Год 1918-й. Второе января.
Чуть ли не вся Казань сошлась в этот день на широкую площадь к зданию бывшего Дворянского собрания: здесь теперь разместился Казанский Совет рабочих, крестьянских и солдатских депутатов.
В многолюдной толпе, собравшейся перед зданием Совдепа, преобладали татары. Но можно было увидать в ней и русских, и чувашей, и марийцев, и удмуртов, и мордвинов, и башкир — людей самых разных наций и народностей, населявших обширную Казанскую губернию. В овчинных полушубках, в старых засаленных халатах, в войлочных чапанах, они запрудили всю площадь. Казалось, уж яблоку тут негде больше упасть, но толпа все прибывала. Дальние, только подошедшие, напирали на ближних, стремясь протиснуться к самому зданию.
Холод стоял лютый: крещенские морозы. А тут еще ветер, да такой резкий, обжигающий — прямо беда! Про такие холода татары говорят: «Сплюнуть и то нельзя: вместо плевка на землю упадет ледышка».
Снег под ногами скрипит так, что небось за версту слышно. Поднесешь ко рту закоченевшие пальцы, чтобы согреть их горячим дыханием, — вмиг все лицо облохматит колючий иней.
В такую погоду хороший хозяин и собаку-то на мороз не выгонит. Какая ж нужда заставила всех этих людей стыть на холодном, леденящем ветру, на широкой, со всех сторон продуваемой площади?
Чтобы не закоченеть вовсе, люди притопывают ногами, пихают друг друга — кто плечом, кто локтем. И все не сводят глаз с высоких двустворчатых дверей здания. То и дело раздаются голоса:
— Долго еще ждать-то? Вроде бы уж пора!
— Давно пора! Того и гляди, отойдет поезд-то!
Два человека, которых, похоже, занесло в эту толпу случайно, переговаривались вполголоса. Разговор начал дородный, широкоплечий мужчина в теплой куртке, добротной меховой шапке и валенках.
— Что за шум? Кого ждут? — спросил он у щупленького, тщедушного человечка в старенькой шубейке и видавшей виды кубанке.
— Наверно, митинг будет совдеповский, — отозвался тот. В разговор вмешался старый татарин с заиндевевшей козлиной бородкой.
— Товарища Вахитова провожают. В Петроград едет. На Учредительное собрание, — объяснил он.
— Это какого ж Вахитова? — оживился тщедушный, отчаянно растирая свой побелевший нос вязаной рукавицей. — Мулланура, что ли?
— Его самого, — расплылся в улыбке старик; он явно обрадовался, что собеседник слыхал про человека, ради которого собралась вся эта толпа. — Нашего Мулланура… Вот и я тоже пришел проводить его. Даже кучтэнэч для него припас…
Он показал узелок, в котором был приготовленный загодя кучтэнэч, то есть гостинец.
— Этот Вахитов тебе родственник, что ли? — спросил, глядя исподлобья на старика, широкоплечий.
— Да нет, — махнул рукой старик. — Какой родственник… Я его и не знал вовсе. А он меня от позора спас. Дело так было…
Он совсем уже изготовился начать какой-то, видно, обстоятельный рассказ, но широкоплечий прервал его речь досадливым нетерпеливым жестом:
— Ладно, ладно, потом… В другой раз расскажешь…
И, взяв своего спутника под руку, отошел от словоохотливого старика.
— Зря вы, господин Дулдулович, пренебрегли его рассказом, — заговорил тщедушный, едва они отошли в сторонку. — Не мешало бы услышать, так сказать, глас народа… Этот Вахитов, должен вам сказать, интереснейшая личность. Подлинное дитя нашей бурной эпохи… Сам он, насколько мне известно, не принадлежит к представителям неимущих классов. Внук состоятельного купца. Однако в этой острой ситуации сделал крупную политическую карьеру.
— Ну уж и карьеру…
— Не смейтесь. Он у них в МСК главный человек!
— МСК? Это еще что за зверь?
— Мусульманский социалистический комитет. Это, пожалуй, самая влиятельная здесь, у нас, организация. Входят в нее представители всех социалистических партий. Разумеется, и большевики тоже. Мулланур Вахитов, по слухам, принадлежит именно к этой партии. Но он этого не афиширует. Однако получается, что большевики через него, через Вахитова то есть, негласно руководят деятельностью всего МСК.
— Ну и хитрая же бестпя этот ваш Вахитов!
— Да, уж в ловкости и уме ему не откажешь. Впрочем, нет ничего удивительного в том, что свою принадлежность к большевикам он держит в тайне. Узнав, что он большевик, многие мусульмане тотчас бы от него отвернулись.
Дулдулович повернул голову и остановил на своем собеседнике тяжелый, внимательный, изучающий взгляд.
— Это правда? — после долгой, многозначительной паузы спросил он.
— Что — правда?
— Правда, что иные сторонники Вахитова и впрямь готовы от него отвернуться?
— Ах, господин Дулдулович, — вздохнул тщедушный. — Мы так часто принимаем желаемое за действительное…
— Ну что ж, — отозвался Дулдулович. — Спасибо за откровенность. Нам, истинным мусульманам, не годится морочить друг друга. Всегда лучше знать правду, как бы ни была она горька… Кто же все-таки входит в этот Мусульманский социалистический комитет? Верно, одна голытьба?
— Эх, если бы так… — вздохнул тщедушный. — То-то и беда, что МСК теперь уже большая сила! Проклятый Вахитов сумел привлечь туда многих интеллигентов. Он, знаете ли, умеет привязать к себе людские сердца…
— Ты склонен объяснять это только личным обаянием господина Вахитова?
— Не только обаянием, но и другими качествами. Он весьма начитан. К тому же великолепный полемист. Главная его сила — поразительное спокойствие. Если б вы видели, как он умеет слушать противника! Ни один мускул на лице не дрогнет. А потом с этакой спокойной усмешечкой ка-ак пойдет опровергать довод за доводом… Камня на камне не оставит! Логика у него, надо сказать, железная…
— Ну, и в нашем Мусульманском комитете тоже немало блестящих людей… Туктаров, Исхаков, Терегулов, Гаспринский, Таначева, Максудов, Алкин… Цвет нации! Цвет мусульманского мира!
— Да, имена громкие, ничего не скажешь, — усмехнулся тщедушный. — Однако сохранить безраздельное свое влияние на людей им так и не удалось. Наш Мусульманский комитет был создан седьмого марта прошлого года. А ровно через месяц, седьмого апреля, организовался МСК. Не так уж трудно было сообразить, что МСК создан в противовес Мусульманскому комитету. Но покамест этот ваш цвет нации занимался пустыми словопрениями, МСК с каждым днем все больше и больше набирал силу. Влияние его росло с каждым днем. И вот вам результат…
Он кивнул на толпу, сгрудившуюся у здания Совдепа.
— А кто выбирал Вахитова в Учредительное собрание? — задумчиво спросил Дулдулович.
— Он прошел туда по списку номер десять, то есть от МСК. Выбран по трем округам. Так что, как видите, популярность среди мусульман у него немалая.
— Да, — мрачно сказал Дулдулович. — Ты прав. Раньше надо было думать. Задавить этого Вахитова, пока он силу не набрал… Ну да что теперь об этом… Ладно, друг мой Харис, оставим этот разговор. Скажи мне только напоследок: как ты думаешь, к чему стремится этот Вахитов? Чего ему надобно? Власти? Славы?
— Он говорит, что власть должна принадлежать народу.
— Ну, это теперь все говорят. А за этим-то у него что скрывается? Не может ведь такой умный человек не понимать, что власть никогда не была и не будет в руках у голытьбы.
— Помню, он как-то выступал в рабочем клубе Алафузовскои фабрики. Ну, один из его противников задал ему как раз вот такой вопрос. «Вы требуете, — сказал он! — немедленной передачи власти рабочим и крестьянам. Да ведь они неграмотные! Сами подумайте, как они будут управлять государством?»
— Интересно! И что же Вахитов?
— Он так сказал: «Рабочие, быть может, пока и неграмотные, и управлять государством не умеют. Но они сумеют диктовать вам свою волю. А вы, грамотные, будете выполнять то, что они вам продиктуют!»
— Ну, это демагогия, — пожал плечами Дулдулович.
— Я же говорю, демагог! — поддакнул Харис.
Тем временем вокруг началось какое-то движение. Народ заволновался, и вдруг вся толпа хлынула во двор Совдепа. Пока Дулдулович и Харис соображали, что к чему, пока они, выброшенные людским водоворотом, подоспели к задним рядам толпы, теснившейся во дворе, митинг уже начался.
Говорил плотный, невысокий человек, которому, судя по его спокойному, уверенному тону, давно уже не в новинку было размышлять вслух при большом стечении народа.
— Товарищи мусульмане! Мы тоже за Приволжскую автономию! Мы, большевики, стоим за самоопределение всех наций, входивших в состав бывшей Российской империи. Но только при одном условии: если вы сами будете вершить свою судьбу. Только в том случае, если власть будет в руках мусульманских рабочих, мусульманских крестьян и мусульманских солдат, — только тогда перед всем трудовым мусульманским миром откроются ворота в новую, светлую жизнь!
— Это что за птица? — спросил Дулдулович у Хариса.
— Яков Семенович Шейнкман. Председатель Казанского Совдепа. Тот самый, по указке которого действует Вахитов.
Дулдулович молча вглядывался в лицо оратора, то ли стараясь не пропустить ни единого его слова, то ли просто по облику пытаясь угадать, что он за человек.
— Н-да, — подвел он итог своим наблюдениям. — Это как будто крепкий орешек… А нельзя ли, — жестко усмехнулся он, — из этого Шейнкмана сделать шейха Мана?
Харис подобострастно рассмеялся, давая понять, что по достоинству оценил шутку.
— К сожалению, такого «шейха», какого нам хотелось бы, из него не сделаешь. Он ведь заядлый большевик. Во время октябрьских событий был в Петрограде, работал бок о бок с главным большевистским вожаком Ульяновым-Лениным… А каламбур этот не вам первому в голову пришел. В народе его давно уж так называют: шейх Ман. К сожалению, не с насмешкой называют, а любовно…
От этой последней реплики Дулдуловича так и передернуло.
— Да уж, — злобно прошипел он. — Любить пришлых — это мы умеем. — И задумчиво добавил: — Стало быть, сам господин Ульянов прислал нам этого шейха? Что ж, будем иметь в виду. А кто это слева от него? В очках?
— Гирш Олькеницкий. Секретарь большевистского комитета. Говорят, бывший поднадзорный.
На трибуне тем временем очутился уже другой оратор. Его слушали далеко не так внимательно, как Шейнкмана, и, быть может, поэтому, стараясь перекрыть недовольный насмешливый ропот толпы, он надсадно выкрикивал каждое слово, даже таращил глаза от напряжения.
— Жемэгат! Братья! — надрывался он. — Не забывайте, что мы с вами потомки великого Чингиза, завоевателя вселенной!..
— Где Чингиз и где ты? — крикнул из толпы звонкий насмешливый голос. — Думаешь, люди не помнят, что ты байстрюком родился?
— Проезжего цыгана потомок — вот ты кто! — подхватил другой.
Незадачливого потомка Чингиз-хана проводили свистками и улюлюканьем.
Снова вышел вперед Шейнкман.
— Слово предоставляется, — громко выкрикнул он, — товарищу Вахитову!
Толпа качнулась и еще плотнее сгрудилась вокруг трибуны. Стало совсем тихо.
— Видите, как встречают? — шепнул Дулдуловичу Харис.
— Вижу, вижу, — мрачно буркнул тот. — Успел этот Вахитов вскружить голову мусульманам.
На трибуне стоял невысокий худощавый человек в черной папахе и форменной, похоже, студенческой шинели. Ровный румянец покрывал его волевое лицо. Но голос у этого хрупкого на вид и совсем еще молодого человека оказался могучим и сильным — настоящий громовой голос прирожденного оратора.
— Было время, когда многие думали, что господа милюковы, гучковы и керенские пекутся о свободе народа. В феврале семнадцатого мы радовались: царя больше нет, победила революция. Казалось: чего еще? Но Гучков с Милюковым… Да что там Гучков, что Милюков… Многие из тех, кто искренно почитали себя социалистами, думали, оказывается, не о свободе, а о том же, о чем думали их предшественники — царские министры… О проливах! О захвате новых земель! О расширении и усилении Российской империи… О Дарданеллах! О Босфоре!..
Дулдулович изумленно воззрился на Хариса.
— Ты слышишь?
Харис пожал плечами, как бы давая понять, что эти слова оратора вовсе его не поразили. Но Дулдулович был явно другого мнения.
— Вот молодец! — никак не мог он успокоиться. — Окажись я на этой трибуне, клянусь аллахом, сказал бы то же самое! Слово в слово. Русские — исконные наши враги! Они всегда только о том и думали, чтобы ослабить нас, мусульман… Вытеснить и с Черного моря, и с Балкан, и с Кавказа… Отобрать проливы… Молодец! Правильно говорит!
— Товарищи! — продолжал тем временем оратор. — Наша судьба в наших собственных руках! Если вы не хотите, чтобы мы, мусульмане, стали игрушкой в руках европейской буржуазии, возьмите мусульманские дела в свои собственные руки!
В толпе захлопали, зашумели. Раздались громкие одобрительные выкрики.
Дулдулович тоже не удержался и крикнул:
— Молодец! Правильно говорит!
— Я бы на вашем месте, господин Дулдулович, — усмехнулся Харис, — пока воздержался от таких одобрительных выкриков. Послушаем, что он дальше скажет.
— Дела мусульман, — гремел над толпой могучий голос Вахитова, — должны решаться мусульманскими рабочими, мусульманскими крестьянами, мусульманскими солдатами! Февральская революция была не настоящая революция. Лишь в октябре прошлого года пробил последний час русского капитализма и совершилась подлинно народная революция, революция бедняков, революция трудящегося и эксплуатируемого народа!
— Эх, не туда поехал, в сторону свернул, — огорчился Дулдулович.
— Только трудящиеся, только бедняки, объединившись вместе, могут обеспечить свободу и независимость мусульманского мира. Обещаю вам, что в Учредительном собрании я буду последовательно и неуклонно защищать ваши интересы, последовательно и неуклонно бороться за дело бедняков мусульманского мира!
— Не пойму, каша у него в голове? Или лицемерит? Популярность голытьбы завоевать хочет? — озадаченно бормотал Дулдулович. — Во всяком случае, малый не дурак. Это ясно. И он, я думаю, далеко пойдет…
— До самого Петрограда, — усмехнулся Харис.
Из здания Совдепа вынесли красные знамена. Толпа качнулась и хлынула с площади на улицу.
— Куда теперь? — спросил Дулдулович.
— На вокзал, конечно! Куда ж еще? — отвечал Харис.
— Ну что ж, пойдем и мы туда же. Надо уж доглядеть этот спектакль до конца.
— Эй! Люди добрые! Вы, часом, не знаете, они там тоже речи говорить будут? Или он сразу поедет?
Дулдулович с Харисом оглянулись. За ними семенил тот самый старик татарин с козлиной бородкой, который давеча порывался рассказать им, как Мулланур Вахитов спас его от позора.
— А тебе-то что? — неприязненно спросил Харис.
— Да надо бы мне успеть домой сбегать, — сокрушенно объяснил старик. — Забыл я одну вещь, понимаешь, какое дело… Успею, не успею? Как думаешь?
— Сбегай, сбегай, абый! — усмехнулся Дулдулович. — Сто раз еще успеешь обернуться. Они там небось еще часа три митинговать будут.
— Правда? — обрадовался старик. — Вот спасибо тебе, сынок! Я мигом. Одна нога здесь, другая там…
Свернув в переулок, он торопливо затрусил вниз, к оврагу.
— Ох и не любишь же ты этого Вахитова! — сказал Дулдулович, когда они двинулись вслед за толпой к вокзалу. — А, собственно, за что?
— Как «за что»? — искренно удивился Харис. — Вы же сами сейчас убедились. Это враг, я думаю, самый опасный из всех. Хуже нет того врага, который другом прикидывается.
— А может, он не прикидывается? Может, и в самом деле друг?
— Аллах! Как язык у вас повернулся такое сказать, господин Дулдулович! Да разве такой фанатик может быть нашим другом?
— Я хотел сказать, что если он не демагог, а человек искренний, так, может, нам не грех попытаться как-то его использовать?
— Э, нет! Это безнадежно. Он убежденный большевик. Значит, всегда будет с русскими заодно.
— А ты все-таки мне так и не ответил, за что его ненавидишь.
— Я ж сказал…
— Брось, брось… У тебя к нему, видать, еще и личная «симпатия». Я ведь глазастый, меня не проведешь.
— Да, верно, — сознался Харис. — Числю я за ним и кое-какой личный должок. Я ведь из-за этого мерзавца, господин Дулдулович, чуть по миру не пошел.
— Ну да?.. Как же это вышло?
— Тут, конечно, не он один виноват, но…
— Да не вертись ты, как уж на сковороде. Рассказывай все по порядку.
— Ну что ж, будь по-вашему… До всей этой катавасии, как вы догадываетесь, я был человек небедный. Пару-другую лавчонок имел… Отец мой, слава аллаху, добрый был купец. Ну и я, стало быть, по отцовской дорожке пошел. Жил не хуже других почтенных людей. И даже после того, как царя скинули, дела мои торговые шли совсем недурно. Ну а когда вторая гроза разразилась, будь она неладна, тут все сразу прахом пошло…
— Это понятно. Да Вахитов-то тут при чем? Разве ж эта большевицкая революция только его рук дело?
— Как — при чем? Да ведь все мои беды с того и начались, что этот Вахитов свой нос во все дырки совать стал!
— Опять ты загадками говорить начал.
— Какие загадки? Сами, небось, видите, до чего я дошел. Да разве раньше у меня хватило бы стыда в такой одежонке на улицу выйти?.. Началось все с того, что приказчики мои зашебуршились. Будем, орут, только до восьми часов работать. Так, дескать, Совет велит. Я говорю: будете работать до той поры, до какой хозяин вам укажет. А хозяин у вас пока что не Совет, а я. А чтобы Совет этот ваш в наши дела не мешался, до восьми часов будете работать на виду у всех, открыто. А после восьми мы на дверь объявление повесим: дескать, магазин закрыт. Однако тот, кому надо, будет знать, что за закрытыми дверьми у нас торговлишка идет полным ходом…
— Ловок ты, брат, ничего не скажешь, — покрутил головой Дулдулович.
— Ну, сперва так оно у нас и шло. От покупателей отбою не было. Но однажды, часов эдак в десять вечера, стук в дверь. Слава аллаху, думаю, не оставляет меня всемогущий своими милостями. Не иначе — покупатель. Отворяю — а на пороге трое в красных повязках. Пожалуйте, говорят, за нами.
— Неужто арестовали? Да за что же?
— А вот за это самое. За нарушение постановления Совдепа. Взяли как миленького и повели прямехонько в Мусульманский социалистический комитет, вот к этому самому Вахитову.
— Интересно… И что же он с тобой сделал?
— Уж так меня честил, так срамил…
— Только и всего? Ну, брат, это еще не беда. Как говорится, стыд глаза не выест.
— Кабы только попреками обошлось, это бы еще и впрямь не беда. Однако разговоры разговорами, а дело делом. Под конец он вынес постановление взыскать с меня все, что мои приказчики наработали сверхурочно. Да не просто взыскать, а в десятикратном размере… Ну, тут уж я понял, что если и дальше так дело пойдет, я наг и бос останусь…
— Да, прижал он тебя. Однако ведь ты, насколько мне известно, не только лавчонки держал? Еще и извозом промышлял, кажется?
— А как же. Но и тут этот Вахитов мне поперек дороги встал. Он собрал всех городских возчиков, дворников, землекопов и организовал комитет.
— Какой такой комитет?
— Комитет из всей этой голытьбы. Такой комитет, чтобы проводить восьмичасовой рабочий день. Работает, скажем, какой-нибудь Габдрахман-дурачок. Раньше он рад был хоть сутки напролет вкалывать. А теперь восемь часов отработал — и домой. Хоть умоляй, хоть плачь, а больше работать не станет. Комитет не велит. У меня один возчик на двух подводах работал. Так они, эти проклятые комитетчики из МСК, и тут вмешались. До всего, видишь ли, им дело! Постановили, что каждый возчик имеет право только на одной кляче работать…
— Да, неглуп этот Вахитов. Ох, неглуп! Вижу, крепко он сумел втереться в доверие к простому народу…
За углом показалось здание вокзала.
Дулдулович невольно ускорил шаг. Харис торопливо засеменил вслед за ним.
У вокзала народу собралось, пожалуй, даже еще больше, чем на площади у здания Совдепа. Во всяком случае, выглядела эта толпа гораздо внушительнее. Может быть, еще и потому, что впереди, у самых железнодорожных путей, стройными шеренгами выстроились воинские части — отдельно пехота, отдельно кавалерия. У бойцов на шинелях алые банты. А у командиров на шапках зеленые ленты с изображением полумесяца.[1]
Это были национальные татарские воинские части, боевым строем явившиеся сюда, на вокзал, чтобы с почетом проводить в Петроград своего избранника.
— Смотри, что делается! — от удивления зацокал языком Дулдулович. — Даже войска здесь! И армию сагитировали!
— А-а, не ожидали? — обрадовался Харис.
— Что кавалерия здесь будет, и в самом деле не ожидал, — признался Дулдулович. — Пехота — другое дело. А кавалерия — это ведь цвет мусульманства, лучшие сыны татарской нации. Не голытьба какая-нибудь! Уж они-то должны бы понимать, что им не по пути с этими Вахитовыми, с комиссарами большевистскими, со всей этой голью перекатной!
— А может, они тоже думают, что им удастся использовать этого большевика в своих целях? — не без ехидства молвил Харис.
Дулдулович в ответ проворчал:
— Ладно, послушаем, что-то он запоет на этот раз. Не станет же он этим славным конникам с зелеными лентами на шапках толковать про рабочих и крестьян!
Пробравшись вперед, поближе к оратору, он стал жадно ловить слова Вахитова, гремевшие над рядами.
— Дивное время мы переживаем! — неслось над толпой. — Возрожденная земля дрожит от жгучих поцелуев мятежной пролетарской правды!.. Со знаменами в могучих руках сыны Востока спешат в ряды международного пролетариата!.. Всемирный праздник людей труда приближается!..
— Ну, тут уж пошли красивые слова… Это мне не интересно, — презрительно буркнул Дулдулович Харису.
— Я думаю, самое интересное он приберег напоследок, — отпарировал Харис.
Дулдулович молча пожал плечами, словно говоря: «Ну-ну, поглядим!» Однако лицо его сохраняло все то же насмешливо-презрительное выражение. «Кричи, кричи, надрывайся, — говорило оно. — Все равно ведь ничего нового не скажешь…»
И тут, словно угадав его мысли, оратор вдруг обернулся к застывшим в седлах кавалеристам с зелеными лентами на папахах.
— Кое-кто, вероятно, тешит себя надеждой, — заговорил он, — что постоянно повторяемые мною слова о нуждах простого народа, о рабочих, крестьянах и солдатах, интересы которых я еду защищать, — что все это не более чем ораторский прием. Красивая фраза. Или — еще того хуже — демагогия…
Дулдулович невольно вздрогнул. Человек, стоявший на возвышении в ста шагах от него, словно бы заглянул ему в душу, легко прочел самые тайные, самые сокровенные его мысли.
— Так вот, пусть не надеются! — гремел обращенный словно бы прямо к нему голос Вахитова. — Пусть знают, что у нас слова не расходятся с делом! Мы едем в Петроград для того, чтобы отстаивать интересы рабочих, крестьян, солдат. И вы можете быть уверены, товарищи, что ваши интересы мы отстоим! Чего бы нам это ни стоило! Свой долг перед вами мы выполним свято. Выполним до конца. Клянемся!
Раздался негромкий свисток паровоза.
— Вот и паровоз подали, — сказал Харис. — Скоро конец.
— Боюсь, что это только начало, — мрачно возразил Дулдулович и, круто повернувшись, стал протискиваться сквозь толпу прочь от вокзала.
Мулланур стоял на подножке вагона и махал рукой, прощаясь с друзьями. Вдруг в глаза ему бросилась нелепая фигура старика татарина, трусцой бежавшего за поездом. Старик, задыхаясь, что-то кричал. Мулланур прислушался.
— Эх, опоздал… — донеслось до него. — Вот беда! Теперь не догнать…
Мулланур от души пожалел старика, как видно опоздавшего на поезд. Скорость была еще невелика, однако о том, чтобы дряхлый старец смог догнать уходящий вагон, да еще вскочить на его подножку, конечно, не могло быть и речи.
А старик между тем, протягивая вслед поезду свой узелок, кричал:
— Это ведь я тебе, сынок! Тебе…
Молодой солдат-татарин, сообразив, в чем дело, выхватил узелок из рук старика, догнал вагон и, прыгнув на подножку, сунул его прямо в руки Мулланура.
— Держи! Вон от того бабая, с рыжей бородой, видишь? — быстро сказал он и соскочил на перрон.
— Что это? Что я с этим должен делать? — изумился Вахитов.
— Кучтэнэч тебе! — крикнул в ответ солдат, махнув рукой. — Гостинец народному избраннику!
Он еще что-то кричал вслед набиравшему скорость поезду, но голос его пропал в нарастающем стуке колес.
Мулланур вошел в вагон и развернул кулек. Там лежали два пюремеча — две татарские ватрушки. А рядом — аккуратно сложенная газета.
Это был старый, прошлогодний номер газеты «Кзыл байрак», его газеты. Газеты Мусульманского социалистического комитета. И номер этот Мулланур узнал сразу. Еще бы ему его не узнать! Тут ведь его статья. Та самая, вокруг которой было столько яростных споров. Ох какой вой подняли тогда против него в Мусульманском комитете! Орали, визжали, кляли. Называли предателем, большевистским прихвостнем. Говорили, что он продает своих братьев мусульман неверным.
Но рабочим статья пришлась по душе. Они посылали в редакцию своих депутатов, просили передать благодарность автору. Требовали, чтобы газета больше печатала таких статей, от которых трепетали бы в страхе баи и проклятые буржуи.
«Кзыл байрак» — любимое его детище. Первый номер этой газеты пришел к читателям в июне 1917 года. Мулланур был не только редактором газеты, но и одним из самых активных ее авторов. Почти в каждом номере появлялись его статьи. В газете он публиковал и материалы из большевистской «Правды».
Да, теперь это все уже в прошлом. Неужели с тех пор прошел всего только год? Срок небольшой. Но как вспомнишь, сколько событий произошло… И каких событий!
Сбылось наконец то, о чем тогда только мечтали. Рабочие, крестьяне и солдаты взяли власть в свои руки. Казалось бы, пора уж угомониться всем толстосумам, буржуям, а также всем их приспешникам вроде Фуада Туктарова. Аи нет! Не унимаются. Некоторым из них так даже и в Учредительное собрание удалось пролезть. Взять того же Туктарова. Он ухитрился получить депутатский мандат по эсеровскому списку. Из этой затеи, правда, все равно ничего не вышло. Пришла телеграмма из Петрограда, от Центрального комитета партии социалистов-революционеров, с требованием исключить Туктарова из списка депутатов.
Однако Туктаров, собрав всех своих дружков и единомышленников, все-таки отбыл в Петроград. И не исключено, что с ним там еще придется повозиться.
«Эх! — подумал Мулланур. — Надо бы мне раньше выехать из Казани! Тогда бы уж я сразу дал бой Туктарову. Ну да ничего, скоро будем и мы в Петрограде!..»
От этой мысли на душе у Мулланура потеплело.
Петроград! Это ведь город его юности…
Первый раз он приехал в Питер в августе 1907-го. Приехал поступать в Политехнический институт. И поступил, стал студентом. Сначала-то у него были совсем другие планы. Больше всего на свете его тогда интересовала история родного народа, история народов Востока. С самых малых лет он задавался вопросами, на которые никто из окружающих его людей не мог дать ответа: «Кто я такой? Откуда я? Где мои корни?.. Жил мой народ здесь всегда, с незапамятных времен? Или мои предки пришли сюда откуда-то? А если пришли, то откуда?»
И вот, окончив седьмой (дополнительный) класс Казанского реального училища, он решил поступить на исторический факультет Казанского университета. Он мечтал стать историком.
Но тут ему довелось испытать первое горькое разочарование. Жизнь нанесла ему свой первый тяжелый удар. Оказалось, что реальное училище, которое он закончил, не дает права поступления в университет. В университет по тогдашним законам мог поступить только тот, кто закончил классическую гимназию. А в гимназию ему, «инородцу», поступить было не так-то просто.
Получив из Казанского городского полицейского управления «Свидетельство для свободного проживания в Империи повсеместно сроком на три месяца», Мулланур отправился в Томск. Он рассудил, что в Томске, этом далеком сибирском городе, ему, быть может, легче удастся осуществить свои планы, чем здесь, на родине. Однако оказалось, что и в Томском университете все вакансии на «инородческие места» были уже заняты. И тогда он решил податься в столицу империи, в самый Петербург.
Да, видно, не зря русские придумали пословицу: «Не было бы счастья, да несчастье помогло».
В конце концов все вышло к лучшему. В Питере он поступил на экономический факультет Санкт-Петербургского политехнического института, нашел настоящих, верных друзей. Но главное, здесь у него открылись глаза на многое.
А уж как рада была мать, когда узнала, что ее Мулланур стал студентом Политехнического института! Она издавна тешила себя надеждой, что ее единственный сын станет инженером.
Дочь интеллигентных родителей, она с детства мечтала стать учительницей, хотела во всем быть похожей на своего старшего брата Исхака — он был учителем, пламенным поборником просвещения татарского народа. Исхак был ее кумиром, она старалась подражать ему во всем. Но о том, чтобы осуществить это тайное детское желание, не приходилось даже и мечтать. Девушке, выросшей в добропорядочной мусульманской семье, был уготован лишь один удел — замужество. И ей пришлось смириться, задушить свою мечту в самом зародыше. А вскоре ей подыскали жениха. Он был намного старше ее, властный, сильный мужчина, замкнутый и суровый.
Как это было заведено тогда в татарских семьях, она вышла за него, не зная, что такое любовь, — ей еще не исполнилось и семнадцати. Став замужней женщиной, она сразу попала совсем в другую среду. Муж был купцом и сыном купца. Купцами были все его друзья и приятели.
Всех этих торговцев, среди которых протекала ее жизнь, она втайне презирала и от всей души хотела, чтобы сын вырвался из затхлой среды на вольный жизненный простор. Каким же счастьем, какой горячей радостью наполнилось ее сердце, когда она увидала его фотографию в студенческой фуражке!..
При мысли о матери сердце Мулланура привычно заныло. Так бывало всегда, стоило ему вспомнить о ней. Это была не просто тоска. Тут смешалось все: и нежность, и любовь, и горечь разлуки, и сладостная память о далеком детстве.
Мать звали Уммегульсум Мустафиевна. Но дома все звали ее Уммэй или Эмина-апа.
Да, давно бы уж ей пора жить бок о бок с невесткой, нянчить внуков…
Эта мысль невольно заставила его усмехнуться. И тут же, по довольно-таки нехитрой ассоциации, он вспомнил давний рассказ матери о том дне, когда он, Мулланур, появился на свет.
Это было тридцать два года назад. Отец служил тогда у богатого купца Губкина. Дела требовали, чтобы они с матерью из Кунгура, где они тогда жили, отправились в Нижний Новгород, на Макарьевскую ярмарку. Мать хотя и была уже на последних месяцах беременности, но до родов, по всем расчетам, времени оставалось еще много.
От Кунгура до Перми они добирались на подводах, потом пересели на пароход. Но, не доезжая Казани, мать вдруг почувствовала себя худо. Пришлось ей в Казани сойти с парохода и остановиться у родственников, у которых она жила до замужества. И вот здесь-то, на Суконной улице, в доме Прянишниковых, он и родился.
Родился он раньше срока, семимесячным, и был так мал, хил и слаб, что боялись — не выживет. Глазки у него открылись лишь месяц спустя. Да и то, как рассказывала мать, только потому, что она несколько раз на дню смачивала их разными снадобьями.
Была середина августа. Дни в Казани стояли теплые. Но несмотря на теплую погоду, окна комнаты, в которой поместили новорожденного, тщательно заклеили, словно на улице была зима.
— Сохрани аллах, не просквозило бы! — как заклинание, твердили все. — А в тепле наш малыш, глядишь, и выживет.
По ночам, когда в воздухе чувствовалась хоть малейшая влажность, топили голландскую печь.
Кто знает? Может, он и в самом деле выжил только благодаря этому парниковому теплу.
Все эти заботы и тяготы легли на плечи родных, Уммельгусум была так слаба, что ей не до того было. Она и всегда-то была слабенькой, а тяжелые преждевременные роды и вовсе сломили ее хрупкое здоровье.
Но вот наконец врачи сказали, что непосредственная опасность миновала. И мать и ребенок будут жить. У родных сразу отлегло от сердца: слава аллаху, их бессонные ночи, все их старания и хлопоты не пропали даром.
