Я хочу идти к безумию и его солнцам
Его белым лунным солнцам,
что рождают иное море
Театр. Из вашего корсажа вылезает жаба
и разъедает угол декорации
Харибда. Сцилла. Далекий, близкий,
гулкий лай
Заполнен румяными от крови собаками.
Когда я захотела понять, почему я сошла с ума, выяснилось, что объяснений слишком много, но ни одно из них не важнее другого. Я относилась к распространенному типу, который употребляет эпитеты «дикий», «безумный» и «сумасшедший» имея в виду что-то действительно замечательное. Не все, однако, так последовательны, что попадают в сумасшедший дом.
Меня воспитывала авторитарная мать, которая, кажется, думала, что если постоянно не одобрять мои недостатки, и строго осуждать проступки, то в конце концов я должна понять, что поступаю плохо, и прекратить это всё. Она вынуждена была проявлять строгость для моего же блага, потому что я росла ленивым, нечестным, неаккуратным и бестолковым ребенком. Поэтому надо было как следует дать мне прочувствовать, какое презрение и омерзение вызывают у мамы мои пороки, чтобы у меня проснулась совесть. Со временем выяснилось, что у меня патология: нет совести. И стыда тоже, поэтому мы в дальнейшем сосредоточились на воспитании полноценного чувства вины.
Я сделала две вещи одновременно: интроецировала крайне недружественное супер-эго и разработала психотическую защиту, которая его гасила: если я чувствовала, что меня обвиняют, унижают или осуждают (не важно, мама или внутренний голос), я просто посылала их на фиг. В другой терминологии — я вытеснила защитника/контролера. Я отказывалась принимать его всерьез, и вообще замечать. Поэтому если меня критиковали, я или не соглашалась вообще ни с чем, или, если припрут к стенке, соглашалась со всем сразу. Вообще, мама всегда умела меня припереть к стенке, так что я в конце концов соглашалась со всем, с чем требовалось. Мама требовала от меня слияния — единства мыслей, чувств, мнений (её мнений, конечно), принципов, и так далее. В результате слиянческая модель у меня включается в отношениях по умолчанию. На автомате я скорее всего соглашусь с вами, что бы вы не говорили.
Немного освоившись в социуме, я научилась насильно добиваться от посторонних внимания и одобрения. Когда я начала ездить в школу, мне было 6 лет. В школе меня сразу безумно полюбили дразнить, наверно, потому что я так бурно реагировала и обижалась, это было действительно интересно. И вот я была побиваема в школе, но одновременно, каждое утро, в автобусе я рассказывала кондукторше анекдоты, которых знала очень много, пока она совершенно не ухохатывалась. Она думала, я особа веселая и боевая. Она говорила: «Девка — Москва! Далеко пойдет».
Я постепенно поняла, что так можно многого добиться: если получится обмануть других, что я крута, то я и правда буду крута.
В психозе у меня было убеждение, что я могу изменить положение вещей — любых вещей, если буду очень сильно этого хотеть. Ментальное жульничество, легкие манипуляции и подтасовки в обращении с фактами (разумеется, бессознательные) это отлично доказывали.
Благодаря развитию этой ипостаси, активной субличности в состоянии легкого маниакала, мои дела значительно поправились после школы. Я и в школе постепенно сделала карьеру от любимого козла отпущения до известной ботанички, которая сама по себе, и подруги у нее такие же, так что их никто не трогает. Потом я уехала от мамы, и в институте началась прекрасная новая жизнь. Статус мой стал вообще вполне приличный, я даже имела успех. И трудно было бы его не иметь в институте, где на курсе было шестеро девушек на сотню. Я усвоила более активную позицию в коммуникациях. Но комплекс власти у меня уже был в лучшем виде, так что ключевыми в любой ситуации для меня являются вопросы статуса — опасность унижения и возможность возвыситься.
Когда у меня появилась возможность радикально повысить свой статус, если я соглашусь поменять свою личность на другую, я особенно не раздумывала.
После института я вышла замуж, родила ребенка и сделала кое-какую карьеру в бизнесе. Мои «боевые» таланты ценили на работе, я получила признание, и чувство вины вместе с системой ценностей, по которой меня всегда судили, окончательно оттеснилось на фоновый уровень. Чересчур сурового критика держали в черном теле.
Этот метод обращения с контролером вполне типичный для психотиков, критика начинают игнорировать по мелочам, а в конце концов вообще перестают слушать.
