В беде ли ты
Иль в радости великой,
О человек.
Храни доброту.
Он бежал…
А за ним никто не гнался — ни зверь, ни человек.
А если бы и гнался или зверь или человек, он бы сам отдался на растерзание. Отдался бы! Зачем ему жизнь? Зачем? Он потерял все самое дорогое.
Постойте, а разве жизнь — не самое дорогое?
Не надо торопиться с ответом на этот вопрос. Пусть скажет сам беглец.
— Люди, послушайте меня, и вы поймете, что бывает дороже собственной жизни…
Он перестал бежать. Он стал шагать, прижав руку к сердцу. Он ничего не видел перед собой — ни тропы, ни дороги — шел напрямик через рытвины, камни, щебнистую осыпь. Шел там, где не оставили следа ни арба, ни нога человека. И не ведал он усталости; тяжкое горе убивает мысль, но не останавливает ног. Он лишь находил время смахивать рукавом пот с лица да переводить дыхание.
Человек шел, не зная куда и не зная зачем… Одна сила двигала его — подальше от этих роковых мест. А ведь именно здесь он обрел свою жизненную прочность, где еще вчера стоял построенный дом под железной крышей, где он любовался трепетным пламенем очага и наслаждался лепетом несмышленыша-сынишки. Его первенцу — Абдул-Азизу — было всего пять лет. Он ловил на стенках сакли солнечных зайчиков и смеялся так заразительно, как могут смеяться только дети. А жена Саидат? Милой, доброй, заботливой была его красивая Саидат.
И вдруг ничего не стало…
Как понять его? Как примириться с этим? И мстить некому. Люди, о люди, дайте хоть мнимое утешение!
Но что сделают люди? Они так же бессильны…
— Не может быть! Не может! — исступленно повторял беглец. — Не верю, что их больше нет — ни Абдул-Азиза, ни Саидат. — Он остановился, простер руки к небу: — Сын мой, Абдул-Азиз, где ты? Жизнь моя, надежда моя, продолжение рода моего! Я хочу обнять тебя, посадить тебя на плечо, хочу взглянуть в глаза твои, чистые, как горный родничок.
Беглец упал и начал царапать бесчувственную землю, ломая ногти, грызть бесчувственный камень, ломая зубы. Он ждал от земли защиты…
— Абдул-Азиз! Саидат!
Щекой он коснулся кустика росной травы. Мокрой стала щека… От росы? От слез?
Горцы отличаются твердостью сердца. Но сердце Али-Булата из рода Шандан сдалось: кто бы мог подумать, что время и случай смогут выжать слезы…
Нет, не дрогнул бы Али-Булат перед силой человеческой. Он вступил бы с ней в единоборство. Но тут — другая сила, слепая, бесчувственная, подземная.
Подземная… Она разрушила все, чем он жил. До этого ему казалось, что все, что он создает, — нерушимо и незыблемо. И вдруг… Он снова простер руки к небу.
— О счастье, ты было подвластно мне. Я сидел в привычном седле и гарцевал, управляя тобой. А теперь я увидел твое подлинное лицо. Увидел тогда, когда тебя не стало. Я всегда думал, что я самый счастливый, а сейчас увидел себя самым несчастным. И не только себя…
А разве легче оттого, что несчастными стали и другие?
Да, ударил роковой час. Содрогнулась земля. Это походило на конвульсию зверя, которого вдруг насквозь проткнули кинжалом. Проткнули во время тихого, беспечного сна…
— Почему я не был с ними рядом! — горько воскликнул Али-Булат, теребя изорванную на груди рубашку. — Почему не был? Лучше бы меня, а не их погребли развалины сакли.
