ПОВЕСТИ

КУПАНИЕ В КРАСНОМ КОНЕ

Будете в Чернском районе, непременно доезжайте до Репно-Никольского, там бросайте машину (все равно дальше не проехать) и пешочком, вдоль Красного Коня. Нет, Петров-Водкин тут совершенно ни при чем. Речка это, речушка, махонькая, но вертлявая, понатянула на себя с берегов кустов-зарослей, не разглядишь. Лишь услышишь, журчит себе, в струи посмеивается. Так и чешет, изредка показываясь облакам, до самого Орлика.

Машину лучше оставить у бригадира Вити, он приглядит, мужик справный. Ежели не выпимши. А с вами он непременно остограмится — как гостя не приветить? Не по-нашему это. В общем, дня через два, как оклемаетесь, пока Витя дрыхнет в кухне прямо белым ликом на столе посреди яичной скорлупы (любит сырым свежим яичком закусить — не тревожьтесь, птичьим гриппом еще и не чихалось — были времена, было житьишко), тихохонько эдак и ступайте со двора. Не будите бравого бригадира (под камнем сим вкушает мир. — А. С. Пушкин), у вас же здоровья не хватит долее с ним дневать-вечерять.

Ну, стало быть, с Богом и ступайте, покинув асфальты, ведущие на Ефремов, да по сырой земле, по грунтовочке. Только не после дождя. Если после дождя, лучше бы вам воротиться к Вите. Потому как чернозем нипочем вас далеко не отпустит. Чернозем после дождя — гостеприимнее Вити. Так и закукуете посреди какой-нибудь мелкой на взгляд лужи с подслеповатой мелкой пеной белесой на поверхности. Или без сапог останетесь.

Как, вы и сапоги не взяли? Беда с этими городскими. Как же вы собираетесь разобраться в той загадочной истории, которая случилась на брегах достославного Коня более полувека назад? Нет, решительно без сапог нельзя. Говоришь этим городским, говоришь — а толку!

Городских же прежде всего что интересует? Поскольку они книг начитамшись, то перво-наперво лезут с расспросами: что за Конь, да почему Конь? Будто от того, что узнают они, в жизни их все и наладится. А ты бы лучше крышу в избе залатал — течет ведь решетом! Ну и что, что только на лето приезжаешь? А ты уважь дом, уважь, все дольше послужит, может, и внукам твоим достанется. И Бог даст, поумнее тебя они окажутся — не по полям будут шастать, ахая над цветочками, да не на берегу Коня с удочкой сиднем сиживать, а огород-сад обиходят, свою картошечку к столу вырастят…

Впрочем, и в самом деле, о Коне пора поведать. С трудом верится, что стояли вдоль Красного Коня, нынешней неприметной речушки, аж четыре сотни домов. Да и сам Красный Конь, дамбами перегороженный, ширился чередой прудов, рыба водилась — щука, карп, не говоря уж о мелочовке, красноперке, окуньках, карасях… Ну да в прошлом это, еще в довоенном прошлом. Какая война? Ну вы даете! Ах да… Конечно же — с немцем. Вторая которая. Вот.

И стояли тогда в боевом кавалерийском строю на высоком правом берегу не один Конь, а целых три: Большой Конь, просто Конь и Малый. Эдак перетекали три деревни одна в другую. Это нынче один Конь одинешенек оглядывает берега в обе стороны да зрит лишь руины на месте товарищей… Да и в Коне том, хоть и начтешь два десятка домов, но жилые лишь четыре. Да три дачникам принадлежат.

Вот в четырех обитаемых домах и хранится легенда о самом Коне, ежели вам так уж приспичило ее узнать. Вернее, хранит ее в основном баба Рая. Потому как баба Шура, еще в детстве угоремши, с разумом не в ладах, такое завернет, не приведи Господь. Как говорят в иных деревнях — не целый человек. А она еще раз в два года уезжает к сестре в Ефремов и там живет с сестриным мужем. Прямо при сестре и живет. А попробуй ей откажи? Хватает чего-нибудь острое или тяжелое… Ну да не о том речь. А скажем, семейство Маргеловых, что из Павла да Людки, так те только рецепт самогона хранят. Остальное им без надобности. Они, с самогоном тем, поживут-поживут в одной избе, спалят ее сдуру да спьяну, да и в другую избу переберутся. Благо их нежилых пока еще много.

Сынишка же их Юрка, хоть и шустрый мальчонка, а по малолетству об истории понятия сознательного не имеет. Да вот он, этот мальчонка, легок на помине. Тихохонько в дверь входит. Любит напускать на себя таинственность. И перво-наперво — к моей книжке.

— Ты чего читаешь?

— Да вот, иностранный язык учу. Нынче без него, говорят, никуда.

— Я тоже скоро буду учить в школе наглийский, — заявляет он. — А спорим, ты сегодня ночью чего-то не видел?

— Чего это я не видел? — удивляюсь я. — Я поздно лег.

Юрка нагибается к моему уху.

— Сегодня ночью, — шепчет он, оглядываясь по сторонам и сопя, так что щекотно становится в ухе, — на небе были онипланетяны.

— Кто?!

— Кто, кто, — передразнивает Юрка. — Они-пла-не-тя-ны. А ты и не видел… Только честно, не видел?

— Нет, — говорю я растерянно. — Где же ты их видел? Ну рассказывай.

— То-то, — торжествует Юрка. — Проспорил.

Я еще ничего не проспорил, но молчу, не перебиваю, знаю, с кем имею дело.

Юрка берет с подоконника любимую рулетку с пружиным механизмом, садится на табуретку, рассказывает:

— Ночью я ночевал у бабы Шуры. И никого не было. Вдруг меня как толкануло! Я — глядь в окошко, а там… Между облаков как бы луна… Светлая-светлая…

— Точно, — не выдерживаю я. — Луна была. Здорово светила. Видел.

— А будешь перебивать, — назидательно говорит Юрка, — ничего не узнаешь. Никогда.

Он вытягивает ленту из рулетки, затем нажимает пружину, и металлическая змейка стремительно втягивается обратно.

— Ладно-ладно. Продолжай, пожалуйста.

— Она ка-ча-лась.

— Как?!

— Вот так. Из стороны в сторону. Луна же не будет качаться…

— Ой, ну ты выдумываешь, — говорю я. — Это облака так быстро бежали.

— Да? Облака? Не веришь? — Юрка вскакивает с табурета. — И мамка видела. Она утром папке рассказывала.

— А папка, что же, не видел?

— Да они пили с дядей Женей, — отмахивается Юрка. — А мамка так даже напугалась.

Я думаю, чего бы еще спросить.

— А чего же ты ночевал у бабы Шуры, да еще и один?

Юрка молчит, забавляясь рулеткой. Потом откладывает ее в сторону и идет к двери. У самого порога он говорит, делая большие глаза:

— Так надо было. И никому. Тсс.

И исчезает за дверью.

Вот сами и судите, какой из него хранитель легенд?

Живущие же на особицу дед Василий с теткой Ниной в Коне считаются приезжими. Хотя и обитают здесь лет пятнадцать, но к хранению местных поверий не допущены — за невыслугой лет. А о дачниках, приезжающих сюда лишь в отпускное время, и разговору нет.

К вопросу о дачниках. Вон как раз детишки их гуляют.

Время послеполуденное, знойное. Непрестанно жужжат мухи, шалея от затянувшегося августовского тепла. Пищат стрижи. В гулком небе, высоко-высоко, так, что, кажется, оттуда видна вся земля, гудит невидимый самолет.

В ухоженном палисаднике дачи Крыловых, уже уехавших после летних отпусков в Москву, под тенистой сиренью, за вбитым в землю столом устроилась оставшаяся еще в деревне дачная детвора. Накрывают две девочки постарше, лет десяти. Светленькая Катерина, постарше и потоньше, распоряжается:

— Что же это у детей руки не мыты? Ну-ка марш из-за стола! С такими руками за еду! Даша, куда же ты смотришь? Ты же отец!

Даша темненькая, полная. Она часто простужается, и даже в этот жаркий день ее заставили надеть плотное платье с длинными рукавами и закрытым горлом. Отцом ей быть не нравится, и она частенько забывает о своей роли.

— Раз ты мать, значит, и мой им руки, — сердито отвечает она.

— Ну, все я должна делать! Все на мне! — возмущенно всплескивает руками Катерина.

У нее уже формируется девичья фигурка. Девочка знает об этом и носит обтягивающие майки и шорты. Даша посматривает на нее с грустью и завистью.

Из-за реки доносится мычание, фырканье и постукивание множества копыт по закаменевшей земле.

— Куда пошла, так твою разэтак! Дорогу забыла! — надсадно ревет на всю округу пастух Трусов, щелкая кнутовищем. Звуки разносятся далеко, отчетливо. — У, сучья дочь!

— Угается, — восхищенно-таинственно сообщает трехлетняя Настенка.

— Конечно, ругается, — рассудительно говорит Катерина. — Не слушаются коровки, вот он и ругается. Слушаться надо, вот и не будут ругаться.

Она уже минут десять тщательно вытирает стол. Время от времени запястьем поправляет якобы непослушные волосы, аккуратно собранные сзади в тугой пучок.

— Вот вы как сидите за столом? Извертелись все, изломались. А надо сложить руки и ждать спокойно, пока накроют.

Настенка послушно складывает на краю стола ладошки рядышком.

— А ты, Дрюня? Особого приглашения ждешь?

Белобрысый Андрюшка с дальнего конца деревни мрачно размышляет, недовольный девчачьим засильем. Затем все же кладет ладони.

— А у вас ружья нету, — говорит он басом. — Как же вы дачу охранять станете?

Старшим девочкам доверено заглядывать на участок Крыловых и проверять, цел ли замок на дверях избы.

— А зачем нам ружье? Если воры придут, мы такой крик поднимем, что все сбегутся. И тетя Нона, и баба Рая. А воры испугаются и убегут.

— Ага, испугаются, — презрительно говорит Андрюшка. — Вот мой дедушка — всех воров застреляет!

— Застреляет, — передразнивает Даша, ставя на стол игрушечные чашки. — Все бы вам, мужчинам, стрелять.

— Ну вот, все из-за вас! — плачущим голосом сообщает Катерина, опрокинув своей неутомимой тряпочкой вазочку с любовно подобранным букетом.

Настенка, широко раскрыв глаза, смотрит, как в луже на столе барахтается свалившийся с ветки жук с изумрудными крылышками.

Андрюшка, стряхивая капли воды с трусиков, выскакивает из-за стола.

— Да ну вас с вашим чаем, — возмущенно восклицает он. — Каждый день одно и то же. Я лучше к деду побегу. Он сегодня насос на колодец ставит.

— Ну и пожалуйста, — фыркают девочки.

Андрюшка сбегает по извилистой тропке к родничку на берегу речушки. И резко останавливается. Над водой склонился незнакомец. Весело фыркая, он плещет на плечи и грудь студеную воду. Но вот берет с берега полотенце и поднимает голову.

— Привет, — удивленно говорит незнакомец. — Ты чей такой одуванчик?

Андрюшка, насупившись, молчит.

— Вода тут у вас — просто сказка. Рыбы, наверное, пропасть? — спрашивает незнакомец, вытираясь. — Ну а грибы-то есть? Да ты чего такой неразговорчивый? Испугался, что ли?

— Я — зюкинский, — вдруг вполголоса говорит Андрюшка, бочком обходя родник. — И ничего я не испугался. А грибов нету.

И проскочив по камням неширокого брода, пулей летит вверх по косогору. Кто его знает, этого незнакомца, дачник это новый или… вор?!

— Куда прете, мать вашу! Вот же трава! Несет их… — привычным рефреном разносится рев пастуха. — У, идолы!

— Хорошо-то как, Господи! — бормочет незнакомец, провожая взглядом мелькающую в высоких травах светлую головку. — А грибов, стало быть, нету. Жаль… Н-да, сушь-то вон какая. Природа… Так ее разэтак!

Так или разэтак, но был это не кто иной, как Зоммер-младший. Пожаловал собственной персоной, чтобы разобраться вместе с нами в истории, до которой мы никак не доберемся.


Ну, так о Коне. Легенда эта… Да, забыл еще Цуркана. Этот угрюмый старый пастух живет на том, низком берегу Красного Коня, в крепком кирпичном доме, большим хозяйством живет. Со свиньями, овцами, пернатой живностью. Ведет хозяйство вместе с сестрой. Та… ну не то, чтобы дурочка. Но вся в себе. Целиком вся. Даже и не подходи с расспросами. Мол, как в Дупну пройти или показать, где сумрачный Копаев лес. И не взглянет, пройдет мимо, словно не человек перед ней, а колода бездушная. Однако… Однако давным-давно ее никто не видел. Жива ли вообще?

А потому вернемся к Красному Коню. Расскажу со слов бабы Раи. Саму ее слушать — ничего не разберешь. Хоть и Тульский край, но в этом Конном глухом углу какой-то свой язык, на посторонний слух — тарабарщина. Вместо «то» говорят они «ту». Вместо «наваришь» — «наворишь». Спросишь, скажем, ту же бабу Раю, чем она завтракала, да и услышишь в ответ: «Картошечки-ту наворишь, оно и так». «Наворишь»! Словно не свою картошку варила, а ворованную! Тьфу ты, что за язык!

Вы не верите? Хорошо. Послушайте сами бабу Раю. Да вот и она в сенях скребется, в полумраке своей жизни ручку от двери нашаривает. А чтобы разговорить ее, нальем-ка рюмочку. Вот тут у нас немного «Столичной» осталось… Да икоркой привезенной побалуем.

Баба Рая выпила, крякнула и сморщилась всем лицом. И сразу стало видно — старая уж она престарая, бабка наша деревенская, конная. Подцепила ржавой вилкой икринку, во рту склизкий шарик погоняла, на банку покосилась — много ли еще осталось. Да и заговорила:

— Была я, значит, жила на той неделе. У нас это вот шуровали. В среду участковый приезжал. Всех вызывали в Орлике в сельсовет, кто водкой торгует. Водку-ту суропют… На станции Скуратово на Троицу трое умерли от спирту. А в самогонку тоже добавляют табаку, кто продаеть и занимается этим делом. Ну зачем вот людей травить? А? Можно ли так делать? Сейчас водку-ту берешь, а она, пробка, кругом вертится и текеть. Нагнешь — она текеть. Обратно им отдают, прямо тут же. «Русская» особенно. Ну неприятная она. То ли цетон добавлют… За это судить надо. Организьм-то, он портится. А наш брат дарьем рад обопиться. У меня тоже сын погибает от водки… Ой-ой-ой, — заголосила она, обхватив голову. Но тут же резко оборвала себя: — А сейчас каких-таких тикеток нету. А пить страшно противно.

Еще икринку подхватила, посмаковала.

А все тут у нас старое. И вилки, и дом наш, и бабка, и деревня. И земля сама. Всё старое-перестарое. Но ничего испокон веку не меняется.

— Вот говорили: пенсия, пенсия… За май-то и добавили всего-ничего, кому две, кому три тыщи. Пошли там женщины в райисполком к Медведеву этому. А как же, если они на одной пенсии живут? Ведь купить молочка-то, съесть охота старому человеку. Ну? Яичко купить, ежели она курочку не держит, мясца купить. А что ей эти двести тысяч? А он сказал: за кого голосовали, тот пусть вам и пенсию плотит. Вот что. Вопрос какой. А себе он построил двухетажный дом. И квартира казенная у Черни. Им можно. Если партия пройдет, то тут много шуровать будут. Как раньше кулачили, отымали… Хоть бы Замера этого вспомнить. Тоже — в Москве жил, в больших людях… А где успокоился? То-то. Хотя я-ту в двадцать седьмом родилась, тогда, может, коммунистов не было…

Тут опять упоминается имя Зоммера. Естественно, Зоммера, а никакого ни Замера. Она бы еще сказала Землемера. Или Холстомера. Вечно все путает, старая. Ну как из ее уст легенду слушать? Да ни черта не поймете! А если ей еще и вторую рюмку налить, то такое понесет… Да вот хоть сейчас и проверим. Наливаем по второй, пока бабка Рая косит в угол, на свертки и пакеты, ожидая городских подарков. А потом говорит тост:

— Ну, чтобы было хорошо после выборов. Я всегда езжу голосую. Только не знаю, за кого голосовать. Тут везде висят — за Ельцина. Только за яво. А больше ни за кого. Зимой-ту были выбора — я за партию голосовала. За партию — и ладно. А какая она… Подошла… Говорят: за кого? Я грю: за партию. Ну и дали бюллетень… А кого за кого… Я и опустила… А то говорят: если Ельцин останется, то будет гражданская война, а все боятся… Ну ведь сейчас хоть бы все дорого, никто не говорит. Кто работает, тот и пьеть, и есть. А вот етих, кто не работает, надо к месту прибрать. Заставить работать их. Вон Лидкин Колька… припоминаете? Сидит. Раза три его сюда привозили, да суд все не состаивался. Это — что за угон машины. А сейчас перевели его из Тулы. Хлопотала она, Лида, мать-от, чтобы не сидел, а работал на воле. Он уж восемь месяцев отсидел за угон машины. И что ему надо было? Зачем? Женилси, ребенок народилси. Ребенка-ту накрестили, а тебе взял домовой да понес. И теперь взяли с товарищами… Только друзья-ту по воле ходят, а он-ту сидить…

Водка у нас не та, что «текеть», а потому хорошо «идеть». Только бабка несет уже черт те что. Ну какой Ельцин? Какие пенсии в двести тыщ? В прошлом уж всё. Однако и сам я увлекся. Так и до сути не дойдем. Ладно, по третьей.

— И у вас там — кругом вредительство. А как же? Ежели метро взорвали? Вредительство. Здесь-ту покойнее. А вот там — зачем? Ну? И так наших солдат сколько погибло, детей. Невинных. Что они жили? Вот у нас тут… Я не знаю, когда его проводили — в марте ли? — в армию. А у него личико-то с кулачок, весь он тут. И что? Сразу у Чечню у ету… И я как слышала, так и скажу: вроде какая женщина стреляла… Офицера застрелила, а он — чтой-ту с ним получилось, но его отпустили… Сейчас дома. А потом, ну что это, взять из дому, от материной, считай, сиськи, да в Чечню послать! Зачем? Ведь ишо дети. Ну там служит год-другой, еще ладно… И то — зачем? Что он, не может справиться с этой Чечней? Не хочють. Я, конечно, не знаю, не понимаю. А вот женщина одна говорила, Чечня-то, говорит, вся как Тульская область, и то — меньше. Да что же он, не может разгромить ее, что ли? Или боится, что все страны на нас пойдуть? А то и у нас был стрелок-ту, всё через него, через Замера-ту…

Вот! Ну опять же всплывает небезынтересное для нашего повествования имя. Того же Зоммера. И уже самое время к его истории перейти. Но еще не пуста бутылка-ту… Тьфу ты, нахватался от бабки. В общем, добавили. И, естественно, не обошли стороною и женский вопрос.

— Бабу-ту Шуру помните ли? Так у Черни она. С мужчиной живет. Он ей двоюродный брат. Сестра ее раньше-ту с ним жила. Жила она, значит с двоюродным братом. Пила она. Тоже и он пил. Дрались они кажный день. И когда Шура приехала, и Шуре перепадало. А Шура-ту ей — сестра родная. Только млаже ее. Их четыре сестры было. Валька-ту умерла. А Маруська-ту как бы недоразвитая была, я не знаю. Все за телятами ходила. Тоже в девках и девчонку родила. И теми еще деньгами триста рублей она потеряла. По деньгам-то она жалко ахнула. Села вот так-ту у койки, да ножом себя и прихватила. Ее в больницу, там она и умерла. Дело-ту давно было, лет пятнадцать назад, да ну, двадцать. Так вот расстроилась, да и прихватила себе горло ножом… Ну а Шура тут картошку посадила. Приедет, может, косить будет, убирать… Конечно, не мне говорить, не вам слушать… Шура-ту живет, как муж с женой с ним. Ну а если б обижал, она давно бы тут была. Вторая группа у него, желудок вырезали. Пил-то он на мельнице, работал там, последние сколько лет. Пил кажный день. Вот, приеду я, скажем, молоть. А плати. За квитанцию выпиши счет, забыла сколько, то ли две пятьсот за центнер… Да бутылку яму. Или пять тысяч. За центнер-ту. Или три. Кажный день вино и вино. Он все время в дугу. И яво завтехникой снял… Да… А до него, сказывают, на мельнице-то Цуркан работал. Так, говорят, порядок-ту при ем был… Ну заболталась я… А дел ишо…

Выпили на посошок.

Отказавшись от помощи, бабка Рая взвалила на спину два приличных мешка с городским, привезенным ей в подарок барахлом, в дверях обернулась:

— Проулком понясу, а то соседка на веранди… Завидущая!

И затрещала крапивой по задам заросшего нашего участка — приезжаем-то редко. Покачивается бабка заметно. То ли от выпитого, то ли от тяжести мешков. Завтра отдарится — картошкой да яйцами.

А нам бы и вздремнуть не грех — болтовни-ту на сегодня хва-а-атит…


Так уж устроен сумрачный Копаев лес: коли есть грибы, так столько, что не снесешь; а коли нет — и поганки не сыщешь. Битый час, ломая ноги, лазил Зоммер-младший по его зарослям, натыкаясь на просевшие скотомогильники, вызывавшие на спину знобящие волны мурашек. И не находил ничего. И вспоминалось с грустью прошлое лето на подмосковной даче. Тогда приходилось набредать на забытые добычливыми грибниками рюкзаки, набитые уже расклякшими, в мучнистой росе опенками — увлекся человек, поставил полное заплечное в сторонку, и место вроде бы запомнил, мол, после заберу, тяжело таскать, да и заманило, завлекло его грибным изобильем, забыл, где и оставил набранное, ну да ничего, еще наберет-надушит…

Пятый день он бродил по окрестным лесам в поисках хоть намека на так еще и не сформулированный вопрос. А заодно и грибы брал. Только нет, не по лесам его, конечно же, носило. По лескам. Так вернее. Здесь, в Тульской губернии, местность холмисто-равнинная, отмечал он про себя строками из краеведческой брошюрки. Долгие поля тянутся, взбираясь неторопливо на косогоры, становясь здесь в кичливом самомнении чуть ли не пупами земли. Но затем все же сползают к длинным и глубоким оврагам с бегущими в густой траве и оттого коварными ручьями, так и ждущими зазевавшегося странника… А березовые и сосновые посадки, окаймляющие поля, вдруг превращаются в непролазные чащобы из-за густо переплетающегося орешника. В грибную пору тут гибель опенка, свинух, лисичек. И шампиньонов, которые местными жителями в пищу не употребляются. Не дай Бог, увидят в твоей корзине этот благородный гриб — или молча вынут его и отбросят в мусорную кучу, или, проводив долгим и сокрушенным взглядом, будут затем под всяческим предлогом заходить в избу, справляться, не помер ли…

Впрочем, и в пустые годы непритязательный грибник набьет корзинку валуями, с которыми в готовке хоть и много хлопот, но все не пустым уйдешь из лесу.

Но вот побывал за эти дни Зоммер-младший в Коне, в Лискине, в Плотском и Горелом. Пусто. А ведь Успенье, как сказала бы баба Рая: самый опенок. Да только застыла над землей в последние августовские дни жара под тридцать, отдуваясь за дождливый июль. Наваристый и непролазный в дожди чернозем закаменел так, что червя не докопаешься, не посидишь и на берегу, размышляя над странностями полувековой давности. И вечерами остается застывать перед избой на лавочке, созерцая, как из-за водокачки выкатывается полная бледная луна. В доме Цуркана не видать света… Да что ж он его никогда не включает?! И сколько загадок таится в доме на том берегу реки и в голове у дочери Цуркана… А день следующий грядет столь же безоблачным, душным и безответным.


А ведь ехал сюда Зоммер-младший с мыслями и надеждами радужными. Рассуждая примерно так, как и все городские.

…Чем заманивает деревня? Простотой и совершенством. Всё и вся тут на виду. Понятно каждое нехитрое действо. Вон баба Рая поехала на своем меринке, впряженном в телегу, за хлебом в центральную усадьбу — вечером приедет. Вон коров погнали на пастбище, на всю округу разносится привычная брань пастуха Женьки Трусова, к сумеркам вернется скотина в загон у водонапорной башни над речкой. Вон Борис из богадельни, убогий, отработав на картофельном поле у бабы Раи за сытный обед, идет домой в соседнюю Красивку. Проходя, кланяется, пожимает худенькими плечами в замурзанном пиджаке. Безмятежно улыбается и быстро-быстро говорит:

— В гости, в гости. В гости, в гости.

Это как-то раз Зоммер-младший пытался зазвать его к себе, покормить, но убогий отчего-то заробел. И теперь каждый раз, проходя мимо, приговаривает:

— В гости, в гости. В гости, в гости.

И кланяется. Не сладко им живется в скорбном доме. Вот и подрабатывают где могут. А что такое «в гости» — им, видно, и невдомек.

Впрочем, обитают в Красивке и вполне нормальные люди. Например, грозный Коновалец. Друг-приятель Юрки.


Юрка привел двух своих приятелей — Шурку и Валерку. Те постарше, в пятый класс пойдут, уже покуривают тайком. Но Юрка, на правах старого моего знакомого, покрикивает на них:

— Не тронь! Положи на место! Сломаешь! Эй ты… Спорим, не знаешь, что это такое? Да? Портсигар? Сам ты… Дай сюда. Смотри… Понял? Рулетка!

У меня обед. Званым его не назовешь — мальчишки пришли сами, запросто, и я, не спрашивая их, наливаю им по тарелке супа. Перед каждым кладу по зубку чеснока. Юрка принес, со своего огорода. Зверь овощ!

Парни, кроме Юрки, конечно, стесняются. Я ем, не обращая на них внимания, чтобы не конфузились. А они все равно жмутся. И от смущения начинают чего-то рассказывать, явно привирая. При этом обращаются к Юрке, но поглядывая на меня:

— Я вчера Коновальца у магазина встретил. Как двинул ему в глаз! — выпаливает Валерка, белобрысый и лопоухий.

— Ну да? — удивляется Юрка.

— А чего такого? — говорит и Шурка, тоже белобрысый, но лопоухий умеренно. — Я второго дня так его толканул, он летел пять метров.

— Ты? — спрашивает Юрка.

— А что такого? — говорят в голос оба — Шурка и Валерка.

И тут начинается сумбурный групповой пересказ жутких событий, главным героем которых является Коновалец. Попадает этому Коновальцу, судя по отдельным выкрикам, крепко и систематически.

— Видать, это ваш главный враг, — говорю я, от души сочувствуя Коновальцу.

— Еще какой, — в голос соглашаются парни.

Остывает забытый суп. Ребята, подзуживаемые Юркой, заводятся не на шутку.

— Ну, хочешь, хочешь, — не выдерживают они, — сейчас сгоняем и врежем ему? Хочешь? На спор?

Спорить — одна из самых любимых забав Юрки. Он всю жизнь готов посвятить этому увлекательному занятию. Жаль, нет такой профессии.

Шурик и Валерка выскакивают из-за стола, не слушая моих уговоров. Юрка преспокойно хлебает суп, похрустывая чесноком.

— Во врать! — говорит он, наконец. — Они? Коновальцу? Да он их одной левой, спорим?

Мы моем посуду. Затем уходим на рыбалку. Возвращаемся на закате. У крыльца избы стоят Шурик и Валерка.

Смеркается. Но все же можно разглядеть синяк у Шурки под глазом, распухший нос и разбитую губу Валерки.

— Да, — говорю я. — Врезали мы Коновальцу. Пошли мазаться зеленкой.

— Ох, и врезали, — заключает довольный Юрка.


Тем не менее, рассуждает Зоммер, ясно тут все, в деревне: кто, куда и зачем пошел, когда и с чем вернется. Все на виду — как восход и заход солнца или луны. И стройность этого мироустройства благостно действует на растерзанную незаконченностью и недоговоренностью городскую душу, в которой мятутся тысячи некогда встреченных лиц незнакомых людей с их неизвестными судьбами…

Солнце заходит. И сразу, после зноя августовского дня, становится сыро, зябко. Скоро туман начнет подниматься от реки, подберется приливом к домам. Скоро зайдет покурить перед сном дед Василий. Соседский дед, заслуженный астматический куряка. Поведает, перхая, местные новости. Всё те же новости, давно известные… А приходит заполошная, угоревшая в детстве баба Шура. Воровато оглядываясь, она крестится невпопад и говорит, шморгая носом:

— А помер дед-ту. Вот так аккурат сидел на завалинке и помер. Даже цигарка еще дымилась.

Она поднимает морщинистое коричневое лицо к небу, где едва проступает светлый круг луны в темных пятнах кратеров.

— Цигарка-ту дымится, а он уж — помер…

И качает головой в восторженном недоумении…

…Зоммер-младший также встряхивает головой в недоумении. Ни на какой он не на завалинке. Это сумрачный Копаев лес наводит морок в безгрибную засушливую пору. А на самом деле жив-здоров дед Василий. И с большим нетерпением ждет, что нальется ему вечерком чарочка. За проигранный спор: дед, покашливая да посмеиваясь, побился об заклад с Зоммером, что не найдет он грибов…

Облепленный приставучей предосенней паутиной, теряя и подхватывая шляпу, сбиваемую треклятыми ветками, затравленный комаром и лосиной вошью, пал Зоммер духом.

Ну так пусть он его переведет. А мы пока поведаем о той самой шляпе, которую я ему выдал для лесных прогулок.


На самом деле шляпы две. У меня и у Юрки. Юркина велика ему — спер у отца. Моя мала — тоже от отца, но по наследству. Мы шагаем к пруду. У нас две удочки. Не какие-нибудь самодельные, а покупные, пластиковые, раздвижные. Телескопические, как говорят среди рыбаков.

Второй день, как погода установилась. И хотя облака тянут и тянут с севера, пышные облака, некоторые даже с обвисающей темной бахромой, дождь проливается не над нами.

— А если щука? Выдержит леска? Ох, надо было вершу взять… А ты чего больше любишь: мороженое или арбуз? Только, чур, одно! — без перерыва выпаливает Юрка. И тут же сам отвечает: — Пол-арбуза и полмороженого.

— Вот так одно, — говорю я.

— А сколько же? Пол и половинка. А ты больше всего чего любишь: щуку или мед? Только, чур, одно!..

И так далее.

Так мы доходим до пруда. Поверхность его покрыта расходящимися кругами — играет рыба…

Юрка таскает одну за другой. Таскает «силявок», как он их называет. У меня дело не клеится. Я внутренне злюсь — на себя, на рыбу, на Юрку, который нет-нет, да подденет:

— Ты, что ли, никогда рыбу не ловил?

Ловит он лихо, необъяснимо. Не глядя на поплавок, сам отдает себе команду: «Готовсь!» — и дергает.

Но вот у него запутывается леска. Ему никак с ней не сладить — мал еще. Или хитрит.

— Дай пока твоей половлю, — просит он. — Я твоей еще не пробовал.

Делать нечего. Я отдаю ему мою удочку, втайне надеясь, что ему не повезет, а мне потом удастся неудачи свои свалить на несчастливую удочку.

Но пока я вожусь с хитрыми узлами, Юрка вытаскивает еще пару силявок. Я молча отдаю ему исправленную снасть.

— У тебя тоже хорошая удочка, — говорит он. — А ты чего больше любишь: рисовать или рыбу ловить? Только, чур, одно!

Мы опять забрасываем удочки. Дело к вечеру. Рыба разыгралась. Но только не у моего крючка. Что за напасть?

И тут… Щука! Здоровенная! Нет, не клюнула. А ударила хвостом между нашими поплавками, будто кирпич в воду бросили.

Юрка от неожиданности выпустил удочку. Тут же дернулся за ней. И уже упала у него с головы шляпа. Прямо в воду. Он потянулся за ней. Выпустил удочку. Прямо как в цирке. Но нам не до смеха. Видя Юркино отчаянное положение, я протянул руку за проплывающей мимо шляпой и… соскользнул с глинистого берега в воду, по колено. Но шляпу успел схватить.

Потом мы стояли на берегу и хохотали. Юрка — показывая на мои мокрые брюки, я — на мокрую шляпу на его голове.

— Ты чего больше любишь? — спросил я. — Целиком сухой или целиком мокрый? Только, чур, одно. Давай шляпу. На мою. И будешь целиком сухой.

— А, хитренький, — сказал Юрка. — Я тоже хочу быть наполовину.

Его не проведешь. И потому мы шагаем домой переодеваться. Вечер-то еще не закончился, можно еще посидеть у пруда. Вдруг повезет?


Остается только удивляться, как в эдакой непритязательной дыре обосновались такие легенды, да происходили такие загадочные истории.

Никак я о них не расскажу, перестаньте сбивать! А то никогда не доберусь до сути. А без ее понимания не проникнуть и в суть некогда произошедшего на берегах неприметного ныне Красного Коня.

А почему у нас так тяжело повествование идет? Да потому, что в Коне атмосфера такая. Не способствующая проявлению творческого духа. Судите сами…

…Особенно негодовали мыши. Мой распорядок дня их совершенно не устраивал: я спал днем, а работал по ночам. Они считали это ущемлением своих прав. Изредка их представитель появлялся ночью на кухне, внимательно оглядывал жизненное пространство и, убедившись, что я бодрствую, скорбно удалялся в подпечье. Там бурно совещались.

Не надо думать, что я не предпринимал попыток найти компромисс. Я вставал пораньше, под любым предлогом уклонялся от дневного послеобеденного сна и, совершенно разбитый, ничего толком не сделав за день, вечером честно направлялся в постель, благосклонно улыбаясь дырам и щелям в полу избы. Но… Стоило мне выключить свет и смежить веки, как радостная орава выбиралась из сумеречных убежищ и разворачивала самые настоящие оргии! Я пытался вразумить их покашливанием, закуриванием, бросанием тапок на звук, прочими шумовыми акциями. Эффект был жалким — секундное затишье, отведенное, очевидно, обмену недоуменными взглядами: а в чем собственно дело? Кажется, в своем праве! И гульба продолжалась. Тапочки, разумеется, возвращать мне и не думали. И тогда я обращался с речью в темноту.

— Помилуйте, — говорил я, — дайте же мне заснуть. Уверяю, на это уйдет минут пятнадцать, не более. А потом хоть весь дом разнесите!

Ответом мне была самая свинская возня.

Кроме того, в претензии ко мне были и комары, чей промысел также рассчитан в основном на ночное, разбойное время. Но в результате занятой мной принципиальной позиции им приходилось просиживать на потолке в бездействии. Иной смельчак из дерзости или скуки начинал вдруг барражировать в противной близости возле уха, чего я терпеть не могу. Я ловко выбрасывал руку на звук и стремительно схлопывал пальцы в кулак. Потенциальная жертва укоризненно облетала сработавший вхолостую капкан и, кажется, тяжело вздыхая, набирала высоту.

Так я и работал. Между двумя слоями раздражения — верхним и нижним. В таких условиях чего-нибудь эпохальное не напишешь, философский роман не осилишь. И потому я писал маленькие рассказики. Эту единственную форму еще хоть как-то терпели мыши и комары. И за это спасибо.

Так-то. И вот перечитал я тут все написанное. Нескладно как-то. В каждой фразе запинаешься об а… ну… вот… Впрочем, жизнь у нас такая — запинаемая.

Между тем мы забыли о Зоммере-младшем, который, кажется, перевел дух и рвется в нашу историю, где он персонаж не последний.

