Часть II. ОСТРОВА

Петропавловская крепость

Петербург начинался с островов. Надо было приплыть, высадиться, сразиться, победить и лишь потом строиться. И начинать строительство с крепости, чтобы землю эту не отобрали шведы.

В 1703 году русские войска под командой генерал-фельдмаршала Шереметева осадили крепость Ниеншанц при впадении в Неву речки Охта. В осаде принимал участие и Петр I. Крепость была взята и переименована в Шлотбург.

Ответного нападения шведов следовало ждать с залива, с устья Невы. Поэтому Петр с приближенными стал выбирать остров в Невской дельте, где можно было поставить крепость, что закрыла бы вход в Неву. По преданию, Петр высадился на заросший лесом остров Люистранд (Веселый). «Когда сшел на средину того острова, почувствовал шум в воздухе, усмотрел орла парящего, и шум от парения крыл его был слышен; взяв у солдата багинет и вырезав два дерна, положил дерн на дерн крестообразно и, сделав крест из дерева и водружая в дерны, изволил говорить: «Во имя Иисуса Христово на сем месте будет церковь во имя Верховных апостолов Петра и Павла».

16 мая 1703 года здесь была заложена земляная Петропавловская крепость. И храм, и крепость были построены необычайно быстро, в несколько месяцев. Для ускорения работ царь и его приближенные сами руководили работами. Крепостные бастионы с той поры так и называются: Государев, Головкин, Зотов, Трубецкой, Нарышкин, Меншиков.

В 1712 году первый архитектурный гений Петербурга Доменико Трезини начал строить каменный Петропавловский собор, увенчанный наверху, на высоте ста одного метра, летящим золотым ангелом. Храм этот — самое старинное и самое знаменитое здание Петербурга. Шпиль его с золотым ангелом виден отовсюду. Можно сказать, из любой точки мира. Все его знают и, увидев на картине или по телевизору, сразу узнают Петербург.

Поняв, что враги на Петропавловку не нападут — побоятся, энергичный Петр стал привлекать сюда друзей — купцов всего мира, устроив на острове пристань и первый городской порт. Согласно легенде, Петр I в качестве кормчего сам привел к этой пристани первый голландский корабль и потом очень смеялся над испугом голландского капитана, понявшего с большим опозданием, что перед ним царь! Такие шутки Петр очень любил.

Но на маленьком острове порт было не разместить, и он был переведен сперва на стрелку Васильевского острова, а потом на Гутуевский остров, открытый заливу.

Кроме того, в крепости был построен Комендантский дом, гауптвахта, домик «дедушки русского флота», как называли ботик Петра I, Монетный двор. Внутреннее пространство Петропавловки лучше всего сохранило колорит Петровского времени: входишь в ее замкнутое пространство — и оказываешься в тех временах.


Петропавловка с золотым ангелом на высоком шпиле — одно из главных украшений города. Но нельзя забывать и о другом предназначении крепости — ее называли самой красивой в мире тюрьмой. Защищать город крепости не довелось — узнав о ней, шведы и прочие супостаты сразу поняли, что здесь не пройдешь. За отсутствием военной надобности правители России нашли крепости другое применение. То, что тюрьма эта была на самом виду, на самом широком разливе Невы, может быть, даже особо устраивало правителей: чтоб видели и не забывали. Трагедия любой истории состоит в том, что она всегда встречает сопротивление и шагает по телам жертв. И невозможно сказать, кто тут прав: кто жаждет перемен любой ценой или тот, кто считает эту цену чрезмерной. В казематах крепости побывали и противники перемен, и их сторонники. Одним из первых узников крепости был сын Петра Алексей — вокруг которого, как мы знаем, сплотились противники Петра, «переламывающего Русь через колено». Получается, крепость Петр для сына построил — но совсем не в том значении, как хотелось бы ему. Царевич Алексей скончался тут, в Трубецком бастионе, после тяжелых пыток. По версии фильма «Петр I», снятом в сталинские времена, царевича Алексея приговорил к смерти Верховный совет под руководством Петра — такая поучительная версия устраивала Сталина больше всего. Он и сам сурово обошелся с сыновьями! Согласно народной легенде, записанной Пушкиным, «царевича Алексея положено было отравить ядом. Денщик Петра Первого Ведель заказал оный аптекарю Беру. В назначенный день он прибежал за ним, но аптекарь, узнав, для чего требуется яд, разбил склянку об пол. Денщик взял на себя убиение царевича и вонзил ему тесак в сердце».

Народная молва связывает с этими событиями название Алексеевского равелина — хотя он построен через пятнадцать лет после смерти царевича и назван вовсе не в честь сына Петра I, а в честь его отца.

Другая история, тоже весьма популярная у романистов и кинематографистов, связана с именем еще одной жертвы Петропавловской крепости — княжной Таракановой. Эта красивая авантюристка объявила себя в Италии дочерью Елизаветы Петровны и ее фаворита Разумовского и, значит, законной наследницей престола. Екатерина II послала за ней в Европу Алексея Орлова, который нашел ее, соблазнил, заманил в Россию и заточил в крепость. Вот такими способами цари удерживают власть!

Согласно романтической версии, Тараканова погибла в камере во время наводнения. Этому событию, которое вряд ли было в действительности, посвящена знаменитая картина Флавицкого — изможденная женщина стоит на тюремной койке, с ужасом наблюдая, как через окошко хлещет поток. В ногах ее ползают крысы, выбравшиеся из поднимающейся невской воды.

Но самая печальная картина, особо грустная потому, что она реальна, — утро казни декабристов. Когда их вывели на казнь ранним утром в июле 1826 года, эшафот (как и любой другой объект в нашем государстве) к сроку оказался не готов. Четверо декабристов сидели на траве, тихо беседуя. Каховский стоял в стороне. Мрачный мизантроп, неудачник, весь погрязший в долгах, которые даже не пытался возвращать, потешивший свое уязвленное честолюбие тем, что убил Милорадовича, любимца всего Петербурга, он был презираем даже соучастниками, и даже перед смертью, когда другие декабристы прощались и целовались, никто не подал ему руки.

Много «борцов за свободу» побывали здесь. Правы ли были они или только умножали людские страдания? Здесь сидели и Достоевский, и Чернышевский. Ореол мученичества всегда почитаем у нас, это касается и многих современников, среди которых есть и писатели, считающие своим долгом пострадать.

В шестидесятые годы прошлого века, когда революционные настроения захлестнули столицу, в крепости оказались многие, особенно из числа студентов. На гранитных стенах крепости появилась размашистая надпись — «Петербургский университет». Мол, вот где находятся лучшие из студентов!

На моей памяти, в восьмидесятые годы на гранитных стенах крепости появилась другая надпись, взбудоражившая город, — «СССР — тюрьма народов».

Нельзя не восхищаться мужеством молодых людей, сделавших это. Бдительные органы разыскали их. Теперь «тюрьмы народов» не существует. Выиграли мы или проиграли? Стоило ли рисковать? Разговор бесполезный. Бунтари, как и жандармы, будут всегда.

Похоже, что лучше жить от истории отдельно. Когда могилы всех царей собрали под сводами Петропавловского собора, кто-то проницательно заметил, что такого собрания сыноубийц, отцеубийц, мужеубийц вряд ли где можно найти во всем мире. Петр I убил сына, с согласия Екатерины II убили ее мужа Петра III, Александр I знал о покушении на своего отца, императора Павла, и не помешал этому. Да, тяжела история — хотя золотой ангел парит на шпиле собора на стометровой высоте, благословляя город и прощая грешников... На него вся надежда.

Петропавловка по-прежнему притягивает к себе взгляды, остается главным сооружением Петербурга. Когда здесь похоронили прах Николая II и его семьи, город вернул себе старое название — Петербург. К 300-летию здесь заложен каменный памятный знак в честь основания города.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: ПЕТР ТЕЛУШКИН

С ангелом на шпиле (сделанным, как говорят шутники, «в натуральную величину»), тоже связано немало легенд. Одна из них — Петр Телушкин, взявшийся запросто поправить накренившийся после сильной бури шпиль. При том скоплении царей, великих и невеликих, знаменитых революционеров и заговорщиков, чья жизнь и смерть связаны с Петропавловкой, назвать культовой личностью простого плотника — поступок кощунственный, но, как мне кажется, давно уже назревший. Ведь это такие люди, в сущности, а не цари и даже не архитекторы построили великий наш город.

Итак, когда после очередного урагана главное украшение парадного Петербурга — шпиль Петропавловки вместе с ангелом вдруг резко покривился, испуганное правительство собрало несколько самых высоких научных комиссий. Никто не смог предложить ничего толкового. И тут появился Петр Телушкин, в лаптях и с веревкой через плечо, и сказал, что берется дело поправить, если в награду ему будет дозволена бесплатная выпивка во всех кабаках Питера и России. Пришлось обещать — тем более что никто не верил в его удачу. Не возводя дорогостоящих лесов, лишь с помощью веревки, Петр Телушкин — вот глазомер! — сумел зацепить петлей ангела, забраться наверх и спустить веревку. После этого надо было лишь как следует дернуть!.. Главное украшение парадного Петербурга встало на место. Кроме того, вскоре ангела сделали вращающимся, флюгером в сущности, и ветер нагнуть его уже не мог.

По легенде, изобретательному Петру Телушкину поставили на шею специальное клеймо с гербом, щелкнув по которому он мог требовать любую выпивку в любом кабаке — якобы отсюда и появился знаменитый жест. Это было второе, после выпрямления ангела, и, может быть, даже более гениальное изобретение нашего самородка.

Петроградская сторона

Петроградская сторона — тоже остров, но очень большой, называемый в старину Березовым. От Петропавловки он отделяется речкой Кронверкой, именуемой так потому, что уже на Петроградском берегу ее выстроен Кронверк, арсенал. Это могучее сооружение из красного кирпича красуется и сейчас. Петроградская соединена с Петропавловкой не очень длинным Иоанновским мостом. Это первый мост в нашем городе. Некоторое время он был единственным: Петр I не поощрял строительство мостов, заставляя жителей плавать на кораблях.

Потом в Кронверке был Артиллерийский музей, собравший орудия всех времен. Я с отцом пришел туда еще шестилетним и с упоением ползал по могучим пушечным стволам.

Помню, что мое внимание привлек обелиск на небольшом возвышении, но отец, не желая портить настроение яркого солнечного дня, не сказал мне тогда, что тут были повешены пятеро декабристов.

Приятна жизнь свободная, независимая, индивидуальная, но говорят, что не история для нас, а мы для истории. Без общей, государственной истории нам и тут не обойтись. Тем более тут она и началась. Расположенная на Березовом острове (Петроградской стороне), напротив ворот Петропавловки, Троицкая площадь и была поначалу главной площадью города. Неподалеку от нее на берегу Невы стоял самый первый маленький домик Петра, построенный на голландский манер. Стоит он и сейчас, правда внутри каменного чехла. Троицкая площадь стала так называться, когда в 1710 году здесь выстроили деревянную Троицкую церковь — самую первую в городе. Отсюда все и началось. Понимая, что жизнь не однозначна, Петр сразу же распорядился поставить напротив церкви питейный дом и Гостиный двор для торговли товарами с прибывающих кораблей. Злоумышленники Гостиный двор подожгли. Вскоре поджигатели были изловлены и повешены по углам пепелища.