Стали думать, как назвать младенца.
Впрочем, особенно думать да гадать не пришлось. Как только он родился, послали две телеграммы — одну Муллазяну, отцу новорожденного, в Нижний Новгород, а другую — в Кунгур, деду Гарею. И вот, не успели еще обсудить толком имя будущего члена семьи Вахитовых, как пришла из Кунгура от Гарея Вахитова телеграмма. Поздравляя сноху с рождением первенца, он наказывал дать ему имя Мулланур. Так, оказывается, звали его младшего брата, рано умершего от какой-то тяжелой болезни.
Слово деда в семье Вахитовых, как и во всех тогдашних патриархальных татарских семьях, было законом. И мальчика без долгих споров решено было назвать Муллануром. Как порешили, так и сделали. Сходили в мечеть, и мулла собственной рукой внес имя новорожденного в махаллу.
Стали уже подумывать о возвращении домой, в Кунгур. Но Муллазян, приехавший в Казань из Нижнего, поглядел на своего первенца, увидал, какой он маленький да чахленький, и решил до поры до времени это путешествие отложить. Решено было, что жена и сын поживут здесь, в Казани, у родных, до будущего лета.
Мать Мулланура, рассказывая ему об этом, призналась:
— Поглядел отец на тебя — ни слова не сказал. Но я-то сразу поняла, какие у него мысли. «Кто знает, — не иначе как подумал он, — дотянет ли еще несчастный малыш до будущего лета».
Да и ей самой, хоть и тяжело было читать эти горестные мысли на лице мужа, тоже, видать, нет-нет да и закрадывались в душу такие сомнения.
Однако вот поди ж ты, выжил Мулланур. Не только до следующего лета дотянул, а вон до каких славных времен… Да и не таким уж слабеньким он вырос, как опасались все его родные тогда, тридцать два года назад…
«Что это меня вдруг на прошлое потянуло? — усмехнулся он и помотал головой, словно желая стряхнуть накатившую на него волну сентиментальных воспоминаний. — Старею, что ли?»
Взгляд его снова упал на узелок, в котором лежала сложенная вчетверо старая газета и два пюремеча. Гостинец!.. Вот оно что… Запах вкусной домашней стряпни. Запах детства… Не иначе, это он, щекочущий ноздри, слабый, но такой щемящий, такой сладкий, оживил в его памяти то, что казалось давным-давно забытым, навеки уснувшим. И вспыхнули, поплыли перед глазами картины далекого прошлого… И вот он уже не может оторваться от них, от этих ярких картин: все глядел бы да глядел, и слушал, и вспоминал, всем существом прикасаясь к своим корням, к своим истокам, к той лишь по рассказам матери знакомой ему жизни, откуда берет начало его нынешняя, теперешняя жизнь…
Уммэй-апа рассказывала, что он начал ходить очень рано, чуть ли не в восемь месяцев. А заговорил поздно. Первые слова научился выговаривать только тогда, когда уже стал играть во дворе с другими ребятишками.
Мать придавала этому обстоятельству особое значение. Есть, оказывается, в народе такая примета: поздно начинают говорить только самые умные дети.
Позже, когда Мулланур стал ходить в школу и приносить оттуда хорошие отметки, она часто повторяла с материнской гордостью:
— Я знала, всегда знала, что ты у меня будешь умницей. Недаром ты научился говорить позже всех своих сверстников.
Мулланур только посмеивался: он никак не мог связать между собой столь различные факты.
Особой бойкостью он в детстве не отличался. Скорее наоборот: был застенчив, немногословен. Даже, пожалуй, нелюдим. Дядя Исхак — брат матери, гостивший в ту пору у них в Кунгуре, — рассказывал, что когда он, Мулланур, пошел в первый класс городского училища, был он так мал ростом, так бледен и худ, что казалось, будто его отправили учиться гораздо раньше положенного срока.
Может быть, именно в этом таилась причина какого-то странного отчуждения, которое с тех самых пор чувствовал к своему первенцу отец? А может быть, причина этого холодка, этой тайной нелюбви была в том, что он, Мулланур, был словно бы белой вороной в роду Вахитовых. Они все были крепкие, темноволосые, темноглазые, быстрые в движениях, ловкие и сильные. А он вял, малоподвижен. Волосы скорее светлые, с рыжеватым отливом. Глаза — серо-зеленые.
Да, отец его не любил. Это, к сожалению, не вызывает сомнений. Зато дед в нем души не чаял. Почему-то именно в нем он видел продолжателя главного дела своей жизни. Он мечтал увидеть Мулланура именитым купцом, богатым и славным, самым уважаемым в городе, а может быть, даже и во всей округе.
Дети, как известно, в своих играх всегда подражают взрослым. И немудрено, что любимой детской игрой в богатых татарских семьях была игра «в лавку». Попросту говоря, в покупателей и продавцов. Старый Гарей, приглядевшись к этим детским играм, решил извлечь из них пользу. Он разыскал хорошего столяра и заказал ему выстроить в просторном дворе своего дома небольшой игрушечный магазинчик.
На первых порах Мулланур увлекся игрой, придуманной дедом. Он даже смирился с тем распределением ролей, которое неизменно навязывал ему старый Гарей: во всех их играх дед всегда был покупателем, а он, Мулланур, — продавцом.
Но однажды дед уехал по своим купеческим делам в Пермь.
И вот тут-то Мулланур впервые проявил самостоятельность.
Кто его знает, откуда взбрела ему в голову такая мысль. Видел ли он где-нибудь нечто подобное? Или это была его собственная фантазия? Трудно сказать… Но в тот же день, как дед Гарей отбыл в Пермь, Мулланур затеял коренное переоборудование своего игрушечного магазинчика. На полках, где раньше размещались игрушечные бакалейные товары, он аккуратно расставил все свои детские книжки. Книг было не так уж много, во всяком случае меньше, чем места на полках, и Муллануру пришлось собрать книжки у всех своих друзей-приятелей. Так магазин превратился в библиотеку.
Мулланур — он к тому времени умел уже не только читать, но и писать — завел специальный «журнал», куда записывал всех читателей своей библиотеки, всех, кому выдавал книги на дом.
Велико было удивление старого Гарея, когда, вернувшись из Перми, он увидал, во что превратился «магазин» его внука и будущего наследника.
— Субханалла! Субханалла![2] — растерянно повторял он. — О, аллах всемогущий! Хотел из внука купца сделать, а из него, как видно, ученый мулла вырастет!
Так ничего и не вышло из хитроумной затеи деда Гарея, так и не удалось старому купцу привить внуку любовь к торговле.
В 1899 году отец Мулланура вдруг, нежданно-негаданно, решил переселиться с семьей из Кунгура в Казань. Муллануру в это время стукнуло четырнадцать. Он давно уже не был застенчивым и нелюдимым увальнем. Не стал он, правда, и богатырем: по-прежнему был невысок, сложения скорее хрупкого, так что в свои четырнадцать лет выглядел двенадцатилетним. Он стал гораздо общительнее, чем прежде. Обзавелся друзьями-приятелями; да и как могло быть иначе, ведь он к тому времени уже закончил городское училище. Но кое-что от прежней замкнутости в нем все-таки осталось. Он любил одинокие прогулки. Любил дикие, заброшенные, безлюдные места, где до него, как ему казалось, не ступала нога человека.
Сам переезд крепко врезался Муллануру в память. И не только потому, что это было, пожалуй, самое крупное событие во всей его четырнадцатилетней жизни, а потому, что именно тогда вошел в его жизнь брат матери, дядя Исхак.
Дядя Исхак помогал им при переезде. Переезжали они обстоятельно, солидно. Вещи погрузили на подводы — получился целый обоз. Вышло так, что Мулланур ехал на одной подводе с дядей Исхаком. Добрались до пристани. И целых четыре дня плыли на пароходе аж до самой Казани.
За этн четыре долгих дня Мулланур крепко подружился с дядей Исхаком. Тогда он, пожалуй, еще не вполне ясно понимал, с каким ярким, удивительным человеком свела его судьба. Но то, что человек этот не похож на тех, с кем доводилось ему встречаться раньше, он почувствовал сразу.
Дядя Исхак работал в деревне, был учителем русского языка. Человек он был легкий на подъем, часто переезжал с места на место. Россию и жизнь народную знал хорошо — не по книгам, а по собственному опыту. В семье Вахитовых поговаривали, что дядя Исхак якшается с бунтовщиками-студентами. Вероятно, именно тогда и именно в связи с дядей Исхаком Мулланур впервые в жизни услышал слово «социалист».
Почему-то Мулланура особенно поразила дядина фамилия — Казаков. Странно ему было, что у его родного дяди, а стало быть, и у матери в девичестве фамилия оказалась совсем не татарская. Скорее русская. Казаков. От слова «казак», что ли?
И тут дядя Исхак рассказал ему семейное предание, поразившее Мулланура до глубины души.
Их род, сказал дядя Исхак, ведет свое начало от беглого казака, сподвижника Пугачева. После разгрома повстанцев он долго скитался один в лесных чащобах, пока не свалила его жестокая лихорадка. Тут-то и нашли его татары. Взяли в свой аул, выходили. Молодость и богатырское здоровье взяли свое: молодой казак вскоре совсем оправился от болезни, стал таким же могучим и сильным, каким был прежде. Он решил навсегда остаться среди людей, спасших ему жизнь. Даже принял их веру — стал мусульманином. Они полюбили его, как родного сына, выдали за него свою дочь. И вот от него-то и пошел их род, род Казаковых.
Воображение Мулланура разыгралось. Будь его воля, он только и делал бы, что заставлял дядю пересказывать эту историю снова и снова и жадно, нетерпеливо ловил все новые и новые подробности бурной жизни своего предка.
Но не такой человек был дядя Исхак, чтобы можно было заставить его говорить все об одном и том же. Этот человек оказался настоящим кладезем разнообразнейших знаний. Он обрушил на Мулланура такой поток сведений, что за четыре дня плавания мальчик узнал, пожалуй, столько же, сколько за все годы своей школьной жизни.
А однажды он повел племянника вниз, в зловонные трюмы, где ютились самые бедные, самые нищие пассажиры. Одни лежали вповалку, а иные сидели, скорчившись в неудобной позе, — для них даже не нашлось места, чтобы вытянуть ноги. Одеты — хуже некуда. В рваных, кое-как залатанных опорках, а кое-кто и вовсе босиком. Это были в осповном батраки, работающие по найму. Но были среди них и фабричные рабочие, и бедняки крестьяне.
Пестрая смесь племен, народов, наречий: русские, татары, чуваши, удмурты… Говорили они на разных языках и частенько не понимали друг друга. Но зато все хорошо понимали язык нужды, злой и горькой, которая привела их сюда, в темный трюм парохода, плывущего вниз по Каме.
В проходе лежал полуголый мужик громадного роста. Он был пьян. Через него перешагивали — одни осторожно, боясь задеть его ненароком, другие, наоборот, стараясь нарочно пихнуть ногой: разлегся, мол, тут на дороге, другого места себе не нашел! Но он не обращал внимания ни на тех, ни на других. Только рычал что-то невнятное. Прислушавшись, Мулланур разобрал слова:
— Все равно прикончу… Кровопийца проклятый!.. Раздел догола, по миру пустил… Убью гада!.. Дай только срок, пущу красного петуха!..
В углу сидел старик татарин с шарманкой. Мешая русские слова с татарскими, он приговаривал:
— Послушайте песню старого человека! Не гнушайтесь, люди добрые, моей историей, не отворачивайтесь от моей беды. Все под богом ходим. И с вами тоже ведь может случиться такое… В один день потерял я, горемычный, жену и детей. Один остался на свете…
Рядом со стариком притулилась молодая чувашка с грудным младенцем. Укачивая ребенка, она напевала ему вполголоса грустную колыбельную.
С трудом пробираясь по узкому проходу, ковыляла старая удмуртка с клюкой и нищенской сумой — просила подаяния.
— Ну что, племянничек дорогой? — сказал дядя Исхак. — Понял теперь, как живет простой люд в необъятной нашей Российской империи? А ведь страна у нас богатейшая!
— Если страна богатая, почему же все эти люди так бедны? — спросил Мулланур.
— Потому что все ее богатства принадлежат маленькой кучке жадных паразитов, которые сами не трудятся, но живут припеваючи, катаются словно сыр в масле… А все потому, что живут за счет каторжного труда других людей. Таких вот, как эти бедняки, которых мы с тобой сейчас видели…
Нельзя сказать, чтобы до той поры Мулланур никогда не видал бедных, страдающих людей. По улицам Кунгура тоже ведь иной раз бродили побирушки. И таких стариков с шарманками ему случалось встречать раньше. Но то ли здесь все эти людские горести и беды предстали перед ним уж в очень обнаженном и страшном виде, то ли объяснения дяди Исхака произвели на него такое сильное впечатление… Как бы то ни было, сцены, увиденные Муллануром во время их четырехдневного путешествия, навсегда перевернули его душу. Без преувеличения можно сказать, что именно в эти четыре дня он перестал быть ребенком, стал взрослым, самостоятельно думающим человеком.
В Казани Вахитовы на первых порах остановились в номерах. Гостиница Апанаева, где они поселились, находилась на Московской улице. Номер у них был хороший — двухкомнатный, просторный, светлый. Но даже вся эта яркая новизна впечатлений не шибко его радовала: ничто не могло стереть из памяти жуткие картины той жалкой и страшной жизни, которая открылась ему на пароходе.
Едва только они устроились на новом месте, отец стал собираться в Нижний, на ярмарку. Он ездил туда каждый год, так уж было заведено. И никогда прежде Муллануру даже в голову не приходило попросить отца взять его с собой. Но на этот раз вместе с отцом на ярмарку собирался дядя Исхак. Ну а кроме того, после поездки на пароходе по Каме у него вдруг пробудился острый интерес к окружающей его жизни, возникло страстное желание поглядеть на мир — не только поглядеть, но даже по возможности потрогать его, пощупать собственными руками.
Неожиданная просьба сына удивила Муллазяна до крайности: он привык считать мальчика ленивым и нелюбопытным, живущим какой-то своей, особенной, не слишком ему понятной жизнью.
— Со мной на ярмарку… — проворчал он. — Да что тебе там делать?
— Хочу посмотреть, что это такое. Да и людей разных охота повидать, — ответил сьш.
Он почувствовал, что отец как будто не прочь взять его с собою. Сердце его радостно вздрогнуло. Он уже мысленно видел себя вместе с отцом и дядей на пароходе, плывущем в Нижний.
Но тут неожиданно вмешалась мать:
— Какая еще ярмарка! Ты ведь должен поступать в реальное училище. К экзаменам надо готовиться.
Мулланур прекрасно понимал, что дело не только в экзаменах: мать явно не хотела оставаться на новом месте одна.
Однако спорить не приходилось.
— Можно тогда я вас хоть провожу?
Отец молча пожал плечами.
По дороге на пристань Мулланур спросил дядю Исхака:
— А тебе-то зачем на ярмарку? Ты ведь не купец, не приказчик. Какие у тебя там могуг быть дела?
— А я тоже хочу на жизнь поглядеть, людей повидать, — улыбнулся тот. — Думаешь, одному тебе охота знать, что такое Нижегородская ярмарка?
— Я думаю его к одному знакомому купцу определить. Конторщиком. А то ведь на учительских харчах не больно-то проживешь, — объяснил отец.
Перед тем как ступить на трап парохода, Муллазян оглядел сына и впервые в жизни, как взрослому, протянул ему руку.
— Ну, сынок, — спросил он, — что скажешь мне на прощание?
— Желаю тебе крепкого здоровья, отец, — солидно, как взрослый, ответил Мулланур. — И, пожалуйста, пиши нам с мамой почаще. Ты ведь знаешь, она всегда волнуется, когда от тебя долго нет писем. Все боится, как бы чего не случилось…
Отец улыбнулся.
— Ишь ты, — сказал он. — Дожили! Яйца курицу учат… Ладно, буду писать часто. А ты смотри не бей тут баклуши, готовься к экзаменам. Как только сдашь, сразу дай мне телеграмму. Помни: ты непременно должен поступить в училище. Во что бы то ни стало. Без образования нынче ни шагу…
Когда отец уехал, оказалось, что о поступлении в реальное училище надо хлопотать. Прежде чем его допустят к экзаменам, надо было получить разрешение попечителя учебных заведений города Казани господина Сверчкова.
Мать расстроилась: разве это женское дело — подавать прошение попечителю. Тут нужна мужская рука. А муж, как на грех, в отъезде.
Но Мулланур сказал, что они прекрасно справятся сами. Красивым, каллиграфическим почерком он написал прошение, и они с матерью отправились на прием.
Ждать пришлось довольно долго: посетителей было много, и все с прошениями. Наконец попечитель соизволил их принять. Он был не один: с ним оказался какой-то любезный высокий господин, неожиданно проявивший острый интерес к вежливому, сдержанному, скромному мальчугану, который явился сам хлопотать за себя.
— Куда хочешь поступить, мальчик? — спросил попечитель, взяв из рук Мулланура прошение, но не разворачивая его.
— Может быть, ко мне? — улыбнулся высокий господин. — Я директор второй гимназии.
Попечитель, проглядев тем временем прошение, сказал:
— Ну так как же? Не хочешь во вторую гимназию?
— Нет, господин попечитель, — твердо отклонил это предложение Мулланур. — Я не стремлюсь к классическому образованию.
(Разговор этот происходил задолго до того, как Мулланур увлекся историей и другими гуманитарными пауками.)
— Вот как? — удивился директор гимназии. — Но почему так, мой мальчик?
— Хочу приносить реальную пользу людям, — ответил Мулланур.
Попечителю ответ Мулланура, как видно, понравился. Усмехнувшись, он быстро начертал на его прошении резолюцию и размашисто расписался.
В том же месяце Мулланур сдал вступительные экзамены и был принят в реальное училище.
Дружба Мулланура с дядей Исхаком не прервалась. Дядя теперь учительствовал в селе Кадыбашеве Саранульского уезда. Мулланур писал ему длинные письма — но только от себя, от всей их семьи. Писал по-русски. А мать иногда приписывала еще от себя несколько строк по-татарски, бисерными арабскими буквами.
Дядя Исхак, судя по его письмам, был доволен своей судьбой. Во всяком случае, ни разу он не посетовал на то, что скромную работу сельского учителя решительно предпочел тем радужным перспективам, которые намечал для него огец Мулланура перед их отъездом в Нижний. Карьера купеческого конторщика его явно не привлекала.
Но жизнью вдали от родных он, видимо, все-таки тяготился. В одном из писем он даже прямо намекнул на это и попросил Муллазяна подыскать ему место где-нибудь поближе к Казани.
Муллазян был человек со связями. Исхака он искренно любил и к просьбе его не остался равнодушен. И вот в очередной раз, когда Мулланур писал письмо дяде, отец, против обыкновения, сделал собственноручную приписку. «Надеюсь, — писал он, — летом будущего, 1900 года ты будешь назначен учителем, а может быть, даже и директором новой школы в Тетюшах».
Мулланур не удержался и приписал от себя лично: «А мы будем часто ездить к вам в гости: Тетюши — это ведь совсем близко!»
Муллазян не бросал слов на ветер. Вскоре дядя Исхак и в самом деле был переведен в Тетюши — преподавателем в новое, только что организованное русско-татарское училище. Восторгу Мулланура не было предела.
Виделись, однако, они редко. Приходилось, как и встарь, довольствоваться письмами. Дело в том, что Исхак был убежденным сторонником новой учебной программы для татарских школ. Он считал, что дети должны получать преимущественно светское образование. Само собой, эти его идеи сразу натолкнулись на глухое, яростное сопротивление всех местных мулл, суфиев, ишанов и прочих толкователей Корана.
«Много горького довелось мне тут испытать, — писал дядя Исхак. — Я никогда не боялся прямой и честной борьбы, всегда рад был открыто отстаивать свои убеждения и взгляды. Но очень трудно, когда тебя со всех сторон опутывает липкая паутина лжи и клеветы. Про меня тут стали распускать всякие нелепые слухи. Придравшись к тому, что я не хожу в мечеть, пустили слух, что я вероотступник, что будто бы я тайно крестился: недаром, мол, у меня русская фамилия — Казаков. Стали даже поговаривать, что всех татарских детей, которых отдадут в мою школу, будут насильно крестить.
Местные муллы дошли до того, что подговорили каких-то проходимцев подстеречь меня ночью и избить. К счастью, нашлись люди, которые предостерегли меня… Старая жизнь рушится на глазах. Растет вражда и ненависть. Ненависть к мироедам, кулакам — тем, кто богатеет день ото дня, наживается на чужом горе. Одни богатеют, другие разоряются. Продают свои крошечные земельные наделы, последний свой жалкий скарб и бегут в города, чтобы кое-как, с грехом пополам прокормить себя и свою семью. Едешь по деревне и прямо диву даешься: стоит домина каменный, двухэтажный — барская усадьба, да и только! А напротив — покосившаяся хижина с подслеповатыми жалкими окошками… Чует мое сердце: не кончится все это добром. Зреет в народе большая злоба против этого тяжкого неравенства. Рано или поздно она найдет себе выход, и тогда… Один бог знает, что будет тогда…»
Это письмо Мулланур выучил почти наизусть. Впервые задумался он о причинах неправедного мироустройства. А главное, о том, как жить и что делать, чтобы изменить эту уродливую, ненормальную жизнь.
Особенно часто он начал задумываться об этом после того, как прочитал романы Тургенева. «Отцы и дети», «Накануне», «Рудин» — все эти книги так поразили его воображение, что он возвращался к ним снова и снова, а многие страницы знал чуть ли не на память. Однажды он даже не удержался и высказал в разговоре с товарищами по училищу самые свои заветные, самые сокровенные мысли:
— Базаров… Рудин — вот люди, которым хочется подражать, у которых надо учиться…
— Что тебе эти чужаки? Нам-то до них какое дело? — насмешливо перебил его один из одноклассников, сын крупного татарского промышленника.
— Самое прямое дело! Как ты не понимаешь? Тургенев, как никто другой, показал в своих книгах, что наша страна — накануне больших, грозных перемен. Недаром один из лучших его романов так и называется — «Накануне». Неужели ты не чувствуешь, какая сила таится в его книгах! Жаль только, что его герои не смогли найти применения своим силам. Рудин больше говорил, чем делал… А Базаров… Он погиб так глупо, так нелепо!.. Но это все в прошлом. Сейчас должны появиться новые Базаровы… России они нужны сейчас больше, чем во времена Тургенева…
— Россия! Россия! — злобно перебил его собеседник. — Да что тебе-то Россия?! Ты разве русский? Забыл, что ли, каких ты кровей?
— Разве мы живем не в России? — спокойно сказал Мулланур. — И разве судьба этой страны не наша судьба?
— Мы мусульмане. И не наша забота думать о нуждах всей России. Хватит нам своих, мусульманских забот.
Всем сердцем чувствовал Мулланур, что собеседник его глубоко не прав. Но чувствовал он и то, что тот искренен в своей убежденности. И не нашлось у него слов, чтобы опрокинуть, разбить его доводы.
Вечером, сделав все уроки и домашние дела, он раскрыл по обыкновению одну из любимейших своих книг, чтобы почитать, как любил выражаться дядя Исхак, на сон грядущий.
Это были «Вечера на хуторе близ Диканьки» Гоголя. Снова и снова, уже в который раз, Мулланур смеялся и плакал над любимыми страницами. Радости и горести этих людей, живших в другое время, говоривших на другом языке, он ощутил вдруг такими родными, такими своими, словно все, что происходило с ними, происходило с ним самим, с его матерью, с его отцом. И вдруг нежданно-негаданно явился ответ на вопрос, над которым он бился целый день.
«Какая чушь! — подумал он. — Какая ерунда! При чем тут кровь? Разве течет во мне хоть капля французской крови? Или, может быть, кто-то из моих далеких предков был англичанином? Ну а если это не так, тогда почему же сердце мое сжималось такой болью, когда я читал роман Бальзака „Отец Горио“? Что мне за дело до этого горемычного французского старика, с которым так бессовестно поступили его родные дочери? Ромео и Джульетта… Почему сердце мое отозвалось тоскою и болью, едва только зазвенели в ушах эти простые, безыскусные строки: „Нет повести печальнее на свете, чем повесть о Ромео и Джульетте“?»
Впервые в жизни Мулланур вдруг с потрясающей конкретностью ощутил, что у каждого человека помимо предков по крови есть еще и предки по духу. Впервые в жизни он понял, как важно для созревающей, растущей человеческой души это духовное родство.
«И какое же счастье, — подумал он, — когда с людьми, родными по крови, у тебя возникает не только кровная, но еще и такая, совсем особая, духовная, идейная близость».
Да, с родней ему повезло. Во-первых, дядя Исхак. А во-вторых, Набиулла…
Набиулла Вахитов был самым младшим сыном его деда, старого Гарея. Следовательно, по законам родства он, как и Исхак, был его дядей. Смешно! Набиулла — его дядя! А он, Мулланур, который старше Набиуллы на целый год, — он, стало быть, приходится Набиулле племянником?
Как бы то на было, они сразу сошлись друг с другом. Сошлись так, как сходятся только в юности, когда завязываются самые прочные узы товарищества и дружбы.
Впрочем, дело тут было не только в том, что дядя и племянник волею случая оказались погодками. Основой их дружбы стала редкостная, глубокая общность интересов. Эта общность была рождена не совместными занятиями: Набиулла, в отличие от Мулланура, поступил в художественное училище. Их сблизила горячая ненависть к царящей кругом несправедливости, пылкое стремление все свои силы отдать борьбе за счастье страдающего и угнетенного народа.
Сейчас Мулланур, пожалуй, даже и не вспомнит, с чего это у них началось. Кажется, с того, что Набиулла произнес при нем имя одного из первомартовцев, участников покушения на Александра II, погибших на эшафоте. С того времени они сошлись накрепко: вместе читали запрещенную литературу, тайком шептали друг другу на ухо запретные, давно уже ставшие для них святыней имена Желябова и Софьи Перовской.
Конечно, в разговорах, которые они вели между собою, было много наивного. Но в этих полудетских спорах крепла, оттачивалась их мысль, а главное, росла уверенность, что обязательно должно произойти что-то такое, от чего вся жизнь вокруг сразу изменится. Не случайно каждый их спор, словно в тупик, упирался в один и тот же вопрос: как быть? И что можно сделать для того, чтобы приблизить этот грозный и радостный час?
— Как же нам найти правильный путь? — задумчиво говорил Набиулла.
— Найдем, — уверенно отвечал Мулланур. — А если сами не найдем, другие укажут.
Так оно и вышло.
Нашелся человек, который… Глупое слово — «нашелся». Получается так, будто он нечаянно оказался на их пути, и если бы не случай… Случай действительно помог. Но не будь этого случая, помог бы другой. Рано или поздно они все равно встретились бы с Хусаином Ямашевым. Непременно встретились бы!
Однажды вечером Мулланур и Набиулла возвращались домой. Шли мимо старого базара, как вдруг — топот тяжелых полицейских сапог, свистки… «Облава!» — мелькнула мысль. И тут из-за угла прямо на них выскочили двое. Заметавшись, они хотели было повернуть назад. Но Мулланур узнал в одном из беглецов дядю Гришу, старого русского рабочего, их соседа.
— Дядя Гриша! — успел крикнуть он. — К реке! Бегите к реке! А мы попробуем сбить их со следа!
Дядя Гриша и его товарищ бесшумно растворились в темноте. А Мулланур и Набиулла, нарочно громко хрипя и стуча сапогами, стали карабкаться вверх, в гору. Полицейские клюнули на приманку, кинулись за ними, без труда догнали и повели в участок. А там выяснилось, что схватили они совсем не тех людей, за которыми гнались.
На другой день Мулланур столкнулся во дворе с Дядей Гришей.
— Знаешь хоть, кому вы помогли-то? — спросил тот.
— Помогли людям, убегавшим от полиции. А больше нам ничего знать и не надо, — ответил Мулланур.
Ответ этот дяде Грише, видно, пришелся по душе. Через несколько дней он позвал его вместе с Набиуллой на тайную рабочую сходку.
Они слегка припозднились, — пришлось поблуждать немного по улицам, пока отыскали нужный дом. Когда вошли, сходка была уже в самом разгаре. Оратор — широкоплечий бритоголовый человек с умным, волевым лицом — показался Муллануру знакомым.
— Смотри, — шепнул ему Пабиулла. — Да ведь это же он!
— Кто — он?
— Тот самый, что убегал тогда вместо с дядей Гришей!
Это и в самом деле был он, теперь у Мулланура не было никаких сомнений. Рубя воздух сильной, мускулистой рукой, он говорил:
— Нет, товарищи, это не утопия, а вполне конкретная, ясная цель. И осуществить ее можем только мы, рабочие!
— Кто это? — вполголоса спросил Мулланур у дяди Гриши.
— Ямашев.
Мулланур давно уже слышал имя этого легендарного революционера. Его неустрапшмость и ловкость, его самоотверженность и преданность своему народу, яростная ненависть, с которой относились к нему царские жандармы, — все это разносилось стоустой молвой, то восторженной, то пугливой и робкой. Но кто бы ни произносил имя Хусаина Ямашева, друг ли, враг или просто любопытствующий обыватель, оно неизменно было окружено ореолом необыкновенности. И Мулланур привык представлять себе этого человека могучим богатырем вроде Али-батыра древних народных сказаний.
В жизни Хусаин оказался совсем другим: проще, обыкновеннее. Было в его облике что-то даже нарочито, подчеркнуто будничное: затрапезный полурасстегнутый пиджачок, из-под которого виднеется темная косоворотка… Разве так одеваются сказочные богатыри? Но глаза Хусаина блестели таким ясным умом, от всего его облика веяло такой силой, слова его дышали такой страстной убежденностью и верой в свою правоту, что ощущение необыкновенности при личном знакомстве с ним не только не пропадало, но даже, пожалуй, усиливалось.
Мулланур так жадно вглядывался в Хусаипа, так напряженно следил за его жестами, мимикой, за ежесекундно меняющимся выражением лица, что на первых порах даже не очень ясно уловил смысл его речи. Но постепенно он освоился, и смысл этот стал все отчетливее доходить до его сознания.
— Не либеральные болтуны, — уверенно говорил Хусаин, — а именно рабочий класс призван совершить революционный переворот и, сосредоточив в своих руках всю полноту политической власти…
— Рабочий класс? — прервал вдруг оратора топкий скрипучий голос. — Россия стонет под гнетом самодержавия. Самое большее, о чем мы можем мечтать, — это буржуазная революция, которая осуществит самые насущные демократические преобразования. А главной силой буржуазной революции может быть только буржуазия. Это же азбука марксизма!
— Неверно! — быстро обернулся Хусаин в сторону своего нежданного оппонента. — Вы погрязли в плену устарелых, отживших догм и понятий. Новые обстоятельства, новые условия рождают новую революционную стратегию. Уже началась буржуазная революция. Но главной силой ее будет пролетариат… в союзе с беднейшим крестьянством, — повернулся он в другую сторону, обращаясь, как видно, к какому-то другому участнику спора. — Пора понять, что только в ходе победоносной пролетарской революции, только так и не иначе, могут быть осуществлены все те демократические преобразования, о которых мы говорим…
Далеко не все понял тогда Мулланур в этом споре. Но главное понял: наконец-то в его жизни появился человек, который ясно видит не только цель, к которой надо стремиться, но и тот единственно верный путь, который приведет к этой светлой цели.
Но к великому огорчению, Хусаин, как видно, не склонен был привлекать мальчиков к подпольной работе. Во всяком случае, на первых порах. Он поручил им, как казалось тогда Муллануру, совсем простое и легкое дело. Предложил организовать среди учащихся литературный кружок.
Мулланур, хоть и мечтал о другом, более серьезном задании, с увлечением взялся за это дело. Собирались кружковцы по субботам, и поэтому свои сборища они решили назвать «Шимбе» — суббота. На занятия кружка приходили не только татарские юноши, но и башкиры, казахи.
Эти регулярные субботние встречи происходили у Габитовых. В их дом Мулланура ввел все тот же Хусаин Ямашев. Хозяйка дома была женщина удивительная. Во всяком случае, даже в интеллигентных татарских семьях тогда было немного таких. Начать с того, что она свободно говорила и читала на нескольких языках, великолепно знала литературу — не только русскую, но и европейскую. Но вся любовь ее сердца была отдана родной, национальной культуре. Она взяла себе за правило устраивать в своем гостеприимном доме встречи молодых людей с самыми выдающимися представителями татарской интеллигенции. Так, благодаря ей Мулланур и его друзья познакомились со всеми мало-мальски известными в то время татарскими поэтами и писателями: Гафури, Амирханом, Камалом… В другие вечера они наперебой сочиняла острые политические эпиграммы, звонкими молодыми голосами распевали «Марсельезу», революционные песни. Попробовали самостоятельно разыграть на домашней сцене несколько пьес — это были первые в ту пору театральные постановки на татарском языке.