А как духом не пасть? Ему ведь теперь за бутылкой тащись. А магазин верст за десять, в Орлике, не ближний край, да еще для городского. И надо ему было горемычному бабу Раю попросить, та все равно в центральную усадьбу уехала на меринке своем. Однако ж городские думают иначе. Вот и Зоммер подумал: попрошу купить бутылку, ан, удачу и спугну, и точно грибов не будет. Н-да… Тащись вот теперь по жаре. И это после того, как по лесам наломался…

В общем, вырвался он из цепких навьих чар сумрачного Копаева леса, перекурил на опушке да и потрюхал по грунтовочке, до гранитной твердости местными грузовиками прибитой. Шла она, значится, сначала по дну овражка, затем неторопко взбиралась к заброшенному яблоневому саду… Сказал — к заброшенному? Мог бы и не говорить. Все тут вокруг заброшенное. А яблок при этом — видимо-невидимо. Так что даже городские, известные халявщики, утомились дарьё домой отвозить. Собственно, сад этот, с огруженными плодами деревьями, стоящими посреди ковра паданцев, упомянут только потому, что скрывает пасеку. Ну а как тут не упомянуть пасечника? Можно и упомянуть. Да толку? Он человек неземной, как, наверное, все пасечники. Пчел понимает, мед у него на всю округу славен. А с людьми и разговаривать не желает. Зоммер-младший пытался к нему подъехать с расспросами о делах стародавних — ничего не добился.

Вдоль сада тянется пруд. Или сад тянется вдоль пруда. Как хотите. Но и пруд заслуживает нашего внимания. Вон он, даже в засуху не отступает от берегов. Потому — ключи… А на зорьке… н-да… жадно тут берет на червя приличных размеров окунь. Изредка, не балуя проходящих сказочным действом, бомбой взорвется посреди водной глади разыгравшийся лещ. Замирает сердце у рыбака…

А вот тут — потише. За прудом, на взгорке, в густой рощице давным-давно устроилось кладбище. Только сейчас там мало хоронят. Самого люда в округе мало осталось. Знойную тишь пронзает насмешливое и бесконечно повторяющееся ку-ку. Взопревшего Зоммера посетила дикая мысль: снимать после смерти здесь могилку, меняясь с деревенским бедолагой на ваганьковское мраморное пристанище…

Я же и говорю, атмосфера в Коне: морок и обманка. Хоть у того же Юрки спросите.


Юрка, Шурик и Валерка засиделись у меня дотемна. Юрка все возился с рулеткой. И чуть не остался без зубов. Зацепил изогнутым концом ленты за передние, еще молочные, которые и так качаются, да и нажал пружину. Чуть не повылетали.

— Так, наверное, и в больнице можно дергать, — высказались по этому поводу Шурик и Валерка. — Раз — и нету.

— Ну вот что, хлопцы, — говорю я. — Десять часов. Пора по домам. Юрку, поди, уже ищут. Да и вам до Красивки по такой темени добираться…

— А мы все у меня переночуем, — сказал Юрка, пробуя пальцем зубы.

— Ну и отлично. Вперед. Спокойной ночи, — сказал я.

— Спокойной ночи, — как-то не совсем уверенно пожелали пацаны.

А уж возле двери и совсем затоптались на месте.

— Ну? Что случилось?

— А ты нам фонарик дай, — попросил Юрка. — А завтра я его тебе принесу.

Я дал им фонарик, проводил до калитки. Но тут лампочка в фонарике мигнула и погасла. А был фонарик в Юркиных руках. Мы вернулись в избу, осмотрели прибор. Лампочка напрочь отказывалась гореть. Вполне целехонькая лампочка.

— Ну, пойдемте, — сказал я. — Провожу.

— Да нас только мимо погреба, — обрадовались опустошители местных садов, лихие загонщики быков, сокрушители Коновальца и свидетели явления инопланетян.

И мы пошли. В самом деле, после избы темнота на улице казалась почти кромешной. Но постепенно глаза привыкали к ночи. Проблески луж указывали дорожные колеи к тому концу деревни, где жил Юрка. Стрекочущие кузнечики обещали назавтра хорошую погоду. «Будет тёпло», — как говорит Юрка.

Пацаны вдруг вцепились в мои руки.

— Вот он, — прошептал Юрка.

Мы проходили мимо того самого погреба, чей черный зев мрачно смотрел из стены оврага прямо на дорогу, пугая и маня…

Но мы благополучно миновали эту жуткую опасность, и дальше, когда до Юркиного дома осталось с десяток метров, мужество вернулось к моим спутникам. Они храбро отцепились от меня и помчались в сторону освещенных окон избы.

Я пошел к себе, думая о тех страхах, что живут в ночи. О детских страхах и взрослых. Сам-то я купил избу у наследников неведомого мне дяди Володи, что сослепу да спьяну однажды вечером не разглядел недотлевшие угли в печи и закрыл вьюшку. Угорел дядя Володя. Нашли его утром безумным, свезли в больницу, да уж в помощи он не нуждался, помер, бедолага.

И мне порой становилось жутковато ночевать в доме, свидетеле событий совсем невеселых.

И теперь, вернувшись в избу и готовясь ко сну, загадывал я: придут ли ночные страхи ко мне?

И они пришли. В скрипе, шорохе и постукивании. В необъяснимых и пугающих звуках. Никуда страх не исчез, хоть и помог я мальчишкам пройти через их собственный.

Я лежал и шептал про себя: «Господи, какие же мы маленькие в мире Твоем»…

Зоммер отправил прощальный взгляд вверх, на взгорок, к кладбищу. И там не нашел он никаких упоминаний о деде своем, некогда обитавшем в этих краях и таинственным образом исчезнувшем. Вот они, первые слова из той загадочной истории. Мне до нее никак не добраться, а Зоммеру, может, и удастся. Ему ведь теперь до магазина долго шлепать. Чего ж порожняком брести? Вот пусть и рассказывает.

Миновав сад, пасеку и пруд, прошел он мимо поросших высоченной крапивой и кустами бузины «могли» домов стоявшей здесь некогда деревеньки Дупны. И оказался у начала дорог, вразлет разбегающихся посреди широких убранных полей, окаймленных ясными березовыми посадками. Вдалеке рокотал желтый трактор, влекущий тяжкий плуг. Тут и там над запаленной стерней поднимался сизый дым, создающий тягостное впечатление пожара, бушующего среди удушающего пекла…

Сказывали люди, сказывали: летел над русской землей Георгий Победоносец на славном своем коне. От удара копыта до удара — тридцать верст. И там, где тяжко обрушивалась на землю подкованная нога, вырывался на поверхность источник святой воды, давая жизнь всему окружающему. Вокруг источника и проистекающей из него реки строились-селились люди. Так-то и наши Кони встали из глубин веков. Но только со временем леса наглухо скрывали источники, и верилось из поколения в поколение — тому счастье, кто выйдет к истоку…

Через полчаса изматывающего пешедрала ноги огнем горели в раскалившихся под солнцем сапогах, грозя кровавыми мозолями. Нет, не о том голова думает. Зоммер присел на обочину, скинул сапоги и носки (давно пора было сделать, эх ты, сразу видно городского!). И земля оказалась совсем не горячей, и босиком шлепалось по ней куда как веселей.

Слева выплыло облако пыли, перемещаясь над полем и увеличиваясь. Зоммер вышел к перекрестку полевых дорог. Сюда же приближался и пылящий грузовик, голубой зилок. Зоммер радостно вскинул руку, зная, что народ тут приветливый, охотно подвозящий городских за сигарету да попутный разговор о столичных новостях и местном житье-бытье.

Но грузовик не остановился, пролетев на бешеной скорости и накрыв путника шлейфом пыли. Зоммер успел рассмотреть лишь буквы на борту — ТЛР. Значит, местный, тульский… Чего же не остановился?

В общем, не складывался день. Для полного краха оставалось лишь после проделанного пути уткнуться носом в ржавый замок закрытого по какой-нибудь причине магазина. И вполне возможно, подумал Зоммер, что при этом испытаешь злорадное удовлетворение — чем дальше, тем хуже.

Грунтовка становилась все более накатанной, гладкой и черной от резины, оставленной шинами на земле. Через полчаса Зоммер выбрался на асфальт, натянул ненавистные сапоги и пустился одолевать последний отрезок, чуть больше километра, до магазина. Под ногами что-то захрустело. Путник вгляделся. С обочины дорогу упорными полосатыми броневичками во множестве переползали колорадские жуки. Давят их ноги и колеса, но не остановить тихую таинственную силу…

Дед, Зоммер-наистаршой, канул в здешних местах в конце сороковых годов. Блестящий ум, один из самых известных (в узких кругах, разумеется) конструкторов-артиллеристов, он, к несчастью своему, по происхождению был немцем. И по тем временам отделаться ссылкой в Конь считалось за счастье. Помогли высокие покровители, понимавшие, с кем имеют дело. Дед и здесь продолжал работать — периодически его посещал курьер, забирая наработки, взамен оставляя продуктовые посылки. Но в один из таких же вот августовских дней дед бесследно исчез. Прибывший курьер обнаружил пустой, педантично убранный дом. Последовавшие затем расследование и опрос местных жителей ничего не дали…

От резкого сигнала Зоммер-младший вскинул голову и отпрыгнул на обочину. Навстречу летел грузовик. Солнце отражалось в ветровом стекле, и разглядеть лицо водителя не удалось. Мелькнул борт. ТЛР! Да ведь это тот же самый. Зоммер проводил зилок недоуменным взглядом. Но он уже съехал на грунтовку и скрылся за посадками пыльного боярышника.

А на дороге осталось лежать два мешка. Обычных мешка из-под картошки. Зоммер подошел. Пустые. Почти новые. Ясно, вылетели из кузова от такой гонки. Зоммер поднял их, отряхнул от успевших наползти на них жуков, аккуратно сложил и спрятал в рюкзак.

Еще с дороги с облегчением увидел открытую дверь магазина. Внутри сельского «супермаркета» было сонно, жарко и почти тихо. Старушка, бормоча, выбирала стиральный порошок. Молоденькую, полную и вялую продавщицу обхаживал местный кавалер в камуфляжном костюме и ковбойской шляпе. С порога Зоммер наткнулся на его полный грозного предупреждения взгляд потенциальному сопернику. Чертовски хотелось пить. Да только разнообразием полки не радовали. И в довесок к местной водке «Левша» пришлось приобрести литровую банку персикового сока молдавского производства. Знать, давно ждала банка своего покупателя — вся покрылась липкой пылью.

Под конвоирующим взглядом ковбоя Зоммер покинул магазин и без приключений одолел асфальтовую часть пути. Едва свернув на грунтовку, тут же устремился в спасительную тень боярышника, забился в нее поглубже и вскрыл вожделенную банку. Только содержимое банки сок никак не напоминало. Скорее кашу. Тыквенную. Но не водкой же утолять жажду? И Зоммер припал к покрытому ржавчиной стеклянному ободку и, запрокидывая голову, давясь, стал глотать теплую жижу. Она комками плюхалась в пищевод, гарантированно обещая долгую и качественную изжогу. Но полбанки проглотить себя все-таки заставил. Отставил пойло в сторону, скинул сапоги и закурил. Издалека донесся гул двигателя. Вскоре среди ветвей мелькнул голубой борт. Зоммер и не вглядываясь знал, что это все тот же ТЛР. И чего мечется? Небось, затеяли мужики пьянку в поле, вот и шлют гонца в магазин…

Так и оставив на земле полбанки недопитой оранжевой жижи, Зоммер выбрался из кустов. Впереди ждала неодолимая, кажется, грунтовка. Шагалось изматывающе тяжело — сказывались жара, усталость, ком в желудке. А под ногами дорога и дорога, от которой лучше не отрывать взгляд, чтобы не видеть, как еще далеко до Дупны с прудом, пасекой и кладбищем.

Отец Зоммера-младшего тоже приезжал в Конь, пытался разузнать хоть что-нибудь. Баба Рая лишь вспомнила, что частенько дед сидел у реки, напротив мельницы и часами наблюдал, как вода с мельничного колеса «бегеть». Да что в тот год засуха была страшная, так что пришлось дамбу вскрывать, чтоб напоить нижние поля.

Послышался какой-то легкий звук, посторонний на фоне дальнего рокота трактора, птичьего писка и шелеста листьев. Подняв голову, Зоммер застыл. Невдалеке, в тени посадки, над дорогой кружился смерч. Молоденький такой, шустрый, метра два в диаметре и высотою с пятиэтажный дом. Он пританцовывал на месте, словно пробуя свои силы и размышляя, куда бы двинуться с лихим своим, разбойным делом. То, что Зоммеру доводилось слышать об этих явлениях стихии, оптимизма не добавляло. И что было делать, он не знал. Казалось, стоит пошевелиться, и эта вращающаяся воронка пыли метнется к человеку, затянет, закружит, унесет…

Сзади раздался резкий сигнал. Зоммер медленно повернул голову и вновь увидел летящий дуром ТЛР. И с радостью уступил ему дорогу. Пусть зилок и разбирается со смерчем.

Грузовик, миновав путника, неустрашимо мчался вперед, то ли не замечая вставшее на пути препятствие, то ли не считая взнесенную надменно над дорогой пыль серьезной преградой.

Смерч как-то даже удивленно подсел над дорогой. Еще бы, не он шел в атаку, а на него!

Зоммер ошарашено ждал финала схватки.

Железо разъяренно врезалось в крутящуюся пыль. И проскочило насквозь. И смерч исчез. Растворился. Испустил дух, как проколотый воздушный шар.

Грузовик же, пролетев вперед еще с десяток метров, вдруг резко остановился, подпрыгнув на месте, словно налетевший на невидимое препятствие.

Зоммер быстро натянул сапоги и побежал к грузовику. И вскоре понял, что за рулем никого нет! Почувствовал это спиной, мурашки на ней подсказали. Он медленно приблизился к кабине. От нагретого металла несло жаром. Постучал в дверцу. Никто не отозвался. Дернул за ручку. Дверь открылась, явив взору пустую кабину.

В кабине этого растреклятого ТЛР водитель начисто отсутствовал! Исчез, как и сраженный им смерч. Вот ключи в замке зажигания. Вот… вот пустая поллитровка на полу кабины… М-да, в таком пекле да выкушать бутылку — пропадешь. Вот и пропал человек. Зоммер невесело усмехнулся. Поднялся на подножку кабины, огляделся. В березовой посадке неподалеку стояла тишина, да и проглядывалась она насквозь. Никого. Заглянул в кузов. Там навалом лежали мешки. Пустые, почти новые.

От жары ли, от нелепости ли происходящего, но только помстилось Зоммеру невесть что. Трясущимися руками достал из рюкзака найденные ранее на шоссе два мешка, отшвырнул их от себя в кузов, перекрестился. А спрыгнув с подножки — давай Бог ноги!

Дорога уходил за посадку, сворачивая к Дупне. На повороте он оглянулся. Грузовик все так же стоял на месте. Под налетающим ветерком слегка покачивалась открытая дверь кабины. В тишине равнодушно разносился рокот далекого трактора. Пахло дымом горящей на горизонте стерни…

Дед Василий, выиграв грибной спор, бутылки не дождался. Нет, Зоммер благополучно вернулся в Конь, где конечно же никому о встречах в поле не рассказывал. Да и не до рассказов было. Действительно помер дед Василий. Предвидела ли баба Шура его кончину?

Вот и собрались на похороны кто мог. Залетный пастух Женька Трусов с Юркиным отцом Павлом Маргеловым домовину сколотили. Погрузили ее на тележку с впряженным меринком бабы Раи и поплелись себе унылой процессией в сторону дупнинского кладбища. А на полдороге встретились Малыши наши, о которых еще и слова не сказано. А пора.

Это два бычка. Рыжий Малыш и Малыш черный. Два братца. И хоть сейчас, на исходе лета, они подросли и уж никак не походят на малышей, но по-прежнему крепко дружны и очень скучают, когда их разводят на разные выпасы, и тогда над речкой, где они стоят в густой, начинающей желтеть траве, привязанные к прибрежным ивам, то и дело разносится печальное в утреннем тумане призывное мычание. И кто-нибудь из них в конце концов обрывает привязь и спешит к братцу, чтобы радостно обнюхать того, а потом положить ему на спину тяжелую круторогую голову и так замереть в блаженстве.

Но поскольку они все же еще не взрослые быки, хоть и грозны с виду, то иногда, оказавшись на свободе, могут и заблудиться. И вот бродят растерянные и сердитые по деревне и окрестностям, нагоняя панику на местный люд и дачников внезапным появлением из зарослей.

Как раз сегодня, когда мы с Юркой идем за водой вниз, к родничку, навстречу нам спешит испуганная баба Шура, крепко прижимая к себе одной рукой буханку черного хлеба, другой — коромысло. А ведер нигде не видно.

— Юрка! — сердито кричит она. — Беги к отцу! Пусть Малыша заберет…

Мы глядим с обрыва вниз. Малыш рыжий стоит у родничка и по-собачьи обнюхивает брошенные бабой Шурой в паническом бегстве пустые ведра. Дурная примета.

— Слышь, Юрка, — не унимается бабка, — беги, кому говорят!

— Хм… Беги, — задумчиво и значительно повторяет Юрка. — Сдрейфила? Вот и отец его как огня боится.

— Ну, так матери скажи, пусть Лида его заберет!

— А мать и того пуще боится, — авторитетно заявляет Юрка, подтягивая штаны. Веснушчатая круглая физиономия лучится самодовольством.

— Постой, — вмешиваюсь я. — А кто же их вообще загоняет?

— Я, кто же еще.

— Ты?.. Каким же образом?

— А таким. Схвачу привязь, брошу в бычка камнем, он и мчится за мной. Ну и тут главное — быстро бежать. Так и прибегаем куда надо. А уж там я его привязываю. Отработано. Но тоже надо все быстро делать.

— Н-да, — говорю я. — Ничего себе, способ. Рисковый ты парень. Ну а сейчас-то как быть?

— Боишься? Только, чур, честно? — спрашивает Юрка.

— Еще бы, — говорю я. — Вон он какой. Прямо танк.

— Ну ладно, давай ведро. Только я полное не принесу. Тяжело. Только половинку.

И он стремительно сбегает вниз по тропе, к родничку.

— Куда?! — восклицаем мы в голос с бабой Шурой.

Но Юрка уже внизу. И под самым носом изумленного рыжего Малыша набирает воду. Он выносит ведра бабы Шуры, затем и мое. Причем бабкины ведра он в два приема наполняет почти доверху, а в моем — половина, как и предупреждал. Юрка разводит руками.

— Сам виноват. Что ж у тебя второго-то ведра нет?

И все то время, пока Юрка возится у родничка, Малыш лишь с недоумением провожает взглядом шныряющую туда-сюда фигурку.

То ли глазам своим не верит, то ли действительно привык к проделкам маленького шустрого человечка и настороженно поджидает очередной каверзы, чтобы броситься в бой со всей бычьей сокрушающей слепой мощью, не размениваясь на мелочи.

Баба Шура, что-то причитая, уносит ведра к своей избе. Мы тоже возвращаемся к дому, почти налегке.

— Да ты не переживай, — успокаивает меня Юрка. — Я потом еще принесу воды. Но сейчас-то хватит? А на рыбалку пойдем? Я одно местечко знаю…

От родничка доносится тоскующее потерянное мычание.


Но вся эта лирика забывается, когда из зарослей бузины появляется широкий лбище Малыша рыжего. Оглядев процессию, он взмукнул, притопнул копытцем, и принагнув башку, вознамерился ринуться в атаку. Послышались голоса:

— Юрка, стервец, держи быка-ту…

И тут все ахнули. Но не от страха. А оттого, что из-за поворота, от Коня вышли двое. И были это, братцы мои, не кто иные, как старый и мрачный Цуркан и его дочь.

Сообща и скорбно Малышу рыжему быстренько напинали в рогатую харю, и он исчез в зарослях бузины, призывно мыча и взыскуя Малыша черного.

Меринок бабы Раи, терпеливо дождавшись окончания разборки, медленно тронул печальную повозку, и вся процессия продолжила движение к Дупне.

Там и произошло не только захоронение деда Василия и сопутствующее процедуре возлияние, отчего Женька Трусов и Павел Маргелов полегли среди могилок в обнимку до вечера, но и объяснение Зоммера-младшего с Цурканом и его дочерью, всю дорогу до кладбища не сводившей глаз с приезжего.

Поскольку я был занят тем, что разнимал Трусова с Маргеловым, затеявшим свару из-за того, кто и как лучше служил в армии, то слышал лишь обрывки разговоров.

Цуркан:

— Из-за него и засуха приключилась…

— А пошто он на мою мельницу пялился?

— Сам видел, теченьем его несло не вниз, а вверх!

Зоммер-младший:

— Как же было не понять?! Вид падающей воды вдохновлял его на создание нового оружия!

Цуркан:

— А нам тут оружие без надобности…

И так далее.

А дочь Цуркана ни на секунду не отводила глаз от лица Зоммера-младшего. Напоминал он ей кого-то, наверное.

Я же, отнимая у Трусова лопату, думал о том, что если еще никто не дошел до истока Красного Коня, до места, пробитого копытом, то, значит, есть еще у нас места, где не ступала нога человека. И еще много тайн и историй, пусть наполовину вымышленных, хранит эта странная и таинственная русская земля, в этой местности Конем именуемая.

Вместо эпилога

Случилось несчастье. Не очень большое и не очень драматическое. Но все же. На Юрку свалилась дверь от сарая. А ведь я предупреждал его, чтобы он не лазил туда, объяснял, что дверь не на петлях висит, а просто стоит, упертая в косяк. Да разве ему растолкуешь?

Я выскочил из избы на вопль, извлек Юрку из-под досок, осмотрел.

— Ничего, — сказал я. — Не вопи. Все в порядке.

— Да?! — возмутился Юрка. — А это?

Возле локтя действительно краснела царапина. Царапина как царапина. Таких на мальчишках миллионы. Каждый день. На каждом мальчишке. И никто не делает из этого вселенскую трагедию.

— Ну, пошли мазать зеленкой. Делать нечего. Чего реветь-то?

Юрка отскочил от меня.

— Ты что?

— А! Она щиплется…

— Так это недолго. Чуть пощиплет, и все пройдет. Надо только подуть.

Юрка ненадолго задумывается. Наконец выдвигает требование:

— А рассказ обо мне почитаешь?

— Ну… Ради такого случая…

И мы мажемся зеленкой. И она, как ей и положено, щиплет Юрку за царапину. Мы морщимся и терпим.

— Ну?

— Что?

— Читай.

— Ох… Ну, слушай.

И я ему читаю «Две шляпы».

Он слушает молча, не перебивает, даже не вертит в руках любимую рулетку.

— Только все это неправда, — говорит он, когда я замолкаю. — И никакой шляпы я не ронял.

— Ну, шляпы не ронял, — соглашаюсь я. — А остальное?

— Значит, и остальное тогда неправда, — говорит он убежденно.

Я на секунду задумываюсь.

— Послушай, — говорю я. — Ты же умный парень. Имею я право чуть придумать? Ведь так же интереснее, правда?

— Но ведь неправда! — возмущенно возражает он.

И мы расстаемся на время, очень недовольные друг другом.

А вечером я иду за молоком к бабе Шуре.

— Ох, ох, — говорит она, наливая из ведра в банку пенистое желтоватое молоко, — чем же тебе хлопец не угодил? Вроде не озорник, учителя не жалуются… А ты его — срамить… Экий народ пошел, право…

И она в задумчивости смотрит на банку.

— Интересно теперь узнать, как ты меня пропишешь, — ворчливо говорит она.

Что? Да вот хоть бы… Но стоп! Стоп, стоп. Что за деревенская жизнь без парного молока? И я даю себе торжественную клятву писать только правду. Правду о том, что к тому же баба Шура и неграмотная. Не до грамоты ей было. Всю жизнь работала: на детей, на внуков, на колхоз, на государство.

Но зато какое молоко дают ее коровы…

Деревня Малый Конь,

Чернский район, Тульская губерния

БЕЗ ЗАПАСНЫХ НОСКОВ

Одиноким посвящается

При должности

Римма берет за два часа две с половиной тысячи рублей. Полторы отдает посредникам. Остается штука. Чуть больше перепадает от постоянных клиентов (здесь уже без диспетчера). А на ней здоровенный долг. Еще с тех времен, додефолтовских, когда у нее был свой компьютерный бизнес. После дефолта она потеряла и работу, и мужа, и накопления. Успела, правда, хорошую квартиру купить. Будет, что сыну оставить. Сына она периодически приводит к цветочному киоску у метро.

— Вот здесь, сыночка, я и работаю.

Цветочница улыбается. Протягивает Павлуше шоколадку (Римма еще вчера купила, отдала Тоньке-цветочнице вместе с пятью сотнями — ежемесячная плата за легенду).

— Как учишься? — говорит Тонька. — Мамку-то слушайся, жалей.

Сын зачарованно смотрит на цветастую роскошь роз, смущенно жмется к матери. Римма отводит Павлушку в школу. Возвращается домой. Ждет звонка от диспетчера. Едет на вызов. Всегда с одной и той же мыслью: кто на этот раз попадется? Римма дама заметная — азиатская смуглая изящная роскосость, рост 165, размер 44, бюст 3. Частенько подвыпившие клиенты замуж зовут. Но она об этом не думает. Сил осталось только на себя и сына. «Да и какой муж из мужика, который за любовью идет к проститутке?» — говорит мне она.


Жарким августовским днем случилось мне побывать в Грибоедовском дворце бракосочетаний. Нет, ни я, ни мои друзья цепи Гименея примеривать не собирались. Скорее наоборот. Привело меня сюда дело пустяшное, связанное с давним разводом. Требовалась справочка. А, как известно, именно дела пустяковые требуют от нашего человека преизрядного терпения. Ибо именно оно одно позволяет вырвать требуемую бумажку из прихватливой бюрократической пасти.

Итак, пройдя пять минут по Мясницкой (бывшей Кировской, бывшей Мясницкой) в сторону Садового кольца, я в очередной раз с недоумением оглядел громаду Госкомстата, волею судеб возведенную здесь неугомонным Ле Корбюзье, и свернул в узенький Малый Харитоньевский. У входа во дворец клубились среди множества цветов брачующиеся, свидетельствующие и их родственники.

Миновав восторг и ожидание счастья или свадебного банкета на худой конец, я завернул за угол дворца. Там, во дворе, в отдельном крыле располагался искомый «Архивно-информационный отдел Управления ЗАГС Москвы». Как водится, попал в обеденное время. Размышляя, отчего это, как не придешь в присутственное место, обязательно там обед или санитарный час, я огляделся.

Во дворе отчетливо слышалась торжественная музыка и напутственные речи. Доносились они из широко открытых окон и двери черного хода, выходящей к лестнице во двор. На крыльце по-птичьи пристроилась стайка пожилых людей. Четыре дамы и лысый джентльмен, не обращая внимания на заспинные торжества, что-то деловито обсуждали. Глянув на меня, лысый заметил:

— За мной будете.

До конца обеда оставалось полчаса. Я потоптался у дверей, понаблюдал, как рабочие в глубине двора у мастерской долбят доминошными костяшками, услышал стук каблучков за спиной, обернулся. У дверей стояла худенькая носатая девчушка лет двадцати. Из карманов джинсового комбинезона и клетчатой рубашки торчали многочисленные справки.

— Здесь вообще-то очередь, — предупредил я.

— А я — без очереди. Мне уже апостиль получать.

— Чего?

— Апостиль, — невинно повторила девчушка.

Я не стал демонстрировать невежество, сказал «а-а» и полез за сигаретами. Тут подошла еще пара — смуглая дама со старичком, похоже, отцом, заняли очередь за мной, и я спокойно двинулся со двора полюбопытствовать, как идут дела у брачующихся там, у парадного входа.

Процесс двигался налаженно. Пары с эскортами входили и выходили. Огромные кадиллаки, символы будущего безмятежного медового месяца на Канарах, с трудом, но, не теряя достоинства, выруливали среди припаркованных у дворца машин. Суетились мамаши, оправляя свадебные наряды на чадах, вспышками фотокамер фиксировались для вечности моменты счастья.

И лишь одна нота выбивалась из общего хоть и праздничного, но довольно однообразного звучания. Какой-то пронзительный детский крик. Он вылетал откуда-то, едва из дверей появлялась очередная сбракованная пара. Вскоре я отыскал источник. По реакции молодоженов и их окружения. Они все дружно смотрели вверх, на окно в третьем этаже дома напротив дворца. В окне, на подоконнике, у открытой форточки стоял парнишка лет четырех. И победно вопил:

— Только!

Одет он был соответственно случаю: в белую рубашку с черной бабочкой, черненьких же брючках. Волосы напомажены и аккуратно расчесаны на пробор. И такой вот нарядненький и к должности готовый, он старательно и методично каждые десять секунд выкрикивал свое «Только!». Судя по всему, других слов он не знал. Соседство с Грибоедовским для неокрепшей юной души без последствий не осталось. И в конце концов его выкрик наполнялся даже каким-то остервенением. Так что постепенно начинали теряться от его крика молодые пары, первоначально приветствовавшие парнишку аплодисментами. И вот уже без году неделя женатые и замужние торопливо забирались в лимузины и, несколько ошарашенные, отъезжали. Впрочем, думаю, довольно быстро они забывали о случившемся. Ведь впереди их ожидало столько приятных хлопот…

Машины отъезжали, парнишка замолкал, так и оставаясь на подоконнике до появления следующей пары.

До открытия архива оставалось пять минут. Я вернулся к очереди, уже заметно удлинившейся и покорно топчущейся у дверей присутствия, встреченный мрачным взглядом лысого.

— Полюбовались? Им бы сразу сюда очередь занимать, — высказался он.

— Брачующимся? — уточнил я.

— A-а, у вас бракоразводное? — догадался он. — Не обязательно только им. Мне, например, нужна справка о смерти.

— Вашей? — шепотом спросил я.

Он оглядел меня укоризненно и замолчал.

Железная дверь архива со скрипом открылась, и охранник в униформе, гремя ключами, впустил нас. Мы гуськом поднялись по лестнице на второй этаж и оказались в длинном коридоре, обитом желтым пластиком. Посетителей ожидали казенные стулья и шедевры канцеляризма — образцы заполнения справок.

Носатая девчушка, как и предупреждала, оказалась первой. Об этом известила собравшихся канцелярская дама — изящная брюнетка с короткой стрижкой:

— Получающие апостиль — без очереди!

Все с завистью оглядели девчушку, беспрепятственно юркнувшую за дверь. Впрочем, посетительница там долго не задержалась. Получив требуемое (апостиль? да что ж это такое?), триумфально удалилась. Канцелярия занялась очередью.

Мы разместились по стульям и пригорюнились, прикидывая, сколько ж нам тут сидеть. То и дело раздавалось нервное:

— А вы за кем занимали?

Тут вдруг погас свет. Кто-то приглушенно ойкнул. Охранник матюкнулся и чем-то загремел. Судя по всему, стремянкой. Поскольку вскоре под потолком скрипнула дверца распределителя, что-то щелкнуло, и коридор осветился. Охранник слез со стремянки, собрал ее и поставил рядом со столом. Предусмотрительно. Потому что, видимо, уже привычно. Так как свет через пару минут снова погас.

Так продолжалось раза четыре. Наконец охраннику альпинизм надоел, он плюнул и в сердцах сказал, не особо претендуя на логику:

— И так посидим. Чего рассматривать-то? Не в кино, чай…

В коридоре повисла напряженная тишина. В конце концов какая-то тетка не выдержала и придушенно пискнула:

— А я-то за кем?

— А за кем вы занимали? — деловито поинтересовались из тьмы.

— Да вот, за молодым человеком в светлой майке, с бородкой…

— За мной, значит, — признался я.

— А… а вы где? — потерянно поинтересовалась тетка.

— Здесь, — не стал я скрываться.

Тьма молчала, напряженно размышляя. Затем выдала:

— А как ваша фамилия?

Этого еще не хватало!

— Корбюзье, — после секундного раздумья сказал я.

— А вы за кем?

— За лыс… за синей рубашкой.

— За мной, значит, будешь, грузин, — донесся приближающийся голос лысого. На соседний стул кто-то на ощупь опустился. Но опустился с таким стуком, словно сел головой.

— Почему грузин? — не понял я.

— Вот и я думаю — почему? — отозвался жаждущий справки о смерти. — На вид вроде наш, славянин… А фамилия грузинская… Впрочем, бывает… У меня друг был в армии…

Я не дал ему пуститься в любезные сердцу армейские воспоминания.

— Это французская фамилия, — уточнил я.

— Корбудзе? Какая ж она французская? Ну типично грузинская.

— Корбюзье. Кор-бю-зье, — повторил я. — Типично французская. Только он был бразилец.

Ле Корбюзье… Или Нимейер?

— Кто — он? — недоуменно поинтересовался лысый.

Но тут открылась дверь канцелярии, и его вместе с недоумением вызвали. Во тьме отчетливо стало слышно продолжение негромкого монолога, звучащего совсем рядом и, в общем-то, для чужих ушей не предназначенного:

— …Слышу, он босиком-то шлепает возле моей кровати, затем в шкаф полез… я и говорю спросонья: «Вася, завтрак на плите, разогрей только». Он на кухню прошлепал. И тут я окончательно проснулась! Подхватилась, да к сыну в комнату, растолкала его, говорю: Сашка, отец-то только что ко мне приходил! А он говорит, да спокойно так: а он и ко мне заходил, вроде сигареты искал… А ведь девять дней-то только послезавтра будет… Уж семь дней как моего-то нет…

— Бродит, стало быть, неуспокоенный… От чего же, голубушка, он… скончался?

— Да вот как-то сидел так на кухне и говорит: Галка, ну плесни рюмочку-то… А я в сердцах, запарилась со стиркой да готовкой: отстань ты со своими рюмочками, хватит водку-то трескать! Он пошел покурить на балкон… Вернулся… Налей, говорит, рюмочку-то, да я отмахнулась. Первый раз, что ли? А он закурил, вот так сидит у кухонного стола, потянулся ко мне рукой, да захрипел и…

Послышалось всхлипывание.

— Рюмку выпить — сердцу сугрев, а лишнего — себе во вред, — деловито прокомментировала соседка. — Всё через нее, проклятую.

— Да ведь мне не жалко, — продолжился монолог. — Да залейся, кабы знать! А он еще утром со смехом так говорит: Галка, у меня тут что-то вдруг в штанах зашевелилось, дашь — пить брошу… А я… Да мы уж давно порознь-то спим… А теперь и живем… порознь… Я — тут, а он…

Всхлипывания продолжились в полной тьме. Мне отчего-то вспомнился пионерский лагерь с его ночными страшилками, повествуемыми с завываниями…

Вскоре настала и моя очередь. Мой визит в кабинет оказался чрезвычайно краток. Оказалось, я пришел не сюда. А следовало мне обратиться с моей надобностью… И мне продиктовали очередной адрес. И мне предстояло отправиться в следующую очередь. С пустяшным, в общем-то, делом.

Я вышел со двора в Малый Харитоньевский. По переулку припадочно налетавший ветер гонял разноцветные лепестки цветов. Брачующихся отчего-то не наблюдалось. Да и малец куда-то скрылся, оставив дежурный подоконник. Должно быть, отправился перекусить или отдохнуть.

Чтобы приготовиться к следующему бракосочетанию.


Я шел из бани. То есть поднимался из подвала здания на свой шестой этаж, туда, где и размещалась наша редакция. Шел пешком, чтобы совсем не остаться без мышечной нагрузки. В девятом часу вечера полутемные коридоры смотрели на меня в недоумении и некоторой тревоге. Неужели даже в выходные нельзя передохнуть от вас, словно вопрошали они. Я как мог их успокаивал. Говорил на каждом этаже, что иду из бани…

В свое время открытие, что в подвале есть душ, сильно укрепило меня морально. Летом без качественного мытья… я дошел бы до степеней известных на радость, например, А-вой, которая очень хотела, чтобы после развода я жил в коммуналке. «Непременно в коммуналке, — горячилась она, — чтобы присутствовали свидетели его моральной и физической деградации!» Да без душа я бы и без свидетелей деградировал!