Остров некоторое время служил строгим государственным интересам, — в частности, был местом казни. В 1826 году тут, на Кронверке, повесили декабристов. Гораздо раньше, 27 июня 1749 года, по требованию фаворита Анны Иоанновны Бирона на эшафоте Сытного рынка были казнены «заговорщики», не захотевшие жить под пятой иноземца: кабинет-министр Волынский, советник Хрущов и гениальный архитектор Еропкин, автор трех лучей — улиц, отходящих от Адмиралтейства, благодаря чему наш город так прекрасен.

Четверть века спустя, 15 сентября 1764 года, на том же рынке был казнен подпоручик Смоленского пехотного полка Василий Мирович, предпринявший попытку освободить из Шлиссельбургской крепости и посадить на престол несчастного сына Анны Леопольдовны, Иоанна Антоновича.

Город разрастался вокруг Троицкой площади. О том, кто селился тут, говорят названия улиц, до сих пор сохранившиеся или заново восстановленные: Большая и Малая Дворянская, Пушкарская, Зелейная (слово «зелье» означало порох), Монетная, Ружейная.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: «ДВОРЯНСКОЕ ГНЕЗДО»

На Дворянских, Большой и Малой, селились вельможи. Традиция эта сохранилась и до последних времен. В тридцатые годы над площадью поднялся огромный конструктивистский «Дом политкаторжан». Ясно, что те, кто при царе были политкаторжанами, стали в советское время большими начальниками, хотя жизнь в том доме была неспокойная. Из 144 семей 132 были выселены. И многие из жильцов снова вернулись на каторгу, гораздо более суровую, нежели царская. Однако статус «дома для начальства» сохранился. Один мой знакомый врач, родом из старой революционной семьи, жил в этом доме этажом выше знаменитого секретаря обкома Григория Романова Даже фамилия царская! Жизнь у моего друга была напряженная — то его не впускали в подъезд, то не выпускали: «Подождите минуточку, Григорий Васильевич выйдет». Он даже хотел поменять квартиру, но его вызвали в ЖЭК, где какие-то строгие люди объяснили ему, что квартиры в таких домах не меняют.

К этому дома пристроили в 1964 году еще один — для высшей партийной номенклатуры. По близости к бывшей Большой Дворянской улице и по составу жильцов дом этот прозвали в народе «Дворянским гнездом». Он и сейчас гордо возвышается над первым домиком Петра, который даже вместе с каменным флигелем, внутрь которого он помещен, кажется крохотным Кроме вельмож в новый дом также селили и «отборную» интеллигенцию.

Я там бывал с моим приятелем Лешей Лебедевым в квартире, подаренной властью его отцу, замечательному актеру Евгению Лебедеву. В те далекие шестидесятые квартира та казалась непривычно огромной, барской. Тем более что она была соединена пробитой в капитальной стене дверью, соединяющей квартиру Лебедева с квартирой еще более знаменитого Георгия Товстоногова, с которым они были родственниками, поскольку Евгений Лебедев был женат на сестре Товстоногова Натэлле Александровне, женщине тоже весьма известной в городе, властностью не уступающей своему великому брату. Все-таки сильные люди неплохо могли поставить себя и в советское время и даже могли уверенно пробивать по своей прихоти капитальные стены в вельможных домах. Обе квартиры демонстрировали, чего может добиться талант, помноженный на энергию, заслуженный апломб и деловую хватку. По стенам висели многочисленные портреты двух гениев, исполненные такими же знаменитыми художниками, как и сами портретируемые. Художники были как наши, так и самые известные в нашей стране зарубежные — помнится, я там видел работу Ренато Гуттузо, гремевшего тогда у нас. Кроме того, стены пестрели афишами премьер и гастролей на всех языках, акварелями, экзотическими сувенирами, театральными и ритуальными масками. То был музей таланта, успеха, международной известности, произведший, помнится, на меня неизгладимое впечатление. То было время, когда еще зарубежная роскошь к нам не проникла. Но в эти две квартиры она уже проникла! Помню комфортное, коричневой кожи, кресло Товстоногова. Великие люди у нас были всегда.

Под окнами сверкала широкая Нева, за ней вдали можно было разглядеть великолепную решетку Летнего сада. Прекрасна жизнь в нашем городе, особенно если она удалась.

Особая прелесть Петроградского острова в том, что он сохранил статус острова, не стал центром города, не потерял вольный дух, сельский колорит. Все-таки хорошо, что не все замыслы Петра сбылись, в ухабах и рытвинах истории иногда оказывается очень уютно. Все-таки не захотели вельможи при Петре жить на отдельном острове, переехали на материк, да и сам Петр построил себе сравнительно благоустроенный дом на той стороне, в Летнем саду.

Благодаря этому пару столетий Петроградская сторона сохраняла прелесть захолустья, и мы это отчасти еще застали — Петроградская абсолютно непохожа на центр. Бурная застройка ее началась только после возведения Троицкого моста, представляющего собой технический и художественный шедевр. Произошло его открытие в 1906 году, в годы расцвета архитектуры стиля модерн, благодаря чему Петроградская представляет собой волшебное царство великолепного, затейливого, уютного модерна — стиля гораздо более человечного, индивидуального, прихотливого, гораздо более приспособленного к наслаждениям, нежели государственный и вельможный стиль центра. Жизнь вела меня в глубь этого острова и даже манила. Остров этот непохож на остальной четкий, правильно расчерченный, регулярный Петербург. Петроградская дышит простором, вольностью, манит непредсказуемостью, неправильностью, асимметрией. Сразу за Кронверком начинается привольный парк с романтическими мостиками, каменным таинственным гротом. Какой-то красивый, загадочный дом виден за зеленью. Это Институт ортопедии — одно из самых красивых творений Мельцера, мастера модерна. Фасад облицован цветной плиткой и керамикой. Главное его украшение — майоликовое панно по эскизу Петрова-Водкина «Мадонна с младенцем», которую также неофициально называют «Мадонна с фиалковыми глазами». Когда идешь через этот парк, можно услышать трубный рев слона и рычание тигра — на берегу Кронверка поселился зоопарк, но иногда забываешь об этом и вздрагиваешь: «Где это я?» Часть Кронверка отгорожена решеткой, и там кишит утиная, гусиная и прочая пестрая плавучая птичья жизнь. Кроме законных обитателей зоопарка там наверняка кормится масса дармоедов. Приятно после каменного Петербурга расположиться на травяном скосе кронверкского берега, одного из немногих не одетых камнем, разуться, откинуться, греться, любуясь движением жизни в просвеченной солнцем воде.

Однажды мы с двоими друзьями, разложив богатую закуску на траве, выпили тут и сладко задремали. Когда же мы вышли из забытья, увидели, что от нашей закуски не осталось ни крошки, лишь мокрые, растерзанные газеты. А эта, по слову Ильфа, «мелкая птичья сволочь» как ни в чем не бывало пищала и крякала за металлической сеткой, словно она и не касалась нашей закуски и погибает от голода! Петроградская сторона — это почти что джунгли. Впрочем, ради развития цивилизации приходится эти джунгли покидать. Пройдя мимо могучего памятника «Стерегущему», на котором два бронзовых матроса открывают кингстоны, чтобы затопить свой корабль и не отдать его японцам, выходишь на широкий и длинный Кронверкский проспект.

Тут тебя снова встречают роскошные, уютные, созданные не для службы, а для уюта «дети модерна» — особняк премьер-министра Витте, а также его доходный дом.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: ОСОБНЯК КШЕСИНСКОЙ

Но самый лучший образчик модерна, стиля сугубо индивидуалистического, приспособленного к мечтам и капризам заказчика, — особняк знаменитой балерины Кшесинской, встречающий нас прямо при въезде на Петроградскую сразу за Троицким мостом. Возлюбленная Николая II, а после его женитьбы — одного из великих князей, балерина Мариинского театра Матильда Кшесинская и сама была личностью значительной, умела поставить себя в жизни и в балете и, согласно документам, внесла на строительство особняка 88 тысяч собственных трудовых рублей. Дом выстроил один из гениев петербургского модерна с неслабой фамилией — Гоген. Внутри особняка весьма уютно, чувствуется, что все сделано для удобства и наслаждения — зимний сад, уютные гостиные с огромными фигурными окнами (одна из прелестей модерна).

В революцию особняк облюбовал ЦК партии большевиков и лично Ленин, видимо сохранивший в глубине души склонность к буржуазной роскоши. Имеется несколько картин советских художников с одним сюжетом: Ленин обращается с зажигательной речью к столпившимся под балконом революционным матросам и рабочим. Приглашал ли он их внутрь дворца? Навряд ли.

Меня в этом доме, который стал музеем революции, принимали в пионеры. Помню нервный холодок ужаса и восторга — белая рубашка под галстук была почему-то с коротким рукавом, другой подходящей не нашлось. Помню шорох затягиваемого на шее галстука (кем-то из молодых вождей), легкое удушье. Теперь здесь музей политической истории, где можно наконец-то узнать о политике и истории всю правду.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: «ЛЕНФИЛЬМ»

Пройди по проспекту чуть вперед, увидишь в некотором углублении, за сквером, здание с колоннами. Это раньше называлось ресторан-сад «Аквариум», здесь в прежние времена вовсю веселилась петербургская публика. Открывшийся там в тридцатые годы «Ленфильм» умело сохранил традиции «Аквариума». Говорю это с полной ответственностью, поскольку провел там лучшие свои дни. Это было, может быть, единственное государственное учреждение в городе, где можно было, ссылаясь на трудности творческого процесса, выпивать официально, причем с утра, и не в каком-нибудь закутке, а в официальном буфете. Кого я только не повидал там! Великих актеров Симонова, Черкасова, Алейникова, режиссеров Козинцева, Хейфица, Авербаха — все они были еще живы тогда, полны творческих планов и, хохоча, пили вино.

Сколько суровых зим я просидел там, окруженный веселыми друзьями, и сколько неласковых весен, а также лет. И хотя я не сотворил здесь шедевров, «Ленфильм», да и вся Петроградская сторона, спасли меня.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: ЛЭТИ

Когда я закончил школу и надо было выбирать институт — я искал больше не разумом, а чувством. В то время, в конце пятидесятых, было лишь два достойных направления для лучших умов: политехнический и Ленинградский электротехнический институт (ЛЭТИ). «Что-то физики в почете, что-то лирики в загоне!» — написал тогда Слуцкий. И ради «почета» многие лирики пошли в физики, включая меня. Каюсь, отнюдь не взвешивание научных потенциалов двух вузов определило выбор. Скорее — звук! В буквах ЛЭТИ было что-то ласковое и одновременно стремительное. «Учусь в ЛЭТИ!» Кроме того, меня сразу очаровала вольная, размашистая, вся какая-то асимметричная Петроградская сторона, так не похожая на четкий и регулярный центр.

Из района Преображенского полка, где жил, я переезжал Неву по Литейному мосту, трамвай громыхал по невзрачной Выборгской стороне и выезжал на простор уже другой реки — Большой Невки.