Он умолк, и картина разрушения вдруг предстала перед его затуманенным слезами взором. Он увидел глаза сына Абдул-Азиза. Светлые, как горные роднички… В них недоумение, испуг, страх. И глаза Саидат — матери, тоже испуганные, зовущие на помощь… Мать и сын в жарких предсмертных объятиях погибли в развалинах того дома, который он строил. О, если бы знал он, что строит могилу любимой жене и единственному наследнику… Когда строил, выбирал камни тяжелее и прочнее, а балки — жилистее, тверже железа.
Беглец лежал на земле, с ужасом представлял ту роковую минуту. Конечно же, в камине играли язычки бойкого пламени, что-то потрескивало на сковородке и источало аппетитный аромат: Саидат заботливо готовила ужин. А Абдул-Азиз лежал на ковре и, высунув розовый язычок, как он это всегда делал, рисовал цветными карандашами домик с окнами, дверью и трубой, из которой валили клубы серо-буро-малинового дыма. Рисовал он усердно, шевеля розовым язычком; ведь этот рисунок он покажет отцу…
И в это время колыхнулась и тяжело вздохнула земля. А секундой позже она конвульсивно задрожала и взревела, как зверь, пронзенный кинжалом. Малыш, наверное, не понял, что случилось. Он только тогда замер от испуга, когда бросилась к нему обезумевшая мать и прижала его, в последний раз, к своей груди.
— Бедные мои. Бедные…
В тот самый миг он бросился к ним со двора МТС, где чинил трактор. Задыхаясь, добежал, но вместо дома — развалины. Так это было или не так, но ему показалось, будто из-под камней донесся стон, а потом крик Абдул-Азиза:
— Папа, родной! Папа, спаси нас! Нам с мамой очень плохо… Спаси…
Кричал сын? Молил? Наверное. Но было поздно. Отец лихорадочно разгребал глину, нечеловеческими усилиями разбрасывал тяжелые камни, те самые камни, из которых складывал жилище для потомков, и нашел… смятые, раздавленные тела жены и сына. Он выкупал их слезами, зарыл в могилу и кинулся прочь.
Побежал, не зная куда…
И вот теперь — упал.
Когда он бежал, бежало и горе. Когда упал, остановилось и горе. Оно огромное и всесильное. Не уместить его в сердце, не одолеть. И разделить не с кем, он тут один на этом заброшенном овсяном поле.
Овсяное поле; пологий склон, усеянный рубиновой земляникой; могучие ореховые деревья — сюда приходили лакомиться медведи. Благодатным уголком было это место — Ачинское плато. Но теперь и оно стало страшным. Землетрясение разломило его и сдвинуло с места. Оно само будто вопило зияющими трещинами: «Помогите!» Не найти тут успокоения, не дождаться участия.
И вдруг поблизости послышался стон, раздался визг. Кто это? Человек? Зверь? Беглец напряг слух. Стон совсем рядом. Нет, не человеческий стон, но по-человечески горестный и полный отчаяния. Беглец приподнялся на локтe и вздрогнул: зверь — мохнатый, с оскаленными зубами.
— Прочь, прочь от меня!
Человек схватил камень и замахнулся. Но рука застыла, окаменела. Камень выпал и покатился по склону.
Глаза зверя, они злобны, свирепы. Но не эти. На человека смотрели глаза-пуговки, исполненные покорности и мольбы. Зверь — это был медвежонок — просил о чем-то, жалобно, взвизгивая, и, осмелев, прикусил полу плаща и потянул.
— Он куда-то зовет меня, — проговорил человек. — У него тоже, наверное, горе.
Глаза молили, а зубы теребили плащ. Медвежонок то тянул плащ, то оглядывался в сторону, будто показывая, куда надо идти. И глазами, и жалобным визгом он как бы говорил: «Почему ты не понимаешь меня? Я очень прошу: иди со мной. Иди, иди…»
Человек понял. Эти глаза… Они такие печальные. A может быть, это… О чем только не подумаешь, когда безутешное горе терзает ум и сердце, когда сама земная твердь, казавшаяся вечно незыблемой, разверзлась и зазияла устрашающими ранами. К тому же есть старинное поверье: сыны при живых отцах не умирают: их души переселяются в зверей и птиц. Медвежонок ли это?