Сперва все это было чем-то вроде веселого досуга, свободного, ни к чему не обязывающего, хотя и увлекательного времяпрепровождения. Но день ото дня их встречи становились все более серьезными и целеустремленными. Все чаще велись по вечерам жаркие политические споры. Все чаще появлялся на этих вечерах Хусаин Ямашев, осторожно, исподволь, то короткой репликой, то рассказанной к месту какой-нибудь историей направляя течение беседы в нужную сторону.
Мулланур, конечно, понимал, что Хусаин придает этим встречам определенное значение, вовсе не считает их веселой детской забавой. Но в глубине души он все-таки был слегка обижен на своего учителя. Он считал, что давно уже заслужил, чтобы ему поручили более ответственное, а главное, более опасное дело. Тем более что время было бурное: шла весна 1905 года.
И вот однажды, на слова не сказав Хусаину и другим старшим товарищам, Мулланур со своими юными друзьями — реалистами, гимназистами, курсистками, было среди них даже несколько студентов — решился на самостоятельную дерзкую вылазку. Вышли на улицу и шумной толпой, распевая «Марсельезу», двинулись к железнодорожному мосту через речку Казанку. Запрудили мост и стали там сплоченными рядами в ожидании поезда. И вот вдали раздался свисток паровоза, все ближе и ближе стук колес на рельсовых стыках. Грохочет летящий на полном ходу состав, все ближе и ближе нестерпимо резкий паровозный гудок. Крепко взявшись за руки, отчаянные юноши и девушки стояли на месте, смело глядя на мчащийся прямо на них поезд. Сердце замирало от ужаса. Кто кого? У кого не выдержат нервы? У кого-нибудь из них? Или у машиниста?
Не выдержал машинист. Паровоз замедлил ход и буквально в нескольких аршинах от них остановился. С радостными возгласами молодые люди вскочили на подножки вагонов и стали кидать пассажирам заранее припасенные на этот случай прокламации.
Мулланур был счастлив. Опасная, рискованная затея удалась. Радостный, мчался он вечером на встречу с Хусаином, не сомневаясь, что учитель похвалит его, даже, может быть, поблагодарит за выдумку, за смелость, за проявленную инициативу.
— Ну спасибо тебе, дорогой! Большое дело сделал, нечего сказать! Большую услугу оказал партии!
Эти слова, которыми встретил его Хусаин, были те самые, о которых Мулланур мечтал, те самые, которые он ожидал услышать. Но тон, холодный, иронический, жесткий, не предвещал ничего хорошего. Так резко и насмешливо учитель никогда еще с ним не разговаривал.
— Разве у нас плохо вышло? — пробовал оправдываться Мулланур.
— Хуже некуда! — отрезал Хусаин. — Знаешь, к чему привела ваша детская затея? Сегодня днем в рабочей слободке была полицейская облава. Арестовано несколько наших товарищей. Вот результат вашей анархической вылазки! Запомни, друг мой: революция — не игра в кошки-мышки. Это прежде всего труд, упорный, кропотливый, повседневный труд. Главная доблесть настоящего революционера — умение ждать. Терпение, терпение и еще раз терпение. А главное — дисциплина. У всех организаций, работающих под идейным руководством РСДРП, должна быть одна, единая, согласованная тактическая линия. И никакой анархии…
Мулланур навсегда запомнил тот урок.
Как ни странно, но, получив вместо ожидаемых похвал и комплиментов эту жестокую взбучку, он не только не огорчился, но обрадовался. Казалось бы, чему радоваться? Наломал дров, подвел товарищей… Лишь потом Мулланур сообразил, что радость, оставшаяся в душе от этого сурового разговора, была вызвана словами Хусаина: «У всех организаций, работающих под руководством РСДРП…»
Вот, стало быть, как обстоит дело. Выходит, он, Мулланур, состоит в организации, работающей под руководством РСДРП!
Что ни говори, а это было все-таки признание. Настоящее признание нужности и даже важности его революционной работы.
А вскоре Мулланур, не без содействия Хусаина, стал активным членом Соединенной группы учащихся средних учебных заведений города Казани. Эта организация была уже не чета литературному кружку. В ней насчитывалось около двухсот активных членов и более четырехсот сочувствующих. Началась настоящая подпольная работа: печатали и распространяли прокламации. Отпечатали даже целую брошюру под названием «Что делать?». На обложке стояло имя автора: Н. Ленин. Но Хусаин сказал Муллануру, что это псевдоним, а настоящее имя человека, написавшего ее, — Владимир Ульянов. Так Мулланур впервые услышал имя вождя партии большевиков.
Мулланур очень переменился за это время. Во всех демонстрациях, во всех выступлениях учащихся против начальства он был заводилой. Особенно запомнился ему один случай. У шестиклассника реального училища — того самого, где учился и Мулланур, — при обыске нашли листовки. В тот же день последовал приказ директора об исключении его из училища. Мулланур — на этот раз уже не самовольно, а посоветовавшись предварительно с Хусаином, — собрал сходку учащихся. Составили ультиматум, в котором требовали немедленного восстановления исключенного ученика. Занятия были прекращены. Сперва в забастовке принимали участие только шестые классы, но потом к ним присоединилось все училище. Вели себя организованно: не шумели, не дурачились. На все попытки администрации урезонить строптивую «детвору» отвечали упорным молчанием или пением революционных песен.
Испугавшись неслыханного размаха, который приняло организованное выступление учащихся, директор пошел на попятную: исключенный ученик был полностью восстановлен в своих правах.
Это была настоящая победа.
А вскоре Муллануру довелось принять участие и в более серьезном деле.
Для начальства давно уже не было секретом, что всеми организованными выступлениями рабочих и учащихся Казани руководит РСДРП. Уразумев, каким огромным авторитетом пользуются социал-демократы в рабочей среде и у передовой молодежи, полиция предприняла довольно ловкую провокацию. Были отпечатаны и стали распространяться листовки, обращенные к мусульманам. В них говорилось, что во всех бедах мусульман виноваты русские. Татарские рабочие и студенты самым недвусмысленным образом натравливались на русских рабочих я студентов. Идея не новая, и большого успеха она, вероятно, не имела бы. Но хитрость состояла в том, что под листовками этими стояла подпись: Казанский комитет РСДРП.
Эту злостную фальшивку надо было немедленно разоблачить.
Хусаин Ямашев написал текст ответной прокламации на татарском языке. В ней говорилось:
«Товарищи татары! Царские сатрапы распространяют через провокаторов гнусные листовки, натравливают татар на русских. Эти листовки распространяются от нашего имени. Не верьте им, товарищи! Надо бороться с русским правительством, но не с русским народом. Мы всегда утверждали и утверждаем, что общего врага можно победить только в союзе с русским народом.
Рабочие, как русские, так и татары, должны слиться в одну дружную семью, потому что у них одна и та же участь. Их так же, как и нас, притесняют хозяева, так же играют на их спинах царские плети. Победа придет к нам лишь тогда, когда рабочие всех национальностей — татары, русские, евреи, армяне — поведут борьбу рука об руку. Только тогда, говорим мы, рабочие добьются счастливой жизни.
Не верьте провокаторам!
Помните: ваш враг — не русский народ, ваш враг — самодержавное царское правительство!
К счастливой жизни вы можете прийти, лишь сокрушив враждебное для вас и для русского народа царское самодержавие.
Как только эта прокламация была отпечатана, Хусаин вызвал Мулланура и Набиуллу и поручил им взять на себя ее распространение.
— Задание ответственное, — сказал он. — Попасться с поличным тут ничего не стоит…
— Мы не боимся! Пусть с нами делают что хотят, они от нас все равно ничего не добьются! — быстро заговорил Набиулла.
— Этого, брат, мне недостаточно. Подумаешь, герой! От них, видите ли, ничего не добьются… Мне не героизм твой нужен. Мне нужно, чтобы задание было выполнено!
— Мы выполним, не сомневайтесь, — сказал Мулланур.
— А я и не сомневаюсь. За этим вас и позвал. Только подготовиться надо как следует.
И вот они вместе разработали такую легенду. Они крестьяне, приехали из деревни в город, ищут работу.
Хусаин добыл им крестьянскую одежонку, сам придирчиво оглядел, правильно ли надели они онучи и лапти, сам вскинул на плечи каждому холщовую суму, в которую были вложены прокламации.
Поглядев на себя в зеркало, Мулланур чуть не расхохотался:
— Родная мать не узнала бы, честное слово!
В глубине души он полагал, что весь этот маскарад никому не нужен. По правде говоря, он больше рассчитывал на свою ловкость, на свои быстрые ноги, чем на онучи, лапти да холщовую суму.
Но Хусаин, как всегда, оказался прав. Придуманная им легенда великолепно помогла сбить со следа полицейских ищеек. Им даже в голову не пришло, что молодые деревенские недотепы в лаптях хоть как-то могут быть причастны к листовкам, распространяемым Казанским комитетом РСДРП. Хотя кто знает? Может быть, потом кому нибудь из сыщиков такая мысль в голову и пришла. Но время уже было упущено. Вся партия листовок разошлась по рукам фабричных и заводских рабочих, а кое-что они припасли и для своего брата учащегося.
— А теперь вы три дня будете сидеть дома. Ясно? И носа на улицу не показывать.
— Это еще зачем? — удивился Мулланур.
— Не надо думать, что враги глупее нас с тобой. Кое-кто мог вас засечь. Чего доброго, еще опознают. Лучше отсидеться, пока их пыл не поостынет немного.
Оказалось, что и эта предосторожность Хусаина не была лишней. Повальные обыски и полицейские облавы волной прокатились в те дни по Казани. Как рассказывали, с особенным рвением полиция хватала молодых крестьянских парней, пришедших в город на поиски работы.
Стучат колеса на стыках рельс. Бесконечной белой пеленой стелются за окнами заснеженные поля, перелески, овраги. То ли этот мерный, убаюкивающий стук колес, то ли однообразие проплывающих мимо картин так упорно, настойчиво тянет его погружаться в пережитое, вспоминать давно-давно прошедшее… А может, просто настал в его жизни такой крутой, переломный момент, когда невольно хочется оглянуться назад, чтобы яснее представить себе, что ждет его дальше — там, за перевалом?
Как бы то ни было, воспоминания, завладевшие душой Мулланура, не отпускали. Вся его прошедшая жизнь медленно разворачивалась перед ним, как вот эта бесконечная заснеженная равнина за мутным окном вагона…
Реальное училище Мулланур закончил летом 1907 года. Надо было думать о будущем.
В таких случаях человек — Мулланур знал это по опыту многих своих друзей — чувствует себя кем-то вроде странника на распутье. Кем-то вроде сказочного богатыря на той знаменитой развилке, где прибито на столбе грозное предостережение: «Направо пойдешь — коня потеряешь, налево пойдешь — сам пропадешь, а прямо пойдешь — и сам пропадешь, и коня загубишь…»
Муллануру и впрямь было о чем подумать. Но он не очень-то был склонен к долгим, мучительным раздумьям о выборе пути. У него как-то так получилось, что все совпало: его собственное стремление, давнее тайное желание матери и дяди Исхака, советы его старшего друга и наставника Хусаина Ямашева.
По правде говоря, сперва он сомневался, одобрит ли Хусаин его желание поступить в университет. Ему казалось, что Хусаин не то чтобы воспротивится, но в глубине души не будет доволен таким выбором. Может быть, даже воспримет это желание Мулланура как чисто эгоистическое стремление получше устроить свою судьбу… Учиться? — скажет. — А есть ли у тебя моральное право еще на целых пять лет зарыться в книги? Да именно сейчас, когда наступила пора реакции, когда революция подавлена и миллионы голодных, забитых, несчастных твоих братьев стонут под гнетом богачей, прозябают в темноте и невежестве!
Но Хусаин сказал совсем другое.
— Обязательно учиться! Во что бы то ни стало… Настоящим борцом за народное счастье может стать только образованный революционер.
И вот с 1 сентября 1907 года он студент Петербургского Политехнического института.
Институт находился на Выборгской стороне, в Сосновке. Сосновка — это, в сущности, дачное место. Такое не совсем обычное местоположение института не было простой случайностью. Витте, который в свое время был инициатором создания этого учебного заведения, сам позаботился о выборе места для него. Может быть, он выбрал Сосновку потому, что неподалеку, на берегу Финского залива, находилась его собственная дача. А может быть, лелея мысль о создании института, он загодя позаботился о том, чтобы оградить его будущих питомцев от «разлагающего влияния» рабочих и разместить его подальше от промышленных районов города.
Так или иначе, место было выбрано удачно. Здание института располагалось в чудесном парке, принадлежавшем раньше купцу Сигалу. Было оно трехэтажное, просторное, архитектурой своей напоминающее городские усадьбы XVIII века — с выдвинутыми вперед крыльями. Впрочем, ко времени поступления Мулланура институт располагал уже не одним, а несколькими корпусами. Помимо главного, где проходили занятия и лабораторные работы, был еще механический корпус со специально оборудованными учебными классами, своя электростанция, водонапорная башня, похожая на гигантскую мечеть с минаретом, и так называемый красный дом, где жили служащие института.
Мулланур сразу полюбил свою, как выражались студенты, alma mater. Вероятно, этому особенно способствовало то, что в те времена здесь еще целиком господствовал веселый дух вольности и свободолюбия. Студенты старших курсов с гордостью рассказывали новичкам, какое резкое сопротивление оказали они в феврале этого года, когда начальство, грубо попирая права студентов, провозглашенные в их уставе, вызвало наряды полиции, чтобы усмирить «бунтовщиков» и навести так называемый порядок.
Буквально с первых же дней своей новой, студенческой жпзнн Мулланур оказался вовлечен в водоворот бурных общественных страстей. Оказалось, что среди студентов Политехнического постоянно идет, то подспудно, то выплескиваясь наружу, выливаясь в прямые столкновения и стычки, яростная борьба. Студенты разделялись на две основные группы: группу передовой, революционно настроенной молодежи и группу так называемых «белоподкладочников» — сынков состоятельных родителей, бравирующих своими реакционно-монархическими взглядами. Была, впрочем, еще и третья группа, которую условно можно было бы назвать группой анархиствующих, — горлопаны, бузотеры, молодые люди, как правило не имеющие никаких серьезных убеждений, никаких твердых принципов, озабоченные лишь тем, чтобы ошеломить коллег крайпеп радикальностью своих суждений.
Особенно запомнилась Муллануру одна из таких словесных стычек; это было, когда он учился уже на втором курсе. Запомнилась, вероятно, потому, что это было первое многолюдное студенческое собрание, на котором он волею судеб оказался не только в роли слушателя, но и в роли оратора. А решился он выступить перед весьма искушенной в дискуссиях аудиторией, потому что спор возник вокруг одной из самых больных и глубоко волнующих его проблем.
— Господа! — говорил высокий белокурый красавец в отлично сшитом сюртуке. — Я демократ до кончикоч ногтей! Если хотите, это у нас в роду… Надеюсь, никто из присутствующих не числит меня в ряду поклонников жандармских мундиров и казачьих нагаек… Однако, господа, — его полные яркие губы искривились в иронической, слегка даже брезгливой усмешке, — никто не сможет убедить меня в том, что какой-нибудь киргиз, чуваш или черемис может быть уравнен в правах с законными наследниками великой русской культуры, давшей миру таких оригинальных и ярких мыслителей, как Чаадаев и граф Лев Толстой.
Раздались возмущенные голоса:
— Позор! Как вам не стыдно!
— Этакое мракобесие в XX веке!
— Господа! Господа! — оратор прижал руку к груди. — Поймите меня правильно! Я не противник демократических свобод. Отнюдь нет! Не истолкуйте мои слова так, словно я выступаю против предоставления инородцам всех гражданских прав…
— Вот те на! — послышались голоса. — А как же еще прикажете вас понимать?
— Я говорил о другом. Повторяю: я не верю, что киргиз, чуваш или черемис способен занять равное место среди той духовной элиты, к которой по праву принадлежим мы, наследники лучших русских фамилий. Как выразился поэт, «у чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет»! — Он театрально развел руками. — Ведь в то время, как мои предки на протяжении столетий были сенаторами, дипломатами, правоведами, философами, поэтами, их предки доили… — его яркие губы снова изогнулись в усмешке, — доили э-э-э… диких кобылиц!..
Вот тут-то Мулланур и не выдержал. — Стыдно! — крикнул он. — Стыдно вам так говорить! — и, сам не заметив, как это вышло, вскочил на стул.
— О, Вахитов! Ну-ка дай ему жару, этому наследнику духовной элиты!
— Покажи ему, что твой мозг устроен не хуже! — раздались веселые, ободряющие голоса.
Мулланур вдруг успокоился и заговорил неторопливо, размеренно, словно лекцию читал:
— Стыдно, господа, студентам одного из лучших высших учебных заведений столицы вести полемику на таком низком интеллектуальном уровне…
Такого поворота никто не ожидал. Все были уверены, что возмущенный возглас Мулланура «Стыдно так говорить!» выражает его отношение к черносотенным идеям холеного «демократа». К резким идейным спорам тут привыкли. Но никому даже и в голову не могло прийти, что он позволит себе иронизировать по поводу «низкого интеллекта» своего оппонента.
В аудитории воцарилась мертвая тишипа.
— Вы, господин демократ, — обратился Мулланур к белокурому красавцу в сюртуке, — изволили тут сослаться на известные строки Афанасия Фета: «У чукчей нет Анакреона, к зырянам Тютчев не придет». Лестно, конечно, взять себе в союзники замечательного поэта. Однако, смею вам заметить, вы совершенно неправильно поняли смысл цитируемых вами строк. Или же, что уж вовсе не делает вам чести, сознательно его извратили… Я позволю себе напомнить почтенному собранию это прекрасное стихотворение…
Отзвучали в полной тишине последние стихотворные строки. Выдержав небольшую паузу, Мулланур заговорил:
— Вдумайтесь в смысл стихотворения, господа! Поэт явно спорит с кем-то, кто уверял, что у чукчей нет и не может быть Анакреона. Он словно бы говорит: «Бытует такое убеждение, что истинная поэзия не для разных там чукчей или зырян, подобно тому как на льдинах не могут расцвести южные растения. Однако же гляньте! Вот она, книга! Маленькая книжка, а она — томов премногих тяжелей. И это наш патент на благородство. Патент, позволяющий нам как равным войти в семью великих народов земли…» Выходит, и на льдине может расцвести лавр… Если бы вы по-настоящему поняли стихи Фета, господин демократ, вы вряд ли стали бы тут на них ссылаться. Стихи эти говорят не за вас, а против вас!
Лицо «демократа» налилось кровью; казалось, его вот-вот хватит удар.
— Как вы смеете! Да ведь я… я… — заговорил он. — Я, если хотите знать, с Афанасием Афанасьевичем Фетом в весьма близком родстве… А по боковой линии и с Тютчевым тоже…
— Что ж, — хладнокровно отпарировал Мулланур. — Это говорит лишь о том, что кровное родетво с благородными предками — это еще не патент на благородство!
— Вот это отбрил! — восхищенно выкрикнул кто-то из слушателей.
Но Мулланур не собирался выпускать инициативу из своих рук.
— Так вот, — решительно продолжал он, — подлинным патентом на благородство, как мне кажется, может быть только духовное родство, духовная связь с высшими достижениями человеческой мысли, человеческой культуры, И такой патент есть у каждого народа, И у киргизов, и у чувашей, и у черемисов… Должен вам сказать, господин демократ, что в ваших историко-философских построениях нет ничего нового. Задолго до вас один философ утверждал, что есть народы, судьбы которых лежат, так сказать, вне истории. Он, правда, говорил не о чувашах и не о черемисах, а о русском народе…
— Какая чушь! — презрительно фыркнул «демократ».
— Да, представьте себе, — улыбнулся Мулланур. — Этот философ утверждал, что у России, в отличие от Западной Европы, не было подлинной истории. Европейские народы воевали, устраивали революции, создавали парламенты и прочие государственные институты и учреждения, а в это время русские только и делали, что прозябали в своих хижинах…
— Сказать этакую чушь о русском народе мог только невежда и хам! — запальчиво выкрикнул «демократ».
— А между тем сказал это не кто иной, как Чаадаев, — развел руками Мулланур. И, пользуясь замешательством противника, спокойно продолжал: — Из возмущенной реплики вашей я могу с уверенностью заключить, что сами вы сочинений этого прославленного русского мыслителя, к сожалению, не читали…
— К-какая наглость! — «Демократ» от этой новой неожиданной атаки противника стал заикаться.
— Не обижайтесь, — улыбнулся Мулланур. — По правде говоря, я их тоже не читал. Но один коллега с исторического факультета пересказывал мне содержание чаадаевских «Философических писем». Поймите меня правильно, я заговорил о Чаадаеве вовсе не для того, чтобы щегольнуть перед вами своей эрудицией, она пв так уж и велика… И не для того, чтобы упрекнуть вае в невежестве. Я хотел лишь предостеречь вас от повторения трагической ошибки Чаадаева…
Соскочив со стула, Мулланур повернулся и пошел к дверям. За ним гурьбой потянулась та часть аудитории, которая в этом резком, непримиримом споре была на его стороне. Многие горячо обнимали его, благодарили, жали руку.
Кто-то затянул песню:
Смело, друзья! Не теряйте
Бодрость в неравном бою,
Родину-мать защищайте,
Честь и свободу свою!
Молодые звонкие голоса подхватили:
Пусть нас по тюрьмам сажают,
Пусть нас пытают огнем,
Пусть в рудники посылают,
Пусть мы все казни пройдем…
Они шли обнявшись, и мужественная, суровая песня неслась по тихим, пустынным улицам ночного города…
История эта принесла Муллануру известность. На него даже приходили поглядеть студенты других курсов. Да, прав, тысячу раз прав был Хусаин Ямашев, говоря, что, только обладая знаниями, овладев культурой, можпо стать настоящим революционером. Как замечательно пригодился Муллануру его интерес к истории, его тяга к гуманитарным наукам…
Однако в той известности, которую принесла ему эта памятная словесная стычка, была и обратная сторона.
Мулланур с этой поры оказался на заметке у институтского начальства. И последствия не замедлили сказаться. Когда летом 1910 года Мулланур уехал домой, к родителям, в Казань пришла бумага из ректората института, где говорилось, что он, Мулланур Вахитов, «отчисляется за невыполнение учебного плана».
«Что за чушь! — подумал он. — Я ведь всегда был в числе успевающих!»
Вернувшись в Петербург, он без труда доказал институтскому начальству, что его учебные дела в полном порядке. На первый раз все обошлось: в ректорате на его прошении наложили резолюцию: «Принять».
Это было 28 июля 1910 года. Муллануру хорошо запомнилась эта дата, потому что как раз в тот день пришло письмо из Тетюшей от дяди Исхака. «Подарок твой получил, большое спасибо», — писал Исхак Казаков. «Подарком» была партия социал-демократической литературы, отправленная Муллануром в помощь Тетюшскому комитету РСДРП большевиков. Литературу эту по его просьбе выделила социал-демократическая фракция института.
Мулланур тогда еще не знал, что институтское начальство тем временем послало в Казань запрос о его политической благонадежности. Однако, даже не подозревая об этом, он все-таки чувствовал, что тучи над его головой сгущаются. По совету товарищей Мулланур решил написать прошение об отчислении. Просьба его, само собой, была удовлетворена, и в мае 1911 года Мулланур навсегда расстался с Политехническим институтом, где так бурно и интересно началась его студенческая жизнь.
Поезд замедлил ход. Заскрипели тормоза. Вагон резко дернулся и остановился.
Мулланур выглянул в мутное окно и увидал все те же бескрайние, заснеженные поля вокруг. Мелькнул неровный свет фонаря. Показались очертания маленького станционного домика.
По проходу застучали чьи-то тяжелые сапоги. В купе, где сидел Мулланур, заглянуло усатое широкоскулое лицо с прищуренными, смешливыми, карими глазами.
— Местечка не найдется у вас? — спросил низкий добродушный голос.
— Милости прошу. — Мулланур подвинулся, давая место новому пассажиру. — Не скажете, что за станция?
— Шихран, — ответил вошедший, тяжело опускаясь на лавку рядом с Муллануром.
— Поселение, верно, чувашское? — спросил Мулланур.
— Да, чувашское.
— И сами вы, если не ошибаюсь, тоже чуваш?
— Угадали. А вы?
— Я татарин.
— Стало быть, соседи… Вы, видно, из Казани?
— Из нее, матушки.
— Я так и понял.
— А вам приходилось бывать у нас в Казани?
— И бывать, и живать.
— Уж не учились ли вы у нас?
— Нет, учился я в Симбирске. В Симбирской чувашской учительской семинарии.
— У Ивана Яковлевича Яковлева?! Зиаю, знаю его. Просветитель, создатель чувашской письменности и букваря. Он ведь и открыл вашу учительскую семинарию, ставшую национальной академией целого народа.
— Да-а, из стен нашей семинарии вышли первые чувашские писатели, композиторы, художники, мыслители, правоведы. Можно сказать, возрождение культуры чувашского народа началось с открытия этой самой семинарии, которая вначале называлась просто Симбирской чувашской школой.
— Так вы учитель! Смотрите-ка! А ведь у нас с вами наверняка найдутся общие знакомые. Вы Тимкки Тайра не знали?
— Как не знать, — обрадовался чуваш. — Да ведь мы с ним вместе учились! А потом он вдруг сорвался из Симбирска и отбыл в Казань…
Тимкки Тайр был тихий, задумчивый парень, чуваш, работавший в типографии. Мулланур часто с ним виделся на тех вечерах учащейся и рабочей молодежи, которые устраивал Хусаин Ямашев. Тимкки писал стихи на своем родном чувашском языке, печатал их в первой чувашской газете «Хьшар», и понимающие люди прочили ему славную поэтическую будущность. Но стихи его все реже и труднее проникали в печать. Причиной была их тематика. Тимкки писал о горькой, нищей жизни трудового народа. И все чаще в его лирику врывались страстные публицистические ноты, откровенные, прямые призывы к сопротивлению, бунту, революции. О том, чтобы публиковать такие стихи в легальной печати, разумеется, не могло быть и речи. И вот Тимкки стал одним из создателей тайной, подпольной типографии: с группой товарищей он решил выпускать вольную чувашскую газету. К несчастью, типография была выслежена полицейскими ищейками, Тимкки схватили и сослали в Нарымский край. Было это, дай бог памяти… да, как раз в том году, когда Мулланур кончил реальное училище. Стало быть, вот уже целых одиннадцать лет о нем ни слуху ни духу. Не иначе, погиб…
— Так вы, стало быть, знали моего друга Тимкки? — все не мог успокоиться сосед Мулланура. — Право, я так рад! Друг моего друга — мой друг…
— А вам что-нибудь известно о его судьбе? Жив ли, по крайней мере?
— Вряд ли. Был бы жив, я б что-нибудь о нем услышал. Одно могу сказать твердо: если погиб наш Тимкки, так наверняка славной смертью настоящего борца за народное дело. А скажите, не доводилось вам в Казани слышать о профессоре Никольском?
С профессором Никольским, первым профессором-чувашом, Мулланур не раз встречался, а однажды — это было уже сравнительно недавно — они с ним вдвоем даже сочинили обращение к учителям и учительницам, призывающее отстаивать политическую платформу Всероссийского Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Обращение так и было напечатано в газете «Кзыл байрак» за их двумя подписями: за председателя губернской земской управы — профессор Николай Никольский, за члена управы — Мулланур Вахитов.
Случайный спутник Мулланура очень обрадовался, узнав, что Мулланур хорошо знает профессора Никольского и высоко ценит этого замечательного человека.
— Да, человек выдающийся, — радостно кивал он головой. — Я читал очень интереспое его исследование о происхождении чувашей и татар. Он считает, что оба эти народа происходят от одних корней.
— От волжских булгар?
— Да… Вам, я вижу, тоже зпакома гипотеза профессора Никольского?
— Нет, признаться на эту тему мы с ним не говорили. Не пришлось. И исследование, о котором вы рассказываете, я не читал.
— Немудрено, ведь оно еще не опубликовано. Я знакомился с рукописью. Но каким же образом тогда вы…
— Видите ли, — улыбнулся Мулланур. — Когда-то, лет десять тому назад, я очень увлекался всеми этими проблемами. Одпажды даже мы с друзьями предприняли поездку к развалинам города Булгар. Я беседовал там со стариками — татарами и чувашами. И меня, помнится, поразило тогда, что и те и другие считают эти развалины местом обитания своих далеких предков…
Найдя в Муллануре благодарного и заинтересованного слушателя, попутчик восторженно заговорил о чувашских пародных легендах, песнях и сказаниях.
— Вам не приходило в голову, что необыкновенная близость татарского и чувашского фольклора не может быть случайной? — спросил он.
Мулланур согласился, хотя и признался, что чувашский фольклор он знает не так хорошо, как татарский.
— Взять хотя бы знаменитую легенду о птице Кунгош… Ее-то уж вам наверняка приходилось слышать?
Да, Мулланур, конечно, знал эту прекрасную легенду о вечном, неумирающем стремлении людей к свободе, к свету, к правде.
Давно-давно, в древние незапамятные времена, рассказывает эта легенда, люди жили в степях. Повсюду вокруг простиралась безбрежная ширь. Лишь изредка возвышался невысокий холм, а за ним опять, доколе видит глаз, степь. Бескрайняя, широкая, вольная. И немудрено, что люди, кочующие по этим степям, вольную волю ценили превыше всего на свете. Ценили даже больше, чем самую жизнь.
И жила тогда в степи птица Кунгош. Такая она была красивая, что тот, кому хоть однажды довелось ее увидеть, уж вовек не мог ее позабыть. Только о том и мечтал, чтобы еще хоть разок взглянуть на ее необыкновенные огненно-золотистые перья.
Но не только дивная красота этой чудесной птицы привлекала к ней людские сердца. Птица Кунгош обладала волшебной силой. Человек, которому посчастливилось ее увидеть, мгновенно преображался. Он становился сильнее, добрее и мужественнее, чем был. У злых сразу пропадала вся их злоба. Завистливые тотчас же забывали гнетущую и томящую их зависть. Трус становился храбрецом, потерявший надежду начинал верить в счастье. И даже самый лютый человеконепавпстпик, увидав хоть краешком глаза прекрасную птицу Кунгош, испытывал вдруг прилив необыкновенной любви к людям.
И вот случилось так, что прослышал об этой волшебной птице страшный одноглазый владыка по имени Черный хан. Дошло до него, что живет в степи удивительная птица Кунгош, приносящая людям счастье.
Позвал Черный хан своих свирепых слуг и приказал им:
— Скачите в степь, изловите там эту птицу, заприте ее в железную клетку и доставьте сюда ко мне, во дворец.
Свирепые слуги Черного хана нацепили острые кривые сабли, вскочили на быстроногих коней и помчались в степь. Отыскать и изловить птицу Кунгош для них не составило никакого труда: она ведь не привыкла прятаться от людей, ей нечего было их бояться.
И вот заперли они бедняжку в железную клетку и повезли ее во дворец. Напрасно нросили их вольные люди, живущие в степи:
— Отпустите Кунгош! Не троньте ее. Она зачахнет в неволе!
Слуги Черного хана были неумолимы. Они покорно исполнили волю своего властелина. И повелел хан всем покинуть его ханские палаты, чтобы ни один человек, кроме него, не мог наслаждаться созерцанием божественной красоты. И, оставшись один, откинул хан покрывало с железной клетки, предвкушая, как засияет сейчас перед ним всеми цветами радуги сказочное оперение волшебной птицы.
Но птица Кунгош, попав в неволю, утратила волшебный свой блеск. Яркие краски ее поблекли, потускнели. Невзрачная серенькая птичка сидела в железной клетке перед ханом, грустно склонив головку, уныло опустив крылья.
«Что за глупые люди! — гиевно воскликнул хап. — До чего же падки они на ложь, до чего любят всякие небылицы! Вот это чучело, стало быть, и есть та самая птица Кунгош, о которой слышал я столько сказок? Да ведь на свете тьма-тьмущая птиц, которые во сто крат красивее этой жалкой пичужки!»
Хлопнув в ладоши, хан позвал своих верных слуг и приказал им унести железную клетку вместе со злополучной птицей. Но едва только слуги хана приблизились к клетке, луч солнца коснулся птицы Кунгош, и птица запела. Слуги растерянно замерли на месте. А птица в клетке вдруг встрепенулась, взмахнула крыльями и… на глазах изумленного хана и его свирепых слуг превратилась в ярко горящее пламя. Языки огня, охватив железные прутья клетки, затрепетали, скользнули вверх и исчезли, растворились в небе.
«Пропала птица! — подумал хан. — Ну и ладно… Так тому и быть. Немного было от нее проку».
Но Кунгош не пропала. Утром следующего дня как ни в чем не бывало появилась она в степи, сверкая белоснежным оперением. А как только занялась заря и выглянуло солнышко, белые перья ее засветились прежним, золотисто-огненным сиянием.