По Гренадерскому мосту я переезжал раздольную Большую Невку, огибающую Петроградский остров с севера, потом покидал трамвай и шел по узкой тропинке. Справа был Ботанический сад, огромные пальмы в стеклянных колпаках. Сколько раз я гулял там, сколько уютных, экзотических уголков отыскал в зарослях и оранжереях Ботанического! Слева текла узкая Карповка, первая на моей памяти речка в городе, не закованная в гранит, с пологими, заросшими берегами. Вдоль нее стояли катера, моторки, парусные лодки — садись и плыви в вольную жизнь! За Карповкой видны были старинные здания казенного вида — казармы лейб-гвардии Гренадерского полка. «Моя тихая Карповка», как называл ее Блок. Детство его и юность прошли здесь, в казенной квартире отчима Ф. Кублицкого-Пиоттуха, штабс-капитана Гренадерского полка. Далее вдоль реки желтели корпуса больницы имени Эрисмана и Первого медицинского института. Здания стояли отдельно, привольно. Между ними росли кусты и даже лопухи, и местность выглядела почти сельской. Однако пятачок этот — один из главных в русской истории. Во время óно на месте гренадерских казарм был лес, где водились лоси. Здесь в 1720 году было построено подворье для архиепископа Феофана Прокоповича, который купил этот участок у обер-коменданта города Брюса, ближайшего сподвижника Петра. Впрочем, Прокопович и сам был ближайшим соратником Петра, его духовным наставником. Кстати, своим мудрым словом он помогал не только Петру, но и молодому Ломоносову. Феофан Прокопович был не только священником, но и литератором, публицистом, педагогом, естествоиспытателем, астрономом, садоводом. Страстно проповедовал новые общественные течения, и отнюдь не только церковные. Он был первым, кто воспел наш город в стихах. Вот когда был русский ренессанс! Улица, проложенная тут, долгое время называлась Архиерейской.


Ботанический выступал углом, и вдоль другой его ограды шел прямой Аптекарский проспект (сад когда-то назывался Аптекарским огородом). И над проспектом поднимался небольшой замок с башенкой, сразу мне полюбившийся. Потом, шатаясь по любимой Петроградской стороне, я понял, что тут почти все угловые дома — небольшие замки с башенками, царство эклектики и модерна Но пока я влюбился в свой замок. И здесь, в старом корпусе ЛЭТИ (но и в новом, конечно, тоже), прошли шесть с половиной лет молодой моей жизни. И я не жалею об этом! Я сразу понял, что попал куда нужно.

Золотые медалисты, к числу которых относился и я, принимались без экзаменов, по результатам собеседования. Мы ждали начала в ректорском коридоре. По его стенам висели портреты или крупные фотографии бывших ректоров, а также академиков и профессоров, прославивших ЛЭТИ. Какие красивые, сильные, значительные лица! Особенно поражали портреты царской поры, когда институт назывался именем Александра III. Белые стоячие воротнички, иногда торчащие вперед острыми концами, идеальные прически, проборы в ниточку, щегольские мундиры и фраки с орденами и лентами. Здесь воспитывают не только ученых, но и «денди», людей высшего общества! — вот что я сразу усвоил, и желание мое попасть сюда еще более обострилось.

Должен сказать, что, когда я поступил, мои предчувствия оправдались. Стиль «ученый, спортсмен, светский лев» был весьма распространен как среди преподавателей, так и среди студентов, и я тщательно подражал этому идеалу. Статус выпускника и даже студента ЛЭТИ котировался тогда весьма высоко. Знаменитые баскетболисты Мамонтов, Кутузов, сочетавшие невероятную элегантность с научными и спортивными победами, были кумирами многих из нас. И мы делали все, чтобы приблизиться к этому блеску.

Уже само собеседование поразило меня. Огромный кабинет ректора Богородицкого был украшен старыми светло-серыми гобеленами, большими старинными вазами, резными креслами, бюро и столиками. Сам Богородицкий, седой, статный, ухоженный, разговаривал крайне доброжелательно, улыбчиво, мягко. Я был так им очарован, что даже слегка расслабился и допустил одну ошибку в ответе на технический вопрос, что вызвало добродушный смех присутствующих, настолько нелепа была эта ошибка, которую я сразу же поспешил поправить.

Поступление в ЛЭТИ — одна из главных моих удач в жизни. Тут у меня оказались совсем другие друзья — в отличие от школы, где особого выбора не было. А тут были действительно самые лучшие, которых, согласно духу ЛЭТИ, отбирали не только лишь по техническим талантам, но и по другим качествам. Не зря наш институт иногда называли в шутку Ленинградским эстрадно-танцевальным институтом. Но тут цвела и наука. Мои друзья, джазмены, остряки, гуляки, бонвиваны, слегка пританцовывая на ходу, легко и как бы шутя разошлись по самым серьезным научным кафедрам — и сразу стали там своими, успевая все. Стены старого корпуса были увешаны мемориальными досками в честь ученых, прославивших ЛЭТИ. И дело не стояло на месте! Большинство моих друзей занимались моднейшими тогда полупроводниками, без которых современная жизнь была бы практически невозможна — взять хотя бы столь распространенные сейчас мобильные телефоны. Как раз за полупроводники Жорес Алферов, выпускник ЛЭТИ, «оторвал» Нобелевскую премию.

Тогда быть технарем было модно, и сюда шли люди многих талантов. Просторные стены старого корпуса были увешаны огромными стенгазетами, и большая их часть была занята карикатурами, фельетонами, стихами, многим из них я завидовал и до сих пор помню наизусть.

Лил дождь. И ты с другим ушла.

Я ревности не знал.

Она сама ко мне пришла,

Как злая новизна.

А он? И он тебя любил.

И лучше веселил.

Ну что ж, прощай!

Меня — прощай.

А дождь все лил и лил.

Или другое:

Листопад. Он летит тяжело.

Что-то есть у него на прицепе.

Что-то есть у него на прицеле.

И одно осталось крыло.

В стихию литературы я нырнул как раз там — и с той поры так и не вынырнул. Помимо хороших ученых ЛЭТИ закончило немало народу, отличившегося в других областях. ЛЭТИ закончил композитор Колкер, начавший с песен в знаменитом спектакле «Весна в ЛЭТИ». Авторы этого шедевра, затмившего в те годы все прочее, лэтишники Гиндин, Рябкин и Рыжов стали знаменитыми драматургами, много писавшими для Райкина.

Много лет спустя мы с Генрихом Рябкиным оказались в писательской поездке в Париже. Париж гулял, всюду шли какие-то карнавалы, гремели песни, молодежь танцевала на улицах.

— Что-то мне все это напоминает, — сказал я Генриху, и он сразу понял меня.

— ЛЭТИ, что же еще! — сказал Генрих.

Но больше всех, конечно, из их команды прославился Ким Рыжов, писавший весьма популярные песни, к примеру «Парень с Петроградской стороны», которую он сам, слегка картавя, замечательно исполнял. Много «парней с Петроградской стороны» прославили наш город, и Ким Рыжов только один из них.

Был он маленький, лысый, курносый, веселый, заводной. Довольно рано его настигла тяжелая болезнь. Сначала ему отрезали одну ногу. Но он и на костылях всюду успевал, как бы не обращая на болезнь никакого внимания, веселился, шутил, писал песни. Потом ему пришлось отрезать до самого основания и вторую ногу, но, к сожалению, это его не спасло. Однако и в последней своей больнице он был, как всегда, весел, разговорчив и даже инициативен. Весь персонал больницы был в него влюблен, а некоторые медсестры, как сказал мне Рябкин, особенно. «Я говорю его жене: «Ну что ты выдумываешь! Он же без обеих ног!» А она отвечает мне: «Ну ты же прекрасно знаешь, что это его не остановит!» Вскоре Рыжов умер. Вот такие были «парни с Петроградской стороны».

После волшебных прогулок по Петроградской я заходил-таки и в родной вуз. Учиться в нем было очень интересно. Нет ничего совершеннее точных наук. Кафедра акустики, где я писал диплом, стояла отдельным домиком — башенкой весьма затейливой архитектуры. Внутри нависали полукруглые своды, сохранились от прежних витражей отдельные цветные стекла. Как я узнал позже, это была часовня лейб-гвардии Гренадерского полка. Тут молились и отпевали воинов. В наши дни тут кипела научная жизнь — ну и обычная тоже кипела.

Перед самой кафедрой был спуск к воде, поросшие подорожником пологие песчаные ямы. Тут я нередко блаженствовал, ожидая начала работы. Первыми появлялись рабочие — слесари, фрезеровщики, гальваники из мастерской на первом этаже. Некоторые из них, используя талант и служебное положение, клепали себе кой-какие плавучие средства и прибывали на них. Это, конечно, было романтичней, комфортней, чем толкаться в метро. И вот утро, река, туман, и издалека слышится — тук-тук-тук: съезжаются!

Мой диплом — «Коагулирующая ультразвуковая установка» — создавался нашими общими усилиями здесь, а испытывался неподалеку, в мукомольном цеху хлебозавода на Выборгской стороне. От вибраций моей установки крупицы мучной пыли, входя в резонанс, слипались в комочки, которые на весу уже не держались и падали вниз. Воздух очищался, и все видели наконец друг друга и могли свободно дышать.

После испытаний мы привозили установку на кафедру, разбирали ее, меняли схему. То были дни увлекательного труда и волшебного отдыха. По уговору со сторожем я часто здесь оставался, спал в комнате архива, на старых, мягких чертежах. Когда все вокруг засыпало, я крадучись выходил из будки и шел в Ботанический сад. Там, в душной стеклянной оранжерее, в известные мне дни, а точнее, ночи дежурила лаборантка Таня. Я подходил к ограде, пролезал между прутьями, раздвинутыми мной однажды в порыве любви, и вдыхал сладкие запахи тропиков.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: ДОМ НА КАРПОВКЕ

И вообще, Петроградская сторона — остров счастья. Как хорошо погуляли мы там, будучи студентами! Сколько наших тайных прогулок с красавицами студентками видели с башенками на угловых домах уютные улочки. Сколько чудных уголков на Петроградской мы обнаружили! Чего только стоят отходящие в сторону от Большого проспекта узкие, кривые улочки с манящими названиями: Бармалеева, Плуталова, Подковырова! В отличие от регулярного центра, Петроградская представляет собой вольное, не стесненное ничем сочетание самых разных архитектурных стилей, поэтому, когда идешь по ней, взгляд твой радостно прыгает с одной стороны на другую. На берегу Карповки стоит огромный конструктивистский дом. Почему-то он не кажется чужаком среди старых домов Аптекарского острова, отделенного Карповкой от остальной Петроградской. Уютно и органично изгибается он вдоль берега, у него огромные окна и лоджии, он весь как бы архитектурно обрамленный свет. Несомненно, он устремлен в светлое будущее, в наступлении которого все были уверены в те годы. В его квартирах просторно и светло. Но зато нет, например, кухонь. Люди будущего, и женщины в том числе, не должны были возиться с посудой. Перед ними стояли более важные задачи. А для питания должны были быть выстроены огромные фабрики-кухни, где все должны питаться вместе, чтобы не было никаких тайн. У этого дома также не было привычной крыши. Вместо нее огромный открытый солярий, где люди будущего уже сейчас должны были заниматься физкультурой и спортом, читать стихи, наблюдать звезды. Но будущее оказалось непредсказуемым — вернее, предсказанным неверно. Почему-то некоторые отщепенцы не захотели питаться коллективно, на людях, и в темных углах этих светлых квартир закоптили керосинки. Квартирный кризис заставил селить людей в бывшем открытом солярии, накрыв его крышей и разгородив. Мечта о новых людях, вечно загорелых романтиках, сменилась коммунальными склоками. Правда, когда я стал там бывать, солярий, забранный крышей, уже превратился в мастерские художников, и бывать там было интересно и волнительно. То были островки свободы — туда можно было прийти когда угодно и с кем угодно. Вы понимаете меня? Только иногда терпеливый хозяин, оторвавшись от работы, спрашивал робко: «Я вам не мешаю?»