Охваченный неизъяснимым, болезненным волнением, человек пошел за медвежонком. А тот, повизгивая и поминутно оглядываясь — не отстает ли человек, сначала неуклюже плелся на четвереньках, а потом побежал, смешно выбрасывая задние лапы. И Али-Булат тоже ускорил шаг и тоже побежал. Ему казалось, что все это происходит во сне, что нет ни его самого, ни смешно выбрасывающего задние лапки медвежонка. Есть только Абдул-Азиз, скачущий на четвереньках по комнате и забавно вскидывающий босые пятки.
— Проснуться бы, проснуться, — шептал Али-Булат. Но как проснуться тому, кто не спит?
Долго ли, коротко ли продолжался бег, но вот зверенок с глазами-пуговками остановился у края трещины. Он оглянулся на человека, коротко взвизгнул («Иди за мной!») и стал спускаться в черный провал. Человек поспешил за ним, подсознательно чувствуя что-то неладное. Кто?
На дне провала лежала медведица, раздавленная обломком скалы. Ее лобастая голова была неестественно запрокинута, синий вздутый, язык прокусан клыками. Медвежонок весело запрыгал. Он был доволен.
Али-Булат потрогал лапы медведицы. Они были холодны и не гнулись. Когда человек распрямился и горестно махнул рукой, медвежонок вдруг завизжал, полез через роковой обломок и начал лизать морду матери. Потом он повернулся к человеку и начал лизать его ноги.
— Помоги, человек! Помоги! — слышалось в визге медвежонка. — Помоги же…
И человек, разделяя горе, присел на корточки, погладил мохнатую голову медвежонка и заговорил с ним:
— Бедняжка, ничего я не могу сделать. Мертва твоя мать. Ты так же осиротел, как и я. Обоих нас никто не успокоит и не утешит. Самое лучшее — уйдем отсюда. Уйдем. — Произнеся это, Али-Булат увидел в глазах зверька слезы. Они вдруг побежали, покатились — из самой затаенной глубины души животного полилось безысходное горе. Глядя в доверчивые глаза медвежонка, Али-Булат зашептал: — Прощай, дружок, прощай. И не вини меня за то, что не смог тебе помочь. Да и мне самому никто не сможет помочь. Никто не вернет мне сына и жену. Никто… Прости меня, дружок.
Человек отер рукавом лицо и стал тяжело выбираться из провала. Он услышал за собой протяжный и тоскливый вой. Нет, не выл, а по-человечески рыдал осиротевший медвежонок. Глухое эхо разносило по окрестностям голос страдания.
Кто видел, как плачут звери? Кто слышал звериный плач? Это видел и слышал Али-Булат из рода Шандан.
А куда теперь?
Туда же — в неизвестность.
Медленно шел Али-Булат. Теперь груз горя стал еще тяжелее: осиротевший медвежонок добавил переживаний. Драма в провале стала еще одной драмой в его жизни.
Да, сначала он шел медленно, отягощенный новым горем. Красоты Ачинского плато — он не видел их. Ласковая прохлада гор — он не ощущал ее. Он видел трупы под развалинами сакли и слышал человеческий стон медвежонка в провале.
— Подальше от этих мест! Подальше! Скорее!
И опять побежал Али-Булат. Долго ли бежал, он вдруг услышал за спиной прерывистое дыхание. Кто тут еще? Кто?
Медвежонок.
Человек остановился. Он погладил вздрагивающую спину зверька и сел на траву. Медвежонок положил ему на колено голову и тихо заскулил. Глаза-пуговки такие же молящие и чего-то ждущие. Зверек ждал ласки и утешения. И человек не поскупился на это. Он прижал медвежонка к груди и стал так нежно гладить, словно это был сам Абдул-Азиз.
