Ничтожество Панкратов бежал через дворы. До того гулял в парке, пил в одиночестве пиво на лавочке, потом ходил к пруду кормить уток. Хлеба Панкратов не брал, просто стоял на мосту, густо плевал в воду и смотрел, как утки сглатывают плевки, принимая их за полноценную пишу. Наигравшись, Панкратов побежал домой — дорога была единственная, проходными закоулками, полными опасностей.
Проживал Панкратов с теткой по имени Агата в кирпичном бараке, в утлой однокомнатной квартирке на втором этаже. Комната разделялась ширмой, тетка жила в своем закутке, остальная площадь принадлежала Панкратову. Тетка Агата места занимала совсем немного, она была карлица, работала на полставки в бухгалтерии и всегда говорила, что у нее незаурядные способности к счету. Кроме того, при тетке жил маленький пес, которого она называла Сереженька.
Родителей Панкратов не имел, с детства знал только тетку. Первое отчетливое воспоминание Панкратова было связано с ней, как он голый плескался в эмалированном тазу, от воды сизыми голубиными перьями поднимался парок, и тетка, запуская в таз для развлечения Панкратова пустую бутылку из-под шампуня, говорила: «Угадай, почему не тонет бутылочка? Потому что в ней сидит рыбка...» — Панкратов счастливо смеялся, широко раскрывая рот, причем настолько широко, что Панкратову и теперь казалось, что он помнит свое распахнутое от смеха красное горло. Вероятнее всего, напротив таза висело зеркало, и Панкратов запомнил свое купание в мимолетном отражении.
С Панкратовым с детства было что-то не так, развивался он плохо: как-то криво и во все стороны, словно куст, — сказывалась наследственность — и лицо у него было узким, как туфель на правую ногу — с чуть скошенным влево подбородком. Темя, затылок и виски Панкратова словно сложили из бугристой горсти картофелин, поросших даже не волосом, а какой-то иной растительной природой, больше похожей на бороду. Он был размашисто костист, при этом хрупок и хил, но Панкратов в силе и не нуждался — он отпугивал мир умением излучать отвращение в радиоактивных дозах. Его боялись больше от брезгливости.
Еще малолетним Панкратов осознавал, что некрасив, и любой его шаг и поступок будут карикатурой на человеческий исходник. Иногда Панкратов пускался в дурашливый пляс, потешая собой окружение, нарочно кривлялся, скалил рот, показывая неровные, как покосившиеся надгробия, зубы, поигрывал кистями, тряс, словно цыганка, впалой грудью, и тогда уже никто не смеялся над Панкратовым. Он вызывал ощущение потусторонней жути — собственно в те моменты Панкратова-человека и не было, кружилась только иррациональная мерзость, до которой не то чтобы дотронуться — смотреть гадко.
Раньше Панкратов любил лепить из глины бесполых человечков. Он называл их «уродцами». Чтобы как-то одушевить своих игрушечных големов, он занавеской, как сетью, ловил возле окна мух и закладывал их живыми в глиняные тельца — делал пальцем в глине лунку и сажал туда муху, а потом дырку замазывал. Налепив штук по десять, Панкратов устраивал суд, мучил уродцев и казнил, озвучивая болезненные крики. Когда отрывалась голова и уродец вроде как умирал, Панкратов взламывал грудь и вынимал мертвую муху — в этот момент у Панкратова дрожало и твердело от возбуждения сердце.
Следующей жертвой Панкратова стал песик Сереженька — то был еще первый Сереженька, нынешний Сереженька был вторым. Тогда Панкратов, содрогаясь от жестокого сладострастия, учил пса нырять — окунал дрожащего Сереженьку в ванну и держал под водой, считая до ста. Сереженька захлебнулся. Панкратов его потом высушил феном и мертвым вернул тетке, которая так и не узнала причину смерти своего любимца. Потом лет через пять появился второй Сереженька, но Панкратов уже подрос, у него появились другие интересы. Он не мучил второго Сереженьку нырянием, а только гонял ногами или щипал за горячий живот.