В один из первых вечеров в редакции я был подвергнут суровому расспросу охранника Вити. Тот обходил на ночь свои владения, проверяя двери и выключая свет. Открыв дверь в наш кабинет, он тут же распорядился:

— Поздно уже. Домой пора.

— Здесь мой дом, — сказал я жалобно. — Я из семьи ушел.

Судя по его взгляду, Витя оценил мой поступок. И немного подумав, совсем другим тоном предложил:

— Тут это… душ есть в подвале. Если что — я ключ дам.

Я был тронут. И его душевной подвижкой к солидарности. И существованием душа. Некто вне меня обо мне позаботился. Некто во мне возликовал. Некто во мне показывал язык А-вой и ее товаркам.

А Витя позже признался:

— Я тоже уходил от жены. Целый год жили порознь.

— Го-од?

— Ага. Потом вернулся.

— Чего так?

— А плохо без жены, — просто сказал он.

Тут я с ним был согласен. Плохо без жены. Но еще хуже мне было бы без душа. И тут я вспомнил, как посещает баню боцман Черкашин. Была у меня такая новеллка. Про жизнь сахалинскую. Даже где-то опубликованная. А тут вдруг вспомнил: эка, славно как ложится-то. И вообще, Сахалин — это славно. Вспоминать и вспоминать…


Все это не шибко историческое событие происходит в приморском городке, прикрытом от морозов теплым дыханием моря. Происходит после лихого снежного заряда, когда ветер еще мечется как потерянный между домами, а собаки, пользуясь моментом, аккуратно усаживаются на перекрестках и, смакуя, отлавливают мокрыми носами проносящиеся запахи.

Боцман Черкашин, одетый соответственно, идет из бани. Он идет мимо снежной горы, где дети играют в различные виды взрослых, поднимается по недлинному трапику к стандартному четырехэтажному дому, краска на котором съедается солеными ветрами за какой-нибудь месяц. Боцман думает об общежитии, о сытном обеде, о своем пароходе, штормующем сейчас в районе мыса Крильон. Вот тут-то боцмана и подстерегают.

Невеликий такой парнишка, лет пяти-шести, обгоняет Черкашина, разворачивается и плюхается ему прямо под ноги.

— Аккуратнее, брат, — говорит боцман, поднимая пацана. — Так и уши оттопчут.

И следует дальше, прибавив к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе и мысль о занятной ребятне. Но боцмана продолжают подстерегать. Этот же мальчишка. С теми же трюками и шлепаньем под ноги. Черкашин озадачен. И потому спрашивает не очень уверенно:

— Тебе, может, того… надо чего?

— Не чего, а кого. Отца ему надо, — слышит он строгий женский голос.

Пока моряк определяется со сторонами света, хлопает подъездная дверь, и на крыльце появляется молодая женщина. В халатике, прихваченном одной рукой на груди, другой — у подола. В тапочках на босу ногу.

Женщина не накрашена, и Черкашин не может определить — симпатичная она или нет.

— Отца ему надо, — повторяет женщина. — А мне не надо мужа. То есть муж мне — во, — показывает женщина на горло, на мгновение отпустив халатик на груди. — И что тут делать, а? — спрашивает также она.

Черкашин молчит, продолжая машинально отряхивать притихшего мальчугана. Но притихшего ненадолго.

— Ну и будь моим папкой. Чего тебе? — спрашивает пацан снизу.

— Вы кто по профессии? — деловито интересуется женщина.

Черкашин лаконично отвечает.

— A-а, дракон, — говорит женщина бесстрастно, демонстрируя знакомство с морским сленгом. И уже обращаясь к сыну, добавляет: — Пойдем обедать, что ли, мелкий собственник?

И Черкашин продолжает путь свой из бани, прибавляя к мыслям об общежитии, сытном обеде, штормующем пароходе, занятных пацанах и мысль о женщинах без мужей.

Сам-то боцман уже дважды разведен — работа такая. И последний развод, как Черкашину начинает казаться, он пережил именно с этой женщиной. «Ну и хватит, наверное, с меня», — также думает он.

Меня разбудил Боярский

Отвлекся на минуту от текста, чтобы бросить окурок в унитаз. Бросил, спустил воду. Ни хрена, подлец, не тонет. Тут-то я вспомнил плакатик, висевший в туалете Сахалинского книжного издательства: «Мужики, не бросайте окурки в унитаз. Они размокают и плохо прикуриваются. Сонька Золотая Ручка». Типичный островной юмор.

Смотался я на Сахалин ранней осенью. На пару дней смотался. Звучит? На пару дней… Конечно, не за свои бабки. Сахалинцы расщедрились. Юбилей там отмечали местного книжного издательства, которому я не чужой. В конце 80-х и поработал на острове, и книжечку выпустил. И теперь вот их щедротами приехал на юбилей. Гуляли так, как только сахалинцы умеют, — словно последний раз в жизни.

Друг Вовка пришел с очередной беременной женой. А та — с приятельницей, Галкой. В общем — Галка. Приятельница. Одна. И после всяческих застолий определили нас с ней на какую-то квартиру. Где мы всю ночь и прокувыркались. Хоть и выпили без меры, но сахалинская закуска — гребешки, крабы, икра — держали в тонусе. Тут даже такой пожилой хрен, как я, раздухарился. Пару раз даже с кровати упали. С Галкой. А та, хоть хрупкая на вид, с маленькой грудью и с попкой с арбузик, но вахту стояла как старый морской волк. Отец у нее стархмех на «Алдане». Может, в этом все дело. И еще все время подо мной изворачивалась, словно не веря, что я ее пригвоздил.

Часов в пять утра она все же притомилась и рванула домой — экзамен у нее был днем, чего-то такое по литературе. Филологиня она. А подробнее я не выяснял. Не до изящной словесности нам было.

А я только задремал, как звонок в дверь. Я даже сначала подумал, что снится. Потом подумал, что Галка чего-нибудь забыла. Лифчик там или колготки, мало ли… Открыл дверь, в трусах и с дурацкой ухмылкой на лице. Фиг там! Стоит мужик, помню, борода всклокоченная, видно, что тоже всю ночь квасил, и дико на меня смотрит. Сначала я опять подумал: Галкин хахаль, во, блин, влип. Стоило на Сахалин летать, чтоб получить по морде, можно было и в Москве на то же самое нарваться запросто.

А мужик оттолкнул меня в сторону и бросился кровать убирать. При этом матерно завывал: «У меня же через пятнадцать минут съемка!.. Ко мне же приезжает сам…» Ну и называет фамилию актера. Известного такого. Хриплым голосом поет всегда в шляпе. Съемка-то на квартире! Этот мужик квартиру использует по самым различным назначениям: и как бордель, и как студию, только успевай декорации менять! «Я же их, козлов, предупреждал… Ну, пи…сы, получат они у меня еще ключ!» И поименно перечислил их всех, то есть п…сов: и Вовку, и Колю Борисова, которого я ночью еле выгнал, так долго он краснобайствовал, что нам с Галкой все меньше времени на койку оставалось, сукин он сын!

Ну и я выкатился, тоже как распоследний сукин сын, в утренний и морозный Южно-Сахалинск. И тоже, представьте, без запасных носков! И ничего не соображая — спал-то всего с час. Ну и потрюхал куда-то, осматриваясь вокруг и в себе. Последний раз был я в Южном, дай Бог памяти, лет пятнадцать назад. Думаете, шибко тут все изменилось? Да ни фига подобного. Ларьков, конечно, добавилось. Маленькая лапка частного предпринимателя тщетно обшаривает проходящих. У тех, видать, с денежкой не густо.

Я купил баллон пива и стал искать пристанище. Все гостиницы размещались вокруг центральной привокзальной площади. Но повезло только в самой захудалой. В «Прибое» за 600 рублей в сутки мне предоставили четыре стены, койку, стул, стол и телевизор. Ну и класс! Я дернул пивка и благостно задремал. И снова в дверь забарабанили. Ну, думаю, неужели опять съемки? Ну, думаю, семь на восемь, да сколько же можно?!

А это Коля Борисов. А я опять в трусах. Он безмятежно-безмятежно, как только один и умеет во всем свете, молвил, в общем: «А мы тебя все внизу давно ждем». И удалился. А я стал собираться. Стал собираться, а сам думаю: сукины вы дети, да что же такое, раз в пятнадцать лет к вам выбрался, а ни поспать тебе толком, ни потрахаться, ни похмелиться. А когда вышел, увидел — Галка. Полегчало. Только смотрю, рядом — блондинка в серьезном теле. Коля глазки косит и шепчет на ухо: «Только брату ничего не рассказывай». А брат со мной работает, только в соседнем отделе. Ну и хватит о Сахалине. Пока хватит.

Президентская компания

Окурок-то я бросал в унитаз в Доме творчества в Переделкине. Потому как именно тут и оказался, когда меня жена выперла. А куда мне еще было деваться? К старушке-матери? Типа, пожалей сынка-мужичка без запасных носков? Пожалей… А ей уже 84. И жалеть кого-то в таком возрасте ей очень даже затруднительно. Ну, то есть сил жалеть осталось в аккурат только на себя. И на посторонних, хоть и родственников, запасов уже никаких. Тем более что родственник пьющий и курящий. Встречайте, мамаша!

Вот так я угодил в Переделкино. А тут — компания. Витька Боланэгро, Слава Марьянов да Валька Капитонов. Валька — президент какой-то поэтической академии. Но его, оказывается, тоже жена выперла. Не посмотрела, что президент. Дала пинка под зад его превосходительству — и весь протокол. И стоит президент жутко похмельный, и вся скорбь мира у него не в глазах, а, как и положено русскому человеку, — под глазами. И просит президент раздолбая Витьку Боланэгро отвезти его хоть куда-нибудь. Поскольку задолжал Валя за президентские апартаменты в Переделкине уже значительную сумму, вот его и отсюда поперли. Незавидная жизнь у президентов, ежели вдуматься!

Эпизоды

Я подошел к двери и услышал пронзительный глас скандала. Но глас был один. И принадлежал он, судя по всему, нужной мне чиновнице. Я, собственно, не прислушивался — она орала так, что и глухой бы расслышал. И из воплей ее я понял, что она скандалит с мужем по телефону. Что-то мне это не понравилось.

Предчувствия, как говорится, не обманули. Я вошел в кабинет, когда еще и от трубки, и от самой дамы валил пар. Немного за тридцать, миловидная блондинка смотрела на меня уже с яростью, еще не зная моего дела. А когда я слабо провякал:

— Видите ли, дело у меня нелепое. Но надеюсь с вашей помощью разрешить его. Я развелся…

Я поднял глаза на нее и понял: хрен мне тут, а не печать о разводе. Глазки у нее сузились от ненависти ко всем мужикам-сволочам, губки поджались, словно собирая за ними весь яд. И мне предложили предъявить еще одну справку. Я расхрабрился и спросил:

— А может, мне вообще паспорт потерять и завести новый, а? Милая девушка?

Милая девушка сквозь зубы процедила:

— Не поможет. В новом паспорте у вас все равно будет стоять печать о регистрации брака. Не сомневайтесь.

Я внимательно вгляделся во взор всех брошенных и униженных и не стал сомневаться. Ну и сволочи же вы, мужики, коли баб до такого состояния доводите, что они печать мне не ставят в паспорт, печать о разводе!


— Яковлеву пакет на вахте, — прогнусил женский голос в телефоне.

Я спустился на вахту в разгар скандала. Моя бывшая благоверная настаивала на том, чтобы здоровущий пластиковый пакет остался на вахте дожидаться меня. Вахтер настаивал, чтобы и она при пакете дожидалась меня. Благоверная вела себя неадекватно, отчего вахтер все больше подозревал в ней террористку, приволокшую в заведение как минимум килограмма три пластида. Увидев меня, благоверная бросилась к дверям. Вахтер раскорячился, не зная, хватать ли террористку, прятаться ли за стойку от возможного мощного взрыва. Я выскочил вслед за ней на улицу.


Неловко как-то писать о жизни. Так и кажется, что она стоит за спиной и въедливо проверяет — правду ли пишу. Да уйди ты, постылая!


Стало быть, выперла. И даже с милицией, которая запретила мне забирать что-либо из квартиры: «Обращайтесь в суд. Вы ведь здесь не прописаны?» — «Не прописан», — признался я и выкатился вместе с ментами за порог. В лифте они мне, правда, посочувствовали. Один даже сказал: «Чо, я, думаешь, не знаю, каково это? Сам недавно разводился…» И они уехали на патрульной. А я под взглядами соседей потрюхал на работу. А куда мне было в таком растрепе чувств? Тем более что там зарплату давали.

Начальник отдела сочувственно подмигнул и сказал: «Я же знаю, ты не просто так пришел, а душой отогреться». Мне стало неловко за его проницательность.

Душой сегодня отогревался и Женя Абухов, наш администратор клуба «Рога и копыта». У него девять дней назад умер отец. И Женя эти дни вроде бы крепился. Да и как расслабишься? Нынче похоронить — дело хлопотное. Но вот мы с ним дернули коньячку «Московского» из фляжечки у него в кабинете, он таки прослезился. И прислушиваясь, как я похрустываю малосольным огурцом (закусывая коньяк!), сказал дрогнувшим голосом:

— Не ожидал, что такая будет потеря.

Помолчал.

— Ко всему был готов, но не ожидал.

Потом собрался и сказал:

— Теперь слушаю тебя.

Пациент и психотерапевт поменялись местами.

Я рассказал ему, что меня выперли из дома без носков.

И мы еще дернули под огурцы. Женька тоже разводился в свое время. Кого этим удивишь?

Только он после нашего разговора поехал домой, от души предложив приезжать в гости и даже жить, сколько потребуется. А я двинул в Переделкино.

И это хорошо, что есть Переделкино, где такие бедолаги, как я, могут перекантоваться, пусть недолго, но все же и за это время могут собрать свои несчастные и жалкие мыслишки в кучку и на эту кучку хоть чуть-чуть стать выше.

А если бы не Переделкино, спросил я себя. Тогда из той же оперы — ЦДЛ. Там прибился бы к какой-нибудь загулявшей писательской братии, с которой в конце концов оказался бы в ближнем или дальнем Подмосковье. В единственных носках.


С чего я все о носках-то? Находясь в столь цивилизованном обществе, приходилось думать о внешних приличиях. Периодически стирать все с себя. А чтобы реже это делать (рубаха, например, не успевала высохнуть за ночь), я старался носить их по возможности реже. Возвращался в номер и тут же разоблачался догола. Читал и писал голый. Процесс творчества в голом виде. Не скованный никакими условностями.

Что ж, что без носков? Типа, трудности? Загоревал, накатив пару рюмашек? Но вспомнилось. Память, клёвая тетка, нашептала: а помнишь, как студентом дворничал в Воротниковском? И тут отлегло. Потому что вспомнил. Я вспомнил, как большой хорошей компанией мы ночевали в дворницкой без стекол в 30-градусный мороз. Компания была неразлучной — я и мои внутренности и внешности. И я в этих отнюдь не курортных условиях обращался ко всем, кто меня слышал: к ушам, носу, плечам, животу, ногам и прочим достойным ребятам, с которыми нас швырнули в эту битву. Я нежно выговаривал им, яростно орал: молодцы, орлы, красавцы вы мои. И теснее прижимался к батарее, как ни странно, не отключенной от тепла в этом полуразвалившемся доме.

Да вы знаете этот дом. Нынче там Дом Чехова. На углу Садовой и бывшей Чеховской. И там частенько проходят различные литературные мероприятия. А тогда, в середине 80-х, я там ночевал, дворником, или дворничал, ночуя. Это когда меня еще первая жена выперла. Ну, об этом неинтересно…

Потому что сейчас я весь под впечатлением последнего расхода-разбега-раздрызга с женой-женщиной-бабой, черт бы их всех побрал вместе и порознь, привет феминисткам. В запале это я вещаю, понятно.


У старушки и книги были старые. Еще из прошлого века. А их тогда с умом делали. На казеиновой основе. Казеиновый клей варили из настоящих костей. Кот еще раз принюхался. Ну да, из настоящих костей. Костей кот не любил. Он много чего не любил. Кастрированный еще в детстве, он, по предписанию ветеринаров, почти не ел натуральной пищи. Даже рыбы не ел. Питался новомодными сухими кормами. Позволяя себе лишь один каприз — сырые сосиски. Но есть же и любители косточек, думал кот. Наверняка есть. Как есть и любители посидеть вот так вот с книжкой, держа ее на коленях и подремывая, как делает старушка. И пусть себе сидит…


В общем, С. превратилась в обычную стерву, да, не буду смягчать, стерву! У которой муж виноват, что наступает старость.


Целый месяц проработала в отделе смиреннейшая и тишайшая Оленька. Даже успела получить одну зарплату. Как водится, накрыла стол с первой получки. Купила много всякой нарезки. Мы ей: это же дорого, нарезку покупать. Купила бы батон колбасы, мы бы здесь и нарезали. Раза в два дешевле, правда! Нет, поджала губы Оленька, не дешевле. Вы так нарежете, так толсто, что все равно придется еще раз идти в магазин. А вскоре ее выперли. В одной из рецензий она Феофана Грека обозвала Михаилом. Так и в печать пошло. Ну, Оленьку и выперли. И она еще долго ходила по редакции с адвокатом, добиваясь отмены увольнения.


Очередным редакционным утром, то есть после ночи, проведенной в редакции, был разбужен Серегой Правдюком. Тот сразу все сообразил:

— Я вообще два года жил в машине, когда со своей развелся. Иногда, когда уж совсем тоскливо, возвращался, ночевал у бывшей супруги, но, быстро получив очередную порцию яда от нее, приходил к мысли, что в машине все-таки лучше. А когда у матери ночевал, тоже получал порцию — сиропного сочувствия. И вновь возвращался в машину. У меня корейская, «Дэу»…

Сложная штука — жизнь семейная. На Сахалине я тоже жил в редакции. Худо с жильем на Сахалине. И ко мне по выходным в редакцию приходила кореяночка. Изящно звучит, правда? У нее были двое детей. И муж. И чего-то такое с мужем, не знаю. И она спрашивала: если в попку, то оттуда ничего не… Не, — говорил я. И ей нравилось в попку. Вообще все нравилось и по-всякому. Я так и не понял: чего ее мужу-то не нравилось?! И еще: я никогда не видел ее целиком. Кесарили ее. Вот она и стеснялась. Так и приходилось воспринимать по частям. Маленькая трогательная корейская грудь, черная шелковая маечка, спущенная с плеч, надежно прикрывает живот, далее — ниже маечки…

В Татарском проливе

С точки зрения сахалинского парома, все реки и моря мира впадают в Татарский пролив. С точки зрения парома, Татарский пролив разделяет две главные части света — Холмск и Ванино. По совокупности этих воззрений паром вправе считать себя и считает фигурой масштаба вселенского, по меньшей мере.

Вот тут-то и забавно понаблюдать за ним, когда он, набив трюм вагонами, сонно скашивает иллюминаторы в причальные воды, посматривая равнодушно на суетящихся чаек и ожидая отхода. Пассажиры и команда снуют по нему назойливыми насекомыми; так бы и почесал в затылке, да нечем.

Вот появляется буксир «Монерон».

«Наконец-то, — думает паром. — Ползет, делает одолжение. Откровенно говоря, я бы и без тебя управился. Но не все же одному вкалывать, должна же быть хоть какая-то справедливость».

У «Монерона» на этот счет имеются свои, не менее веские соображения. Примерно такого рода.

«Бездельник, обжора и щеголь, — думает тот. — Подумаешь, эка важность. Будто в кругосветное путешествие отправляется. А всего и дел-то — из порта в порт, как маятник… Нет, ты покрутись в порту, как я. Так взопреешь, что родного шкипера не узнаешь…»

И «Монерон», сердито пыхтя, нарочно разворачивается под самым носом у парома, чуть задевая его кранцами — автомобильными покрышками, которыми заботливо прикрыты его борта. Паром, делая вид, что не замечает этого недомерка, терпеливо ждет, когда примут буксировочный трос, пока зазвучат команды.

Но вот, наконец, нос парома медленно начинает отходить от причальной стенки, а клинообразная полоса воды усилиями «Монерона» становится все шире. Медленно разворачиваются вправо остающийся берег и город на нем, облепивший сопки домами, салютующими парому знаменным размахиванием сохнущего на балконах белья.

«Монерон» тащит и тащит свой груз к воротам порта, и кажется, вот-вот забудется, да так и пойдет впереди парома до самого Ванина. Но вовремя что-то вспоминает, какие-то свои дела неотложные, смущенно вздыхает, отдает трос и отваливает в сторону.

Паром дальше идет уже своим ходом, оставляя за кормой брекватер, створ портовых ворот, «Монерон» и тихую портовую акваторию. Нехотя и вскользь бросает он «Монерону» облачко дыма из трубы, как снисходительное «Пока…», и, набирая ход, идет в открытые воды.

На ходу он действительно ладен, этакий напористый утюжок. Без особых усилий разгоняет он небольшие пока сентябрьские волны, шутя нахлобучивая им на макушки пенные шапки.

Денек славный, солнечный. Море самого веселого своего, бирюзового цвета. И лишь там, где падает и бежит тень от бортов и надстроек парома, воды фиолетовы и кажутся глубин и холодов необыкновенных…

Сильный дождь над Москвой, гроза. Девки под окном работают. Машины подъезжают, девки высыпают из газелей, выстраиваются в шеренгу, раскрыв зонты. Зонты разноцветные, веселые, как сами девки. А по ценам так: в Москве зарабатывают, в провинции на том же самом — выживают.

О, Сахалин

Москва 1986 года ничего не предлагала выпускнику Литинститута. Сахалин же… О, Сахалин манил примером Чехова и подъемными. Нешуточной по тем временам суммой в 250 рублей.

Однако капитал оказался ничтожным в сравнении с огромностью страны нашей, простукиваемой поездными колесами. Деньги оказались на исходе уже в Иркутске. Благо и попутчик до этого славного города оказался достойный — поэт Толя Богатых. Антиалкогольное законодательство и ночные посиделки на Байкале окончательно подорвали незыблемое, казалось бы, финансовое могущество. Дальнейший путь — Хабаровск, Комсомольск-на-Амуре, Ванино — запомнился изжогой, величием Амура и тягостными раздумьями о хлебе насущном.

В легендарном Ванине заканчивался материк. В Ванине железная дорога упиралась в конец причала. Далее грузовые вагоны закатывались в трюмы паромов «Сахалин». А пассажиры через бдительный пограничный контроль направлялись в те же паромы, но только в каюты.

«Сахалинов» тогда насчитывалось на линии Ванино — Холмск целых шесть штук. Я угодил на «Сахалин-2».

Обосновавшись на верхней палубе и с неким волнением оглядываясь, я вдруг сообразил — обратной дороги нет. Хотя бы по причине отсутствия средств. Отлогие сопки Ванинского берега с нестройно толпящимися разнокалиберными строениями выглядели негостеприимно. Прошлое проступало из стен каких-то приземистых серых бараков.

Впереди, за широкой бухтой, вправо открывался выход в Татарский пролив. От гниющей морской капусты умопомрачительно пахло йодом и дальними странствиями. Оранжевое августовское солнце уходило на оставленный мной запад. Паром отдавал концы и вслед за мощным буксиром отходил от причала…

Проворные маленькие ручонки неожиданно вцепились в поручни по соседству. Мальчуган лет семи опытным взглядом сразу же определил во мне новичка.

— Как ты думаешь, море соленое? — задал он вопрос на засыпку.

— Конечно, — с легкостью недавнего студента ответил я.

— А кто его посолил? — усложнил задание мой экзаменатор.

— Ну… Видишь ли… — начал я тянуть время.

В самом деле, не заводить же бодягу о химическом составе земной коры и лежащего сверху мирового океана. И я наконец брякнул:

— А посолили его слезами своими многие бедолаги.

— Вот и нет, — торжествующе выпалил мальчуган, словно ждавший ошибки. — Никто его не солил. Оно всегда соленое… А кто такие бедолаги?

— Те, кто не по своей воле в этих краях оказались, — снова сумничал я.

Парень оглядел «эти края», явно не ощущая себя бедолагой.

— Я, когда вырасту, моряком буду, — на всякий случай предупредил он. И скрылся в недрах парома.

Буксир давно уже отвалил в сторону причала. Судно набирало ход. Бухта раздвигалась, все дальше разнося берега свои. Ветер все свежел, становился все более упругим и как-то ухитрялся налетать со всех сторон сразу. И как только скрылась из виду земля, паром тут же погрузился в туман. Или туман быстро и окончательно поглотил сушу. Поглотил и сушу, и море. Ничего не осталось, кроме тумана, да ревущего тревожно и предупреждающе парома. За туманом, в восьми часах пути лежал остров.

Я спустился в каюту третьего класса. И там в откидном кресле забылся. Лишь изредка просыпаясь от пронзительных детских вскриков, похожих на возгласы чаек.

«И зачем я сюда поехал? — спрашивал я себя, и мое путешествие представлялось мне крайне легкомысленным» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).

* * *

Итак, сахалинский паром. Это явление сразу не осознать. Мне, человеку крайне континентальному и глубоко сухопутному, паром всегда представлялся предметом неколебимо простым. Даже патриархально примитивным. Никак на мореходное средство не походящим. Так, нечто деревянное. Большой плот. На котором некий старичок, дымя самокруткой, налегает на… хм… рычаг. И этот самый плот, то бишь паром, по канату курсирует поперек реки. Туда и обратно. От берега к берегу. Изо дня в день. В общем, дело однообразное, как течение реки. Летают над водой стрекозы, рыбешка играет, визжит поросенок в корзине, лузгают бабы семечки, о прошлом судачат, настоящее клянут… Картина понятная.

Сахалинский паром оказался жуткой громадиной высотой с семиэтажку. В недрах его запросто заблудишься. А брюхо разом заглатывает железнодорожный состав.

«Итак, Резанов и Хвостов первые признали, что Южный Сахалин принадлежит японцам» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).

После того как вагоны оказываются в трюме, их материковая судьба претерпевает изменения. Железнодорожная колея на Сахалине проложена японцами. У миниатюрных японцев и колея поуже нашей, российской. По прибытии в морскую столицу острова, город Холмск, вагонам меняют колесные пары. И поезда на Сахалине обретают японский ритм перестука на стрелках — ритм утонченный и таинственный. Это в Сибири поезд куражливо выстукивает: «Эх, раздолье, так твою в разэдак!» А на острове говор колес невнятен для русского уха. Да и глаз в плывущие с юга облака всматривается с недоумением. Оттуда, с японско-корейского юга, облако идет особенное, формы восточной, сказочной, рисованной тонко, словно взлетевшее с ширмы, где остались тоскующие драконы. Облако с четко очерченным силуэтом, с конкретной остроконечной завитушкой, отчетливое и ощутимое, как свежеиспеченное безе. Наше материковое облако, рыхлое и ленивое, как затрепанное ватное одеяло, сюда заходить не любит, да и не жалуют его здесь ветра морские, резкие, с характером.

* * *

«Извольте работать без солнца» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).

Корейские облака и оранжевое августовское солнце, падавшее за Татарский пролив куда-то в район Владивостока, завораживали. Я стоял на балконе гостиницы для моряков и не мог взять в толк, за что в этом блаженном краю платят северные надбавки.

Теплый вечер ласково опускался на бархатистые от зарослей бамбука сопки. По искрящейся легкой зыби пролива плавно шествовало на юг далекое и такое хрупкое на вид судно. Зеркальную гладь порта взрезал неторопливый и неугомонный буксир. За что же, за что оклады живущих тут умножались на коэффициент 1,4 (а для моряков на 1,6), к которому каждый год добавлялась еще одна десятая?

«Это еще что, — скорбно вздыхали старожилы. — Раньше у нас вообще коэффициент был два. Да приехал один деятель…»

Деятель принадлежал к самой верхушке партийной власти. Оказавшись на Сахалине в разгар бархатного сезона, что тянется с конца июля по начало октября, чиновник не на шутку задумался. За что платят надбавки? Он интересовался конкретно. За отсутствие солнца, конкретно пояснили ему. То есть человек живет в жутких условиях, копит целый год денежку, которую затем благополучно и просаживает на югах, набираясь солнца и витаминов для дальнейшей жизни в жутких условиях. Чиновник хмуро оглядел залитые яркими лучами широкие проспекты областного Южно-Сахалинска, окунул палец в теплые прибрежные воды и разгневанно распорядился урезать льготы. И осталось старожилам вспоминать былой шелест банкнот, да чесать в затылке.

А солнце… Что ж, солнце здесь действительно яркое и теплое. С конца июля по начало октября. В остальное же время — тот самый ветер, что не пускает сюда облака российские. И этот ветер сбивает над островом корейско-японскую хмарь. И дует с воем неделями напролет, выматывая душу. Неделями живешь под серым небом среди серых домов и лиц.

«И высокие седые волны бьются о песок, как бы желая сказать в отчаянии: „Боже, зачем ты нас создал?“» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).

* * *

У приезжающих на Сахалин юных жен не менее юных мореходов вид довольно надменный. Они твердо знают — эту дыру они потерпят в лучшем случае года три-четыре. За намеченный срок муж обязан: как можно чаще ходить в загранрейсы и как можно больше зарабатывать валюты. Твердой японской йены. К тому же новоиспеченному мореходу и жилплощадь обещали… Обещали…

А мореход первым делом прямиком попадает в каботажное плавание. То есть возит уголь на Курилы или тушенку в солнечный Магадан. На пароходе типа «Шатура», о котором сказано коротко и емко: «То ли спьяну, то ли сдуру угодил я на „Шатуру“». Это проржавевшее корыто, уже лет десять вымаливающее списания «на гвозди», скорбно продолжает длить свою морскую жизнь вопреки всем законам безопасности и плавучести. Палубная команда до одури орудует шкрябками, стервенится боцман-«дракон», не вылезают из машины механики-«маслопупы», но… Старость неотвратима, и старость судна — в том числе.

В короткие и долгожданные дни списания на отдых моряк застает красавицу-жену в перенаселенном общежитии. Здесь общие кухня, душевая и туалет сплачивают товарок по несчастью. Они еще хорохорятся и язвят мужей. Но теперь их гложет лишь одна мысль — получить отдельное жилье. Хоть какое. Тем более что и дети как-то внезапно появляются после кратких визитов мужей, истосковавшихся в море по теплу любимых рук.

И лишь к концу намеченного трехлетнего срока начинает проглядывать некий светлый блик впереди. Моряк наконец-то попадает на судно, идущее в загранрейс. Пусть это и Корея. Но уже попахивает валютой. Да и очередь на жилье худо-бедно движется. Правда, дома из каменистой почвы острова рождаются с большой натугой и дороговизной.

Так проходит лет десять. Заматеревший морской волк уже по праву ходит на добротном судне в Японию. Некогда тосковавшая по материку матрона, в которой трудно узнать юную хрупкую и надменную красавицу, в окружении трех ребятишек с наслаждением копается на дачном участке. И лишь изредка, оторвавшись от прополки грядок и глянув в низкое серое небо, вспоминает о теплом Севастополе… Да что вспоминать, душу бередить… Вон уж и дочь старшая скоро совсем невестой станет. Пора ее на материк отправлять в институт…

«…женщина, в первое время по прибытии на Сахалин, имеет ошеломленный вид» (А. П. Чехов. «Остров Сахалин»).

* * *

Новичку на Сахалине перво-наперво радостно сообщают чеховское: «Климата здесь нет, а есть дурная погода».

И вот заканчивается благословенный теплый октябрь. В сопках буйствуют чудовищные лопухи и дикая, именно дикая по размерам гречиха. Желтеет атласный бамбук, краснеет ядовитый борец. И на все это великолепие наступает зима. Наступает так же властно, как и на материке. Таким же ранним серым утром просыпается остров, зябко поеживаясь под первым снегом, из которого еще торчат жесткие ребра разбитых застывших дорог.

Надо сказать, что зиму ждут. Ребятня — с восторгом. Взрослые — с любопытством и откровенным страхом. Любопытствующие, а их большинство, гадают: что на этот раз? Запуганные местные власти уверены: ничего хорошего ждать не приходится.

И зима ничьих ожиданий не обманывает. С непредсказуемой и пугающей быстротой проносятся над островом тайфуны с могучими снежными зарядами. Первый несмелый снежок давно в прошлом. Остров по горло, до тошноты в снегу. Ворона, летом снисходительно восседавшая на светофоре, теперь не рискует садиться на этот наблюдательный пункт. Запросто потоптать могут. Трехглазая железяка на перекрестке нынче безумно светит лишь верхним, красным. Остальное — под снегом. Страшится пернатая циклопического кошмара.

А снег продолжает свое буйство. Провода и опоры не выдерживают мягкой тяжести. И остров погружается во тьму.

Итак, ребятня дождалась длительных и запланированных лишь Господом каникул. И что ей свет? Днем светло, а ночью сладко спится.

Взрослые бегают по магазинам в поисках керосинок и свечей. Русский человек, как всегда, не готов к приступу стихии. Да, известно, что грянет… Известно, что не будет света и воды… Но авось… В темных домах робкими неверными огоньками помигивают свечи. На лестничных площадках гудят керогазы. Откроешь крышку кастрюли — там пар и темнота. Наугад бросаешь содержимое пакета, соль и лаврушку. А выходит все равно вкусно — другого блюда все равно нет. И долгими вечерами тянется под рюмку долгий разговор…

А по извилистым и крутым дорогам среди сопок натужно ползут водовозки. Плещется вода, леденеет дорога. Посыпают ее угольной крошкой, что в изобилии производится многочисленными мелкими котельными. И летом, после того как с наводнением сойдут снега и осушат остров неугомонные ветра, полетит по улицам угольная пыль, все собой забивая. Но это летом… А пока посреди Тихого океана лежит большая темная рыба стерлядь, остров Сахалин.

* * *

«Каторжных работ для женщин на острове нет», — утверждал Чехов. И это верно. Работы для женщин вообще нет никакой. Та самая юная жена моряка, о которой мы сочувственно уже упоминали, не пойдет на рыбоконсервный завод. Это удел местных или пожилых женщин. Приехавшая же с мужем имеет, как правило, некое абстрактное и здорово незаконченное высшее образование. Чаще всего гуманитарное. Для начала обладательница этого богатого багажа храбро идет в местный Дом культуры моряков. И для почина предлагает себя в качестве руководителя этого самого Дома. Но место давно и прочно занято. А может быть, вам нужны руководители кружков? Например, чтения вслух? Увы, все подобные синекуры давно обрели своих хозяек. Но… но куда же? Библиотекарем? Мечты, мечты… Ну, хотя бы нянькой в детский сад, уж так и быть, не стану привередничать… Нет и нет. Все немногочисленные должности, предлагаемые дамам колониальной администрацией, заняты. Секретарши, машинистки, телефонистки и делопроизводители, кажется, родились в своих креслах и скорее всего в них же и умрут, нежели освободят их.

Тоскливо девушкам. Раз в месяц или два гастролирует в Доме культуре материковая знаменитость, завлеченная на остров экзотикой и повышенным гонораром. Раз в месяц наряжаются девушки. А потом опять: общежитие, склоки на кухне и… ветер, неустанно воющий ветер.

Незамужним проще. Они всегда готовы к восприятию проносящейся над городом вести: «Сегодня рыбный день!» Но это не то, что вы думаете. Просто с путины возвращается очередной рыболовный сейнер. А рыбаки — народ богатый. В трех местных ресторанчиках идет гульба нешуточная. С визгом дам и звоном стекол. Но и эта забава временна. Пожелтевшие и помятые рыбаки вновь уходят в море. Восстанавливать подорванное финансовое благосостояние. А девушки остаются. Мечтать о замужестве.