— Трудно тебе, дружок. Это я хорошо понимаю, — сердечно заговорил Али-Булат. — Горе роднит. Вот и мы породнились с тобой в недобрый час. Попадись ты мне в другое время, я бы не понял тебя. Горе роднит.
Медвежонок смотрел в глаза человеку и покачивал головой, будто кивал в знак согласия.
— Хоть ты и зверь, а с рассудком; понимаешь, что говорю. Спасибо тебе. Спасибо, что не оставил меня одного. — Человек помолчал, провел ладонью по лицу, как бы снимая застлавшую глаза пелену, и опять заговорил: — А что же мы с тобой будем делать дальше? Одиноки мы. Я не собираюсь всюду сеять свое горе: неутешительными будут всходы. Ну, а ты почему молчишь? Заговорил бы ты по-человечьи. Но не дано тебе это. А может быть, это и к лучшему?
Стало уже смеркаться. Тусклыми свечами зажглись первые звезды. Зажглись и скоро стали гаснуть — поползли по небу гривастые клубящиеся тучи. Человек вздохнул и спросил у медвежонка:
— Попрощаемся? Или пойдешь со мной? — спросил и задумался: а куда идти? Уже ночь. Надо искать пристанища. — Останешься или пойдешь? — Или так показалось, или на самом деле медвежонок кивнул головой. Человек обрадовался: — Вот чудо: ты понимаешь меня, понимаешь! Значит, пойдем!
Али-Булат поднялся и пошел. Медвежонок поспешил за ним. Он повизгивал, как бы подтверждая свое согласие. А человеку чудились слова: «Ведь я маленький, мне страшно одному. Сирота я. Я пойду с тобой, человек».
— Иди, иди, — говорил Али-Булат. — Там, где найдется место мне, найдется и тебе.
И вдруг накатилось — мягко, ласково — какое-то облегчение на душу Али-Булата. Ведь этот зверек делит с ним горе, не оставляет его наедине с отчаянием. Человек и зверь пошли рядом.
— Но что же мне делать? — Али-Булат скосил глаза на своего мохнатого спутника. — Я же не могу заменить тебе кормилицу. Я даже не знаю, что ты ешь, чем лакомишься. Скажи, какую ты пищу любишь? А сын мой не любил никакую. Однажды я сердито крикнул на него: «Почему плохо ешь?» Сын мой был обидчив, и из его глаз брызнули слезы. Как мне стало больно! Что только я не делал, чтоб искупить свою вину… Потом-то он помирился, простил и забыл обиду. А я забыть своего обидного окрика не смог. Вспомню это — и горько, горько на душе. А знаешь, какая славная, добрая была мать моего сына, моя Саидат… Какая славная. — И Али-Булату так захотелось поделиться воспоминаниями, что он заговорил с медвежонком, как с близким человеком, которому можно поведать сокровенные тайны: — Я не хвалил ее вслух, это не положено, а в душе радовался и гордился ею. Она врачом работала, институт кончила. Высшее образование! А я? Никто я перед ней — даже до десятилетки не дотянул. Глупый был, бросил школу. Но зато каменщиком стал. Новые сакли строил в сирагинских аулах. Хорошие деньги зарабатывал. По пятнадцать рублей в день. А еще обед, ночлег бесплатно. Зарабатывал, как профессор. Но и работал хорошо, уважали меня везде. А разве можно плохо работать, когда и отец, и дед, и прадед были отличными каменщиками.