В школе Панкратов едва дотянул до шестого класса — даже тетка с ее способностями к счету не помогла. Панкратов уже доучивался в специальном интернате, где набрался, точнее, нагляделся слабоумной подростковой распущенности. Потом Панкратова распределили в ремесленное училище, но в первый же семестр отчислили за воровство, хотя можно было гнать и за неуспеваемость — Панкратов все равно не справлялся ни с программой, ни с профессией. Никто не любил Панкратова — товарищи по учебе им брезговали и потешались, прикоснуться к его одежде или вещам руками считалось несмываемым позором. Мастера презирали Панкратова за бессильные тряпичные руки, не способные освоить станок и инструменты. Панкратов жил изолированной жизнью, как заразный, настороженно следил, надеялся, обморочно ненавидел всех и вся, боялся, мстил по мелочам — слюнил или пачкал в носу палец, а потом трогал личные вещи или посуду в столовой. На воровство Панкратова шутки ради подбили соученики, он, чтобы угодить, согласился, утащил из кабинета какие-то громоздкие макеты — и попался. Уголовного дела, конечно, не завели, но прогнали. В отместку Панкратов обтрогал станки, резцы, столы в классе, обслюнил все доступные вещи, чтобы унизить собой предателей.
Потом Панкратов пытался работать монтером связи, но специальности не осилил и уволился. Он устроился почтальоном, но через полгода бросил, настояла тетка Агата, полагавшая, что письма разносят заразу. Панкратова взяли с испытательным сроком грузчиком в продуктовый магазин, но из-за позвоночной слабости не оставили. Последнее время он работал на картонажной фабрике и выглядел так, словно его собрали из коробок. Может поэтому люди, метя камнем в крадущегося дворами Панкратова, ожидали, вероятно, услышать, издаст ли тело Панкратова при попадании снаряда пустой картонный звук. Руками и вообще при помощи тела Панкратова практически никогда не били. Один человек, ударивший Панкратова, рассказывал, что у него даже захватило дух, словно он оступился ногой в какую-то гнилую пропасть.
Сам же Панкратов знал множество способов отвадить обидчиков. Он то верещал, как обезумевший милицейский свисток, то судорожно дергал лицом, хохотал или мочился в штаны. Если это не действовало, Панкратов царапал себя по запястью осколком бутылки и несильно лупил уже кровавой рукой по щекам. Иногда подхватывал с земли палку и начинал грызть, или же остервенело колотил ей по стене, чтобы нападающие увидели его жестокость к неживой материи и испугались за свою, одушевленную. А бить Панкратова было за что. Сволочью вырос он изрядной.
В последние годы он повадился в подворотнях отлавливать и щупать малолетних. Не важного кого. Все дети были для него бесполыми, как те глиняные уроды с мухами в груди. Панкратов иногда выходил на охоту, подстерегал идущего из школы ребенка и подступал с разговором. Как бы межу делом спрашивал: «в какой школе учишься», «не хромает ли успеваемость», «не прогуливаешь ли урок», а когда ему отвечали про школу: «учусь на четверки», «уроки не прогуливаю», Панкратов оживлялся и говорил: «Ну что ж, тогда проэкзаменуем», — и сердце у него сладко твердело, как в моменты, когда он топил Сереженьку и взламывал уродцев.
Учительским тоном Панкратов спрашивал у ребенка: «Часами измеряют что? Время. Правильно. А велосипедом что? Велосипедом измеряют пространство. На балл оценка ниже. Продолжаем. Дождь льет как? Дождь льет из ведра. А снег? Снег пухом белым летит. А что делает осень? Не знаешь? Осень одевает золотым узором! Коньки какие? Коньки — каленые. А лыжи какие? Лыжи деревянные. Река что? Река течет. А озеро что? Озеро на месте стоит. А море что? Нет, море не стоит. Море смеется! А лес что? Лес хмурится. Что дает корова? Молоко, правильно, хоть это знаем. А что дает лошадь? Лошадь дает сено. Окончен экзамен, ставлю тебе двойку...».
Одному Богу известно, откуда все это прижилось в голове Панкратова, но задавал он всегда одни и те же вопросы, которые почему-то называл «экзаменом по русскому языку». Дальше начиналось главное: Панкратов приступал к наказанию нерадивого школьника. Он уже называл его «прогульщиком». Для наказания имелись два пальца на правой руке. Указательный назывался Сильным, средний палец — Злым.
«Ты злостный прогульщик», — шипел Панкратов. Левой рукой он прижимал к себе ребенка, удерживал его за загривок, а сдвоенные пальцы — Сильный и Злой — вместе с ладонью заползали в трусики со стороны спины. Достигнув цели, пальцы внезапно превращались в крюк, на которой поддевал жертву Панкратов. Он дергал крюком, пока не чувствовал, что на пальцы из кишки прогульщика потекло. Тогда Панкратов выпускал жертву и целовал Сильного и Злого. Вот за эти экзамены многие и хотели избить Панкратова, но поскольку кроме нескольких синяков да полугодового испуга у детей ничего не оставалось, Панкратов оставался невредим.