* * *

Так зачем же я сюда поехал? Наверное, затем, чтобы, вернувшись, вспоминать, вспоминать и вспоминать. И спустя годы ощущать со вторичной новизной далекий Остров.

До потолка и обратно

После долгого, долгого, долгого (черт! да когда же оно кончится?!) плавания мнилось моряку: полумрак комнаты, накрытый столик, негромкая музыка… Чего бы еще? Ладно, остальное потом. Главное — дошли.

У нее была безобидная, почти никого не раздражавшая привычка. Она очень не любила мух. Прямо ненавидела. И при первой же возможности колотила их по головам свернутой в трубочку газетой.

И сейчас, когда все вышеперечисленное сбылось (полумрак и прочее), моряку все еще мнилось: она, толкнувшись сильной, стройной ногой, взлетает вверх, паря и победоносно нанося удары, затем медленно, грациозно опускается, раздувая подол колоколом, открывая нескромному взгляду…

Она неловко, по-бабьи занесла руку за плечо, чуть подпрыгнула (наблюдался небольшой зазор между ступней и полом) и бросила страшное орудие свое вверх. И хотя потолки невысокие, касания моряк не зафиксировал. Более верным оказался глазомер у мухи — та даже не дернулась на призыв инстинкта самосохранения.

Пока хозяйка, яростная и негодующая, выходила в прихожую поправить прическу, моряк с большой досадой выпил: разве ж так в цель бросают?

Вместо эпилога

Осень заканчивается. Надо где-то зимовать. И главное — с кем. Так учила меня последняя супруга: главное — найти с кем перезимовать, а там весна придет, видно будет…

Из Переделкина пора уезжать. Дорого. Снова, наверное, в редакцию. Купить, наконец, новые носки. Хватит стирать старые. Пора переходить с записями в новую записную книжку. Эта — закончилась.

Переделкино, 2004

ДОМАШНИЕ ЛЮДИ Современная история

Так вот все и происходит. Главное — время выбрать.

Соседская девушка пришла, когда жены дома не было.

1

Агеев здоровается с Даниловной, словно венок на могилу возлагает. Лик у старушки неживописный. Кожа туго обтягивает скулы и челюсти с длинными зубами. Время остановилось на иссиня-желтых цветах, истребив краску в глазах. А дальше растерялось, исчерпав все свои злокозненные задумки. Ну а наряд Даниловна изобрела сама: желтый платочек с мелким синим узором, белая блузка, серая юбка. В таком тусклом обличье пребывает Даниловна лет двадцать. А может, и больше. Просто два десятка лет стоит дом. Нет у него более длинной истории.

Девятиэтажный дом, панельный. Живет при нем старушка, посиживает несменяемо у подъезда, детишек пугает, никак не спеша доставить товаркам хмельной радости попеть, пригорюнясь, на поминках.

Агеев выходит из заплеванного лифта на восьмом этаже. И попадает в другое время. У дверей квартиры его уже ждут. Соседская девушка Юля. Юная и цветущая. С книжкой в руках.

— Заходи, — усмехается Агеев. — Библиотека открыта.

Спустя десять минут Агеев привычно устраивается за письменным столом, работает. Юля стоит на табуретке спиной к нему, у книжных полок, ищет книгу.

— Некроплазы, — бормочет Агеев, которому ну никак не дает сосредоточиться обольстительный скрип табуретки за спиной. — Хм… Редактор убьет меня за эти некроплазы. Как же их покруглее-то обозвать… — Потягивается, оборачивается, смотрит на Юлию. — Совсем мы с тобой закопались. Я — с переводом, ты — с книгами. Мать небось уже волнуется. Пошла к мужчине и… пропала. А?

— Сейчас я, дядь Вить, сейчас, — отвечает Юля.

Теперь табуретка скрипит противно. Не нравится ей, старой, сравнение с изящной девичьей фигуркой.

— Да я не гоню. Мне с тобой даже веселей, чем с этими некроплазами. На работу еще не устроилась?

Юля, переставая листать книгу, отвечает не сразу:

— Нет.

— Ну ничего, Бог даст, образуется, — бормочет Агеев, усилием воли заставляя себя возвратиться к работе. — Образуется… Н-да… Вот тебе и некроплазы… Как же их… А если вот так…

Юля, застыв на своем постаменте, долго смотрит на него. Проходит минут пять. В наступившей тишине Агеев оборачивается, чувствуя взгляд. И тут девушка говорит торопливо:

— Вы только не подумайте… Я ведь готовить умею! И стирать. Шить даже… Меня мама учила.

— Вот и прекрасно, — несколько растерянно отзывается Агеев. Взгляд его невольно падает на короткую клетчатую юбочку, на круглые коленки. Хм… — Кому-то повезет с невестой.

— Вот и я об этом! — подхватывает девушка. — Возьмите меня в жены!

Ругая себя за неосторожный взгляд, Агеев мотает головой:

— Как это? Ты… Тебе нехорошо?

— Очень нехорошо! Если б вы только знали, как мне нехорошо… Вот вы говорите — устроиться на работу. А я не могу. Мне страшно… Я ведь работала два месяца. Так на этой самой работе, вы не представляете, мужчины — при-ста-ют! Ужас!

— Ну… на другую работу…

Юля возмущенно машет рукой:

— Не в работе дело, как вы не понимаете! В мужчинах! Они везде оди-на-ко-вые. Мне страшно. Я даже из дома боюсь выходить. Они так на меня смотрят! А вы… У вас работа такая… Вы дома сидите… Это же так здорово! Вот мы бы вместе и сидели дома, а? Вы не подумайте, что я такая рациональная. Нам бы хорошо было, правда. Я бы все делала по дому. Я никакой работы не боюсь. Вам бы не в чем было меня упрекнуть! Подождите! Не спешите с ответом. Вы посмотрите на меня, посмотрите. — Девушка осторожно, но не без изящества кружится на табуретке. — Я знаю, у меня фигура хорошая. Вот… А если не хотите, детей у нас не будет. Это же несложно, правда? Я же понимаю, что вам для работы нужна тишина.

Агеев окончательно ошарашен.

— Постой, я ничего не пойму… Во-первых, почему тебе страшно?.. Ты… Ты что, телевизора насмотрелась? Ну, брат, не стоит так уж близко все к сердцу принимать. Мало ли что там наговорят. И потом, не на каждом же углу бандиты. Я тоже выхожу из дому, хожу по тем же улицам. Как видишь — жив-здоров. Да и потом, ну что с нас взять? Мы же с тобой не миллионеры… А бояться… Ну а мужчины, естественно, проявляют к тебе внимание. Это в порядке вещей…

Юля топает ногой, прерывая его. Кажется, она не намерена слушать.

— Я печатать могу, компьютер знаю, немного английским языком владею. Учиться у вас буду, помогать во всем…

Агеев постепенно берет себя в руки. Коленки еще эти…

— Голубушка, все это славно. Да только я, между прочим, человек женатый. И тебе это прекрасно известно. Так что…

Юля не на шутку рассержена пустячной отговоркой:

— Ну зачем вам такая жена? Зачем? К тому же вы не расписаны. Так что это — не считается. Да и она… она же совершенно безликая!

— Н-нет… Ну отчего же, — вяло протестует Агеев, представляя себе жену. Представляя без большого энтузиазма. — Кое-что в ней есть…

Видение жены тает, обиженное невниманием. Агеев чувствует вину:

— Ну, не расписаны. Это и не обязательно. Не имеет это значения… И вообще… Нет, ты не обижайся. Человечек ты чудесный и внешне чрезвычайно симпатичный. Поверь, это не комплимент. Эх, встретиться бы нам лет пятнадцать назад… Но увы! А тебе просто надобно терпения набраться. И ты встретишь достойного тебя человека.

Юля протестующе поднимает руки, но Агеев неумолим.

— Обязательно встретишь! Я понимаю тебя, сам был юным, и мне тоже казалось, что никто меня не полюбит, что так и уйдет время, никто меня не оценит… Нет, все далеко не так трагично! Так что слезай со своего пьедестала.

Агеев поднимается из-за стола, подходит к табуретке.

— Я тебя лучше чаем угощу. Пойдем на кухню, поболтаем. Расскажешь мне о своих страхах и увидишь, как станет легче. Иногда человеку просто надо выговориться. А тебе и подавно — ты же все дома сидишь, ни с кем не общаешься. Слезай…

Юля не трогается с места, почти отталкивая протянутую дружескую руку.

— Постойте! По-слу-шай-те!

— Да что же не послушать? Я готов тебя выслушать. Но только давай сменим тему. — Агеев не опускает руку. — Между прочим, ты меня здорово удивила. Ты не похожа на представителя современной молодежи. Мне казалось, что нынешнее поколение клыкастее, нахальнее, если хочешь… Локтями приходится сильнее работать. А ты… Ты прямо какая-то тургеневская девушка.

— Разве вам не нравятся такие?

Рука падает бессильно.

— Мне-то… хм… нравятся. Но я не понимаю, как вот ты выросла такой в окружении видюшников, развязных, извини, юнцов, свободы секса.

Юля полна обличения:

— Видюшник у нас отец смотрит. Боевики. Компенсирует отсутствие мужества.

— Какого мужества?

— Мужества жить. Мы с мамой лишь изредка мелодрамы смотрим… Развязные юнцы? Да ведь я из школы — домой, из дома — только в школу. Я для них неинтересна. Одеваюсь не так, не курю. И вообще они мне противны.

Господи, она же еще и несовершеннолетняя!

— Уж не мизантроп ли ты, Боже упаси?

— Нет, просто я понимаю, что многое в жизни — наносное.

Так-так. Несовершеннолетняя максималистка. Дело обычное. Повод усмехнуться.

— Да ты просто Василиса Премудрая. Вот только не помню, был ли у нее муж…

— А секс… Конечно, он не может меня не волновать… Я же не бесчувственная. Но чему тут может меня научить этот… юнец, как вы говорите? Да ничему. Удовлетворит свое животное начало… А я? Я скорее всего ничего не испытаю… Кроме, может быть, отвращения.

Воображение — заткнись! Срочно что-нибудь рассудительное на помощь:

— Ты в самом деле так думаешь или где-то вычитала?

Взгляд-сожаление:

— Вы не верите… Я понимаю… Я и сама не знаю, я ли так думаю… Но я не обладаю практикой, чтобы сверить ее с теорией.

Но воображение лишь злорадно разыгрывается.

— Так ты… Ох, извини. Давай о чем-нибудь другом.

— Нет, я не обижаюсь, вы вправе задать этот вопрос. Да и я сама затеяла этот разговор. Вы хотите спросить — девушка ли я? Да. И, говоря так, я понимаю, что тем самым как бы завлекаю вас. Я знаю, что мужчины в вашем возрасте падки…

Агеев хватается за голову. Восклицание — как обвинение:

— О-о, ты слишком много знаешь!

Девушка испуганно:

— Вы не думайте, я вовсе не собираюсь подавлять вас своими познаниями или интеллектуальными способностями. Я прекрасно знаю, что в общении с мужчиной женщина не должна показывать, что умнее. Я полностью согласна с этим тезисом.

— О-о! — Агеев отходит к столу. Так безопаснее. — А ты не знаешь, почему женщины так долго ходят по магазинам? Что-то моя запропала…

Юля с готовностью:

— Знаю.

Звонит телефон. Агеев берет трубку:

— Да? А, привет. — Звонит друг. Спасительный друг. — Нормально. На дачу? — Агеев смотрит на Юлю. — Хорошая мысль. Твоя отпускает? Моя? Не знаю. Слушай, давай я немного подумаю… Как о чем думать? Да халтура тут срочная, перевод… Нет, недолго буду думать. Пока.

Всеслышащая Юля мягко укоряет:

— Вот видите, как вы несвободны? Даже не можете твердо определиться. А я вам гарантирую, что со мной таких проблем не будет!

Агеева забирает лень, зовущая на дачу, шашлыки, рюмочка…

— Что? Каких проблем? О чем мы с тобой говорили? Да слезешь ты наконец?!

— Нет, пока не согласитесь.

— На что?

— Стать моим мужем.

Агеев один раз почти уже стал мужем. Теперь вот на дачу спокойно не поедешь. Еще предстоит объяснение с супругой.

— Ну хватит об этом… Уже не смешно.

— …А говорили мы о магазинах. О том, почему женщины долго ходят по магазинам.

— Ах да… И ты сказала, что знаешь…

— Знаю. И еще кое-что знаю. Не хотела говорить… — Юля собирается с духом. — Но если вы такой… Только не подумайте, что я хочу вас поссорить и тем самым добиться своего… А может быть, вы и сами все знаете. Если знаете, тем лучше. Помните, весной вы уезжали на несколько дней?

Ощущение грозящей опасности пока почти невесомо.

— Весной? А, с приятелем на дачу. Было дело… А ты откуда знаешь?

Возмущенно:

— Я все про вас знаю.

— И что же?

Назидательно:

— А то. В ваше отсутствие к вашей жене приходил муж-чи-на! Два раза. — Для пущей убедительности Юля показывает на пальцах: — Два!

Агеев зачарованно смотрит на эти тонкие пальцы, вилкой нанизывающие его судьбу.

— И… и что же? Мало ли… Это мог быть кто угодно. Кстати, как он выглядел?

Вот так Ирка, верная супруга! А тут еще это торжествующе-сочувственное:

— Высокий. Уж повыше вас, на голову. И помоложе.

Спокойно. Ничего еще не ясно.

— Ничего это не значит. Ровным счетом ничего. И потом… Это наше личное дело. И с твоей стороны просто нетактично так…

Девушка пугается:

— Ой, простите. Дура я. Зря сказала. Простите.

Ни в коем случае не показывать, что задето самолюбие.

— Да перестань! Не в этом дело. Даже не в жене. Пойми. Ты молодая, здоровая, красивая. У тебя все впереди. Ну какой из меня муж для тебя? Я уже в прошлом. Живу по инерции, в настоящее не вписался… Сказать правду, так ведь я просто доживаю…

А она свое:

— Ой, что вы! Вы же еще не старик!

Но не скрыть раздражения:

— Тебе в «мерседесах» надо ездить по тусовкам, ноги свои красивые показывать, с интересными людьми знакомиться… А я… Представим теоретически… Да ты через месяц взвоешь от той скучищи, в которой я прозябаю! Это тебе только кажется, что я неплохо устроился. Как же, сижу дома, в тепле, уюте, без проблем, даже зарабатываю неплохо…

Реагирует мгновенно:

— Деньги меня не интересуют!

— Это пока… Так вот, уверяю тебя, весь этот образ жизни создан мною от лени и трусости! Мне лень куда-то бегать, что-то предпринимать… Энергии той уже нет, дерзости… Мне легче делать вид, что я презираю суету, что выше ее. На самом деле мне так же страшно жить, как и тебе.

Докатился до признаний! А она — молодец:

— Не надо бояться! Я же рядом!

Оттаял немного Агеев:

— Представляешь, каково нам будет вдвоем, таким двум… боякам?

— Нам будет хорошо! Если только… вы говорите откровенно. Мы поймем друг друга. Правда, правда!

— Знаешь что… — говорит Агеев, протягивая руку, но тут в дверь звонят.

Агеев идет открывать. Юлия соскакивает с табурета, бежит вслед за ним. Верной такой собачкой.

2

Агеев с пакетами и Ирина проходят в кухню. Супруга весело щебечет:

— У тебя девушки без меня. Надеюсь, мне не придется объясняться с ее матерью? В магазинах ужас сколько народа!

Пока она выкладывает покупки, Агеев пристально ее разглядывает. Вместе прожито шесть лет. Все так привычно: голос, манера одеваться, двигаться. Но сейчас Ирина предстает новой, незнакомой, пугающей…

— Что ты так смотришь на меня? Что-нибудь случилось?

— Н-нет… Скажи, пожалуйста… э… Тут до меня дошли слухи, что ты мужчин принимаешь в мое отсутствие. И кто же этот баловень судьбы?

Ирина застывает с пакетом молока в руках.

— Ты о чем? Вернее, о ком?

Агеев забирает у нее пакет и неторопливо убирает в холодильник.

— Помнишь, я весной ездил к Петру на дачу?

Ирина облегченно смеется:

— A-а, так это Сережка заезжал…

— Какой Сережка? Тогда ты мне ни про какого Сережку не рассказывала.

— Сережка Миронов. Брат мой двоюродный. Забыл? Ты же не любишь, когда мои родственники приезжают, вот и не рассказывала.

Столь простого объяснения Агеев не ожидал. Серега действительно выше его и моложе.

— А… а почему он приезжал два раза?

Супруга выглядит искренне удивленной.

— Брал кассеты посмотреть. Потом вернул. Да что с тобой? Какая муха тебя укусила? Ты же никогда меня прежде не ревновал… Постой… Это тебе рассказала эта девочка? Юля? Кто бы мог подумать, такая тихоня, а сплетни разводит…

Агеев, уже подготовившийся было к скандалу, не может сдержать эмоции:

— Никакие сплетни она не разводит. Ведь к тебе же действительно заезжал… мужчина. Какие же это сплетни?

Недоумение Ирины сменяется подозрительностью:

— А почему она тебе об этом рассказывала? Ты что, расспрашивал? Ты… ты следишь за мной?

— Ну вот еще! Вовсе я не слежу… Скажи мне… Скажи, тебе страшно ходить по улицам?

— Странный вопрос… Нет, не страшно. Что с меня взять?

— А… а дома тебе все время сидеть не скучно?

Ответ — как пожимание плечами:

— Привыкла.

— И тебе не хочется устроиться на работу?

— Раньше ты этого не хотел. А что? У нас финансовые затруднения? Я готова пойти. Правда, придется поискать. Уже не девушка, так сразу не устроиться. Это у Юльки без проблем…

— Ты думаешь?

— А что тут думать? Никто не звонил?

— А кто-то должен был? Шучу… Петр звонил. На дачу приглашал.

— Меня, конечно, не звал.

— Ну, он же без жены едет… Так что сама понимаешь — мальчишник.

— Еще бы. То-то Светка мне потом рассказывала, как вы ей с дачи названивали.

— Растрепала-таки… Не я же звонил. Петр. Да и потом, что мы ей такого сказали? Так, подразнили… Что, мол, дома сидишь, когда за городом так хорошо… Просто развлекли одинокую женщину…

Разговор привычно сворачивает в привычную колею. А начинался так живенько…

— Нет бы жен развлекли. Взяли бы с собой на природу. Господи, что за мужики пошли!

— Только не занудствуй, я тебя умоляю.

— А то что? Уйдешь? Не первый раз слышу. Да только посмотри на себя… Никуда ты из этих тапочек не выберешься. Духу не хватит.

— Не заводи…

— Да и куда ты пойдешь? Тебе же никто не нужен…

— Ирина!

Звонит телефон. Ирина, а вслед за нею Агеев проходят в комнату.

— Да? Привет. Конечно дома. Куда он денется… Тебя. Петр.

— Да? А, привет. Что? Нет, еще не надумал. Нет… Слушай, давай недельки через две? Нет, правда, работы много… Да я понимаю… Да никуда она не денется, рыбалка эта… Хорошо, хорошо, подумаю… Ага… Пока…

Кладет трубку, примирительно говорит жене:

— Видишь, никуда я не еду.

— И напрасно. Я твоей жертвы не оценю. Для меня ты что дома, что на даче… Я-то все равно одна. У тебя — твоя работа. А у меня — стирка, магазины. Я никому не интересна…

— Нет, отчего же…

— Так что поезжай, поезжай… Развлекайся.

— Ну перестань, что ты? В конце концов, я не понимаю… Мы живем вполне нормально… И потом, имею я право хоть изредка сменить обстановку, оторваться от этого треклятого стола!

— Имеешь. Только и я имею право на смену обстановки. Так что сегодня будешь спать в одиночестве.

С этими мстительными словами Ирина уходит в кухню.

— Ой-ой-ой… Будто мне это одному надо! В конце концов, есть такое понятие — супружеские обязанности!

Реплика прилетает из кухни, как пущенная рассерженной рукой тарелка:

— Вот и подумай над ними. Поспи в одиночестве и подумай.

Это шантаж! К тому же я и так в одиночестве, когда сплю.

С ума они меня все сведут.

Звонит телефон.

— Да? А, ты… Да, надумал. Еду. Что значит отпускает? Что я, мальчик? Еще спрашивать буду! В пятницу? Отлично. Да. Договорились. По дороге купим. Пока.

Агеев кладет трубку. Осматривает комнату. Взгляд останавливается на табурете. Подходит, взбирается.

— И что же отсюда видно? И как ты, брат, отсюда смотришься? М-да… Скверно. Скукожился над столом. Серый, невзрачный. Что смотришь? Не нравится? Небрит, в тапочках на босу ногу… Чирик-чирик строчечки. Чирик-чирик. А годы уходят… А ты корпишь над чужими словами и мыслями. А они мимо пролетают. И годы, и мысли. Чирик-чирик. Что смотришь? Глуп же ты, брат… К тебе девушка приходит, чистое, нежное создание. В любви признается… А ты? Да я то, да я сё…

Пока он кривляется на табурете, в комнату входит жена:

— Ой, ты что там делаешь?

Агеев, чуть не свалившись, отворачивается к полкам:

— А… это… книгу ищу.

— Какую? Скажи, может быть, я знаю.

— Не знаешь.

— Ну может быть. Ты скажи.

— Не знаешь!

— Ну как хочешь.

Уходит в кухню. Агеев вновь предоставлен себе и своим невеселым мыслям.

— Доконают они меня все. Здесь, что ли, остаться? Наверху. С этими мыслями. Навсегда. А что?

Смотрит на потолок, вверх, как в спасение.

— Вбить крюк и… Да только и на это духу не хватит. А помнишь, помнишь, как хотел прославиться? — Агеев встает в горделивую позу. — Оле, Россия. Оле-оле-оле-оле!

Вновь входит жена:

— Что случилось?

— В том-то и дело, что ничего.

— Как ты меня напугал… Книгу-то нашел?

— Нет. И уже никогда не найду. Ни-ког-да.

Ирина примирительно протягивает руку…

— Так слезай…

Звонок в дверь. Ирина уходит открывать. Агеев испуганно застывает. Ирина возвращается.

— Соседка. Спрашивала что-нибудь сердечное. Юльке что-то нехорошо.

— По-почему? — испуганно вопрошает Агеев.

— В ее возрасте всякое бывает. Организм формируется… Девушка становится женщиной. Бывает… Да слезешь ты наконец!

— Зачем?

— Что значит — зачем? Ты что, там навсегда собираешься остаться? И вообще, что происходит? Ты сегодня какой-то… Слушай-ка… А у тебя, часом, с Юлькой тут ничего не было?

Агеев слезает с табурета и, садясь на него, заявляет горестно:

— Ничего.

Ирина садится рядом, обнимает мужа за плечи:

— Да что с тобой? Ты не заболел?

Агеев кладет ей голову на плечо:

— Нет.

Ирина, покачивая его, баюкая:

— Ну-ну-ну, расскажи мамочке. Ну какие у нас секреты?

Агеев сокрушенно:

— Никаких. Шесть лет прожили, и никаких секретов.

— Семь.

— Семь?! Так много!

— Много.

Агеев изумленно озирается:

— Столько лет прожили и ничем не обзавелись.

— Не обзавелись, — эхом отзывается супруга.

Агеев солирует:

— Детей не родили.

Ирина вторит:

— Не родили.

Агеев множит число бед и напастей:

— Машины-дачи не купили.

— Не купили.

— На черный день не отложили.

— Не отложили.

— А старость приближается.

— Приближается.

Супруги в страхе оглядываются, в голос вскрикивают:

— А-а-а!

— Страшно? — шепотом вопрошает Агеев.

— Страшно, — искренне признает супруга.

— И взять с нас нечего! — согласно заключают они.

3

Квартира Агеевых. Виктор работает. Звонок в дверь. Виктор выходит открывать, возвращается встревоженный, в сопровождении матери Юлии, Елены Михайловны. У нее в руках банка.

— Извини, Вить, за беспокойство. Банку не откроешь? У нас в семье все девушки, сам знаешь. Ни одного мужика.

Агеев испытывает явное облегчение, что речь не идет о вчерашнем, и с готовностью соглашается:

— Как не открыть? Откроем. Как не помочь одиноким девушкам? Поможем обязательно.

Консервный нож, с упоением поддевая податливый металл, быстро движется по кругу.

— Прошу…

Восторг соседки хоть и ласкает слух, но настораживает своей чрезмерностью.

— Ой, спасибо тебе большое. Вот что значит мужик в доме! А у нас…

Агеев вспоминает о мужской солидарности:

— Постой, а что же твой Серега-то…

— А, какой из него мужик. Все пропил, ничего от мужика не осталось…

— В каком смысле?

— Да ни в каком. Понимаешь? Ни в ка-ком!

— Ну-у… руки-ноги у него же на месте?

— Что мне его руки? Куда мне их… приспособить? Ни на что не годен.

— И… и давно?

— Ох, уж три года.

Агеев не в силах сдержать изумление — эта женщина достойна памятника.

— Три-и?

— Представляешь?

— Представляю… Вернее, теоретически…

— А ты представь, представь, напряги фантазию-то. Ты же у нас интеллигент… Как раньше-то говорили: «А еще в шляпе…» Вот и представь. Представь, каково оно — три года без мужика-то обходиться? На мне будто эксперимент ставят!

— Но… но послушай… Не мое, конечно, дело, но ты же еще не старая женщина, привлекательная… Ну уж если совсем-то… Заведи себе какой-нибудь легкий роман… Если уж совсем… плохо…

— Ох, плохо…

— Принарядись, выйди в свет, а то ты все дома да дома… По-прежнему шьешь?

— Шью, будь оно неладно. Майки. С надписью вот тут. — Елена показывает себе на грудь, вполне еще крепкую и высокую грудь… — Смотри, вот тут: «Ай лав ю». Тьфу!

— Конечно, обалдеешь так совсем. А ты выберись на выставку там… в театр… С косметикой этак, женщиной себя почувствуй…

— Вот я и принарядилась. И с косметикой. Или незаметно?

— Хм… Симпатичное платьице…

— Вот. При-наря-дилась и вы-бралась.

— Куда?

— Да к тебе! Или тоже не заметно? Какие же вы, мужики, дураки бываете!

Елена с досадой стучит кулаком по столу. Прыгает крышка от банки, удаляясь от стеклянного бока, некогда такого родного. Агеев отрывает взгляд от прыгающей крышки, только сейчас до него доходит.

— Постой, постой, ты что хочешь сказать…

— Да, хочу. Только не сказать, дубина ты эдакая. Помоги по-соседски. Сам говоришь: как не помочь одиноким девушкам?

— Ну ты, мать, даешь… Уж не говоря об остальном… Но ты же знаешь древнюю мудрость: не воруй, где живешь…

— Все я знаю! Что ж мне теперь, в подземном переходе встать с плакатиком… «Помогите, люди добрые!» Или — с первым встречным? Спасибо за предложение. Подхватишь еще, не дай Бог. А тебя я знаю. У вас в семье все нормально, я с Ириной консультировалась.

— Как? Вы с Иркой обсуждали нашу личную жизнь?! — поражен Агеев.

— А что? По-соседски. Я ей о своем обормоте поплакалась, она тоже… Так что, Витек, имей совесть… И вообще, почему я должна тебя упрашивать? Как ты вообще с женщиной обращаешься?

— Послушай, но у меня все-таки жена есть. И она вот-вот вернется из магазина. Ваши разговоры — это одно, а если она застанет такое…

— Жена? Что жена? Жена — не стена, отодвинуть можно. — Елена на минуту задумывается. Затем с воодушевлением говорит: — Слушай, Витек, а если я с ней договорюсь? А?

— С кем?

— С супругой твоей, с Иркой. К тому же вы и не расписаны. Считай, что ты мужик свободный. Святое дело — снять тебя…

— Да ты в своем уме?

— А что? Нет, точно поговорю. Чтоб отдала тебя в аренду. Не боись, ненадолго. Но тогда держись! Нет, точно поговорю!

Вдохновленная столь конструктивной мыслью, Елена решительно идет к выходу.

— Банку-то, — лепечет ей вслед Агеев.

— А… совсем забыла… Ничего башка не соображает. Вот что вы, гады мужики, с нами делаете!

Агеев шкодливо торопится сменить тему:

— Как Юлька-то себя чувствует?

— Да что ей, молодой да здоровой, станется? А что? Чегой-то ты спрашиваешь? А что-то долго она вчера у тебя была… Да и вернулась какая-то… растрепанная… У тебя что с ней?

— Эх, у нас с ней… Предложение она мне делала, вот что у нас с ней!

Елена от изумления выронила банку.

— Как — предложение? Ах, черт, не разбилась… И тут счастья нет! Предложение… Совсем девка рехнулась. Вот что вы, мужики, с нами делаете! Постой… Слушай, а ведь это идея! Нет, точно! А что? И женись на ней! — Елена радостно толкает его в бок. — Заживем! Глядишь, и тещу не обидишь. Мне много не надо… От вас не убудет. А Юльке и вообще рано этим еще заниматься…

Агеев взирает на нее широко раскрытыми глазами. Он уже давно не верил, что его можно чем-то удивить.

— Да, мать, три года бесследно не прошли.

— А я тебе о чем толкую? Вот до чего, паразиты, вы нас доводите! Да… А если тебя жена твоя волнует, то ты брось переживать…

Звонок в дверь. Виктор идет открывать, возвращается.

— Твой пришел. Видишь, волнуется, когда тебя долго нет, а ты на него…

Елена Михайловна, преображаясь на глазах, величественно удаляется, тут же возвращается:

— Как же, волнуется. Сигарет просил у тебя стрельнуть.

— Да Бога ради… Только почему он у меня не спросил?

— А я запретила ему попрошайничать. Мало того, что ничего в дом не приносит, так еще и клянчить будет, позор-то какой!

— Совсем ты мужика затерроризировала. Я вот и думаю, может быть, у него поэтому и не получается с тобой ничего, что ты так к нему относишься?

— Это ты о чем?

— Ну, понимаешь… Я вот даже по себе знаю… Иной раз женщина так себя ведет, что… ну… не хочется.

Елена мгновенно наполняется подозрением:

— У тебя что, тоже?!

— Да нет, у меня все нормально… Ох, да что я говорю!

Елена с облегчением стучит по столу:

— Ты уж не пугай. Вы что, совсем все обалдели? Куда ни сунься — сплошной облом… Постой… Что ты сказал? Иной раз? У тебя что, много женщин? Ах ты развратник! А я-то за него еще дочь хотела отдать, кровиночку мою…

— Да нет! Я просто хотел сказать…

— Да шучу я! На чем мы с тобой остановились? Ах да! Так вот, ежели ты насчет жены переживаешь, то успокойся. Помнишь, ты уезжал весной?

— Да что вам эта моя поездка далась!

— Так вот. К твоей — мужик захаживал. Два раза. — Елена показывает на пальцах. — Два! За пять дней. Не рекорд, конечно, но, как видишь, она не теряется. В отличие от тебя. А ты то да сё.

Елена кривляется. Агеев с ужасом узнает себя, вчерашнего, на табурете. И реагирует собой вчерашним:

— Ну и что? Мне Юлька уже доложила. Только не мужик это никакой, а Сережка Миронов, Иркин брат двоюродный.

Елена, довольная, злорадствует:

— Как же, держи карман. А то я Сережку не знаю! Никакой это не Сережка.

Агеев вновь разбит и пленен:

— А… а кто же это?

Звонок в дверь. Агеев растерянно бредет открывать. Елена ехидно кричит вдогонку:

— Вот и узнай! — Про себя Елена тихо ругается: — Надо же, приперлась на самом интересном. Ладно, пойду.

И уходит вслед за Виктором.

4

На кухне у Агеевых. Ирина достает покупки. Игриво замечает:

— Опять у тебя дама в гостях. И опять, заметь, в мое отсутствие.

— А ты подольше ходи по магазинам… Кстати, почему ты так долго пропадала?

— Как долго? Совсем недолго.

— Три часа — недолго?!

— О господи, да что же мне — не походить по магазинам? Какие еще у нас, бедных женщин, развлечения? Пошарахаться да потаращиться. Иной раз бродишь, бродишь, глаза разбегаются, даже сама не знаешь, зачем идешь, так… Обо всем забываешь…

— И обо мне?

— Если честно — да. Я же говорю — обо всем. Иду, о чем-то своем думаю. А спроси — о чем, и не отвечу.

— Зато я отвечу на этот вопрос.

— Да? Интересно, и о чем же?

— Да все о том же. Помнишь, я весной уезжал к Петру на дачу?

— О-о… Да ведь мы же вчера это уже обсуждали!

— И кто же к тебе приходил? Два раза. — Агеев показывает на пальцах. — Два!

— И на этот вопрос я тебе уже отвечала. Приходил Сережка Миронов, мой брат. Что ты еще хочешь услышать?

— Ты настаиваешь на том, что это был Сережка?

— А кто же еще? — Ирина вдруг не шутя задумывается. — Да нет, точно Сережка. Что ж, я брата не узнаю? Совсем ты мне голову заморочил!

— А вот Елена утверждает, что тоже знает Сережку, но только этот мужик был не он.

— А кто же?

— Не-зна-ко-мый мужчина! А кто — тебе виднее.

Ирина все еще продолжает держаться спокойно:

— Врет она все, твоя Елена. Врет из зависти и еще по ряду причин. Завидует она нам, понимаешь?

— Чему же тут завидовать?

— Хотя бы тому, что у нас все нормально, что спим в одной постели.

Агеев не упускает момента ехидно заметить:

— Не всегда…

Ирина невозмутимо соглашается:

— Бывают моменты, но редко. А она уже три года — ни с кем. Представляешь?

— Да я знаю. Ужас, конечно.

— Откуда ты знаешь?

— Она мне сама сказала. Только что, перед твоим приходом. Кстати, с тобой собиралась поговорить…

— О чем это?

— О том, чтобы… взять меня в аренду.

Ирина изумлена:

— Ку-уда?

— Ненадолго, не бойся! — уже невесть что несет окончательно запутавшийся муж.

Звонок в дверь. Агеев уходит открывать, возвращается в сопровождении взволнованной Юлии, прячется за спину Ирины.

— Вы не слушайте ее! Если мы поженимся, мы будем жить отдельно! А она нам совсем не нужна! Ишь что придумала! — горячечно выпаливает девушка.

— Кто поженится? Кто кому не нужен?

— Как — кто? Мы. Я и дядя Витя. Разве вы еще не знаете? Даже мама сказала, что это хорошая идея. И что уже со всеми договорилась. Разве нет?

— Постой, девочка, ты в своем уме? — Ирина оборачивается к Агееву: — А ты что молчишь? Что тут происходит? — Вновь обращается к Юлии: — Между прочим, он женат, если ты до сих пор не заметила.

Юля несколько растеряна, но напор не снижает:

— Да вы ведь даже не расписаны. И мама сказала, что уже обо всем договорилась…

Агеев бормочет очумело:

— Ты не поняла… Речь шла только об… аренде… И то еще ничего не решено.

Ирина наконец взрывается:

— Да о какой аренде ты все толкуешь, черт вас всех возьми?

Дальнейший диалог Агеева с Ириной вполне безумен:

— О том, чтобы ты ей сдала меня в аренду… Ненадолго…

— Кому ей? Юлии? Тебя? Зачем? И о какой женитьбе она говорит? Ты что, предложение ей делал?!

— Да нет, не Юлии. Юлия здесь ни при чем. Вернее, при чем, но по другому вопросу.

— Ты что, издеваешься надо мной? Ты толком можешь объяснить?

