью. Ему захотелось спать. Достав подушку и не раздеваясь, он устроился на диване. Последнее, что пришло ему на ум: "Надо завтра отметить сегодняшний день крестом. Самый тяжелый день в моей жизни, нет, - самый страшный. Думал, начнется новая полоса в жизни, а оказалось, все наоборот. А какое сегодня число... Не помню... Завтра... посмотреть..."
Глава третья
Софья, взяв из рук дяди икону, с искренним восхищением разглядывала ее.
- Потрясная вещь, как говорит одна моя приятельница. Я думаю, век восемнадцатый...
- Восемнадцатый?
- Да, это явно старая икона. Относится к типу так называемых Богородичных икон. На Руси было много типов таких икон. В нашем случае это Одигитрия...
- Одигитрия?
- По-гречески это означает Путеводительница.
- Богородица Путеводительница? А кого и куда Она ведет?
- Как куда? Послушай, Смок, не перебивай, хорошо? Я и без тебя собьюсь.
- Молчу и слушаю.
- Этот тип изображения Богородицы на Руси был самым распространенным. Смотри: юный Христос сидит на руках Матери. Одной рукой Он благословляет, в другой держит, в данном случае, свиток. А бывает, что икону или скипетр. Вообще-то, тут запутаться можно.
- В чем?
- В типах икон. Я смутно все это помню. Смотришь, положение руки другое, а икона уже по-другому называется. Но то, что это - Одигитрия, я ручаюсь своим дипломом.
- Не ручайся. "Запутаться можно" - чему учили вас только.
- Я, между прочим, на французской живописи второй половины XIX века специализировалась. Спроси ты меня, к примеру, о Тулуз-Лотреке, я бы...
- И не собираюсь о нем спрашивать. Карлик, сексуально озабоченный карлик, всех парижских продажных девок перерисовал и еще кое-что с ними делал.
- Ты не прав, у него...
- Я и спорить с тобой не хочу. Вот оно - настоящее искусство. - Смок почти с нежностью погладил икону.
- Одно другому не мешает.
- Зато в твоей голове мешанина. Нашла чем хвастаться! Хорошо хоть, что тип иконы определила.
- Ты опять заводишься? Что с тобой, почему ты злой такой стал?
- Прости. Продолжай дальше.
- Да я почти все рассказала. Вот здесь видно, что Младенец благословляет Мать, а Она, в свою очередь, одной рукой сына держит, другой показывает на Него. Наверное, поэтому икона и называется Путеводительницей. Она как бы говорит, что Христос для молящегося - путь к спасению. Ну что-то в этом роде или нечто похожее по смыслу. Да, еще вспомнила: есть легенда, что самую первую икону Одигитрии нарисовал, то есть написал евангелист Лука. Ее привезла из Палестины жена императора Византийского. А из Византии, вместе с греческими иконописцами, этот тип икон попал на Русь... Что еще? Оклад на ней был когда-то. Вот и все, пожалуй.
- Что ж, уже лучше. Это действительно Одигитрия. Императора звали Феодосий, а императрицу Евдокией, как твою бабушку, между прочим. С твоей версией о названии могу согласиться, но есть и другая. Когда императрица привезла икону, то поместили ее в монастыре Одигон, отсюда и Одигитрия.
- Если все лучше меня знаешь, зачем экзамен устраивал?
- А ты не обижайся. Повторение - мать учения. Это во-первых. А то, что, упомянув этого французика, ты меня прилично завела - факт. Это во-вторых. Сонюшка, это не просто Одигитрия, это нечто большее.
- Ты что, верующим стал?
- Не смейся. Я этой иконой тридцать лет бредил, считал ее потерянной, а она нашлась. Разве это не чудо? - Воронов на глазах воодушевлялся. Он взял из рук Софьи икону и поставил ее на туалетный столик. - Смотри, смотри на нее, а я тебе о ней буду рассказывать. Хорошо?
- Хорошо, - Софья удивилась, но решила молчать. Зная о том, насколько богат ее дядя, она не понимала причину его восторгов. Ну - икона, ну - старая. Иди на Арбат и хоть с десяток таких покупай. Может, эта икона - фамильная ценность? Но она никогда не видела икон в своей семье. - Я вся внимание.
- Ты, наверное, думаешь, что сдурел старик. Иконе радуется. Это не простая икона.
- Прости, Смок. Я уже об этом догадалась. В чем необыкновенность?
- В чем? Начну с того, что она написана в начале пятнадцатого века...
- Шутишь!
- Нет, племянница. Я не сумасшедший и утверждать, что ее писали Рублев или Даниил Черный не буду, но мастер жил в их время. И мастер был прекрасный. Может, русский, может, грек. Согласись. Ты только не думай, что мне в каком-то салоне лапшу на уши навешали про барабан Страдивари. У нее, у этой иконы, есть своя история. И я ее хорошо изучил.
- Сдаюсь. Ты меня заинтриговал. Если это пятнадцатый век, школа Рублева - тогда иконе цены и вправду нет... Но как она к тебе попала?
- Начать мне придется с 1812 года. Это сейчас наш с тобой родной Старгород - маленький поселок, большая деревня. Тогда он городом звался. Восемь церквей имел. Народ старгородский жил добычей железной руды. Они ее на лошадях в Тулу возили, на оружейные заводы. А когда началась война с Наполеоном, оружия много понадобилось. Вот и решили старгородцы в два раза увеличить добычу руды. Патриотический такой порыв, понимаешь. Слово они свое сдержали. А это, кстати, совсем непросто было. Мало руду из ям выкопать, ее нужно за тридцать верст на завод свести. Лошаденки же не особо богатырские у мужичков были. Как только Наполеона из России турнули, пришла в Старгород благодарственная грамота от императора Александра I. В грамоте он благодарил старгородцев за труд, за патриотизм и - в качестве особой монаршей милости - передал им эту икону. Оклад на ней золотой был, а вот в этом месте, - Воронов показал на омофор Богородицы, - рубин блестел.
- Настоящий?
- Ты меня удивляешь. Русские цари стекляшек не держали.
- А что было дальше?
- До 1917 года, а может, чуть дольше, икона в Никольском соборе Старгорода находилась. Сам собор году в тридцать пятом разрушили, а икона исчезла еще раньше, в революционные годы. Когда я от одного старого учителя все это услышал - не поверил. Но как-то в одном музее увидел книгу. Это было описание церквей Тульской губернии. И, представляешь, рассказ учителя подтвердился. Разумеется, книга до революции вышла, и о том, что икона исчезла, авторы знать не могли. А вот описание самой иконы, история ее появления в Старгороде - все совпало. Конечно, я понимал, что про рубин и оклад надо забыть. А вот саму икону мне очень захотелось найти...
- Дядя, а почему император такую древнюю икону отдал старгородцам? Не мог он разве более современную подарить?
- Это мы сейчас понимаем, что икона - замечательное творение искусства. А в те времена народ простой на иконы молился, а культурный слой общества икону не ценил. Полвека спустя после Александра I народ образованный на передвижников валом валил, а рублевская "Троица" - ты сама знаешь, где она находилась... Ее просто записали. До сих пор старообрядцы пишут темные иконы.
- Знаю. Все дело в олифе. Иконы олифили, а лет через семьдесят изображение от этого темнело...
- Да. А эта икона, видимо, в Оружейной палате хранилась. Ее не записали. Так что царь-батюшка жаловал старгородцам совсем не произведение искусства, а предмет культа.
- Ты как лектор заговорил.
- А я, Соня, научный атеизм сдавал в свое время. И на отлично, между прочим. Ты меня отвлекла. О чем я? Да, в Старгороде я еще застал старушек, икону помнивших. По их словам, к исчезновению образа церковный староста руку приложил. Правда, дальше мои поиски ни к чему не привели. Во всем Старгороде в ходу не более двадцати фамилий. Я узнал, что фамилия старосты была Рыбин. У нас Рыбиных семей сорок. Я поискал, поискал - ничего у меня не получилось. Для себя решил, что икона давно где-нибудь в Америке или Англии находится. На том и успокоился. Но про икону не забывал. И вот совсем недавно случай произошел. Один мужичок деньжат мне задолжал. Ты же знаешь, я человек терпеливый, могу долго ждать, но всему есть предел. Сумма, может быть, не ахти какая была, но почему я должен кому-то ее дарить? Одним словом, ребята мои мужичка того припугнули будь здоров, он ко мне прибежал, в ноги бухнулся. Мол, подождите, Владимир Николаевич, мы ведь земляки с вами. Я ему четко объяснил, что в нашем деле нет такого понятия - земляки. Есть партнеры, есть должники, кем он и является. И что в его интересах поскорее со мной расплатиться. Говорю ему все это, а до меня доходит, что фамилия у мужичка - Рыбин. Он между тем талдычит, что пока денег у него нет, но он готов и квартиру и машину продать. Я вначале хотел спросить, почему он раньше этого не сделал, а потом меня осенило. И вот какой разговор у нас произошел.
- Земляк, твое счастье, что я не бандит с большой дороги. Другой бы на моем месте тебя...
- Я все понимаю, Владимир Николаевич. Все понимаю. Поверьте, я обязательно выкарабкаюсь... И заплачу, верьте, до копейки все заплачу.
- Послушайте, э-э, Михаил Васильевич, бизнес - это риск. Я один раз вам поверил. Вы расписывали мне, какое у вас выгодное получается дело. Результат? Согласитесь, результат для вас плохой.
- Конечно, но я...
- Это все отговорки. Так как мне быть? Машину, положим, вам давно пора было продать. Небось, на "Мерсе" катаетесь?
- Что вы, простая восьмерка.
- Тогда это копейки. И дети, наверное, есть?
- Две девочки, одна школу заканчивает...
- Не жалобьте меня, прошу вас. Голова у вас есть на плечах. Думайте.
- Что думать?
- Бог ты мой, какой вы непонятливый. Впрочем, раз уж мы земляки...
- Конечно, Владимир Николаевич.
- Что конечно?
- Что земляки мы... И... Простите, перебил вас.
- Больше не перебивайте. Задам вопрос - тогда отвечайте. Рыбиных в Старгороде много. Вы из каких?
- Мой дед директором школы был. А жили мы за Хлыновским ручьем.
- Так, так, припоминаю. Деда как звали?
- Петром Васильевичем. Он с палочкой всегда ходил.
- Он церковным старостой случайно не был? - стараясь говорить как можно безразличнее, спросил я Рыбина.
- Кажется, был. Точно, был. Дед об этом не вспоминал, а отец как-то обмолвился. Мы тогда выпили, стали говорить о том, что народ сейчас предков своих не знает. Ну он и рассказал, что Рыбины были уважаемыми людьми в Старгороде, а его отец церковным старостой избирался. Рассказывал, что настоятель собора в нашем доме частым гостем был.
- Икон, наверное, в доме много у вас? От прадеда.
- Да что вы! Время, сами знаете, какое было! Отец партийный. Хотя...
- Что?
- Одна икона у деда была. Он редко ее из сундука доставал. У нас в сенях сундук стоял. Там всегда рухлядь старая хранилась. И икона лежала. Мой брат, помню, предложил деду икону продать. Тогда на них мода началась, если помните, но дед чуть палкой не побил брата.