Помню мастерскую нашего общего друга Сурена Захарьянца в доме на Карповке. Огромные пыльные окна с листьями каких-то лиан. Просторная лоджия. Шахматы на столике между нами. Портвейн нагревается солнцем на парапете. Время от времени возникает необходимость налить вина и вдумчиво выпить. С тополей, достающих от земли до лоджии, летит пух, и Карповка вся пушистая. Далеко внизу, на деревянном настиле моста, появляется стройная девичья фигурка, вглядывается в нашу сторону, машет рукой.

— Это Надюшка, что ли? — ворчит Сурен. — Ты, что ли, ее пригласил?

— Нет, — удивляюсь я. — Я планировал серьезно провести время. Шахматы. Мучительный самоанализ. Как она догадалась, что я здесь? Телепатия?

— Тогда, значит, я ее пригласил! — произносит Сурен. И, закинув свою мефистофельскую головку с острой бородкой, хохочет своим дьявольским смехом.

Да. Такое бывало в те беспечные дни. Придешь, бывало, с любимой девушкой, познакомишь ее с Суреном — а потом, глядишь, она сама начинает ходить в эту уютную мастерскую и даже друзей приводить, причем мужского пола. Еще одно подтверждение того, что женщины привыкают не к человеку, а к месту.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: НИКИТА ТОЛСТОЙ

Уже начав литературную деятельность, я познакомился с Никитой Толстым, профессором-физиком и сыном писателя Алексея Толстого. Увидев его, я обомлел: господи, это ж тот самый человек, о ком написано знаменитое «Детство Никиты»! И главное — он не был лишь исторической реликвией, он был весьма заметной в городе, активной фигурой. Он был похож на отца — та же значительность, барственность, вальяжность, при этом живой, активный характер, жадное общение с людьми, особенно с теми, кто что-то интересное делает.

Когда он пригласил меня к себе, я вдруг понял, что он живет в том же доме, что и Сурен. Мало того, я обнаружил, что квартира его на той же лестнице, лишь этажом ниже Суреновой. Господи, как мы, наверно, мешали ему нашими гулянками! Впрочем, он и сам оказался человеком веселым и несколько безалаберным. В квартире его сочетались какие-то отдельные графские вещи: старинный графинчик с изображением золотых журавлей, перламутровая ширма — и сковорода, забытая на столе, разбросанные книги, обшарпанные стены. Мелочам он значения не придавал. Вот быстрый, острый разговор, жадность ко всему неизвестному — это отличало его. Иногда звонил телефон, и он превращался в барина, умел говорить высокомерно, веско, как правило добиваясь своего. Потом кидал трубку. Подмигивал, махал на аппарат рукой: «А! Мелочи!»

Хотя всю тысячу самых разных дел помнил и четко следил за ними и исполнял. Мы познакомились как раз в момент резкого поворота нашей жизни, и он, так же как его папа в свое время, оказался на гребне волны — выступал по телевидению, писал, пробивал, открывал и возглавлял всяческие комиссии, восстанавливал прошлое и объяснял нам будущее. Выступал, помню, даже в дискуссии на сексуальную тему (то было время расцвета прежде закрытых тем) и, будучи уже стариком, превзошел всех остротой и откровенностью, оставил соперничающую с ним молодежь за бортом, всех очаровал и победил. На его лекции и в университете тоже всегда набивалась толпа — наряду с физикой он касался вдруг неожиданных тем, зал изумлялся и ликовал. Я видел, как он принимал в «Бродячей собаке» приехавших на Конгресс соотечественников из разных стран, представителей лучших российских семей и как уверенно, точно, мастерски он себя вел: мол, и тут у нас тоже водятся кой-какие аристократы и тоже немало значат. Что бы мы тогда делали без него, без его артистизма и уверенности? К нему на Карповку заходили его изумительные дети: Татьяна, уже прославившаяся первыми своими рассказами, Михаил, талантливый физик, на волне перестройки попавший в политику, ставший сначала депутатом Ленсовета, потом депутатом Верховного Совета. Там мы и познакомились. Общение их с отцом было живое, как бы равноправное и удивительно откровенное, без запретных тем, словно они были ровесниками и закадычными друзьями. «Наверное, так и должны жить аристократы!» — думал я. Вот такая старая петербургская семья — свободная, независимая и одновременно деловая, преуспевающая. А сколько в Петербурге других известных семей! Но когда принимали в «Бродячей собаке» во время путча представителей русского дворянства со всего света, официально приветствовал их именно Никита Толстой. Другого такого, чтобы соединял в себе все сразу, не нашлось.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: СТАРЫЙ ДОМ ПИСАТЕЛЕЙ

Шастая возле дома на Карповке, я обнаружил вдруг рядом с ним настоящий оазис. Однажды, ожидая Сурена, который вдруг где-то загулял вне мастерской, я обошел дом по кругу и увидел за ним просто-таки райский уголок. Маленькие домики с веселым садиком перед каждым, тишина — лишь дребезжание синих стрекоз. На одном таком домике-прянике была вывеска «Детский сад». Но дом показался мне слишком богатым по оформлению, по архитектуре модерн начала двадцатого века, когда балкончиков, больших и малых статуй, решеток, керамики и майолики для оформления не жалели. «Что-то больно шикарно для детишков-то!» — подумал вдруг я. Домик, конечно, игрушка, но не для детишек ведь строился? Удивило меня и обилие мемориальных досок на фасаде: неужто из одного садика столько знаменитостей? Подойти поближе я как-то стеснялся — и из-за этой стеснительности многое проходит мимо нас. Тем более на стуле перед домиком сидела старая, но аккуратная женщина и приветливо поглядывала, явно не возражая против душевного разговора. Но как-то я тогда избегал старых приветливых женщин с их приветливыми разговорами. Тем более в руках торчали у меня четыре бутылки, и подходить с ними к детскому садику было нехорошо.

Щурясь, я пытался издали прочитать мемориальные доски, надеясь все же, что фамилии этих вундеркиндов не окажутся уж такими популярными и зависть не будет душить меня. Я, напрягшись, разобрал фамилии на мраморных досках — Чапыгин, Филонов, Лопатин. Я знал, что если идти отсюда наискосок, огородами, то выйдешь на улицу Чапыгина, знаменитую тем, что там находится студия телевидения, Чапыгина, 6. Но кто же такой этот Чапыгин? То ли ему так с популярностью повезло, что все знают его из-за телевидения? То ли телевидению, наоборот, повезло с Чапыгиным? Этот вопрос как-то меня напряг. Слава меня интересовала — как, черт возьми, становятся популярными? Фамилию Филонов я, конечно, знал — есть такой безумный художник, долгое время запрещенный, хотя все фантасмагории его произведений носили, говорят, обостренно-коммунистический характер. Он-то уж никак не вяжется с этим райским уголком. Все! Надо разбираться. А то мы знаем, даже в городе своем, только гениев, ну еще, может быть, современников — но совершенно почти не знаем промежуточное время, промежуточное звено, где были, может, не гении — но про них еще интересней знать: к себе ближе. Мы знаем пушкинский век значительно даже лучше, чем наш, но порой пропускаем то, что у нас под боком. Я положил бутылки в заросли лопухов. И пошел к той женщине. И вот что она, приветливо улыбаясь, рассказала. От этих сведений я даже зашатался. Оказывается, с 1904 года владельцем этого рая, этого участка и домиков, стало общество для пособий писателям и ученым (Литературный фонд). А я как раз тогда намеревался уйти в литературу и приглядывал, где подстелить соломки. Но промахнулся, как всегда, и с местом, и со временем. Вот где мне надо было быть. И не сейчас, а тогда! Оказывается, тут выдавали ссуды — на путешествия для сюжета, на издание книг! Железнодорожный инженер Голубев пожертвовал Литфонду шесть тысяч рублей, но просил рассматривать эти деньги как проценты со 100 тысяч, которые он в скором времени собирался внести и внес — на нужды писателей!

«Недостаточным», то есть бедным, писателям независимо от возраста и пола предоставлялась возможность жить в дешевой, спокойной и чуждой хозяйственных забот обстановке. Но для этого надо было представлять «список своих трудов», так что бездельники тут не приживались! Чистый рай!

В 1924 году здесь поселился писатель Чапыгин, большой любитель и знаток народной жизни, пришел с сундучком и в сапогах. Он написал очень известный роман «Гулящие люди», и как автор «Гулящих людей» он и представлен на мемориальной доске на том доме. Вот, оказывается, в честь кого названа телевизионная улица!

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: ДОМ ГОРЬКОГО

Чапыгина очень любил Горький, живущий тоже на Петроградской, на Кронверкском. Двадцатые годы были очень голодные. Горький, писатель известный, получал помощь от разных международных фондов. Он помогал талантам издаваться, советовал, как надо писать. Естественно, что многие шли к нему подкормиться — но тут он был суров.

Рассказывают, что однажды пришел к нему поэт Чулков, друг Блока. Сначала они долго задушевно говорили о литературе, потом вдруг Чулков свернул на еду. Тут Алексей Максимович помрачнел. «Голодаю! И семейство мое голодает!» — проговорил классик, сильно напирая на «о». Чулков, покачиваясь от голода, ушел. Шел через осенний Александровский сад. Кричали вороны. Вдруг с неба упала колбаса. Целый круг колбасы! Чулков схватил колбасу, поблагодарил Бога и помчался домой. В следующий свой визит к Горькому он, не удержавшись, сказал: «Вот вы, Алексей Максимович, отрицаете Бога — а ведь он есть!» И Чулков рассказал просветленно про упавшую с неба колбасу. Горький помрачнел. Вислый ус его задергался. «Проклятые вороны! — проговорил он — Растащили с балкона всю колбасу!» А Дом писателей на Карповке помогал как мог. Сюда, после окопов Первой мировой, пришел гениальный художник Филонов. Он помнил Петроградскую как тихий зеленый остров, где он сможет прийти в себя и начать работать. До войны он ходил в известный дом на Песочной набережной Петроградской стороны, где в квартире Матюшина и его жены писательницы Елены Гуро собирался Союз молодежи, где Маяковский читал свою поэму «Владимир Маяковский» и каждому разрешалось вносить поправки. Были Татлин, Хлебников, Бурлюк, Крученых — все настроенные на новое, революционное, конструктивное.

К приходу Филонова на Карповку уже была написана им страшная, пророческая картина «Пир королей», где чудовищные уроды смотрят на зрителя, пугая его. Здесь на Карповке он создал свою «Школу аналитического искусства» и воспитывал в своем духе учеников. На предложение талантливого и успешного художника Бродского, предложившего купить его картины, Филонов ответил отказом, сказав, что сделает для них специальный музей. Несколько зим он прожил тут в нетопленой комнате, фактически без еды, на чае и махорке. Во время войны он дежурил на крыше, простудился и умер. Его картины пролежали в запасниках долго, но вышли на свет и произвели фурор.

Этот маленький домик на Карповке, первый Дом творчества писателей и художников, теперь почти всеми забыт. Подводя некий временный итог и, может быть, слегка упрощая, все же рискну назвать Петроградскую «островом искусств».