Кроме детей у Панкратова был и свой женский интерес. Разумеется, тетку-карлицу он не воспринимал всерьез, стеснялся и называл уродкой. Каждый месяц он отнимал теткины деньги за инвалидность, оставлял ей только бухгалтерские полставки на покупку продуктов, которыми сам же питался. Впрочем, в мыслях у Панкратова существовал и некий женский идеальный образ. Панкратов в Бога не верил, а только в деда Мороза, да и то до семи лет, и с того момента веры единственной женщиной для него была Снегурочка — светленькая, в бело-блестящем одеянии, только она была не женским родом, а каким-то божественным детским бесполым существом иного порядка. А когда Панкратов узнал, что деда Мороза не существует, он перестал верить во чтобы то ни было, но Снегурочка в голове осталась как белое воспоминание. В тихие минуты уединения Панкратов мечтал, как однажды встретит Снегурочку в подворотне, устроит ей экзамен по русскому языку, причем она ответит на все вопросы, а потом он засунет в нее пальцы, и будет хорошо, гораздо лучше, чем с детьми. От предощущения этого «хорошо» в животе и паху Панкратова начинались теплые судороги, и он истекал в трусы, даже не прикасаясь к себе.
Но это были мечты, в жизни попадались обычные девушки, и Панкратов просто играл с ними в погоню. Прогуливаясь, он выбирал себе объект преследования и минут двадцать крался за ним. Искусство заключалось в том, чтобы девушка поняла, что именно Панкратов идет по следу, но не до конца верила в это и не позвала раньше времени на помощь. Тут надо было не прогадать и найти девушку с долгим пешим маршрутом, ведь если бы она, до того как испуг вызреет в полной мере, добралась бы до своей цели и, предположим, нырнула в родной подъезд, то игра бы окончилась на половине.
Панкратов отыскал идеальное место. Между заборами, спинами железнодорожных ангаров и гаражами вымощенный бетонными плитами открывался получасовой тракт — им Панкратов ходил на фабрику. Панкратов ждал, притаившись в засаде на шифере какого-нибудь гаража или сарая, а когда внизу проходила девушка, он соскальзывал и начинал охоту. Девушка шла впереди, а позади в десяти шагах Панкратов. Девушка через какое-то время оглядывалась, ускоряла шаг, и вместе с ней набирал обороты Панкратов. Иногда он прятался, вроде как исчезал, девушка, заметив, что преследователя нет, успокаивалась, но Панкратов снова позволял ей обнаружить себя прячущегося, и погоня возобновлялась. К концу пути девушку сотрясала истерика, она летела, сломя голову, в надежде обрести защиту в прохожих. Панкратов тоже размашисто и страшно бежал за ней. Заборы заканчивались, начиналась промзона, там уже водились люди, и затравленная девушка кидалась к первому встречному, умоляла о защите, показывала на Панкратова, а тот, уже сменивший бег на ходьбу, смело направлялся к людям. Когда Панкратова резко спрашивали, зачем он преследует, Панкратов невозмутимо говорил, что просто идет на работу, вот его удостоверение разнорабочего на картонажной фабрике — и этим конфликт исчерпывался. Панкратов, пожимая плечами, с обиженным лицом и смехом в груди шел на фабрику — только для виду, а потом, отдышавшись от погони и удовольствия, возвращался домой. Больше ни для чего девушки не были нужны Панкратову. То есть если он вдруг по недоразумению настиг бы какую-нибудь, то, по большому счету, не знал, что ему с ней делать. Во всяком случае, экзаменовать по русскому языку не стал бы. И пальцы бы в нее не засовывал — ему было бы противно целовать после этого Сильного и Злого. Панкратову был нужен только бег и страх. Или иногда туфли. Когда девушки убегали от Панкратова, они скидывали обувь — это если она была на неудобных каблуках. Панкратов подбирал трофеи и уносил домой — туфли на каблуке его волновали. А в половом отношении Панкратов был в целом недоразвит, у него даже щетина не росла, только несколько длинных волосков на щеках и подбородке.
Надо сказать, что не всякие девушки устраивали Панкратова. К примеру, за рыжей он бы никогда не увязался — Панкратов недолюбливал рыжих. На брюнеток Панкратов охотился только в крайнем случае, предпочитая светленьких, белокурых...