- Запретил продавать?
- Сказал, что это - реликвия семейная. И чтобы мы оба о продаже и думать не смели. Ни сейчас, ни когда вырастем.
- И что дальше?
- В восемьдесят седьмом брат женился, деньги нужны были. Отец кое-что из старого хлама - книги, посуду, икону эту в антикварный магазин свез. Отец с братом хотели денег побольше получить, особо они на икону рассчитывали. А оценщик за все про все сущие копейки предложил. Отец взбеленился. Ладно, говорит, горшки - они и есть горшки. А икона древняя, семейная. Продавец ему возражает, откуда, мол, мне знать, может быть, краденая икона. Я, говорит, не хочу за сбыт краденого сидеть. Отец кладет все привезенное обратно. Продавец чувствует, что икона от него уплывает, "сменил пластинку". С риском для себя, говорит, возьму. И добавлю пятьдесят рублей... Неожиданно Воронов обратился к Софье:
- А тебе интересно, что я тут рассказываю?
- И даже очень. Но... Чуть меньше бы подробностей, а?
- Ты права. Я про эту икону могу часами говорить. Закругляюсь, хотя подробности, поверь мне, любопытны. Отец Рыбина икону все-таки продал. Но здесь мистика какая-то начинается. Икона словно покидать Старгород не хотела.
- Но сейчас-то она в Москве...
- В Москве, у меня. - И вдруг неожиданно Воронов будто погас. Глаза разом потухли, возбужденность сменилась привычной для Сони сухостью, голос обрел привычную ровность:
- Странная штука жизнь. То дело, которое нам доставляет радость, мы называем дурацким словом "хобби", и мечтаем выйти скорее на пенсию, чтобы оставить, бросить проклятую работу и...
- А ты не рано о пенсии заговорил, Смок? - перебила его Соня.
- Не знаю, не знаю. Устал я, очень устал. А работа у меня оказалась такая, что не знаю, доживу я до пенсии или нет.
- Ты пугаешь меня...
- Не обращай внимания. "Короче: русская хандра им овладела понемногу". Хотя... в моем положении надо быть готовым ко всему. - Воронов поднял руку, предупреждая встречный вопрос племянницы. - У меня небольшие... скажем так, неприятности, но я, надеюсь, улажу их быстро. Они
- молодые да нахрапистые, а я - старый и злой.
- И еще мудрый. - Соне отчего-то захотелось увести дядю от мрачных мыслей. Тем более ее уже стали пугать эти неизвестные "они".
Но Владимир Николаевич словно не услышал племянницу.
- Сопляки. На готовенькое пожаловали. Точь-в-точь по старику Крылову получается: я каштаны собирал, жарил, из огня достал, а они пожаловали, кушать им подавайте. Подавятся! Но умный человек, Соня, всегда должен быть готов к худшему. Ты моя единственная наследница. Все денежные вопросы я утряс давно...
- Смок...
- Я же говорю, это крайний вариант. Мой адвокат в курсе дела. А вот про икону... Про икону, Сонюшка, никто знать не должен. Считай, это мое благословение тебе. Гроза пройдет, я ее заберу все равно когда-нибудь твоей будет, а потом детей твоих. Пока же у тебя ее оставлю... Дней через десять мы встретимся. Вот тогда и посидим в "Аркадии". Договорились? Прощаясь, Софья неожиданно спросила:
- А этому... Рыбину, когда он тебе икону отдал, ты долг простил?
- Неужели ты думаешь, что я лох? Да ты не переживай: пусть благодарит, что жив остался, а на квартиру он себе заработает, поверь мне.
Глава четвертая
Проснулся Киреев посреди ночи. Он еще не успел ни о чем подумать, не успел даже вспомнить, что ему снилось, как жуткий, смертный ужас вошел в его сердце. Именно ночью, когда за окнами его квартиры спокойно спал огромный город, а свет от полной луны падал на подоконник и шторы, Киреев каждой клеточкой своего существа понял, что такое смерть. Он осознал, что такое небытие. Еще днем можно было на кого-то обижаться, возмущаться, даже просто плакать от горя и несправедливости к нему жизни. Сейчас, глухой ночью, он понимал только одно: пройдет несколько месяцев - и все. Слово "конец" приобрело совсем другой смысл. После одной прочитанной книги можно взять другую. После одного дня обязательно наступит другой, третий. А для него, Киреева, не будет ни дня, ни ночи, он перестанет мыслить, чувствовать, ощущать. Его не будет. Вчера пришла беда, которую он осознал умом. Сейчас, ночью, когда рядом не было ни одной живой души, даже кошки, даже мыши, которая бы скреблась в углу, - в полной, мертвенной тишине, когда только что проснувшийся ум не работал и его вечный спутник - "внутренний голос" молчал, на самом глубоком уровне - душевном - Киреев, нет, не почувствовал, а будто на секунду заглянул в глаза смерти и... прочитал свой приговор. Это глубинное понимание, которое нельзя объяснить словами, длилось мгновение, но оно показалось Кирееву вечностью. Затем он услышал, как бьется его сердце, как острым ножом свербит в желудке боль, почувствовал тяжесть одеяла на ногах - и ему ужасно захотелось жить. Как угодно - в одиночестве, с болью, без крыши над головой - только бы жить, только бы оттянуть свой уход в пустоту. А еще секунды спустя началась истерика. Киреев будто пытался спрятаться от этого животного смертного страха эмоциями и действиями. Он оделся, включил везде свет, даже в кладовой. Сначала бросился искать лекарства, затем кинулся к телефону. Повертев в руках трубку, швырнул ее на место и помчался к книжному шкафу. Киреев не понимал, что делает, что ищет. Он что-то бормотал, время от времени из груди его вырывались какие-то звуки, похожие на рыдания. На пол комнаты летели из шкафа книги, старые тетради, журналы. Спасительный "внутренний голос" не включался. Позже, вспоминая эту ночь, он удивлялся, что в памяти не осталось мелких деталей, которые обычно запоминаются. В тот момент Киреев больше напоминал обезумевшего волка, со всех сторон обложенного охотниками. Нет, волк в своей предсмертной агонии был бы наверняка благороднее, чем Киреев в тот момент. Не было такого унижения, на которое бы он не пошел, только чтобы кто-то мог подарить ему жизнь. Михаил Прокофьевич не понимал, что ему предстояло жить месяцы, а может быть, даже счет мог пойти на годы. Смерть - старуха в черной накидке - посмотрела ему в глаза из-под своего капюшона, дохнула на него могильным холодом - и он от страха забыл обо всем. Нет, не волком метался он по своей квартире, а несчастной крысой. Той крысой, которую окружают уличные ребята - самый безжалостный народ в мире - и потехи ради или просто от нечего делать бросают в нее камнями. Ребят много, их ноги и тела образуют сплошное кольцо. Крыса бросается от одной ноги к другой, а в нее летят камни. Один зацепил ее, затем другой. Крыса взвизгнула, ее движения становятся еще быстрее, еще беспорядочнее. Она ищет спасительный просвет среди ног, но вокруг только ноги, ноги, ноги. И еще камни. Крыса уже не чувствует боли. Ребята входят в азарт. Наконец, чей-то точный бросок прерывает крысиную беготню. Зверек пошатнулся, остановился, встал на задние лапы, передними словно моля о пощаде. Но глаз мучителей не видно, только ноги... Несколько ударов следуют уже по мертвому телу. Ребята расходятся, споря о том, кто из них оказался более метким...
Восклицания и беготню Киреева из кухни в комнату и обратно прервал самый обыкновенный таракан, рванувший из умывальника в сторону холодильника, но почему-то остановившийся на полпути. Киреев чисто автоматически размахнулся, чтобы прибить прусака, но неожиданно... Со стороны, наверное, это выглядело нелепо. Полуголый, бородатый мужчина, что-то бормоча, бежит на кухню. Видит таракана, рука размахивается для удара... и вдруг зависает в воздухе, мужчина медленно оседает на стул и начинает плакать. Как баба - в голос и как ребенок - размазывая слезы руками. Беготня, бессмысленная и судорожная, прекратилась. Говорят, что если слепой от рождения человек получает возможность видеть, то первое человеческое лицо, которое он увидит, покажется ему самым прекрасным на свете. Самый обыкновенный таракан, вечный спутник и нахлебник человека, стал причиной того, что сознание вернулось к Кирееву. Более того, первая пришедшая в голову мысль показалась Михаилу Прокофьевичу самой глубокой и бесспорной из всех посещавших его когда-либо. Он всю жизнь считал, что раз он человек, то "звучит" гордо, что рожден он для чего-то обязательно важного. В тот момент, когда Киреев был готов прихлопнуть таракана и бежать дальше, прячась от постигшего его животного ужаса, он вдруг ощутил свое абсолютное ничтожество, понял, что является по сути дела таким же тараканом.
"Этот прусак вышел на пропитание, повстречался со мной и должен сейчас погибнуть. И ничего в этом мире не изменится: одним тараканом меньше, одним больше - какая разница? Он сейчас шевелит усами и вспоминает свою тараканью мамочку, надеясь, что я его не вижу. А я увидел и сейчас прихлопну. Но кто-то большой, огромный, перед кем я сам таракан, - природа ли, Бог или Космос, право, не знаю, - решил прихлопнуть меня. И ничего в этом мире не изменится: одним Киреевым больше, одним меньше - какая разница? И получается, что мы с этим прусаком - ровня. Мне тоже умирать страшно и жить хочется. Я тоже кричу криком, а никому до этого никакого дела нет... Не буду я тебя убивать. Кто знает, может быть, ты в моей квартире кроме меня - единственная живая душа. Хлеба нам с тобой хватит, Федя. Живи". На часах было около четырех. Странно, но слезы и одновременно пришедшее понимание собственного ничтожества успокоили его. Он представил себя человеком, бредущим по дороге с повязкой на глазах. И вот кто-то снял эту повязку. Нельзя сказать, что он прозрел, наверное, другие повязки оставались на глазах, но кое-что Киреев стал видеть по-другому. Ему вдруг показались смешными прежние мечты о славе, богатой жизни, успехе у женщин...