Есть на Петроградской стороне еще два знаменитых писательских дома, связанных уже больше с нашим временем. Один, наиболее густо населенный знаменитостями, появился в пятидесятые годы на улице Ленина (бывшей Широкой). У кого я только там не бывал!.. Но вспомним хотя бы Конецкого.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: КОНЕЦКИЙ

Помню, как еще в молодости я оказался впервые с ним за столом. «Ты кто такой, что садишься ко мне?» — сразу попер он. «А ты кто?» «Я Конецкий!» Он так это произнес, что прозвучало, кажется, сразу четыре «ц». Он прекрасно понимал, что делал, и, как опытный штурвальный, прекрасно рулил в шторм, который сам же и поднимал. Его смелость и даже безрассудство были его фирменным знаком, и думаю, что он больше находил при этом, чем терял. Помню какое-то писательское собрание, невыносимо скучное, как это было принято в советские времена. Даже думаю, что, случись хоть какое-то оживление в зале, дремлющий в президиуме представитель райкома проснулся бы и орлиным взором сразу же пригвоздил нарушителя спокойствия. Поэтому передовая часть писательской общественности коротала это время в дымном кабаке, прислушиваясь к чуть доносившемуся, тихому рокоту собрания. И вдруг всех из ресторана словно смыло волной: «Конецкий выступает! Конецкий к трибуне идет!» Когда я добежал туда, было не протолкнуться. Даже проходы были заполнены. И представитель райкома в президиуме встрепенулся и принял бравый вид: мол, и мы тоже не лыком шиты! Конецкий, с всклокоченными кудряшками, горящим взглядом, хоть все и ждали его, появился на трибуне все равно как-то резко, внезапно, словно чертик из табакерки. И пошло! «Все разваливается, гниет, даже тельняшек нет, Северный морской путь работает из рук вон плохо — в дальние поселения везут лишь гнилую картошку и плохой спирт. И вообще!» С каждым его новым обвинением в адрес равнодушных, бездарных властей зал взрывался восторгом. Потом была овация. И даже начальник, натянуто улыбаясь, похлопал. Иначе что же, он не с народом своим? Главное, что и он тоже теперь держал в голове эту фамилию и наверняка совещался со своими — что делать? В то время уже не принято было «убирать», в то время уже было принято у властей уступать, успокаивать разбушевавшихся. И безудержному Конецкому многое удавалось.

Книги его были такими же «горячими». Записи плаваний — то в незнакомый и суровый океан, то в манящие всех страны Запада — влекли читателя, дразнили простором и удалью, наполняли ветром грудь, расправляли у читателя плечи. Книги были такими же подвижными, как волны, — одна книга перехлестывалась в другую, они перемешивались. Из отстоявшихся, устойчивых вещей остались, на мой взгляд, ранние повести с четкими сюжетами и трогательные и беспощадные портреты морских корешей, среди которых, на мой взгляд, самый лучший «Невезучий Альфонс». Однако не вся могучая натура Конецкого уместилась в обложках — он постоянно клокотал, нападал на коллег, излучал какую-то неустроенность и воинственную обиду: как бы все чем-то задолжали ему, что-то недодали, не так низко поклонились. И это при том, что у многих из нас, особенно в Пен-клубе на Думской улице, в петербургском отделении престижной международной организации, где мы часто встречались, и заслуг, и обид тоже хватало. И то, что он и здесь хотел непременно быть и самым первым и самым обиженным, вызывало разлад. Помню великолепное его семидесятилетие в Пен-клубе, проведенное на военно-морской лад, с рындой, тельняшкой, с построением всех членов клуба. Помню, Битов подарил Виктору Викторовичу настоящую боцманскую дудку.

Конецкий был очень растроган, но в конце, как это он любил, устроил скандал, сцепившись с Александром Моисеевичем Володиным, несколько раз с напором повторив свою версию того, как Володин, работая воспитателем в общежитии, «собирал материал» для «Фабричной девчонки». Володин, обидевшись, ушел и вечером позвонил Штемлеру, доброму ангелу Пен-клуба и вообще всех писателей, и сказал, что выходит из Пен-клуба, раз его там оскорбляют. Конечно, писатели не только должны писать, они должны еще время от времени «распускать перья», и Конецкий делал это регулярно, не считаясь с окружением, но, безусловно, воздействуя на него. При этом было ясно, что звонить Конецкому и просить его извиниться было бесполезно — это вызвало бы лишь фейерверк самых крепких морских ругательств. Какие там существуют? «Малый морской загиб», «Большой морской загиб»? Это было бы интересно в другое время — но данному случаю не помогало никак, а накалило бы все еще сильнее. Тем не менее вспоминаю те дни в Пен-клубе в сладкой тоске: какие люди у нас там ругались!

Жизнь книг после смерти писателя особая, весьма острая тема Некоторые писатели словно и не писали своих книг: живут совершенно другой жизнью, независимо от книг. Другим книгам необходим живой, заметный в обществе, шумный автор, они как-то дополняют и поднимают друг друга. Конецкий был нужен своим книгам как музыкант нотам. Без него книги потеряли важную составляющую. А как сложится жизнь наших книг в будущем — не знает никто. Имя его, надраенное до блеска, сверкает и сейчас. Его боготворят моряки, хотя многих из них он обидел, как и коллег по перу. Именем его называют корабли. Его знают и те, кто книг не читает. Он все правильно сделал, хотя бы потому, что каждый коллега, только спроси его, тут же возбужденно расскажет историю, в которой Конецкий был неправ, но отпечатался навеки.

Есть на Петроградской еще один знаменитый литературный дом — на Пушкарской улице. Уже одно название ее говорит о связи с историей Питера. Через несколько кварталов от шумного Каменноостровского проспекта (бывшего Кировского) зеленеет за оградой скромный Матвеевский садик. Соседние жители спокойно называют его Матвеевским, даже не подозревая, откуда это название. А между тем название пошло от храма святого Матфея, который тут стоял и был воздвигнут в честь Полтавской победы, которая как раз в день святого Матфея и произошла!

Теперь на месте собора телефонная станция. Одно время шла кампания за переименование этого сквера в сквер Володина, поскольку напротив, в кооперативе драматургов, жил и умер Александр Володин. Я тоже принимал в ней участие, пока не узнал корней прежнего названия.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: АЛЕКСАНДР ВОЛОДИН

Он приближался постепенно. Сначала это был великий драматург, прогремевший вместе с «Современником», любимым театром всей нашей интеллигенции, открывшим новую, «нашу» эпоху не только в театре, но и в жизни вообще.

Студентом еще сидя в переполненном зале, глядя на сцену, где ходили не актеры, а настоящие люди, неожиданные и узнаваемые, я и не помышлял тогда, что окажусь с Володиным за одним столом, а уж тем более в тесных отношениях.

Володин появился в Пен-клубе, где я с ним познакомился, в его не самые лучшие времена. Не знаю, правда, были ли у него лучшие — но из более ранних его книг смотрит довольно уверенный, даже благополучный на вид классик. Потом мы узнали истории, которые терзали его жизнь, и познакомился я с ним, когда он был уже совершенно растерзанным. И теперь я все ясней понимаю, с отчаянием и некоторой уже готовностью, что это и есть правильное итоговое состояние художника, не сдавшего свою душу под проценты в ломбард. Не равняю себя с Володиным — но все больше ощущаю его. Сделано вроде бы многое, но все равно душу сосет. Чему, собственно, радоваться? Ну сочинения твои стоят или даже идут, но похвалы в уши вроде бы не к тебе, все равно просыпаешься утром в отчаянии, словно все проиграв.

Володина везде встречали с восторгом — обнимали, восхищались, куда-то вели. Но он, в своем неизменном потертом костюмчике с мятым свитерком, скукоживался еще больше, сконфуженно бормотал, словно его приняли за другого. К его великой формуле «Стыдно быть несчастливым» с годами приросла еще одна, не менее великая — «Стыдно быть великим!». Понимать это надо так: стыдно быть величественным, сановным, изрекающим. Как и многие (но к сожалению, не все) чувствую этот стыд и в себе. Стыдно быть памятником, возвышаясь и презирая людей, расспрашивая, кто будет на приеме, куда ты собираешься пойти — все ли твоего ранга? Вряд ли в таком случае душа твоя еще жива и болит за кого-то. Конечно, ты будешь пытаться изрекать что-то благородное, но кто ж поверит тебе?

Стремление к постоянному «умалению» своей личности, написанная на лице постоянная вина, постоянная неловкость от чьего-то внимания — все это уже стало «маской» Александра Моисеевича, но маской, вызывающей всеобщее горячее сочувствие и любовь и, в конце концов, симпатию всего общества, которому такой образ гораздо ближе и симпатичнее, нежели «монументальный». Все время как бы проигрывая, ошибаясь, проявляя слабость и виноватость, Володин этим самым в конце своей жизни выиграл как никто другой. Кому-то неискренняя, расчетливая любовь «нужных людей» кажется выигрышней — но выигрывает совсем не он, а тот, кто обрек на растерзание и душу, и жизнь.

Если бы Володин пришел в Пен-клуб просто знаменитым (пусть даже в прошлом) драматургом, пусть даже уже ослабевшим и спившимся, мы бы приняли его с почтением, только и всего. Но он ненавидел это — эксплуатировать старое, закладывать в ломбард вечности успехи прежних лет. Тьфу! Художник, если он художник, трепещет всегда! И он показывал это.

Когда он явился, я кинулся к нему не как к классику (пьесы его, честно говоря, оставили меня холодноватым) — я кинулся к нему как к автору пронзительных, ошеломляющих, переворачивающих тебя стихов и прозы самых последних лет! Надо все лучше писать, даже если жизнь все отчаяннее, и именно как раз поэтому — вот что он показал. И на тебя не должны влиять никакие награды! В последние годы они сыпались на Володина как снег — а он оставался абсолютно таким же, как раньше. Все ли выдерживают такую жизнь? А все ли Володины?

А девушки опять бегут,

Пересекая свет и тьму.

Куда бегут? Зачем бегут?

Им плохо тут? Неплохо тут!

На них прохожие в обиде.

Завидуют уставшие.

«Бегите, девушки, бегите! —

Кричат им сестры старшие. —

Бегите же, пока бежится —

А не снесете головы —

Хотя бы память сохранится,

Как весело бежали вы!»

За Кировским проспектом, главной осью Петроградской, блистали широкие петербургские речки, любая из которых шире Темзы и Сены, вместе взятых, — Малая Невка, Большая Невка. За ними шли вольготные острова — Каменный, Крестовский — с глядящими из зарослей экзотическими виллами петербургских богачей — адвокатов, промышленников, знаменитых теноров. Самый известный здесь «Дом-сказка», построенный придворным архитектором Мельцером для себя и действительно напоминающий сказочную избушку.

Потом эти уютные острова облюбовали партийные работники. На берегу Невки спрятался, но все же виден приземистый, неказистый дом правительственных и партийных приемов, где наши вожди принимают других. Однажды мы с другом, выйдя в отличном настроении из дома на другом берегу, где живут преимущественно художники, решили переплыть Мойку и заглянуть в гости к партийцам. Откуда-то вдруг вылетевший милицейский катер подобрал нас.

Но мы все же тоже погуляли на тех островах! Несмотря на заборы, мы чувствовали тут свободу, прелесть, безграничность жизни! Впервые увидел я самый могучий в городе дуб, в цепной ограде, посаженный, по преданию, Петром I. Дальше шла совсем уже экзотика, небывалая страна — огромный буддийский храм, утробное пение бритоголовых монахов. В те годы по островам были сплошь гребные и яхт-клубы, и я, жертвуя учебой ради академической гребли, вылетал на распашной восьмерке от берега на простор.