Интересный вопрос — а если бы не случилось критической ситуации, сошла бы я с ума? Вероятнее всего — всё равно. Случилась бы другая критическая ситуация, и всё равно бы сошла, как ружье, которое должно выстрелить. Кажется, и в психиатрии считается, что если машина человека портится от недостатка или избытка некоторых веществ, то вообще не важно, какие происходят при этом события. А что человек будет при этом рассказывать, как всё произошло из-за рокового стечения обстоятельств, то это текст, который никто никогда не слушает, называется «объяснялка». Объяснялки, как я понимаю, это то, что люди рассказывают о форс-мажоре, в силу которого им пришлось сделать те ужасные вещи, которые ни в коем случае делать не разрешалось. Я, кстати, заметила, что у самых мелочных и мстительных выходок сумасшедших оказываются особенно глобальные и благородные причины.
Итак, я спокойно работала банковской крысой, менеджером, начальником отдела — и вполне с этим справлялась, хотя иногда было всё-таки противно. Зато я отрывалась в интернете. Там я была настоящей экстремисткой. Вместе с другими борцами против системы, мы издавали скромные, но совершенно радикальные передовые журналы. Я писала о кишках Мисимы, которым не было дела до мук своего хозяина, когда они, здоровые и блестящие, выскользнули на волю, о дхармамапале Унгерне, воплощении жестокого бога войны, о четвертой мировой войне и учении Муаммара Каддафи, и так далее. Нас объединяла, по-видимому, общая для всех проблематика детско-родительского бунта. Смерть, насилие, ненависть, отмена всех ограничений и консенсусных ценностей — всё это приводило меня в восторг. Мало того, что мой бунт был очень смелым и радикальным, он был ещё и совершенно безопасным. Отрывалась я только в специально отведенных для этого местах.
Ситуация могла бы стать стабильной, и я бы так до старости пописывала протесты и дослужилась бы ещё до хороших чинов, если бы только не проклятие идеального.
Опасности, которые грозят извне — ерунда по сравнению с теми, что подстерегают изнутри, предостерегают аналитики и служители культов. Грозные духи-обвинители могут задавить сильнее асфальтового катка. Их сила в том, что человек склонен принимать обвинения и уничтожающие директивы, исходящие от них, за данность, против которой и не приходит в голову спорить. Их приговор окончательный и обжалованию не подлежит. Такая фигура гипнотизирует, как удав, и выбивает из колеи. Что-то похожее называлось раньше духами предков — было известно, какой ущерб они могут причинить, и насколько сильны. Поэтому к ним и относились с пиететом, кормили, и старались держаться на почтительном расстоянии, была какая-то культура общения, словом. Теперь каждый договаривается с ними как может.
Я всегда очень радовалась, что совсем не похожа на мать — но я рано радовалась.
И хотя я не хотела никаких ее идеалов — я их всё равно получила. В этом я ее повторяю. Ей всегда были необходимы высшие причины, чтобы делать обычные вещи. Например, родительский долг. Если бы не родительский долг, многих вещей можно было бы не делать. Или чувствовать неприязнь к кому-нибудь — она тоже не могла из-за каких-нибудь мелочей, тут необходимо было идеальное основание. Я не люблю этого человека, потому что он низкий, непорядочный, лживый и к тому же подлец. В такой ситуации ненавидеть его скорее хорошо. Сила её абсолютно праведной ненависти к «плохим» людям меня пугала, особенно потому, что эта ненависть всегда могла обратиться и на меня тоже — если я опять оказывалась лживой или непорядочной или предавалась пороку, или ещё что-нибудь. Она всегда говорила: я презираю не тебя, а твои недостатки.
Я этого так и не поняла.
Ясно только, что строгости в этом вопросе требовал родительский долг, чтобы дочь не выросла непорядочным, порочным человеком. К сожалению, этого не удалось. Когда я училась в институте, то предала ее навсегда — так что простить это, как она сказала, она никогда мне не сможет, и между нами больше нет ничего общего. Мы — чужие люди. С этой минуты. В общем, я предала родную мать, и обрекла ее на вечные страдания. Я завела бойфренда. А свадьбы-то не было!!!
Бедная мама! Хорошо, что уже через пару лет она перестала об этом вспоминать. А ведь без чувства долга она была беззащитная и слабая, и жалела меня, а не только осуждала. Она очень любила меня. Никто никогда не называл меня такими ласковыми словами. Иногда, когда я хмурилась, она спрашивала так нежно, как только она могла спросить: «Что затуманилась, зоренька ясная?» И я тоже конечно её любила, у меня никого кроме нее не было, и мне всегда было ее мучительно жалко, когда она добиваясь моего (только искреннего, «не лги мне») раскаяния, в конце концов горько плакала. Тогда мне хотелось обнять её, но она кричала «не трожь меня!», потому что я была виновата.