"Дурак ты, Киреев, всю жизнь откладывал эту самую жизнь на завтра, на потом, а надо жить сегодняшним днем. Вон Федор, сидит сейчас в своей норке и радуется, что пронесло, что жив остался. А уйду я из кухни, свет выключу, он, бедолага, опять за пропитанием отправится. За что мне на жизнь обижаться? Все-таки сорок годков я прожил. Глупо прожил - это другой вопрос, но другим и этого не дается". И еще он вспомнил, что в холодильнике уже месяца три стоит непочатая бутылка водки. Вспомнил, что все последнее время он мечтал поскорее залечить якобы язву, а потому спиртного в рот не брал. До рассвета было еще далеко, Киреев придумал, чем он займется сейчас. На душе стало еще легче. Достал бутылку, нашлась банка шпрот и кусок хлеба. Каждое действие, каждый шаг доставляли ему почти физическое удовольствие. И пока он доставал рюмку, пока открывал шпроты, "внутренний голос" спокойно вел свой монолог: "Киреев, ты понял, как чувствуют себя безногие люди? Они смотрят на тех, кто может ходить, завидуют и мечтают о том, чтобы пробежаться босиком по траве. А ходячие топчут землю и никогда не поймут безногих. Они для осуществления счастья как бы выставляют условия. А кому, собственно, выставляют? Копят, к примеру, одиннадцать месяцев деньги на отпуск. Накопив, берут с боем билетные кассы, а затем лежат где-нибудь в Крыму на пляже вверх животом и думают, что это и есть счастье. Глупые, счастья не бывает через одиннадцать месяцев. Сама жизнь - счастье. Нет, не так это слишком громко сказано, а значит, фальшиво. Вот эта огромная луна за окном - счастье. Эта бутылка водки, запотевшая от холода, - счастье..." Первая рюмка пошла тяжело. Киреев привык водку запивать чем-нибудь сладким, но запивать было нечем. Внутри обожгло, боль стала еще острее. Зато спустя минуту стало хорошо. Уже несколько месяцев у Киреева не было настоящего чувства голода, а сейчас ему впервые захотелось есть. Он вспомнил, что последний раз ел почти два дня назад. Но он не стал закусывать, а сразу налил вторую рюмку. Дело пошло веселее. Ему вспомнилась история, которую когда-то рассказывал отец. У них в тамбовской деревне жил дед, глубокий старик. Сколько лет было деду, никто не знал, говорили, что не менее ста. Собрался тот старик умирать и попросил перед смертью рюмку водки: "За всю жизнь я ни капли не пригубил, хочу хоть перед смертью узнать, что же это такое и почему ее люди пьют". Принесли деду водки. Махнул дед рюмку, обтер губы - и замолчал. Долго молчал, а потом говорит: "Эх, какой же я был дурак!".
После третьей рюмки Киреев почувствовал настоящий прилив сил. Захотелось послушать хорошую музыку. Он вспомнил, что давно не доставал кассету с песнями Тухманова. Особенно Киреев любил ту песню, что пел Ободзинский. Эта песня была о нем, о его первой любви. Нашел кассету быстро, поставил ее на самый тихий звук - не потому, что дорожил сном соседей, сейчас он думал только о себе, - просто ему доставляла удовольствие сама мысль, что только он один будет наслаждаться этой песней. Дивный голос Ободзинского запел: "Льет ли теплый дождь, падает ли снег, я в подъезде против дома твоего стою. Жду, что ты пройдешь, а быть может, нет, стоит мне тебя увидеть..." Взгляд упал на валявшиеся на полу книги и тетради. Киреев принес из кухни бутылку, рюмку, остатки шпрот. Сидел на полу, подпевая певцу, листал книги. Незаметно увлекся. "Песню подобрал на гитаре я, жаль, что ты ее не слышишь, потому что в ней, грусти не тая, я тебя назвал самой нежной и красивой..." Ого, да это же все я писал двадцать лет назад... "Дневник прочитанных книг". А это что? "Мудрые мысли". С одной стороны, многое из того, что спустя столько лет вновь попало ему на глаза, Кирееву казалось наивным, но с другой... Он вдруг вспомнил забытое чувство радости от встречи с новым, доселе неизвестным, вспомнил, как он собирал книги по искусству. Вспомнил, как два раза в месяц выбирался в Москву. Программа была традиционной и очень насыщенной. Сначала он посещал несколько художественных выставок, затем пил кофе по-турецки в Доме журналиста на Гоголевском бульваре... Что было дальше? Дальше он в магазине на Новом Арбате покупал диски, нет, тогда говорили пластинки, - пластинки с классической музыкой... Покупал в "Балатоне" бутылку "Токайского" и шел на футбол.
"Где тогда "Торпедо" играло? В "Лужниках" или на Автозаводской? В "Лужниках", конечно. А на последней электричке ехал домой. Господи, и все это - на студенческую стипендию в сорок рублей! И, самое главное, не ценил всего этого. Вот когда закончу институт, думал, тогда заживу. А потом думал зажить после женитьбы, после новой должности, новой работы... А сейчас - живу в Москве, а на футболе лет пять не был, о выставках забыл, пластинки под диваном пылятся, книги по искусству зевоту вызывают. Почему?"
Постепенно бутылка пустела. Закусывать было нечем, да Кирееву и не больно хотелось. В его архиве оказалось много записных книжек с выписанными умными мыслями из книг. Одну раскрыл наугад. "Вот на это я зря время тратил. Слышишь, Федор? Мысли-то они, может, и умные, но и смысл отчегото не через голову до тебя доходит, а через собственную шкуру. Ну-ка, что здесь написано? Ага. "Самое страшное из зол - смерть - не имеет к нам никакого отношения, так как, когда мы существуем, смерть еще не присутствует, а когда смерть присутствует, мы не существуем. Эпикур". Представляешь, Федя, какую этот Эпикур глупость сказал? А я эту глупость когда-то переписывал. Положим, он прав. Эти философы не дураки были. Но скажи мне кто-нибудь такие слова вчера, когда мне врач тот, собака, приговор произнес, мне бы что, легче стало? А вот сегодня, после встречи с тобой, Федя, и выпитой бутылки, я его понял. И согласен я с ним. Вот сегодня, сейчас я живу, чего же я себя раньше времени хоронить должен? Почему, спрашиваешь, он глупость написал? Я неправильно выразился. Эпикур не глупость написал, он был глуп, когда думал, что человеческую мудрость от ума к уму передать можно. Нет, только от сердца к сердцу, и чтобы так проняло, как меня эта водяра жгет. А бывает еще хуже. Лев Николаевич Толстой - ты о таком слыхал, Федя? Так вот, Лев Николаевич чуть ли не религию собственную сочинил, написал, что, поняв правду жизни, умирать легко. А сам перед смертью как из Ясной поляны рванул? Я думаю, что к нему эта... с косой постучала, как ко мне сегодня... вот он и рванул из дому. Я, положим, по квартире как оглашенный гонялся, а он на Кавказ от смерти убежать хотел. Наивный старик. А других ведь учил уму-разуму. Я читал где-то, как артист Дикой умирал. Был такой, очень Толстого уважал. К нему один человек пришел, а у Дикого, как и у меня, рак был. Лежит, значит, этот артист, огромный такой мужик, весь книжками Толстого обложен. И плачет. Обманул, говорит, гад, обманул... Вот почему вся эта философия, особливо сочиненная в часы хорошего пищеварения и после дневного отдыха - ни хрена не стоит... Эх, жаль бутылка кончается. Пей, немного есть еще. За тебя, Федор! Живи, сколько тебе суждено, только в эти самые, как их - приманки, не попадай. Я в рекламе видел: и сам заразишься, и товарищам передашь... А ничего водочка была. Завтра за другой бутылкой сбегаем. "Ты, право, пьяное чудовище, я знаю - истина в вине". Федор, угадай с трех раз, кто это сказал. А-а, все равно не знаешь. Блок! А он не дурак был. И тоже умирать не хотел. А пришлось. И мне придется... А никто и не заметит, Федя. И слава Богу, что я писателем не стал. Журналист - это совсем неплохая профессия, Федор. О людях хороших писал. О плохих, правда, тоже. Каюсь, некоторых хвалил. Но токмо корысти ради, а не потому, что одобрял их. А вот про этого еврея... как его, Хайкина, писать не буду. Не хочу. И пусть даже не просит. Думаешь, мне слабо умные мысли на-гора выдавать? Вот сейчас возьму тетрадь и запишу первую. Свою собственную, слышишь, Федор, а не Эпикура или Сенеки. Пишу. Так. "Для нас ценно лишь то, что мы потеряли". Или теряем, как лучше?" Киреев был пьян, но в отличие от прошлых лет, когда ему приходилось напиваться и жена после этого по два-три дня с ним не разговаривала, он от этого не испытывал угрызений совести. И это ему нравилось тоже. Нравилось, что хоть язык и нес околесицу, голова все-таки работала четко. Ему действительно пришлась по душе мысль о книге. Ведь писать можно не только ради гонорара, но и для чего-то еще. Например, для души. Он понимал, что написанная им фраза отнюдь не нова, но сегодня ночью ему было радостно делать все. И если раньше он писал скорее из нужды, то теперь было совсем другое дело.
На кассете уже другой певец пел: "Не унять непонятную радость свою, так вот каждую ночь коротаю. Завтра снова с любимой до звезд простою и опять опоздаю-ю. Не жди ты меня, пожалуй, последняя электричка..."
"А жаль, что я не родился в Древней Греции, из меня бы неплохой философ получился. Эти греки с толком жить умели, хоть вино водой разбавляли. Глядишь, сидел бы целыми днями под кипарисом, смотрел на море и размышлял, есть ли у жизни смысл или нет. И если да, то в чем он. А может, в отсутствии смысла - смысл и есть? Надо же, парадокс получился. Парадокс... А вдруг этот самый парадокс и правит миром? Возьмем, к примеру, меня. Только узнав о том, что я смертельно болен, ад, грешный, почувствовал, как хороша жизнь".
Над Москвой светало. За окном начинался новый день. Шум, голоса, гул машин, но ничего этого Киреев не слышал. Он самозабвенно, забыв обо всем, писал. Мысль о парадоксальности мира привела его к желанию написать об этом что-то вроде притчи. И вот что вышло из-под его пера. Петух и дождь
Петух был красив и голосист. Ему нравились в жизни две вещи: любить своих кур и рыться в навозной куче. Но в тот день с утра до вечера лил дождь, и петух был лишен радостей жизни. "Как же я тебя ненавижу, противный дождь", - думал петух, с тоской глядя на улицу. А в это время хозяйка петуха провожала внучат, приехавших к ней из города погостить. Передавая им гостинцы, она сказала: "Хотела вам петуха на дорожку зарезать, да дождь такой, что выходить из дома не захотелось. Вы уж не обессудьте". "Получается, этот дождь петуху жизнь спас?" - спросила бабушку внучка Маша. "Получается так. Я его теперь точно резать не буду. Пусть живет". А дождь все лил и лил. Петух засыпал на насесте вместе со своими женами, думая о том, какой бы у него был чудесный день, если бы не этот противный дождь. Киреев перечитал. Похвалил себя: "А что, неплохо". Пошатываясь, он убрал последние книги с пола. Из одной выпал листок. На нем его, Киреева, почерком было записано какое-то стихотворение. Ни автора, ни названия. Он перечитал стихотворение раз, затем другой. Попытался вспомнить автора не вспомнил. Сон брал свое. Он сел на кровать и еще раз прочитал стихотворение. "А вот это еще лучше. Завтра, то есть сегодня, надо будет поразмышлять, почему именно это стихотворение буквально свалилось мне под ноги". И Киреев уснул, почти счастливый. Уснул в любимой позе - лежа на животе. В руке он держал листок из книги. Так закончилась эта ночь. А листок выпал из руки Михаила Прокофьевича и теперь белел пятном на темном ковре. Вот что на листке было написано: Любой цветок неотвратимо вянет
В свой срок и новым место уступает. Так и для каждой мудрости настанет
Час, отменяющий ее значенье. И снова жизнь душе повелевает
Себя перебороть, переродиться, Для неизвестного еще служенья
Привычные святыни покидая, И в каждом начинании таится
Отрада благостная и живая. Все круче поднимаются ступени,
Ни на одной нам не найти покоя, Мы вылеплены Божьею рукою
Для долгих странствий, не для косной жизни. Опасно через меру пристраститься
К давно налаженному обиходу: Лишь тот, кто вечно в путь готов пуститься,
Выигрывает бодрость и свободу. Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.