Много раз с той поры слуги Черного хана ловили волшебную птицу Кунгош, запирали ее в железную клетку и приносили во дворец. Все более прочными и непроницаемыми делали они стены клетки, все более сложными и хитроумными запирали ее засовами. Но всякий раз птица превращалась в огонь, ярким пламенем уносилась в небо, а наутро появлялась в степи — такая же прекрасная, как прежде…
— Удивительная легенда! — сказал Мулланур. — В ней выразилась вековая мечта народа о свободе, о бессмертии народной души, которой не страшны никакие стальные засовы, никакие железные клетки. Будь моя воля, я изобразил бы птицу Кунгош на нашем знамени, сделал бы ее символом нашей революции…
— Это вы хорошо сказали, — задумчиво проговорил попутчик Мулланура. — Птица Кунгош — символ революции… Да, лучше не скажешь…
Поезд замедлил ход, как видно приближаясь к станции.
— Мне очень жаль, — сказал попутчик, — но я, к сожалению, должен вас покинуть. Мне здесь выходить. Чрезвычайно рад был познакомиться. Надо бы сделать это раньше, но лучше поздно, чем никогда… Позвольте представиться: меня зовут Пиктемир Марда…
Он протянул Муллануру руку.
— Я тоже очень рад нашей неожиданной встрече, — тепло сказал Мулланур.
— Как говорится, гора с горой не сходится, а человек с человеком… Кто знает, быть может, мы еще с вами как-нибудь и продолжим нашу интереснейшую беседу…
— Будем надеяться, — улыбнулся Мулланур и крепко пожал протянутую руку.
Попутчик ушел. Мулланур откинул голову и прикрыл глаза. Разговор со случайным попутчиком придал его мыслям несколько иное направление. «Кто знает, — с чувством внезапного острого сожаления подумал он, — может быть, я совершил великую ошибку, отказавшись от своей детской мечты стать историком. К тому же ведь инженером я все равно так и не стал…»
Да, инженером он не стал. Политехнический институт ему пришлось оставить навсегда. Он решил поступить в Психоневрологический институт. Добился даже свидания с самим профессором Бехтеревым.
Институт этот в ту пору славился как одно из самых передовых учебпых заведений столицы. А возглавляющий его знаменитый профессор был известен помимо своих выдающихся научных заслуг еще и тем, что мужественно и решительно ограждал своих студентов от любых посягательств полиции и жандармов. Во многом именно благодаря Бехтереву Психоневрологический институт приобрел заслуженную славу чуть ли не последнего оазиса студенческой независимости и свободы.
Так Мулланур снова стал студентом первого курса.
Это обстоятельство его ничуть не обескуражило. Вольный дух его новой alma mater пришелся ему по душе. На этот раз он еще быстрее приспособился к незнакомой обстановке. И учение давалось ему легко. Пожалуй, легче, чем в Политехническом. Если что его и беспокоило, так разве только высокая плата за обучение. Сто рублей в год — это было для него немало.
Первые годы он еще как-то перебивался, хотя то и дело приходилось просить об отсрочке. Жил скудно. Ютился сперва на частной квартире, потом в дешевых номерах гостиницы «Болгар». Но и самая строгая экономия не спасала: денег все равно не хватало. Как-то летом он даже нанялся инженером в изыскательскую партию, отправляющуюся в его родные места, на Каму. Но и эта отчаянная попытка сняться с финансовой мели не помогла. За четвертый курс он так-таки и не смог уплатить очередной взнос. Пришлось ему в 1916 году покинуть и этот институт…
Неужто так и суждено ему остаться недоучкой?
«А попади я на исторический факультет, займись своим любимым делом, так уж ни за что не остановился бы на половине пути», — снова с невольной грустью подумал он. Но тут вдруг эта привычная мысль сделала совершенно неожиданный поворот.
На губах Мулланура появилась озорная, чуть хитроватая усмешка.
«В конце концов, — подумал он, — творить историю, пожалуй, даже интереснее, чем ее изучать. Так что, может быть, я вовсе и не изменил своему истинному призванию».
…Припомнилось самое незабываемое — вооруженное восстание в Казани, установление в городе Советской власти.
Он хорошо помнит тот день…
К 25 октября были приведены в боевую готовность все части гарнизона, поддерживающие большевиков, и отряды Красной гвардии. Контрреволюция всеми силами пыталась противостоять революционному городу: в Казани начались аресты большевиков, обстрелы воинских гарнизонов.
Днем 25 октября артиллеристы, расположившиеся на Арском поле, открыли огонь по контрреволюционным частям. Одновременно пошли в наступление отряды Красной гвардии. Юнкера вынуждены были отступить. Не помогли даже броневики, высланные им на помощь.
Вооруженное восстание в Казани закончилось почти бескровно. В этом была большая заслуга казанских большевиков и Мусульманского социалистического комитета, возглавляемого Вахитовьш.
И когда над кремлем взвился красный флаг, крики «ур-ра!» сотрясали его древние стены.
Олькеницкий, взобравшись на насыпь, едва успокоил людей и зачитал телеграмму, только что полученную из Петрограда. До сих пор помнит Мулланур ее текст: революция победила, Временное правительство низложено, вся власть перешла в руки Петроградского Совета рабочих и солдатских депутатов…
Начиналась новая страница истории…
Поезда давно уже ходили не по расписанию, и состав, в котором ехал Мулланур, прибыл в Петроград с опозданием на целые сутки.
Выйдя на перрон, Мулланур растерянно оглянулся: суета, шум, многолюдье. По лица у людей были совсем не праздничные. У одних — растерянные, озабоченные, даже хмурые. У иных — просто равнодушные. Кое-где, правда, мелькали улыбки, звучал смех. Но — ни красных флагов, ни плакатов…
Да, на праздник не похоже. А ведь этого дня Россия ждала много лет. Впрочем, не этого, а вчерашнего. Открытие Учредительного собрания было назначено на 5 января, а нынче уже 6-е… И все-таки странно. Уж не случилось ли что-нибудь?
Неожиданно кто-то хлопнул его по плечу. Мулланур оглянулся, думая, что его по ошибке приняли за кого-то другого. И сразу кинулась ему в глаза знакомая белозубая улыбка, знакомые оспины на смуглом скуластом лице, знакомые узкие карие глаза.
— Шариф! — радостно крикнул он. — Вот молодчина! Как хорошо, что ты меня встретил.
Это был Шариф Манатов, молодой башкир, давний друг Мулланура, как и он, тоже депутат Учредительного собрания.
Мулланур решил, что Шариф, приехавший в Петроград заранее, специально примчался на вокзал, чтобы встретить его, опоздавшего, и ввести в курс дела.
Но оказалось, что Манатов и сам только что вышел из вагона: оренбургский поезд, как и казанский, тоже опоздал на сутки.
Они вместе покинули перрон и вышли на привокзальную площадь. Здесь тоже было неспокойно. Народу было много, но держались люди как-то странно: не единой, слитной толпой, как бывало обычно во время митингов и других народных сборищ, а небольшими отдельными группами.
Мулланур и Шариф подошли к одной из таких групп и постарались протиснуться в самую ее гущу, туда, откуда доносился голос человека, громко что-то выкрикивавшего.
— Зря удивляетесь, господа! — услышали они. — Другого от этих бандитов нечего было и ожидать!
— Как ты сказал? А ну повтори! — Невысокий коренастый матрос рванулся к говорившему и взял его сильной, мускулистой рукой за грудь.
— Погоди, дорогой! — положил ему руку на плечо Мулланур. — Еще успеешь подраться. Объясни лучше, что тут у вас происходит?
— А ты кто такой? — обернулся к нему матрос.
— Мы депутаты Учредительного собрания, — вмешался, улыбаясь своей белозубой улыбкой, Шариф. — Только что с поезда…
— Ах, депута-аты, — насмешливо протянул матрос. — Опоздали, господа хорошие!
— Да, мы опоздали к открытию, — сказал Мулланур. — Но все же…
— Не к открытию, а вообще опоздали. Совсем. Ясно? Нет больше вашего Учредительного собрания. Было, да сплыло… Тю-тю. Амба!
— Что за глупые шутки! — возмутился Мулланур.
— К сожалению, гражданин депутат, это не шутка, а грустная истина, — обернулся к Муллануру высокий, худой господин в тяжелой шубе с бобровым воротником и в такой же бобровой шапке. Он неторопливо расстегнул шубу, достал ослепительно белый носовой платок и, сняв очки в тонкой золотой оправе, стал медленно протирать стекла, запотевшие от мороза. Или от слез? Да, пожалуй, от слез.
— Учредительное собрание, открытия которого с надеждой ждала вся Россия, разогнано! — с рыданием в голосе торжественно объявил он.
— Какая чушь! — воскликнул Шариф.
— Как разогнано? Кем? — перебил его Мулланур.
— Большевиками.
Сразу стало так тихо, что у Мулланура даже зазвенело в ушах. Впрочем, может быть, это ему показалось…
Смысл сказанного не сразу дошел до его сознания. Но вскоре шоковое состояние прошло, и мысль заработала с прежней четкостью. Вот оно, значит, как обернулось дело! Ну что ж, в конце концов этого надо было ожидать. Страна необъятная, сколько в России еще глухих, темных мест. Многие простые люди только-только пробудились от вековой спячки. Политического опыта у них никакого. Выборы в Учредительное собрание проходили в тревожной, неспокойной обстановке. Немудрено, что среди депутатов оказалось множество краснобаев, либеральных болтунов, единственным политическим капиталом которых было традиционное адвокатское красноречие. Немало, вероятно, проникло туда и представителей правых партий, скажем кадетов.
Мулланур и раньше отдавал себе отчет в том, что Учредительное собрание вряд ли будет проходить гладко. Он прекрасно понимал, что всем настоящим революционерам, пекущимся об интересах простого, трудящегося народа, предстоит тяжелая, упорная борьба с представителями правых партий и их приспешниками. Но он все-таки не сомневался, что дело народа победит. Правые поговорят, погалдят да и отступят: выпуждены будут признать, что самой надежной и твердой силой в стране, последовательно отстаивающей интересы рабочих и крестьян, являются большевики.
— Разогнали, говорите? — медленно проговорил он. — Что ж, стало быть, поделом.
— Туда ему и дорога! — беспечно улыбнулся Шариф.
— Верно говоришь, братишка! Туда ему и дорога! — поддержал Шарифа матрос.
Увлеченный разговором, он невольно ослабил свою железную хватку, и человек, схваченный его мощной короткопалой рукой, снова оживился.
— Господа! — завизжал он. — Да неужто вы сразу не поняли, кто это такие? Ведь это же большевистские прихвостни! Или на худой конец левые эсеры! Все они одной миррой мазаны! Одного поля ягоды…
— Что ты сказал? Ну-ка повтори, что ты сказал! — снова обернулся к нему матрос.
— Ну, ну, полегче! — Два дюжих молодца зажали матроса в клещи и стали медленно оттеснять от оратора. Но на помощь матросу уже протискивался сквозь толпу солдат-пехотинец в шинели и серой смушковой папахе.
Стало ясно, что теперь уж драки не миновать. Воспользовавшись суматохой, оратор, кричавший про бандитов-большевиков, улизнул. Ушел и высокий господин в шубе, сообщивший Муллануру о разгоне Учредительного собрания.
— Пойдем-ка, брат, отсюда и мы, — сказал Мулланур Шарифу. — Я думаю, у нас сейчас найдутся дела поважнее уличной потасовки.
— Куда же мы? В Таврический дворец? — спросил Шариф.
— Да нет, если это правда, что Учредительное собрание разогнано, в Таврическом нам делать нечего. Я думаю, в Смольный…
Мулланур хорошо знал это изящное здание, построенное Кваренги. В бытность свою студентом он часто им любовался, как, впрочем, и другими изумительными творениями зодчих Петрограда.
Но нынче Смольный выглядел не так, как в те далекие мирные времена.
Решетчатые ворота распахнуты настежь, напротив них дежурил броневик. Вокруг здания нагромождены штабеля дров, — очевидно, предполагалось, что в случае вооруженного нападения они будут служить укрытием. Снизу, у колоннады, темнели стволы двух шестидюймовых орудий. Тут же разместилось несколько пулеметных расчетов.
Часовой с красной повязкой на рукаве преградил им путь:
— Пропуск!
Он долго разглядывал их депутатские мандаты, медленно шевеля губами, словно читал по складам. Наконец церемония проверки была закончена, винтовка, преграждающая вход, отведена в сторону, приклад тяжело клацнул о каменный пол.
— Проходите!
Трудно было даже вообразить, что совсем недавно по этим длинным гулким коридорам важно плыли классные дамы и робко приседали в почтительных книксенах чинные смолянки — воспитанницы Института благородных девпц.
Рябило в глазах от серых солдатских шинелей, черных матросских бушлатов, перепоясапных пулеметными лентами, красных нарукавных повязок. Из комнат доносился треск «ундервудов». Плотное облако сизого махорочного дыма висело в воздухе.
Потолкавшись в коридорах Смольного, Мулланур и Шариф вскоре увидели, что впечатление хаоса и беспорядка было обманчиво. В этой вроде бы беспорядочной сутолоке царила жесткая и строгая система. Приглядевшись, можно было увидеть, что все эти люди не просто суетятся без толку, а уверенно спешат куда-то по своим, хорошо им известным и, как видно, неотложным долам. Праздных зевак здесь не было. Лица выражали озабоченность и целеустремленность.
Казалось, только опп двое в этом людском потоке растерянно плывут наугад, не зная, к какому берегу им надо причалить.
— Стой! Погоди! — окликнул Мулланура Шариф. — Так ведь и заблудиться недолго. Давай спросим у кого-нибудь… Хотя что спрашивать-то? Мы ведь даже толком не знаем, что нам нужно…
— Нам нужно найти Ленина, — сказал Мулланур.
— Скажешь тоже… — засмеялся Шариф. — Других забот у него нету, как с нами разговаривать.
Он подумал было, что его друг шутит. Но Мулланур и не думал шутить. Еще там, на вокзальной площади, предложив идти прямо в Смольный, он принял твердое решение во что бы то ни стало встретиться с Лениным. В Смольном это его решение, правда, слегка поколебалось: он вдруг на миг ощутил себя крохотной песчинкой в стремительном вихре. Но беспомощное лицо Шарифа, его растерянность вернули ему прежнюю уверенность в безусловной правильности принятого решения.
— Пошли, пошли, — дружески подтолкнул он Шарифа, словно и впрямь знал, куда идти.
— Может, сперва поедим чего-нибудь? — робко предложил Шариф. — Со вчерашнего вечера ведь во рту и маковой росники не было…
У него было такое жалкое, страдальческое лицо, что Мулланур невольно расхохотался. Однако Шариф был прав: Мулланур вдруг и сам ощутил волчий аппетит.
— Ладно, — сказал он. — Будь по-твоему. На сытый желудок и голова лучше работает… Эй, братишка! — окликнул он пробегавшего мимо матроса. — Где тут у вас поесть можно?
Матрос на бегу махнул рукой в сторону лестницы, ведущей куда-то вниз. Мулланур с Шарифом спустились по ней и очутились в помещении, где раньше, судя по всему, размещался обслуживающий персонал Института благородных девиц. Теперь тут была столовая: во всю длину зала установлены длинные столы, покрытые клеенкой, в стене устроено окно для выдачи пищи. Дверь столовой все время открывалась и со стуком захлопывалась, в воздухе пахло капустой и ржаным хлебом.
— Может, нас здесь еще и не покормят? — усомнился Мулланур.
— Поко-ормят, — уверенно ответил Шариф. Запах еды мгновенно вернул ему всю его прежнюю бодрость и энергию. Уверенно кинувшись к окошку, он быстро все разузнал и радостно доложил Муллануру: — Это из какого-то полка привезли походную кухню. Кормят всех. Обед стоит три рубля.
— Ну, это нам по карману, — сказал Мулланур. Сунув в окошко две мятые зеленые трешки, они взяли причитавшуюся им еду. Обед был незатейлив. Он состоял из щей, каши и солидного ломтя свежего ржаного хлеба. Зато сервировка была более чем затейлива. Были тут и миски, и тарелки, и солдатские котелки, и глина, и фаянс, и жесть, и фарфор. Напротив Мулланура сидел конопатый солдатик и степенно хлебал серебряной ложкой щи из грубой глиняной миски. А матрос рядом с ним деревянной ложкой уписывал свою порцию каши из тонкой, изящной тарелки какого-то старинного и, видно, очень ценного фарфора.
— Проголодались, товарищ? — услышал вдруг Мулланур.
Но сразу сообразив, что вопрос обращеп к нему, Мулланур медленно поднял голову от своей тарелки. На него, весело прищурившись, глядели удивительно молодые и смешливые глаза.
— Советую вам взять еще одну порцию. Возьмите, возьмите, не стесняйтесь! — настойчиво посоветовал обладатель веселых глаз. И тут Мулланур увидел, что он не так уж молод, как сперва показалось. Однако и не стар. Лысина? Но лысеют, бывает, и смолоду. Бородка? Тоже не признак старости. Разве только эти густые темные тени под глазами. Но это скорее следы усталости, быть может, бессонных ночей. Хотя, с другой стороны, усталым он тоже не выглядит. От плотной фигуры веет спокойствием и силой. А глаза так и светятся острым интересом ко всему окружающему, живым, неиссякаемым любопытством.
Мулланур обратил внимание, что тарелка, стоящая перед его собеседником, отодвинута в сторону, а на ее месте лежат листочки мелко нарезанной бумаги, на которых он быстро что-то записывает. Но вот и листки бумаги отодвинуты в сторону. Собеседник всем корпусом повернулся к Муллануру.
— Издалека приехали? — прозвучал новый вопрос.
— Из Казани, — ответил Мулланур. — Я из Казани, — позторил он, — а товарищ мой из Оренбурга.
— Ну и как встретил вас Питер?
Почувствовав, что тут не просто праздное любопытство, Мулланур задумался. В двух словах разве расскажешь?
— Как обухом по голове, — улыбнулся он. — Ехали на открытие Учредительного собрания. Депутаты мы. А приехали и…
Он не договорил.
— И узнали, что Учредительного собрання больше нет? — весело перебил его собеседник. — Очень интересно! Очень… А как вы узнали о разгоне Учредительного собрания? Когда?
— На вокзале. Как только сошли с поезда, так сразу и узнали, — вмешался Шариф.
— От кого? Выкладывайте, пожалуйста, все подробности. Это ведь очень интересно.
— Нам сказал об этом один матрос, — стал вспоминать Мулланур.
— Да? И как же он вам это сообщил? В каких выражениях? — не унимался сосед по столу.
— Он сказал: «Опоздали, господа хорошие!.. Тю-тю… Амба!.. Нету, — говорит, — больше никакого Учредительного собрания. Было да сплыло!»
— Замечательно! Так и сказал?.. Просто великолепно!.. Спасибо вам, большое спасибо. Мы с вами еще увидимся. Непременно увидимся! А вторую порцию каши все-таки возьмите. Очень рекомендую!
Он встал, пожал Муллануру и Шарифу руки и, спрятав свои листочки в карман пиджака, быстро пошел к выходу.
Друзья, посмеявшись, решили последовать совету своего собеседника и умяли еще по порции каши.
— Ну как? — спросил Мулланур, когда с кашей было наконец покончено. — Теперь, я надеюсь, ты сыт?
Шариф провел пальцем по горлу, показывая, что наелся до отвала.
— Тогда пошли. Нам надо во что бы то ни стало найти Ленина.
И вот они снова идут все по тому же бесконечному коридору. Но теперь на их лицах совсем иное выражение — упрямое, целеустремленное, такое же, как у всех этих людей, снующих по коридорам Смольного. Они уже не растерявшиеся зрители в этом стремительном людском потоке. У них, как у всех, теперь своя цель, свое дело.
Внезапно распахнулась высокая белая дверь, и из комнаты, откуда доносился особенно громкий треск «ундервудов», быстрым, упругим шагом вышел черноволосый смуглый человек в кожанке. Неловко повернувшись, он больно толкнул Мулланура локтем в грудь.
— Виноват, — пробормотал он привычной скороговоркой и хотел было уже двинуться дальше, но что-то заставило его придержать шаг.
— Мулланур! Ты?! — крикнул он, все еще не веря своим глазам.
— Галимзян! — обрадовался Мулланур.
— Ибрагимов! Вот это удача! Вот это повезло, так повезло! — заулыбался Шариф. — Хоть одну родную душу встретили.
Галнмзян Ибрагимов был депутатом Учредительного собрания от Уфимской губернии. Мулланур хорошо знал этого энергичного, живого, смелого человека. Он был левым эсером, и они, бывало, частенько спорили, резко расходясь друг с другом по важнейшим вопросам революционной тактики. Но сейчас они обрадовались ему, как родному.
— Это замечательно, что вы все-таки приехали, — сказал Галимзян после первых объятий.
— Замечательно? — удивился Шариф. — Да что ж тут замечательного? Знали бы, что так будет, сидели бы дома.
— Нет, Шариф, дорогой. Очень хорошо, что вы здесь, — покачал головой Ибрагимов. — Ты даже не представляешь себе, как здесь сейчас нужны такие люди, как вы.
Без долгих разговоров он затащил их обоих в комнату, из которой только что вышел. Там тоже было полно народу, но все-таки не так людно, как в коридоре. Примостившись на подоконнике, они наперебой заговорили о том, что их волновало больше всего, — о событиях вчерашнего дня.
— Наконец-то мы все узнаем из первых рук, — сказал Мулланур. — Ведь ты был там?
— От начала и до конца. То есть почти до самого конца. Вот этими глазами все видел…
— Ну тогда рассказывай скорее, пока не улетучилось из памяти.
— Такое не улетучится. Пока жив, каждую подробность помнить буду…
— Ладно, не томи. Рассказывай!
— Вчера, — начал Галимзян, — с самого утра чувствовалось, что в воздухе, как говорится, пахнет грозой. Собственно, началось это даже накануне, позавчера вечером. На Невском только и слышалось: «Завтра…», «Ну, слава тебе господи!..», «Конец Совдепии!» Наутро все буржуазные газеты вышли с шапкой: «Вся власть Учредительному собранию!» На улицах, прилегающих к Таврическому, толпились какие-то щеголеватые молодые люди — похоже, что переодетые в штатское офицеры. У многих из них в руках были свернутые знамена, изредка красные, но в большинстве белые. И опять отовсюду неслось: «Конец Совдепии! Конец большевикам!»
— А почему они вдруг так оживились? Я не понимаю, — удивленно спросил Шариф.
— Что ж тут непонятного? — поморщился Ибрагимов. — Большинство ведь получили правые эсеры… Ну вот все и решили, что власть большевиков, что называется, дышит на ладан… Ты бы поглядел, как они появились в зале…
— Кто?
— Эсеры. Вошли как хозяева. Шумною толпой расселись на правых скамьях. Правее них расположилось лишь несколько кадетов. А слева — фракция меньшевиков. За ними уселись левые эсеры, а уж потом, последними, вошли большевики. Они заняли крайнюю левую часть зала. Представляете? Зал построен амфитеатром, так что весь расклад сразу стал ясен, ну прямо как на ладони. У меня дух захватило: ну, думаю, сейчас начнется. И началось… На правых скамьях вскочил эсер Лордкипанидзе и выкрикнул, что от имени правых эсеров он предлагает, чтобы Учредительное собрание открыл старейший из депутатов…
— Это кто же? — не выдержал Шариф.
— Швецов. Правый эсер, конечно. Грузный, седой, он взобрался на председательское место… Ну, что тут началось… Слева стали топать ногами, кричать: «Долой! Самозванец!» Справа кричат: «Позор! Как вы смеете! Дайте ему говорить!» Швецов схватил колокольчик и отчаянно трезвонил, призывая собрание к порядку. Вдруг вижу — по ступенькам, ведущим к председательскому месту, поднимается Яков Михайлович Свердлов. Спокойно так поднимается, ровным, будничным шагом, словно не беснуется перед ним тысячная толпа. Подходит он к Швецову, спокойно эдак вот, — Галимзян показал, — отодвигает его плечом и… Ох, друзья мои! В жизни своей не слыхал я такого голоса! С виду он такой субтильный. И роста не слишком высокого, и сложения скорее хрупкого. Одним словом, не богатырь. А голосище… Ну прямо труба архангела, да и только… «Центральный Исполнительный Комитет Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов поручил мне открыть Учредительное собрание…» — спокойно сказал он. Даже вроде и не так уж громко сказал. Но как только раздался под сводами этот гулкий бас, сразу в зале стало тихо…
— И эсеры замолчали? — спросил Мулланур.
— Ну, не сразу, копечно. Правые скамьи еще бесновались некоторое время, пытались согнать Свердлова с трибуны. Но не тут-то было… Спокойно, размеренно, все тем же громовым своим голосом предложил он Учредительному собранию принять декларацию, которая объявляла Россию Республикой Советов рабочих, солдатских и крестьянских депутатов, учреждаемой на основе свободного союза свободных наций… Земля отбирается у помещиков и без выкупа передается крестьянам, говорилось в этой декларации. Банки передаются государству. На фабриках и заводах вводится рабочий контроль. Советское правительство разрывает тайные договоры и во что бы то ни стало добивается справедливого демократического мира. «Если Учредительное собрание правильно выражает интересы народа, — закончил свою речь Свердлов, — оно присоединится к этой декларации. Объявляю Учредительное собрание открытым и предлагаю выбрать председателя…»
— Кого же выбрали председателем? — снова не выдержал нетерпеливый Шариф.
— Ну, тут опять шум поднялся. Снова вскочил все тот же Лордкипанидзе и потребовал, чтобы председателем выбрали Виктора Чернова.
— Лидера правых эсеров?
— Ну да… Пошумели-пошумели и стали голосовать. Голосовали шарами. Наконец Яков Михайлович объявил результаты: большинство голосов получил Чернов. «Прошу занять место», — спокойно сказал Свердлов, и вот Чернов взобрался на председательскую кафедру и начал свою речь.
— И что же он говорил?
— Говорил он около трех часов, так что пересказать вам его речь подробно я не берусь. Могу только сказать, что за эти три часа он ни словом не обмолвился о той декларации, которую вынес на обсуждение товарищ Свердлов.
— Интересно! — сказал Мулланур. — О чем же все-таки он тогда говорил?
— Ну обо всем на свете. О своей партии, например. О том, как она свято блюла всегда интересы трудового народа.
— А что же они не вывели страну нз войны? Не отдали крестьянам землю? Даже попытки такой не сделали! — возмутился Шариф.
— Погоди, дай все-таки досказать. Что дальше-то было? — прервал его Мулланур.
— Когда поток черповского красноречия наконец иссяк, — продолжал рассказ Галимзян, — был поставлен вопрос: намерено Учредительное собрание принять Декларацию прав трудящегося и эксплуатируемого народа или же не намерено?.. Намерено оно принять декреты Советской власти? Декрет о мире? Декрет о земле? Ну а поскольку такого намерения выражено не было, фракция большевиков заявила, что она покидает Учредительное собрание. Потом за большевиками ушли и левые эсеры, а за ними — левая группа фракции мусульман.
— И ты, значит, тоже ушел? — спросил Мулланур.
— Конечно!
— И что было дальше, уже не видел?
— О том, что было дальше, мне рассказал мой товарищ.
— Из правых, что ли? Из тех, кто остался?
— Нет, он не из правых. Просто он не депутат, пришел по гостевому билету, сидел не в зале, а на хорах. Ну и решил доглядеть весь спектакль до конца.
— Ну, ну, и что же он рассказал?
— Опять начались речи. После Чернова слово взял Церетели, после Церетели еще кто-то. Пробило полночь. Час ночи, два часа, три, четыре, а они все говорят, говорят, говорят… Но вот за спиной у Чернова появился матрос. «Караул устал, — сказал он. — Предлагаю всем присутствующим покинуть зал заседаний!» — «Кто вы такой?» — спросил Чернов. «Я, — ответил он, — начальник караула Таврического дворца». Чернов с пафосом произнес: «Учредительное собрание разойдется только в том случае, если будет применена сила. Только через наши трупы!..» Но тут начал медленно гаснуть свет. Сначала погасли боковые лампы, потом стала меркнуть и нейтральная люстра. Зал погрузился в темноту. Во мраке еще некоторое время звучал голос Чернова. «Мы обратимся к цивилизованному миру!» — кричал он. Но всем уже было ясно, что это конец…
— Поделом этим псторическим мертвецам, — подытожил рассказ Галимзяиа Мулланур. — Ну их к черту, забудем про них.
— Вот те на! — усмехнулся Ибрагимов. — Стоило мне так стараться…
— Ты меня неправильно понял, Галимзян. Ты замечательно нам все рассказал. Огромное тебе спасибо! Но сейчас, как я понимаю, это все уже вчерашний день нашей революции… Скажи, что ты теперь делаешь здесь, в Смольном?
— Ищу соратников, — улыбнулся Ибрагимов.
— Ну что ж, считай, что двоих уже нашел, — сказал Мулланур.
— Я в этом не сомневался. Потому и обрадовался, что вы приехали. Вчера вечером группа депутатов-мусульман имела разговор с наркомом по делам национальностей. Наркомнац сказал, что нам надо подумать об организации центрального мусульманского учреждения. Идея эта принадлежит товарищу Ленину…
— Ну, ну? И что ты ответил?
— Сказал, что я целиком за это предложение.
— А остальные?
— То-то и беда, что остальные депутаты-мусульмане меня не поддержали. Мекали, бекали, а потом прямо объявили, что не хотят быть марионетками в руках большевиков.
— Ну конечно, — жестко усмехнулся Мулланур. — Они предпочитают быть марионетками в руках туктаровых.
— Вот-вот!.. Но, как бы то ни было, вчера я остался в полном одиночестве. Сегодня нас, правда, уже трое…
— И что же ты думаешь делать? — спросил Мулланур. — Идея-то хорошая, да как ее осуществить? Вернее, с какого конца нам за это дело взяться?
— Я думаю, прежде всего надо найти человека, которому трудящиеся мусульмане будут верить безоговорочно, безраздельно. Возглавить центральное учреждение, которое сосредоточит в своих руках дела всех трудящихся мусульман, может только тот, кто пользуется настоящим авторитетом…
— Да, такого человека найти будет нелегко, — задумчиво сказал Мулланур.
— Ты думаешь? — лукаво улыбнулся Ибрагимов. — А мы тут, представь, такого человека уже нашли.
— В самом деле? Кого же?
— Тебя.
— Меня?! — Мулланур от волнения соскочил с подоконника.
— Да, Мулланур. Поверь, дорогой, лучше тебя никто с этим не справится. А за тобой без колебания пойдут все трудящиеся мусульмане.
— Верно говоришь, Галнмзян, — поддержал Шариф. — Я тоже считаю, что во главе такого дела должен стоять Мулланур Вахитов.
Ну вот, я рад, что моя идея нашла поддержку.
Ведь это я вчера предложил твою кандидатуру… Сейчас мы это окончательно уладим. Пошли!
— Куда? — не понял Мулланур.
— К Ленину!
Мулланур почувствовал, что сердце его бешено забилось.
Странное дело! Еще секунду назад он мечтал как можно скорее встретиться с Лениным. А сейчас, когда эта встреча вдруг стала такой реальной, он неожиданно заколебался.
— А это удобно? — неуверенно спросил он.
— Мало сказать — удобно. Это совершенно необходимо, — решительно ответил Ибрагимов и, не слушая никаких возражений, двинулся вперед.
Они поднялпсь по белой мраморной лестнице на другой этаж, долго шли по такому же широкому и светлому, но уже не такому людному коридору и остановились перед высокой белой двустворчатой дверью.
Ибрагимов уверенно повернул фигурную бронзовую ручку и исчез за дверью. Мулланур и Шариф остались в коридоре. Но вот дверь распахнулась, и Ибрагимов сделал приглашающий жест рукой:
— Прошу!
Мулланур с бьющимся сердцем переступил порог быстро огляделся, стараясь найти глазами товарища Ленина. Но это была еще только приемная. Два обыкновенные канцелярских стола, два стула. За одним столом сидела немолодая женщина с усталым, изможденным лицом и быстро печатала что-то на пишущей машинке. За другим расположился молодой блондин в гимнастерке. Но он быстро встал и, кивнув им, исчез за другой, внутренней дверью. Мулланур успел заметить, что в широком трехстворчатом окне установлен пулемет «максим». Рядом с пулеметом примостился невысокий коренастый солдат. Он равнодушно оглядел вошедших и, отвернувшись от них, стал внимательно глядеть туда, куда глядел ствол его пулемета, то есть на улицу.
Опять отворилась внутренняя дверь, и блондин в гимнастерке сказал:
— Пожалуйста, товарищи. Владимир Ильич ждет вас. «Как, однако, быстро сбываются мои желания, — подумал Мулланур. — Прямо как в сказке».
— Владимир Ильич, — услышал он голос Ибрагимова. — Позвольте представить вам депутатов Учредительного собрания. Товарищ Вахитов, депутат от Казанской губернии. Товарищ Манатов, депутат от Оренбургской…
Человек, сидевший за столом и быстро что-то писавший на маленьких листках бумаги, поднял голову.
— Если не ошибаюсь, я с этими товарищами уже знаком, — услыхал Вахитов удивительно знакомый голос.