Вклинивается растерянная реплика Юлии:

— А мама сказала, что уже обо всем договорилась…

Агеев потихоньку свирепеет:

— Я уже сам ничего не понимаю. Сама смотри. Сначала пришла Юлия. Это было вчера. А сегодня пришла…

Звонок в дверь. Ирина обращается к Юлии:

— Деточка, открой, пожалуйста. — Агееву: — Ну?

— А сегодня пришла…

Входят Юлия и ее мать.

— …сегодня пришла мать Юлии, вот, Елена, и принесла банку… Скажи ей, Лен…

Ирина подбоченивается:

— Та-ак, соседушка. Это как же понимать?

— Я тебе все сейчас объясню, — говорит Елена, затем обращается к Агееву и Юлии: — Выйдите, нам поговорить надо.

— Минуточку, — возмущена Ирина. — Что это ты тут раскомандовалась? Не надо никому никуда выходить. Мне недомолвки не нужны. У меня за спиной происходит черт знает что… — За ее спиной Юлия умоляюще смотрит на Агеева и тянет его за рукав в комнату. — Как ты смела утверждать, что ко мне мужик приходил в его отсутствие? — Ярость ее выливается и на Агеева: — Прекрати на нее пялиться!

— Это не я, это она! — оправдывается Агеев.

Но Ирина вновь обращается к соседке:

— Ты же прекрасно видела, что это был Сережка! Ну говори, видела? Говори, говори!

Елена нехотя признает:

— Ну хорошо, хорошо, если тебе так спокойнее, пусть Сережка. Зачем нам ссориться? Да еще из-за мужиков! В конце концов, можно и с родственником. Он же тебе двоюродный. Я вот в «СПИД-инфо» читала…

— Ах ты, мерзавка, она одолжение мне делает… Да еще с грязными намеками! Да я тебе…

Юлия с мольбой обращается к Агееву:

— Вы же видите, видите, какие они гадкие и злые! Давайте уедем от них!

Агеев бросается к жене, хватает ее за плечи:

— Успокойся, дорогая, прошу тебя!

Но тут закипает и Елена:

— Разошлась! Если бы у тебя три года мужика не было, ты бы небось не так заговорила…

— Пошла вон, потаскуха! — вопит разъяренная Ирина.

— Вы же видите, видите! — кричит в слезах Юлия.

— Успокойся, прошу тебя! — взывает к Ирине Агеев.

— Три года! — показывает на пальцах Елена. — Три! Тебе хорошо говорить… А если бы…

— Вы же видите, видите! — в истерике бьется Юлия.

В дверь кухни заглядывает муж Елены.

— Что ж, будущий зятек, — говорит он Агееву, — для более тесного, так сказать, знакомства капель бы по пятьдесят, а? Я сбегаю…

Агеев и Ирина в ужасе смотрят друг на друга. Одновременно заходятся в крике:

— А-а-а!

На фоне их вопля по-прежнему звучат реплики:

— Три года!

— Вы же видите, видите!

— Серьезно, я сбегаю!..


По Москве идет одинокая женщина. Бесконечен женский поход по магазинам. Москва меняется. Магазинов все больше. Жизнь меняется. В радость ли это женщине? Много соблазнов, много суетных и путаных мыслей. Вспоминается: раньше всматривались в людей. Теперь — в витрины и машины. Не замечая в них даже собственного отражения.

ПОВЕРЬТЕ, ГДЕ-ТО ЕСТЬ ТАЙГА

Полуночный хмельной спор в студенческом общежитии вынес нам приговор: отправляться в тайгу. Шел 1982 год, мы еще не напечатали ни строки, энергия била ключом… Кто?! Мы в походы не хаживали?! И мы с Б-ским сказали: запросто. Мы сказали: подумаешь. Как нечего делать. Туда и обратно. Без проблем. Словно к таксистам ночью за водкой.

Утром о сказанном сгоряча вспоминалось с некоторым сожалением. Но отступать было некуда. И мы принялись закупать снаряжение для экспедиции и разрабатывать маршрут. Б-ский сказал, что знает одно вполне подходящее местечко на Северном Урале. Б-ский сказал, что уже проходил этот маршрут третьей категории сложности. Но, сказал Б-ский, дело было зимой. И шла их тогда целая толпа народу. На лыжах. Б-ский еще много чего говорил. Благо дело было в Москве.

На дворе стоял август. Дождливый. И мы решили махнуть из Свердловской области в Пермскую через Урал, воспользовавшись на втором отрезке пути плотом.

Вот так мы поднялись в вагон поезда Москва — Свердловск, растворились среди других пассажиров и на время утратили свои имена и фамилии. Чем дальше уводил путь от дома, тем бесхитростней становились вагоны, вокзалы, автобусы.

* * *

Водитель лесовоза, недавно вышедший из зоны на поселение, рулил лихо. Рядом сидела женщина. Не очень молодая и не очень красивая. Но женщина. И водитель, облокотясь левой рукой на дверцу, посвистывая, рулил правой и до отказу жал на газ. Женщина вскрикивала от испуга, хорошела и молодела. Машину немилосердно швыряло на залитых водой рытвинах. Женщина то и дело оборачивалась к окну заднего вида.

Сзади, бешено вцепившись в передний борт и балансируя на открытой раме, трое отчаянно пытались удержать ногами скачущие мешки и рюкзаки. И все трое старались не смотреть вниз, на смертоносное мельтешенье под колесами.

Наконец водитель сжалился. То ли над машиной, то ли над женщиной. Один из тех трех был ее мужем.

Благо и небольшой подъемчик подвернулся. Лесовоз натужно взвыл и замедлил безумный полет. А через сотню метров резко тормознул у невысокого деревянного навеса, вкопанного на двух столбах при дороге.

— Сотый участок, — сплюнул водитель. — Десант за борт.

Мы спрыгнули с рамы лесовоза. И теперь с наслаждением ощущали устойчивость земли и ее окрестностей. Но пальцы все еще судорожно сжимались в поисках опоры.

Муж той женщины даже не махнул рукой нам на прощание. Он и на секунду боялся расстаться с такой прочной, в занозах, бортовой доской. Этой паре физиков еще предстоял долгий путь на север. Все вот так же, на перекладных, с кучей аппаратуры. Жуткие последствия романтики…

Лесовоз прыгнул прямо с места, оставив на мгновение в воздухе фонтан грязи, зелень штормовки и белизну тесемки от очков на затылке сроднившегося с бортом физика. А потом и эта картина исчезла. Шел нудный мелкий дождь. Под дождем в тайге на Северном Урале стояли два студента Литинститута. Словно вышли покурить в перерыве между лекциями.

* * *

Первые сказанные посреди тайги слова прозвучали примерно так:

— Десяток километров… Какой-то паршивый десяток километров… Лучше бы мы пешком прошли, чем на этом гребаном лесовозе…

Так-то мы оценили возможность проехать бесплатно десять километров по тайге. Впрочем, нас можно было понять. Двухнедельный маршрут только начинался. И мы еще не могли понять, что пошли не по грибы.

К тому же под навесом, на лавочке, лежала газета. Недельной давности, распухшая от сырости. Словно забытая в парке.

Мы не спеша переодевались. В чуть влажную одежду, слежавшуюся в рюкзаках за три автобусно-поездных дня. Наматывали портянки, натягивали сапоги, утеплялись свитерами.

Из первого пакета достали первые сухарики. Сухарики, приготовленные на подсолнечном масле, чтобы не закаменели. Сухарики с добавлением соли.

И всласть курили, не помышляя пока об экономии.

А затем тщательно запаковывали и зашнуровывали рюкзаки, еще не испытывая отвращения от последующей каждодневной монотонности этой процедуры.

Разложив на лавочке карту, сориентировали ее с помощью компаса. Карта, еще без единой пометки, лежала перед нами ничего не говорящей и манящей, как разбросанные по ней таинственные названия.

* * *

Тайга нас сразу приметила. Горожан она отличала мгновенно. Наверное, по некой развязности, за которой таилось постоянное тревожное напряжение. Зачем мы тут объявились, Тайга не знала. Слишком много тайн у нее насчитывалось. Поди догадайся, которая из них привлекла именно нас. Но Тайга не сомневалась, что рано или поздно она узнает о нашей цели. Или цель вообще окажется недостижимой. Никогда. Такое тоже случалось.

Но Ей сразу же захотелось испытать нас. Так сказать, проверить на вшивость. И Она отыскала километрах в двух от нас медведицу с медвежонком.

Медвежонок, словно увлеченный новой игрой, шустро заковылял к дороге. Медведица, недовольно ворча, двинулась следом.

Мы шагали бодро. Первый день маршрута еще не подорвал силенки. Мазь от комаров быстро смывалась потом и дождем. Но мы уже начинали жить законами Тайги, потихоньку осознавая необходимость экономить. Да и комары под дождем предпочитали отсиживаться на взлетных полосах.

Медвежонок, улучив момент, мигом прошмыгнул через дорогу. Мать не успела его остановить и последовала за ним, уже учуяв чужих.

Дождь прекратился, а вскоре и солнце стало изредка проглядывать сквозь низкие облака. И торчащие из черных болот обломки берез и осин уже не выглядели метками над бесследно канувшими.

И тут мы первый раз обратили внимание на следы. Совершенно свеженькие. В вязкой жирной грязи четко просматривались отпечатки широких лап с кривыми и острыми лунками от длинных когтей. Но отпечатки ничего нам не сказали. Мы лишь посмотрели на них.

А медвежонок вновь кинулся к дороге. Но на этот раз медведица решительно воспротивилась воле Тайги. И для медвежонка попытка бегства закончилась увесистой оплеухой. Медвежонок ничего не понял в этих играх и просто завопил.

Медвежонок завопил. Мы услыхали и теперь другими глазами увидели следы.

* * *

— Так-перетак! Медведица с медвежонком.

— О, черт! Доставай быстрей!

— А толку…

— Может, на дерево залезть?

— С ума сошел? От медведя на дерево?

— А что же делать?

— Идти, как шли.

— Достань все-таки. Как-то спокойнее.

— Да пожалуйста. Только бессмысленно.

Тайга много видела таких штук. Самых различных. И в марках разбиралась лучше любого эксперта. Она сразу определила: вставка. Коротенькая, без приклада, как раз, чтобы в рюкзаке поместиться, не вызывая ненужных расспросов. А стало быть — разрешения на ношение оружия нет. А значит — не охотники.

Мы достали из рюкзака жалкую нашу однозарядку. Вещь в Ее владениях совершенно бесполезную. Чтобы перезарядить после выстрела, надобно через ствол шомполом выбить гильзу от предыдущего патрона. Да и патроны — от малокалиберной винтовки. При этом головку пули надо скусывать — иначе патрон не входит в патронник. Такая вот морока. Как при стрельбе из гаубицы. Только эффект далеко не такой.

— Заряжай, черт тебя дери, болтаешь много!

И пока заряжалась маленькая бессмысленная винтовочка, в Тайге стояла тишина. Зрители наблюдали с большим любопытством.

Так мы двинулись дальше, стараясь ступать как можно тише. С обкушенной пулей в узком стволе и с топориком наготове. С туристским металлическим топориком. Которым хорошо лущить щепу для костра.

Медведица не пускала медвежонка на дорогу. Но запретить ему двигаться вообще она не могла. Того просто разрывало от любопытства. Зверюшка то и дело мелькала среди деревьев, оглашая окрестности воплями после очередного материнского наставления.

Так мы и двигались — параллельными курсами. Парами. Мы как цари природы — по дороге. Крадучись. Медведица с медвежонком — по придорожному редколесью.

Подгоняя нас, метался над дорогой угрожающе-предупредительный рык медведицы. Казалось, только в монотонном, изнурительном движении без привалов единственное спасение и единственное состояние хоть какого-то покоя.

— Скоро… должна быть… изба… лесозаготовителей… уф!

— Пошел ты… со своей… картой!

Перед тем как выйти на маршрут, мы прошли проверку на психологическую совместимость. Провели ряд невинных тестов. Это было в городе.

Но все же через час гонки над нами смилостивились. И мы вышли к вертлявой речушке. Под открытым небом на берегу стоял длинный дощатый стол. В это жилое место, хоть и без единой живой души, медведица сунуться не решилась.

Закипала вода в котелке. Взметнув эхо, вылетала из ствола обкушенная пуля, сопровождаемая энергичными возгласами.

* * *

В мертвом поселке народа манси мы оказались еще через час пути. Осмотрев пару полуразрушенных хибар и не найдя ничего интересного, мы присели на рюкзаки посреди заросшей и безучастной ко всему улицы.

С другого конца поселка бежал к нам черный человек. Бежал давно. Улица вытянулась метров на триста, а человек бежал медленно. Мы успели выкурить по сигарете.

Наконец он подбежал, этот черный человек в черных сапогах, брюках и ватнике, темнея широко раскрытым беззубым ртом.

— Сейчас машина будет, — сказал он, опускаясь на корточки. — Не уходите.

— А куда все делись? — спросили мы, указывая на дома.

— Мансюки-то? Старики померли. А молодые спились и тоже померли, — радостно пояснил черный человек, вытирая грязной ладонью поросшую темной щетиной голову.

— А ты?

— А я тут с напарником. Коров пасем. Сейчас вот съезжу в поселение, схожу в баньку — и обратно коров пасти.

Он уже почти отдышался.

— Поселенец?

— Ага.

— Давно из зоны?

— С год.

— А здесь еще сколько?

— Полтора. Немного.

Он засмеялся. Потом попросил сигарету. Закурил и опять засмеялся, глядя на нас влюбленными глазами.

— Хорошо, — сказал он. — Сейчас машина придет. Поедем. — Он ненадолго задумался, затем добавил ни к селу ни к городу: — Лишь бы войны не было.

Мы переглянулись. Он вновь засмеялся. Пояснил:

— Да нет, все в порядке. Я просто чо думаю. Вот мне полтора года осталось. И свободен. Так? А если война? Не погуляю, значит.

Он вскочил на ноги, прислушиваясь к чему-то в полнейшей тишине, живущей на фоне ровного таежного шума.

— Идет машина. Айда к дороге.

Стоял сырой дождливый август. Но из тайги все равно несло запахом гари никогда не затихающих далеких пожарищ.

* * *

«Урал» по пути к поселению чуть не задавил выскочившего на дорогу шального зайца. Тот метров сто очумело несся под колесами, с перепугу не соображая, что можно свернуть в лес. При этом водитель вовсе не старался догнать его. Просто все здесь гоняли как ненормальные. Люди не жалели машин. Машины разбивали дороги. Дороги не щадили машин.

В поселке черный человек показал нам гостиницу.

— Но сначала покажитесь начальнику. Вон штаб, — сказал он на прощание, прежде чем затеряться среди таких же черных стриженых людей.

Мы направились к длинному одноэтажному бараку с флагом над входом.

За высохшим, грубой работы столом старший лейтенант с красными петлицами проверил наши паспорта. Попросил еще какие-нибудь документы. Мы извлекли на свет Божий командировочное удостоверение. Выклянчали накануне отъезда в журнале «Человек и природа».

— Так. Корреспонденты, — читал лейтенант вслух, и голос его гулко звучал в вытянутой комнате с казенной мебелью. — Цель командировки… Сбор материалов… Тема: «Туризм и охрана окружающей среды»…

— Месяц проставлен неверно, — сказал он, закончив ознакомление с этой филькиной грамотой. — Сейчас август, а здесь — июль.

— Эх, черт, — сказали мы. — Перепутали там… Чего ж теперь нам делать-то?

— Ничего, — сказал старший лейтенант. — Только вы вот что… Места тут — сами понимаете. Да и публика соответствующая. В общем, поменьше контактов. Позавчера убили начальника соседней зоны. И жену его. Беременную.

Листок командировочного удостоверения заметно подрагивал в руках начальника.

— Завтра будет машина на Вилюй, подбросит вас. Пока располагайтесь в гостинице.

Выходя из кабинета, мы оглянулись.

Старший лейтенант сидел в той же позе, глядя перед собой, положив обе ладони на высохший, грубой работы стол.

Он был почти нашим ровесником. Из-под стола виднелись носки его до блеска начищенных сапог.

* * *

Разговорчивому и непоседливому начальнику гостиницы на вид было не больше пятидесяти. И мы с удивлением узнали, что этому коренастому мужичку без единой седой волосины — за шестьдесят.

В двухэтажной бревенчатой гостинице поселения он поселил нас на первом этаже, рядом со своими апартаментами. В отведенной нам небольшой комнатке стояли два стула, стол и две койки, застеленные чистым бельем. В запыленное оконце виднелась засыпанная щепой дорога, ведущая полого вниз, к реке, полной серой быстрой воды.

— Гостиница? — ответил он на наш удивленный вопрос. — А как же? Как же без гостиницы? Сюда к нам часто приезжают. — На столе стремительно появлялись миски с ухой, хлеб, сковорода с грибами. — Начальство даже приветствует, ежели, скажем, жена или мать гостят… Способствует, стало быть, исправительному процессу.

После сытного обеда хлебали, обжигаясь, крепчайше заваренный чай. Изредка к начальнику заходили черные люди. У дверей затевались недолгие беседы вполголоса, со взглядами в нашу сторону. Под этими взглядами мы ощущали себя не шибко уютно.

Он возвращался к столу и продолжал рассказ о себе:

— Я их предупреждал Христом Господом: «Окститесь, ребяты, какой долг?! Давно уж мы в расчете!» А они заладили свое: отдай да отдай. Хорошо. Но невмоготу уже. Отмахнулся. А в руке молоток оказался. Ну по случайности. Человека и убило. И мне — двенадцать лет. Хорошо. Н-да… А я, между прочим, до Берлина доходил. И награды имею.

Такой веселый разговор перекинулся и на убийство начальника соседней зоны:

— Я так считаю. Вот я, скажем, убил или ограбил. Хорошо. Это как бы моя работа. А они меня ловят и сажают. Это их работа. Хорошо. И я на них не в обиде. Попался — сам дурак, плохо работал. Хорошо. Но вот другой вопрос. Я уже тут. Зачем же здесь-то надо мной еще куражиться? Я и так получил свое. Так что тому псу по заслугам перепало. Такой был пес… Что? Бабу его? Да еще та была стервозина. Нет, тут мы не поймем друг друга… Хорошо. Отдыхайте.

Задвинув рюкзаки под койки, мы минут десять лежали неподвижно и бессонно на влажных чистых простынях. А затем беспамятно заснули под гостеприимным кровом старого убийцы, взявшего за ночлег и кормежку две пачки хорошего индийского чая.

* * *

А утром опять была гонка на лесовозе. Мы вновь судорожно цеплялись за передний борт, коленями прижимая скачущие рюкзаки. В кабине рядом с водителем-поселенцем сидел юный прапорщик. Но на скорость передвижения лесовоза это обстоятельство никак не влияло.

Оказавшись наконец вновь на земле, мы подсчитали:

— Сэкономили часов пять. Но потеряли года по два.

И поклялись больше на лесовозах не ездить. А прапорщик на прощание еще раз проверил наши документы.

Утро выдалось сухим, солнечным. Вдоль дороги высились мощные кедрачи. Они ожидали минуты величественного падения после обжигающей работы бензопилы. Под скорбным взором Тайги.

До перевала на западе напрямик, казалось, рукой подать. А дорога уходила в сторону, южнее, вдоль хребта, разделяющего Свердловскую и Пермскую области. Нам же надо было — поперек. И сходить с дороги в болотистые комариные чащобы совсем не хотелось. Дорога же гнула и гнула свою линию, не желая поступаться принципами. Или подчиняясь Ее воле.

Так мы прошагали километров пятнадцать. Затем устроили продолжительный привал, на котором решался вопрос принципиальный: переупрямить дорогу и по-бараньи идти по ней до конца или круто взять на северо-запад. То есть окунуться по уши в Тайгу со всеми ее прелестями и выйти к реке. Какой угодно реке. Поскольку любая из них течет с хребта. А стало быть, петляя по притокам, шагая берегами, подняться к предгорьям и там отыскать перевал. Единогласно был одобрен второй вариант. Отыскав для решительного броска в тайгу широкую просеку, идущую на северо-запад, мы не без сожаления распрощались с дорогой.

Тучи комаров повисли над нами, едва потревожили мы сырые густые травы. Торопливо сбрасывая рюкзаки и дергая клапаны, мы выхватывали флаконы с жидкостью и лихорадочно мазались. Но пот быстро смывал защитный слой, а комарья становилось все больше. Тайга изобрела классное оружие, справиться с которым не помог бы нам и взвод огневой поддержки.

Вскоре под ногами заколыхалась топь. А солнце калило немилосердно, словно отдуваясь за весь скудный на тепло месяц. Просека не кончалась.

И уже не привалы наблюдала Тайга, а падения, бессильные, прямо в жижу болота. И двум путникам еще тут же приходилось отыскивать силы, бешено ругаясь до слез, чтобы открутить колпачки флаконов. И нанести тонкий слой — единственный рубеж, удерживающий от мучительной расправы по прихоти Ее.

Только к вечеру выбрались мы к реке, где ветер разгонял кровожадную армаду. Выбрались и рухнули на камни.

* * *

Утром мы разглядели впереди покрытые темной бахромчатой пеленой стертые ветрами вершины старых гор. А к полудню уже блуждали в еловом поясе среди каменных осыпей у Молебного Камня.

Из ельника выбрались наугад часам к семи вечера.

Оставив рюкзаки среди мшистых валунов, поднялись налегке к заснеженному плато. Дувший здесь резкий морозный ветер сразу отбил у нас охоту штурмовать перевал немедленно. И мы решили заночевать внизу, среди камней.

С трудом найдя ровное место для палатки, наспех поужинали. Вершины впереди и темный ельник внизу; ветер, треплющий палатку и пламя костра — все это не давало расслабиться, уйти от напряжения целого дня скитаний. Разговор не клеился… Мертвым был сон.

Холодным ясным утром, позавтракав консервами и сухарями, мы начали восхождение. Не сумев точно сориентироваться по карте, шли на ближайшую седловину, обещавшую перевал.

Проложив цепочку следов по снегу вчерашнего плато, дальше карабкались вверх по громадным обломкам. Мертво, казалось бы, лежащие, они иногда вдруг резко кренились под ногой, норовя сбросить пришельца.

Седловина обманула — спуск за ней оказался слишком крутым, почти отвесным. Пришлось уходить севернее, вверх еще метров на триста, чтобы отыскать спуск с соседней вершины.

После часового подъема мы оказались на открытой площадке. Там сбросили рюкзаки и огляделись.

Позади, на востоке, до самого горизонта синели вершины Уральской горной страны. С севера и юга, среди зеленеющих альпийских лугов, пенились каменистые осыпи. Впереди, на западе, лежала холмистая, вся в лесах, долина. Тут начиналась Пермская область. Но по-прежнему — владения Тайги.

Взвалив на спину опостылевшие рюкзаки, мы осторожно двинулись вниз. Двухкилометровый крутой спуск представлял собой сплошную осыпь мелкого камня. По ней можно было бы съехать, как с горки. Вот только как затормозить в конце такого длинного скоростного спуска?

И мы быстренько поняли, что спускаться с горы ничуть не проще, чем карабкаться на нее.

* * *

Счет дням уже не вели. Просто — на следующий день после перевала прошли с десяток километров вдоль ручья. Он становился все полноводнее, обретая соответствие своему рыбному названию — Мойва. Мы искали место для постройки плота. Но деревья тесно прижимались к скалистым крутым берегам, обколотым бурным течением. И нам ничего не оставалось, как угрюмо шагать и шагать по таежной тропе, сердито посматривая на воду, не желавшую принять наше плавсредство.

На этой тропе, словно на прогулке в подмосковном лесу, мы встретились с людьми. Парень и две девушки привычно тащили тяжеленные рюкзаки. Смена студентов-практикантов направлялась на метеостанцию. Собственно, говорить-то нам было не о чем. Так, откуда да куда… И все! Да и говорил с нами только юноша. Девушки молчали, застенчиво улыбаясь. И мы — идущие на запад — несколько мгновений просто молча всматривались в юные открытые и румяные лица. А затем распрощались.

— Бог мой, вот где жену искать надо.

— А что? Может быть, это и была судьба? За тысячи верст от дома встретить посреди тайги такую вот, единственную, а?

— Черт побери, как у нас все нескладно. Жить бы с такой в каком-нибудь захолустнейшем Оклетьевске… Нарожать кучу веселых чертенят… Огородец, банька… Тихое кладбище в конце. Что еще надо? Ну, какие, к лешему, потрясения и социальные конфликты, а?

А вскоре отыскался и пологий бережок для постройки плота и ночлега. Быстро стемнело.

У нас еще оставалось во фляжке граммов двести водки, взятой на всякий случай. День вспоминался встречей на таежной тропе. Как в песне. Чем не случай?

В этот вечер мы проявили с Тайгой редкостное единодушие. Мы с недоумением вопрошали себя: что делают хрупкие девчушки среди черных поселенцев в Ее владениях?

На тепло костра из лесной тьмы стремительно вырывались летучие мыши и черными кляксами метались на границе света и ночи.

* * *

Дождь пошел ночью, пошел аккуратно, словно нащупывая нашу палатку в темноте своими чуткими пальцами.

И когда рассвело, дождь все продолжался, не усиливаясь и не ослабевая. Спокойный лесной дождь, вдумчивый, затяжной, везде проникающий, без городских истерик. Мир стал одноцветным, сизым. Шумы леса, реки и дождя слились в один. В палатке плавал сизый табачный дым от дешевых сигарет «Прима». Сизый мусор слов долгой трепотни забивался в углы.

Дождь лил два дня подряд. Мы питались всухомятку, добивая последние запасы, безмятежно полагаясь на грядущую обильную рыбалку и грибо-ягодный подножный корм. Сигареты сгорали стремительным потоком. И нам в голову не приходило, что в здешних лесах табачные плантации еще никто не думал разбивать. Мы болтали и отсыпались, с отвращением посматривая на треклятые рюкзаки, впрочем, изрядно похудевшие.

Дождь лил два дня.

* * *

Не знаю, кто придумал конструкцию этого плота. Но обнародовал ее передо мною Б-ский. Идея подкупала простотой и необременительностью. Длинные сигары из плотной подкладочной ткани набивались надувными волейбольными камерами. В сигарах делались небольшие прорези, из которых предстояло торчать крепко перевязанным ниппелям.

В тайге нам оставалось лишь сколотить крепкую раму из жердей, привязать к ним четыре сигары и водрузить на корму вместо сидений рюкзаки. И плыть. Ах да, весла еще… Пришлось пожертвовать котелком для чая — бывшей жестянкой из-под томатной пасты. Топориком располовинили ее, получив лопасти для весел.

Малая осадка плота позволяла плыть по чайному блюдцу. Лопнувшую камеру несложно было заменить запасной. Река казалась нейтральной территорией между нами и Тайгой. Позади оставались многие километры вьючного изнурительного труда в условиях непрерывных и массированных комариных атак. Впереди ожидало безмятежное наслаждение бездельем — подарком реки, несущей нас в низовья.

Подарок этот преподносился в различных упаковках. В узких местах, где русло сжимали крутые подмытые скалистые берега, плот мчался с крейсерской скоростью. А в местах, где река разливалась, давая себе передышку от бешеной гонки, течение становилось замедленным, неразличимым на поверхности. Сквозь прозрачные, чуть колеблющиеся подводные струи ясно просматривалось каменистое дно. Поодаль выпрыгивали из воды осторожные хариусы. Изредка звучно всплескивал над глубокой яминой таймень.

В один из привалов мы наткнулись на первый золотой корень. Невысокие мутовчатые травы с желтыми мелкими цветками вырастали на причудливой формы корнях. Тщательно отмытые в речной воде, они отливали на солнце старой бронзой. Корни мы складывали в пакеты. Обрезанные цветки и стебли уплывали вниз по течению.

* * *

Карта предупреждала о приближающихся порогах. Ожидалось их пять штук. При этом два из них были помечены восклицательными знаками, как представляющие особую опасность.

Пороги нас пугали. Сомнений не было — пороги с Тайгою заодно. Уж на порогах-то Она отыграется. На двоих у нас имелся один мой довольно жалкий опыт плавания на байдарке по Мсте.

Между тем вдруг резко выяснилось: двухдневные разговоры в палатке под дождь опустошили запас консервов и табака. Таежный чистый воздух и безделье живо напомнили о себе. Хотелось есть и курить. Особенно курить.

Вот мы и ели — оставшуюся манную крупу, из которой так и не удосужились сварить кашу. И теперь набирали в рот сухую манку, ждали, пока слипнется в ком и разбухнет, лениво жевали.

Кто-то может спросить: как же так, в тайге, а без грибов, рыбы, дичи? Мы сами себе задавали этот вопрос. И чем дальше, тем чаще и с усиливающейся интонацией упрека небесам.

Грибы, ягоды и прочий подножный корм исчезли из окружающего пространства бесследно, словно мы продвигались вдоль густонаселенного дачного кооператива.

Наши рыболовные снасти никогда не имели дело с быстрой водой и напрочь отказывались снабжать наш стол.

О винтовочке нашей я уже упомянул. Как-то, в припадке голодного отчаяния, Б-ский, не целясь и, кажется, без очков, попал в крохотную птичку, сидевшую высоко на дереве метрах в тридцати от нас. Громко урча, мы ощипали несчастное пернатое и бросили не шибко упитанную дичь в котелок с булькающим рисом. Предполагалось, что на ужин у нас будет плов. Увы. Стремительно покончив с разваренной рисовой кашей, мы так и не обнаружили в ней ничего, что хотя бы отдаленно напоминало крылышко или ножку…

Делая короткие остановки на редких отлогих берегах, пили чай с остатками сгущенного молока. Вместо табака растирали сухие травы, делали фантастические смеси «а-ля ориенталь». На плоту сворачивали огромные самокрутки. За борт относило густые клубы ядовитого дыма. Тайга чихала, приближая пороги.

На общем собрании искателей приключений приняли решение пороги обойти берегом. Ну их, эти пороги… В другой раз пройдемся по ним.

Но решение осталось невыполненным. И не из-за нашей удали. Боже упаси. До сих пор содрогаюсь. Мы просто прозевали тот момент, когда река, постепенно ускоряясь, вдруг втянула нас в сумасшедший ток.

Малая осадка плота, которой мы так гордились и которая позволяла плавать в чайном блюдце, сыграла с нами злую шутку. В блюдце нет такого течения. А плот, как выяснилось, настолько верткий, что мы не смогли выгрести к берегу. Лишь лопасти с весел порастеряли. И несущийся на камни плот стал неуправляемым.

Мы влетели в грохочущее буйство, как туалетная бумага, сносимая ревущим потоком из бачка. Плот несло и трепало, как ветку, но зато и был он так же непотопляем. Мы вцепились в жерди каркаса, и теперь среди мириадов радужных брызг мотались лишь наши всклокоченные головы. Плот налетал на камни, разворачивался, и тогда нас несло спиной вперед. Черт знает куда. Река перла нас на себе, ни о чем не спрашивая, свирепо продираясь сквозь каменный оскал порогов.

Мы так и не поняли, где же находились именно те пороги, которые на карте обозначались восклицательными знаками.

* * *

После порогов река тут же устало разлилась, сразу заметно сбавив скорость.

Нам удалось пристать к берегу, орудуя рукоятями от весел. Мы обсушились у костра и заготовили шесты для дальнейшего плавания.

Теперь, после бешеной гонки и пережитого, курить и есть хотелось зверски. Но оставалось лишь плыть дальше, дымя опостылевшими травяными самокрутками, начисто лишенными никотина.

Часа через три такого замедленного и унылого сплава мы увидели на возвышенном правом берегу за деревьями крыши строений.

— Усть-Лыпья… — благоговейно выдохнул Б-ский. — Баба Сима. — Слова звучали древним заклинанием. — Баба Сима! Не пропадем!

Река еще пару раз вильнула, и показался пологий спуск к реке, переходящий в широкий заливной луг.

На лугу сутулый дед в широкополой шляпе ритмично двигал косой. На поясе сзади висела дымящаяся жестянка, из которой нехотя поднимались сизые струйки и лениво обнимали спину старика, оберегая от комаров. На расспросы дед не отвечал, исподлобья осматривая нас и не переставая косить.

Мы двинулись вверх, к избам.

Ближайшая к реке выглядела ладно обстроенной и обжитой. Ухоженные картофельные грядки большого огорода радовали глаз и вселяли надежду.

От огорода навстречу нам выскочила сухая лаечка. Припав к земле, она устремила в нашу сторону острую мордочку с чуткими ушами и внимательным взглядом темных глаз. Но, принюхавшись, доверчиво прыгнула вперед, на знакомые запахи леса, дыма, воды.

У дверей в сени вились еще две поджарые лайки, почерней и покрупнее первой. При виде незнакомцев они дружно и коротко взлаяли.

И мы увидели легендарную бабу Симу. Ту самую, которая спасла от голодной смерти не одного бедолагу, решившего потягаться с Тайгой.

Из сеней вышла бабка в толстом выцветшем халате, замасленном переднике и валенках. Голову обвязывал серый шерстяной платок. Лицо, обтянутое пергаментом морщинистой кожи, ничего не выражало. Комары даже не садились на лоб ее и щеки. Маленькие глазки хитро поблескивали.

Мы поплакались, посетовали и зареклись.

— Снасти есть? — деловито спросила она, выслушав нас.

Мы торопливо зашарили по карманам. Затем бросились бегом назад к плоту, лихорадочно обшаривать рюкзаки.

— Люди тут всякие бродят, — сварливо приговаривала живая легенда. — Вот так у меня и собаку свели. И ружье. А тоже… кормились два дня.

И только после того, как мы тут же, во дворе, отсыпали ей крючков и отмотали лески, она смилостивилась, впустила нас в избу и усадила за стол.

В низенькой горнице мы устроились под божницей. Осмотрели заваленный объедками стол, чугунного литья кровать с горой подушек и лоскутными стегаными одеялами, большую потемневшую печь.

Бабка в это время выставляла на стол миску с творогом, тарелку с солеными хариусами да ржаные ковриги плотного домашнего хлеба.

— Ловить-то на кораблик надо, — наставляла она. — Так и быть, дам. Есть один в запасе.

Мы набросились на угощение, изредка вежливо что-то вопрошая. Старушка охотно отвечала:

— Нет, тут я живу одна. На всю Усть-Лыпью. На все двенадцать дворов. Дед мой третьим годом потонул. А этот, — она махнула рукой в сторону луга, — так, пригласила пока… Да что-то он затаистый… А что меня снабжать? Коровы есть, лошадь есть, рожь сею, картошку сажаю. В реке рыба не перевелась, а в лесу — дичь да пушнина… Так, дочка иногда из района подошлет чаю-сахару с оказией…

В общем, владетельница Усть-Лыпьи жила в полном согласии с Тайгой.

— Нет, курева не держу, — наставительно продолжала она. — И дед некурящий… Чего мне прислать? Да многие так-то обещали… Лишь девушка одна прислала кофту по зиме, — расчувствовалась старушка. — А так… Ну будет желание — прыскалки такие, от клопов. Развелись что-то, житья нет…

В дорогу бабка дала нам кулек творогу, кило песку и две ковриги. Каемся, тайком от бабки напихали в карманы штормовок еще и картошки из стоящей у избы бочки. Тайга все видела.

Бабка вышла на крыльцо. Мы с невинными рожами прощально помахали ей.

— А корень-то золотой еще рано копать, — ворчливо сообщила она нам вслед.

* * *

На бабкиных харчах мы с легкостью одолели еще километров двадцать до очередного широкого разлива реки.

К вечеру высадились на берег, разбили палатку и с нетерпением принялись снаряжать кораблик. Тайга смотрела, посмеиваясь.