Не может кончиться работа жизни... Так в путь - и все отдай за обновленье.
Глава пятая
Однообразность будней, так раздражавшая Михаила Прокофьевича все последние годы, удивительным образом исчезла. После той памятной ночи прошло дней десять. Боли в желудке усилились, но, странное дело: душевный подъем не проходил. Киреев по-прежнему, как и тогда на кухне, наслаждался каждой прожитой минутой, каждым выполненным делом, даже пустяковым. Поскольку езда по городу, долгие разговоры всегда отнимали у него много сил, Киреев свел и то и другое к минимуму. Он, как в юности, с удовольствием просматривал альбомы живописи, перечитывал любимых поэтов - от древних японцев и китайцев до Рубцова. С каждым днем все толще становилась рукопись книги, которую Михаил Прокофьевич стал писать для души. Назвал он ее "Парадоксы", и состоять по его замыслу книга должна из коротких притч. Вслед за "Петухом и дождем" появились "Полководец и его жена", "Василек и Ромашка", "Жирный пингвин и гордый буревестник"... Но, самое главное, у Киреева появилось желание побороться за свою жизнь. Нет, об операции он и думать не хотел, зато раздобыл уйму народных рецептов от рака. Список получился внушительный: болиголов, чистотел, водка с маслом, цветки картофеля, сыворотка с яичными белками, горький перец, настойка из корней лопуха. Михаилу Прокофьевичу больше импонировала водка с маслом, но его так поразил случай с листком, выпавшим из книги, расцененным им как некий знак свыше, что он ждал своего рода указания, но указания пока не было. Вообще, с этим листком Киреев не расставался, хотя выучил стихотворение наизусть. Смысл его был не совсем ясен, но строчки несли в себе какую-то надежду. Особенно Михаилу Прокофьевичу нравилось одно место: Как знать, быть может, смерть, и гроб, и тленье Лишь новая ступень к иной отчизне.
Не может кончиться работа жизни... Вечерами, вместо того, чтобы сидеть перед телевизором, как он это делал раньше, Киреев любил размышлять над смыслом этих слов. Как-то незаметно, но все чаще и чаще Михаил Прокофьевич вспоминал Бога. Нельзя было сказать, что он верил или не верил в Него. Как и многие люди его круга, Киреев считал, что есть какая-то область таинственного, нашему разуму неподвластная. С другой стороны, олицетворять некое высшее начало ему было легче с абстрактным Космосом, нежели с Иисусом Христом, который ходил некогда по земле, а потом был распят и вознесся на небо. Еще меньше верил он в загробную жизнь. В свои студенческие годы Михаил Прокофьевич слушал лекции по научному атеизму. И даже тогда его позабавило объяснение преподавателя о причинах, заставляющих людей верить в Бога. Самой главной специалист по атеизму назвал боязнь смерти. Юный Киреев не мог верить в Бога не в силу каких-то глубоких личных размышлений - наоборот, он, как все, записал доводы преподавателя в тетрадь, чтобы потом, на экзамене, быть готовым их повторить. Все обстояло проще: тогда еще была жива бабушка Дуня, которую Михаил Прокофьевич очень любил. Приезжая к ней в деревню и видя в кухне над обеденным столом иконы, школьник Миша Киреев горячо доказывал бабушке, что Бога нет. Бабушка не спорила, а только улыбалась: "Какой ты у меня умный. Может, ты и прав, но я верю в Бога и ничего с собой не могу поделать". А однажды, уже перед смертью, она сказала фразу, очень удивившую его. Сказала так искренне, что Миша, уже ставший студентом, не мог не поверить ей: "Легче жить, в Бога не веря. Что для неверующего смерть? Уснул и все. А я бы и рада вот так уснуть, но не могу. Боюсь". - "Чего боишься?" - "Бога боюсь. Грехов у меня много, и за грехи эти он меня не помилует, а отправит в ад на вечные мучения". И хотя Киреев искренне смеялся над всем сказанным об аде и рае, в глубине души он не мог не преклоняться перед такой сильной верой его безграмотной бабушки. Сейчас, в отличие от бабы Дуни, его страшило вот это - "уснул и все", но в своем нынешнем положении Киреев не мог не оценить еще раз всей неправоты почти забытого преподавателя научного атеизма. Он размышлял так: "Ну, хорошо, я ухвачусь как за соломинку в неведомого мне Бога в надежде, что Он дарует мне жизнь после смерти. Но для этого мне необходима сила веры, которой обладала моя бабушка и ее сестры. Они боялись смерти, потому что боялись Страшного суда, я боюсь смерти, ибо страшусь исчезнуть из бытия. В любом случае, даже если я начну искренне верить в Бога, страх перед концом не исчезнет. Это как в "русской рулетке": из семи патронов только один несет смерть. То есть вероятность смерти для игрока - всего одна седьмая. Но что, ему от этого легче? Он перестает бояться? Так и для меня. Если даже неверия у меня останется всего на одну седьмую и я перед смертью причащусь и призову Бога, куда мне деться от страха? А раз так, то не страха ради люди верят в Него. Тогда ради чего?" Но в данный момент Киреева больше занимал другой вопрос. Для него стало чем-то вроде игры находить везде парадоксы. Если он встречал на улице парня с выкрашенным гребнем волос и в одежде, более подходящей для огородного пугала, Михаил Прокофьевич отмечал про себя, что этот человек весь состоит из комплексов и желание быть непохожим на других есть всего лишь подсознательное стремление избавиться от этих комплексов, а вовсе не свидетельство какой-то внутренней свободы. Если раньше Киреев легко "заводился", вступая с кем-то в спор, а спорить он любил до хрипоты, стремясь во что бы то ни стало доказать свою правду, то теперь Михаил Прокофьевич понял: победить в споре очень легко, для этого надо... не спорить, а сразу же согласиться с тем, кто с тобой спорит. Он сначала растеряется от такой легкой "победы", но затем уже без раздражения оценит и твои аргументы. И с удивлением подумает: "Кто его знает, а может быть, я не прав". В связи с вышесказанным Киреев не спешил, например, бросаться в "объятия" экстрасенсов. Чем большей славой было окружено имя того или иного "целителя", тем большее недоверие этот кудесник вызывал у Михаила Прокофьевича. К тому же ему был памятен один эпизод из его журналистской практики. Кирееву поручили написать об одной народной целительнице, якобы лечившей все известные в природе болезни. Бабка проживала в одном отдаленном районе Т-ой области. Добравшись до места, Киреев поспешил не к ее дому, а завернул в другую сторону. В этом заключался его метод: прежде чем составить собственное мнение о том или ином человеке, для большей объективности расспроси о нем тех, кто наблюдает и знает его много лет. Он тогда, кстати, один повернул в сторону, - остальные приехавшие дружно направились к дому бабы Нюры. Всю дорогу до деревни только и разговоров было, что о чудесах этой удивительной старушки. О том, как она собирает с молитвами траву, как определяет "на глаз", чем болен человек... Кирееву, имевшему с детства проблемы с сердцем, даже захотелось испытать на себе целительное искусство бабки Нюры. На лавке возле одного из домов сидел старик. Морщинистое загорелое лицо, обе руки опираются на палку - видимо, болят ноги, но прищуренные глаза смотрят по-молодому остро. И вот какой разговор получился у Киреева с этим стариком.
- Красивые у вас места.
- Да, благодатные, только нам за этой красотой некогда глядеть.
- Понимаю, работы много.
- У! Работа цельный год. А работать не будешь, не проживешь. А ты сам чей будешь? Вроде не нашенский. Али к бабке Нюрке?
- Хочу дочку свою, - соврал, не моргнув глазом, Киреев, - с женой на месячишко из города вывезти, вот езжу, ищу места покрасивее. А то все юг да юг, по мне так лучше наших краев нет.
- И то верно, - одобрил дед. - Ребятишкам у нас раздольно. Благодать. А сколько за постой готов дать?
- Так это обсудить можно. У меня с собой "беленькой" пузырек есть. Дед, назвавшийся дядей Ваней, без долгих колебаний согласился обсудить проблему за "беленькой". Он кликнул свою хозяйку, которая оказалась шустрой маленькой бабушкой. Быстро накрыли на стол. И под "беленькую", закусывая салом, яйцами и огурцами, они втроем сначала договорились о цене сошлись на двадцати рублях, а затем Киреев будто случайно вспомнил:
- А про какую-такую бабку Нюру вы мне говорили? - Спустя годы Киреев так бы определил свою тактику, исходя из принципа парадоксальности жизни: чем больше хочешь узнать, тем меньше задавай вопросов и не показывай своего интереса. Выпившие старики разговорились. И перед Киреевым открылась просто удивительная картина.
- Мы, конечно, помалкиваем, все-таки она наша, деревенская, но дюже удивляемся, как городской народ доверчив.
- Колдунья она, - перебила дядю Ваню его жена.
- Какая колдунья? Колдунья хоть лечить умеет, а я к Нюрке сдуру пошел ноги лечить. И что ты думаешь?
- Что? - поддакнул Киреев.
- Да ничто! Как болели - так и болят. Ноги! Куда уж ей за нутря браться?
- А Зинка Егорова говорила, что точно колдунья. И она, и Клавка, - опять встряла бабка.
- А Клавка - кто такая? - опять не показывая своего интереса, спросил Киреев.
- Это ейная помощница. Вот слушай меня, Прокопыч, как они вашего брата городского дурят. Травы
- это без обмана. Травы Нюрка собирает. Но и моя бабка их собирает.
- А как же! И липовый цвет, и зверобой, и...
- Да помолчи ты! У нас тебе в деревне любой скажет: заболит желудок - попей зверобойчику, если камни в почках - надо петрушку пить. Чего тут диковинного? А энту махинацию Клавка-то и придумала. Приходит к Нюрке человек, а перед домом очередь. Дожидаются, значит. А пока ждут, две-три наших тетки, деревенских, что при Нюрке кормятся, начинают громко гуторить, как, мол, Нюрка помогла тому или другому. Их послухать, рак для Нюрки все одно, что бородавка, - плюнет, пошепчет - и нет его. Само собой, люди уши развешивают. Затем Клавкина очередь настает.
- Она к людям подойти умеет, без мыла в одно место влезет, - подала голос жена дяди Вани. Он на этот раз не одернул ее.
- Точно. С ласкою пристанет, какая, мол, тебя нужда привела сюда, мил человек. А ты сам, Прокопыч, знаешь, больному человеку пить не дай, токмо бы про болесть свою рассказать.
- Это так.
- А Нюрка в это время у себя в комнате сидит...
- Клавка с подругами треплють, будто она молится беспрестанно...
- Чушь собачья. Дрыхнет она.