Некоторое время человек шел молча, собираясь с мыслями, потом продолжал:
— В то время я строил саклю Хаджи-Бахмуду в ауле Киша, что за Двурогой скалой. Не хотел я идти работать в тот аул. Однако Хаджи-Бахмуд заманил; зная мою слабую струнку, набавил рубль. А кто же не любит лишнего рубля? Тем более если ты молод, подумываешь о женитьбе, о будущей семье, о собственном очаге. Вот и пошел я в аул Киша. Я уже клал арочные камни над окном, когда к старенькой сакле Хаджи-Бахмуда подкатила машина. Из нее выпорхнула легкая, стройная девушка в цветной косынке и с маленьким чемоданчиком в руке. Это была дочка Хаджи-Бахмуда Саидат. Она была так хороша, так светла и воздушна, что я на минуту забыл про дом, про камни, которые надо класть в арку, про себя. Я, наверное, показался ей смешным, растерянным: она звонко рассмеялась. Обидеться бы на это, а я, наоборот, обрадовался ее смеху, она показалась мне еще красивее. Поверь, дружок, — и человек чуть наклонился к своему доверчивому спутнику, — иной раз достаточно одного взгляда, чтобы человек сразу стал другим. Мы обменялись взглядами, и я решил… Я поклялся — она будет моей женой. Ой, как заартачился Хаджи-Бахмуд, когда я попросил руку дочери. «Ты ей не пара! — кричал он. — Она засватана за другого!» Видно, и я был не плох собой, если студентка пошла навстречу каменщику. Вот так-то, дружок. Сыграли мы свадьбу. А потом я переселился в эти места — в здешнюю больницу получила назначение моя Саидат. Механизатором стал я тут, школу специальную окончил. Летом растил хлеб, зимой кузнечил. Да, да, кузнечил. Да еще как! — И человек, незаметно для себя, пустился в рассуждения. — Как же не стать кузнецом, если то одна деталь износится, то другая. Чтоб достать новую, нужен блат, или вези баранью тушу заведующему складом «Сельхозтехники». Ох уж эти мне заведующие… Куда ни шло — отвезти тушу кунаку. А тут ведь государственный человек. Хватает без зазрения совести. Только и норовит сбыть «налево», поднажиться. Не все, конечно, такие, и власть наказывает их, но все же водятся. А я по-своему стал с ними бороться: сам стал ковать детали. По душе пришлось мне это занятие. И сына я мечтал научить этому. — Человек остановился, перевел дыхание, отер платком лицо. — Но нет теперь моего Абдул-Азиза, нет Саидат. Осиротел я. И тебя встретил — горемычного. Разные мы с тобой, а горе одинаковое. Что же нам делать? Почему ты молчишь? — Медвежонок заскулил и стал тереться мордой о ногу Али-Булата. — Тяжело тебе, и чувствую: что-то сказать хочешь. Но что ты скажешь! Ты мал, несмышленыш. Ты ничего не видел в жизни. Родился ты в темной берлоге и этой весной впервые увидел солнце. Не успел как следует порезвиться, порадоваться и… тяжело тебе.
Тучи обложили все небо. Ни одной звездочки. Темень. Громыхнул и тысячами эхо покатился по ущельям гром. Рванул ветер. Затрещали вековые орешины. «А ведь оно так и должно быть, — подумал человек. — Вслед за землетрясениями спешат ливни. Надо укрыться где-то».
Человек и зверь спешили. Спускаясь с плато, они увидели огни. Там найдется добрая душа, приютит.
Человек человека приютит. А зверя?
— Может, нам расстаться, дружок? — Али-Булат поднял медвежонка, различил его темные пуговки-глаза. Они по-прежнему молили… И человек уже в который раз прижал зверька к груди. — Дрожишь. Нельзя тебе одному. Пойдем.
Вошли в аул. Али-Булат постучал в калитку крайней сакли. Калитка заскрипела, и перед путниками появился человек огромного роста, взлохмаченный, угрюмый, в одних кальсонах и тапочках. Он хрипло спросил:
— Кого это ветер принес?
— Гостя примете?
— Смотря какого. Гости разные бывают. Не завещал мне отец открывать дверь перед каждым гостем.
— Это гость, гонимый горем.
— Каким там еще горем? С женой поссорился?
