День торжества фон-Хадена был днем тяжких тревог и забот для его детей… Эти тревоги и заботы начались с утра, вскоре после отъезда доктора в Преображенское. В то время, когда Лизхен, прикрыв свое простенькое домашнее платье опрятным передничком, хлопотала по хозяйству на кухне, внимательно следя за каждым шагом двух прислужниц, ей пришли сказать, что из дворца приехал пристав и требует доктора Данилу к царю. И дочь, и сын фон-Хадена, почти выросшие в Москве, отлично говорили по-русски; но так как сын Михаэль (русские звали его просто Михайлом Даниловичем) был уже на службе в царской аптеке, то с приставом вышла объясняться Лизхен.
— Благоверный государь, царь Феодор Алексеевич немедля требует к себе доктора Данилу, — пробасил важный пристав.
— Батюшки дома нет; уехал к больному царевичу в Преображенское.
— А нам какое дело? Царь требует — надо, чтобы тут был.
— Так пошлите в Преображенское.
— И без твоего совета обойдемся; знаем, что нам делать, — многозначительно сказал пристав, — и ушел.
Не прошло и часу — приехал стольник из дворца, человек нахальный и грубый.
— Доктор Данила дома?
— Нет. Он в Преображенском, — отвечала уже сильно встревоженная Лизхен.
— Как он смел туда поехать, не спросясь у боярина Куракина?
— Да за ним оттуда прислали нарочного; царевич Петр там очень заболел…
— А ему какое дело? Он царский доктор — до царя ему и дело! А царевича лечить без царского дозволения не должно…
— Я уж, право, этого не знаю, — сказала растерявшаяся Лизхен, — знаю, что просили сейчас приехать…
— Ну, мы так и боярам и царю доложим, что доктора Данилы с собаками не сыскать!
Повернулся спиною да и был таков. Лизхен, конечно, в слезы. Ей представились всякие страхи: и выговоры, и неприятности отцу по службе, и Бог весть какие грозы.
Однако же хлопоты по хозяйству отвлекли молодую девушку от ее тревог; пришлось и в сад, и в огород заглянуть, где работали бабы, и в кладовой побывать; а затем и в погреб пойти, посмотреть на запасы. И только она переступила порог погреба, как услышала за стеною его, в закоулке между погребом и амбаром, как кто-то разговаривал с Прошкой, видимо стараясь понизить голос:
— Ты только нам этих самых гадов-то добудь — уж мы тебе заплатим, и угощенье наше будет.
— И давно бы добыл, да мне никак не улучить времени… Все кто-нибудь торчит там, около его покоя… Не то давно стянул бы!..
— А вот сегодня? Попытайся, пока его нет дома.
— Разве что сегодня?..
— А главное, как мы его к розыску да к спросу притянем, так ты все покажи, как есть… Как мне ты сказывал…
— Вестимо, все покажу! Чего мне немца-то жалеть… Пусть пропадает…
На Лизхен вдруг такой страх напал, что она чуть в обморок не упала; руки, ноги затряслись, как в сильной лихорадке, — блюдо с мясом, которое она держала в руках, выпало и разбилось вдребезги.
Голоса за стеною тотчас смолкли.
Лизхен без оглядки бросилась из погреба в дом. Она поняла из этой тайной беседы за стеною, что против отца ее затевается какой-то заговор, что Прошка в этом заговоре является предателем, что он хочет что-то взять, унести из его комнаты в качестве вещественного доказательства, которое кому-то нужно, чтобы затеять дело против ее отца — «розыск».
— «Розыск»!.. Господи! Какое страшное слово! Ведь при «розыске» мучат людей!..
И Лизхен бежала опрометью к дому через двор, как бы боясь опоздать, опасаясь того, что Прошка ранее ее попадет в хоромы. Прибежала, бросилась к дверям отцовской комнаты и прежде всего замкнула их на ключ, а ключ спрятала в своей опочивальне под подушку. При этом она дала себе слово ни шагу не ступить из дома до прихода брата или возвращения отца из Преображенского.
Ее опасения оказались основательными и предосторожность далеко не излишнею.