- Точно, дрыхнет. Она всю жизнь, с девок, до работы ленивая была. Ей бы на печи лежать да семечки щелкать.
- Не тараторь, бабка. А Клавка будто вестовая от Нюрки - от нее к людям ходит. Само собой, все рассказывает про болячки их. Ну а дальше сам соображай, как происходит. Заходит к Нюрке человек...
- А Нюрка баба представительная...
- Да замолчи! Заходит, а та ему сразу: мол, тяжко болеешь, то-то и то-то у тебя, но ты не отчаивайся, помогу тебе. И протягивает травку.
- А ради чего все это? Деньги она берет с них? - спросил Киреев.
- Тут сам смекай. Нюрка говорит, что нельзя ей за лечение брать, грех это, а то Господь силу ее отнимет лечебную.
- Выходит, бескорыстная она?
- Погодь, погодь. Ей деньги предлагают, она человеку: мол, побойся Бога, не обижай. А потом одну из Клавкиных теток зовет: меня, говорит, другие люди ждут, а ты пособи хорошему человеку. Тетка выносит трехлитровую банку воды, будто заговоренной, начинает говорить, как Нюра на эти банки, на поездки за редкими травами свои последние деньги тратит, а нешто наш человек не понимает, на что ему намекают?
- Это раньше было. Сейчас Клавка за столик в прихожей своего племянника посадила деньги собирать.
- Гришку Беспалого? Да ты что! Бугай бугаем.
- Вот тебе и что. Перестали стесняться. А чего стесняться: люди вылечиться хотят, им для этого никаких денег не жалко.
- А вылечиваются? - задал последний вопрос Киреев. Дядя Ваня долго молчал, а потом сказал:
- Кто как говорит. Может, от такого внушения да от травы какие-нибудь болячки и излечивает себе человек. А вот рак... Не верю я... Это все трепотня Клавкина. В прошлое лето какой-то мужчина приезжал, у него жена померла, он сильно на Нюрку ругался.
- А Клавка всем сказала, что, видно, много грехов у его жены было. Господь не внял молитвам Нюрки...
Простившись с гостеприимными хозяевами, Киреев направился к дому Нюры. Все было так, как рассказывали дядя Ваня и его жена: очередь из больных, какие-то женщины, громко рассказывающие друг другу о чудесах бабы Нюры, наконец, Клава, не очень старая женщина с поджатыми губами и бегающими глазами. Клава ходила от одного человека к другому, пока не подошла к Кирееву. На все ее расспросы он отвечал одной фразой: "Болею, матушка". Ничего от него не добившись, женщина недовольная, ушла от него в дом. Киреев был в очереди последний, и когда он уже собирался увидеть собственными газами знаменитую Нюрку, вышедшая из дома Клавка объявила, что прием на сегодня закончен. Кирееву было предложено переночевать в деревне и прийти завтра, а то бабка Нюра очень устала. "Где же мне остановиться?" - спросил Киреев. В ответ Клава подвела к нему одну из теток, рассказывавшую всем о чудесах бабки Нюры. Киреев все понял, повернулся и поспешил на автобус, идущий в город. Материал он так и не написал... Вот почему на этот раз Киреев решил действовать по-другому. Допуская, что где-то есть настоящие целители, которые не чета бабкам Нюрам и им подобным, Михаил Прокофьевич решил пойти к раковым больным. Он вообще заметил, что в эти дни ему многое удавалось, получалось и то, что он задумал, тем более ничего сочинять ему не пришлось. Киреев уже давно слышал о хосписах - медицинских учреждениях, чьи работники ухаживали за умирающими больными. Был такой хоспис и в его районе. Он пришел туда как журналист одной из центральных газет, желающей написать о работе хосписа, его проблемах. Заведующая, ее заместители и врач, наблюдавший за больными, приняли его хорошо. Проговорили они несколько часов. Киреев задавал вопросы, женщины подробно на них отвечали. Собеседницы нравились Михаилу Прокофьевичу. Было видно, что они искренне болели за свое дело, жалели своих подопечных. Особенно приглянулась Кирееву врач, Наталья Михайловна. Симпатичная блондинка лет тридцати пяти, она совсем не старалась произвести впечатление на журналиста. Больше молчала. А если отвечала на вопрос, то немногословно, четко, без отступлений. Именно ей задал Киреев самый главный вопрос, ради которого пришел в хоспис. Он с трудом скрывал волнение:
- Скажите, Наталья Михайловна, через ваши руки прошло уже много раковых больных...
- Конечно. Я только в хосписе пять лет работаю.
- А кто-нибудь из ваших пациентов... может быть, хоть несколько человек...
- Простите, не поняла?
- Кто-нибудь из них выздоровел? Наталья Михайловна грустно покачала головой:
- Ни один человек. Мы же в хосписе обслуживаем больных уже в поздней стадии.
- А как же тогда болиголов, чистотел или, вот, о водке с маслом много пишут?
- Водка с маслом? Мои больные пьют. Причем от обезболивающих лекарств отказываются, но, увы...
- Почему же тогда в газетах... столько писем от тех, кто так вылечился?
- Не знаю. Это общеукрепляющее средство. Не более того. Если бы вы знали, как люди борются за жизнь, как цепляются за нее из последних сил, однако еще никто из моих хосписных больных не справился с этой бедой...
Когда Киреев от здания, где размещался хоспис, медленно шел к метро, его догнала Наталья Михайловна. Оба из вежливости обменялись парой фраз, а потом пошли дальше молча. Михаил Прокофьевич думал, что врач попрощается с ним, поспешит дальше, но она шла рядом, хотя Киреев двигался не по-московски медленно. Неожиданно Наталья Михайловна спросила:
- Вы нам сегодня задали столько вопросов... Девчонки говорят, что их никогда так подробно не расспрашивали.
- Обычно журналист спрашивает больше, чем потом идет в материал. Он должен...
- Нет, я не о том. Я не сомневаюсь, что вы все напишите как надо... Мне самой спросить вас хочется...
- Спрашивайте, - улыбнулся Киреев. - Даже интересно.
- Вы ведь не зря меня про больных спросили, которые излечились? Я права?
- Да.
- Вы сами больны? Киреев посмотрел ей в лицо. В глазах не было любопытства. Только участие. Он остановился.
- По мне уже видно?
- Просто я заметила, с каким волнением вы ждали моего ответа. Они уже спускались в метро. Буквально в двух словах Михаил Прокофьевич рассказал историю своей болезни. Наталье Михайловне нужно было ехать в другую сторону. Она взяла Киреева за рукав куртки и заговорила горячо-горячо:
- Вы только духом не падайте. У меня... у меня интуиция сильно развита, врачу без этого нельзя. Так вот, мне кажется, что все у вас будет хорошо. Если нужна моя помощь - звоните, мой телефон вы записали. Слышите?
Киреев давно не ощущал такого участия к себе. В горле встал комок, и Михаил Прокофьевич не мог сразу говорить. А когда хотел сказать что-то благодарное, неожиданно для себя брякнул:
- Чему быть, того не миновать. В вашу сторону уже второй поезд уходит. Давайте прощаться.
- Не гоните меня, Михаил Прокофьевич. Мои мужики привычные, они к моему приходу будут во всеоружии. А у вас, простите, есть жена?
- Наталья Михайловна, у меня все хорошо...
- Не верю. Я вижу, как огорошила вас своим ответом. Забудьте про него. Знаете, что я придумала? У меня есть пациентка, больная девочка. Ей восемь лет, зовут Лизой. Чудная девочка, умница. У нее лейкемия. Жить ей осталось от силы несколько месяцев. Давайте я вас познакомлю с ней.
- Зачем?
- У меня много больных. Есть нытики, есть привереды, а есть очень мужественные люди. А Лиза она одна. Таких у меня еще не было. Вы с ней поговорите - и все поймете. Договорились? Напор этой странной женщины был такой сильный, что ему оставалось только кивнуть в знак согласия.
- Вот и чудесно, - просияла она. - Завтра и сходим. Я Бобровых предупрежу сегодня вечером, а завтра пойдем.
- Каких Бобровых?
- Родителей Лизы. Они чудесные люди, вы увидите.
- Для вас, наверное, все чудесные люди. А что вы им скажете?
- Это моя забота. Пока. - И, взмахнув рукой, Наталья Михайловна исчезла в толпе. Домой он пришел, еле передвигая ноги. Болело все - и желудок, и поясница, и голова. Киреев первым делом поспешил поставить чайник, мечтая поскорее добраться до постели. В дверь позвонили. "Кого еще нелегкая принесла? Неужели Галина? Ох уж эти женщины, когда ждешь - не придут, а не ждешь - тут как тут". Позвонили еще раз. "Иду, иду!" - крикнул Киреев и открыл дверь. На пороге стоял и улыбался молодой человек с тортом в руках.
Глава шестая
До наступления сумерок оставались считанные минуты. Такси мчало Софью Воронову из аэропорта в Москву, а она думала о быстротечности жизни. Вернее, даже о том, насколько быстро и почти не оставляя следа мимо нас мчатся события. А то, что оставляют как милостыню, мы называем воспоминаниями. Три последних дня она провела в Кельне. Вместе с подругой и компаньоном Ольгой Кремер, некогда советской немкой, а ныне гражданкой Германии, восхищалась громадой собора, бродила по узеньким улочкам, напоминавшим ей то ли андерсеновские сказки, то ли "город мастеров"
- любимый фильм детства; часами они сидели в уютненьких кафе под открытым небом. Еще вчера и Кельн, и Ольга, и пестрая, улыбчивая толпа на немецких улицах были так осязаемы, так реальны. А сегодня они в прошлом, за окном машины - пригороды столицы, счастливая трепотня шофера: он рад тому, что в конце дня, казавшегося потраченным зря, удалось найти стоящего клиента. Еще день, другой - и все, образ Кельна будет таять, таять, пока ей не будет казаться, что все это происходило с кем-то другим, а не с ней. И лишь телефонные звонки от Ольги будут доказательством того, что все это было на самом деле.
Софья открыла записную книжку. Дядя научил ее расписывать собственное время на месяц-другой вперед. Дядя... Она и забыла бы об их договоренности встретиться, но в книжке было написано: "17.04 - Смок". Его прошлый визит привнес тревогу, от которой Софья никак не могла отделаться. Дядя вообще шутил, что интуиция - самая сильная деловая черта его племянницы. "Ум плюс воля, плюс интуиция и минус лень - вот формула успеха" - это было любимое выражение Вороновастаршего. Владимир Николаевич вошел в ее жизнь, когда умер папа. Софье было четырнадцать. Дядя приехал в Старгород на похороны папы, за неделю уладил все необходимые формальности - и увез ее к себе, в Москву. Жил он один, семьи никогда не имел. Тетя Вера, сестра Сониной мамы, говорила, что у Вороновых судьба такая - жить в одиночку. Сам дядя так отшучивался на постоянные приставания дальней старгородской родни о своей женитьбе: "Я ворон - птица одинокая. Мне семья противопоказана - превращусь в ворону". Кстати, и папа, потеряв жену - Маша Воронова умерла при родах дочери, у нее было очень слабое сердце - больше так и не женился. Воспитывал дочь один. Первое время тетя Вера приезжала к племяннице в Москву, много рассказывала о маме, отце. Потом стала приезжать реже, а потом и вовсе перестала. У нее заболели ноги, и она тихо доживала свой век в спокойном и уютном Старгороде. Но Соня до сих пор помнила их разговор на кухне старой дядиной квартиры. Тетя Вера смешила ее постоянным желанием, по десять раз на дню слушать прогноз погоды, раздражала своими постоянными нотациями - "ты должна", "ты обязана", но Соня ей прощала все хотя бы потому, что тетя оставалась последним связующим звеном с той, прежней старгородской жизнью. А еще потому, что Вера Ивановна Григорьева всегда с большой теплотой рассказывала о папе: "Я ведь ему после смерти Машеньки говорила: хватит убиваться, слезами горю не поможешь. Женись! Сонюшке мама нужна. И так я ему каждый год талдычила, пока ты в школу не пошла. Николай много лет молчал, а как-то вдруг возьми и скажи: "Я ведь не раз и не два жениться хотел, а один раз почти в ЗАГС пришел расписываться, но... Я всех женщин с Машей сравнивал и продолжаю сравнивать. Никто даже близко не стоит". Вот он, Сонечка, всю любовь на тебя и обратил".