И тут он вдруг понял, что навстречу ему с протянутой рукой идет их давешний сосед по столу, тот самый, который с таким любопытством расспрашивал их, кто они такие, откуда приехали и как встретил их Питер.
— Здравствуйте, товарищи! Рад вас приветствовать. Я ведь предупреждал, что мы с вами еще непременно встретимся… Как, вы говорите, он сказал: «Опоздали, господа хорошие!.. Тю-тю!.. Амба!» — И, повернувшись к Ибрагимову, он объяснил: — Это им сегодня на вокзале один матрос в такой своеобразной форме сообщил о разгоне Учредительного собрания…
— «Нету, — говорит, — больше вашего Учредительного собрания. Было да сплыло», — вспомнил еще раз Мулланур слова матроса.
— Вы, стало быть, считаете, что мы правильно сделали, что разогнали «Учредилку»? — спросил Ленин.
— У нас сейчас как раз был разговор про это, — сказал Шариф. — И товарищ Вахитов, я думаю, правильно оценил обстановку. Это, сказал он, уже вчерашний день нашей революции. И нечего больше об этом разговаривать.
— Гм… вчерашний день… — задумчиво повторил Ленин. — Да, верно… Но история учит нас, что день вчерашний частенько тесно переплетается не только с сегодняшним, но даже и с завтрашним днем.
Ленин задумался.
Мулланур и Шариф выжидательно молчали, надеясь, что он сейчас пояснит свою мысль. Но он словно бы уже забыл о ней.
— Скажите, товарищ Бахитов… Вот вы уезжали из Казани в Питер, на Учредительное собрание. Ведь вас, верно, провожали? Напутствовали?
— А как же, — сказал Мулланур. — Чуть не полгорода собралось.
— И не только буржуи, я думаю, собрались? Были, наверно, и простые люди? Рабочие? Крестьяне? Солдаты?
— А как же, — повторил Мулланур.
— Значит, они вам верили? Надеялись на вас? Рассчитывали, что в своей роли депутата Учредительного собрания вы будете отстаивать их интересы, не правда ли?
— Думаю, что так, — подтвердил Мулланур. — Один старик даже кучтэнэч мне супул в дорогу. По-русски сказать — гостинец…
— Вот видите! — подхватил Ленин. — Даже гостинец вам поднесли как депутату Учредительного собрания. И вдруг, представьте себе, все эти люди, которые вас провожали, узнают, что никакого Учредительного собрания больше нет и в помине. Было да сплыло, как выразился ваш матрос… Вы не подумали, как они отнесутся к этому факту?
— Я думаю, поймут, почему так получилось, — сказал Мулланур. И, помявшись немного под пронизывающим взглядом ленинских глаз, добавил: — Не все, конечно…
— Во-от! — удовлетворенно выброспл Ленин руку вперед. — Вот и я тоже думаю, что не все. Во всяком случае, не один день пройдет, пока даже единомышленники наши поймут, что мы не могли, не имели права поступить иначе. И как это ни грустно, среди таких вот, непонимающих, будут не только буржуи и буржуйские прихвостни. Неизбежно в их числе окажутся и многие наши друзья… Вот почему я склонен думать, что вы несколько… погорячились, товарищ Вахитов, утверждая, что на эту тему нам больше нет смысла разговаривать.
Мулланур хотел оправдаться, объяснить, что он совсем другое имел в виду, но Ленин внезапно круто переменил тому.
— Стало быть, вы товарищ Вахитов, представляете Казанскую губернию? — обратился он к Муллануру.
— Да, товарищ Ленин.
— А вы, товарищ Манатов, Оренбургскую?
— Так точно, — улыбнулся Шариф.
— А вы, — повернулся он к Ибрагимову, — Уфимскую, не так ли?
Ибрагимов молча кивнул.
— Таким образом, — подвел итог Ленин, — вы трое представляете три крупные губернии, в которых проживает основная масса мусульман внутренней России…
— Совершенно верно, — кивнул Ибрагимов.
— Я понял, товарищи, что вы согласны заняться организацией центрального мусульманского учреждения при Народном комиссариате по делам национальностей. Так?
— Так, — сказал Мулланур.
— Мы как раз сегодня беседовали на эту тему. И пришли к выводу, что дела мусульманских трудящихся должны вести сами мусульмане. Разумеется, стоящие на платформе Советов. Вот мы и решили создать такое учреждение, которое отвечало бы интересам всех мусульман внутренней России.
Мы полностью согласны с вами, — сказал Мулланур.
— Ну что ж, обменяемся некоторыми соображениями. Прежде всего, насколько влиятельны у вас буржуазные партии? Ведь мусульманская буржуазия, я думаю, успела за эти месяцы завоевать довольно сильные позиции, не так ли?
Ленин обернулся к Манатову, очевидно желая и его тоже втянуть в разговор. Но Шариф кинул на Мулланура взгляд, полный отчаянной немой мольбы: «Отвечай ты! Прошу! У тебя лучше выйдет».
— Буржуазия в наших краях действительно имеет пока сильное влияние, — заговорил Мулланур. — И это, конечно, не случайно. Во-первых, они научились по всякому поводу щеголять красивой революционной фразой, И кое-кто, к сожалению, все еще верит, что наши пустобрехи, вроде Туктарова, и впрямь защищают интересы революции, трудящегося народа… А он ведь всего-навсего пронырливый маклер политического базара.
— Как вы сказали? Маклер политического базара? — засмеялся Ленин. — Меткая характеристика!
Муллануру после этой реплики сразу стало легко, напряжение ушло, речь полилась живо и свободно, как это бывало всегда, стоило только ему заговорить на волнующую тему.
Он стал рассказывать о созданной казанской буржуазией контрреволюционной организации под названием «Мусульманский комитет», о том, что в противовес ему демократические силы Казани создали свою организацию.
С увлечением Мулланур говорил о том, как Мусульманский социалистический комитет буквально с первого дня своего существования развернул борьбу с пантюркистами, панисламистами и всеми прочими оголтелыми националистическими направлениями, непримиримую борьбу за единство всех трудящихся мусульман — татар, башкир, азербайджанцев, горцев… Он рассказал о созданий в Казани рабочего клуба, об оживленной переписке, которую они вели с Центральным Комитетом партии большевиков, о выступлениях членов МСК на съезде татарских крестьян, о созданной ими газете «Кзыл байрак».
— А как товарищи Шейнкман и Олькеницкий? — спросил Ленин. — Помогали они вам в вашей работе?
— Да, мы всегда могли на них опереться. А в иных случаях руководители казанских большевиков умело и тактично поправляли нас, учили, как исправить допущенные ошибки, — ответил Мулланур.
Ленин задавал все новые вопросы, и Мулланура поразило, как легко и свободно он ориентируется в их, казалось бы, таких запутанных делах. Он расспрашивал и о движении в Башкирии, и о позиции атамана Дутова, окопавшегося в Оренбурге, и о настроениях уральского казачества…
С особым интересом слушал Ленин Мулланура, когда он рассказывал о Харби шуро.
— Военный совет мусульман занял лицемерную позицию, — решительно сказал Мулланур. — Формально он признает Советскую власть. Но тайно делает все, чтобы мусульманские воинские части были подчинены Мусульманскому комитету, иначе говоря, мусульманской буржуазии, националистам. У нас есть данные, что Харби шуро втайне создает свои воинские формирования, которые рано или поздно будут использованы против нас. Поэтому мы у себя в МСК поставили цель: полностью разоблачить двурушническую деятельность Харби шуро, объяснить народу, что эта военная организация по существу враждебна интересам трудящихся мусульман…
Ленин одобрительно кивнул и быстро отметил что-то в своем блокноте.
Разговор о башкирском национальном движении сильно задел Шарифа. Ему, вероятно, показалось, что здесь, в Петрограде, относятся к этому движению с настороженностью и даже с опаской как к силе, враждебной Советам. И вот, мгновенно забыв свою недавнюю стеснительность и робость, он решительно вмешался в разговор:
— Если кто пытался представить вам башкирское движение как контрреволюционное, не верьте, товарищ Ленин! Только провокатор может так говорить! Настоящий провокатор!.. Да, у нас очень сильно движение за башкирскую автономию. Но не надо забывать, что у башкир, в сущности, нет капиталистов, нет крупной, организованной буржуазии, как у русских или у татар. Поэтому можете не сомневаться, что, если башкирская автономия будет признана центральной властью, башкиры не только не будут против Советов, но и станут главной силой в борьбе против Дутова и всей контрреволюции на Урале и в Оренбуржье.
— Мы примерно так и представляли себе обстановку на местах, товарищ Манатов, — сказал Ленин. — Мы исходим из того, что надо очень внимательно подходить к оценке любого национального движения. И мы вовсе не думаем, что башкирское движение направлено против революции. Но увлекаться особенно тоже не следует. Надо постоянно помнить, что наши враги будут рады любому поводу вбить клин между Советами на местах и центральной властью.
— Это мы хорошо понимаем, товарищ Ленин, — сказал Шариф. — И лучшим примером для нас тут всегда будет Казанский МСК.
— Теперь несколько слов о вашем комитете. — Ленин снова обернулся к Муллануру. — Насколько я понимаю, он является своеобразной формой массовой организации с широким политическом спектром. Ни в коем случае не отталкивайте от себя людей, за которыми идет хоть какая-то часть трудящихся мусульман, — сказал Ленин. — Не забывайте основной тактический принцип нашей партии: массы должны на собственном политическом опыте убедиться в правильности наших лозунгов. А господа меньшевики и эсеры рано или поздно сами разоблачат себя в глазах тех, кто слепо им верил и пошел у них на поводу. И еще одно: не спешите каждого, кто с нами в чем-либо не согласен, объявлять нашим заклятым врагом. Ошибающимся надо разъяснять их ошибки, стараться привлечь их на свою сторону. Только так, и не иначе. Вы меня понимаете?
— Да, это я очень хорошо понимаю, товарищ Ленин, — кивнул Мулланур. — Спасибо вам за добрый совет.
— Ну что ж, — сказал Ленин. — Считайте, товарища, что вы первые сотрудники центрального учреждения по делам мусульман. Все трое. Начинайте действовать!
Ленин встал, давая понять, что разговор подошел к концу.
— Соберите всех, на кого вы можете опереться, обменяйтесь мнениями, обдумайте как следует ваши предложения и сообщите нам.
— Хорошо, товарищ Ленин, — сказал Мулланур, крепко пожимая протянутую ему руку. — Мы немедленно соберем своих товарищей.
Выйдя из здания Смольного, Мулланур радостно вдохнул холодный, морозный воздух.
— Вот это человек! — восхищенно говорил Шариф. — Ну и голова! И как только в ней все помещается? А главное, такой душевный…
Мулланура тоже поразил Ленин. До этой встречи вождь революции представлялся ему человеком необыкновенным, непохожим на простых смертных. И он был обрадован, что Ленин оказался таким участливым и внимательным человеком.
Первое совещание они провели втроем.
— С чего начнем? — обратился Мулланур к друзьям.
— Я думаю, прежде всего нам надо решить, как будет называться наше учреждение, — сказал Шариф.
— Ну, название — это как раз самое последнее дело.
— Не скажи, — задумчиво возразил Галимзян. — Не зря говорится: вначале было слово… От названия зависит очень многое.
— По мне-то главное — конь, да телега, да сбруя. Запрягай и кати! Но раз уж ты придаешь такое значение вывеске… Ладно, будь по-твоему, — согласился Мулланур.
— Дело не в вывеске. От точного, правильного названия во многом будет зависеть, поймет ли нас народ, пойдет ли за нами. Оно определит и функции, и основные задачи будущего учреждения.
— Уговорил! Уговорил! — Мулланур поднял руки вверх, показывая, что сдается. — Итак, какие предложения?
— Комитет по мусульманским делам! — с ходу выпалил Шариф.
— Комитет по мусульманским делам, Мусульманский комитет… Тех же щей, да пожиже влей… Нет, не годится. Тут надо что-то другое, более весомое. И чтобы сразу чувствовался советский дух учреждения…
— Может быть, Совет по делам мусульман? — уже не так уверенно предложил Шариф.
— Лучше уж тогда, пожалуй, комиссариат, — раздумчиво сказал Мулланур. — От этого слова веет революцией.
— Комиссариат по делам мусульман, — словно пробуя название на вкус, медленно произнес Галимзян. — Хорошо! Я бы только добавил: «Центральный».
— Центральный комиссариат по делам мусульман, — сказал Мулланур. — Великолепно! Кстати, «по делам мусульман» и по смыслу лучше, чем «по мусульманским делам».
— Какая разница? — поднял брови Шариф.
— «По мусульманским делам» можно понять так, что это организация, объединяющая сторонников по религиозному признаку, А мы не ставим перед собой такую цель, не правда ли?
— Как сказать, — задумался Шариф. — Ведь люди, для которых мы будем работать, — мусульмане. То есть все, кто исповедует ислам. По этому принципу мы и выделили их из остальной массы народов России. Разве не так?
— Не так, дорогой! Совсем не так! — горячо заговорил Мулланур. — Словом «мусульмане» мы определяем несколько разных этнических групп только потому, что слово это не требует особых пояснений, всем сразу ясно, какие народы конкретно мы имеем в виду. Но из этого вовсе еще не вытекает, что создаваемое нами учреждение собирается блюсти интересы ислама и шариата. Мы, революционеры, решительно отвергаем всякий религиозный дурман…
— При чем тут религиозный дурман? — заволновался Шариф. — Я надеюсь, никому и в голову не придет, будто наш Центральный комиссариат по делам мусульман — религиозная организация. Дело не в этом. Я просто хочу сказать, что мы ни в коем случае не должны кричать на всех углах, что собираемся разоблачать ислам и шариат… Этак ведь мы сразу оттолкнем от себя многих честных людей, сами бросим их в объятия наших злейших врагов.
— Ну, до этого дело не дойдет, — сказал Галимзян. — Одно только имя нашего славного председателя будет надежно защищать от этой беды.
— Что ты хочешь сказать? — не понял Мулланур.
— Ну как же. Разве ты не знаешь, что означает твое имя? «Мулла» — это значит «святой», «священный». А «нур» — луч света. Услыхав, что во главе Комиссариата по делам мусульман[3] стоит человек с таким почтенным именем, толпы правоверных сразу так и кинутся под наши знамена!
Пошутив еще немного на эту тему, друзья разошлись, договорившись встретиться на другой день, чтобы конкретно обсудить план работы комиссариата, четко определив его функции и задачи.
С утра Мулланур решил пройтись по городу, чтобы хоть немного остудить голову, так и пылавшую от обилия впечатлений.
День был морозный, ясный, солнечный. Здесь, в Питере, — Мулланур знал это по опыту — редко выпадают такие славные деньки.
На улицах было безлюдно. Только у мясной лавки выстроилась озябшая очередь, да десятка два буржуев под надзором красногвардейцев скалывали лед. Работали они плохо: мужчинам мешали длинные меховые шубы, а дамы неуклюже поскальзывались в своих фетровых ботах на высоких каблуках.
Мулланур медленно шел по Литейному, погруженный в свои мысли, как вдруг в глаза ему бросилась фигура старого татарина, сидящего, поджав ноги, прямо на обледеневшем тротуаре. Седые волосы старика беспорядочно падали ему на лоб. Ветхий азям и старая драная шапка, едва прикрывающая голову, вполне могли принадлежать одному из тех нищих, что вечно бродят по улицам, прося подаяния. Но старик ничего ни у кого не просил. Да и не был он похож на нищего. И вместе с тем поза его выражала такую скорбь, такое беспредельное отчаяние, что Мулланур не мог пройти мимо.
— Что с тобой, бабай? — наклонился он к старику.
Услыхав родную речь, старик удивленно поднял голову.
Не сразу Муллануру удалось заставить беднягу поделиться своим горем. Но мало-помалу старик разоткровенничался. История его была проста, даже банальна. Мною лет он служил дворником в богатом доме неподалеку отсюда. Была у него своя каморка, да получал он за свою работу время от времени какую-никакую одежонку. Ну и, конечно, кормили его с хозяйского стола. Так что голодать он не голодал. Однако жалованья никакого не платили, хотя, когда нанимался, уговор был такой, чтоб платить. Разве только изредка, по большим праздникам, хозяин совал ему в руку серебряный рубль. Так он жал много лет, и так ему, видать, и надо было жить дальше. Но вот грех попутал. Услыхал он, что власть вроде как переменилась, что новая власть стоит будто бы за бедняков — таких вот, как он. И решил пойти к хозяину, попросить, чтобы тот дал ему хоть сколько-нибудь деньжонок. Не все, конечно, что он заработал за долгие годы, а хоть малость какую-нибудь. Тем более что азям его старый совсем истрепался, а новой одежды хозяин давно уж ему не справлял. Но стоило только старику заикнуться про жалованье, как хозяин ужасно рассердился. «Совсем обнаглели! — закричал он. — Вот к чему приводит революционная демагогия! Вон! Ни одного дня не потерплю больше тебя в своем доме!» И велел немедленно убираться прочь из каморки. Вот и остался он на старости лет без крова, без еды, без работы. Куда теперь идти? Что делать? Где голову преклонить?
— А ты требовал, чтобы он тебе заплатил? Или просил? — поинтересовался Мулланур, выслушав горестный рассказ старика.
— Какое там «требовал»! Конечно, просил! Кланялся даже! Видно, зря поверил тем, кто говорил, что власть переменилась. Мало-мало ошибся. Маху дал.
— Да, бабай, — сказал Мулланур. — И впрямь ты ошибся. И впрямь маху дал.
При этих словах старик и вовсе понурился. Он было сперва оживился, надеясь, что незнакомец, заговоривший с ним по-татарски, как-то ему поможет. Но вот и этот добрый господин тоже говорит, что он, старый Абдулла, совершил тяжкую, непростительную ошибку. Стало быть, ни на какую помощь и от него рассчитывать не приходится.
— Тебе, бабай, не кланяться надо было, — сказал Мулланур, — и не просить униженно, а требовать свое, заработанное по праву! Понял?
Старик глядел во все глаза, но смысл слов, сказанных Муллануром, как видно, не доходил до него.
— Ну ничего. Не горюй. Сейчас мы это дело уладим. Где он живет, этот твой буржуй?
— Во-он! Недалеко… Вон в том переулке…
— Веди меня к нему.
— Что ты! Что ты! — испуганно замахал рукамп старик.
— Веди, говорю… Ну, смелее!
Сделав несколько шагов, старик вдруг остановился.
— Послушай, сынок! А ты, часом, не комиссар будешь?
От этого неожиданного вопроса Мулланур слегка смутился. Ему почему-то показалось, что, ответив утвердительно, он выступит чуть ли не в роли самозванца. Однако и разочаровывать старика тоже не хотелось.
— Считай, что комиссар, — улыбнувшись, ответил он. — Мы, революционеры, все сейчас комиссары.
Они остановились у подъезда.
— Здесь, — сказал старик.
Красивый двухэтажный особняк был строг и величествен. Окна зашторены. Тяжелая дверь казалась неприступной, словно ворота средневекового рыцарского замка.
— Звони! — сказал Мулланур.
Старик нерешительно топтался перед дверью.
— Ну? Что же ты?
— Сколько здесь живу, ни разу в эту дверь не входил. Все с черного хода…
— А сейчас вот войдешь с парадного! Звони, говорю!
— Э, была не была! Аллах не выдаст — свинья не съест! Хуже, чем сейчас, мне все равно не будет! — сказал старик и осторожно, словно к начиненной динамитом бомбе, прикоснулся к бронзовой ручке дверного звонка.
Дверь приоткрылась, показалось миловидное личико горничной в белой наколке. Увидав старика, она испуганно залепетала:
— Ой, Абдулла! Что ты! Что ты! Зачем пришел? Уходи скорей!
Она чуть было не захлопнула дверь перед самым их носом, но Мулланур, оттеснив ее, ступил через порог. Следом за ним в раскрытую дверь робко протиснулся и старик.
Не глядя на горничную, Мулланур стал подыматься по лестние. Ноги его утопали в чем-то мягком и глубоком: устилавший лестницу ковер пружинил, словно мох в старом хвойном лесу. Сквозь распахнутую настежь дверь он увидал просторную высокую комнату с окнами, затянутыми парчовыми занавесями, матовый блеск полированного дерева, рамы потемневших старинных картин, зеркала, ковры.
— Куда вы? Куда? — еле поспевала за ним горничная. — Не велено! Никого не велено пускать!
Кем не велено? — спросил Мулланур.
— Хозяин не велел, — испуганно ответила она.
— Так вот, девушка, поди и скажи своему хозяину, чтобы он спустился сюда, к нам. А если спросит, кто зовет, скажи: Советская власть. Все поняла?
Горничная испуганно упорхнула.
Хозяин не заставил себя долго ждать. Не прошло и трех минут, как по лестнице медленно спустился тучный, дородный господин в халате и домашних туфлях. Глаза его под стеклами пенспе, казалось, метали молнии.
— Я же сказал тебе, Абдулла, что больше не нуждаюсь в твоих услугах! Никакие просьбы, никакие мольбы тебе не помогут. А-а… Ты не один?.. — Сделав вид, что только сейчас заметил Мулланура, он надменно проронил: — С кем имею честь?
— Моя фамилия Вахитов, — спокойно сказал Мулланур. — Пришел похлопотать за своего земляка…
— К сожалению, я ничем не могу помочь вам, господин Вахитов… Ни вам, ни вашему… гм… компатриоту… Наглые вымогатели и шантажисты мне в моем доме не нужны.
— Ах, вот как?! — вспыхнул Мулланур. — Бедного старика, который осмелился попросить свои, честно заработанные деньги, вы называете вымогателем и шантажистом? В таком случае послушайте, что я вам скажу. Вы сейчас же… Поняли?.. Сейчас же полностью рассчитаетесь с вашим бывшим служащим Абдуллой. Это — первое. Теперь второе. Он немедленно вернется в свою каморку и будет занимать ее до тех пор, пока новая власть не отберет у вас эти роскошные апартаменты. Когда это произойдет, а я думаю, что произойдет это довольно скоро, Абдулла получит здесь новое жилье, полагающееся ему как трудящемуся… Вам все ясно? И не вздумайте, пожалуйста, мстить бедному старику. Не далее как завтра я навещу вас, чтобы проверить, выполнили ли вы мое предписание!
— В-вы не смеете!.. Кто вы такой?.. От чьего имени вы тут распоряжаетесь? — залепетал хозяин особняка.
— От имени Центрального комиссариата по делам мусульман, — отчеканил Мулланур.
И тут вдруг этот дородный, респектабельный, самоуверенный господин сразу сник. Муллануру даже показалось, что он съежился и стал меньше ростом. Впрочем, он еще пытался сохранить остатки апломба.
— Что ж, — буркнул он надмеппо. — Я подчиняюсь грубой силе.
— Так-то лучше, — кивнул Мулланур, повернулся и ушел.
…Вернувшись к друзьям, он не без удовольствия пересказал им всю эту сцепу.
— Таким образом, — заключил он свой рассказ, — наш комиссариат уже приступил к работе. Не смейтесь, я не шучу. Защищать справедливость — это ведь первейшая наша обязанность!
— И ты веришь, что буржуй сделает то, что ты ему приказал? — спросил Шариф.
— Еще как сделает! Как миленький!
— Ну, это мы проверим, — заметил Галимзян. — Теперь это уже не одного Мулланура касается. Дело идет о репутации целого учреждения.
— Непременно проверим, — кивнул Мулланур. — А сейчас, друзья, за работу!
И до самого вечера они говорили, обсуждали, записывали, пытаясь поточнее определить программу деятельности будущего комиссариата. Спорили до хрипоты, иногда даже кричали друг на друга, но неизменно приходили к соглашению, и после всех криков и споров на белом листе бумаги, исписанном мелким, убористым почерком Мулланура, появлялась новая строчка — очередной пункт или параграф, определяющий одну нз функций, целей или задач, которые призван будет решать Центральный комиссариат по делам мусульман.
Когда план работы комиссариата вчерне был составлен, Мулланур решил, что настала пора осуществить совет Ленина и попытаться привлечь к делу представителей: других партий. Надо было срочно, пока они еще не разъехались, встретиться с наиболее влиятельными членами мусульманской фракции Учредительного собрания.
Начать решили с двух самых крешшх орешков — с Алима Хакимова и Ахмета Цаликова.
Особенно важно было завязать контакт с Цаликовым, который пользовался большим влиянием и в кругах татарской интеллигенции. Не говоря уже о том, что сейчас Цаликов ни больше ни меньше как председатель исполкома Всероссийского мусульманского совета. Организация эта до Октября была весьма авторитетна, да и сейчас еще, пожалуй, сохраняет немалое влияние, в особенности среди зажиточной части мусульманского населения внутренних губерний России. Если бы удалось привлечь Цаликова к работе комиссариата, влияние Всероссийского мусульманского совета практически было бы сведено на нет.
Решили, что к Цаликову пойдет Галимзян. А Мулланур направился к Алиму Хакимову.
Такая расстановка сил была принята ими по очень простой причине. С Цаликовым Мулланур не был даже знаком, а с Хакимовым встречался, и не раз. В свое время тот даже весьма одобрительно отозвался о статье Мулланура «Тернистый путь», опубликованной в декабре прошлого года. Статья язвительно обличала Туктарова и его приспешников. Надо сказать, что Хакимов к числу стороиников Туктарова отнюдь не принадлежал. Напротив, он то и дело резко выступал против него, именуя и его самого, и ею соратников лакеями татарской буржуазии.
«Чем черт не шутит, — подумал Мулланур. — Может, мне и удастся найти с ним общий язик».
Хакимов жил в маленькой гостинице на краю города. Муллануру он как будто обрадовался. Пожалуй, если учесть все обстоятельства, радость его была даже несколько преувеличенной. Быть может, притворялся. А может, и в самом деле обрадовался, истолковав приход Мулланура как визит парламентера с белым флагом.
— Садись, дорогой друг! Садись… Рад, душевно рад тебя видеть! — захлопотал он. — Я знал, верил, что ты не отступишься от родного народа.
Хакимов был высок, представителен. Окладистая черная борода придавала его крупному горбоносому лицу благообразие, даже важность. И странно было видеть этого самоуверенного, надменного человека, еще недавно прочившего себя в вожди, услужливо и даже подобострастно суетящимся перед гостем в тесном, непрезентабельном номере захудалой петроградской гостиницы.
Еще не совсем понимая, куда тот клонит, Мулланур спокойно сел на предложенный ему стул и стал слушать.
— Как страшно, как ужасно мы ошиблись, дорогой Мулланур! — Хакимов говорил несколько театрально, словно обращался не к одинокому собеседнику, а выступал перед многолюдной аудиторией. — Увы! Это уже очевидно для всех. Мы ошиблись, веря в благие намерения большевиков. Но теперь… Теперь они наконец сорвали с себя маску! Показали миру подлинное лицо… Варварски разогнать Учредительное собрание… Так нагло попрать волю революционного народа… Народные избранники… Беззаконие… Народ не потерпит…
«Кажется, зря пришел», — подумал Муллалур. Однако он попытался все-таки прорваться сквозь этот поток ораторского красноречия.
— Погоди, Алим, — спокойно сказал он. — Мы ведь с тобой не на митинге. Поговорим спокойно, по-деловому…
— Ты прав. Речи тут не помогут. Надо действовать… Но все мое существо восстает…
— Мне кажется, ты не совсем правильно оцениваешь ситуацию.
— Не совсем… правильно? Да разве тут могут быть два мнения?.. А ты… Ты что же, одобряешь это вопиющее беззаконие?
— Помнишь, — спокойно продолжал Мулланур, — в декабре прошлого года в Казани, на Третьем губернском съезде Советов крестьянских депутатов, я говорил, что долг Учредительного собрания состоит в том, чтобы закрепить законодательно революционные завоевания народа. Помнишь?
— Помню. Ну и что?
— К сожалению, Учредительное собрание не пошло за революционным народом, не пожелало стать выразителем его воли.
— Вот, Мулланур, ты мне прямо скажи: ты-то одобряешь этот варварский разгон Учредительного собрания или не одобряешь?
— Это случилось пятого. А я приехал в Петроград шестого. Я там не был. А ты был. Вот ты и расскажи мне, что произошло. Почему эти твои народные избранники отказались принять декларацию, предложенную Свердловым? Там ведь говорилось о немедленной передаче всей помещичьей земли крестьянам. Почему не утвердили Декрет о мире? Декрет о земле?
— Крестьяне должны получить землю не из рук кучки террористов, узурпировавших власть, а в результате законодательного акта…
— Вот вы, народные избранники, и приняли бы такой законодательный акт.
— Только народ в лице его полномочных представителей может решать…
— Перестань, Алим! Ты прекрасно знаешь, что народ уже выразил свою волю. Народ довольно-таки ясно высказал свое отношение к войне: фронт сам развалился, без всяких большевиков. Народ ясно выразил свое отношение к помещичьему землевладению: не зря ведь крестьяне, не дождавшись ваших законодательных актов, отобрали землю у помещиков…
— Ты пришел ко мне для того, чтобы отстаивать эту анархическую идею?
— Нет, — тихо сказал Мулланур. — Я пришел предложить тебе войти в новое центральное мусульманское учреждение. В только что созданный Центральный комиссариат по делам мусульман.
— Кем созданный?
— Левой группой мусульманской фракции.
— По указке большевиков?
— Созданный для осуществления ближайших задач социалистической революции при поддержке Советского правительства, — отчеканил Мулланур.
— Ни за что! — выкрикнул Алим. — Никогда не войду я в этот ваш марионеточный комиссариат! Никогда не признаю ваше так называемое Советское правительство.
— Ну что ж. — Мулланур встал. — Больше нам с тобой говорить не о чем.
— Погоди, — остановил его Алим. — Прежде чем ты уйдешь, я хочу сказать тебе несколько слов. Помнишь ли ты, как совсем недавно, всего полгода назад, большевики сами же требовали: «Немедленный созыв Учредительного собрания на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. Всеобщая амнистия. Свобода стачек и собраний. Немедленное издание новых законов, определяющих права человека и гражданина…» Именно так все и было сделано. Депутатов избрали на основе всеобщего, равного, прямого и тайного голосования. В полном соответствии с требованиями большевиков. Созвали Учредительное собрание. Тоже в полном соответствии с требованиями большевиков. Так в чем же дело? Почему понадобилось его разогнать? Что произошло за эти полгода? Я тебе отвечу! — все больше распаляясь, говорил Алим. — Большевики захватили власть. Вот что произошло за эти месяцы! Они взяли власть, они уже на коне. И теперь мы им больше не нужны, нас можно выбросить на свалку, как падаль!
— Ах вот оно что, — сказал Мулланур. — Тут, стало быть, вопрос самолюбия. Кто первый сказал «о». Вы хотели, чтобы крестьяне получили землю от вас, а теперь вышло, что они получат ее от большевиков… А тебе не приходит в голову, Алим, что, если бы ты был настоящим революционером, душа твоя болела бы за крестьян. А тебе было бы все равно, от кого они получат землю. Важно, чтобы они ее получили.
— Смотри, как повернул! — растерялся Алим. Он подошел к Муллануру и заглянул ему в глаза. — Скажи честно: хитришь или от души говоришь?
— От души, Алим.
— Ну что ж, посмотрим. Жизнь покажет… Расскажи, какая программа у вашего комиссариата?
Мулланур давно понял, что с Алимом каши не сваришь. Но все-таки решил сделать еще одну, последнюю попытку.
— Информирование Советской власти о нуждах всех мусульман России, — стал он перечислять параграфы и пункты программы, которую они составили вместе с Шарифом и Галимзяном. — Информированпе мусульман о всех шагах и мероприятиях Советской власти… Удовлетворение культурно-просветительных нужд мусульманских трудящихся… Широкая массовая агитация и пропаганда идей Советской власти среди мусульман на их родных языках… Улаживание всякого рода конфликтов, которые могут возникнуть на местах между органами Советской власти и мусульманами…
— Иными словами, без Советов — ни шагу? Советы будут дергать за веревочку, а вы, как послушные куклы, как марионетки…
— Опять не то говоришь, Алим. Мы не будем работать, как ты выражаешься, по указке Советов. Мы сами будем полномочным учреждением Советской власти.
— Понятно, понятно. А если сказать прямо, без обиняков, ты предлагаешь мне пойти в полную кабалу к большевикам. Нет, Мулланур, — он покачал головой. — Не выйдет. На такое предательство я не способен.
— Ну что ж, — сказал Мулланур. — Не будем больше препираться, обмениваться сомнительными любезностями. Прощай!
— Почему же «прощай»? — вдруг злобно ощерился Алим. — Я думаю, мы с тобой еще встретимся. Мы сейчас по разные стороны баррикады. А люди, стоящие по разные стороны баррикады, рано или поздно встречаются.
— Я не стану уклоняться от такой встречи.
— Такие встречи, как учит история, происходят обычно с оружием в руках.
— Оружие у нас найдется!
Эти последние слова он кинул уже с порога. И бегом… И бегом по лестнице, на свежий воздух, поскорее прочь отсюда, из этого склепа, где остался один из тех, кого Ленин назвал «пришельцами с того света».