Мудреное народное изобретение представляло собой плоскую широкую дощечку с профилем лодочки и с деревянным бруском-противовесом на двух изогнутых металлических прутьях.

Отмотав по берегу метров пятьдесят лески и навязав на нее поводки с наживкой из мух, червей и мотыльков, мы спустили снаряженный кораблик на воду. Подергивая за леску, стали выводить против течения. Вскоре, описав дугу, кораблик встал, покачиваясь на быстрой вечерней воде, застыл у противоположного берега, перегородив реку поводками. По-нашему мнению, рыбе просто некуда было деваться. И мы уже переживали, куда станем девать обильную добычу. Накоптим — решили. Или навялим. Мало ли.

Прошел час. Лес на том берегу виднелся уже только темной стеной. Над всей рекой стоял плеск играющей рыбы, круги накладывались друг на друга как под крупным дождем. И лишь наживка на поводках нашего кораблика рыбу нисколько не привлекала.

Но мы не отчаивались. Мы решили оставить кораблик на всю ночь. А пока попробовать ловить удочками. Течение здесь чуть успокоилось по сравнению с верховьями. И нам улыбнулась-таки удача. Правда, совсем маленькая. Непуганые мальки хариуса, размером с мизинец, одурело хватали наживку. За полчаса мы натаскали их штук шестьдесят.

Кораблик же невозмутимо, наплевав на быстрое течение, продолжал стоять на одном месте. Но на этом его достоинства и заканчивались.

И мы вернулись к костру. Посолив, завернули мальков в фольгу и положили на угли.

Через полчаса от выданной бабкой провизии остался лишь сахарный песок. Поджаренных на углях рыбешек схрумкали незаметно, как семечки. Песок щедро бросали в кипяток, добавляли мяту и пили, пили, пили, то и дело бегая с котелком к реке, заодно проверяя кораблик.

А ночью снились и чудились темные избы, парное молоко, серебристый плеск хариусов, чутко устремленные вперед уши и глаза серой лаечки; и говорила бабка что-то древнее, пророческое, да совсем непонятное, на чужом нам языке.

Но спалось крепко и радостно.

* * *

Утром, пройдя километров пять, мы подверглись обструкции. Вдоль берега бежала лопоухая приземистая собачонка и радостно брехала в нашу сторону. Берега устилали вплотную лежащие стволы сосен. А это означало, что где-то недалеко трудились поселенцы-лесозаготовители. И получался такой вот любопытный расклад. Либо километров тридцать сплавляться нам по реке, то есть еще пару дней не есть толком и не курить, тихо стервенея друга на друга; либо высадиться тут же, и на машине лесозаготовителей добраться до ближайшего поселка, где начиналась цивилизация с ее автобусами, поездами и прочими, более шустрыми средствами передвижения.

— Давай решать…

— Да чего тут решать-то!

И мы направились к берегу. Вытащив на берег плот и отвязав рюкзаки, двинулись на послышавшиеся голоса.

Человек десять черных мужиков стояли на берегу, наблюдая, как один увлеченно забрасывает леску. У противоположного берега маячил кораблик. При этом мужики… курили!

Таежная валюта — крючки и леса — быстро сделали свое дело. Скоро мы уже сидели в вагончике-столовой поселенцев. На столе в мисках дымилась уха из хариусов. Может быть, из тех самых, нами не выловленных… Э-эх… Зато в карманах у нас лежало по пачке «Примы». Пусть моршанской, но самой настоящей.

После ужина мы устроились в спальном вагончике, а поселенцы заваривали чифир, и кто-то бренькал на разбитой гитаре, а вдалеке уже слышался натужный рев лесовоза…

Машина привычным рыком уже сорвалась с места, мы привычно вцепились в передний борт, когда вслед нам заорали:

— Эй, а от комаров-то, от комаров ничего нет?

— Стой! — застучали мы по крыше кабины.

В протянутые к нам ладони полетели флаконы и тюбики.

Мы даже успели закурить. Лесовоз летел в сумерки. Назад улетали искры от сигарет. Приближалась влажная теплая ночь.

* * *

Автобус из поселка в Красновишерск ходил раз в сутки. Толпа ожидающих угрюмо мокла под привычным августовским дождем. Все билеты давно раскупили. У нас оставалась лишь надежда уговорить водителя. Надежда выглядела вполне реальной. И вообще после двух недель пребывания в тайге жизнь посреди цивилизации казалась сплошным беззаботным отпуском.

Водитель, широколицый, неторопливый в движениях парень, вытирая руки ветошью, внимательно слушал капитана в милицейской форме.

— Вот этого обязательно посади. Освободился, — говорил капитан, подталкивая к дверям автобуса высокого пожилого мужчину с унылым лицом, в черной робе и с небольшим фибровым чемоданчиком. — Понял?

— Будь сделано, товарищ капитан, — отвечал водитель. И тут же вызверялся на нас: — Куда прете? Нет же мест, видите?! Что, я из-за вас автобус буду гробить по такой дороге? И не просите. Ждите до завтра…

Двери цивилизации сомкнулись перед нашими носами. Прочные двери. Лбами бить не хотелось. Оставалось идти на перекресток и ловить попутку.

Мы медленно брели по широкой улице, образованной избами с одной стороны и колючей проволокой — с другой. Несколько заключенных копали траншею поперек дороги. Высокий охранник в плащ-палатке рассеянно наблюдал за ними, прислушиваясь к глухим ударам капели по капюшону. На стволе начищенного автомата, не растекаясь, застывала морось…

Вскоре нас подобрал бензовоз, в кабину которого мы с трудом, под ворчание шофера, втиснули себя и свои рюкзаки. И бензовоз, подскакивая, помчался все по той же вечно разбитой дороге…

А потом были еще машины, автобусы и поезда, и след наш затерялся в огромном городе.

Тайга так и не поняла, за какой-такой надобностью мы к Ней пожаловали. Да мы и сами тогда не знали. Сейчас я думаю — затем, чтобы поклониться. Зачем же еще?

ДУЭЛЯНТ

Теперь, когда ситуация полностью определилась, то есть стала почти отчаянной, мой друг, принципиально хватив лишний стакан, любит пристукнуть кулаком по столу и прокричать всем, жалеющим его:

— Я требую сатисфакции!

Ума не приложу, где он откопал это слово. Откопал недавно и, судя по всему, крепко к нему привязался. Оно стало для него, кажется, дороже жены, друга и родственников, дороже всех тех, кто пытался удержать его от окончательного срыва, до которого, думалось всем, рукой подать. Ведь он становился все менее управляемым и более нервным.

Полчаса назад он наблюдал, как я выписываю строки даме моего сердца. Вдруг хватил кулаком по столу, но вместо ожидаемого и, в общем-то, привычного возгласа я услыхал:

— Я тебя сейчас убью. Как можно писать, да еще женщине, когда на кончике пера болтается волосок!

В этом — весь он.

— Почему ты решил, что я пишу женщине? — поинтересовался я, вытирая перо (я люблю писать письма перьями), к которому действительно прилепилась какая-то дрянь.

— Достаточно посмотреть на твою мечтательную рожу, — сказал он.

И тогда мне пришло в голову рассмотреть моего приятеля во всех подробностях, включая исторические, рассмотреть внимательно. Вдруг действительно убьет? Предположим. Я вообще привык верить ему на слово, а тут еще такое его состояние… Так вот. Тогда он будет последним, кого я увижу на этом свете. И мой интерес понять совсем не трудно.

Детство, юность и прочее

Хмельной напиток под названием «кровь», которым, не задумываясь и не разбавляя, потчуют нас предки, как известно, имеет массу таинственных особенностей, предугадать проявление которых нам, смертным, не под силу. Может быть, пока. Наша неунывающая наука не оставляет нас многочисленными радужными надеждами на открытие всех тайн. Как существующих, так и не. И было бы занятно послушать ее объяснение, почему создается целая теория, когда нужно совершить какое-нибудь пустяковое действо, например, гвоздь вбить. И почему, опять же, например, детей «заводят» без особых о том мудрствований?

О детских и юношеских годах моего друга я рассказываю со слов его самого, комментируя их, за что он, надеюсь, простит меня, отправляя в свет иной.

Армянскую кровь отдала ему мать. Отец был представлен Татарией. Брак его родителей был расторгнут, когда мой друг получал самое начальное образование. И потому в детских его воспоминаниях жизнь запечатлелась не очень шумными скандалами по поводу пристрастий отца к хмельному.

Много позже, встречаясь с отцом для передачи тому некоторой суммы, мой друг относился к нему довольно равнодушно, усматривая свой долг, если таковой и был, лишь в посильной материальной поддержке. Теперь же, в связи с недавними событиями, образ отца вызывает у моего друга все более обостряющийся интерес. Он потихоньку, словно прозревая, начинает видеть в нем не просто человека, который когда-то бросил сына, но тихого, безобидного, слабого здоровьем пьяницу с неудавшейся жизнью. То есть такого человека, каких немало было у нас перед глазами до недавнего времени. Сейчас они на улицах попадаются значительно реже. Неужели перевелись? Размышляя над их судьбой, мой друг склонен скорее к жалости, чем к осуждению.

— Ну хорошо, — говорит он. — У тех, кто помоложе, было время и попить, есть время и подумать. Но как быть тем, кто всю жизнь прикладывался, на судьбу особо не оглядываясь? В шестьдесят с лишком лет понять, что жил не так? А раньше — так?

По прихоти судьбы отчим моего друга тоже оказался по национальности татарином. В чем тут дело? В женском ли пристрастии или же в каких-либо особых качествах татарских мужчин? Бог весть. Но только и отчим не отказывал себе в удовольствии побеседовать с приятелями за чаркой-другой. Неужели судьба? Впрочем, женщины знают и то, как бороться с судьбой. Во всяком случае, им так иногда кажется. Просто нужны радикальные меры. И они были приняты. Новый муж после недолгого сопротивления был увезен далеко на Север, где рубли длинны, как полярная ночь.

А мой, тогда юный, друг был оставлен на попечение казенного заведения, то бишь интерната.

Нет сомнения, что каждая кровь имеет свой язык. Иногда эти языки близки, но иногда… В этом смысле мой друг оказался безъязыким: он не знал ни армянского, ни татарского. Русский же язык, на котором он вынужден был говорить, живя с рождения в столице великой страны, не подкреплялся кровью, а потому не давался и грамматически. Он был плохим учеником, если принять школьное определение.

Таким образом, судьба, ограничивая пространство детства вокруг моего друга, оставляла ему только то, что он мог сохранить лишь в себе, — одиночество. Нельзя сказать, чтобы он был рад одиночеству или не рад. Просто другого состояния он не знал. Одиночество давало пищу воображению, воображение рождало тайны, которые наполняли пустоту реальности. И одиночество же словно очаровало какую-то часть его души, оставляя ее не тронутой никем на протяжении многих последующих лет.

Вы спросите, а как же коллектив интерната, педагоги? И неужели воспитанник не был никуда «вовлечен»? Был. Он был «вовлечен» в духовой оркестр интерната; в оркестр, который бойко, хоть и не всегда музыкально, выдавал нехитрый свой репертуар по праздничным дням, на субботниках, демонстрациях и тому подобном. Мой друг дудел там на кларнете. Дудел плохо. Мундштук кларнета почти всегда был забит хлебными крошками. Хлебом после посещения столовой набивались все карманы воспитанников.

Он не знал книг, за исключением учебников, открываемых редко и без большой охоты. Художественные же тексты, великие и малые, оставляли его равнодушным, как, скажем, вывески магазинов, мимо которых он проходил, не имея в кармане денег. Правда, впоследствии он любил слушать, когда читали вслух, но по-прежнему не улавливая смысла, а любуясь рисунком ткани образов и непонятных слов.

Но даже такая душа, принявшая и полюбившая одиночество, все ждет отклика из мира реального. Хотя бы потому, что он, несмотря ни на что, существует.

Откликнулся, хотя это слово здесь и не совсем уместно, мир неживой, такой же безъязыкий, как и мой друг, — мир электрических схем, деталей, конструкций. Они были здорово похожи — мой друг и все эти нелепые лампочки и мудреные железяки, непонятно зачем вдруг обрушившиеся на мир наш. Но когда соединенные интуитивно в закономерную и магическую для них цепочку, все эти бездушные, наверно, детальки вдруг доносили чей-то голос, мой друг был искренне и свято уверен, что голос этот многие тысячи лет носился над миром и лишь сейчас смог очутиться с живущими здесь… Кларнет он отставил, поскольку был теперь «вовлечен» добровольно.

Невинное и таинственное занятие его требовало денег. И тогда ему открылась еще одна небольшая истина этого мира: даже не имеющий возможности зарабатывать не лишен возможности экономить.

Источников экономии было немного. Трамвай, на котором мой друг добирался из интерната в Сокольниках до метро. Тетка, живущая на другом конце Москвы, и к которой он, собственно, и добирался из интерната по выходным. Тетка работала официанткой в одном из многочисленных столичных кафе, всю свою безмужнюю, но с дочерью, жизнь, что называется, «крутилась». Ее трехкомнатная квартира служила образцом известного набора жизненных благ: хрусталя, мебели, дорогих изданий и собачек. Здесь мой друг получал отведенную ему порцию угощений, ласки и денег. Именно последний пункт этой программы и составлял, откровенно говоря, одну из целей визита его из Сокольников. К прочим пунктам он был, слава богу, по-мужски равнодушен.

Впрочем… Впрочем, среди уже перечисленного набора жизненных благ в этой же самой квартире в крохотной комнатушке доживал Дед. О нем чуть подробнее.

Это был основатель многочисленного ныне и процветающего клана родственников моего друга. Никто не знал, сколько ему лет. Паспорт врал немилосердно. Паспорт Дед получал, уже будучи в летах, и значащаяся в документах цифра не соответствовала действительности. По его же словам, а человек это был оптимизма неиссякаемого, выходило ему лет восемьдесят-восемьдесят пять, но уж никак не более девяноста. Москву он «основал» для своих родственников, явившись с родных предгорий во времена нэпа весьма предприимчивым молодым человеком. В любой профессии — а переменил он их множество — он находил ту струну, которая звучала наиболее полно, если к ней прикасался человек поистине творческий. Другое дело, что не всегда его способности оценивались временем и людьми, считавшими, что они управляют временем. Так, работая на одной из строек подносчиком кирпича, когда столица бурно разрасталась и требовала уйму сил и энергии от создававших ее, он изобрел хитроумную лебедку, дающую ну просто какую-то баснословную экономию! Но глас его затерялся в бумагах, которых даже эхо избегает… А кто знает, кто знает, вдруг да вечная наша жилищная проблема, а может, и не только она, имела бы вид сейчас довольно жалкий, окажись слух у времени чуть потоньше… Ах да что там! Ну и как это сплошь и рядом у нас случается, способности, не получившие, так сказать, общественного одобрения, были развернуты в сторону частного предпринимательства. Широко известные прежде разноцветные леденцы были брошены Дедом в атаку на карман обывателя. Дед сам производил и разносил в лотке свой бойкий товар. В результате был куплен небольшой крепкий домик на окраине, уступивший затем место многоэтажной коробке, в которой и доживал теперь Дед дни свои. Доживал, настолько окруженный заботой дочери, то есть тетки моего друга, что не имел возможности проявить хоть малую инициативу. Инициатива считалась капризом старого и пресекалась на корню. Правда, раз в год, поднакопив для этого силенок, Дед громко произносил свое «Я» и уезжал к одной из своих приятельниц по старым добрым временам. Дед называл это «проветриться», дочь его причитала, но вызывалось такси, с Деда снимали шляпу, Дед победоносно водружался на заднее сиденье, Деду подавалась шляпа прямо на макушку, хлопала дверца… Супругу свою он похоронил еще до войны.

Дед сразу угадал технические способности внука. Угадал не без внутреннего удовлетворения, напомнившего ему деяния его молодости. Надо сказать, что беседы их доставляли истинное удовольствие и старому и малому и проходили не без экономических последствий для последнего. И следовательно, голоса, одиноко витающие в эфире, могли рассчитывать на появление среди живущих.

Так рос мой друг среди оживавших под его руками железок, среди редких и наставительных теткиных ласк и под непроизносимым благословением Деда.

В старших классах жизнь моего друга существенно не изменилась. Лишь страсть его распространилась уже на все железки без исключения. Телевизоры, приемники и холодильники, казалось, сами указывали ему причины и места неполадок, стоило ему коснуться их рукой.

В эти «трудные» юношеские годы ему счастливо удалось избежать «дурных» влияний и мучений первой любви. Но он приобрел приятеля — неуклюжего толстого парня, мишень вечных насмешек в классе. Мой друг вступился за него — по привычке брать под свою опеку всех, кто пока не говорит своим языком. А поскольку кровь его была горяча, а на слова он попусту не тратился, не доверяя им, насмешки над новым приятелем быстро прекратились. Он и составил моему другу компанию в возне с железками. То ли от нечего делать, то ли из солидарности.

Так прошли «школьные годы чудесные», не нанеся ощутимых педагогических ударов по личности моего друга.

Лихорадочные попытки тетки вбить в голову племянника с помощью репетиторов в предэкзаменационный период те премудрости, которые он миновал за годы обучения в школе, успеха не имели. В институт он не поступил и, особо не горюя, отправился в армию. На вокзале его провожали тетка и школьный приятель, от «священного долга» уклонившийся по причине многочисленных хворей.

Армия, институт

Для иных молодых людей эти понятия существуют параллельно. Не попал в институт, значит… После этого оба понятия существуют для них в последовательности.

Армейская жизнь не оказалась для моего друга неприятной неожиданностью — помогла интернатская закалка. Известные тяготы разделения на «стариков» и «салаг» тоже не принесли ему больших хлопот и огорчений — уж слишком велик был его внутренний мир, чтобы сотрясаться от воздействий внешнего. Правда, поначалу ожидалось, что «московский» будет «качать права». Но он был спокоен и исполнителен, а его технические способности быстро выделили его в особую, самостоятельную единицу, свободную от нарядов и взысканий. Технарей в армии ценят. И он опять оказался в привычной для себя атмосфере деталей, проводов и запаха канифоли, удобно ощутив и саму армию гигантским и сложным механизмом. Так было понятнее.

Он служил в ВВ — внутренних войсках. В его обязанности входило обеспечение четкой работы сигнализации на различных объектах: складах, штабах, зонах. В последних содержались люди, смысл существования которых на этой земле он понять не мог. Что-то в его системе понятий не срабатывало. И если случался побег из зоны, то он воспринимал это лишь как вызов его возможностям создать совершенную систему сигнализации. После таких случаев он дольше обычного засиживался в своей мастерской. Вид одинаково одетых и остриженных людей за колючей проволокой требовал какой-то ассоциации. И он мучительно иногда думал над ней. Негодная радиодеталь выбрасывалась, и не было смысла говорить о ее дальнейшей судьбе — у нее таковой просто не было. Негодный человек (по ассоциации) изолировался. Для чего? Для исправления. Но, пытаясь представить себя на их месте, он сам себе отказывал в исправлении. Там, за решетками и колючей проволокой, он видел только безнадежный тупик. Дальше он воображению забираться не позволял.

Регулярно поступали посылки от тетки, а затем и от матери, вернувшейся, наконец, с Севера.

И срок службы истек, оставив в нем, как углубление первоначального следа, еще более ясное понимание того, что свое дело надо делать крепко. И одного этого уже будет достаточно, чтобы тебе никто не мешал жить.

По возвращении домой он, как и положено молодому человеку, только что снявшему мундир, оказался не лишенным несколько презрительного взгляда на «штатских». В нем еще очень свежо было воспоминание о купе, наполненном пьяными клятвами и нарочито-мужественными песнями возвращающихся «дембелей».

На одной из вечеринок у своего толстого приятеля, который привычно носил уже звание Студент, моему другу удалось привлечь к себе внимание тихой, загадочно молчавшей весь вечер девушки.

Стараниями матери и тетки он был экипирован в самые современные джинсовые доспехи, вечер июньского лета был сказочно хорош, девушка хранила милое доверчивое молчание. И мой друг с красноречием, доселе для него самого неизвестным, бойко распинался о героических армейских буднях. Рассказы о «зеках» заставляли девушку почти прижиматься к плечу спутника.

Знакомство их оказалось непродолжительным. В танцах и разговорах о литературе, окружавших его избранницу, мой друг выглядел весьма неуклюже, несмотря на отчаянные попытки быть выше этой штатской мишуры.

Избранница смотрела неласково. А мой друг обнаружил у себя признаки не опасной, но почти хронической болезни — уязвленного самолюбия. Ему, кажется, впервые в жизни доводилось испытывать муки из-за внезапно обнаруженного при всех невежества. В чем?!

Из этого положения есть два выхода. Или натужно поднимать уровень своей просвещенности, или перестать общаться с людьми, в глазах которых ты пал так низко.

Натуры самостоятельные, как правило, избирают второй путь, чтобы вдалеке и втайне двинуться первым. Мой друг поступил именно так. С той только разницей, что не стал вдаваться в стилистические тайны модных романов, ибо в слове ему было давно и навсегда отказано. С помощью Студента, уже успешно и довольно беззаботно одолевавшего первые институтские вершины, мой друг уселся за учебники. Это совпадало и с целями многочисленной родни, накатывающейся на его судьбу с неутомимостью прибоя и помышляющей пока как о минимуме об институтском дипломе для него. На первое время.

Конечно же, он здорово переживал неудачу первого своего и серьезного романа. И как-то в минуту откровенности поведал о нем Деду. Дед последние годы, к радости домочадцев, прекратил свои побеги к дамам сердца и коротал деньки на диване в крохотной комнатке, размеры которой, впрочем, нисколько не стесняли его воспоминания.

Выслушав внука, Дед улыбнулся в усы и сказал:

— Это ничего. Это пройдет.

И все! Но акцент, с которым произнес эти слова Дед, дал моему другу гораздо больше, чем смысл слов. Неважно, что заключали в себе слова. Важно, что их произнес настоящий мужчина, обращаясь к настоящему мужчине!

Я как-то не расспрашивал моего друга о подробностях поступления его в институт. Он же, по своей природной склонности, сам особо об этом не распространялся. Полагаю, что тут не обошлось без влияния тетки и ее знакомых по кафе, где она знала всех и вся. Ну да факт свершился: мой друг стал студентом. Именно в стенах этого института с головоломным и не шибко престижным техническим названием мы и познакомились.

Для меня это был уже третий институт, в котором я легкомысленно давал счастью очередную возможность найти меня, почему-то полагая, что самому искать счастья — недостойно для человека, не терпящего суеты.

Сошлись мы потому, что были старше наших однокурсников, а также потому, что мой новый друг достаточно терпеливо выслушивал мои пространные сентенции о смысле жизни. Сам же он в оценке различных общественных явлений был достаточно пассивен, полагая и общество всего лишь механизмом, ясное понимание о котором затуманено лукавыми людьми в корыстных целях.

Большинство теоретических предметов давалось ему с трудом. Его воображению нечего там было делать. Но зато там, где дело касалось техники или чертежей ее внутренностей, он был поистине блестящ.

Преподававший черчение дядя со странным именем Жако и с замашками одесского еврея умилялся сердцем над чертежами моего друга.

— Это нечто! — восклицал дядя Жако, уставя указующий перст в небо. Более высокой оценки в природе, видимо, не существовало. Нам же, всем остальным, он говорил:

— А вы — лишь собиратели фантиков!

Это, надо полагать, была самая низкая оценка. Поражало количество ею оцененных.

Но студенческая жизнь без особых сбоев катилась от сессии к сессии, не особо докучая нам наставлениями о будущем, которое было не просто впереди, а далеко впереди, и далеко в светлом впереди. Мы же пока частенько погружались в мысли и дела жизни личной.

Со знакомствами моему другу не везло. По причине внешности его, ярко выраженной, кавказской. Тот тип женщин, который ему нравился, шарахался от него, подозревая намерения низкие. Те же, которые как раз и жили плодами низких намерений, в свою очередь не нравились ему.

Ну кто, в самом деле, виноват, что наш согражданин с Кавказа представляется нам по большей части торгашом с рынка? Правда, есть надежда, что этот печальный сам для себя образ скоро канет в небытие — средства массовой информации не оставляют нам надежды на успехи нашей аграрной промышленности.

Были, впрочем, те редкие женщины, мною лично весьма уважаемые, которым общение с моим другом давало редкую и неоценимую возможность говорить своим собственным языком, а не тем «бабским», к которому часто любит склонять, как к сожительству, жизнь.

Но судьба строго следит за распределением редкостей и ни в коем случае почему-то не приветствует их объединение. И потому любят наделять наших действительно редких сердечных избранников или избранниц демоническими страстями и тягой к роковой любви. Такие романы долго не длятся из-за утомительности для одной из сторон.

Утомлялся и мой друг. Ведь находясь среди своих железок, он твердо знал те границы, в пределах которых мог рассчитывать на бездушных, но рабски ему преданных. Если какая-нибудь деталь подводила его, он просто и без сожаления менял ее на точно такую же, но только исправную. Мог ли он надеяться, что и с женщинами ему будет позволено проделывать подобные штуки?

Так вырабатывался его идеал супруги. Ведь именно на ее место примерял он тех женщин, узнать которых позволяла ему судьба.

Но все это происходило уже ближе к окончанию института. И оканчивал его мой друг без меня. Я же по привычке не завершил и этот этап жизни, суеверно держась от всего завершенного, а стало быть и бесследно исчезнувшего, подальше. Я тогда и не догадывался, что бесследно исчезает и незавершенное.

И пока я раздумывал, куда еще направить стопы свои, дабы окончательно заморочить голову и судьбе, и самому себе, мой друг уже приступил к трудовой деятельности в одном из научно-исследовательских институтов, во множестве терпимых нашей великой страной.

Квартира, жена. Или наоборот?

В самом деле, это для меня загадка. Что кого привлекает? Квартира жену или жена квартиру?

Однажды мой друг позвонил мне и сообщил, что он теперь человек полностью самостоятельный — у него своя квартира. Он приглашал на новоселье.

Радость моя за него имела в своем основании и некую корысть. В это время судьба, мстя мне за легкомысленное к ней отношение, частенько лишала меня тихого угла, имеющего хоть какие-нибудь удобства. И потому я, конечно же, рассчитывал изредка разнообразить ночную вокзальную жизнь раскладушкой в квартире моего друга. Ведь даже позвонил он мне на квартиру к моим знакомым, уехавшим ненадолго и оставившим на меня хозяйство.

Увы, надежды мои улетучились, как только я увидел за плечом моего друга, открывшего дверь, прелестную головку хрупкого создания. Я сразу понял, что это — идеал.

В процессе непродолжительного наблюдения я заметил, что идеал милостиво принимает различные и поспешные услуги и слегка морщит хорошенький носик, если ему (идеалу) что-либо не по нраву. Поэтому я не преминул выразить моему другу мои сомнения по поводу его полной самостоятельности.

— Да что ты. Она свой парень в доску. А все остальное так… Женщине положено быть немного лучше, чем она есть. Иначе ей кажется, что ее уважать не будут, — сказал мой друг, демонстрируя хорошее знакомство с таким тонким предметом, как женская психология.

Я только подивился.

Тут же выяснилось, что в появлении идеала повинен Студент, вернее, его вечеринки, до которых он был охотник после долгих детских лет ущемленности в общении.

Видимо, и память моего друга о первом неудачном романе требовала компенсации тем же путем.

Но и Студенту вскоре пришлось распрощаться с любезными его сердцу вечеринками, после того как избранница моего друга решила, что Студент-холостяк с развеселыми посиделками и танцами до утра — не компания ее мужу. Она в свою очередь, и, надо понимать, в благодарность, познакомила Студента с некой особой. Особа оказалась настолько миниатюрной, что Студент умилился сердцем, бьющемся в большом теле с безобидным характером, и через это умиление влип, говоря попросту. Его поразило, что существуют в природе совсем рядом с ним создания еще более беспомощные, чем он сам. Он быстро был избавлен от этого заблуждения, когда ему четко и решительно, почти по-военному, втолковали, что аспирантура, в общем, ерунда для человека, у которого скоро будет ребенок. А не ерунда так называемые «почтовые ящики». Куда он и был стремительно водворен. И надо сказать, впоследствии он как раз на работу-то и не жаловался.

Избранница моего друга привезла с собой в приданое пианино, полагая всерьез на первых порах, что настоящая полноценная жена должна разбираться во всех проявлениях этой жизни, в том числе (и в первую очередь) и в искусстве. Теперь частенько в квартире звучала музыка весьма демократичная в смысле репертуара и довольно скверно, на мой взгляд, исполняемая.

Во всяком случае, супруга была при деле и почти не докучала ему, если не считать все более редких просьб-требований совершить выход в кино или просто театр.

Итак, он решил заняться квартирой. Его не устраивало просто жилище. Ему нужно было видеть творение своих рук.

Обойдя квартиру несколько раз, на что не ушло много времени в силу мизерности однокомнатного метража с совмещенными удобствами, он почувствовал неодолимый зуд немедленных преобразований жилой площади в часть системы, ладно функционирующей вместе с хозяином.

Откладывать дела в долгий ящик он не любил, и потому работа закипела. Сразу по многим направлениям.

Оторвавшись случайно от клавиш, супруга была обескуражена мгновенностью изменений, словно по волшебству превративших уютное голубиное гнездышко в расхристанное воронье гнездо. Среди этого развала в клубах пыли она изредка могла лицезреть супруга в армейских брюках, по пояс голого, время от времени произносящего слова, смысла которых он, по всей видимости, не понимал. Иначе чем объяснить, что он произносил их в присутствии дамы?!

Дама спасалась в звуках фортепьяно. Мой друг включал электродрель. Семейная жизнь выпевалась слаженным дуэтом.

Через два месяца, когда, наконец, отмылись полы и стекла и рассеялись дымы сражений за новый быт, квартира… еще больше привлекла супругу моего друга. Он знал, что делал! Раздвижные двери, потайные светильники, музыка, звучавшая непонятно откуда…

Оба они любили гостей. Гости нагрянули. И, заменяясь новыми, не давали хозяевам скучать ни днем ни ночью. Мой друг прекрасно понимал, что надо выплатить дань и этому, казалось бы, бесцельному и времяпожирающему разгулу. Но лучше прожить его сразу, не растягивая на всю жизнь.

Если б вы видели, как беспечально и быстро проносились года за стенами этой уютной квартиры…

Конечно, наивно было бы думать, что супруга моего приятеля все это время только легкомысленно резвилась, не загадывая о будущем. Среди звуков своего инструмента или во время сбивания коктейлей для очередной компании она беспрерывно прикидывала и сравнивала.

В сущности, жизнь в доступных формах предлагала лишь следующие модели, в которые должен был вписаться супруг.

Модель первая. Степенный чиновник, обремененный степенями и должностями.

Модель вторая. Лихой свободный художник, которому сам черт не брат, но сильно досаждают долги и алименты.

Модель третья. Тихий, «домашний» муж, незаметный труженик, искренне преданный очагу.

И все!

Первый вариант отпадал из-за трудностей с образованием. Второй? Не могло быть и речи! Третий? Скучновато, согласитесь? Да и те редкие, но грозовые разряды повышенной мощности, идущие от супруга, когда ему мешали мурлыкать с паяльником над деталями, говорили о том самом тихом омуте…

Изредка они посещали торжества в сферах, родственных моему другу. Потомки Деда представали перед глазами изумленной, но мужественно старающейся не показывать виду женщины столь безукоризненно одетыми и причесанными, столь свободно изъясняющимися на любые представимые темы и так галантно открывающими дверцы своих автомобилей перед спутницами, что… Заметьте, среди них не было ни одного, кто бы принадлежал к миру торговли. Тогда бы самолюбие не так затрагивалось. Нет, это были весьма респектабельные люди. Ученые и журналисты, медики и юристы. Все они, столько-то-юродные братья моего друга, имели с ним родственное сходство, в основе которого лежал Дедов корень. Но отличались от моего друга они уже довольно прочным положением в смысле жизненных благ.

Становилось очевидным, что он здорово подзадержался на старте. И очевидность эта воспринималась в основном его супругой.

Работа

— Единственное, что я хочу, — часто любит он повторять, — так это иметь возможность работать своими руками и своей головой. И чтобы мне платили именно за такую работу.

Должно быть, загадочный частнособственнический ген, открытый в свое время Дедом и переданный им с кровью (все с той же, загадочной кровью!) внуку, не дремал все эти годы, но рос и совершенствовался. И видимо, он говорил устами моего друга.

— А как бы здорово иметь свою маленькую мастерскую… Приходили бы люди, которых я знал, а они меня. Тут уж плохо не поработаешь. Но зато… Это было бы мое личное «спасибо», которое говорили бы мне, а не какому-то там жлобу, сидящему на моей шее и только потому думающему, что он лучше меня знает, что мне надо!

Иногда он не стеснялся в выражениях. Начальников он не любил. Ни в каком виде. Попадая в их общество, чувствовал себя дурак дураком, и потому стремился исчезнуть побыстрее из их поля зрения. Но проделать это было нелегко. Поскольку начальники его, хорошо владеющие теорией, прекрасно понимали, что без практики, то есть без рук моего друга, они тоже немногого стоят.

Ему делались самые заманчивые предложения о соавторстве, степенях и так далее. В конце концов он предоставил начальникам самим решать, на кого он будет работать. И начальники вступили в глухую борьбу друг с другом, тем самым оставив его на время в покое.

Разумеется, многие другие чудаки на его месте спокойно вписались бы в уготованную им нишу, безболезненно пожертвовав двумя-тремя вычитанными принципами, обзавелись степенью и тем, что к ней прилагается, ну и так далее.

Но в том-то и дело, что мой друг был лишен вычитанных принципов. Он был слишком естественным, чтобы его можно было вот так запросто впихнуть в «формочку»!

И тот покой, которого он искал, думая о своей мастерской, вовсе не был покоем сытого довольства, но покоем, позволяющим душе наиболее полно и ясно понимать этот мир и себя понимать в этом мире.

Так прошло два года из трех, в обязательном порядке отпущенных молодому специалисту. Супруга его тем временем стала зарабатывать раза в полтора больше, но не предъявляла никаких претензий, помня из своего прошлого воспитания урок о том, что настоящий мужчина себя в конце концов реализует, хоть где-нибудь. Иногда она подумывала о высшем образовании и для себя, но спасительная женская лень ума, совсем иного рода, нежели мужская, говорила ей, что не дело это. А дело — семейный очаг, единственная вещь, приносящая и хранящая настоящее тепло в доме. И, поглядывая на многочисленных подруг, так ловко и легко разбирающих самые жуткие проблемы взаимоотношения полов, но так и не умеющих, несмотря на уходящие годы, наладить спокойную домашнюю жизнь, она с удвоенной энергией вылизывала квартиру и совершенствовалась в кулинарном искусстве.

Да, да, это правда! Она была мещанкой. Причем самой редкой разновидности — не помышляющей о борьбе с мещанством.

Многочисленным ее гостям временами казалось, что в этой квартире не одна комната, а гораздо больше — так вольготно и весело чувствовал себя здесь каждый. Хотел ли он поболтать, попеть или даже просто соснуть в уголку. Что скрывать? И я находил атмосферу их дома весьма приятной моему сердцу, хоть я и брюзжал, и боролся тогда с мещанством…

Итак, трехлетний «срок» моего друга подходил к концу. И его супруга уже подумывала о том, чтобы перетащить этого умельца тоже в «почтовый ящик», в котором она сама работала.

Пока же он безмятежно сидел в своей лаборатории в подвале одного из стареньких особнячков, с таким успехом разрушаемых в самом сердце столицы.