Прошло почти десять лет с тех пор, как не стало отца. Дядя не просто вырастил Софью, дал ей все, что она сейчас имеет в жизни, он воспитал ее по своему образу и подобию. Нельзя сказать, что это удалось Владимиру Николаевичу легко. Всякий раз, когда она не соглашалась с ним или, как он говорил, проявляла строптивость, Воронов вспоминал своего младшего брата. В отличие от тети Веры, дядя был к нему настроен более критически: "Голова у него светлая была. А толку от этого? Идеалистом Никола жил, идеалистом помер. Будто нацепили ему в детстве розовые очки, так он в них и ходил, не снимая. Чужие люди из него веревки вили - я такой мягкотелости сроду не видел, а со мной до хрипоты спорил". Но Соня, в отличие от своего отца, с дядей никогда не спорила. И причиной тому была не только детская застенчивость. Дядя всегда подавлял ее железной крепостью своей логики. Единственное, что напоминало во Владимире Николаевиче Сониного отца, - оба очень любили книги. Дядя поощрял чтение племянницы, водил ее в кинотеатры, когда еще выходили стоящие, как он говорил, фильмы. Появилось видео - и вместе с Соней Смок стал собирать домашнюю фильмотеку. Как и отец, обсуждал с ней просмотренное и прочитанное. Но если папа напирал при обсуждении на мораль и действия положительных героев, то дядя подкупал ее нетривиальностью подхода вроде бы к очевидным фактам, парадоксальностью оценок. Этого он добивался и от племянницы: "На все, слышишь, на все имей собственное мнение. И чем оно больше будет отличаться от мнения большинства, тем оно вернее". Помнится, тогда в качестве наглядного примера Владимир Николаевич обратился к фильму, который Соня видела десятки раз и все равно смотрела с интересом: "Скажи-ка, Сонюшка, ты ведь считаешь положительным героем в "Белом солнце пустыни" Сухова?"
Разумеется, она так считала. А еще ей нравились Петька, Верещагин и Саид, которого спас от смерти Федор Сухов.
- А вот и нет, - возражал Владимир Николаевич. - Абдулла - вот настоящий герой. Софья ушам своим поверить не могла, она думала, что дядя шутит. А тот, наслаждаясь произведенным эффектом на девочку-подростка, продолжал:
- Я не шучу. Давай рассуждать вместе. Посмотри, даже Саид уважает Абдуллу. Я читал в одной газете, что по первоначальному замыслу у фильма должна была быть другая концовка - по Абдулле, убитому Суховым, плакали жены. Говорят, цензура заставила вырезать этот фрагмент. Я понимаю, кстати, и тех, кто вырезал, и тех, кто вначале придумал такую концовку. С одной стороны, вроде бы по отрицательному герою плакать нельзя, а с другой... Это же искусство: один мазок негатива, другой - и готов негодяй. Но Абдулла-то герой положительный! Он бандит? С чего ты взяла? Абдулла живет по законам своего народа, своего племени. Да, он дикарь, да, он бьет жен, но они его обращение воспринимают как должное. У них это в крови. Помнишь, что говорит Саид про Абдуллу: "Он воин". И для него, азиата, это высшая похвала. Абдулла все берет силой? Да так во все времена было, и не только в Азии. В этом мире побеждают сильные. Таков закон природы, и никому не дано его нарушить, понимаешь? И вот в тот азиатский мирок, с тысячелетними устоями приходят Сухов и Петька. Зачем? Мировую революцию, видишь ли, захотели устроить! Вот это точно в нашем русском характере. Жену лет пять не видел, без него дети выросли, наверное, с голодухи пухнут - без мужика крестьянской семье не прожить, а он, Сухов этот, в Тмутаракани новый порядок пытается установить. Только спросил ли этот служивый, хотят ли они жить по-новому? Что, его просили остаться и помочь, а так он домой шел? Ерунда! Захотел бы - ушел. А Петька! Дома девок полно, а он за чадрой гоняется: "Открой личико". Разве не дурь: лица не видел, а жениться готов. Он даже не понимает, что девушка - чужая жена. Я могу много из жизни этих дикарей не понимать, но это - их жизнь. И посмотри, семьдесят лет они под суховыми прожили, им вроде как культуру привили, культуру в нашем понимании, а что толку? Ушла советская жизнь - и все вернулось на круги своя. Чеченцы как похищали людей в прошлом веке, так продолжают делать сейчас. Как были в Туркмении баи, так и появились опять. Вернее, они и не исчезали. Только назывались секретарями райкомов да председателями колхозов... Вот теперь мне ответь: нужно было Сухову пытаться переделать чужой мир? Петька в тех песках навсегда остался, а Сухов, предположим, вернется. Ты задумывалась о том, что он увидит дома? Вопрос...
Болтовня таксиста вернула Софью к реальности. Он даже что-то спрашивал. Воронова отвечала односложно, продолжая листать записную книжку: "24.04 - Д.Р. Аллы". Все понятно: день рождения у Аллы Петровой, Софьиной подруги. Хотя Алла лет на пятнадцать старше, они, действительно, хорошо дружили. Бывает так в жизни: полное несовпадение вкусов, привычек, большая разница в культурных пристрастиях, а дружат люди так, что водой не разольешь. Алла довольно успешно занималась продовольственным бизнесом. Работала она как каторжная, одна растила дочь. Встречались подруги не так часто, как хотелось, - больше по телефону общались, но зато если уж встречались...
Таксист уже начинал раздражать. Воронова не любила общаться с людьми, чьи слова, действия было легко предугадать. Только сев в машину, она поняла, что ее будут спрашивать о том, как там гниет Запад, затем шофер обязательно расскажет свое видение проблем российской жизни. Будто ей это надо. А таксист, видимо, думая, что развлекать пассажира - его обязанность, уже рассказывал о последних новостях. Софья прислушалась:
- Телевизор лучше не включай. Дурдом какой-то! Я лично, хотите верьте, хотите нет, с тоской вспоминаю прежние времена. Наш брат таксист первым человеком тогда был. А сейчас? В поисках клиента как собака носишься. Да и риск постоянный. Один наш в какую-то деревню подмосковную подрядился пассажиров подвезти. Все. Ни машины, ни парня. Жизнь человеческая ничего не стоит. Раньше были свои крайности, не спорю. По тому же телевизору то речь Брежнева, то весь вечер про уборочную. Но то, что творится сейчас, - ужас какой-то. Дурдом! Террористы, заложники, там свет отключают, там бастуют, эпидемия СПИДа, наркоманы. Вчера показали: почти в центре Москвы опять бизнесмена грохнули. Да зачем деньги тогда нужны, пусть миллионы, если за них тебя средь бела дня убьют, а убийцу никто и искать не будет. Бесполезно ведь искать. Вчерашний покойник, говорят, крутым был пареньком, а толку что? И его, и охранника завалили. Эх, паршивая жизнь, паршивая... Сама Софья так мрачно на жизнь не смотрела. Всегда убивали людей, точно так же, как всегда люди гибли в авариях, тонули и горели на пожарах. Это же не означает, что надо перестать ездить на машинах, летать самолетами или купаться в реке. Так и с убийствами бизнесменов. Можно подумать, что при Брежневе людей не убивали. Просто раньше об этом молчали, а теперь без криминальной хроники никуда. Кто будет читать газеты, если в них только про уборку урожая написано? Но, разумеется, ничего этого Софья таксисту не сказала. Как говорил дядя: "Бойся человека из толпы. Они все серые в толпе - заразить могут".
И все-таки как хорошо возвращаться домой, даже из самых замечательных поездок. Дарья, домработница, приходила днем, убралась. Все блестело и сияло. Не зря подруги называли Софью "Наполеоном в юбке" - она умела делать несколько дел сразу. Вот и сейчас, пока наливалась вода в ванне, Соня, включив телевизор, успевала просматривать почту, молоть себе кофе и прослушивать автоответчик. Человек пять, оказывается, хотели ее увидеть - кто по делам, кто просто поболтать. Алла просила позвонить, "как только приедешь". Софья успела сбегать в ванну выключить воду, как вдруг по автоответчику раздался голос дяди:
- Это я. Надеюсь, когда приедешь - не забудешь позвонить. И еще - обязательно встретимся, мне надо тебе многое рассказать. Я тебя все эти годы воспитывал, сейчас же мне хочется просто поговорить. По душам... Проблемы свои я, похоже, решил, но... Не знаю, стоит ли об этом говорить... Мысли всякие в голову лезут... Почему-то все время вспоминаю, как твоего отца хоронили. Я ведь всю жизнь его иначе, как неудачником, не называл. И по сей день так считаю. Только стоит все перед глазами картина похорон: тогда весь Старгород пришел Кольку проводить, и из Новоюрьевска люди приехали, из Липок. Телеграммы соболезнования со всей страны приходили. Один Колин ученик даже в Монголии как-то узнал о его смерти. Да ты, наверное, не хуже меня все помнишь. И как люди плакали и... А я порой смотрю на своих друзей и компаньонов и ловлю себя на мысли, что они ждут, чтобы скорее я "коньки отбросил". Нет, похороны по высшему разряду устроят, не удивлюсь, если на Ваганьковское снесут, но слез ни у кого не будет... Извини, Сонька, к тебе это не относится... Наступила пауза. Неожиданно длинная - дядя ничего не говорил, но и не вешал трубку. "Сейчас ему позвоню. Видимо, стареть стал Смок, опять хандрит", - успела подумать Соня. Автоответчик вновь заговорил голосом дяди:
- Короче, увидимся и поговорим. Пока... Нет, чтобы не забыть, еще пару слов напоследок. Ты меня Смоком называла... Помнишь, у Джека Лондона есть рассказ - "Вкус мяса" называется? Как Смок после северного перехода с огромным грузом впервые себя человеком почувствовал и вместо того, чтобы повернуть обратно, еще дальше на север отправился? Там строки есть о том, что ему захотелось отведать медвежатины, настоящего мяса. Это точно про меня. И груз я всю жизнь пер на своем горбу, и мяса вдоволь поел, а вдруг понял, что идти дальше не хочу. И мяса не хочу, наелся на всю оставшуюся жизнь. И вот сел бы сейчас на лужайке, да чтобы солнышко светило, облачка легкие в небе плыли и коноплянка пела. Ты слыхала, как поет коноплянка? Лучше соловья, не вру. Мы в детстве с Колькой к соседу в сад за яблоками лазили, а в том саду коноплянка жила... Как пела! Да, Колька... Все, заканчиваю. Извини, что долго говорил. Пока. Звони. В словах Смока было столько невесть откуда взявшейся тоски, что Софья, забыв о ванне и кофе, потянулась к телефонной трубке. И в этот самый момент услышала слова женщины-диктора по телевизору:
- В московских деловых кругах продолжают обсуждать вчерашнее убийство известного предпринимателя, основателя и президента фирмы "Меха России" Владимира Воронова. Напомню, Воронов был расстрелян киллером прямо у подъезда своего дома. Предприниматель погиб на месте, спустя несколько часов в больнице скончался и телохранитель Воронова. Комментаторы считают, что убийство носит явно заказной характер и связано с переделом собственности в... До Софьи не сразу дошел смысл услышанных слов.