Покормив уток, Панкратов возвращался из парка домой. Во дворах Панкратова подстерегали недруги и мстители. Мимо них следовало проскочить. В первом дворе за деревянным столиком сидели Горяев и Ковальчук — недруги. Панкратов спасся ничтожеством. Он крикнул издали Горяеву:
— Как жизнь молодая?
Вообще Панкратов на улице был молчалив. Подолгу он разговаривал только с теткой Агатой, псом Сереженькой и экзаменуемыми школьниками. В остальном на все обращения он отделывался стандартной фразой: «Это философия». Но взаимоотношение с недругами требовало речи. Поэтому Панкратов и спросил про жизнь. Он заранее знал реакцию Горяева.
— Пошел на хуй! — крикнул недруг.
— Своим помахуй! — откликнулся на бегу Панкратов. Но в его кажущейся дерзости заранее была заложена мина проигрыша.
Горяев нехотя включился в перепалку:
— Махал бы я, да очередь твоя! — он тоже рассчитал ответы и знал, что последнее слово будет за ним.
— Хуй не веревка, мотать не ловко! — Панкратов уже миновал больше половины опасного участка, когда враг мог пуститься в погоню.
— А я махал-махал, тебе в рот попал! — крикнул Горяев.
Панкратов замычал, словно и впрямь ему в рот попали, и побежал дальше. Он догадывался, что теперь погони не будет.
Следующий двор был опасен мстителями. Там проживали родственники экзаменуемых детей. Панкратов подхватил с земли палку, в кармане куртки заблаговременно спрятал пустую бутылку. Мстители сидели на ящиках и пили пиво. Их было, может, пятеро, трое сидели спиной к Панкратову, но двое заметили его.
— Стоять! — крикнул ближний мститель и сорвался с ящика. Панкратов плаксиво искривил лицо, заверещал, как обезумевшая старуха, вытащил из кармана бутылку и швырнул в стену — бутылка вспыхнула звонкими осколками. Панкратов, издавая визгливые бабьи трели, принялся лупить палкой по стене. Заприметил кучу собачьих нечистот, захватил всей ладонью дряни и показал мстителям. Потом, не замолкая, помчался дальше. Один камень пролетел мимо его головы, второй пришелся в спину — не особенно сильно, но Панкратов взбрыкнул всем телом, словно его вздернули на веревках, нарочно завопил, вроде как от нестерпимой боли, и благополучно скрылся. Еще на бегу он провел ладонью по стене подворотни, чтобы очистить грязные пальцы. Потом Панкратов засмеялся — день складывался хорошо.
Третий двор был уже не страшен. Друзей у Панкратова не имелось нигде, даже приятелей не было, но в его родном дворе жил один, по крайней мере, доброжелатель — сорокалетний дурак Женя. Он одевался в военную форму и говорил всем, что закончил двадцать классов. Женя обычно носил с собой альбом для рисования, в котором малевал танки и самолеты. Техника рисования у него была детская, плоская. Обычно жильцы двора дарили Жене погоны или пуговицы, которыми он украшался. За это Женя делал вид, будто играет на скрипке. Еще он боялся собак, живых или игрушечных — без разницы, даже Сереженьки боялся, стоило просто рядом с ним гавкнуть, и Женя бросался наутек. В остальное время от рисования дурак считал пальцы.
— Давай танк тебе нарисую, — ласково предложил Жене Панкратов. Женя широко раскрыл рот и захлопал в ладоши. Панкратов Женю по-своему любил, он был единственным, кроме тетки, кто не сторонился и не презирал Панкратова. Женя доверчиво протянул свой альбом и горсть карандашей. Панкратов начал рисовать танк, но у него получалось еще хуже, чем у Жени. В обычной жизни, если Панкратов отпускал ум на волю, рука его рисовала всяких зверушек: зайцев или белок. Панкратов разозлился, бросил рисовать танк и коварно сказал: — Я лучше тебе вот что нарисую, — он перевернул лист, быстро изобразил какой-то четвероногий объем.
— Это собака, — сказал Панкратов, наклоняясь к Жениному уху. — Гав, гав!!!
Женя выпучил от ужаса глаза, отшатнулся и побежал прочь, смешно выбрасывая вперед ноги в кирзовых сапогах. Панкратов тщательно вытер об альбом грязную в нечистотах руку, оставив на бумаге коричневые разводы, бросил альбом на землю — Женя, когда забудет про собаку, сам вернется и подберет — после чего пошел пошел к себе.