Там мой друг был окружен всеми необходимыми ему приборами, деталями и инструментами. Рядом с ним работали еще трое таких же бедолаг, имеющих свои законные «сто двадцать рэ» и легкомысленных, на первый взгляд, но верных подруг, надеющихся на «обормотов», потому как более ни на кого надеяться им не приходилось.

Во время моих долгих прогулок, теряющихся в хитросплетениях Маросейки или Кривоколенного переулка, я частенько забредал в их подвальчик попить чайку и посудачить обо всем творящемся в мире. Они были рады любым гостям, и поначалу я недоумевал, что не раздражаю их своим появлением, мешающим, по моему мнению, их работе. Но потом понял, что занимаются они в основном «для дома, для семьи». Но вовсе не потому, что игнорируют задания начальства. Просто заданий не существовало. Начальству стоило бы большого труда занять этих парней — слишком быстро справлялись они со всем, что им поручалось. И потому, чтобы не терять даром времени и (как они говорили сами) «не разложиться морально раньше времени», их работа носила характер обслуживания домашних потребностей.

Будущность их тем не менее уже была где-то запрограммирована и особо их не волновала. Они знали, что по прошествии энного срока им будет предоставлена следующая должностная ступень, оклад и так далее. Колея была не просто наезжена, она была до блеска, до ледяного скольжения отполирована. И если изредка они и материли эту колею, то все же с пониманием того, что она-то и является гарантом их грядущего.

Машина

Вот в один из таких визитов на работу к моему другу он и попросил меня подождать конца рабочего дня. Потом мы вышли из подвальчика во двор, и он подвел меня к синему автомобилю «жигули».

— Цвет «адриатик», — сказал мой друг, стараясь быть спокойным. — Тринадцатая модель. Прошу.

Я даже не успел удивиться.

Дело в том, что сама идея машины уже давно витала где-то возле моего друга. Он мечтал о ней, изредка поговаривая о северных деньгах матери.

И сейчас, сидя среди свежих запахов кожи, пластика и бензина, наблюдая, как он устанавливает кассету в уже пристроенный им магнитофон, мне казалось уже знакомым это ощущение тихой музыки, несущейся вместе со мной по ночному шоссе среди летящих за стеклом огней города, который вдруг становится таким нарядным и чистым…

Нет, что ни говори, автомобиль — это нечто, дающее нам чувство пусть мнимого, но властвования над пространством и временем. И в частном порядке!

А мнимого потому, что власть эта все время расшатывается расходами на ремонт и содержание этой лакированной твари, в конце концов добивающейся, чтоб властитель стал покорным рабом.

Но в случае с моим другом я не сомневался, что это властвование-рабство будет иметь достаточно гармоническую форму. Мне даже казалось, что он расстроен полной исправностью автомобиля, так уж ему не терпелось показать, что механизм попал в надежные и достойные руки, к любящему и понимающему живому существу.

— Куда поедем? — спросил он тоном таксиста. И сам же ответил: — Поедем к Рыжей.

Так он называл свою супругу.

Вообще, тема «автомобиль и супруга» заслуживает отдельного разговора.

После того как иссякли восторги Рыжей, после того как иссякли восторги моего друга по поводу восторгов Рыжей, наступило время практических выводов. У Рыжей немедленно оказалась целая куча дел, по которым необходимо было отправиться именно в автомобиле. А стало быть, был необходим и супруг, чьей воле были послушны колеса.

Но постепенно эта бесцельная трата бензина и равнодушие супруги к загнанному зверю стали раздражать моего друга, на время превратившегося в личного шофера. Постоянное присутствие на соседнем сиденье Рыжей с неизменной сигаретой в руке и с требованием «врубить» магнитофон на полную мощность с каждым разом все меньше радовало его.

— Расселась, — ворчал он. — Ремень пристегни.

— Грубиян, — отвечала она, не поворачивая головы и сохраняя на губах полную достоинства улыбку.

Право, можно было простить ей эту — невинную — игру в надменность по отношению к «пешим». Можно понять, что здесь, среди сверкающего и дорогостоящего железа она забывала о стирках, уборках, обедах и неприятностях на работе.

А мой друг считал неестественным и несправедливым, что эти десятки лошадиных сил должны покорно везти существо, ни дьявола не смыслящее в радиаторах, карбюраторах и свечах.

Автомобиль, тонко чувствующий настроение хозяина, тотчас же стал, в свою очередь, демонстрировать недовольство по поводу присутствия посторонних в салоне. Он прихлопывал дверцами подол ее платья, резко тормозил или так круто поворачивал, что она частенько таранила лбом-бом-бом стекло. Возможно, автомобиль просто ревновал. В этой необъявленной войне автомобиль мог рассчитывать на прочность стали, женщина — на многовековую практику упрямства и хитрости. Она сообразила, что праздное катание не способствует завоеванию авторитета у мужа и механизма. Ей-богу, сама сообразила! Она стала предлагать загородные прогулки, где, попроще одетая и не с таким надменным видом, брала в руки тряпку и безропотно холила автомобиль, пока супруг пытливым оком высматривал какую-нибудь неполадку в безукоризненно отрегулированном механизме.

Автомобиль открыл моему другу виды на жизнь общества со многих сторон. Они побывали на Варшавке в «сервисе», посетили «черный рынок», живущий под покровом ночи на Кольцевой дороге. Они рассматривали выставленные на продажу, как будто за дверь, поизношенные автомобили в Южном порту. Они узнали таинственные, с паролями и явками, «левые» заправки и полулегальные формы обслуживания вечерних пассажиров. Их занимали вопросы автомобильной и топливной промышленности и хитрости домашних умельцев, изобретающих приспособления, экономящие горючее, но укорачивающие автомобильный век.

Теперь при встрече мой друг сыпал такими головоломными терминами, что я уже с трудом понимал его. Он часто стал пропадать на консультациях и ремонтах автомобилей своих старых и новых знакомых, которых становилось все больше…

Идея автомобиля стала работать сама на себя, не имея стороннего практического выхода.

Дача

Судьба подправила систему.

Матери моего друга на работе выделили участок земли где-то под Волоколамском. Без автомобиля нечего было и думать «поднять целину» в такой дали. И потому «жигули», тринадцатая модель, цвет «адриатик», были привлечены к отбыванию гужевой повинности. Автомобиль не роптал, охотно подставляя оснащенный теперь багажником загривок под различные грузы, ведущие свое происхождение из недр деревообрабатывающей промышленности.

Я был пару раз на «даче»… Хотя, какая уж там дача? Просто место, где предполагалось выстроить двухэтажный терем среди овоще-фруктового изобилия нечерноземной полосы.

Совсем недавно тут был дикий лес со своими дикими нравами: расти там, где хочется, не думая о чьем бы то ни было неудобстве. Теперь прежнее буйство было поделено на квадратики частных владений, где естественной природе давались уроки хорошего тона посредством топора и лопаты.

Мой друг любил деревья и уговорил мать не следовать примеру соседей, сносящих под корень все, что выступало хоть вершок над землей. Мать, скрепя сердце, согласилась, пожалев о будущих несобранных мешках картошки. Но благодаря ее скрепленному сердцу, участочек представлял впоследствии крохотную лужайку вокруг трех могучих берез да двух разлапистых елей, под которыми счастливо продолжали свой род неунывающие крепенькие подберезовики. Глядя на них, добрел взглядом отчим, вечно что-то строгающий, пилящий, прибивающий, — это действовал принцип супруги — никогда не оставлять его без дела, потому как в бездействии мысль отчима тут же начинала описывать сужающиеся круги около чарки.

Вообще, мать моего друга была очень хлопотливой, а следовательно, и очень нервной женщиной. Сказывалась и кровь. Целый день витал над участком ее голос, призывающий и направляющий. И вообще, ей представлялось, что только благодаря именно ее непрестанным усилиям хоть что-то да изменялось в ее жизни и жизни близких. Близкие же, казалось, нисколько не ценили ее усилий, а, наоборот, делали все, чтобы только помешать своему же благополучию.

Она указывала всем и вся. В основе указаний лежала непоколебимая уверенность, что только она знает, как правильно надо жить. Мой друг с грохотом отбрасывал молоток и с акцентом, который прорезался у него только в общении с матерью, восклицал:

— Послушай! Кто в конце концов делает?! Ты или я?!

Мать слезно обижалась и шла руководить отчимом. Но тот на все ее замечания никак не реагировал, давно приученный собою к мысли, что с женщиной лучше не спорить, а продолжать то, что ты начал. Не добившись понимания и здесь, мать начинала давать уроки хорошего тона Рыжей. Дело кончалось скандалом, поскольку последняя также имела не менее непоколебимую уверенность в вопросах правильности жизни. Внезапно объявлялись взаимные обиды, мелкие счеты и слезы.

Я приехал второй раз сюда уже осенью, когда дачники готовились к зиме. На участках было малолюдно, а золотая полоса далеко отброшенного леса отбивала эхом одинокие удары молотка по ставням. По широкой грунтовке, проложенной пьяненьким бульдозеристом, я проходил мимо всевозможных изб, домиков и целых дворцов, соответствующих идеалам и возможностям строящихся… Странное это было зрелище — жилища полугорожан-полукрестьян, пытающихся дотянуться хоть кончиком пальца до земли и тут же присвоить себе все, до чего дотянулся этот самый кончик. Кое-где виднелись одинокие деревья на участках да еще не выкорчеванные пни. Вечерний костерок тянулся столбиком дыма прямо вверх, к ясному звездному небу, предсказывающему морозную ночь, приближающуюся зиму и изменение интонации судьбы.

Зима

В начале декабря умер Дед.

Мой друг целиком ушел в хлопоты о похоронах. Я по мере сил помогал ему.

В тихий и солнечный морозный день вся родня Деда собралась у морга больницы в Кузьминках. Я был там и видел черные волосы, смуглые лица, темные одежды и пурпур цветов.

Собрались и все приятельницы Деда, среди которых, к немалому удивлению, были и совсем молодые женщины с мужьями и детьми.

Мой друг практически один занимался похоронами. Все как-то оцепенели, застыли, чувствуя исчезновение незамечаемой прежде, но так необходимой теперь опоры. А мой друг, казалось, понимал, что Дед не умер, а просто перешел в какое-то иное существование и по-прежнему нуждается в помощи и заботе.

В отделанной белым мрамором большой зале морга звучала прощальная музыка и мы проходили мимо стоящего на постаменте гроба с телом Деда. Мой друг успевал поддерживать рыдающих тетку и мать, поправлять цветы, принимать соболезнования.

Каждая из приятельниц Деда целовала моего друга в лоб…

Но уже торопил распорядитель морга, торопил водитель катафалка, суетились родственники, распределяясь по автомобилям. И на кладбище была спешка. Подгоняли бедолаги-могильщики, торопившиеся погреться у очередной бутылки…

Когда мы выходили с кладбища, таксист стоявшей у ворот «Волги» крикнул из окна:

— Ну, граждане, быстренько, куда катим?

— На, возьми, — сказал мой друг, протягивая ему червонец, — и катись быстренько знаешь куда?

— Зачем ты так? — сказала мать. — Он-то здесь при чем?

— А при том, — сказал мой друг. — При том, при чем и все.

Зима продолжалась. Вскоре умер запоем пивший отец жены моего друга. Похоронив отца, она уехала отдохнуть от всех последних событий в какой-то горный санаторий.

Мы теперь сидели вечерами в квартире моего друга вдвоем. Веселье переместилось этажом выше — туда въехала юная пара, обремененная массой жизнерадостных и любящих музыку друзей. Когда пляски наверху на минуту стихали, мой друг словно прислушивался к чему-то и говорил:

— Будто рушится что-то… Вот опять. Слышишь?

Но я не слышал ничего. Мороз потрескивал за окном.

А мой друг, не сказав никому ни слова, вдруг продал автомобиль. Когда я спросил о путешествиях на дачу, он сказал негромко:

— Теперь это уже не важно.

И вот. В тот вечер. Его не оказалось дома. У меня был собственный ключ от его квартиры, я зашел, выпил чаю и стал ждать его. До часу ночи он так и не появился. Я лег спать. Проснулся от щелканья замка входной двери.

— Как дела? — спросил я привычно, пока он снимал пальто.

— Хреново, — сказал он. — И даже очень. Мать арестовали.

— Ты что несешь? — не понял и не поверил я.

Он молча ушел в ванную. Я накинул одеяло на плечи и направился в кухню ставить чайник. Часы показывали четверть четвертого. Потом мы пили чай, мой друг рассказывал:

— Меня пригласили к начальнику лаборатории. Там сидели люди в штатском. Показали удостоверения, документы на обыск. Поехали сюда. Пригласили соседей понятыми… Те все смотрели, что же тут описывать… У нас сокровищ-то: ее пианино, телевизор да стенка — свадебный подарок нам от матери. Ну еще цепочки, брошки Рыжей. Эту мелочь забрали. В общем, времени много не заняло. Когда они ушли, я поехал к матери. Там был один отчим, совсем обалдевший. У них произошло примерно то же самое. Описали имущество, забрали золото и сберкнижки. Отчим в совершенной панике, считает, что его жестоко обманули, и вообще, жизнь кончена… Мать ругает… А все дело в каких-то незаконных досках на даче. Да… Забыл сказать. Мать возили и на дачу. Там тоже все обмерили и описали. Когда меня спрашивали насчет машины, я сказал, что машину продал, а деньги отдал матери. Вот… От отчима я поехал к тетке. Она уже все знала, что-то прятала, куда-то звонила, кого-то упрашивала разузнать. Потом я ездил по родственникам, получил массу советов. Башка ничего не соображает. Давай спать… А деньги за машину я спрятал. Еще пригодятся. Для матери… Большего у меня ничего нет. И ничего не понимаю. Ничего… Давай спать.

Он не спрашивал у меня советов. Их у него было больше, чем нужно ошеломленному человеку. Да и советы были от людей гораздо более квалифицированных, нежели простой смертный.

Мы легли. И единственное, в чем я был убежден твердо, — испытания для моего друга только начинаются.

…Где-то примерно с неделю мой друг пропадал с утра до ночи по юридическим консультациям и у таинственных лиц, имеющих связи. Пару раз его вызывали на допросы, ничего нового не добавившие к тому, что он уже говорил или знал от матери. А от нее никаких известий не было.

Отчим ото всех скрывался, а если на него удавалось выйти, от разговоров отказывался, проклиная всех и вся. Однажды ночью мой друг не выдержал, вскочил с постели и стал собираться.

— Сейчас-то он должен быть дома, — сказал он, имея в виду отчима. — Хоть что-нибудь да я из него выколочу.

Он вернулся под утро.

— Действительно. Были какие-то машины. С досками для дачи. Я и сам одну помню. Но также помню, что мать ее оплачивала. А вообще машин было штук пять… Неужели она что-то забыла?

— Ну даже если и что-то… — сказал я. — Какой может быть шум? Так, условно… Просто какая-то накладка…

— Да нет, — сказал он, посмотрев на меня внимательно. — Условным тут не отделаешься. Мать-то работала по снабжению. Так что… Использование служебного положения, взятка и так далее. Столько статей намотают… И ты особо не старайся выбирать слова. Мне ведь это неважно: виновна она или нет… Это моя мать. И все, что она делала, — делала для нас. Пусть лучше судят нас, меня… А она? Она — старый больной человек, который даже не в состоянии понять, за что ей такое. Ей, если подумать, просто не повезло. Ведь сколько лет так жили: ну взял, достал… Об этом и говорить-то уже все наговорились. И она не вдумывалась. Она привыкла! Ей и в голову не могло прийти, что времена изменятся! Знаю, знаю! Ты хочешь мне возразить. Что во все времена надо быть честным и так далее. Ну да. Верно. И я, я! — с тобой соглашусь. Но скажи об этом женщине, матери, которая знает только одну истину: ее ребенок должен быть не хуже других. Это ее единственный аргумент, но против него все ваши слова бессильны… И когда она сидит на одной скамье с теми, кто действительно хапал… Знаешь, это просто бред. А тут еще национальность. На нее же так и смотрят: ага, армянка, конечно… Откуда у нее деньги? Понятно. А то, что она на Севере вламывала с этим… подонком и его заодно тащила, чтоб не спился раньше времени. Удивительно, как легко — взять и поменять времена. Всё. Теперь все хорошо и честно! Никаких проблем.

Через несколько дней вернулась его супруга. Он все ей рассказал, заключив такими словами:

— Лучше тебе сразу уйти. У меня теперь не будет сил и возможностей заботиться о тебе.

— Я подумаю, — сказала она и ушла в комнату, закрыв за собой дверь.

Несколько минут были слышны ее шаги в комнате, потом три неуверенных аккорда фортепьяно…

Через час она вернулась в прокуренную кухню и сказала:

— Я всего лишь обычная баба. Я хотела спокойной, с достатком жизни. Этого уже никогда не будет. Постараюсь побыть с тобой сколько смогу.

— Сейчас уходи, — сказал он. — А если боишься, что будут за уход осуждать, так ведь и потом осудят. Даже те, кому эта история до лампочки. Зато позже тебе будет жаль всех тех усилий, что ты потратишь на мое утешение. Тем более что оно мне не нужно. А потом начнешь упрекать…

— Не начну, — сказала она.

— Ребеночка вам надо было завести, — сказал я.

Она так посмотрела на меня, что я все понял и без слов. Но она еще и сказала:

— Иди к черту, придурок. Нашел время наступать на мозоли. Да мы, может, потому и не «заводили ребеночка», что ждали: вот-вот будет все, не надо будет думать, во что одеть и чем накормить… Не на сто же двадцать… А теперь что? Родить и сказать ему: твоя бабушка воровка, а родители нищие?

— Не говори так о матери, — сказал мой друг.

— Извини… Сорвалось, — сказала она. — Но в самом деле! Сидит тут. Агнец. Рассуждает. Чистенький, да? «Ребеночка завести»… Ты-то что же не завел? И где твоя баба? Что? Вот и пиши им письма, читай стихи по телефону… Плевать они хотели на твои стихи. Знаешь почему? Да потому, что ты — перекати-поле. У тебя корней нет! Да ни одна порядочная баба с тобой не свяжется. Разве что так… побаловаться.

— Прекрати, — сказал мой друг.

Но ее понесло. Я не обижался. Все это было правдой. Да и то, что она срывала на мне зло за все свои неудачи, все же говорило в ее пользу — мужа-то она не упрекала.

— Сейчас прекращу, — сказала она. — Еще чуть-чуть выскажусь. Ему же польза. Пусть знает, что я таких насквозь вижу. Все их мыслишки, вот они: деньги-де — зло, бабы — сволочи. И над всем иронизируют! А сами свой шанс никогда не упустят. Сидят тут, пьют, едят, спят… А за чьи деньги? Да за деньги вот его матери, что она ему давала. А ты как думал? Удобно было розовенькие свои принципы тешить за чужой счет?

— Сейчас я тебя выкину отсюда, — сказал мой друг. — Такими вещами не попрекают.

— Еще раз прошу прощения, — сказала она. — Я не об этом.

ИСПОЛНИТЕЛЬ ПОРУЧЕНИЙ

Предчувствую то время, когда мне исполнится шестьдесят, скажем, три. И меня попрут на пенсию. С почетом, разумеется, с речами и памятными подарками. И дело будет не в том, что я уж совсем ни на что не годен, нет. Просто все, что я буду говорить, делать или не говорить и не делать, будет восприниматься как блажь старого придурка. Я уже сейчас спиной чувствую, как эти нахальные здоровые болваны будут незаметно от меня крутить пальцем у виска или хмыкать в ответ на шуточки по моему адресу их таких же молокососов-приятелей. Я не смогу им ничем ответить! Даже если и замечу что-то. Потому что это будет для них несомненным доказательством моего прогрессирующего скудоумия. Моя рассеянность станет притчей во языцех, а невозможность в разговоре удержаться на одной теме будет раздражать меня же и приводить к еще большему пустословию и рассеянности.

В тот день, когда меня проводят на заслуженный отдых (хороши заслуги, коли выставляют за ворота), на моей квартире (к тому времени, я надеюсь, она у меня все-таки будет) состоится банкет. Когда стемнеет, а они — все собравшиеся — будут еще доедать и допивать, пытаясь хоть здесь получить компенсацию за то, что так долго терпели меня, я тихонько ускользну от них на кухню. Там у стола, заставленного грязной посудой и недоеденными салатами, будет сидеть Витюша и набивать свою трубочку. Витюша выйдет на пенсию раньше меня, потому что он уже сейчас старше меня на пять лет. А трубочку подарю ему я на пятидесятилетие, если он к тому времени не бросит курить. Он пыхнет своей трубочкой и скажет:

— У Хейфица было больше народу на проводах. Хоть он и трепло.

— Был трепло. Да весь вышел, — скажу я, чтобы поддержать разговор. Потому что мне все время будет казаться, что Витюша что-то недоговаривает. О неком неведомом мне Кодексе тех, в чьи блестящие, но потрепанные временем ряды я вступаю. Но даже если Кодекса никакого и нет, то соображения-то у Витюши на этот счет должны быть? Но он после затяжного молчания, которое со временем будет становиться все длительнее, скажет, передавая мне клочок бумажки:

— А завтра к десяти часам утра будь добр вот по этому адресу.

Встанет, хлопнет меня по плечу и скажет со своей теперь уже вечной полувопросительной интонацией:

— Ну я пошел?

И словно в ожидании, что вот-вот я скажу ему нечто чрезвычайно важное, постоит в дверях… Уйдет…

Утром я проснусь от грохота посуды на кухне — это Неповторимая убирает остатки вчерашнего разгрома. К тому времени мы будем жить вместе уже лет двадцать (двадцать лет!). И каждое утро будет открываться дверь в спальню, и Неповторимая будет протягивать мне авоську и деньги. Молча, без указаний.

— Что купить? — спрошу я.

— Своего первого мужа я выгнала за безынициативность, — ответит, как обычно, она.

И я пойду и назло ей куплю одной какой-нибудь там цветной капусты, а Неповторимая в своей дьявольской последовательности приготовит мне из нее и первое, и второе, и третье.

Но сегодня, пока я буду собираться в магазин, зазвонит телефон и Неповторимая крикнет:

— Возьми трубку! Это она…

То есть моя дочь. От первого брака. Неповторимая страшно будет ревновать меня к ней, и они не смогут найти общий язык. Разве что на моих похоронах.

— Спасибо, — скажу я дочке. — Нет, голова после вчерашнего не болит. А вот насчет денег… Тут, понимаешь, вообще-то пора бы и понять, что ты — человек самостоятельный и у тебя самой взрослые дети, а у меня теперь только пенсия.

— А у тебя внуки, — скажет она. — И спасибо за напоминание о моем возрасте.

Мне придется раскошелиться за нетактичность.

А затем позвонит и поздравит сын Неповторимой. От ее первого брака. В конечном счете тоже попросит денег, хотя он зарабатывает больше нас обоих. Но он все тратит на книги. Это заставляет меня мириться с ним к радости Неповторимой.

На дворе декабрь и отвращение декабря к слякоти, которую никак не одолеют мороз и снега. У подъезда две лавочки присели в ожидании сплетен и новостей.

Пока я стою в раздумье, куда направить стопы свои по повелению Неповторимой — в булочную или гастроном, вслед за мной из подъезда выползает старуха Кукушкина с первого этажа. Я стремительно скрываюсь в застрявшей с ночи белесой уличной хмари. А скрываюсь я потому, что больно хорошо знаю незаурядную жизнь этого «кукушкиного» гнезда. Грустно, но у них там идет самая настоящая война между поколениями. Сама старуха Кукушкина, решив однажды или вычитав, что есть соленое вредно, ликвидирует в один прекрасный момент всю имеющуюся в доме соль и солесодержащее. Проводимая ею кампания на редкость целеустремлениями неизменчива. Младшее поколение, капитулировав, втихаря все же досаливает — каждый сам себе. По вкусу добавляют. И дело не в соли. Предметом распрей мог бы стать любой повод…

Боже мой, думаю я, шлепая прямо по лужам, потому что кругом только лужи и ни клочка сухой земли или асфальта, боже мой, ну откуда, откуда в этом ветхом старухином теле такая мощь духа и зачем она ей? К чему, к чему эти попытки настоять на своем хоть напоследок? И я не знаю ответа, не знаю, есть ли ответ вообще. А пора бы знать.

Мысли мои переключаются на Витюшу и на его давно уже неясную для меня жизнь. Неясную с тех самых пор, как он перестал работать. Тогда же он прекратил и мои посещения его холостяцкой берлоги с разговорами по душам. А я чувствую, что ему есть что рассказать. Потом, эта записка его, врученная, как всегда, без объяснений… Я могу все это понять только так: одна моя жизненная роль закончена, и жизнь спешно пишет для меня следующую. Но к чему же, черт побери, эта таинственность и нежелание сказать четко: «Ну-ка, ты, два шага вперед!» — я ведь выйду, отчего же нет? Я уже вышел.

По адресу в бумажке, предварительно обойдя магазины, я нахожу этот дом, очень тихий дом. Из его подъездов не вывозятся коляски с малышами на свежий воздух и соседское обсуждение. В молчащем подъезде — стойкая неподвижность запахов. Первый этаж, второй… На третьем этаже одна из дверей, обитая коричневым дерматином, с трудом сдерживает запахи борща. На дощечке старой бронзы — гравировка с завитушками: «А. Н. Семушкин. Заходите как-нибудь…» Спасибо, товарищ Семушкин. Но мне выше, спасибо, я только немного передохнул.

Единственная дверь на последнем, пятом, этаже рядом с лестницей на чердак. Звонка нет, и я долго бухаю в податливый и глушащий звуки войлок двери. Наконец от сильного, но по-прежнему почти беззвучного удара дверь открывается сама, впуская меня в прихожую. В запахи осени.

— Есть кто дома? — спрашиваю я свое отражение в мутном зеркале напротив входной двери.

Зеркало безучастно и сонно под серебристым слоем пыли. Я прикрываю за собой дверь и в два шага пересекаю крошечную прихожую.

Старый слезливый Хейфиц нахохлился в кресле у балконной двери. Изредка, нарушив свой покой, он ненадолго приоткрывает дверь на улицу, и тогда впущенный сырой, тяжелый и неторопливый сквозняк начинает вползать в комнату, приводя в движение кучу сухих листьев и еще какого-то хлама у ног Хейфица. Тонкая улыбка нехотя, словно издалека, появляется на губах его…

Он страшно постарел с его банкетного, пенсионного вечера, когда я видел его последний раз. Постарел, стал одеваться неряшливо и уж совсем перестал напоминать бывшего моего коллегу по учреждению, резкого и язвительного…

Он замечает меня как нечто чуждое в его безукоризненном царстве хлама.

— Олег, зачем это? — громко вопрошает он тонким голосом, подозрительно косясь на мою авоську. — Убери…

Справа открывается незамеченная мною прежде дверь, и в комнату мягко входит рослый молодой человек в шлепанцах, трико и майке. На шее у него болтается полотенце, а в усах и бороде видны капли воды. Кинув мне головой, он делает знак следовать за ним. Но старый Хейфиц уже всматривается в меня, взор его яснеет.

— A-а, и вы… и вас, — бормочет он, а в голосе уже слышны знакомые мне язвительные нотки. — Старость пришла, старость привела…

Молодой человек делает к его креслу решительный, но бесшумный шаг, осторожно прикрывает старику ладонью глаза и тянет к себе ручку балконной двери, возвращая вдруг затихшего в кресле человека в тот странный ритуал, который я только что наблюдал.

Я иду за болтающимся передо мной полотенцем, а старый Хейфиц вновь погружен в запахи и созерцание, в созерцание и запахи, рождаемые свежим воздухом, старыми листьями… Кого он мне напоминает своими заторможенными, какими-то рефлективными движениями?

— Я от Витюши, — говорю я, словно прислан за чем-то дефицитным. А за чем я прислан? Узнать что-нибудь о Витюше? Или о себе? И я оглядываю комнату в тайной надежде, что стены ее подскажут мне цель моего же визита. Я оцениваю ситуацию как довольно странную и не из разряда тех, что волнуют приятно. Ну а комната почти пуста. Одна стена закрыта книжными полками, у другой — раскладушка. Письменный стол и стул. Никакой претензии на деловитость, а просто деловитость без претензий. Я начинаю разглядывать корешки книг.

— Я знаю, что вы от Витюши, — переодевшись в джинсы и свитер, говорит, наконец, хозяин.

А меня почему-то задевает, что и он имеет право на ласкательное имя моего друга. Да кто он, собственно, такой?!

— И вам, конечно же, не терпится узнать, что к чему, зачем вы здесь и к чему такой налет таинственности? Тем более после того, что вы увидели в той комнате…

Я пожимаю плечами, дескать, не беспокойтесь, чего уж там…

— Я не собираюсь с вами хитрить. Всему причиной — старость. Да, да, именно она. И не обсуждая вещей банальных, сразу подойдем практически. Что мы сможем сделать для человека, когда жизнь уже не радует его?

— Что? — машинально спрашиваю я, несколько запаздывая следить за его идеями, которых в общем-то пока нет, но чувствуются…

— Прежде всего, наверное, стоит подумать над тем, как скрасить его последние дни. Как избавить его от тягостного существования, да и близким его развязать руки? Вот вы сейчас наверняка подумали о Кукушкиной, так?

Я вынужден согласиться, хотя подумать я о ней не успел. Я пока все примерял на себя, ожидая, чем же это закончится.

— И не удивляйтесь. Я прекрасно осведомлен о всех стариках нашего района. У меня специальная картотека. Но Кукушкина пока из «неподдающихся», хотя я и подсылал к ней моих агентов. Да, да! Вы не ослышались.

— Разрешите я присяду, — говорю я и опускаюсь на стул, на единственный здесь стул, который Олег стремительно подсовывает под меня.

— Хотите с самого начала? Слушайте. Я люблю своего отца. И удивительного тут ничего нет. Да, я люблю того самого старика, который грезит сейчас в соседней комнате. Когда умерла моя мать, а его жена, он страшно переживал. Держался изо всех сил. Вот вы — вы вместе работали. Разве кто-нибудь замечал происходящее в нем? А он держался за меня. Потому что был я еще совсем пацан. Но вот я вырос. Да и от работы он избавлен. И что ему оставалось? Он за короткое время заметно ослабел. И духом, и телом. Так вот. Слушая его рассказы-жалобы, я пришел к выводу, что мог бы ему помочь. Ведь всего-то и нужно ему — приблизиться к тем своим воспоминаниям, в которых он не один, а со своей женой. Ну а остальное просто. Вы и сами знаете, что достаточно какого-то звука или запаха, чтобы на вас вдруг нахлынуло воспоминание о чем-то вами давно забытом, хотя и дорогом. Здесь просто нужна скрупулезная работа по подбору раздражителей. Вы видели отца…

Молодой человек умолк, глядя на меня выжидательно. И я припомнил, что старый Хейфиц всегда весьма лестно отзывался о способностях своего сына.

— Надо ли еще что-нибудь пояснять?

— Нет, — ответил я не очень уверенно. — Но я, право, не знаю, чем я могу быть вам полезен. Неужели я выгляжу так плохо, что…

— О нет, что вы! — воскликнул он. — Вы чудесно выглядите. В противном случае я навестил бы вас. Но я говорил вам о своих агентах, пусть вас не шокирует это слово! Так вот, агенты нужны даже не столько мне, сколько все тем же старикам. Многие из них, как вам должно быть известно, совсем одиноки. А кроме воспоминаний, которыми они могли бы жить, есть и хвори, и, пардон, желудок. Да малого ли что еще? В сущности, я хотел бы видеть в вас помощника этих несчастных. Ну и моего помощника, если вам будет угодно.

— Я не совсем понимаю, — сказал я. — Что, быть сестрой-сиделкой? Мне, конечно, тоже жаль… Но…

— Подождите, выслушайте. У меня есть договоренность с нашей районной службой бытовых услуг населению. И мы организовали нечто вроде товарищества по обслуживанию стариков. Доставка продуктов, лекарств… Ну и если есть согласие, то психологическая помощь вот такого плана.

Он кивнул в сторону соседней комнаты.

— Все это, разумеется, не бесплатно. Иначе как бы мы могли успешно работать? Впрочем, плата весьма умеренная. Вы и сами в этом сможете убедиться. Если захотите, конечно. Так что, в каких-то уж жутко корыстных целях нас подозревать не стоит. Мы совсем не бизнесмены, да и не деньги нас привлекают…

— А что же? — спросил я, недоумевая.

Он посмотрел на меня внимательно, добродушно улыбнулся и лаконично ответил:

— В это я вас пока не могу посвятить. Извините.

Как всегда, Неповторимая для начала скептически отнеслась к моему рассказу. Тем более к такому, где речь шла о времяпрепровождении Хейфица-старшего и о предложениях младшего — Олега.

Ненадолго удалившись в кухню, в свое вечное мытье чего-то и громыхание, выражающее ее досаду или радость, в зависимости от настроения, она вскоре вернулась. Присев у стола и непрерывно разглаживая неисчезающую складку скатерти, она непривычно миролюбиво заговорила:

— Ты знаешь, я думала… Я уже думала, как ты будешь дальше. Ну баба — ей проще. Кухня, прочая возня, дети, пусть взрослые…

Я с улыбкой отметил это «дети». Может, сойдутся они все-таки с моей дочерью?

— В общем, бабе проще забыться в этом мире. Она, собственно, всю жизнь этим и занимается. — И не ухмыляйся, пожалуйста, — сказала она, заметив мою улыбку. — Это вовсе не означает, что мы примитивно устроены. Еще не известно, что сложнее: маяться, как вы, со страдальческими рожами, или приспособиться и приспособить мир к образу и подобию своему…

— Я вовсе не этому улыбаюсь, — говорю я, чувствуя, что ее вот-вот, что называется, заест.

— То-то, — сердито говорит она. — О тебе, между прочим, разговор идет. Мог бы и посерьезнее себя вести.

Нет, думаю я, не сойдутся они.

— А то, что предлагает тебе этот юный бизнесмен… Это не так уж плохо. Сам посуди. На свежем воздухе, на людях. Работа, деньги какие-никакие. У меня под ногами не будешь болтаться…

— Это, видимо, главное, — неосторожно уточняю я.

— Что такое? — удивляется она. — Ирония? В ваши годы, сударь, это еще более непростительно, нежели увлечение молоденькими девицами, ибо, во-первых, для девиц…

И пошло и поехало.

— Стой! Стой! — кричу я. — Маленькая поправка. Малюсенькая. А потом продолжишь.

Она на секунду замолкает. Не из желания послушать меня, а только для того, чтобы перевести дух. Но я успеваю воткнуться:

— Ты не помнишь, которого числа мы познакомились?

Она мгновенно переключается:

— Я-то помню, а вот ты…

— Я тоже помню. Просто хотел проверить.

— Так. Секундочку. Значит… Это было… В начале апреля. Кажется, восемнадцатого апреля…

— Семнадцатого.

— Нет. Точно. Я вспомнила. Именно восемнадцатого.

— А ты не помнишь, какие цветы я тебе тогда дарил?

— Еще бы не помнить. Ведь за двадцать лет нашей совместной жизни ты мне только один букет и подарил.

— Ну это ты… того… Какие цветы, напомни, пожалуйста.

— Да зачем тебе?

И тут я ей рассказываю о старом Хейфице и его жене, о запахах осени, в которых они познакомились, о нашем апреле, в конце концов…


— Но почему «исполнитель поручений»? — спрашиваю я Олега, когда он на следующий день оформляет меня к себе в штат.

— Это официальное наименование должности, — объясняет он. — А что вас, собственно, не устраивает? Вам здесь видится нечто лакейское в этом названии, да? Ну что ж. Если бы вы были юношей, то я бы сказал вам так: об этом никто и никогда не узнает. Да и деньги эти не пахнут. Впрочем, нынешнего юношу трудно смутить средствами добычи денег. Но вам, как человеку с уже изрядным житейским опытом, я скажу так: а разве вы всю жизнь не были исполнителем чьих-то поручений?