- Надо же, - подумала она в первую секунду, - какая знакомая фамилия. Где-то я ее уже слышала. Потом она поняла, что "известный предприниматель" - это дядя. Убит? Софья подбежала к телевизору, включила его на полную громкость.
- Как убит? Вы что? Повторите! - будто диктор могла ее услышать, обращалась она к ней. Но та уже улыбалась.
- А сейчас переходим к обзору культурных событий. Давно Москва не видела такого количества прекрасных театральных коллективов, собравшихся на традиционный фестиваль... Самым жутким было сочетание живого голоса Смока, только что разговаривавшего с ней, пусть и по автоответчику, - с сообщением о его смерти, которое по телевизору передали почти скороговоркой. А вдруг это все ей показалось - с дороги, с усталости? Или это другой Воронов - мало ли на свете людей с такой фамилией? Да и по автоответчику никто не сказал о смерти дяди ни слова. Софья наугад нажала на кнопку автоответчика. Оказалось, что отматывает пленку назад. Остановила. Вновь нажала, на этот раз на другую кнопку. Снова говорил Смок: "...идти дальше не хочу. И мяса не хочу, наелся - на всю оставшуюся жизнь. А вот сел бы сейчас на лужайке, да чтобы солнышко светило, облачка легкие в небе плыли и коноплянка пела. Ты слыхала, как поет коноплянка? Лучше соловья, не вру. Мы в детстве с Колькой к соседу в сад за яблоками лазили, а в том саду коноплянка жила... Как пела! Да, Колька... Все, заканчиваю. Извини, что долго говорил. Пока. Звони". Щелчок. Гудок. Мужской голос, Софьин нынешний приятель Алекс: "Радость моя, пока ты пила пиво в европах, я жутко тосковал. Честное слово. Спроси у Толяна. Сижу, как монах, никуда не хожу. А о чем мечтаю - скажу не по телефону. Бай-бай". Щелчок. Гудок. А это уже Алла: "Сонечка, я на кухне была, мой прибежал, говорит, по телевизору про Владимира Николаевича говорили. Горе-то какое, Сонечка. Ты уж крепись... Прямо у дома убили, еще светло было, страх-то какой! Такого человека! Такого человека! Сонечка, я..."
Значит, не показалось? Значит, правда? Все, что она после стала делать, Софья делала автоматически. Переоделась, приняла ванну, вместо кофе выпила минералки и легла в постель. Внутри все словно окаменело, будто глыба гранитная встала в груди. Зазвонил телефон. Из Германии справлялась о том, как она добралась, Кремер. Ольга щебетала:
- Ты за порог, а я уже скучаю. Эти немцы, сама знаешь, народ хоть и улыбчивый, но по душам с ними не поговоришь. Слушай, у меня новость отличная. Гольдберг мне звонил, он внимательно слайды посмотрел...
- Оля, я тебе перезвоню, у меня...
- Плохо слышно? Повторяю, Гольдберг на слайдах картины масловские посмотрел. В восторге. Заказал десять штук. Пиши...
- Оля, я...
- Взяла ручку? Номер один: "Волжский берег", номер два "Портрет жены". Записываешь?
- Записываю. - Софья стояла босая на полу и писала что-то на листке, с трудом соображая, что она делает и о чем идет речь. - Все?
- Нет, еще икон приготовь. Гюнтер говорит, ну, Гольдберг этот, что у него какой-то русский бразилец несколько штук купил, еще просит. Поняла?
- Да, да. У меня есть кое-что. Что еще?
Глава седьмая
- Иван Прокофьевич? Ой, простите, мне всегда вас Иваном хотелось назвать. Михаил Прокофьевич, можно к вам?
Киреев сразу вспомнил этого человека. Когда года два назад он работал в журнале "Земля Российская" (журнал, правда, быстро прогорел), в редакции служил курьером и этот парень. Звали его не то Алексеем, не то Ильей. Был он, как говорят обычно, странный. Говорил мало, и то - если спросят, чаще сидел в уголочке корректорской и ждал поручений. Редактор взял его на работу из уважения к отцу - известному ученому. Алексей или Илья был в детстве чуть ли не вундеркиндом, а потом у него что-то случилось с головой. Зачем он, интересно, пожаловал?
- Чем, прошу прощения, обязан?
- Меня Арсением зовут. Помните, мы с вами в "Земле"...
- Конечно, помню. Вас кто-то послал?
- Да нет. - Сухой прием смутил Арсения. Улыбка погасла. - Я поздно, да? Вчера повстречал одного нашего общего знакомого, он мне сказал, что вы заболели серьезно, говорил, что зайти к вам собирается... Я вот тоже... решил зайти. Но если не вовремя, я пойду, только торт, пожалуйста, возьмите.
Кирееву стало стыдно. Единственным из всех, кто его навестил, оказался этот паренек, с которым они за все время работы и двух слов друг другу не сказали. Торт принес, а он его в дверях допрашивает.
- Заходите, пожалуйста. Я как раз чайник ставить собирался.
- Не помешаю, правда?
- Правда. Так кто вам про меня сказал? - спросил Киреев гостя, когда тот, приглаживая вихор, присаживался в кухне на стул. Во всем: в каждом движении, даже в том, как Арсений сел на самый краешек стула, словно на нем уже сидел кто-то, - была видна крайняя застенчивость.
- Он у нас в журнале за политику отвечал. У него еще бородка такая аккуратненькая была, как у испанского дворянина.
- Понятно, Добышев. А откуда ему про меня известно?
- Не знаю. Слухами, наверное, земля полнится. Говорит, что придет к вам. И я тоже... решил навестить.
- Арсений, только давайте договоримся: никаких сочувствий. Жалеть меня не надо. А за то, что пришли, - спасибо.
- Во славу Божью, - быстро ответил Арсений, но потом тут же поправился, будто сообразив, что сказал не то и не в том месте. - Пожалуйста, мне не трудно было это сделать. Они пили чай, Арсений рассказывал о своей новой работе - такой же незначительной и малоденежной, как и прежняя. Киреев, к своему удивлению, почувствовал, как незаметно отступила усталость. Несмотря на свою робость, Арсений оказался интересным и прямодушным собеседником. У него была своеобразная манера говорить: глядя в пол, а потом, в конце фразы, резко поднимая голову и смотря в упор на собеседника. Он рассказал Кирееву, что его знаменитый отец умер в прошлом году, живут они с мамой, живут бедно, но, как выразился Арсений, "мы довольны". Михаил Прокофьевич неожиданно для себя решил показать гостю свои миниатюры: "В нем есть что-то детское, такой лукавить не будет - правду скажет", - мысленно оправдал свой несколько тщеславный поступок Киреев. Тем более приятной для него стала реакция Арсения: он читал рассказики вслух ("до меня так лучше доходит"), в удачных, по его мнению, местах бил себя ладонями по коленям и восклицал: "Однако!". А поскольку бил и восклицал Арсений часто, Киреев понял, что его писанина гостю понравилась. Картина была любопытная: Михаил Прокофьевич стоял у окна с чашкой чая, спиной к нему сидел Арсений и читал вслух. Один рассказ, особо понравившийся ему, Арсений прочитал дважды. Киреев не возражал. Полководец и его жена
В одной древней стране жил великий воин. В сражениях он не знал поражений. Победив всех соперников у себя на родине, воин провозгласил себя царем, а затем покорил ближайших соседей. А поскольку остановиться он уже не мог, то ему пришлось покорить и не очень близких соседей (Арсений: хлопок - "Однако"!), и совсем дальних. От одного взгляда царя трепетали и стар и млад, его слово было законом для всех. Придворные льстецы сравнивали своего владыку с тигром, львом и даже называли его земным богом. И никто не знал, что жил на свете человек, которого царь боялся. Боялся панически. Этим человеком была его собственная жена (Арсений: хлопок - "Однако!"). Долгими одинокими вечерами, когда царь в очередном походе добывал себе новую славу, его супруга делилась со своей старой служанкой: "И послал же мне Бог муженька. У других жен мужья как мужья: днем на работе, ночью дома. А этого все носит где-то. А еще не понимаю: неужели люди так слепы? Бесхарактерный, безвольный, тряпка тряпкой, а не мужик. Вот садовник наш - вот это настоящий мужчина. (Арсений: хлопок - "Однако!")
- А ведь он, царь этот, остановиться не мог, потому что дома сидеть не хотел. С такой-то женой...
- Вообще-то, это наброски... от нечего делать, - покривил душой Киреев.
- А мне нравится. Жизненно. Как вы говорите - парадоксы? Все верно, они кругом, парадоксы. Вот вы меня просили не жалеть вас, а я, не поверите, вам завидую. Кирееву показалось, что он ослышался и не успел ни обидеться, ни рассмеяться. А Арсений, словно боясь, что его не так поймут, продолжал говорить, не дожидаясь реакции Киреева на свои слова:
- Я не спрашиваю, но знаю, что у вас было великое отчаяние и, может быть, даже ужас, но потом вам стало легче.
- А откуда...
- Откуда знаю? Я сам такое пережил. Это теперь я понимаю, что Бог нас не оставляет и обязательно утешит нас, а тогда... Я только в восьмом классе должен был учиться, а сам уже в университет ходил. Про меня в газетах писали. - Арсений махнул рукой. - Вспомнить даже стыдно, как я возгордился. И остановиться не мог, как тот полководец. Одну олимпиаду выиграю, меня на вторую зовут. И вдруг однажды все вмиг переменилось. Голова стала болеть страшно. Боль была такая, что я выть хотел. И вроде как забывать стал, что знал раньше. Вроде бы помню формулу, а вроде бы и нет. А как-то раз средь бела дня упал на улице. Хорошо, что недалеко от дома. Но соседи сразу стали на меня пальцем показывать - мол, припадочный, доучился. А я и на самом деле: только за учебник возьмусь - голова на кусочки раскалываться начинает...