Перед её внутренним взором, кажется, всегда был образ её матери, которую она почитала почти как святую. Она говорила, что мысли о матери дают ей силы. Она разговаривала с ней, жаловалась ей, просила совета, и ей становилось легче. И, наверно, то удивительное мужество, с которым она встретила мучительную смерть, тоже было от мамы.
Она высохла почти до скелета, но запах — всё равно плоти, разлагающейся плоти. Остов рёбер, который поддерживает кое-как бьющуюся в глубине ещё жизнь. Скрюченные пальцы сдирают с желтого крестца, снова и снова, белый памперс — «сколько раз я тебе… пожалуйста, пожалуйста, не делай так, смотри как удобно, ну что ты его сдираешь всё время, ты сдираешь, и что получается? Мне надо перестилать постель, а тебе больно, я не могу уже в третий раз переворачивать тебя, все простыни мокрые, мне нечего стелить, пожалуйста». Некоторое время идёт упорная борьба — костлявая тянет вниз, живая вверх. Бессмысленный взгляд смотрит внутрь, рот скорбно выгнут вниз, вернее то, что от него осталось. «Больно, больно, мама, больно» — никто уже не слушает, мы делаем вид, что ничего не слышим. Она умерла, уткнувшись лбом в точку где-то между Инсбруком и Мюнхеном на карте Германии.
Последнее, что она мне сказала еще в сознании, но уже под морфием, было: «Иди к своим сияющим вершинам!»
Она нуждалась в идеальном.
Как выяснилось, я тоже.
Раньше или позже мне грозила какая-нибудь из профессиональных организаций, которые торгуют идеальным. Это могло оказаться что угодно: какие-нибудь, не дай бог, кришнаиты, или вообще церковь сайентологии. В традиционные институты этого профиля я бы точно не пошла, как борец со всем законным. Вместо всех этих ужасов я влюбилась.
Это меня несколько отвлекло. Мой новый друг был неприлично молод, бредил электронной музыкой, МВА, трудной дорогой на самый верх и школой бизнеса, в которой учился. Эти ориентиры, как выяснилось, тоже не тянули, хотя я и пыталась ими проникнуться: помню, я как-то написала статью, что гений Сорос — это мутант и сверхчеловек. Фонд Сороса выразил решительный протест.
В это время всё мне удавалось, и я была хороша. Я научилась танцевать в техно-клубах, в которые раньше не смела мечтать показаться, мой друг очень стеснялся, но упорно стремился войти в «высшее общество», познакомиться со всякими ключевыми людьми — и через некоторое время мы со всеми в этой тусовке перезнакомились, а потом уже сами устраивали вечеринки. Я начала писать музыку. Мы были модные и трендовые. Наверно, это было очень круто. Но тоже всё-таки не тянуло на идеальное.
Я писала в журнальчиках уже полную чушь, но всем нравилось, потому что тексты были бешеные, и в них, как говорили, «было электричество», так что уже наплевать на смысл. В результате своих бешеных успехов, я совсем обнаглела — вообще перестала бояться, что скажу какую-нибудь глупость. А это было напрасно — раньше я всё-таки думала немного сначала, а теперь вообще не думала — ни сначала, ни потом. Я привыкла, что меня за всё хвалят, что я ни ляпну, и всё у меня гениально.
МВ, известный за границей математик, с которым мы издавали журнал, и его жена красавица ЮФ кроме экстремизма ещё отличались таким свойством — поймать какого-нибудь урода и восхищаться им, пока не треснет. Да и не жалко! Это ведь была замечательная семья, в которой все спали, когда хотели, а не ночью. Кроме детей, которых всё-таки заставляли спать ночью, но только маленьких, а когда они выросли и сильно размножились, думаю, уже никто особенно не заставлял. И ещё очень приятен в этой семье был полный бардак. Казалось бы, ничего особенного — но они относились к нему гораздо лучше многих, просто очень хорошо: они вообще его не замечали. Они следили за детскими успехами — и своими, и посторонними, моими тоже, например. Они охотились за электрическими гейзерами. Но я тогда этого не знала. МВ каждый раз в ответ на мои письма писал: это гениально!
Я даже привыкла.
А ЮФ говорила: «Это восхитительно!», но я тогда ЮФ не очень интересовалась, так что не задумывалась, что она этим хотела сказать.
И вот в этом затянувшемся запое восхищения, я со всей дури вмазалась в неподвижную преграду, к своему полнейшему изумлению. Я всегда яростно мечтала о радикальных переменах, которые не оставят от ветхого камня на камне — и конечно же получила, что хотела.