Вторая главная ось Петроградской — ее Большой проспект, перпендикулярный Кронверкскому. Вдоль него стоят большие доходные дома, внизу сияют магазины, снует толпа. Большой с разгону вылетает к реке — на этот раз это река Малая Нева, отделяющая Петроградскую сторону от Васильевского острова, и в этом месте довольно широкая. Идешь через нее по Тучкову мосту, останавливаешься посередине, оказываешься над простором, на ветру.

С Петроградской стороны провожает тебя высокий, ладный Князь-Владимирский собор, выстроенный Ринальди, и широкая чаша Петровского стадиона, выстроенного в наши дни. Сейчас обычно на Петровском происходят все решающие битвы нашего «Зенита» с приезжими варягами — теперь, когда политика как-то отошла, все страсти отданы футболу и бушуют тут. В дни матчей здесь можно появляться лишь в бело-голубом зенитовском шарфике. Если ты совсем уже сошел с ума, можешь прийти, например, в красно-белом спартаковском. Но и появление без шарфика вообще также чревато: что ж это за тип такой, не болеющий за нашу команду? После игры фанаты разлетаются по городу, все улицы вокруг запружены возбужденной толпой с размалеванными сине-белыми лицами, проносятся машины, не выключая гудка, с огромными развевающимися зенитовскими флагами, и по реву толпы, по дружным речевкам «Зенит — чемпион! Зенит — чемпион!» совершенно невозможно понять, выиграл он или проиграл. Главное — он есть!

Поэтому, если хочешь не спеша, все прочувствовав, перейти с Петроградской стороны на Васильевский, то выбери тихий день.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: КСЕНИЯ БЛАЖЕННАЯ

От Тучкова моста недалеко ходить в гости к тем, кто покинул уже этот мир. На Васильевском, на берегу реки Смоленки, белые ворота знаменитого Смоленского кладбища, пожалуй, самого таинственного в городе. Мифы и реальность здесь давно вошли друг в друга, перемешались, изменились до неузнаваемости. Загадочен прежде всего не вянущий в столетиях культ Ксении Блаженной, в миру Аксиньи Петровой.

Знаменитая и весьма почитаемая не только верующими, Ксения Блаженная Петербургская принадлежит двум питерским островам: похоронена она на Смоленском кладбище на Васильевском острове, а жила, согласно легенде, на Петроградской, на Лахтинской улице. Здесь умер ее муж, придворный певец Андрей Петров. Аксинья не могла этого пережить. И ходила по городу в его одежде, уверяя всех, что это она, Аксинья, умерла, а Андрей Петров — вот он!

После смерти мужа она стала блаженной, юродивой и, как многие юродивые, пророчицей. Иногда она произносила фразы, в которых верующие видели некий глубокий смысл, а то и точные предсказания. Естественно, никаких точных свидетельств о ее чудесах нет. Якобы она сказала одной бездетной женщине, чтобы та шла на Смоленское кладбище — и там она найдет сына. Пойдя туда, бездетная увидела женщину, задавленную извозчиком, и плачущего младенца. Предсказание сбылось?

Скорее всего, все мечты простых людей о высшей помощи таинственных сил просто сфокусировались в одной точке. Естественно, здравомыслящему, реальному человеку, здраво объясняющему свои слова и поступки, чудес не припишешь, а Ксении Блаженной, оторванной от реальности, с поступками необъяснимыми, можно приписать все, возложить на нее самые свои алогичные просьбы: святая не откажет. Вокруг нее полная независимость от логики, причинно-следственных связей и, значит, разгул надежд. Сколько, оказывается, людей живут этим! Помню, как часовня Ксении Блаженной, выстроенная на пожертвования, реставрировалась. Стены были закрыты целлофаном, примотанным шпагатом. И каждый дюйм был занят воткнутой под шпагат запиской. А многие стояли и молились, переписке не доверяя. Диапазон просьб весьма широк: слева слышишь мольбу об исцелении ребенка, справа — об удачной ревизии. Говорят, были даже просьбы: «Господи, помоги сдать историю КПСС!» Ну как не тянуться всем к святой, которая принимает и такие просьбы! Популярность ее весьма объяснима. К самому Господу Богу с большинством из просьб такого рода и не суйся: громом убьет! Пойдем лучше к Ксении.

Второй туманный и волнующий миф — о сорока священниках, закопанных коммунистами живьем за отказ отречься от веры. Миф этот кормит убогих и пьяных: у самых ворот подошел ко мне трясущийся дядька и просипел: «Пошли покажу, где живых закопали. Увидишь — земля шевелится!» Тариф был невысок: «Сколько пожертвуешь на помин их души!» Скажу абсолютно всерьез: Смоленское — самое «намоленное» кладбище. Без тумана мифов, призраков, невероятных историй, отчаянных и нереальных надежд кладбище не кладбище, а всего лишь хранилище мертвых тел. И в плане «взлета над реальностью», которого так жаждет душа, никакое другое место со Смоленским кладбищем не сравнить.

Васильевский остров

Васильевский остров — самый морской, открытый к морю. Даже температура тут на несколько градусов ниже, чем в остальном городе. Все улицы на нем прямые и продуваются насквозь. И при этом множество горожан с гордостью называют себя василеостровцами и не хотят жить больше нигде. Дух странствий, приключений, опасной, но увлекательной морской работы ощутим более всего здесь.

Здесь, возле устья Невы, случился знаменитый, дерзкий бой, определивший судьбу нашего города. Петр уже взял Ниеншанц, шведскую крепость на берегу Невы. Но шведы еще не знали об этом. В устье Невы появились два огромных, уснащенных пушками шведских корабля. У нас не было еще такого флота. Но была отвага. Петр с верными солдатами на маленьком шлюпе подошел к борту одного корабля, высадился — и пошла рукопашная. Меншиков со своими орлами высадился на другой корабль. И мы победили. В честь этой победы Петр приказал выковать медаль с надписью «И небываемое бывает».

Весь край острова занят причалившими кораблями, торчащими кранами, огромными корабельными доками. Неслучайно на самом краю острова стоит могучая колоннада, выстроенная Воронихиным, — петербургский Горный институт, чьи выпускники путешествуют больше всех прочих. Мой старый приятель, знаменитый поэт и бард Александр Городницкий закончил этот институт и занимается именно морской геологией, посетил все океаны и моря, не раз попадал в штормы, терял плавучесть вместе с судном, но делал свое дело, и сделал его — сейчас Алик Городницкий, как зовут его друзья, не только кумир туристов и других романтиков, но и член-корреспондент Академии наук.

Другая знаменитость этих мест — Крузенштерн, стоящий на невысоком пьедестале на набережной, почти сплошь занятой причалившими судами. Выпускники расположенных тут поблизости морских учебных заведений: училища подводного флота, Академии имени Фрунзе — обязательно в день выпуска натягивают на него тельняшку, принимая его в свое братство и надеясь, что когда-нибудь приобретут его умение и отвагу. Писатель Виктор Конецкий, выпускник училища на Васильевском, был большим знатоком морских мифов и много и замечательно писал о моряках.


Неудивительно, что именно здесь строят корабли — больше всего на знаменитом Балтийском заводе. Когда-то я тоже занимался этим делом. Тут-то я и понял наконец, чем зарабатывает Петербург на свою «красивую жизнь». Железная коробка, напичканная проводами и аппаратурой, под названием «Лодка подводная дизельная», стала моей тюрьмой на три года. Я вдруг оказался там в роли мастера, и один из сварщиков сразу сказал: «Ну мы тебе покажем рабочий класс!» И они показали. То были самые тяжелые и душные годы моей жизни.

Уже укупоренная подводная лодка, стоящая на кильблоках, не самое лучшее место на свете. Поднимешь слабо сипящий шланг, всосешь теплого воздуха, пахнущего резиной, — и живи! Но особенно тяжко, если лето, жара и стоит едкий дым от сварки, а еще лучше — от резки металла, особенно если покрашенного. Стоишь, размазывая грязные, едкие слезы, и что-то еще пытаешься разглядеть в этом дыму. «Вот... делайте!» — тычешь грязным пальцем. Но постепенно увлекаешься. И даже убеждаешься в местном поверье, которое поначалу кажется диким: у каждой лодки, еще до того как начали ее строить, уже есть душа — прекрасная или жуткая, заранее не узнать. Но проявляется она сразу же, только прикоснись. Откуда слетает? Неизвестно. Но появляется она раньше, чем хребет. И когда душа оказывается легкая и прелестная (что случается почему-то гораздо чаще, чем мы этого заслуживаем), все идет легко, все любят друг друга, комплектующие поступают вовремя и как бы сами соединяются между собой. И ты где-нибудь на бегу останавливаешься и замираешь: господи! За что такая милость?

И вот спуск! Словно отдаешь любимую дочку! Впервые за последние два месяца бреемся. Непрерывно звоним в гидрометеослужбу. Минус сорок! Минус сорок пять! Имеется в виду уровень воды в Неве по сравнению с ординаром. С такой высоты наша лодка со стапеля на воду упадет! Директор, все отлично понимая, тем не менее жмет: когда? Дело в том, что городской голова в субботу уезжает в Италию. Италия нам далека, но основная мысль ясна: значит, в пятницу.

В огромный спусковой эллинг, продуваемый ледяным ветром с Невы (несмотря на клеенчатый занавес), подходит народ. Занавес бьется, хлещет, завивается, словно не весит несколько пудов. За ним слышится стук: трутся друг о друга ледяные осколки в Неве.

На щитах, положенных на козлы в конце эллинга, — городской голова, директор, другие тузы. Толпа на трехъярусной эстакаде вдоль стены. На наклонных спусковых полозьях она, наша красавица! Я отвожу взгляд — глаза слезятся — в сторону и наверх. О — надо же — на самом верху стеклянной стены, на жуткой высоте под самой крышей, висят, как пауки, два мойщика со швабрами. Не успели кончить к приезду начальства? Или специально зависли? Отличный вид!

Невнятные речи, относимые ветром. Потом голова берет привязанную фалом бутылку, бросает. Тихий хлопок. Потекло! Оркестр дует марш. Ураганный ветер, залетая, держит занавес почти горизонтально, ломает звук. И вот тишина. Лучший газорезчик с медлительностью церемониймейстера (или палача?) подходит к задержнику — железному пруту, удерживающему лодку за самый кончик. Это палач опытный: он щегольски режет задержник не насквозь, оставляет струнку, которую лодка, если она хочет в море, должна порвать сама. Или?.. Затяжная пауза. Все перекрыли дыхание. Порвала! Хорошая примета! Радостный рев. Лодка скользит все быстрей. И срывается в воду. Стук ледышек о корпус, как зубилом по голове!

Только что звонили в гидрометеослужбу... Минус сорок пять!

Я зажмуриваюсь. Мы уже ориентировочно прикинули, что в легком корпусе сломается, как латать... Я открываю глаза... Работяги успели уже забраться в лодку и все осмотреть — и сейчас уже радостно пляшут на палубе, поднимая пальцы: все о’кей! Кругом объятия, вопли. Я поднимаю глаза, удерживая слезы, — два «паука» под крышей радостно трясут швабрами.

Новый взрыв ликования — кто-то из работяг, специально конечно же, ради восторга сверзился с лодки в воду и теперь, поднимая то одну, то другую руку, плавает среди льдин.