Жил Панкратов ветхо и бедно. Квартирка без хозяина давно пришла в упадок, работать руками Панкратов не умел, а у тетки на хозяйство не хватало сил. Дом был старым, в стенах уже не было труб, они давно проржавели, и вода просто текла по известняковым сантехническим руслам, повторяющим форму изгнившего трубопровода. Стены часто подмокали, трескались и зелено плесневели, электричество то и дело трещало от коротких замыканий, но пожар не возникал только из-за удачного баланса сырости.
Панкратов завернул на кухню, чтоб перекусить. На плите была кастрюлька с супом. Возле плиты стояла маленькая табуретка — на нее для высоты влезала тетка Агата, когда готовила. Панкратов понюхал руки и пошел к раковине. На носик крана был надет резиновый хобот с пластмассовой лейкой — если повернуть на ней маленький рычажок, то лейка пропускала прямую струйку или же рассыпалась дождиком. Панкратов пустил струйку и вымыл руки хозяйственным мылом. Потом взял ложку и похлебал прямо из кастрюли.
Тетка оставила Панкратову на тарелке гроздь винограду. Видно было, что поела и сама — на тарелке, похожие на худенькие воробьиные лапки, лежали две обглоданные виноградные веточки. На кухню было сунулся Сереженька, увидел Панкратова и метнулся под теткину софу — было слышно, как скребут по полу его лапы.
Панкратов зашел в маленькую покоробившуюся комнату. Ее карликовое пространство было под стать игрушечной тетке Агате. Повсюду стояли тазы и кастрюльки, улавливающие слякоть. Перед ширмой на низком стульчике сидела тетка. По ее лицу текли детские слезы.
— Чего плачешь, тетя Агата? — зло спросил Панкратов. — Воробья сожрала? Я лапки видел.
— Винограду съела... — тихо ответила тетка.
— И что? Чего плакать? -- Панкратов сделал голос добрым и погладил тетку по седенькой с проплешинами голове.
— Съела и не заметила. А где же удовольствие? — тетка Агата ясно улыбнулась и как девочка снизу верх посмотрела на Панкратова. — Снова дрался?
— Нет, тетя Агата, я смирный, — успокоил тетку Панкратов, вдруг резко ущипнул ее за затылок. — Уродка. Смотри у меня! — и как старообрядец погрозил ей Сильным и Злым.
— Куда? — спросила тетка, увидев, что Панкратов снова направился к двери.
— Побездельничать, — лениво сказал Панкратов. На его собственном языке это означало пойти затравить девушку. Экзаменовать школьников называлось «баловаться».
Панкратов без приключений вышел на охотничью дорогу. День был ясный, синий, в легких облачках. Панкратов чуть понежился на горбатом шифере, потом перевернулся на живот и начал смотреть на дорогу. Внезапно появилось тягостное волнение, даже не волнение, а какое-то предощущение тревоги. Тут же возникло непреодолимое желание убежать дворами домой и, как Сереженька, забиться под теткину софу. Панкратов даже поднялся с шифера, но тут появилась белая.
По-другому ее никак нельзя было назвать. Тоненькая и высокая, в белой, чуть посверкивающей на солнце курточке, то ли кожаной, то ли из материи, белых штанах и туфельках на узком, как журавлиный клюв, каблучке. У девушки были светлые, выгоревшие до цвета мела длинные волосы, и на плече висела белая лаковая сумочка. Лица Панкратов не рассмотрел, но это было не важно. Красота и внешность его не интересовали.
Панкратов брюхом вниз сполз с гаражной крыши и пристроился за Белой. Через минуту она коротко оглянулась и ускорила шаг. Панкратов тоже увеличил скорость. Белая свернула между ангарами — видно, сдали нервы. Она оглянулась, снова вильнула. Панкратову даже показалось, что Белая не убегает, а вроде сама ведет Панкратова по своему маршруту, проверяя всего лишь, не отстал ли он. Панкратов опять ощутил огненный прилив тревоги, но девушка призывно оглянулась, и Панкратов, забыв про осторожность, продолжил охоту.
Вдруг они очутились на каком-то пустыре. Панкратов никогда здесь раньше не был, даже не знал, что это место существует. Кругом возвышались бетонные стены, чистые, без надписей краской, словно сюда вообще не попадали люди. В гравийной крошке желтели головки одуванчиков, валялся битый кирпич, мелкие черные камушки, битыми пивными самоцветами посверкивало стекло. Воздух горько дышал близкой железной дорогой. Было очень тихо, и даже птицы не пролетали над пустырем.