Поделившись с друзьями печальными результатами похода к Хакимову, Мулланур стал жадно расспрашивать, каковы их успехи.
— У меня то же самое, — криво усмехнулся Шариф. — Был у двоих. С пеной у рта орут, что мы предатели. Одни так побагровел, кровью налился, я думал — сейчас его кондрашка хватит…
— Ay тебя как? — обернулся Мулла пур к Галимзяну. — Неужели тоже без толку?
На встречу Ибрагимова с Ахметом Цаликовым он все-таки возлагал кое-какие надежды. Во-первых, Галимзян был искушеннее Шарифа в делах такого рода: ему и раньше приходилось выполнять различные дипломатические миссии. Да и Цаликов, что ни говори, был на десять голов выше всех своих коллег.
— Да нет, не сказал бы. Принял он меня хорошо. Выслушал. Ни разу не перебил… Ну а на прямой вопрос, согласен ли он сотрудничать с нами, так ничего и не ответил. Сказал, что подумает и сообщит нам свое решение позже.
— Ну что ж. Я считаю, что это не так уж плохо. Чем черт не шутит! Может, еще и пойдет этот старый конь с нами в одной упряжке! — обрадовался Шариф.
— Перетащить на свою сторону такого человека, как Ахмет-бек Цаликов, — это задача поважнее, чем привлечь десяток болтунов и демагогов вроде Хакимова, — задумчиво сказал Мулланур. — Надо ковать железо, пока горячо… Надо поговорить с ним еще раз.
— Опять Галимзяна пошлем? — спросил Шариф.
— Нет уж, увольте, — покачал головой Галимзян. — На этот раз пусть кто-нибудь другой попробует.
— Может быть, ты? — обернулся Мулланур к Шарифу.
— Я думаю, лучше всего пойти тебе, Мулланур, — мягко сказал Шариф.
Подумав, Мулланур согласился. Шариф был слишком резок, порывист, он мог сгоряча наговорить лишнего. Галимзян свои дипломатические ресурсы, пожалуй, уже исчерпал. Делать нечего, придется идти ему.
Цаликов жил у дальнего родственника неподалеку от Исаакиевского собора. Он сам открыл Муллануру дверь, учтиво пропустил его вперед и сделал широкий гостеприимный жест, приглашая пройти в одну из дальних комнат старой и, как видно, весьма просторной петербургской квартиры.
Мулланур назвал себя.
— О, как же, как же. Наслышан. Прошу вас! — Он усадил гостя в глубокое вольтеровское кресло, а сам уселся напротив. — Догадываюсь, что пришли вы не для того, чюбы просто поболтать о том о сем.
— Да, вы угадали. Я по тому же поводу, по которому к вам приходил вчера бывший депутат Учредительного собрания Галимзян Ибрагимов…
— Гм… Бывший?.. Это не совсем точно сказано. Да, я знаю, Учредительное собрание разогнано. Но депутат, что бы там ни было, остается депутатом до тех пор, покуда его не отзовут те, кто его избрал. Уж простите старика, но я себя бывшим депутатом отнюдь не считаю.
— Не будем спорить о словах.
— Не будем. Вы решили, если не ошибаюсь, создать некий комиссариат…
— Центральный комиссариат по делам мусульман.
— Вот-вот… Центральный… Центральный — это ведь примерно то же, что Верховный. Или, скажем, Главный. Следовательно, вы собираетесь выступать от имени всего мусульманского населения России. Не так ли? А кто, собственно, дал вам такие полномочия?
— Советская власть, — спокойно сказал Мулланур.
— Сильное это слово — «власть». Ничего не скажешь… Итак, вам дала полномочия Советская власть. А народ как же? У народа-то ведь не спросили?
Мы исходим из того, что Советская власть — это и есть власть народа. Она выражает самые коренные, самые насущные интересы всех народов России.
Как же именно осуществляет она эти насущные нтересы? Уж не тем ли, что разогнала законно избранное полномочное собрание народных предсталителей?
— Давайте смотреть правде в глаза, — сказал Мулланур. — Народ хотел мира, и Советская власть дала ему мир. Крестьяне хотели получить землю, и Советская власть в первый же день своего существования приняла Декрет о земле. Какая другая власть способна была сделать это?
— Гм… Ничего не скажешь, — вздохнул Цаликов.
— Вы же видите, — пошел в наступление Мулланур. — Народ пошел за Лениным. Это факт. А с фактами надо считаться. Кто во всей России заступился за Учредительное собрание? Кто выразил свой протест — не на словах, а на деле — по поводу его разгона? Признайте реальность, но отворачивайтесь от жизни. Россия пошла за Лениным, а не за вами!
Эти слова, Мулланур видел, произвели на Цаликова сильное впечатление. Во всяком случае, он надолго замолчал.
— Дорогой мой молодой друг, — наконец заговорил он. — Выслушайте меня внимательно и постарайтесь не отмахиваться от того, что я вам скажу. Я привык верить в то, что свобода есть высший дар, высшая ценность. Каждый человек рождается свободным, и он имеет священное, неотъемлемое право быть независимым, думать и чувствовать так, как это ему свойственно, как велит свободное развитие его духа.
— И я в это верю, — сказал Мулланур.
— Тем больше у меня оснований надеяться, что вы меня поймете… Так вот… то, что я сказал о человеке, в полной мере относится и к каждому народу. Велик народ или мал, силен или слаб, достиг ли он вершин человеческой культуры или едва только сделал на этом тернистом пути самые первые шаги — это все неважно. Каждый народ вправе сам решать свою судьбу, жить по своим закон нам и обычаям, ходить по родной отцовской земле и быть на ней хозяином, а не рабом, не чьим-то покорным слугой… И чтобы звучали вокруг не чужие слова иноземцев, огнем и мечом покоривших землю его предков, а родная материнская речь…
— Так ведь и мы хотим того же! — сказал Мулланур.
— Кто это «мы»? — спросил Цаликов.
— Мы, большевики-ленинцы. Именно такова наша программа. Полная свобода, полное равноправие и самоопределение всех наций. Это ведь главная установка Ленина в национальном вопросе…
— Ах, милый вы мой, — устало вздохнул Цаликов. — Вам не приходилось слышать старую солдатскую песню, которую, по слухам, сложил во время севастопольской кампании Лев Николаевич Толстой: «Гладко писано в бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить…»? В том-то и беда, мой юный друг, что ходить вам придется по оврагам.
— Ну ладно. Оврагами нас не испугаешь… — сказал Мулланур, с трудом скрывая раздражение: ему уже слегка надоели эти длинные, уклончивые монологи старика. — Я бы хотел, господин Цаликов, получить от вас определенный ответ: согласны вы принять участие в работе нашего комиссариата? — Мулланур постарался вывести из задумчивости Цаликова.
— Я пока не скажу вам ни да, ни нет, — наконец ответил тот. — Мне надо подумать. Я сообщу вам свое решение в самое ближайшее время…
— Хорошо. Мы будем ждать. — Мулланур поднялся.
«Все-таки жаль будет, — подумал он, — если старик откажется работать с нами!»
Но в глубине души он чувствовал, что дело это решенное. Им явно не по пути. Слишком уж круто разошлись их дороги…
С нетерпением ждал Мулланур новой встречи с Владимиром Ильичей.
Ожидание это не было пассивным: что ни день, он встречался то с какими-нибудь мусульманскими деятелями, то с ходоками — татарами, башкирами, киргизами, горцами, которых нужда заставила добраться аж до самого Петрограда. Он аккуратно записывал все их просьбы, пожелания, обещал поддержку и номощь.
И вот снова знакомый скромный кабинет, всю обстановку которого составляют два простых стола и несколько стульев. И Владимир Ильич опять ведет с ними быстрый, деловой разговор. На этот раз уже как с давними знакомыми.
Ленин достал из ящика небольшой листок бумаги и подвинул его через стол Муллануру. Лиловые печатные буквы так и запрыгали у Вахитова перед глазами.
Сделав усилие, он взял себя в руки и прочел вслух:
— «Учреждается Комиссариат по делам мусульман внутренней России при Народном комиссариате по национальным делам.
Комиссаром по делам мусульман назначается член бывшего Учредительного собрания от Казанской губ. Мулланур Вахитов; товарищами его — члены бывшего Учредительного собрания от Уфимской губ. — Галимзян Ибрагимов и от Оренбургской губ. — Шариф Манатов.
Председатель Совета Народных Комиссаров
Вл. Ульянов (Ленин).
Народный комиссар по делам национальностей
Джугашвили-Сталин.
Управляющий делами Правительства
Вл. Бонч-Бруевич.
Секретарь Совета Народных Комиссаров
Н. Горбунов»
— Ну, как ваши дела, товарищи? — спросил Ленин. — Что остальные члены мусульманской фракции? Вы с ними встречались? Так-так… Ну и каков результат? Согласны они работать с нами?
— К сожалению, пока ничего не выходит, Владимир Ильич, — сказал Мулланур. — Мы говорили почти со всеми, кто еще остался в Петрограде. Одни наотрез отказываются сотрудничать с Советской властью, другие темнят, третьи колеблются, тянут, не дают окончательного ответа.
Ленин нахмурился. Спросил:
— Есть еще какие-нибудь вопросы?
— Нет… Разво вот только… — замялся Мулланур.
— Да? Слушаю вас, товарищ Вахитов…
— Мы пока еще не знаем, где нам обосноваться.
— Об этом мы уже подумали. Сегодня же будет от моего имени направлено предписание комиссару гостиницы «Астория». Комнат пять вашему комиссариату на первых порах хватит?
— С лихвой, — сказал Мулланур. — И канцелярию там разместим, и приемную для ходоков. И даже, я думаю, еще и для клуба место останется…
Выйдя из Смольного, они, как и в прошлый раз, долго не могли успокоиться. Особенно шумно выражал свои чувства Шариф.
— Неужто он всю Россию вот так же в голове держит? Все губернии, уезды, волости… Ему ведь не об одних только мусульманах думать приходится.
— Ты прав, Шариф, — поддержал друга Мулланур. — Однако это все же не дело — стоять тут да махать руками. Пошли!
— Куда?
— Как куда? К себе, В «Асторию».
Весть о создании в Петрограде Комиссариата по делам мусульман в Казань привез Алим Хакимов.
В тот же день руководители Мусульманского комитета созвали экстренное совещание, чтобы обсудить новость, определить свое отношение к этому событию, решить, как им теперь действовать.
После отъезда Вахитова в Петроград деятельность Мусульманского комитета очень оживилась. Пользуясь том, что МСК, оставшись без руководителя, несколько ослабил свою работу, националисты стали действовать решительнее и активнее. Военный совет — Харби шуро — лихорадочно формировал свои отряды, рассылал обращения во все войсковые части, где были мусульмане. Правые газеты ежедневно трубили о том, что большевики надругались над демократией, разогнав Учредительное собрание, что необходимо свергнуть власть Совета Народных Комиссаров и создать национальное татарское правительство по образу и подобию Украинской рады.
События последних недель внушили националистам уверенность в несомненном торжестве их планов. Она покоилась на убеждении, что центральная власть, власть большевистского Совнаркома, что бы там они про себя ни говорили, — это власть русских. И как только это станет ясно основной массе мусульман, они отшатнутся от нее и кинутся в объятия истинно мусульманских организаций. Таких, как Мусульманский комитет и Харби шуро.
Создание Центрального комиссариата по делам мусульман спутало все их карты. Центральная власть наглядно продемонстрировала, что она всерьез хочет представлять интересы всех народов России.
Не мудрено, что известие о создании комиссариата, да еще с Вахтовым во главе, произвело на лидеров буржуазных татарских партий впочатление разорвавшейся бомби.
Мрачно выслушали они сообщение Алима Хакимова.
Собственно говоря, это была не объективная информация, а сплошной поток злобной брани, перемежающейся истошными бессильными протестующими воплями.
— Самозваное учреждение, созданное этими тремя гиенами, — кричал он, — не что иное, как орудие в руках большевиков, направленное в самое сердце нашей национальной революции! Ни одни уважающий себя революционер, ни один демократ не войдет в это грязное логово. Не зря они вынуждены были, как шакалы, жадно ловящие кость, стучать в двери всех членов мусульманской фракции Учредительного собрания, умоляя нас о сотрудничестве. Но тут — я говорю об этом с гордостью за себя, за своих коллег, — с пафосом воскликнул Хакимов, — тут мы все оказались на высоте! Мы вышвырнули их за дверь, мы прямо сказали им, что у нас с ними нет и не можот быть одной дороги!
— А как относится к этому новому учреждению наш Всероссийский мусульманский совет? — спросил кто-то из присутствующих.
— Разумеется, он тоже против этих самозванцев! — высокомерно пожал плечами Хакимов.
— Да иначе и быть не может! — послышались голоса.
— Там настоящие мусульмане сидят!
— Я кончил, господа, — сказал Хакимов. — Теперь слово за вами! Давайте вместе решать, как нам нанести этим самозванцам такой сокрушительный удар, чтобы и мокрого места от них не осталось!
— Позвольте мне, — поднялся худой, узколицый, рано начавший лысеть Баттал, редактор газеты «Алтай».
— Мусульмане, — начал он тихим, вкрадчивым голосом. — Мы с вами живем в историческое время. Именно сейчас, быть может, на столетия вперед решается коренной вопрос нашего национального бытия…
Голос его стал набирать силу. Слезливая интонация постепенно сменилась высокой патетикой, которая, в свою очередь, опять уступила место мягкому топу проникновенной доверительности.
— Быть или не быть! — с пафосом провозгласил он. Да, именно так стоит вопрос! Если сейчас мы не сумеем противостоять натиску русских, то никогда, повторяю, никогда впредь татары, башкиры, мещеряки и прочие мусульмане не смогут отстоять свою национальную самобытность. Наша святая обязанность — копить силы и ждать. Ждать, чтобы потом, когда настанет наш час, одним мощным ударом сбросить вековое иго и создать независимое демократическое мусульманское государство!
Вслед за Батталом поднялся редактор газеты «Курултай». Этот был не так красноречив. Он ограничился кратким заявлением:
— Мусульмане не допустят, чтобы их национальный интересы представлял самозваный комиссариат, созданный тремя предателями.
Затем вскочил какой-то бородатый краснощекий купец-татарин, невесть кем приглашённый на это сборище.
— Изменник Вахитов нанес нам удар в спину! Предательский удар лучшим силам мусульманского движения! — вылупив глаза, кричал он.
После этого выступления собрание уже окончательно утратило последние признаки благообразия. В многоголосом шуме и гомоне лишь с трудом можно было разобрать отдельные выкрики:
— Долой комиссариат!
— Позор предателям!
— Ноги их не будет здесь, в Казани!
Пошумев, приняли резолюцию: не признавать Центральный комиссариат по делам мусульман и саботировать все его решения и декреты.
Ночью в дверь Алима Хакимова постучали. Стук был условный, и хозяин без колебаний впустил неурочного гостя. Крупный, широкоплечий мужчина в теплой куртке, добротной меховой шапке и валенках представился:
— Эгдем Дулдулович.
Алим предложил гостю раздеться и провел его в свой кабинет.
— Мне вас рекомендовали с самой лучшей стороны, господин Дулдулович, — сказал он, когда они уселись друг против друга.
Дулдулович молча наклонил голову.
— Рекомендовали как человека надежного, бесконечно преданного нашему святому зеленому знамени, — продолжал Хакимов.
— Я высоко чту зеленое знамя мусульман и готов это доказать, — ответил гость. — И я сам, и мои друзья.
— А кого вы называете своими друзьями, если не секрет?
— Не секрет. Я имею в виду членов федерации анархистов-индивидуалистов.
— Давно вы у нас в Казани?
— С одной стороны, недавно, с другой — очень давно.
— Простите, не понял…
— Я хотел сказать, что приехал сюда сравнительно недавно. Но Казань — моя родина. Мои предки жили здесь ещо в незапамятные времена. Потомки их бежали в Турцию, служили крымскому хану. Позже перебрались в Литву…
— Понимаю. Стало быть, родители ваши — литовские татары?
— Да. Но может быть, мы перейдем к делу? Я бы хотел знать, для чего я вам понадобился.
Хакимов встал, прошелся по комнате. Наконец решился.
— Ты слыхал, что в Петрограде организовал Центральный комиссариат по делам мусульман? — Перешел он на «ты», давая понять, что полностью доверяет собеседнику.
— Слыхал.
— И знаешь, кто назначен главным комиссаром?
— Мулланур Вахитов.
— Ты с ним знаком?
— Нет. Только видел однажды.
— Когда?
— В начале января. Был на вокзале, когда его провожали в Петроград.
— Небось и речь его слышал?
— Слышал.
— И какое он произвел на тебя впечатлепие?
— Двойственное.
Дулдулович был немногословен. Вот и сейчас, дав этот не слишком внятный ответ, он не проявил ни малейшего желания пояснить свою мысль. Подождав немного, Хакимов не выдержал и спросил:
— Что значит «двойственное»?
— Лозунги его показались мне чистой демагогией, рассчитанной на то, чтобы сыграть на самых низменных чувствах толпы…
— Во-от! Вот именно! — удовлетворенно сказал Хакимов.
— А сам он произвел на меня впечатление человека убежденного. И безусловно честного.
На этот раз Хакнмов промолчал. Сделав еще несколько шагов по комнате, он вновь остановился перед Дулдуловичем.
— Скажи, Эгдем, тебе случалось бывать в Петрограде.
— Нет, не случалось.
— А как бы ты отнесся, если бы мы предложили тебе туда поехать?
— Право, не знаю. Я ведь специально приехал в Казань, чтобы…
— Да, да, чтобы служить зеленому знамени. Это все так. Но суп варится именно там, в Петрограде… Короче говоря, мы, руководители Мусульманского комитета, решили направить тебя в Петроград.
— С какой же целью?
— Это выяснится позднее. По ходу дела. А пока поезжай, если не возражаешь. Присмотрись, что к чему. Подыщи друзей… Одним словом, поживи там в свое удовольствие.
— Я не настолько богат, чтобы жить такой жизнью.
— О деньгах не думай. Деньги мы найдем, за этим дело не станет.
Дулдулович бросил на Хакимова быстрый пронзительный взгляд.
— Вероятно, мне будет дано какое-то задание?
— Все в свое время, — уклончиво ответил Алим.
— Хорошо. Я не настаиваю. Но я хотел бы иметь твердую уверенность, что это задание, о котором мне дадут знать в свое время, не будет идти вразрез с моими взглядами.
— Дорогой друг, — сладко заулыбался Хакимов. — Поверь мне, ты не найдешь других людей, конечные цели которых были бы так сходны с твоими святыми идеалами.
— Ну что ж, в таком случае я согласен, — сказал Дулдулович. — Можете считать, что мы договорились.
На другой же день он уехал в Петроград, увозя в чемодане толстую пачку только что отпечатанного номера газеты «Курултай», на первой полосе которого было опубликовано совместное заявление всех буржуазно-националистических партий. В заявленин говорилось, что татары никогда не допустят, чтобы их дела решал комиссариат, созданный при большевистском правительстве.
— Что с тобой сегодня, Мулланур? — спросила Галия. — Давно не видала тебя таким мрачным.
Галия Ланина была сотрудницей Мулланура по комиссариату. Взяли ее на должность технического секретаря, но она оказалась таким толковым и энергичным работником, а главное, столько души вкладывала в исполнение, своих обязанностей, что вскоре стала едва ли не ближайшим помощником Мулланура.
Галия была полукровка: отец ее был из касимовских татар, а мать русская. Родилась она в Петербурге, оба языка — и язык отца, и язык матери — были для нее родными. Она скоро овладела всеми техническими навыками, необходимыми в работе, легко и свободно печатала на машинке, быстро и толково могла переложить на язык официальной бумаги самую сложную и запутанную просьбу какого-нибудь малограмотного ходока. Короче говоря, очень скоро Мулланур заметил, что без Галии он как без рук. У них сложились простые и непринужденные отношения. Муллануру даже в голову не приходило, что эти отношения могут принять какой-то иной характер. Вот и сейчас, когда она взяла его за руку и задала этот чуть тревожный вопрос: «Что с тобой, Мулланур?», он воспринял это как естественное дружеское участие.
— Если что-то личное, можешь не отвечать, — добавила Галия.
— Нет, не личное, — ответил Мулланур. — Я все думаю о разговоре, который у меня был нынче в Смольном.
— А что за разговор? С кем?
— С Лениным. Это по поводу тех двух декретов.
Галия хорошо знала, о чем идет речь: она сама печатала проекты декретов. Дело касалось знаменитой башни Суюмбике в Казани и не менее знаменитого Оренбургского Караван-сарая. Комиссариат по делам мусульман решил передать эти выдающиеся памятники древней национальной культуры их исконным хозяевам — татарам и башкирам.
— И что же Владимир Ильич? Он против?
— Да нет. Что ты! Решение наше он одобрил целиком и полностью. Но сказал, что нечего нам по каждому такому вопросу бегать в Смольный. Вы, говорит, Центральный комиссариат по делам мусульман. А это значит, что все дела мусульман должны решать сами. Полно, говорит, на помочах ходить. Пора привыкать к самостоятельности.
— Но ведь в этом нет ничего обидного. — Галия остановилась и потуже затянула свой платок: они шли вдоль Невы и с реки дул холодный, сырой ветер. — Сам подумай, разве он не прав?
— Ты что же, считаешь — я обиделся, что мне выговор сделали? — вскинул голову Мулланур.
— Выговор не выговор, а все-таки… пожурили немножко, вот ты и обиделся.
— Ты не понимаешь… Мне обидно, что Владимир Ильич может подумать, будто я бегаю к нему по каждому вопросу из робости, из боязни взять на себя ответственность… А я ведь совсем не поэтому.
— А почему же?
— Ну как же ты не понимаешь! Попробуй-ка не подчинись, если сам Ленин декрет подписал! А нашим декретам местные Совдепы могут и не подчиниться. Наш комиссариат пока еще недостаточно авторитетен.
— А ты сказал про это?
— Сказал, конечно.
— Ну и что?
— Владимир Ильич резонно мне возразил: этак, малый друг, у вас никогда своего авторитета не будет, ежели вы все время будете за нашу спину прятаться. Нет авторитета, так постарайтесь, говорит, его завоевать. Добейтесь, чтобы вас слушались, чтобы вам подчинялись. Это говорит, теперь ваша первоочередная задача.
— Вот и отлично! — тряхнула головой Галия. — Очень хороший разговор. И нет никаких причин впадать в черную меланхолию. Расскажи мне лучше, эта башня Суюмбике и правда красивая? И про саму Суюмбике расскажи, я ведь почти ничего про нее не знаю.
— Как? Совсем не знаешь?
— Слышала только, что была такая княжна Суюмбике, которая выстроила эту башню в память то ли о женихе своем, то ли о муже, погибшем на войне в чужих далеких краях. Отец рассказывал. Но что тут правда, а что легенда — понятия не имею.
— Легенда гласит, что Суюмбике не хотела верить, что муж ее погиб. Была она редкая красавица, многие добивались ее руки, но она до конца дней оставалась верна своей первой любвн. И в знак того, что ее верность священным супружеским обетам крепка и нерушима, она и велела возвести эту каменную башню.
— Красивая легенда… — вздохнула Галия. Некоторое время они шли молча. Мулланур был еще целиком во власти своих мыслей и чувств, а Галия думала об удивительном человеке, который шел сейчас рядом с нею. «Какой он умный! — думала она. — И как много знает… Когда только он успел прочесть такую уйму книг. Ведь он же совсем еще молодой».
Ей вдруг стало обидно, что Мулланур замолчал, погрузился в какие-то свои мысли. Словно бы невзначай тронув его за локоть, она спросила:
— Ты думаешь о Суюмбике?..
Высокий человек в стареньком азяме вышел из-за угла и двинулся им навстречу. Подойдя поближе, он остановился и стал пристально вглядываться в Мулланура, словно опасаясь, не обознался ли. Но, как видно, уверившись, что не ошибся, сорвал с головы рваную шапку и низко поклонился. Белой изморозью мелькнула перед глазами Мулланура густая седина. Однако на вид мужчина был еще совсем не стар.
— Салам алейкум, — поздоровался он.
Мулланур и Галия остановились, вежливо ответили на приветствие. Лицо прохожего показалось Муллануру знакомым, но, как ни старался, он не мог вспомнить, где видел этого стареющего, но еще вполне крепкого и сильного человека.
— Не признал? — заговорил прохожий. — А я тебя сразу узнал, еще издали. Уж больно обличье у тебя заметное. Абдулла я. Абдулла… Неужели не помнишь?
— Абдулла? — удивился Мулланур, догадавшись, что это тот самый старик татарин, за которого он заступился от имени только что организованного Комиссариата по делам мусульман. Замотавшись, он так до сих пор и не удосужился зайти и проверить, не выгнал ли хозяин снова своего старого дворника из дому. Краска стыда бросилась ему в лицо. — Здравствуй, Абдулла! — обрадовался он. — Все собирался зайти к тебе, узнать, как живешь. Очень рад, что вот так, ненароком встретились. А не узнал я тебя, потому что ты словно бы помолодел. Сейчас тебе и пятидесяти не дашь.
— Что ты, что ты… Мне пятьдесят шестой уже, — заулыбался Абдулла.
— Совсем молодой еще. А в тот раз я было подумал, что тебе все семьдесят.
— Горе у меня тогда было. А горе знаешь как сгибает человека.
— Ну а теперь как твои дела? Хозяин как? Не обижает?
— Что ты! Что ты! Как ты ему приказал, так все и сделал. И в комнату пустил, и матрац новый дать велел, жалованье платить стал. Совсем другой человек. Ну прямо что твой Сахар Медович!..
— Понял, значит, что с Советской властью шутки плохи.
— Как не понять!.. А ты и вправду комиссар? Или просто припугнул его? Только не обижайся, пожалуйста Я потому спросил, что комиссары — они все русские. А ты татарин.
— Дорогой ты мой Абдулла, — засмеялся Мулланур. Вот в том-то как раз и состоит Советская власть, что при ней каждый может стать комиссаром: и татарин, и башкир, и чуваш. Лишь бы только предан был всей душе революции, честно служил интересам трудового народа. Нет, я не обманул твоего хозяина, я и в самом деле комиссар. Комиссар по делам мусульман. Стало быть, и по твоим делам тоже. Комиссариат наш находится на улице Жуковского, дом четыре. Приходи, когда захочешь. Поговорим. А понадобится помощь какая — поможем! Спросишь комиссара Вахитова. Это меня так зовут: Мулланур Вахитов.
— Спасибо тебе, добрый человек! — низко поклонился ему Абдулла. — Нужда будет — приду. А не будет нужды — все равно приду. Как не прийти? Кабы не встретился ты мне тогда, даже и не знаю, что бы сейчас со мною было.
Уходя, он еще раз поклонился Муллануру чуть не до земли.
— Кто это такой? — удивленно спросила Галия.
— Это первый человек, которому наш комиссариат помог стать полноправным гражданином Российской республики, — ответил Мулланур, провожая удаляющуюся фигуру Абдуллы долгим задумчивым взглядом.
С того дня, как этот строгий молодой татарин привел его назад в дом, где он прожил столько лет и откуда его чуть было не выгнали, жизнь Абдуллы круто переменилась. Хозяин, Август Петрович Амбрустер, который прежде, даже в лучшие времена, еле удостаивал его взглядом, теперь обращался с ним так ласково, словно узнал в нем долю пропадавшего и наконец отыскавшегося единокровного брата. Да, видно, этот молодой татарин, назвавшийся комиссаром, и впрямь большой человек.
Август Петрович не только позволил Абдулле вновь занять его прежнюю каморку под лестницей, но даже распорядился, чтобы ему принесли туда новую, удобную кровать с пружинным матрацем. Больше того! Он самолично принес и вручил Абдулле теплое ватное одеяло.
— Возьми, Абдулла. На дворе зима, морозы сейчас стоят лютые, недолго и простудиться. Знаешь, как тибетцы говорят? Простуда — мать всех болезней.
Кто такие тибетцы, Абдулла знать не знал и ведать не ведал. Но видно, неглупые они люди, если так говорят. Уж ему ли, Абдулле, забыть, что такое простуда и какие могут быть от нее напасти. Ведь его жена, веселая голубоглазая Селима, оставила его вдовцом именно потому, что простыла на ветру в тот окаянный день… Аллах, как давно это было… Абдулла жил тогда со своей молодой красавицей женой далеко-далече от здешних мест — на Волге, в маленьком городке Буинске. Там он родился, там вырос, там и женился на своей Селиме. Сыграв свадьбу, они нанялись в услужение к богатому купцу, такому же татарину, как они. Такому же, да не совсем. Купец был мужчина видный. Было ему тогда, наверно, уже за шестьдесят — побольше, чем Абдулле сейчас. Но никому и в голову не пришло бы назвать его стариком. Высокий, статный, он летом ходил в легком камзоле, сатиновых шароварах, мягких сапогах, на голове — расшитая серебром тюбетейка. Зато уж зимой он надевал на себя такие одежды, что Абдулла даже и сказать не мог бы, из чего они сшиты. Шапка и шуба из какого-то невиданного серебристого меха; говорили, что где-то на далеком севере водятся зверьки, шкурки которых пошли на эту роскошную шубу. И каждая такая шкурка ценится на вес золота. У купца было три жены. Так полагалось по мусульманскому закону — по шариату. Свою младшую жену он любил без памяти, ни на один день с нею не расставался! Если случалось ему уезжать куда-нибудь по своим торговым делам, всякий раз непременно брал ее с собой.
И вот как-то раз вернулись они из очередной такой поездки. Абдуллы, как на грех, не было дома. А Селима в тот час стирала. И в чем была, полуодетая, распарившаяся от горячей воды, побежала на мороз встречать хозяина с молодой хозяйкой. Вот и прохватило ее на ветру.
Вернулся Абдулла домой, а жена в жару мечется. Так не приходя в сознание, в ту же ночь и отдала она бог душу. Остался Абдулла один.
Не мил стал ему с той поры белый свет. И не мог уж он оставаться жить в своем родном городишке. Собрал нехитрый скарб, распростился с хозяином и уехал куда глаза глядят. Скитался по разным городам и весям, пока и привела его судьба сюда, в самую столицу, в Петербург. Поступил в дворники к нынешнему своему хозяину, Августу Петровичу, верой и правдой служил ему, почитай, три десятка лет. И вот дослужился до того, что тот взял да и выставил его на улицу. Спасибо, нашелся добрый человек, не позволил совершиться такому злому делу.
Ну, теперь-то все, слава аллаху, обошлось. Теперь хозяин его не обижает. Чуть ли не каждый день спрашивает: как живешь, Абдулла? Не нужно ли чего? Не стесняйся, скажи!..
Денег дал. Немного, правда. Но ему много и не надо. Жены у него нет, детей тоже. На что ему деньги? Была бы каморка, где голову приклонить, да кусок хлеба, да чтобы обращались с ним уважительно, как подобает обращаться со старым человеком.
Хотя, если правду сказать, он даже и не чувствует себя теперь таким уж старым. Совсем помолодел Абдулла. Даже ходить и то стал по-другому. Раньше, бывало, согнувшись идет, как старик, а теперь и спину разогнул, и голову высоко держит, и глаза блестят новым, молодым блеском: интересно стало ему жить на белом свете. Совсем как в те далекие времена, когда еще жива была его ненаглядная Селима.
Одна только мечта была теперь у Абдуллы: хотелось ему опять повстречать того молодого комиссара, отблагодарить его за добро. И вот наконец эта мечта сбылась. Теперь он знает его адрес, знает, как найти своего спасителя. Не знает только, как выразить ему свою благодарность.
Думал, думал Абдулла, и вот его осенило. Когда-то, в молодые годы, занимался он резьбой по дереву. И считался неплохим мастером. Но после смерти жены он совсем было забросил это занятие. А тут — вспомнил.
Решил Абдулла вырезать для своего друга комиссара комиссарский знак, красную звезду. Но не такую, как у всех комиссаров, а особенную. Он ведь не простой комиссар, не обыкновенный. Комиссар по делам мусульман. А мусульманской знак — полумесяц. И вот Абдулла надумал вырезать на дереве пятиконечную большевистскую звезду, а сверху над ней полумесяц.
Работа спорилась. Трудился Абдулла над своим подарком вечерами. Но в последнее время вечера стали какие-то беспокойные. Как только стемнеет, так у хозяина гости. Только усядешься, да возьмешься за дело — звонок. И опять надо вставать, отворять дверь, встречать очередного гостя, провожать его наверх, в господские покои. Что они там делают всю ночь напролет — один аллах знает. Может, в карты играют, может, вино пьют. В конце концов, это их, господское дело. У них свои заботы, а у него, У Абдуллы, свои.
Но один из таких ночных гостей Абдуллу сильно удивил. Он сразу узнал старого приятеля Августа Петровича — долговязого, длиннолицего полковника Сикорского. В прежние времена полковник был здесь довольно частым гостем. Однако вот уже несколько месяцев, как о нем не было ни слуху ни духу. Абдулла знал, что летом прошлого года Сикорский командовал войсками, стрелявшими в рабочих. Он отлично помнил, как, заявившись на другой день к Августу Петровичу, полковник орал на весь дом, что большевики губят Россию и его долг — долг русского офицера — стрелять, стрелять и стрелять в них до тех пор, пока останется жив хоть один из этих подлых вражеских шпионов, продающих родину за немецкие деньги.