Помню, как после бурной ночи, после «обмывания» новой лодки мы догоняли ее, за ночь прошедшую на буксире через всю Неву в Ладогу. Катер вкусно попахивал бензином и маслом, речная свежесть бодрила нас, от солнечного блеска на воде из наших измученных глаз текли слезы умиления и гордости: мы живем в этом замечательном городе и, не жалея себя, приумножаем его силу и славу. Перед нами проплывал город, лучше которого на свете нет. И правильнее всего — особенно в первый раз — рассматривать наш город с воды.


У широкого моста лейтенанта Шмидта стоит маленький домик, весь увешанный мемориальными досками, — наверное, самый «увешанный» в мире. Великие ученые жили здесь, и размах их трудов никак не соответствует той тесноте, с какой расположены на фасаде мемориальные доски. Здесь жил В. В. Петров, физик и электрик, изобретатель «электрической дуги», великий математик М. В. Остроградский, В. И. Вернадский, естественник и философ, обозначивший «ноосферу» человеческого сознания, А. Е. Ферсман, отец отечественной минералогии, автор книги «Занимательная минералогия», которой все мы зачитывались в детстве, Б. С. Якоби, физик-электротехник, изобретатель электродвигателя, и, наконец, И. П. Павлов, великий русский физиолог, автор множества теорий и открытий, первый в России нобелевский лауреат.

КУЛЬТОВОЕ МЕСТО: АКАДЕМИЯ ХУДОЖЕСТВ

Васильевский — остров не только наук, но и искусств. Сразу за мостом лейтенанта Шмидта поднимается величественная Академия художеств, выстроенная Вален-Деламотом, автором Гостиного двора на Невском, и Кокориновым, ставшим первым директором академии. Президентом академии был Бецкой, знаменитый педагог, один из блистательных соратников Екатерины II, незаконный сын графа Трубецкого, унаследовавший, как это было принято, лишь часть фамилии отца.

В академии были, работали, преподавали, выставлялись Клодт, Венецианов, Репин, Васнецов, Маковский, Шишкин, Куинджи, Альтман, Петров-Водкин.

Вуз этот был знаменит и любим не только художниками — мы, студенты ЛЭТИ, обожали прорываться сюда на вечера, отличающиеся особой художественной изобретательностью и размахом. Помню, например, стоявшую среди зала огромную старинную бадью, полную вина, с притулившимся «к берегу» ковшиком, которым каждый желающий мог зачерпнуть. Потом мы подружились с художниками, многие из которых имели тут мастерские. И хотя в них царил и производственный дух (глина, мрамор или краски, скипидар), все равно то были уютнейшие помещения в городе, каждый хозяин устраивал жизнь так, как ему нравилось, — один, например, спал в телеге, и далеко не всегда один. Частыми гостьями там были натурщицы, суровым и зябким своим трудом в течение целого дня заслужившие право на культурный отдых. Положа руку на сердце, не могу сказать, что специфика их работы не оказывала никакого влияния на их нравственность. Оказывала. Помню натурщицу Таню, с телом удивительной красоты, которая, входя в мастерскую и оглядев стол, даже сплошь заставленный бутылками, говорила уверенно: «Водки не хватит» — и каждый раз оказывалась права. При том при всем — академия была замечательным заведением, с великолепными учителями, порой державшимися с юными талантами запанибрата, заходившими в гости. Тот дух свободы породил не только многих отличных художников, но и писателей.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: ВИКТОР ГОЛЯВКИН

Студентом Академии художеств был неповторимый прозаик Виктор Голявкин, в студенческие еще годы веселивший собратьев своими непредсказуемыми выходками, ставшими потом сюжетами его энергичных, коротких рассказов. «Сколько зубов у человека?» — спросил его преподаватель физиологии. «Сто!» — звонко и уверенно ответил Голявкин. Помню его круглолицым, всегда улыбающимся, упругим, скачущим, словно резиновый мяч. Казалось, ткни его как угодно — и тут же вмятина исчезнет и он снова станет круглым и гладким и покатится как ни в чем не бывало. И так он и жил, словно жизнь ничего с ним не может сделать, с таким-то. Помню один из его рассказов, которые он для простоты выдавал за детские, — «Дождик падает на голову мне — эх, хорошо моей голове». Потом шло перечисление самых неожиданных вещей, которые на него падают, с неизменным рефреном: «Эх, хорошо моей голове». Заканчивалось это произведение строчкой: «Ничего не падает на голову мне — эх, хорошо моей голове».

И жил он абсолютно в духе своих рассказов. Будил своего соседа по комнате, студента с Крайнего Севера, каждую ночь. Когда тот просыпался, перед ним стоял Голявкин, в трусах и резиновых сапогах, с двумя туристскими топориками в руках. «Танец народов Крайнего Севера топорики-томагавчики», объявлял Голявкин и с хрипами и завываниями начинал плясать, и плясал долго. В конце концов сосед попросился переехать, и переселился в общежитие в другом конце города — но в первую же ночь был разбужен Голявкиным «Танец народов Крайнего Севера топорики-томагавчики!» — произнес он. Выдумки его становились сюжетами его коротких веселых рассказов. «Сколько зубов у человека?» — спрашивает преподаватель. «Сто!» — мгновенно отвечает студент. Голявкин, как и его герои, никогда ни в чем не сомневался. В рассказе «Пристани» он подметает сначала одну пристань в день. Потом десять, потом сто. Потом подметает в один день все пристани, включая те, которые еще будут когда-либо построены! Что можно сделать с таким? Он сразу написал все гениальное — и что оставалось ему? Вот трагедия! Мы привыкли к трагедиям несовершенства — а тут была парадоксальная, чисто голявкинская трагедия совершенства. Что было делать, чем заняться? Только хуже писать. Подключать, так сказать, шаровую молнию к промышленной сети. Он написал несколько действительно детских книжек, разбавив своей талант общепринятым, чтоб уже и самые тупые поняли: да, Голявкин детский писатель, кушайте и успокойтесь. Гениальность, используемая на десять процентов, распирала его, выходила в поступках слишком непредсказуемых. Но уже и после инсульта, с парализованной половиной тела, он жил абсолютно по-своему: лишь короткие бодрые фразы, никаких жалоб, психологических тягомотин. «Сегодня весь день слушал твои рассказы!» — в день его шестидесятилетия сказал я ему. «Делать тебе нечего! Свои пиши!» — бодро ответил Голявкин. Так он и умер — не сказав, а тем более не написав ни одного не своего слова! Когда открылись литературные закрома, его стали упрекать сходством с Хармсом. «Хармс. Хармс. Не знаю я никакого Хармса!» Он и не знал — просто бациллы гениальности, безумного гротеска растворены в климате нашего города и воплощаются временами, и гениям нечего делить — любви и восхищения хватит на них!

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: ОЛЕГ ГРИГОРЬЕВ

На задворках Литейного двора Академии художеств вырастил свою гениальность и впитал чужую талантливейший и беспутнейший поэт нашего времени Олег Григорьев, автор замечательных стихов, смешных и трагических. «Я спросил электрика Петрова — зачем ты прицепил на шею провод? Петров мне ничего не отвечает — висит и только ботами качает». Он выпустил несколько великолепных детских книжек, которые успел заметить и запретить сам Сергей Михалков. Вольность, спасительный абсурдизм, игра словами еще допускались в те времена в детской литературе, но во взрослой — ни-ни.

За свои буйные повадки Олег несколько раз «посиживал», к счастью недолго. Человек он был веселый и добрый, просто милиция, вызванная соседями, слишком резко вмешивалась в творческий процесс — такой, каким представлял его себе Олег Григорьев.

Помню, как я сидел в зале суда, ожидая очередного приговора, который адвокат обещал сделать оправдательным. Мы вместе с замечательной, самоотверженной редакторшей Ольгой Ковалевской собирались после освобождения сразу же умчать Олега на такси туда, где его не сразу найдут восторженные собутыльники. Сам Олег через адвоката передал, что план этот одобряет, хочет начать новую трезвую жизнь. Помню, как сразу после освобождения Олега мы мчались с ним по коридору суда, а за нами с гиканьем мчались «митьки», которые в те времена еще крепко выпивали.

Потом Олег выпустил еще несколько замечательных, ярких книг с красивыми иллюстрациями влюбленных в него талантливых художников — и рано умер, так и не сумев убежать от себя.

Перед академией, на спуске к Неве, застыли два огромных, загадочных сфинкса. Они были найдены при раскопках великих «стовратных» Фив и с одобрения Николая I привезены сюда путешественником Муравьевым. Несколько тысячелетий они стояли над Нилом, теперь их мудрый взгляд устремлен вдоль Невы. Далее виден за деревьями сквера обелиск «Румянцева победам». И за уходящей в глубь острова Первой линией начинается самый главный «фасад» Васильевского острова, парад самых знаменитых домов Петербурга, заповедник архитектуры далекого XVIII века под открытым небом. Грузный, с маленькими оконцами (больших стекол тогда не умели еще делать), желтый дворец Меншикова, всесильного и жадного фаворита Петра. Эти окна видели еще Меншикова и самого Петра, перед этими окнами проходил XVIII век! Дворец был самым большим и роскошным в городе, больше скромного домика Петра, и царь все собрания и ассамблеи проводил здесь. «Эка Данилыч гуляет!» — не без одобрения говорил Петр. Здесь появилась первая в Петербурге роскошь: штофные и гобеленовые обои, венецианские зеркала в золоченых рамах, хрустальные люстры, столы и стулья на гнутых золоченых ножках. Когда Петр яростно и не без оснований винил Данилыча в казнокрадстве, вся роскошь словно по мановению волшебной палочки из дворца исчезала. Петр, придя в гости, хмурился. Как-то все это было уж чересчур. И гениальный Меншиков, уловив, что чувствует его любимый «мин херц», возвращал всю роскошь обратно.

После смерти Петра попавший в опалу Меншиков уехал отсюда в ссылку, из которой не вернулся.


Дальше стоит огромное бело-красное, вытянутое не вдоль Невы, а уходящее от нее здание двенадцати правительственных учреждений, или Коллегий, как называли их тогда, выстроенное Трезини, одним из первых петербургских архитекторов, в 1730 году. Сейчас здесь университет и по самому длинному и широкому в Питере коридору мчатся юные гении всех наук, под присмотром гениев прошлых столетий, застывших на портретах и в бронзе. Новым гениям есть куда податься: следующее за университетом здание — построенная великим Кваренги в классическом стиле, с торжественными колоннами Академия наук. Дальше идет древняя, в стиле барокко, Кунсткамера с башней, построенная архитектором Матернови еще при Петре для собрания диковин, за ней плавно закругляется к площади бывший морской пакгауз — склад, где сейчас живет Зоологический музей и где можно увидеть скелеты доисторических тварей.

А на другой стороне Невы, отражаясь в воде, поднимается Адмиралтейство с золотым корабликом на шпиле. С Адмиралтейства, строившего корабли, начинался город. Когда-то от Адмиралтейства к Неве были вырыты каналы, по которым выстроенные корабли шли в Неву. Сейчас корабли тут больше не строят и каналы зарыты. От воды поднимаются широкие гранитные ступени с бронзовыми львами по краям. На этих ступенях всегда, особенно в белые ночи, полно людей, шумные компании и тихие парочки. Постоять или посидеть на этих ступенях и полюбоваться открывающейся перед глазами красотой — большое счастье. Невзгоды как-то тут растворяются, дух взлетает и парит.