Не прошло и получаса с тех пор, как она вернулась из погреба и села у окошечка угловой, вдруг послышались в сенях осторожные шаги чьих-то босых ног. Потом легонько скрипнула дверь в среднюю, чистую комнату, и шаги направились к дверям рабочей комнаты отца. Тут Лизхен собралась с силами, отворила дверь угловой и очень громко, хоть и не совсем твердо, спросила у Прошки, который уже брался за замок отцовской двери:
— Что тебе здесь нужно? Зачем тебе туда идти?
Прошка дрогнул от неожиданного оклика, однако же оправился и огрызнулся:
— Знаю я, что мне нужно… Тебе какое дело?
И стоит около двери и не отходит.
Тут Лизхен вдруг вскипела гневом и выказала неожиданное мужество дочери, защищающей отца.
— Вон отсюда, негодяй! — закричала она во весь голос, смело наступая на Прошку. — Я знаю, ты воровать туда идешь! Вон — или я кликну сюда всех людей и велю тебя сейчас связать!
Прошка струсил и съежился.
— Что ты? Что ты, боярышня, — пробормотал он, отступая. — Там у господина плотничий инструмент, а я телегу лажу, так вот хотел…
— Сейчас убирайся вон! И чтобы духу твоего здесь не было! — еще громче прежнего крикнула Лизхен, становясь у двери отцовской комнаты. — Дверь заперта, а ключ у батюшки взят с собою!
— Ну, коли гонишь меня, я и уйду, пожалуй! — сказал Прошка, пятясь к дверям сеней. — А уж телега пусть так…
И вышел не солоно хлебавши. А Лизхен после такого усилия воли, к которому она была вынуждена, опять так ослабела, что залилась слезами и долго плакала, хоть и была внутренне довольна собою и сознанием того, что она защитила своего отца от темных козней.
Когда к обеду вернулся ее брат из царской аптеки, она все поспешила рассказать ему, и они долго обсуждали вместе то положение, которое отец их занимал при дворе, между двух партий — между двух огней. Оставшись в раннем детстве сиротами после смерти матери, они выросли на руках отца, которого просто боготворили, о котором постоянно заботились и думали, как о самом дорогом, как о единственно милом существе, какое у них было на свете. Потому и неудивительно, что этот эпизод с Прошкой они тотчас же приняли в рассчет и стали соображать, чего они могут опасаться за своего отца.
— Это ясно, милый Михаэль, что кто-то хочет повредить отцу перед царем; кто-то хочет обнести его — оклеветать, и для этой цели подкупает его слугу.
— Но кто? Вот вопрос! Царь постоянно так благоволил к нему, так к нему был ласков, милостив…
— Даже дружен! Даже часто засылал к нему, чтобы и запросто с ним побеседовать… И так любил послушать рассказы отца о чудесах природы…
— Милость царя еще менее надежна, чем всякое иное счастье… И сам отец мне проговорился при последнем разговоре, что есть вопросы, в которых он не смеет покривить совестью… Вот это и возбуждает многих против него. Кстати, сестрица, где же этот негодяй? Я должен видеть его и расспросить подробно…
— С той минуты, как я его отсюда выгнала, он сюда не появлялся более, а на дворе я его не видала.
Но Прошка оказался легок на помине; как раз в то время, когда о нем шел разговор, калитка хлопнула, и Прошка ввалился во двор пьянешенек.
Шатаясь на ходу и выписывая самые курьезные «мыслете» ногами, он направился прямо к дому и, придерживаясь за перила, стал карабкаться на крылечко.
— Ах, Боже мой! Да он сюда идет! Милый Михаэль, посмотри-ка. Я так боюсь пьяных!
— Не бойся, сестрица! Он не войдет сюда, — я тебе за это ручаюсь… Если я здесь, то тебе нечего бояться.
И крепкий, высокий юноша, поднявшись с места, направился в сени, к входным дверям. С Прошкой он повстречался на пороге и загородил ему путь в дом.
— Куда лезешь? Зачем? — спросил он хладнокровно.
— Затем, чтобы взять отца твово за приставы!.. В железо заковать его!.. Он!.. он отравитель!.. Я сам видел — как яд готовил!.. Змей кипятил… Я докажу… я все докажу… Да ты пусти меня… я на тебя не посмотрю! — и он рванулся было вперед, но в то же мгновение полетел кубарем с крылечка от ловкого удара юноши.
— Эй, люди! — громко крикнул Михаэль. — Свяжите пьяницу, да бросьте в клеть — пускай проспится.