- Простите, Арсений, - перебил его Киреев. - Я что-то не понимаю: вы довольны тем, что заболели, что карьера ваша прервалась, наконец, что вас дураком, простите, называть стали?..
- Видите ли, Михаил Прокофьевич... А это тот самый парадокс, о котором вы хотите целую книгу написать. Кто я был до болезни для себя, для окружающих? Богом, не больше и не меньше. Гордыня во мне сидела и гордыней погоняла. Это же погибель...
- Кому погибель?
- Как кому? - пришла очередь удивиться уже Арсению. - Человеку. В данном случае мне. Господь нас для чего сотворил?
- Для чего?
- Вот вы смеетесь.
- Да нет, что вы. Просто я не знаю, кто меня сотворил и зачем, вот и спрашиваю. Арсений замолчал. Надолго. Молчал и Михаил Прокофьевич. Наконец Арсений заговорил, тихотихо:
- Я человек... глупый, пытаюсь объяснить то, что сам только чувствую. Всем сердцем чувствую, но как об этом рассказать? Я опять к вашим парадоксам вернусь. Вы их можете еще много вокруг себя встретить, но только для того, чтобы подойти к самому главному.
- Самому главному?
- Вы слыхали о Тертуллиане?
- Что-то слыхал. Он богословом, кажется, был.
- Может быть. Знаю, что жил в первые времена христианства и от нападок язычников веру защищал. Так вот, он однажды сказал: "Верую, потому что это абсурдно". Понимаете? То есть парадоксально! Вопреки разуму - верю!
- А если это самообман?
- А если наоборот: мы живем, как эта жена полководца, из-за узости собственного разума не способные подняться выше кочки, на которой сидим? Живем, суетимся, ставим себе какие- то цели... Разве вот вы, вы сейчас не понимаете, насколько все они мелки и ничтожны, когда речь касается вечности.
- Понимаю. Но я не понимаю, зачем Богу, если он действительно меня создал, нужно так карать меня?
- Вы не правы. Бог не карает. Он лечит вас.
- Лечит?!
- А еще останавливает. Как, скажите, Он мог иначе остановить ваш тараканий, простите, бег?
- Но почему меня? Я что, хуже всех?
- Но ведь и не лучше? И я знаю, откуда - не спрашивайте, что и вы сами теперь это понимаете, что вы - не лучше. А потом поймете, что хуже. Уж простите меня. Получается, что я вроде как поучаю вас.
Они опять замолчали. Арсений заговорил еще тише, Кирееву пришлось присесть рядом:
- Я многого не понимаю. Не понимаю даже, что сегодня на меня нашло и почему я вам проповеди читаю. А про то, что я завидую вам - это искренне. Господь ведь и сам крест Свой нес и нам заповедовал нести. Каждому свой. Но вот что замечательно: крест каждому дается по силам. Мне
- мой. Я вынужден долгие годы жить дураком. Кто за спиной это скажет, кто прямо в лицо. Значит, так надо.
- Кому, простите, надо?
- Прежде всего мне. Чтобы спастись. Один старец сказал такие слова, я, правда, не ручаюсь, что точно их повторю: Бог ничего так не любит и не желает видеть в нас, как искреннее сознание своей ничтожности и полное убеждение, что всякое добро в нас происходит от Него единого как источника всякого блага. Вот вы, Михаил Прокофьевич, умный и, я знаю, добрый человек - я же помню, как вы в редакции одного вашего коллегу отчитали, когда он мне вместо воды дал водки...
- Да ладно, нашли о чем вспоминать.
- Я к тому, что даже вы, которого Бог и талантом не обделил, о Нем и не вспомнили ни разу. Ведь так?
- Можно сказать, так. А сейчас, когда мне плохо, я вспомнил. Но неужели вы считаете, что Ему нужно, чтобы я через страх к нему пришел?
- Во-первых, страх Божий - это совсем неплохо. Люди из-за гордости своей этого не понимают. А во-вторых, не через страх вовсе - вы по-другому на мир посмотрели. В вашем случае можно вообще в один момент переродиться.
- Переродиться?
- Многие верующие годами молятся, постятся, смиряют себя. И тяжко им приходится в такой борьбе. А вы смерти в глаза посмотрели. Она - рядом с вами. Вы это знаете. Теперь все в ваших руках.
- А что именно?
- Не знаю, право слово, не знаю. Голова начинает болеть... Времени у вас мало, понимаете? Это и плохо и хорошо. Почему плохо - это ясно. А хорошо... Вы Бога в свой самый тяжкий момент взыскали.
- Ой, вряд ли.
- Не спорьте. Это разум ваш, еще по-прежнему гордый, не взыскал, а душа, которая в бездну адову заглянула и затрепетала, - взыскала. И вы уже совсем не такой, каким были недавно. Многое из того, что говорил Арсений, Михаил Прокофьевич не понимал, со многим он готов был спорить... Но такая убежденность звучала в тихих словах Арсения, что он верил, вернее, хотел верить каждому из его слов. И все равно, Киреев не сдавался.
- Положим, моя душа заглянула и взыскала, как вы сказали. Но как я узнаю, что Бог услышал меня?
- То, что с вами происходит, говорит о том, что Он вас услышал. Один человек, не помню, кто, чудесно сказал о Господе: "Мой негордый Бог". Если наша гордыня, тщеславие, сребролюбие непоколебимы, если мы не нуждаемся в Нем - Он и не подступит к нам. А если смиримся, поняв, что мы прах и пыль, если воззовем, как Давид-псалмопевец: "Виждь смирение мое, и труд мой, и остави вся грехи моя", - Он придет и исцелит.
- Тело или душу?
- А что такое душа без тела, Михаил Прокофьевич?
- Значит, говорите, каждому крест дается по силам?
- По силам... А вообще, я разговорился. Пора идти. Давайте-ка лучше сделаем так. Я вам тетрадочку одну подарю, - с этими словами Арсений достал из пакета толстенную тетрадь, точнее, пять или шесть общих тетрадей, сшитых в одну. - Я когда в церковь начал ходить, книги духовные брать стал. Кое-что для себя выписывал. За пять лет вот сколько набралось. Сейчас ведь старцев настоящих мало осталось, а мудрости духовной учиться надо. Вот и находил я ее в книгах духовных. Вы уж не обессудьте, здесь только ссылки на того или иного старца без указания книги, откуда я это взял. Если вам будет без надобности - вернете, а если нужно - держите сколько хотите.
- Да я, право, не знаю...
- Берите, берите. И простите меня за многословие, ради Бога.
- Наоборот, спасибо, что просветили меня.
- Нет, нет, в лучшем случае я только вестник, просвещает нас Другой. И еще раз прошу: не отчаивайтесь и не ропщите. И уповайте на Бога. Больше никогда Киреев Арсения не видел...
* * * У самого Киреева почерк был ужасный. На лекциях в институте он прилежно записывал за преподавателями, но готовился к экзаменам только по учебникам - не мог разобрать свои записи. Тетрадь Арсения Михаил Прокофьевич взял только потому, чтобы не обидеть молодого человека. Поздно вечером уже в постели решил заглянуть в нее. К удивлению, почерк у Арсения Гусева (тетрадь была подписана) оказался почти каллиграфическим. Киреев открыл наугад. Как он понял, в том месте некий старец учил искреннему смирению. Слова старца были подчеркнуты красным фломастером: "Укоряют - не укоряй, гонят - терпи, хулят - хвали. Осуждай себя - так Бог не осудит". В прежние времена из уст Киреева вырвалось бы только одно слово: "ерунда". А сейчас он призадумался. Все выходило как раз по его теории парадоксальности мира. Получается, некогда умные люди тоже думали об этом. "Укоряют - не укоряй, гонят - терпи, хулят - хвали. Осуждай себя - Бог не осудит", - повторял Михаил Прокофьевич как заклинание. Он ничего не мог с собой поделать: при всей своей внешней нелепости эта мысль притягивала его. И вообще, разговор с Арсением ему понравился. Многое из того, что говорил Арсений, интуитивно чувствовал и он сам. С другой стороны - странно, откуда паренек мог знать самые потаенные чувства Киреева? Киреев стал перелистывать тетрадь. Попадались слова, пока что непривычные для его слуха: скорби, страсти, искушения... Про искушения и Арсений говорил. Интересно, что здесь про них написано? Вот: "Что умножает в нас духовную силу? - преодоление искушения". Слова-то какие: духовная сила. Подписано: о. Александр Ельчанинов. Маленькое "о." - наверное, означает отец, то есть священник. Но кто он и откуда - Киреев не знал. А мысль понравилась. Как ни приятно Кирееву было рассуждать о таких понятиях, как духовная сила или пока новом для себя - искушение, Михаил Прокофьевич понимал, что он словно встал перед дверью в огромный мир, мир непонятный, загадочный, волнующий, но дверь была только чуть-чуть приоткрыта. Случаен ли сегодняшний приход к нему Арсения? Случайно ли в его руках оказалась эта тетрадь? Киреев чувствовал: нет, не случайно. Как и листок с тем стихотворением. Но он боялся обмануться, как боялся в который раз уйти, но не в ту сторону. "Тараканий бег"? Хорошо, я готов остановиться, я уже остановился, но если Бог, которому верит Арсений и ради которого он готов терпеть унижения и насмешки над собой, - всего лишь иллюзия, плод его воображения? Главный парадокс - так, кажется, сказал Арсений?
...В эту ночь Кирееву приснилось, что Арсений просит его написать миниатюру-парадокс на тему: укоряют - не укоряй, гонят - терпи, хулят - хвали. Он отвечает: запросто, но ничего у него не выходит. Киреев в отчаянии: сейчас придет учитель, которого он ни разу не видел, и поставит ему двойку. Он проснулся, плача. И перед тем как окончательно проснуться, то ли во сне, то ли наяву услышал отчетливое: "Осуждай себя - так Бог не осудит". И Михаил Прокофьевич в один миг придумал, что ему надо написать.
Глава восьмая
И написал в то же утро, назвав миниатюру "Тертуллиан", но позже листок с рассказом затерялся куда-то, а возобновлять его Киреев не решился. Дело в том, что ему редко нравилось написанное им самим, большее удовольствие доставлял процесс сочинения. Время тогда летело незаметно, исчезала реальность, уходила боль. Когда же он ставил точку в рассказе, все возвращалось на круги своя. Наталья Михайловна не обманула и позвонила буквально через день после прихода Арсения. После того как они договорились о месте встречи, Киреев спросил ее:
- А что вы им сказали?
- Правду.
- То есть как? - растерялся Михаил Прокофьевич. - Вы сказали...
- Что вы журналист, заболели раком, что вы переживаете тот период, который врачи называют адаптационным. Не бойтесь, доверьтесь мне. Вы не стесните этих милых людей, а Лиза... Лизу увидите сами.
И вот они в обычной двухкомнатной квартирке. В большой комнате на диване, среди огромных подушек лежала маленькая девочка с огромными голубыми глазами. Папы дома не было, с Лизой знакомила Киреева ее мама, миловидная женщина, возраст которой Михаил Прокофьевич не взялся бы определить. "Наверное, это и не мудрено, - подумал он, - ведь столько лет в доме живет тяжелобольной ребенок".