Абдулла не сомневался, что полковник перестал бывать в доме его хозяина неспроста. Он был уверен, что Сикорский арестован. Но вот, оказывается, жив курилка… Пришел как ни в чем не бывало. Правда, не в старой своей полковничьей шинели, а в гражданском платье.
Сикорский явился не один. Спутник его, далеко не первой молодости, был тоже в штатском. Но особая, неповторимая манера держаться, разворот плеч, посадка головы все это говорило о том, что и на нем офицерская шипель выглядела бы естественнее, чем штатское пальто с бархатным воротничком и мягкая фетровая шляпа.
Раздеваясь в прихожей, они говорили не по-русски.
Но, услыхав произнесенное спутником Сикорского слово «капут», Абдулла догадался, что тот — немец.
«Как же так? — подумалось невольно. — Такой патриот и вдруг как ни в чем не бывало, дружески беседует с немцем, своим заклятым врагом?»
Никогда прежде Абдулла не интересовался делами хозяина и его гостей. Но загадочное появление полковника Сикорского, ненавидевшего немцев, рука об руку с переодетым немецким офицером не давало ему покоя. Тут была какая-то тайна. Уж не заманил ли проклятый Сикорский немца в этот уютный старый дом, чтобы здесь втихомолку его зарезать?
Погасив внизу свет, Абдулла тихонько, на цыпочках, черным ходом поднялся на второй этаж. Он и сам еще толком не знал, зачем идет туда. Подумал было даже, что не худо бы предупредить Августа Петровича, чтобы тот не доверял Сикорскому: этот головорез еще втянет в какую-нибудь беду.
Нельзя сказать, чтобы Абдулла сильно был предан своему хозяину, особенно после того, как тот поступил с ним так бессердечно. Однако десятилетия, проведенные в этом доме, долгая привычка честно исполнять свои обязанности, служить хозяину верой и правдой — все это не прошло для него даром.
Абдулла все еще колебался, не зная, как ему поступить. И вдруг он услышал шаги. Кто-то спускался вниз по черной лестнице. Пришлось спрятаться за выступ стены.
— Он ждет от нас немедленного ответа? Или нам дадут время подумать?
Это был голос Августа Петровича. Второй голос принадлежал Сикорскому.
— О чем тут раздумывать! — раздраженно сказал он. — Наши германские друзья вправе узнать, каковы наши ресурсы. Достанет ли у нашей организации сил, чтобы раз и навсегда покончить с большевиками.
— Я думаю, что такая возможность у нас есть. В особенности если использовать фактор внезапности. До поры надо держать планы в тайне. Но как только будет дан сигнал… Это будет вторая варфоломеевская ночь! Вырежем товарищей комиссаров всех до единого…
Абдулла обомлел… Они хотят вырезать всех комиссаров? Значит, и его молодого друга тоже — того, кто спас от голодной смерти, кто был с ним так ласков и добр. Нет! Этого не будет! Он, Абдулла, не допустит, чтобы это кровавое преступление совершилось!
Организация. Он сказал, что у них организация. Значит, целая шайка таких же головорезов, как этот Сикорский. Как быть? Что может сделать он, маленький человек, беспомощный, слабый?
И тут его осенило. Немедленно туда, к этому молодому комиссару! Улица Жуковского, дом четыре. Скорее, скорее! Рассказать ему все! Предупредить о грозящей опасности!
Абдулла изо всех сил прижался к стене и затаил дыхание. Сикорский и Амбрустер прошли мило. Глухо стукнула дверь черного хода.
Уверившись, что на лестнице больше никого нет, Абдулла выскользнул из своего укрытия, бесшумно сбежал по щербатым, потемневшим ступеням и вышел на улицу в промозглую, ледяную ночную мглу.
Проводив Сикорского, Амбрустер вернулся в круглую гостиную: неудобно было надолго оставлять важного гост одного.
Немец сидел у курительного столика, прямой, как палка: спина его не касалась спинки стула. Он молча поднял голову и вопросительно поглядел на хозяина дома. Амбрустер сел напротив, раскрыл коробку дорогих сигар.
— Угощаетесь.
Немец коротко, одной головой, поклонился. Взял сигару.
— А господин полковник? — после паузы спросил он.
— Господин полковник должен встретить и привести сюда еще двоих-троих наших друзей. Мы хотим, чтобы наше совещание было как можно более представительным.
Немец снова молча наклонил голову. Сидели курили.
Молчание становилось тягостным. Заводить с немцем деловой разговор до прихода Сикорского Амбрустер не хотел. А к непринужденной светской беседе гость, судя по всему, был не слишком расположен.
Но вот наконец стукнула входная дверь. Послышались быстрые, энергичные шаги. Вошел Сикорский и с ним еще двое: один, как и все, в штатском, другой — в офицерском кителе без погон.
— Беспечно живешь, Август Петрович! — сказал Сикорский. — Дверь нараспашку, никакой тебе охраны… А ну как господа комиссары пожалуют? Мы тут даже и пикнуть не успеем.
— Ну, ну, без паники! Как это «нараспашку»? Ведь вас Абдулла впустил?
— Я тебе говорю — дверь настежь. Никакого Абдуллы там нет и в помине. Сколько раз уж было говорено: гони ты этого старого дурака в шею, а вместо него возьми кого-нибудь помоложе да понадежнее.
— И рад бы в рай, да грехи не пускают. У Абдуллы нынче большая рука в правительстве. Да, по правде говоря, лучше Абдуллы сейчас никого и не найти. Он все равно что хорошо вышколенный пес. А глупость его нам только на пользу: старик бесхитростный, по-русски еле разумеет. С ним не надо все время быть начеку, постоянно соображать, что можно говорить, чего нельзя.
— Все это очень мило, — раздраженно сказал Сикорский, — однако я все-таки хотел бы знать, почему этот вышколенный пес вдруг исчез невесть куда.
— Как это исчез? — изумился Амбрустер.
— Да я тебе уже битый час толкую, что твоего дворника нет на месте!
— Быть не может!
Амбрустер, забыв о гостях, кинулся по лестнице вниз.
— Абдулла! — громко позвал он. — Абдулла!
Никто не отозвался.
Парадная дверь и впрямь была не на запоре. А дверь, ведущая в каморку дворника под лестницей, распахнута настежь. Дворницкая была пуста. На глаза Августу Петровичу попался странный предмет. Он наклонился, поднял. Это была какая-то деревяшка. Толстый брусок дерева. Август Петрович поднес его к самым глазам, близоруко прищурился. Перед ним была искусно вырезанная, ножом по дереву ненавистная пятиконечная звезда.
— Комиссарский знак! У меня! В моем доме!
— Вот он каков, твой вышколенный пес, — прозвучал за спиной желчный голос Сикорского.
На лбу Амбрустера проступили круппые капли холодного пота. У него было такое чувство, словно жесткая петля уже захлестнула его горло.
Как юноша, взбежал он по лестнице, перепрыгивая через две-три ступеньки.
— Господа! — взволнованно обратился к собравшимся. — Нас предали! Слава богу, еще есть время. Мы должны немедленно покинуть этот дом!
Все встали и, не сказав ни единого слова, молча двинулись вслед за хозяином к лестнице черного хода.
Мулланур любттл работать ночами. Нередко он засиживался за своими бумагами чуть не до рассвета. Днем было шумно, хлопотливо: трещал «ундервуд», звонил телефон, непрерывным потоком шли люди. А ночью — тишина, покой. И какая-то особенная ясность приходила к нему в эти часы: мысли словно сами собой укладывались в слова, в четкие, непреложные формулы и параграфы.
Вот и сегодня он засиделся до глубокой ночи: работал над декретом о мусульманских школах. Главная идея декрета состояла в том, чтобы обеспечить всем мусульманским народам образование на родном языке. Тут было много сложностей. Особенно трудно было с учителями, которые могли бы вести преподавание на языках, родных для их учеников.
Было уже далеко за полночь, когда Мулланур вдруг почувствовал, что устал, и решил выйти на улицу. Ночь холодная, сырая, но все-таки славно было выбраться из душного помещения на волю, глотнуть свежего морозного воздуха.
Улица была пустынна. Вот раздался гулкий топот сапог, звон оружия — прошел патруль. И снова тишина. Ни души, ни одного прохожего не встретишь в эти часы на улицах. Огромный город словно вымер.
И вдруг Мулланур увидел человека, идущего ему навстречу. Самое удивительное было даже не то, что нежданно-негаданно он встретил такого же одинокого прохожего, каким был сам в этот неурочный час. Удивительно было другое. Человек, идущий ему навстречу, не гулял. Он шел быстрой, торопливой походкой. Шел так, словно у него было какое-то неотложное и важное дело. Поравнявшись с Муллануром, он остановился и, тяжело дыша, спросил:
— Не знаешь, добрый человек, дом четыре далеко будет?
Приглядевшись, Мулланур сразу узнал старика татарина, которому недавно дал адрес своего комиссариата.
— Абдулла-бабай, ты? — неуверенно спросил он.
— О, аллах! Ты милостив ко мне! — патетически поднял глаза к нему старый татарин.
— Что с тобой, Абдулла? Сейчас ведь ночь, глубокая ночь. Что ты ищешь здесь так поздно?
— Тебя, добрый человек! Тебя!
— Что-нибудь стряслось?
— О, да! Стряслось. Беда, сын мой. Страшная беда! Слава аллаху, еще не случилась, но может случиться с часу на час. Бежать тебе надо, сынок! Зарезать тебя хотят… И ведь зарежут, разбойники, с них станется…
— Зарезать? Меня? — удивился Мулланур.
— Не одного тебя, всех комиссаров. Ну и тебя тоже, конечно. Сам слышал. Так что ты не мешкай, сынок! Беги скорее, пока ноги целы.
— Постой, постой. — Мулланур сразу стал серьезен. — Кто это собирается комиссаров резать? Где ты слышал такие речи? Успокойся и расскажи все по порядку.
Абдулла собрался с мыслями и, стараясь не пропустить ничего существенного, подробно пересказал весь подслушанный им разговор.
«Так, — подумал Мулланур. — Заговор. Тайная явка. Надо спешить, а то уйдут. Что же делать?»
Вдалеке опять послышались гулкие, тяжелые шаги, звон оружия; это возвращался патруль. Вот удача!..
— Товарищи! — крикнул Мулланур. — Сюда! Ко мне!
Патрульные двинулись к нему. Их было пятеро: трое рабочих и два матроса.
— В чем дело? — строго спросил матрос с огромный парабеллумом в деревянной кобуре. — Это вы кричали, товарищ?
— Я комиссар Центрального комиссариата по делам мусульман Вахитов. Вот мой мандат.
Посветив фонариком, матрос, шевеля губами, прочел удостоверение Мулланура.
— Слушаю вас, товарищ комиссар, — козырнул он. — Что случилось?
— Я только что узнал о контрреволюционном заговоре. Это здесь, недалеко, на Литейном. Там у них тайная явка. Надо во что бы то ни стало успеть задержать заговорщиков!
— Номер дома? — быстро спросил патрульный.
— Абдулла! — крикнул Мулланур. — Веди нас к твоему хозяину, быстро!
— А ты тоже пойдешь? — спросил Абдулла.
— Конечно!
— Ну тогда пошли!
Абдулла мелкой рысцой затрусил впереди. Мулланур широко шагал рядом, стараясь не отставать от старика. Сзади, гремя плохо пригнанным снаряжением, тяжелой поступью шли патрульные.
Вот он, знакомый подъезд. Парадная дверь открыта. Гулко разносятся шаги подкованных тяжелых сапог по мраморным ступеням.
Одна комната, вторая, третья… А вот и круглая гостиная… В бронзовой пепельнице еще тлеет недокуренная сигара, вьется голубоватый дымок. Но ни хозяина, ни дорогих гостей нет и в помине. Видно, что-то почуяли. Ушли…
Трудовой день Мулланура начинался рано. Ровно в семь утра он уже был в кабинете. И не успел он расположиться за своим стареньким письменным столом, разложить бумаги, просмотреть свежую почту, как вошла Галия и сказала, что к нему посетитель.
— Откуда?
— Говорит, что из Казани.
— Из Казани?! — Мулланур вскочил и кинулся навстречу раннему гостю.
Это был Ади Маликов — давний его приятель. Мулланур познакомился с ним еще в те далекие времена, когда он, совсем мальчишкой, вместе с дядей Исхаком осматривал развалины столицы древних булгар. Они с дядей остановились перед руинами какого-то старинного дворца, как вдруг из-под обломков вылез высокий смуглый юноша в рваной рубашке.
— Эп! Что ты там делаешь? — удивленно крикнул Мулланур.
— Ищу следы своих прадедов, — улыбнулся тот. И показал обломок изразца с причудливым, красивым орнаментом.
— Каких еще прадедов? — еще больше удивился Мулланур.
— По нашим семейным преданиям, этот дворец принадлежал моему далекому предку Малик-ходже, — ответил веселый оборванец. — Знатный был человек. И весьма ученый. Говорят, был другом самого хана…
Мулланур так и не понял, шутит он или говорит серьезно. Но парень ему понравился. Они подружились. Ади был родом из деревни Булгары, раскинувшейся неподалеку от развалин великого древнего города. Удивительно легко нашли они с Муллануром общий язык. Вероятно, потому, что оказались единомышленниками. Потом Ади исчез из поля зрения Мулланура: началась война и он оказался на фронте, в действующей армии. А после революции их пути снова сошлись. Ади жил в Тетюшах и часто писал Муллануру, тот ему отвечал. После октябрьских дней Ади по совету Мулланура переехал в Казань, и они стали вместе работать в МСК.
Мулланур был душевно рад встрече со старым другом. Он, конечно, изменился со времени их первой встречи. Худой, нескладный юноша превратился в высокого, мускулистого, уверенного в своей силе мужчину. Лицо его огрубело, лоб перерезала глубокая поперечная морщина, а в живых, быстрых, некогда озорных глазах нет-нет да и мелькала какая-то затаенная печаль. Однако они и сейчас, как в добрые старые времена, отлично поняли друг друга, едва только заговорили о том, что пх обоих волновало больше всего на свете.
— К сожалению, я не привез тебе добрых вестей, дорогой Мулланур, — сказал Ади. — Влияние толстосумов у нас после твоего отъезда усилилось. Алкин, Туктаров, Баттал и вся их компания с пеной у рта кричат на всех перекрестках, что ты продался русским, изменил своему народу. Не только ты, конечно, а все, кто работает в Центральном комиссариате по делам мусульман.
— Само собой, — пожал плечами Мулланур. — Чего еще можно ждать от этих демагогов? Обидно только, что среди трудового народа находятся еще люди, которые им верят.
— Кое-кто верит, конечно. Но большинство, я думаю, за ними не пойдет.
— Скажи, а дошло до вас постановление Наркомиапа об организации при местных Совдепах отделений нашего комиссариата?
— Какое постановление? — удивился Ади. — Нет, я ничего об этом не слышал.
— Вот оно, взгляни, — сказал Мулланур, протягивая другу листок бумаги с отпечатанным текстом постановления.
Маликов прочел:
— «В интересах объединения рабочих, крестьян и солдат мусульман предлагается организовать при Советах отделения Центрального комиссариата по делам мусульман внутренней России с отделами труда, крестьянским, военным и культурно-просветительным. Организацию отделений комиссариата поручить левореволюционным мусульманским организациям.
Исполнительным органам Советов предлагается оказывать всяческое содействие немедленной организации отделений Мусульманского комиссариата.
Народный комиссар по делам национальностей
И. Сталин
Комиссар по делам мусульман
Мулланур Вахитов».
— Неужели трудящиеся Казани ничего не знают об этом документе? — спросил Мулланур.
— Ни одна мусульманская газета его не опубликовала.
— Так я и знал. Ох до чего же боятся нас эти батталы и алкины! Боятся, что мы наберем силу: тогда от них и мокрого места не останется.
— Алкин кричит всюду, что комиссаров, и русских и своих, в мусульманские районы он не пустит, — сказал Ади.
— Как «не пустит»? Каким это образом?
— Силой. Выставит заградительные отряды из воинских частей, подчиненных Харби шуро.
— Ну, мы тоже не будем сидеть сложа руки. Комиссариат уже приступает к созданию мусульманских частей Рабоче-Крестьянской Красной Армии. Ладно, все это мы с тобой еще обсудим. Скажи лучше, как там наши? Какие новости у казанских большевиков? Как Шейнкман?
— От Шейнкмана тебе письмо.
Ади вытащил из кармана гимнастерки конверт, запечатанный сургучной печатью.
Председатель Казанского Совдепа писал, что большевики Казани приветствуют создание Центрального комиссариата по делам мусульман, обещал всяческую поддержку. Коротко охарактеризовал сложную обстановку, которая создалась в городе и во всей губернии после отъезда Мулланура.
— Поеду, — сказал Мулланур, дочитав письмо до конца. — Придется бросить все дела и ехать в Казань.
И он подумал, что не мешало бы, съездив в Казаи побывать потом в Уфе, в Оренбурге, в Перми, на Кавказе, у горских мусульман… «Между районами, где живут мусульмане, и комиссариатом должна быть постоянная, непрекращающаяся связь», — подвел он итог своим размышлениям.
Утро следующего дпя тоже ознаменовалось приездом гостей — военной делегации. Делегатами были татары — члены исполнительного комитета мусульманских солдат Северного фронта. Приезд их оказался как нельзя более кстати: давно уже назрел вопрос о создавши военного отдела Комиссариата по делам мусульман. Самое время было теперь обсудить это с прибывшими военными и перейти от слов к делу.
О прибытии делегатов Мулланур был извещен загодя. Он знал, что все они горячие сторонники большевиков. Поэтому, не тратя времени на всякие дипломатические ухищрения, он сразу заговорил о главном.
— Товарищи, жизнь требует, чтобы мы немедленно приступили к созданию национальных воинских формирований под эгидой нашего комиссариата. Мы, сторонники Советской власти, должны как можно скорее противопоставить Всероссийскому мусульманскому военному совету свою военную силу.
— Этот вопрос уже согласован в Смольном? — спросил один из приехавших военных, Юсуф Ибрагимов.
Мулланур кивнул.
— В таком случае, — заговорил Ибрагимов, — я предлагаю немедленно приступить к практическим мерам по созданию мусульманской Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
— Я думаю, — сказал Мулланур, — нам надо начать с создания военного отдела при нашем комиссариате.
— Правильно, — поддержал Юсуф. — Этот военный отдел будет непосредственно руководить работой местных мусульманских комиссариатов, помогать им формировать воинские соединения.
Сразу заговорили о структуре будущего отдела. Посыпались уточняющие вопросы, предложения.
Когда все высказались, Мулланур встал и, заглядывая в свой блокнот, где он помечал главное в выступления каждого оратора, подвел итоги:
— Итак, товарищи, будем считать, что на этом нашем совещании мы приняли решение о создании военного отдела при Центральном комиссариате по делам мусульман. Исходя из ваших пожеланий, я предлагаю разделить его на несколько подотделов. Первый подотдел — строевой. В его ведении будут находиться пехотные и кавалерийские части. Второй — артиллерийский. Третий — интендантский. Четвертый — мобилизационный. Пятый — инженерный. И наконец, шестой — агитационно-организационный. Возражений нет? Принято. Прошу сегодня обсудить кандидатуры товарищей, которые, по вашему мнению, могут возглавить работу перечисленных подотделов. В этом вопросе мы целиком доверяем вам, членам исполкома воинов-мусульман армий Северного фронта. А в помощь вам от нашего комиссариата предлагаю товарища Ади Маликова…
И Мулланур представил делегатам своего друга, приехавшего из Казани.
Решили сразу же, без промедления, начать запись мусульман в ряды Красной Армии.
— Надо дать объявление, — предложил Юсуф Ибрагимов.
— Правильная мысль, — поддержал его Мулланур. — И не где-нибудь, а в «Правде»… Пиши!
И он с ходу стал диктовать Юсуфу текст:
— «Сим доводится до сведения мусульман, сочувствующих идее социализма, что при военном отделе Комиссариата по делам мусульман внутренней России при Совете Народных Комиссаров (улица Жуковского, д. 4) производится запись в ряды мусульманской Красной Армии. Записывающиеся граждане должны иметь при себе удостоверение от местного Совета рабочих, солдатских и крестьянских депутатов или левых социалистических организаций мусульман»… Записал?
— Записал, — ответил Юсуф. И спросил: — Как подписать? Комиссар Вахитов?
— Я думаю, лучше будет, если это объявление пойдет под двумя подписями, — сказал Мулланур. — Комиссар Центрального комиссариата по делам мусульман Мулланур Вахитов. Заведующий Военным отделом комиссариата Юсуф Ибрагимов.
Мулланур принимал депутацию петроградских мусульманских общин.
Обычно он держался на таких встречах легко и непринужденно. Какой бы оборот ни принял разговор, был сдержан, нетороплив, а главное, спокоен. Да, спокойствия ему было не занимать, он давно уже научился владеть собой.
Но нынче обычная сдержанность ему изменила. Сильное душевное волнение теснило грудь, мешало находить уверенные, ясные, четкие слова. Глава советской правительственной делегации Троцкий прервал переговоры с немцами. Он объявил, что Советская республика демобилизует свою армию и войны вести не будет. Над молодой Советской республикой нависла смертельная опасность.
— Товарищи! — с трудом сдерживая волнение, говорил Мулланур. — Положение в высшей степени тревожное. Германцы вероломно нарушили условия перемирия. Они хотят победным маршем войти в революционный Петроград, хотят потопить в крови народа все завоевания нашей революции…
— А где же русская армия? Куда она девалась? Разве русские солдаты разучились воевать? — крикнул кто-то из депутатов.
— Старая русская армия не может быть опорой для новой власти, она полностью развалилась, — сказал Мулланур. — Если мы не хотим погибнуть, нам с вами необходимо немедленно создать новую, боеспособную Рабочее Крестьянскую Красную Армию. Вопрос стоит так: или мы ее создадим, или нас уничтожат. Мусульманские отряды должны стать надежной частью этой новой армией. Запись в них уже началась, но пока идет слабо. Видно, не все трудящиеся мусульмане понимают, насколько серьезно положение…
— Нету сил воевать, так мириться надо. Почему не подписываете мир? — мрачно сказал пожилой седобородый татарин.
— Ленин делает все, чтобы мирный договор с немцами был заключен, — устало ответил Мулланур. — Центральный Комитет партии большевиков принял решение о немедленном подписании мира. Послана радиограмма правительству Германии.
— Так что же им еще нужно-то, этим германцам проклятым?
— У германских милитаристов разыгрался аппетит. Они хотят задушить нашу революцию. Понимая, какое трудное сейчас положение у нашей республики, они выдвинули новые, тяжелейшие условия. Требуют, чтобы мы отдали им всю Прибалтику, большую часть Белоруссии а Украины…
— Вах!.. А что же Ленин про это думает?
— Ленин сказал, что Советское правительство вынуждено согласиться и с этими, новыми требованиями Германии. Но беда в том, что немцы, не дожидаясь ответа на их новые требования, уже захватили Псков, Ревель и движутся на Петроград… Переговоры переговорами, но если мы не остановим их силой оружия, мы погибли! Поэтому я и прошу вас, товарищи, ускорить формирование мусульманских отрядов Красной Армии. Еще раз повторяю: дело пока идет плохо. Медленно идет… А промедление для нас все равно что смерть…
— Да ведь мы сами только что про все это узнали! — крикнул из зала низкорослый рыжебородый татарин. — А население и посейчас ничего не знает.
— Всем мусульманским общинам сообщить надо было, — сказал худой высокий башкир, похожий на муллу.
— В газетах надо было напечатать!
Мулланур улыбнулся: вот оно! Наконец-то! Прорвало!
— Товарищи! — уже увереннее, спокойнее заговорил он. — Объявление в газете уже напечатано. Вот у меня номер «Правды» от 14 февраля. Видимо, не все из вас успели прочесть его.
— Да где ее возьмешь, «Правду»-то? — крикнули из зала. — Не хватает газеты! Мало печатаете!
— На каждую общину хоть по несколько газеток бы!
На это возразить было нечего. Бумаги не хватало, газеты выходили крохотным тиражом.
Мулланур вышел из-за стола, распахнул дверь, крикнул:
— Ади! Давай сюда «Правду» с нашим объявлением. Сколько ни есть, все тащи сюда!
Вошел Ади Маликов, неся на вытянутых руках увесистую кипу номеров «Правды».
— Ознакомьте с нашим объявлением всех, кого только сможете! Очень прошу! — говорил он, вручая номер газеты депутатам.
Все повскакали с мест, сгрудились вокруг него: газет было мало и депутаты опасались, что всем не достанется.
Вновь отворилась дверь: вошел Юсуф Ибрагимов, новоиспеченный заведующий Военным отделом. Подошел к Муллануру, наклонился к самому уху, тихо сказал:
— Совет Народных Комиссаров по предложению Владимира Ильича принял декрет «Социалистическое отечество в опасности!».
— Текст у тебя?
— Да, вот он.
Быстро пробежав глазами текст декрета, Мулланур сказал вполголоса:
— Немедленно собери всех. Экстренное заседание комиссариата, военного отдела и представителей трудящихся…
Мусульманская мечеть в Петрограде была построена незадолго до революции. Выстроил ее эмир Бухарский для своих единоверцев, проживающих в столице Белого Царя.
Единоверцев у эмира Бухарского в Петрограде было немало. И не только среди именитых граждан этого сверкающего великолепием города, но и среди городской бедноты. Впрочем, бедняки, хоть и посещали порой красавицу мечеть, делали это отнюдь не регулярно: слишком много было у них других забот и обязанностей. И тем не менее всякий раз, оказавшись среди молящихся, Абдулла неизменно находил среди них кого-нибудь из своих давних знакомцев. Вот и сейчас еще издали он углядел в толпе мусульман, окруживших мечеть, двух земляков — толстогубого бородатого Махмута и Габдрахмана; оба они, как и Абдулла, были родом из Буинска.
— Давно не видал я тебя здесь, друг Абдулла, — сочувственно вздохнул Габдрахман.
— Верно, верно. Давно уже не доводилось мне не молиться в нашей большой мечети. Да простит мне это всемогущий аллах! — ответил Абдулла.
И только тут он заметил, что в мечети нынче все было не так, как обычно. Никто не сидел у дверей на коврике, не возносил свои молитвы аллаху. Собравшиеся толпились у входа и, задрав головы, к чему-то прислушивались.
«Не иначе мулла решил обратиться к правоверным с каким-то святым напутствием», — подумал Абдулла.
Однако по выражению лиц собравшихся он понял, что слушают они не муллу.
— Кто это там? — спросил он у соседа, хмурого одноглазого татарина.
— Комиссары, — мрачно буркнул тот.
— О, аллах! — запричитал Махмут. — Безбожники-комиссары осквернили нашу святую мечеть!
— Молчи, Махмут! — сердито сказал Абдулла. — Не смей ругать комиссаров!
Махмут удивленно пожал плечами. «Совсем рехнулся, старый!» — подумал он. Однако спорить с приятелем не стал. Молча протиснулись они вперед, поближе к оратору.
— Граждане! — гремел под гулкими сводами мечети голос человека, привыкшего выступать перед тысячными толпами, на широких площадях, под открытым небом. — Товарищи мусульмане! Братья! Я обращаюсь к вам от имени Советской власти! От имени Центрального комиссариата по делам мусульман! Российская Советская Республика переживает момент грозных, тяжких испытаний! Нашей свободе, завоеванной ценой героических усилий и неисчислимых жертв, грозит величайшая опасность. Германские воинские части заняли Псков и, несмотря на телеграмму Советского правительства, подтверждающую согласие на любые условия мира, продолжают свое наступление на Петроград!
Голос оратора показался Абдулле знакомым. «Не может быть!» — мелькнула мысль. Однако, приподнявшись на цыпочки, он убедился, что не ошибся: это был он, «его» комиссар, его молодой друг.
— Над красным городом революции собрались темные тучи международной реакции! — гремел голос Вахитова. — Социалистическая республика в опасности! Суровое, беспощадное наказание понесет тот, кто в минуту грозной опасности дерзнет ядовитым дыханием раздуть пламя контрреволюции!.. Братья мусульмане! Я призываю вас вступить в ряды мужественных защитников крепости нашей революции, на стенах которой алеет кровь рабочих и солдат, павших в геройской борьбе за радости и счастье грядущих поколений!
За спиной комиссара вдруг появился мулла. Воздев руки к небу, он прокричал, заикаясь от волнения:
— В-вон из мечети, сын шайтана! Н-не смей произносить в этих святых стенах п-проклятые речи!
Но комиссар, отодвинув муллу плечом, как ни в чем не бывало продолжал.
— Я призываю вас, — гремел как колокол его низкий голос, — вступить в ряды мусульманской социалистической армии!
Мулла, ошалев от невероятного кощунства, потерял, последние остатки всякой благопристойности.
— Мусульмане! Единоверцы! — запричитал он, трясясь от гнева. — Долго еще вы будете сносить это глумление над нашей святыней? Гоните п-прочь этого нечестивца!
— Гнать его!
— Гнать отсюда! — послышались возбужденные, негедующие голоса.
И тут Абдулла не выдержал.
— Братья единоверцы! — крикнул он во весь голос. — Пусть комиссар говорит! Это наш, мусульманский комиссар!
Схватив за руки Махмута и Габдрахмана, он стал сбивчиво объяснять им:
— Что ж вы молчите? Это ведь он! Тот самый! Помните, я вам про него говорил? Это он самый и есть…
— Мусульманский комиссар? — спросил Махмут.
— Тот самый, который тебя спас? — догадался Габдрахман.
— Ну да! Я же говорю вам, это он!
— Пусть говорит! — громко крикнул Габдрахман. И в тот же миг его поддержали другие голоса:
— Пусть говорит!
— Говори, комиссар!
— Говори, Мулланур! Мы слушаем тебя!
Видно, здесь, в мечети, не один Абдулла знал оратора. Оказалось, звали даже, как его зовут.
Улыбаясь, Мулланур оглядел взбудораженную, шумную толпу и поднял руку, прося тишины.
— Друзья мои! Братья! — заговорил он, слегка понизив голос. — Сейчас вот здесь, на площади, мы начнем запись в мусульманскую социалистическую армию. Я верю, что вы все, как один человек, выразите желание вступить в ряды защитников нашей свободы.
Выждав минуту, он крикнул в толпу:
— Ну?.. Кто первый?.. Выходи! Я начинаю запись!
Абдулла оглянулся. Все стояли, не шелохнувшись.
Быть первым — ох как это нелегко! Но Абдулла все-таки решился. Расталкивая толпу, он вышел вперед:
— Записывай меня, комиссар!
И как же обрадовался он, увидав, как засияли глаза молодого комиссара.
— Пиши! — уже совсем уверенно крикнул он. — Абдулла Ахметов… А вы что же? — обернулся он к своим землякам. — Махмут! Габдрахман! Чего стоите? Это же наш комиссар, в нашу армию записывает!
И вот, расталкивая людей, вышел вперед Махмут. А за ним — Габдрахман.
— И меня запиши, комиссар!
И тут словно прорвало:
— И меня пиши тоже!
— И меня!..
Вечером сотрудники Центрального комиссариата по делам мусульман собрались вместе, чтобы подвести итоги сделанному за день. Формирование первых мусульманских социалистических отрядов повсюду шло хорошо. Трудящиеся мусульмане охотно записывались в ряды Рабоче-Крестьянской Красной Армии.
— Завтра будем продолжать запись и начнем формирование первых батальонов, — закончил совещание Мулланур. — Руководителей Военного отдела прошу подумать о назначении командиров и комиссаров. Список кандидатур вручить мне завтра утром в восемь ноль-ноль.
С утра Мулланур решил написать обращение к трудящимся мусульманам с призывом записываться добровольцами. Озаглавить он решил его так: «Обращение к мусульманскому революционному народу».
Однако дальше заглавия дело не пошло. Долго сидел он над чистым листом бумаги, покусывая карандаш: нужные слова не приходили. Обычно он писал легко, слова будто сами ложились на бумагу. Но тут словно заклинило. Мулланур чувствовал особую важность такого документа: каждое слово должно быть взвешено, тщательно продумано. Вот это повышенное чувство ответственности, вероятно, и парализовало его.
И вдруг представилась ему вчерашняя сцена в мечети. Ожили перед глазами лица напряженно слушающих его людей. Зазвучал в ушах голос Абдуллы: «Это наш человек! Пусть говорит!» И тот же голос, прокричавший с радостным упоением: «Записывай меня, комиссар!» И другие голоса, заглушающие и перебивающие друг друга: «И меня запиши!», «И меня!», «И меня тоже!»
И тут сами собой полились слова — те самые, что были им сказаны там, в мечети. Перо быстро побежало по бумаге, едва успевая записывать фразы, теснившиеся в разгоряченном мозгу:
«Часы грозных испытаний переживает Российская Республика. Ценою колоссальных усилий и неисчислимых жертв завоеванной свободе грозит величайшая опасность…
Товарищи мусульмане!..»