Проплываем под широкой гулкой крышей — Дворцовым мостом. Слева плавно поднимается стрелка Васильевского острова. Здесь когда-то был главный морской порт, и сооружения над водой напоминают об этом. Высокие ростральные колонны построены в виде морских маяков с огнем на вершине. Их украшают ростры, носы кораблей, а также фигуры — символы главных рек, соединяющих Петербург с обширными пространствами Севера — Невы, Волги, Днепра и Волхова, а через них — с морями и океанами. До сих пор на гербе Петербурга скрещенные морской и речной якорь. За ростральными колоннами колоннада Биржи, построенной Тома де Томоном для торговли товаром, приплывшим сюда по воде. Биржа построена архитектором в стиле знаменитого классического храма в Пестуме и служит главным украшением стрелки. Сейчас в ней пребывает Военно-Морской музей. Помню, с каким упоением в детстве я вникал здесь в затейливую оснастку парусных судов, ощущал грозную тяжесть ядер, глубинных бомб и торпед. Сбоку от Биржи виден купол бывшей Таможни, построенный архитектором Лукини. Сейчас там учреждение не менее важное — Институт русской литературы, где изучают современную литературу и где хранятся рукописи и личные вещи Пушкина, Лермонтова, Толстого, Некрасова и многих других, составивших славу нашей нации.

Огибаем гранитный спуск к Неве, где всегда почти видны белые платья невест и черные костюмы женихов, приезжающих в это ритуальное место. И выплываем на самое широкое и самое прекрасное место в нашем городе. Похожее на греческий храм здание Биржи, высокие «маяки» ростральных колонн. Здесь Нева разделяется на два рукава — Малую и Большую Неву. На месте разделения стоит «спаренный буй», всегда сильно качающийся, означающий «свальное течение», и тут надо держать штурвал крепко. В этом бурном месте катер мотало довольно сильно. Помню, как золотая, просвеченная солнцем волна ударила в грудь нашего рулевого, стоявшего за штурвалом на корме, и у него на мгновение выросли за спиной золотые крылья, как у ангела на шпиле.

Здесь «Васильевский парад» кончается, и дальше открывается простор Невы, ставшей после стрелки гораздо шире.


Но жалко уплывать от Васильевского, увидев только его фасад, не сойдя на берег и не погуляв по его «линиям». Эта часть Петербурга, задуманная Петром как центр Новой Венеции, должна была стоять на берегу вырытых каналов, продольных и поперечных. Леблон, один из первых придворных архитекторов, нарисовал такой план, и, подчиняясь железной воле Петра, эти каналы рыли. Но не всегда русская нерадивость так уж нелепа. Порой в ней проявляется здравый смысл. Зачем плавать, если можно ходить пешком? Эти маленькие, уютные домики располагают к хождению друг к другу в гости.

В тихом Тучковом переулке в маленьком домике жила юная Ахматова с мужем Гумилевым, который Ахматова ласково называла «Тучка». Здесь у них родился сын Лев.

Я тихая, веселая жила

На низком острове,

Который, словно плот,

Остановился в пышной невской дельте...

Здесь непарадная часть Петербурга, стоят в основном маленькие ампирные домики шириной в шесть окон. Но какие люди тут жили! Строили Петербург помпезный — а сами скромно жили здесь.

Здесь жили архитекторы Брюллов, Стасов, Сюзор, Фомин, скульпторы Козловский и Клодт, баснописец Крылов. В Кадетском корпусе, занявшем особняк опального Меншикова, учился будущий знаменитый драматург Сумароков, здесь жили Тарас Шевченко, Блок, Хлебников, здесь в гостях у брата переводил дух между ссылками несчастный и гениальный Мандельштам.

Я вернулся в мой город, знакомый до слез,

До прожилок, до детских припухлых желез.

Ты вернулся сюда — так глотай же скорей

Рыбий жир ленинградских речных фонарей...

Петербург! я еще не хочу умирать:

У тебя телефонов моих номера.

Петербург! У меня еще есть адреса,

По которым найду мертвецов голоса.

Я на лестнице черной живу, и в висок

Ударяет мне вырванный с мясом звонок,

И всю ночь напролет жду гостей дорогих,

Шевеля кандалами цепочек дверных.

Линии Васильевского, «штрихующие его поперек», слегка однообразны. Но по какой линии ни пойди — везде столько важного! Вот обычное серое здание, но здесь была знаменитая «гимназия Мая» (Май — фамилия директора). Выпускников называли «майскими жуками» — и кого только не было среди них! Сколько знаменитых выпускников! Почему же из наших школ столько не выходило? Кроме обычных гимназических предметов тут давали еще уроки музыки, танцев и фехтования, и была также столярная мастерская. Учились дети аристократов, но в основном — интеллигенции. Из семьи Бенуа учились шестеро. Учились три сына великого композитора Римского-Корсакова и двое сыновей его старшего брата, адмирала. Кроме строгих занятий были и праздники, спектакли и воскресные путешествия на природу, в деревню, с учителями, которые, не давая поблажек никому, весь путь проходили пешком. Многие знаменитые ученики вспоминали гимназию с благодарностью, говорили, как она помогла им. Среди «майских жуков» Рерих, Сомов, тоже замечательный художник, много ученых, известных путешественников. На Васильевском было где учиться.


Наверное, благодаря удаленности от центра, органов власти и из-за того, что остров не был кастовым, дворянским и заселялся как попало, часто не горожанами, а завербованными на заводы подростками, не имеющими городских корней, остров долго был хулиганским, шпанским. Особенно это было ощутимо после революции, сделавшей сиротами пол-России. То озорное, но веселое время замечательно отразил в своих повестях Вадим Шефнер, сам выросший на шпанском Васильевском острове.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: ВАДИМ ШЕФНЕР

Происходил он, как выяснилось, не из «народных масс», а из дворян, из служилого морского офицерства. Отец его служил в Кронштадте, и, по непроверенным легендам, Вадим Шефнер родился на льду залива, когда мать его направлялась в Петербург. Вскоре грянула революция, и все смешалось — вместо какого-нибудь кадетского корпуса, который был ему предназначен, Шефнер оказался среди василеостровской шпаны.

В шестидесятые годы, когда я его узнал, это был уже признанный поэт советского времени. Нет, не советского — ничего о советской власти он не писал, хотя стихи его были вполне традиционными, чеканными, очень точными и глубокими. Это был не советский поэт. Это был поэт советской поры.

Загляну в знакомый двор

Как в забытый сон.

Я здесь не был с давних пор,

С молодых времен.

Над поленницами дров

Вдоль сырой стены

Карты сказочных миров

Запечатлены.

Эти стены много лет

На себе хранят

То, о чем забыл проспект

И забыл фасад.

Знаки счастья и беды,

Память давних лет —

Детских мячиков следы

И бомбежки след.

Чем отличается хороший поэт от обычного? Тем, что видит твои тайны, то, что ты считал только своим. Помню, сколько я стоял у сырой стены двора у расползшихся, разноцветных пятен сырости, воображая их картами неизвестных стран, и фантазировал. А он, оказывается, и это знает!

Стихи Шефнера вроде просты — про след бомбежки писали многие, но вот увидеть на стене «детских мячиков следы» может не каждый — «каждому» это покажется несущественным, и только талант это увидит и оценит.

Все уже привыкли к Шефнеру, уважали его. И вдруг он разразился целой серией «хулиганских повестей» о своей шпанской юности на Васильевском — и открылся новый, неповторимый писатель, своей удалью, юмором, бесстрашной откровенностью победившей всех своих современников-коллег. Помню, как расхватывались его весело оформленные книги — надо же, как неожиданно возник новый талант. Что питало его? Дворянское происхождение? Шпанская юность? Думаю, именно неожиданное сочетание этих двух составляющих. Только из неожиданных сочетаний крайностей рождается новое, яркое.

Шефнера я увидел в комаровском Доме творчества На вид он был обычный старик, с одним опущенным веком, однако не седой и не лысый, со свисающей на лоб жидкой прядью.

Выделялся он только тем, что никогда и нигде не обнаруживал замашек классика, которыми отличались многие, не годившиеся ему в подметки. Шефнер был тих, грустен, молчалив.

В окружении юных почитателей он уходил на залив или в лес, и только там иногда, разгулявшись, пел хулиганские песни своей юности.

КУЛЬТОВАЯ ЛИЧНОСТЬ: ГЛЕБ ГОРБОВСКИЙ

Замечательный питерский поэт Глеб Горбовский — тоже василеостровец — занимался в поэтическом объединении Горного института и стал, пожалуй, самым лучшим его поэтом, хотя, по причине своей бурной молодости, студентом побывать не успел, а лишь участвовал во многих геологических экспедициях, о которых написал потом «без романтики», резко и горько. То, что во время войны он потерял родителей, бродяжничал, добывал на жизнь чем придется, сотворило в его душе замечательную закваску, придало его голосу неповторимую хрипловатость, которая намного ценней сладкозвучия и плавности. Накопившиеся за трудную жизнь ярость и даже отчаяние, соединяясь со светлым его даром, выдают чисто по-горбовски корявые, нежные, трогательные стихи, намного пережившие короткое творчество его благополучных коллег.

Помню, с каким восторгом повторяли мы его ернические, вольные стихи, каких никому из нас не написать:

Я лежу на лужайке,

На асфальте, в берете.

Рядом — вкусные гайки

Лижут умные дети.

Я лежу конструктивный,

Я лежу мозговитый,

Небанальный, спортивный,

С черной оспой привитой.

Я бывал у него в комнате в коммуналке на Васильевском, где на полке стоял человеческий череп и медицинская склянка — с цианистым калием, как утверждал Глеб. Вел он себя тогда далеко не законопослушно, его кудрявый чуб мелькал во многих буйных переделках. Но теперь понятно, что он все делал правильно — долбил свою нишу, которой, по советским меркам, быть не должно. «Какой еще русский Франсуа Вийон? Пусть Вийон во Франции шумит — а у нас мы такого не допустим!» Приходилось воевать. Помню его войну с соседями, которая никогда, однако, не принимала характер ненависти и презрения, а лишь способствовала его воинственному самоутверждению и заканчивалась гениальными стихами.

Я свою соседку изувечу,

Я свою соседку изобью,

Я ее в стихах увековечу.

Чуждую. Но все-таки свою.

Так и вышло — он всех увековечил, взял в замечательные, неповторимые строки, сохранил навсегда. Глеб «свой» среди населения, ему есть о чем и про кого писать стихи, однажды он рассказывал, как в одной василеостровской пивной сосед пообещал набить ему морду, если он, ханыга, будет себя и дальше выдавать за замечательного поэта Глеба Горбовского, которого собутыльник Глеба знал наизусть. С годами смирение, мудрость, добродушная усмешка вытеснили эпатаж и агрессию, но остались отчаяние, боль — как ни у какого другого поэта.

Посижу, немного клюкну

На пеньке — и снова в путь

По грибы или по клюкву

И еще по что-нибудь...

...Шмель звенит, взметнулась белка,

Треснул высохший сучок...

Вот и озеро. Но — мелко.

Не утопнешь, старичок!

Глеб довольно долго жил на Васильевском, в Гавани, на улице Карташихина, в относительном благополучии и покое. Теперь он покинул и Васильевский остров, и благополучие, и покой.

Да. Все оказалось не просто:

Разруха в судьбе и в стране.

Любимый Васильевский остров,

Должно быть, забыл обо мне.

Скитаясь по странам и весям,

Я гимнов уже не пою.

Шепчу я уставшие песни,

Питавшие юность мою.

Погодка свистит продувная,

Душа коченеет и плоть...

И всех, кто меня вспоминает,

Спаси и помилуй Господь!

Загрузка...