— Нет, — упавшим голосом проговорил Али-Булат. — Не с кем мне теперь…
— Счастливый ты человек. А вот меня моя шайтанка в одних кальсонах за дверь выставила. Но ничего, ей тоже не сладко. Я подпер дверь снаружи — пусть попробует вылезти. — И хозяин сипло рассмеялся. — Под арестом! Ха-ха-ха!
— Мы вам не помешаем. Переспим где-нибудь и утром уйдем. Дождь вон уже начинается.
— Ладно, заходи. — Хозяин отстранился от калитки, пропуская путника. И тут он вдруг заметил зверя. — А это что?
— Тоже такой же, как и я. По дороге встретился и привязался. Добрым спутником стал.
— Гони его прочь! Пошел вон! — заорал хозяин и попытался пинком отшвырнуть зверька. Но медвежонок юрко спрятался за Али-Булатом.
— Не трогай! Он сирота!
— Ха-ха! Зверь — сирота! Ха-ха-ха! Гони прочь!
— Его некуда гнать…
— Тогда я его застрелю. Заодно ружье прочищу. Заржавело оно на стене. Разреши мне такое удовольствие.
— Нет, нет! — зажестикулировал, запротестовал путник.
— Хе! Может, попросишь, чтоб я этому зверьку постель постелил?
— Нет, не попрошу. Прощай.
Али-Булат и медвежонок ушли в темноту. А им вслед слышалось:
— Хе! Смешные люди попадаются. «Пусти переночевать». Хе! Мне самому спать негде. Сам же видишь: жена выставила. Даже хинкал доесть не дала. И зачем только я на ней женился? Пьяного женили, да, да, пьяного. Эй, ты, слушай: все равно человека со зверем никто не пустит. Зверь — сирота, ха-ха-ха.
Али-Булат и ковылявший за ним медвежонок ушли уже далеко, а хриплый голос все еще сверлил ночную темень.
— Не пустил, — шептал Али-Булат. — Наверное, впервые в этом ауле отказали в приюте. Ну ладно, дружок. Но пропадем.
…Мне пришлось недавно побывать на одном из самых многолюдных базаров в Сирагинских горах. Люди не столько покупали и продавали, сколько толпились в самом центре торжища, образовав тесный круг. Там человек и медведь в воскресные дни давали представление. Потешное зрелище не оставляло никого равнодушным. И седые старики в своих неизменных шубах и лохматых папахах, и задиристые босоногие ребятишки, и горянки, оставившие свои рукоделия, были самозабвенно увлечены проделками косолапого «артиста» и его хозяина. Хозяин виртуозно играл на четырехструнном чугуре, а медведь плясал. Но не от пляски люди заливались хохотом. Медведь оказался заправским комиком.
— Ну-ка, Дружок, покажи, каким бывает колхозный председатель, когда сердится, — просил хозяин.
Медведь тут же срывал с кого-то папаху, нахлобучивал ее на себя до самых глаз и зло, исподлобья вглядывался в собравшихся, уморительно гримасничал, ворча и пыхтя. Люди хватались за животы, глохли от смеха.
— А ну-ка, Дружок, как ходит мельник, хватив лишнего?
Медведь начинал куролесить — ковылял, припадал на ногу, падал, валялся. А публика ревела от восторга.
— А как ходит зазнайка бухгалтер?
Медведь выхватывал у кого-либо папку или портфель, закладывал под мышку, задирал голову и, важно прихрамывая и ни на кого не глядя, вышагивал по кругу.
Люди смеялись до слез, до хрипоты, смеялся и хозяин.
Медведь любил бороться. В схватках с хозяином он соблюдал все правила ковра. Он проделывал такие ловкие подножки и подсечки, что волей-неволей хозяин ложился на обе лопатки. Больше всех, конечно, изумлялись и звонче всех смеялись дети. Люди не знали и не могли знать, как при каждом звонком мальчишеском возгласе вздрагивало сердце хозяина.
— А не Абдул-Азиз ли это?
Нет…
1973