Скрипнула дверь. Мулланур досадливо поднял голову: на пороге, смущенно улыбаясь, стоял солдат.
— Не ругай меня, комиссар. Вижу, что помешал. Я проститься пришел…
— Абдулла! — удивился Мулланур. — Заходи, дорогой! Извини, сразу тебя не узнал. Да и немудрено: ты совсем другой стал.
Абдуллу и впрямь очень изменила солдатская форма. Шинель, правда, была чуть коротковата, а смушковая солдатская шапка слегка мала, отчего сидела на голове как-то набекрень. Но быть может, как раз это и придавало бывшему дворнику особенно бравый и даже чуть-чуть залихватский вид.
— Ну хорош! — удовлетворенно сказал Мулланур, оглядев своего «крестника» со всех сторон. — Однако не слишком ли тяжелую ношу взвалил ты на себя, друг? Что ни говори, а ведь ты уже немолод. Боюсь, трудно тебе будет на фронте.
— Воевать за свою власть годы не помешают, — степенно ответил Абдулла.
— Ну гляди, — улыбнулся Мулланур. — Тебе виднее.
— Я к тебе проститься пришел, — повторил Абдулла. — Хочу одну вещь на память о себе оставить.
Он скинул с плеч и медленно стал развязывать свой солдатский сидор.
— Какую еще вещь? Что ты! Мне ничего не надо! — запротестовал было Мулланур.
— Не обижай. Это тебе от меня подарок, — сказал Абдулла, извлекая из вещевого мешка какой-то странный предмет.
Это была вырезанная по дереву красная пятиконечная звезда. Сверху ее окаймлял зеленый мусульманский полумесяц.
— Вот, — сказал Абдулла. — Комиссарская звезда. А я к ней добавил наш мусульманский знак. Уж не знаю, поправится тебе, не понравится, но я хотел как лучше. От души.
— Абдулла! — растроганно воскликнул Мулланур. — Абдулла, дорогой! Да ведь это же… Это же просто великолепно! Ты и сам небось не понимаешь, как здорово ты это придумал. Да ведь это же символ! Великолепный символ единения мусульманских народов с мировой революцией. Спасибо тебе, друг!
Он крепко обнял Абдуллу.
— Лучшею подарка ты мне сделать не мог! Эта звезда с полумесяцем будет сиять на знаменах нашей мусульманской Рабоче-Крестьянской социалистической Красной Армии!
Красногвардейская часть, в которую влился отряд Абдуллы, занимала позиции северо-восточнее Нарвы. Немцы продолжали наступать. Среди бойцов пронесся слух, что командование приняло решение любой ценой остановить врага именно здесь, на этом рубеже.
Бойцы рыли окопы, строили укрепления.
Абдулла сперва боялся, как бы ему не осрамиться перед опытными, бывалыми солдатами: он ведь никогда прежде не служил в армии, не знал толком, что такое военная служба. Но работа — любая работа — была ему не в новинку. И он справлялся с делом не хуже, а, пожалуй, даже лучше других: рыл окопы, ходы сообщения. Тут, как и в его работе дворника в Петрограде, вся суть была в том, чтобы делать свое дело честно, старательно, не отлынивать, не жалеть себя.
Немецкого наступления ждали с минуты на минуту.
Бок о бок с бойцами мусульманского отряда располагались отряды питерских рабочих. Среди них немало было и старых фронтовиков, прошедших «огонь, воду и медные трубы».
— Ну и дела, — ухмыляясь, качал головой один из них, широкоскулый солдат. — Недавно только братались мы с германцами. Обнимались, миловались, вместе спирт пили. А сейчас опять воевать! Эх, герман, герман! До чего же ненадежный ты, брат, оказался!
— Молчал бы! — прикрикнул на него кто-то из молодых. — Зачем бередишь душу? И без тебя тошно!
— Ишь ты, какая нежная она у тебя, душа-то! — оскалился солдат. — Небось уже вся в пятки ушла? Трясется, что твой заячий хвост? Ну ничего. Не робей… Не так страшен черт, как его малюют. Я, брат, с ними, с германцами этими, уже четвертый год воюю. Привык.
— Брататься привык? — не без ехидства спросил молодой.
— Не только брататься, — без обиды, спокойно ответил ветеран. — Всякое бывало. Я, брат, много чего повидал. Не дай бог тебе такое увидеть. Одно могу сказать: ты его не бойся. Германец — он только сперва бойко идет. И тут главное — удержаться. Ну а потом, коли ты первую атаку выдержал, он хвост подожмет. Это я тебе верно говорю…
По снежному полю прямо на их окоп ветром несло обрывок газетного листа. Абдулла, вытянув винтовку, ловко насадил его на штык. Это был обрывок «Правды». Бережно разгладив его, Абдулла медленно, по складам прочел:
— «Со-вет На-род-ных Ко-мис-саров пос-танов-ляет…»
— Ну-кася, дай сюда! — сунулся к нему широкоскулый. И, взяв газетный клочок, стал бойко читать вслух:
— «Все силы и средства страны целиком предоставляются на дело революционной обороны… Всем Советам и революционным организациям вменяется в обязанность защищать каждую позицию до последней капли крови…»
— Кто пишет-то? — спросил молодой.
— Ленин.
— Ну да?
— А ты как думал? Он самый, кто ж еще. О защите каждой позиции — это он по-нашему выразил, по-солдатски. Ну-кася, дай я еще разок прочту!.. «Всем Советам и революционным…»
Но конец фразы никто не услышал: раздался жуткий, леденящий кровь вой, а затем грохот, от которого у непривычного Абдуллы заложило уши. Снаряд, перелетев окопы, разорвался позади них, за их спинами.
— Началось, — сказал старый фронтовик. — Ну, ребятки, теперь держись!
И он проворно улегся на дно окопа.
Разорвалось еще несколько снарядов. Перелет. Недолет. Снова перелет… Абдулла, не шелохнувшись, лежал на дне окопа. Замирая, он ждал, что новый снаряд, вылетевший из жерла германской пушки, накроет его и его товарищей. Но следующего выстрела не последовало. Артиллерийская подготовка была закончена. И тут вдруг началось непонятное: зазвучала какая-то веселая, бодрая музыка. Сперва Абдулла даже не сообразил: что это? Откуда? Но музыка все приближалась, становилась громче, и он наконец понял, что это звуки военного марша. Осторожно выглянув из окопа, Абдулла увидал приближающиеся немецкие цепи. Солдаты шли в полный рост, как на параде, держа наперевес винтовки с короткими, широкими ножевыми штыками.
— Внимание! — раздался звонкий голос командира. — Ни шагу назад, товарищи! Будем держаться до последнего! Приготовиться!.. Без команды не стрелять!
Немцы приближались. Абдулла уже отчетливо различал их лица. Как завороженный глядел он на одного из них — рослого, здорового, сильного. Тот вышагивал прямо на него, и Абдулле казалось, что дуло его винтовки нацелено прямо ему в лоб.
«Как же так? Почему не стреляем? — мелькнула мысль. — Еще минута, и они ворвутся в наш окоп, и тогда…»
Сзади послышался громкий топот чьих-то ног.
«Неужели наши бегут?» — успел подумать Абдулла. Но, оглянувшись, он увидал человека, бегущего не от них, а к ним. Человек был в кожаной тужурке, с револьвером в вытянутой руке.
— Комиссар! Комиссар с нами! — пронеслось по цепи.
«Какой комиссар? Неужто наш, мусульманский?» — удивленно подумал Абдулла. Но, вглядевшись в бегущего человека, понял, что это комиссар их отряда.
А рослый немец со своей винтовкой, нацеленной прямо на Абдуллу, был уже совсем близко.
«Не иначе, это сам Азраил! Мой ангел смерти! — мелькнула мысль. — Ну, все… Пропал, Абдулла! Настал твой конец!»
Руки его одеревенели, холодный пот застилал глаза. «Стрелять надо! Стрелять! Почему нет команды? Может, командира убило?» — лихорадочно думал он. И тут заговорил пулемет: та-та-та-та-та-та-та-та…
Поняв, что от волнения он не услышал команды, Абдулла усилием воли заставил себя нажать на курок. И в тот же миг он увидел, как рослый солдат, который шел прямо на него, остановился, словно наткнувшись на какое-то невидимое препятствие, рухнул наземь, как подрубленный.
Весь страх Абдуллы мгновенно прошел. Медленно взял он на мушку другого солдата. Снова спустил курок. И вот уже второй немец, сраженный его выстрелом, покачнулся и упал на землю шагах в тридцати от бруствера их окопа.
А пулемет все продолжал откуда-то сбоку свою лающую, захлебывающуюся речь: та-та-та-та-та-та…
И немцы, прижатые огнем, падали на землю — одни, чтобы потом вскочить и бежать дальше в атаку, а другие, чтобы навсегда остаться в этой заснеженной, мерзлой земле, которую они хотели завоевать.
— Ага, не нравится! — оскалившись, крикнул старый солдат, орудуя у пулемета. — А ну, комиссар! Что же ты? Давай готовь новую ленту!
Немецкий офицер поднялся во весь рост и прокричал жесткие слова команды. Прильнувшие к земле солдаты один за другим стали подниматься, чтобы кинуться в новую, решающую атаку.
— Та-та-та-та!.. — заговорил опять пулемет и вдруг смолк. Воспользовавшись передышкой, немцы кинулись вперед и приблизились вплотную к окопам.
— Пулемет! — отчаянно закричал кто-то.
Абдулла оглянулся и увидел, что старый солдат-пулеметчик уже не орудует около пулеметного щитка, а лежит, раскинув руки, залитый кровью. Комиссар быстро оттащил раненого назад. Абдулла кинулся к нему помогать.
— Ленту! — закричал комиссар. — Ленту давай! Быстро!
— Где? — растерянно спросил Абдулла.
Но комиссар уже лежал за пулеметом и стрелял.
— Где лента? Где? — крикнул Абдулла, сам не зная, к кому обращен его вопрос.
И тут раненый пулеметчик зашевелился.
— Там, — с тихим стоном прошептал он, указывая окровавленной рукой в сторону зарядных ящиков.
Абдулла со всех ног кинулся к ним.
К полудню немцы отступили, так и не сумев выбить красных бойцов с их позиций и понеся большие потери.
К вечеру прибыло подкрепление — отряд революционных матросов из Кронштадта. Матросы были рослые, молодцеватые, все словно на подбор. Они принесли весть, что готовится наступление.
— Завтра атакуем, — подмигнул Абдулле молодой матрос с щеголеватыми белокурыми усиками колечком. — Пойдем в рукопашную. Знай наших, пехота! Ну да не нам учить вас штыком орудовать. Так, что ли?
— Да что ты, нет, — смущенно ответил Абдулла. — Я нынче первый раз пороху понюхал. А про рукопашную так даже и помыслить боюсь.
— Ишь ты, — удивился матрос. — Новичок, стало быть? А я-то думал — старослужащий, всю войну отгрохал. Как же так, брат? Такая мировая заваруха обошла тебя стороной?
— В царскую не брали.
— А теперь вот, значит, привелось все же с неприятелем встретиться. Доброволец, что ли?
— Доброволец.
— Ну ничего. Сегодня вот не сробел, так авось и завтра не сробеешь. Дашь им прикурить. Вон ты какой здоровый!
— Страшно в рукопашную идти. Это ведь штыком надо. В живого человека. Даже подумать про такое нельзя…
— Ох, уморил! — захохотал матрос. — Вот это сказанул! Штыком, говоришь? В живого? Ну, не хочешь штыком, дай ему кулаком! Эвон у тебя кулачище-то какой… Дашь раз — он сразу и с копыт долой…
Но, отсмеявшись, матрос вдруг погрустнел и неожиданно сказал:
— Нравишься ты мне, пехота! Мы тут все фигуряем друг перед другом, а ты честно сказал. Страшно, брат! Конечно, страшно штыком в живого-то! Ну да что поделаешь? Только штыком и приходится. Кулаком тут не совладать… Ладно, старина! Не робей! Держись за меня, авось не пропадем…
Утром пошли в атаку.
Абдулла старался ни на шаг не отставать от своего матроса.
Противник сопротивлялся отчаянно. Впрочем, сперва Абдулла никаких немцев не видел. Трещал пулемет, раздавались отдельные винтовочные выстрелы. Ухали орудия. С воем и грохотом падали снаряды, взрывая землю леред цепями атакующих красных бойцов.
— Ур-ра-а-а-а! — исступленно кричал молодой матрос, несясь с винтовкой наперевес вперед в своей лихо заломленной бескозырке.
— Ур-ра-а! — хрипел, задыхаясь, Абдулла, стараясь не упускать его из виду. О том, чтобы бежать с ним рядом, нога в ногу, нечего было и мечтать: где ему, старому, поспеть за таким молодцом…
Вдруг впереди, где мелькала знакомая бескозырка, грохнуло. Абдулла инстинктивно отшатнулся в сторону, упал. И сразу вскочил, ища глазами своего матроса.
Но… матроса не было. Только бескозырка, несомая ветром, одиноко катилась вниз, под гору.
Абдулла остановился, озираясь вокруг, пытаясь понять, где же его друг матрос. Убит? Или, может быть, ранен?
Но мимо бежали с винтовками наперевес другие бойцы и, увлекаемый этим мощным движением, Абдулла ринулся вслед за ними. Ярость и боль захлестнули его. Он уже ни о чем не думал, ничего не чувствовал. Ноги сами несли его все вперед и вперед, изо рта его, раздираемого криком, неслось хриплое, прерывистое, мощное «Ур-ра-а-а-а!».
Впереди мелькнуло алое полотнище.
«Знамя!» — сверкнуло в мозгу. Знамя впереди. Значит, надо туда. И он бежал дальше, стараясь не упускать из виду знамя, как минуту назад он старался не потерять из виду бескозырку своего друга матроса.
Но что это? Знамя вдруг покачнулось, упало.
Раздался отчаяпный крик:
— Знаменосца убило!
На секунду в поле зрения Абдуллы попал щупленький паренек-знаменосец. Он лежал на земле, обливаясь кровью, и изо всех сил пытался поднять слабеющими руками древко.
— Знамя вперед! — раздался откуда-то слева звонкий голос командира.
Абдулла подбежал к раненому, выхватил из его рук упавшее знамя, подхватил его, поднял, стараясь, чтобы полотнище развевалось как можно выше, и побежал вперед.
— Ура-а-а! — прокатилось по цепи атакующих красных бойцов.
Они мощной лавиной ринулись вперед, чтобы схватиться с врагом в рукопашном бою. А навстречу им бежали люди в серо-зеленых шинелях, в касках. Секунда — и две шеренги сошлись, сомкнулись, и вот уже не различить, кто где. Только алое знамя реет в вышине, приветствуя своих защитников, зовя и вдохновляя их.
Но вот люди в касках и серо-зеленых шинелях дрогнули. Иные из них полегли прямо здесь, на снегу. А другие, обороняясь, отстреливаясь, стали медленно отходить назад — туда, откуда пришли. Еще минута-другая, и вщ они уже бегут вразброд, кто куда, позабыв о том, что еще недавно составляли стройную воинскую часть, подчиненную строгому порядку и железной воинской дисциплине. Теперь это всего-навсего беспорядочная толпа бегущих, обезумевших от страха людей.
И только тут Абдулла вдруг почувствовал резкую боль в левой руке. Глянул — рукав шинели весь намок от крови. Рука повисла безжизненной плетью.
В пылу боя он даже не заметил, что его ранило.
Рана Абдуллы оказалась нетяжелой. Но от потери крови он совсем обессилел.
В лазарете хирург, извлекая из предплечья пулю, сказал:
— Ну, солдат, отвоевался.
— Как — отвоевался? — не понял Абдулла.
— А вот так. Счастлив твой бог. Демобилизуют.
— Меня нельзя демобилизовать, — сказал Абдулла. — Я не мобилизованный. Я доброволец.
— Бывает, что и добровольцы гибнут. А бывает, и добровольцев приходится увольнять вчистую, — усмехнулся врач. — С таким ранением я не имею права держать тебя на передовой. Был бы ты помоложе, можно было бы надеяться, что все пройдет бесследно. А так… Что ни говори, тебе ведь уже не тридцать.
— Как же так? — не мог прийти в себя Абдулла. — Я ведь только-только начал воевать.
— Повоюешь в тылу. Война у нас нынче такая, что в там враги найдутся. Так что ты не отчаивайся, дружище. На твой век недругов хватит.
Врач был, как видно, человек веселый. Во всяком случае, за словом в карман не лез.
В Петрограде уже пахло весной. Но настроение у бывшего добровольца Рабоче-Крестьянской Красной Армии Абдуллы Ахметова было совсем не весеннее.
«Ну и дела, — думал он. — Не дай бог мне теперь попасться на глаза моему другу комиссару. Прямо сгорю со стыда. И месяца не прошло, как он провожал меня на фронт. И вот на тебе… Уже отвоевался герой…»
Абдулла живо представил себе, как встречает его молодой мусульманский комиссар, как укоризненно качает головой да приговаривает: «Эх, Абдулла, Абдулла! И как же ты подвел меня, друг Абдулла! А ведь я-то на тебя надеялся…»
От этих мыслей ему стало совсем тошно.
Навстречу по торцовой мостовой проковылял солдат-инвалид на костылях. Правой ноги у него не было, — видно, отхватило снарядом. А может, в лазарете отрезали. Абдулла уже кое-что знал про то, какие бывают ранения на свете. Веселый хирург, который удалял ему пулю, сказал: «Счастлив твой бог, старина! Привезли бы тебя на денек позже — началась бы гангрена, пришлось бы всю руку отнять аж до самого плеча. Так что молчи да радуйся!»
Выходит, ему еще повезло. А вот этому безногому солдатику хуже пришлось. Жаль парня!
А рука… Что ж, рука цела, хоть и на перевязи. Доктор сказал, что это ненадолго. А пока что правая потрудится и за себя, и за свою левую сестру.
Работа для его правой руки скоро нашлась. Вернее, он сам нашел ее. Подойдя к своему дому, Абдулла увидал стайку детей: с веселым писком и гомоном они катались на салазках с ледяной горки, той самой, которую он соорудил для них, уходя на фронт. Горка за это время стала совсем плоха, и ребятишки, скатываясь с нее, часто падали, катились кубарем, ушибались.
Увидев незнакомого человека в солдатской шинели детвора разбежалась в разные стороны.
— О-хо-хо, — вздохнул Абдулла, оглядев со всех сторон пришедшую в негодность горку. — Сразу видно, что дом без присмотра остался…
И пошел разыскивать свою старую деревянную лопату. Лопата оказалась на своем обычном месте — в сарайчике. Скинув вещевой мешок и шинель, Абдулла принялся выравнивать горку. С непривычки работать одной рукой было трудновато, и он быстро устал. «Однако ничего, — подумал он. — Постепенно привыкну. Обойдется», Подошла крохотная девчурка лет пяти в огромных старых валенках. Долго глядела, как он работает. Потом спросила:
— Дядя Абдулла, тебя на войне ранили?
— Ах ты касаточка моя! — обрадовался Абдулла. — Узнала, значит, дядю Абдуллу! Ну-ка поди ко мне!
Бросив лопату, он присел на корточки, погладил девочку по голове. Потом, развязав свой мешок, вытащил оттуда кусочек сахару, бережно завернутый в бумажку.
— На-ка вот, возьми.
— А что это? — спросила девочка.
— Сахар, доченька.
— Сахар? А на что он нужен?
У Абдуллы невольно навернулись слезы. Сердце защемило от жалости: вот живет на свете маленькое существо, которое даже не знает, что есть такая вкусная хрустящая белая штуковина под названием «сахар».
— Его едят, доченька. Попробуй-ка! Съешь! Он сладкий-сладкий.
Девочка робко взяла кусочек сахару в рот.
— Ну как? — спросил Абдулла. — Вкусно? Девочка кивнула:
— Вкусно.
— Ну вот, видишь. На-ка еще. Поди домой да поешь всласть. А еще лучше с чаем, с кипятком, с горяченькой водичкой. Поняла?
И он легонько подтолкнул девчонку в спину.
— Спасибо, — прошептала она и пошла, еле передвигая ноги в своих огромных старых валенках.
А Абдулла, повздыхав, взял вещевой мешок, накинул на плечи шинель и отправился в свою каморку.
Дулдулович устроился в Петрограде совсем недурно. Деньги у него были. Приехав в столицу, он снял дешевый номер в небольшой гостинице у Московского вокзала. Бродил по городу, приглядывался к людям. Обедал в маленьких дешевых ресторанчиках.
Помня напутствие Алима, он никуда не лез. Затаился.
Ждал, когда наконец разыщет его связной с заданием от тех, кто его сюда направил.
Но дни шли, а связной все не появлялся.
Дулдулович стал томиться от вынужденного безделья. Его кипучая натура требовала деятельности.
Однажды, обедая в старом ресторанчике под названием «Чулпан», завсегдатаем которого он успел стать, он увидал на столе газету. Это была «Правда». Дулдулович лениво перелистал ее, ничуть не рассчитывая найти там что-нибудь такое, что представляло бы для него какой-то интерес. И вдруг… В глаза бросилось объявление, а под ним две подписи: «Комиссар Вахитов, Зав. Военным отделом Ибрагимов».
«Эге, — подумал он. — На ловца и зверь бежит… Вахитов… Да ведь это же тот самый Вахитов, о котором у нас в Казани было столько разговоров! Ну-ка, ну-ка, почитаем, про что пишет в газете „Правда“ комиссар Вахитов!»
Прочитав текст объявления, Дулдулович удовлетворенно хмыкнул, аккуратно сложил газетный листок и бережно спрятал его в боковой кармая.
«Интересно! — думал он. — Очень интересно. Не зря я сказал себе тогда в Казани, что этот господин далеко не так прост, как кажется… Армия!.. Армия — это ведь сила. У кого в руках армия, у того и власть».
Первый его порыв был немедленно идти по этому объявлению на улицу Жуковского, в дом номер четыр чтобы записаться добровольцем в мусульманскую Красную Армию. С его головой да с его энергией он очень скоро там выдвинется. Надо пользоваться случаем, ловить момент. Ситуация самая подходящая. Именно в такив времена талантливые молодые прапорщики становятся генералами. А там чем черт не шутит! Глядишь, можно попасть и в первые консулы…
Но с другой стороны, Алим ведь предупреждал: не влезать ни в какие авантюры. Приглядываться, изучать. И главное, ждать. Терпеливо ждать связного.
Но до каких же пор можно ждать этого проклятого связного, черт его побери!
А тут еще по городу поползли слухи, что немцы наступают. Положение угрожающее. Поговаривали даже, что спешно сформированные части Красной Армии уже разгромлены и противник вот-вот займет город.
В городе день ото дня становилось все тревожнее. В гостиницах шли обыски. Жить прежней жизнью Дулдуловичу показалось рискованно. Он решил подыская себе более безопасное жилище.
Подумав, Дулдулович решил отправиться в тот «Чулпан». В этом ресторанчике, где собирались его единоверцы, он чувствовал себя не так бесприютно. Знакомств, правда, он и там никаких не завязал. Разве можно считать знакомым тщедушного, придурковатого, хромого лысого старика, который с некоторых пор стал узнавать его и подобострастно кланяться в надежде на даровое угощение? Дулдулович и впрямь несколько раз угощал его остатками яств со своего стола.
Старика звали Валиулла. Сегодня, как и всегда, он был на своем посту. Завидев Дулдуловича, еще издали стал усердно ему кланяться. Не дожидаясь персонального приглашения, расторопно подсел к нему за столик и на правах давнего знакомого, может быть, даже друга пытливо взглянув в глаза Дулдуловича, почтительно осведомился:
— Что вы сегодня такой грустный, дорогой Эгдем? Уж не заболели ли часом?
— Нет, я здоров. Здоров, как всегда, — сухо ответил Дулдулович. Он не расположен был делиться заботами с этим прощелыгой. Однако, поразмыслив, он изменил свое решение. «Кто знает? — мелькнула мысль. — Может быть, как раз он поможет мне в моем деле…»
А тот все не унимался:
— Вижу, друг Эгдем, какая-то забота вас гложет.
— Забота? Да нет… Так, пустяки, — стараясь казаться беспечным, ответил Дулдуловпч. — Надоело таскаться по гостиницам. Хочу найти какое-нибудь постоянное жилье. Разумеется, за умеренную плату. Скажу тебе по секрету, Друг Валиулла, я ведь не миллионер.
Валиулла подобострастно захихикал.
— Не знаешь ли ты случайно чего-нибудь подходящего?
— И-и, как не знать, — радостно запел Валиулла. — Знаю… Хоть сейчас поведу тебя…
Больше они на эту тему не говорили. Дулдулович заказал еду, выпивку. При виде спиртного у старого пройдохи масляно заблестели глазки. Выпили. И только после третьей рюмки вернулись к обсуждению интересующего обоих вопроса.
Есть у меня приятель, — издалека начал Валиулла. — Он здесь, слава аллаху, старожил. Много лет в Петербурге живет.
— Понимаю, — кивнул Дулдулович. — Не иначе, твой приятель — маклер по найму квартир. Угадал?
— Да нет, — досадливо поморщился Валиулла. — Какой маклер. Он дворник. Всю жизнь дворником работал у богатых людей. Но сейчас его здесь нет. Воюет.
— Мобилизовали?
— Мобилизовали или сам пошел — это нас с тобой не касается. Важно, что его нет, а жилье пустует. Вот я тебя там и поселю.
— А хозяева? С какой стати они меня туда пустят?
— Какие хозяева? Никаких хозяев давно нет. Хозяева бежали. Дом принадлежит народу.
Глазки Валиуллы лукаво заблестели.
— Народу, говоришь? Однако, Валиулла, я вижу, ты большой плут.
— Незнакомого человека, как ты понимаешь, дорогой Эгдем, я бы туда не повел. Но для друга…
— Ну что ж, — кивнул Дулдулович, — поживу пока у твоего приятеля. Это мне подходит. И ты, друг Валиулла, тоже не останешься внакладе.
На том и порешили.
Каморка дворника, в которую привел его Валиулла, Дулдуловичу понравилась. В ней было чисто, уютно. А главное, безопасно. Уж здесь-то его, во всяком случае, никто не потревожит…
А Валиулла исчез. Как сквозь землю провалился. Неделя прошла, другая, а он все не появлялся. Ни в доме, где он поселил Дулдуловича, ни в «Чулпане». Эгдем хотел было уже справиться о своем новом знакомце у хозяина ресторанчика, но раздумал. «Ладно, — решил он. — Никуда не денется. Придет».
Так оно и вышло. Прошло еще несколько дней, и Валиулла как ни в чем не бывало подсел к нему за столик.
— Давно не виделись, друг Эгдем! Ну, как тебе живется на новом месте?
— Спасибо, хорошо. Никто не мешает. Сижу работаю.
— Пишешь свою книгу?
— Да, пишу.
Когда-то давно, чуть не в самый первый день их знакомства, Дулдулович сказал Валиулле, что он писатель.
— А нет ли у тебя такой мысли — в Москву перебраться?
— В Москву? Почему в Москву? — удивился Эгдем.
— Писателю в столице жить надо, — многозначительно сказал Валиулла и даже вроде бы подмигнул при этом: мы с тобой, мол, знаем, о чем говорим. И вовсе не обязательно нам ставить все точки над «и».
— Вот я и живу в столице, — буркнул Дулдуловнч, не понимая, куда клонит собеседник.
— Нет, дорогой, — покачал головой Валиулла. — Петроград был столицей. До вчерашнего дня. А со вчерашнего дня у нас теперь Москва столица.
— Как — Москва? — удивился Дулдулович.
— Вчера большевистское правительство переехало в Москву, — ответил Валиулла. И, усмехнувшись, добавил: — Газеты читать иногда и писателям не мешает… Вот я и думаю, дорогой Эгдем, что и тебе тоже не мешало бы в Москву перебраться.
— Зачем это, интересно? — подозрительно спросил Дулдулович.
— Это я так, в шутку сказал, — заюлил Валиулла. — Нравится тебе здесь — ну и живи себе на здоровье. Но вот я например, будь я писателем, непременно перебрался бы в Москву. А ты поступай как знаешь. Твое дело. Ты ведь сам себе хозяин… Верно?..
Вернувшись домой, Дулдулович лег на койку и стал мысленно перебирать этот странный разговор слово за словом, фразу за фразой. Разговор был непростой. Да и Валиулла, очевидно, не так прост, как это показалось поначалу.
«Уж не он ли, — мелькнула мысль, — тот самый связной, которого я ждал все это время?»
Одно было ясно: с Валиуллой надо держать ухо востро, а для начала тщательно продумать всю линию своего дальнейшего поведения.
Эгдем задумался, но размышления его были прерваны в самом начале. Заскрипела дверь, и в комнату вошел высокий солдат в шинели, с вещмешком в руке. Другая рука была у него на перевязи.
— Вам кого? — вскочив на ноги, строго спроспл Дулдулович.
— Мне?.. Я… — солдат обескураженно топтался на пороге, не зная, как объяснить свое появление. — Вообще-то я домой… домой пришел, — улыбнулся он смущенно. Ему явно неловко было впрямую сказать человеку, лежащему на его койке, что он тут не гость, а хозяин.
— Ах вот оно что, — догадался наконец Дулдулович, с кем имеет дело. — Ты, стало быть, вернулся? А меня твой дружок Валиулла сюда пустил. На время. Охраняй, говорит, помещение, пока хозяин воюет.
— Да ничего, — сказал солдат и, опустив на пол мешок, сел на табуретку. — Живи на здоровье. Тут и двоим места хватит.
— А ты, значит, с фронта? Ранен, я вижу? На побывку? Или насовсем?
— Насовсем, — махнул солдат здоровой рукой. — Отвоевался…
Эгдем легко завоевал расположение Абдуллы. Тому сразу пришлось по душе, что нежданный постоялец его — мусульманин, что он легко и свободно говорит на их родном татарском языке.
Они поговорили всласть. Обсудили все новости — и фронтовые, и городские.
— А ты по какой части? Небось служишь где? — спросил Абдулла.
— Я писатель. Книгу пишу. — Эгдеы решил строго придерживаться одной версии. — А ты? Как думаешь дальше-то жить? Не век же тебе дворником оставаться.
— Думаю к комиссару пойти, посоветоваться. Пусть он скажет, чего надо делать.
— К какому комиссару?
— Есть такой комиссар. Наш, мусульманский. Он меня знает. Вот к нему и пойду.
— Мусульманский комиссар? Наверно, из Комиссариата по делам мусульман?
— Вот-вот! Он там главный начальник.
— Мулланур Вахитов? — вырвалось у Эгдема.
— Он самый! Тебе, значит, он тоже знаком?
— Да нет. Мы с ним незнакомы. Но я про него много слышал. Как не слыхать! Большой человек. Его все знают.
— Верно, верно, — обрадовался Абдулла. — Верно говоришь, большой человек. Светлая голова. А главное, добрый человек. Справедливый.
— А ты-то его откуда знаешь?
Абдулла подробно рассказал, как он встретился с комиссаром Вахитовым и как тот помог ему.
— Я вижу, он и в самом деле добрый человек, этот твой комиссар, — сказал Эгдем. — Настоящий мусульманин. Знаешь, надо бы и мне тоже поговорить с ним. Посоветоваться.
— Вот и ладно! — обрадовался Абдулла. — Хочешь, давай вместе к нему пойдем? Он и тебе поможет. Службу даст. Ты писатель, — значит, грамоту хорошо знаешь. А грамотные там сейчас ох как нужны!
Наутро новые друзья отправились на улицу Жуковского, в Центральный комиссариат по делам мусульман.
— Комиссар небось меня ругать будет, — сокрушался по пути Абдулла. — «Эх, Абдулла, Абдулля, — скажет. — И как тебя угораздило под нулю угодить. Я-то думал, что ты до самого конца воевать будешь, пока совсем врагов не прогоним!»
— Да нет, что ты, — успокаивал его Дулдулович. — Не будет он тебя ругать. Это ведь не в нашей власти. Один аллах на небе знает, кого убьют, кого ранят, кому жить, кому помирать…
В доме, где располагался комиссариат, было непривычно тихо. Один только сторож сидел со своей колотушкой у подъезда и лениво поглядывал на прохожих сонными белесыми глазами.
— Куда? Куда идешь, мил человек? — окликнул он Абдуллу.
— К Вахитову, — ответил Абдулла. И не без тщеславия добавил: — Комиссар меня знает. Скажи — Абдулла Ахметов спрашивает.
— Да нет его здесь, тваво комиссара, — равнодушно ответил сторож.
— А где же он?
— В Москве.
— Надолго уехал?
— Э-э, мил человек, — сказал сторож. — Отстали вы совсем от жизни. Насовсем уехали. Весь комиссариат в Москву переехал.
— Вместе с правительством? — спросил Дулдулович.
— Ну да… Этот комиссариат — он ведь тоже к правительству относится, — важно подтвердил старик сторож.