Панкратов растерялся. Белая от испуга завела себя и его в тупик, и Панкратов не знал, как себя вести в такой глупой ситуации. Белая замерла и стояла спиной, плечи девушки мелко тряслись, и Панкратову казалось, что она плачет.
— А как вас зовут? — спросил Панкратов, больше чтобы успокоиться самому. Белая обернулась, и Панкратов задохнулся от ее холодного, словно остекленевшее молоко, лица с красным, как мясо, ртом и январскими голубыми глазами. Белая дрожала, но не от страха, а от беззвучного смеха. Потом Белая приблизилась и погладила Панкратова по руке. Ее пальцы напомнили Панкратову ледяной сквозняк из оконной щели:
— Как меня зовут? — голос у нее был хриплый, с каким-то лиственным шелестом. — Первое мое имя Белая — во мне Свет. Второе мое имя Страстная — во мне Плод. Третье мое имя Слезная — во мне Соль. Четвертое мое имя Костяная — во мне Мозг. Пятое мое имя Земляная — во мне Червь. Шестое мое имя Вечная — во мне Бог. Седьмое мое имя Глиняная — во мне Прах. Восьмое мое имя Окаянная — во мне Каин. Девятое мое имя Тухлая — во мне Дух. Десятое мое имя Голодная — во мне Зуб. Одиннадцатое мое имя Скорбная — во мне Ад. Двенадцатое мое имя Трупная — во мне Смерть...
От желудочно-пронзительного страха у Панкратова, казалось, расплавились внутренности. Он понял, что наступило самое страшное в его жизни. Панкратов оглянулся в поисках палки, не увидел, подхватил с земли бутылочное стеклышко и принялся остервенело наносить себе неглубокие царапины, чтобы отпугнуть Белую. Он также попытался издать привычный бабий вопль, но связки не подчинились ему — Панкратов только свистнул сорванным горлом.
— Жених дал кровь, — Белая ловко прильнула к руке Панкратова и слизнула алые капельки колючим, как репей, языком. Потом Белая глубоко выгнула свои запястья — кожа на них разошлась, точно чешуя, и в просвете выступили черно-густые отворенные жилы.
— Невеста дала кровь, — Белая стала мазать рот Панкратова, хриплый голос ее обрел зычное подвальное эхо: — Женился урод на одной жене, женился урод на двух женах, женился урод на трех женах, женился урод на четырех женах, женился урод на пяти женах, женился урод на шести женах, женился урод на семи женах, женился урод на восьми женах, женился урод на девяти женах, женился урод на десяти женах, женился урод на одиннадцати женах, женился урод на двенадцати женах: первая — наружу гнутый гвоздь Наталья, вторая — снесли гаражи Анна, третья — битое стекло Ольга, четвертая — кошачья моча Галина, пятая — гайморова пазуха Лариса, шестая — топленое масло Ирина, седьмая — тухлое мясо Людмила, восьмая — бинты по рубль тридцать Надежда, девятая — черви завелись в зубах Евгения, десятая — сухой рыбий корм Юлия, одиннадцатая — лужа ацетона Анжела, двенадцатая — костная мука Кристина...
— А вы знаете, — спросил уже полностью окропленный Панкратов, — чем измеряют пространство?
— Велосипедом, — Белая разразилась сухим, как просыпавшиеся ледяные кубики, смехом. — Дождь льет из ведра, снег пухом белым летит, осень одевает золотым узором...
Панкратов заскулил от страха. Он понял, что Белая выдержала экзамен по русскому языку, и пришел конец, что ему, возможно, позволят напоследок запустить в кишку Сильного и Злого, но потом мир на веки захлопнется. Празднуя свой брачный день, Панкратов прижал к себе Белую, рука скользнула по бедру Белой под одежду. Злой и Сильный сразу одеревенели и срослись от холода в крюк.
Белая расстегнула на Панкратове рубашку, ее кисть с морозными ногтями коснулась Панкратова. Миг спустя Панкратову показалось, что Белая с какой-то непостижимой хирургической сноровкой вытащила из его треснувшей груди перепачканную глиной мертвую муху. На краю гаснущего слуха Панкратов различил далекий плач тетки Агаты и надрывно-тонкий лай Сереженьки, а потом не стало слуха, и самого Панкратова не стало.