Его красноречие нисколько не уступает красноречию Неповторимой в аналогичных случаях.

Откуда они вообще взялись на мою голову? Или у них — «поручения» такие? Я всегда как-то тупею от пафоса, даже если самые правильные слова им наполнены. Мне кажется, что в таких случаях на моем лице проступает тупость, хотя у меня никогда в этот момент не оказывалось под рукой зеркала. Также мне кажется, что именно этого выражения моего лица они и добиваются своими речами. И когда я «готов», они берут меня, что называется, тепленьким.

— Понятно, — быстро соглашаюсь я. — К кому идти?

— Ваш первый клиент — мсье Симановский, — говорит Олег с легким полупоклоном.

Больше всего во всей этой истории меня сейчас занимает позиция Витюши. Подсунув мне это дело своей запиской, он сам скрылся в неизвестном направлении. На телефонные звонки он предпочитает не отвечать. Мой визит к нему на дом закончился у неоткрытой двери. Я не любитель в таких случаях поднимать панику и названивать в различные мрачные организации, посредничающие между нами и скорбью. Я иду к Симановскому.

Ловко придумано, соображаю я после того, как на звонок в дверь я слышу поднявшийся заливистый лай. Конечно же, глухому Симановскому, с которым я битый час разговаривал по телефону, пытаясь выяснить, в чем его нужды, ни за что не услыхать звонок. С собакой хорошо.

— Мушка! Тихо! — слышу я за дверью громогласные выкрики и постукивание палочки. — Мушка! На место!

Лай продолжается. И когда я перешагиваю порог квартиры, в ноги мне упираются два носа: кудлатой здоровенной Мушки из «надворных советников» и ее пушистого и крепко пузатого наследника.

Симановский, не шибко еще старый, плотный мужик, но перекошенный вправо почти под прямым углом, разгоняет псов палкой и ведет меня в кухню, чистенькую, обставленную современным белым гарнитурчиком.

— Мне главное — здоровье поправить! — орет он, как все глухие. — А потому продукты мне нужны дефицитные. Потрафите — не забуду. Я и сам директором магазина работал. Вот здоровье поправлю и снова буду директором работать. Сами понимаете…

— К сожалению, я могу вам приносить только то, что есть в магазинах.

— Что?! В этих домах невозможно нормально жить, — продолжает он уже другую тему. — Панелей понаставят, дыры между ними замажут кое-как, а звуковые дорожки остаются. Как тут уснешь? А я рано спать ложусь. За стеной соседи до ночи разговаривают. Как тут уснешь? Я так совершенно не могу уснуть. А чтобы поправить здоровье, хорошо бы икорки. Очень полезно. Или…

— Нет! — тоже кричу я и для вящей убедительности мотаю отрицательно головой.

— Что? — он повторяет мои движения головой. — Что в сетке?

Я выкладываю на стол молоко в пакетах, масло, хлеб и сахар.

— Все?! — сердится Симановский. — Как тут уснешь? Сколько с меня?

На лестничной площадке этажом ниже я рассматриваю мой первый «гонорар» и обнаруживаю, что обсчитан на двадцать копеек. Придется добавлять своих. Если так и дальше будет продолжаться, фирма от меня постарается избавиться. И будет права. Никакой профсоюз не поможет.

И когда я звоню Олегу из автомата, чтобы узнать об очередном клиенте, я, естественно, умалчиваю о двадцати копейках Симановского. Мелочь…

— Кто вы? — спросил женский голос в селекторе после того, как я, безуспешно побившись у электронного замка подъездной двери очередного клиента, вернее, клиентки, нажал кнопку «Вызов».

— Исполнитель поручений, — сказал я довольно нахально.

Замок щелкнул, допустив меня в полутемный подъезд. «Наумовой — 3 раза» — гласила бумажка у звонка. И я нажал кнопку три раза. Через минуту — еще три раза. И тогда я начал звонить просто так, беспорядочно, чувствуя себя «при исполнении».

Наконец дверь открыла женщина, средних лет, с очень задумчивым выражением лица.

— Здравствуйте. Вы Наумова?

— Здравствуйте, — тихо сказала женщина. — Не дай Бог. Пройдите. Вон та дверь.

В обширном коридоре коммунальной квартиры, заставленном холодильниками, велосипедами, стиральными машинами и лыжами, дверей было штук пять.

— А вам очень к ней нужно? — еле расслышал я вопрос задумчивой женщины, когда уже взялся за ручку указанной мне двери.

— Видите ли, я принес ей продукты. Старый человек и все такое…

— Вы родственник? Впрочем, можете не отвечать. Вижу, что нет.

Я оглядел себя внимательно.

— Просто родственники к ней не ходят, — прокомментировала женщина. — Да и вам не советую. Откуда бы вы ни были. А впрочем, какое мне дело…

И тут она совершенно задумалась и ушла в свою комнату, больше не добавив ни слова.

А я стукнул в нужную (нужную ли?) мне дверь, услыхал повелительное «Войдите!» и нажал ручку.

Мне удалось сделать только шаг. Мадам Наумова стремительно подкатилась на своей инвалидной коляске, не пропуская дальше. Надо сказать, что выглядела она весьма величественно: яркий цветастый халат, подобранные по колориту серьги и браслет, высокая прическа из пышных седых волос. Чуть старше меня. Хотя выглядит, пожалуй, получше.

— Рассмотрели? — говорит она. — Теперь документы, пожалуйте. Так… Почему печать смазана? Фамилия?

Вернув удостоверение и продолжая подозрительно разглядывать меня, повелевает:

— Продукты — в холодильник. И ничего не трогайте. Я внимательно наблюдаю.

Она отъезжает в сторону, давая возможность быстро оглядеть комнату. А комнатка-то — хочется присвистнуть. Забита мебелью, дорогой мебелью. От подбора книг в ломящихся шкафах просто завистью пронзает. Ну и громадный цветной телевизор там, музыкальная установка…

Но все пыльно, грязно. И воздух, пардон, не свеж.

— Нечего тут высматривать. Занимайтесь своим делом. Я вижу, много вас, охотников до чужого! Сами заработайте. Если сможете. А то вы только завидовать умеете. И думать: чтоб ты сдохла скорее!

Поразительная проницательность. Хотя я ее совсем не знаю и нет мне корысти так думать, но нечто похожее у меня в мыслях было.

Я проворно опустошаю авоську, пока мадам Наумова, не переставая клеймить меня, роется в кошельке.

— Вот. Получите. Пересчитайте при мне! Всё? Точно? А теперь откройте холодильник, я проверю.

Я открываю, я пересчитываю. Господи, вывел бы поскорее, что ли?

Стараясь не делать резких движений, я наконец-то направляюсь к двери.

— А еще пожилой человек! — доносится мне вслед.

Но я уже в коридоре, куда ей, судя по всему, не выбраться на своей колеснице. А из кухни выглядывает задумчивая женщина.

— Сочувствую, — говорит она, открывая мне дверь на лестницу. — А вы небось думали, что у меня черствая душа, жестокое сердце и что там еще?

— Извините, — говорю я. — Был грех. Но теперь и я вам сочувствую.

Изумительный дед Астахов заказывает только сахар и дрожжи. Больше ничего! Полчаса болтовни с ним ниспосылает мне благодать, как от стакана бражки, которую дед, судя по всему, предпочитает любым харчам.

— После гражданской, голубчик ты мой, я был знаешь где? В Канаде! А ты думал? Дед только с браги пер…т? А это видал? С конями у нас тогда худо было. Вот и послали. Как знатока, на всю армию прославленного. Ну, как мы туда добирались и как нас экипировали при этом — это особый разговор. Как-нибудь зайдешь, обсудим. Дальше. В этой самой заграничной стране уговор у нас с ними был такой: коня по выбору — пятьдесят долларов. Гуртом — по двадцать пять… Секунд!

Дед удаляется в темный чулан и чем-то там булькает. Заметно приободрившись, возвращается.

— Не предлагаю, потому — ты при исполнении. Дальше. Мы, конечно, начальника, что с нами был, уговорили брать по выбору. Не на мясо же брали! Славные коньки были. Дикие только. А их пареньки затеяли такую забаву, родео называется, как нам переводчик объяснил… Секунд!

Пауза, аналогичная предыдущей.

— Ну что, думаю, делать? Нечестная у них игра. Они под потник втихаря пихают железную такую колючку. Как тут усидишь в седле? Я и спрашиваю у переводчика: а как, дескать, по-ихнему будет «волки»? Он сказал, я уж не помню, но чего-то похожее. Секунд!

Возвращается орлом. Брови топорщатся, усы — вразлет.

— Я в седло. Жаль, шашки не было… Я бы им устроил!.. Ну и как закричал коню на ухо: «Волки!» По-ихнему… Не поверишь — минуту продержался! Они мне — нечестно, дескать. А я им колючку в нос и по-расейски… Шутка, говорят. Но коня мне лично подарили. Уговор был. Секунд…

Обратно дед не возвращается. Из чулана доносится богатырский храп.

Домой возвращаюсь к вечеру, с мокрыми насквозь ботинками и усталый, словно прожил со своими клиентами все их жизни, и не один раз.

В гостиной за столом целое собрание: Неповторимая, ее сын и моя дочь. Все замолкают и как-то настороженно рассматривают меня. Меня сегодня весь день рассматривают, изучают и допрашивают. И вот теперь еще родственники. Отрадное единодушие.

Пока я ужинаю, Неповторимая с моей дочерью довольно вяло спорят о чем-то второстепенном: не то о кормлении детей, не то о ценах на сапоги, а то и обо всем сразу, как это умеют женщины. Сын Неповторимой посматривает на меня сочувствующе.

— О чем был диспут? — спрашиваю я его шепотом. — Обо мне?

— О ком же еще?!

— А ты?

— Сижу вот, присутствую, дабы не обвинили в бездушном к твоей судьбе отношении.

Я под столом пожимаю ему руку. Женщины одновременно замолкают. И это для меня как сигнал к атаке, в которой выжить или не выжить могу только я. И потому я, торопясь, начинаю пересказывать им о моих сегодняшних похождениях, стараясь не переборщить с мрачными красками.

— Ну вот. Я так и думала, — первой успевает произнести приговор моя дочь.

И от кого у нее такая реакция? Верно, не от меня.

— Я именно так и думала, — продолжает она закреплять позиции. — И все это кончится какой-нибудь жуткой инфекцией. Дело даже не в твоих внуках… Неужели ты не можешь отдыхать… спокойно? Ну из-за чего ты пошел на это? Из-за денег? Хорошо, я больше не попрошу ни копейки…

— Дело вовсе не в деньгах, — тут же встревает задетая Неповторимая. — Я уже высказывала свои соображения: свежий воздух, общение…

— Да вы с ума все посходили! — восклицает сын Неповторимой, вскакивает из-за стола, зажимает виски ладонями и начинает метаться по комнате. Он всегда так делает во время семейных советов. Но уже давно никто на это не обращает внимания.

Пора и мне взять слово. Я говорю:

— А вообще, я страшно устал и хочу отдохнуть. Спасибо за всеобщее ко мне внимание и за ужин.

И удаляюсь в спальню, давно зная, что никто из нас никому и ничего доказать не сможет. И у нас давно противоборствуют за общим столом не идеи, а всего лишь желания. В этом главная и притягательная причина наших сборищ.

Я лежу лицом к стене. К темной стене большого такого дома. Кто-то еще лежит сейчас лицом к этой стене, и мы все вместе дышим в нее и о чем-то все думаем, если уже не уснули. Я думаю о том, что все они там, за столом, переживают за меня и мысли их праведны. Но если я и сам не знаю, что мне дальше делать? То есть дел много, понятно… Но что делать именно мне?!

Таких знаков перед глазами становится все больше — я засыпаю.


— Что ж? Подведем первые итоги, — сказал Олег, принимая выручку. — Вот ваши семьдесят процентов.

Семьдесят процентов были действительно «мои», если принять во внимание вложенные мною двадцать копеек Симановского и деньги деда Астахова, платеж отсрочившего на неопределенное, судя по крепости браги, время.

— Я хотел бы несколько изменить список моих клиентов, — сказал я, вспомнив о Наумовой.

И он тут же говорит:

— Ага, и вам не удалось совладать со строптивицей! А я полагал, что ваш, простите, безобидный лик ее умилостивит. Ну ничего. И на нее найдем управу.

После минутного перебирания картотеки он говорит:

— Ваши впечатления мне в принципе известны. Вы видели забытую и неухоженную старость, безусловно, нуждающуюся в нашей опеке. Скажите теперь, не находите ли вы такую заброшенность странной?

— Еще бы, — говорю я. — Странной! Да это просто безобразие. Ведь есть же у них родственники, коллеги по бывшей работе, соседи, наконец…

— Как у Наумовой? — говорит Олег, чуть заметно улыбаясь.

— Ну что Наумова? Мне не повезло, другому повезет, расшевелит ее корыстное сердце.

— Собственно, говоря о странности, я имел в виду нечто иное, — говорит Олег уже серьезно. — Есть, по крайней мере, две причины, по которым все увиденное вами подлежит характеристике «странное». Ну посудите сами. Мир стареет. И чем дальше, тем больше. Не так далеко время, когда мы будем окружены одними стариками. И кто знает, всех ли молодых людей допустят раздраженные старики к своему обслуживанию. Вспомните еще раз Наумову. Это во-первых. Далее. Еще более странно, что мы не хотим видеть: то, что мы пренебрежительно называем дряхлостью, есть не что иное, как преддверие смерти и всего того, что за ней. Почему мы оставляем человека одного в столь ответственный период жизни? Почему мы не изучаем, как человек готовится к этому переходу? Тем более что всем нам рано или поздно предстоит проделать этот путь. Вот эта наша беззаботность и представляется мне странной, во-вторых. С детством мы носимся и даже считаем его самым творческим периодом нашей жизни. Потому что человек в этом возрасте интенсивно познаёт жизнь. А старик, интенсивно познающий смерть?

— Вы верите в загробную жизнь? — спрашиваю я, несколько обескураженный таким подходом к старости. Подходом молодого человека.

— При чем тут загробная жизнь? Достаточно верить в смерть, — говорит он каким-то потухшим голосом. — Вы читали Федорова?

— Кажется, нет, — говорю я неуверенно, поскольку фамилия очень уж распространенная. — Напомните, о чем это?

Он смотрит на меня изучающе, верно, думает, что я смеюсь над ним. Наконец он говорит назидательно:

— Обязательно прочтите. Без этого наше сотрудничество будет неполноценным. Я вам дам эту книгу, когда мне вернет ее Витюша… И вот вам адрес нового клиента.

И потом я иду по клиентам, толкаюсь в магазинах, и все свербит меня мысль: «Ай да Витюша, сукин сын! Видно, занятное что-то написал товарищ Федоров, коли Витюша так затаился…»

Болезни любят и врачей. Особенно, если врач старенький, как Валерия Георгиевна, моя новая клиентка.

Зато я знаю немало людей, которые бы позавидовали ее квартире: окна выходят на стадион. Как раз в это время, когда я выкладываю на стол в комнате нехитрый ее заказ, по футбольному полю за окном носится ватага молодцов. Шум трибун, доносящийся даже сквозь плотно закрытые окна, свидетельствует о том, что игра там нешуточная.

Валерия Георгиевна, кутаясь в шаль, привычно, словно мы знакомы лет двадцать, рассказывает откуда-то с середины бесконечную историю свою:

— …С Леончиком на руках, через всю страну на поезде — в Азию к мужу. Вместо двух суток ехали неделю. Машинист — казах, что ли? — останавливал поезд, завидя первого встречного. Как же — большой человек, поезд водит, не верблюда… Собирались его соплеменники, чай пили. А он им что-то долго рассказывал. Все они с уважением его слушали. В вагончиках же — духота, пыль, крик… Дети… Да что дети? Взрослые чуть с ума не посходили. Воды не достанешь… Как доехала?..

Я убираю продукты в холодильник. За окном — дружный рев. Забили.

Валерия Георгиевна продолжает, я присаживаюсь к столу, разглядываю фотографии на стенах, старую, но крепенькую еще мебель, небольшой телевизор, накрытый салфеточкой.

— Мы с Шевелевым, то есть — с мужем моим, никому не признавались, что у нас семья. Комнату он снял на отшибе, чтобы никто нас вместе не видел. Почему? Даже и не знаю. Смешные были… Устроилась я в поликлинику. Молодая, да и красивая, говорят, была, веселая. Ну и главный врач, вижу, все посматривает. А с питанием тогда худо было. Вот он меня и приглашает однажды. Пойдемте, мол, Валерочка, в обеденный перерыв со мной. Отказаться было почему-то неудобно, ну и я пошла с ним. Он меня даже под ручку взял. И привел в столовую для местного начальства. А там, представьте, подавали пельмени. Самые настоящие, очень вкусные. Домой пришла, Шевелеву рассказываю… Он не обиделся, посмеялся. Ешь, говорит, поправляйся, а то вон, Лёнька какой дохлый, молока мало… Только на следующий день главный врач опять меня приглашает. Я отказываюсь, а он обижается. Ну, думаю, последний раз, так ему и сказала. Пришли мы в столовую, опять подают пельмени. Вдруг откуда ни возьмись — Шевелев. Со стройки, прямо в сапогах. Рубаха и штаны в извести. На него косятся, официантка кричит. А он прямо к нам за стол, берет у меня вилку из рук, да и в мою тарелку. «Дай-ка, — говорит, попробую. — Давно такого не едал…» Главный врач, смотрю, побагровел. «Да я вас… Да вы… На дуэль вызову, мерзавец вы эдакий!» Потом все вместе долго смеялись… Славные были люди… А лампочку вы сможете вкрутить мне в люстру?

Под хлопки и свист за окном я карабкаюсь на стол, подстелив газету.

— А ночью однажды — стук в дверь. Шевелев открывает, а там… Ну по нынешним временам, милицейская, скажем, машина. За мной приехала. Перепугались мы… А меня привезли в местную тюрьму. Там в камере на полу сидят человек двадцать здоровенных мужиков. И лица у всех в крови. Подрались, что ли… Офицер мне и говорит: вы их, мол, помажьте чем-нибудь, красавцев этих. А они, бедолаги, сидят и смотрят на меня так… Я не знаю… У кого-то и слезы на глазах. Сама чуть не реву, зеленкой мажу. Вернулась домой — Шевелев ни жив ни мертв с Леончиком на руках… Только на следующую ночь опять за мной приехали. Они, видно, нарочно теперь разодрались. Я им и говорю: ребята, я ведь все понимаю, я к вам и так буду приходить, осмотры делать. Вы только не деритесь каждый день — у меня ребенок дома маленький. Так и ничего. Раз в неделю посещала их. Как дети — с любой ерундой на осмотр просились… Вот и спасибо вам. Пожалуйста, вот пять рублей. Ничего не много. Вы ведь тоже не мальчик — по столам лазить. Да и я хитрая. Вдруг еще лампочка перегорит? А вы мне, надеюсь, за те же деньги…

Дед Астахов тоже сует деньги, смущенно кряхтя.

— Прости, сынок, слаб оказался, — говорит он, усаживаясь на прочнейший табуретище в почти пустой своей кухне с закопченным потолком. — Но слушай дальше. Про коней-то помнишь? Ну так вот. Обратно когда возвращались с конями, так плыли на корабле. Всех и укачало, кроме меня. Я в свое время по пустыням на верблюдах много езживал. Так там та же качка. Привык. Секунд!

Пока дед занят в своем чулане, я думаю о том, что врач Валерия Георгиевна нашла бы что рассказать деду. Да и послушать бы ей тоже нашлось что…

— Сижу на корабле в буфете. А там эти — гарсоны по-ихнему. Что ни мужик, то гарсон. Представляешь? Один, смотрю, по-русски здорово шпарит. Разговорились мы с ним за чаркой. Так что ж ты думаешь? Белогвардеец, сукин сын! Не из графьев, конечно, а наш, скажем, унтер Ванька из-под Калуги. Дела! Корабль мотает, все в лежку, а мы с ним хлещем водку в буфете, да за Русь правдой-маткой по мордам друг другу… Секунд!

Дед еще и сейчас крепок, и если бы не пил… А что было бы? Бегал трусцой? Такие трусцой не бегают…

— Короче, сцепились мы с ним крепко. Я ему: «Что ж ты, гнида? За жратву продался?» А он: «Ты жратвой меня не попрекай, она мне тоже достается будь здоров. А вот что вы с Россией сделали? Да за это…» Он — меня за грудки, я — его… И вот этими самыми аргументами (дед показывает здоровенный кулак) по фактам! Только сопли засвистели! Секунд!

Дед молодецкой походкой удаляется. На этот раз надолго.


Голос, заказывающий мне по телефону продукты, показался мне молодым. Когда я звонил уже в дверь, тот же голос откуда-то из глубины квартиры крикнул:

— Открыто!

Ориентируясь на голос («Сюда, пожалуйста…»), я прохожу в громадную кухню, где в беспорядке на столах, стульях и подоконнике разбросаны журналы, книги, какие-то тряпки. И рядом с холодильником стоит диван, на котором, укрытая клетчатым красным пледом, возлежит еще совсем юная девчушка. Не отрывая глаз от экрана телевизора, стоящего на тумбочке напротив дивана, она произносит скороговоркой:

— Все правильно, правильно. Вы попали по адресу. Кефир. Главное — кефир. Вы принесли? Остальное ничего, а вот кефир… Поболтайте, пожалуйста, и откройте бутылку… Благо-да-рю. И заодно простите тут же меня. У меня денег — ни копья. Так и живу — в кредит.

Тут она отрывает свой взгляд от телевизора и смотрит исподлобья.

— Но когда-нибудь я ведь поправлюсь? Вы верите? Имейте в виду: если вы в это не верите, то и у меня пропадет часть моей надежды.

— А что с тобой, дочка? — спрашиваю я, привычно думая: «Ну дает молодежь!».

— Выключите, пожалуйста, телевизор. Благодарю. А то я не смогу вам толком рассказать. Но только, если вам действительно интересно. Иначе я ничего не скажу. Поклянитесь, что вам интересно.

— Клянусь, что мне безумно интересно! — говорю я со всем энтузиазмом, который во мне еще остался после целого дня выслушивания историй о жизни, обитающей в них. — Ну?

— И не смейтесь. Хотя мне самой иногда смешно. А иногда плакать хочется. Особенно, когда ломаешь ногу.

— Ну еще бы, — говорю я, облегченно вздыхая. — Конечно, приятного мало. Но это — дело поправимое. Пару неделек в гипсе, и все дела…

— Первый раз так и было. Да и во второй раз.

— Был еще и второй? Многовато.

— Да. А третий и четвертый заставили меня крепко задуматься…

— Постой, постой, — говорю я. — Так ты что? Четыре раза ломала ногу?!

— И не одну, а обе. И один раз руку.

— А сейчас что?

— Ничего.

— То есть? Что с ногами и руками?

— Я же говорю: ничего. Все в порядке. Вы не поняли.

— Брр… Так ты здорова? А чего же ты…

Я замолкаю, потому что на глазах у нее наворачиваются слезы. Глаза у нее большие, зеленые. Вот достанется кому-то красавица…

— Ну-ка, ну-ка, — говорю я. — В чем дело?..

— Вот и вы не верите-е… И он не вери-ит…

— Ну кто такой «он», я, пожалуй, догадываюсь. А ты кончай реветь и расскажи, зачем и почему ты лежишь, коли здоровая? И кстати, где твои родственники?

— Я бою-усь…

Я подношу ладонь ковшиком к ее лицу.

— Вот еще наплачь мне полную ладошку и довольно. Чего ты боишься?

— Вставать.

Но слезы при виде ладошки прекращаются.

— Вот теперь понимаю, — говорю я. — Боишься, что встанешь, и опять… Да? Но ведь придется. Нет у врачей такого диагноза: боязнь ходить своими ногами. Как дальше-то жить будешь? Вставай. Давай попробуем. А то ведь совсем отучишься…

Она смотрит на меня со страхом.

— Нет, нет. Лучше в следующий раз. Вы ведь еще придете?

— Конечно приду. Но зря ты откладываешь. Подумай! Да, так где же твои родственники?

— Я обязательно подумаю, — говорит она, словно не слыша вопроса о родственниках. — И обязательно попробую с вами в следующий раз.

— Ну, тогда теперь клянись ты, что в следующий раз…

— Клянусь, — тихо говорит она.

— И все же, что родственники? — спрашиваю я.

— Давайте и этот разговор на следующий раз отложим. Хорошо?


На прощание я включаю ей телевизор. Черт их всех разберет, когда весь день слушаешь такое…

Пока я спускаюсь по лестнице, чувство полнейшей беспомощности начинает наваливаться на меня камнем, увлекающим с ним вместе в мрак одиночества, старости, грядущего… Чего? Мне начинает казаться, что во всем мире остались только немощные и больные, старые и никому не нужные. Даже эта зеленоглазая неудачница — уже клиент Олега. Наверное, и она с радостью согласится на жизнь, полную грез, подобно Хейфицу-старшему. И стоит ли мне учить ее ходить?..

Я выхожу на улицу. Совсем свежий, с запахом нового снега ветер властвует там. Проносит ликующую, смятую ветром ворону… Боже мой! Я не хочу умирать. Господи, да понимаешь ли ты это? Не давай мне такого поручения…

И я бросаюсь к телефонной будке, набираю номер Олега, словно он может помочь мне обмануть или до смерти напугать лично мою безносую.

Он берет трубку и, не перебивая, выслушивает мои (их?) рассказы. Потом говорит:

— А за Катерину вам спасибо. Личное. Если она дала согласие пойти — это уже много. Вот видите, а вы так не хотели верить в себя. С родителями же ее вот какая история…

Но тут, совершенно неуместно, в трубку врывается Витюшин голос, звучит насмешливо:

— Довольно грезить… Спустись, на небесах и так тесно.

— Подожди, — говорю я с досадой. — Дай дослушать о родителях…

— Да чего там слушать? Родители-производители… Ну чего ты так смотришь? Ведь ты уже битый час как уставился в одну строку и что-то шепчешь? Чего читаешь-то такое занимательное? Федоров? Ну и как? Дашь почитать?

— Как, битый час?

Я вскакиваю из-за стола, отталкиваю Витюшу и бросаюсь к окну. Вовремя. В девятиэтажке напротив нашего общежития открывается подъездная дверь. Выходит Неповторимая. Она еще не знакома даже с первым своим мужем. Но уже знает, что она — Неповторимая. Я так ясно вижу это в ее походке и в том, как ложится ей под ноги первый снег.

АВРА ЛЕВАТИЦИЯ[1]

Пролог

Однажды в старом немецком кабаке, заброшенном волею судеб в глухой угол компьютерной сети, Федор оказался за одним столиком со Старым. Тот казался чем-то удрученным, вздыхал и покачивал головой, роняя слюни в кружку с крепким баварским.

— Теперь-то чего? — спросил Федор. — Еще какую-нибудь пакость припомнил?

— Понимаешь, до меня только что дошло — не следовало мне допускать Распятия.

— Это еще почему? — подивился собеседник, осторожно сдвигая ногу под столом в сторону от раскинувшегося там вольготно хвоста.

— Тем самым я позволил Ему искупить грехи людей и в результате выпустил из моей власти всех грешников. И кем я стал после этого?

Федор крякнул, за много лет так и не сумев привыкнуть к причудливым поворотам мысли Старого. Захотелось наступить ему на хвост и посмотреть, что из этого получится.

— Но как же ты все-таки допустил? Ты, не самый глупый из… из…

Искуситель смущенно хмыкнул, потупившись.

— Да уж больно искушение было велико.

…Я не дал дослушать Федору, извлек из-за столика. Чтобы рассказать вот о чем…

Исчезающее тысячелетие, конец света, Нострадамус, провидцы и предсказатели, солнечное затмение, друиды, шаманы и вампиры, мор и глад… Понимаешь? Внезапно и остро захотелось в средневековую Европу. К истокам ныне происходящего — поближе. Но сам я не могу. Дела, семья…

Федор вызвался сразу же, без колебаний. Он, мой герой, вообще человек решительный. Чем сильно отличается от меня. И многим другим отличается. Он здоров, умен, образован. Не ленив. Куда мне до него. За что и люблю.

Не без произвола со стороны автора отправился он из России времен Иоанна Грозного в зарубежье, существующее во времена совсем иные. Календарь там, видите ли, григорианский.

Но куда же без любовной коллизии? Читатель не поймет. И поместил я там, в григорианской Европе, другого героя, с прекрасной возлюбленной. Судьба их, естественно, трагична до слез. Я так решил.

Вот этим-то бедолагам, выхваченным мною из небытия, и предстоит параллельно существовать в мрачном средневековье. О котором я почти ничего не знаю.

Что ж, произвол так произвол…

1

К полуночи студено задуло. Серебристые облачка устремились на восток, то и дело закрывая яркий серпик месяца.

Звонарь кизаловского храма, покончив с гулкой своей работой, угрюмо покосился на Федора и молча полез со звонницы вниз. Скрип деревянных ступеней вскоре стих. Давно погасли огни в нахохлившихся избах. Попрятались по конурам собаки, запуганные до онемения. Лишь за деревней журчала вода у мельницы.

Федор провел ладонью по перилам звонницы.

— Ладно тесано, — пробормотал он и тронул обух топора, воткнутого за пояс.

Но глаз при этом не сводил с белого камня в дальнем конце раскинувшегося внизу кладбища.

Днем Федор побывал на могиле. «Петр Плогойовит» — гласила резная латынь на камне. Ну и прозвище, поди выговори! Как тут не залютовать. Вот и изгалялся Петр уже четырнадцать дней над бывшими соседями. Приходил по ночам и душил. Девять человек увел за собою. Смятенные кизаловцы послали слезное прошение в Градиш, к королевскому штатгальтеру, моля разрешить им выкопать труп Петра и предать огню. В ответ им неспешно сообщали, что едет-де к ним следственная комиссия из епископской консистории с намерением ясно во всем разобраться.

Комиссия ехала. Петр по ночам ходил. Забредал он и к бывшей супруге, требовал отчего-то обуви своей, но не тронул обезумевшей от страха бабы, сбежавшей на следующий день куда глаза глядят.

— Озорник же ты, Петра, — проговорил Федор, прислушиваясь к вою ветра, приглядываясь к неверным кладбищенским теням.

Нет, неколебимо стоял белый камень и недвижно лежал под ним до поры до времени неуспокоенный Плогойовит. А правее и ближе возвышался крест над могилой недавно скончавшегося приходского священника.

Зябко передернувшись, Федор живо представил себе застывшую на обочине дороги громадину кареты Поссевина. Хитрый иезуит, поди, строчит донесения папе. Укутался в полог, уткнулся крючковатым носом в затейливо выведенные строки и скрипит, скрипит пером, плетет интригу. Эх, устроиться бы сейчас супротив, да под скрип колес и завести неспешную беседу с ловким дипломатом…

Петр возник над могилой внезапно, поистине из-под земли вырос. Неловко дергая руками, приземистая фигура принялась высвобождаться из светлеющего в полумраке савана. Вскоре, оставив хламиду на камне, Петр двинулся среди могил к кладбищенской ограде. В притихшей и затаившейся деревне с трепетом и смертным томлением ждала своего часа новая жертва…

Выждав, пока Плогойовит скроется из виду, Федор перекрестился и деловито устремился вниз. Проходя по храму, вновь подивился скамьям. Нешто можно пред Богом сидеть? Прям, как в кабаке, прости Господи!

Где-то в деревне, не выдержав, взвыла собака, ей отозвалась другая.

А вот дверь из храма оказалась на запоре, хоть и был давеча уговор со звонарем. Тот, видать, с перепугу обо всем и забыл. Федор навалился плечом. Тяжелая дверь дрогнула, но замок оказался прочным. Свирепо бранясь под нос, Федор сунул лезвие топора под дверь и ухватился за топорище. Махина со скрежетом снялась с петель. Федор не успел ее удержать, и она, заваливаясь набок и разворачиваясь по дужке замка, ахнулась наружу. На лязг и грохот дружным истеричным лаем ответила вся деревенская псарня, находя выход своему страху. Федор же огромными скачками помчался к могиле, стремясь успеть завладеть саваном.

Должно быть, и покойник почуял неладное. Едва успел Федор взлететь обратно на колокольню, как внизу уже замаячила, затопталась нелепая обнаженная фигура, мыкаясь на могиле вокруг камня.

Федор перевел дух, поднял над головою саван, как хоругвь, и громко выкрикнул:

— Ай, потерял что, мил человек?

Покойник застыл на месте, затем медленно повернул голову, устремляя темные впадины глаз на звонницу. Выглянул месяц. В мертвенно-бледном свете лик Петра казался искаженным злобой. До Федора донеслось тихое, но отчетливое, словно прямо в ухо проговоренное:

— Отдай… Не твое.

— А и отдам. Отчего не отдать? Вот коли сюда заберешься, так и отдам, — весело отозвался Федор. — Да только слышал я, что ваш брат не силен ввыси, а все больше под землей. И то сказать, самое вам там место, с кротами да червями.

Покойник, не отвечая и не опуская головы, двинулся короткими быстрыми шажками к сломанным дверям храма. На пороге остановился. То ли в нерешительности, то ли дивясь такому обращению со входом в святое место. Но вскоре босые ступни его бойко зашлепали по каменным плитам храма. А вот и ступени, ведущие к звоннице, заскрипели. Из темного квадрата проема показалась бледная обнаженная рука.

— Отдай…

— Н-на, — хакнул Федор, опуская обух топора на появившуюся голову.

Удар пришелся в лоб. В краткий миг до последовавшего падения тела успел рассмотреть Федор, как на мгновение распахнулись смеженные веки и устремился на него взгляд ледяной, промороженный до дна темной души.

Покойник с грохотом покатился по ступеням. Швырнув с колокольни саван, порхнувший над перилами белой птицей, Федор спустился в храм. Тело, миновав все повороты крутой винтовой лестницы, сломанной куклой распласталось на плитах, столь же холодное, как и камень.

Сунув топор за пояс, человек живой ухватил податливые ноги за лодыжки и поволок угомонившегося Петра вон из церкви.

Закапывать не стал, так и оставил на могиле, рассудив, что все равно кизаловцы выкопают останки и сожгут, не поверив, что наконец обрели они покой и утихомирился их мучитель.

Постояв над телом, Федор разглядел, что тление не коснулось этой беспокойной плоти, подсушив лишь кончик носа.

Вернувшись к храму, Федор подобрал саван, подумал, не прихватить ли с собой, но вспомнил тихое «Не твое…» и отнес к могиле, прикрыв распростертое тело…

…Звонарь, видно, не спал, открыл сразу, едва пристукнул Федор кулаком в косяк покосившейся хибары на окраине села. Сухая фигура в рясе застыла на пороге, держа в руке масляную лампу. Огонь под стеклянным колпаком горел покойным желтым светом.

— Небось не ждал, — насмешливо проговорил Федор, отдавая топор. Хотелось ему выбранить старика, укорить за двери храмовые запертые, но уж больно измученным выглядел звонарь, да лихорадочным огнем горели воспаленные от долгого недосыпания глаза. — Ладно, живите с миром. Прощевайте.

Звонарь протянул руку и разжал ладонь.

— Возьми.

— То отдай, то возьми. Вот же ночка выдалась, — усмехнулся Федор. — Что это? — спросил он, вглядываясь в темный квадратик на узкой ладони. — Оберег, что ли? Так на что он мне, православному, ваш, католический?..

— Бог один, — сурово сказал звонарь.

— Один, — согласился Федор. — Да вот веруем по-разному. И отчего так, скажи на милость? А ты бы, старый, лучше бы чаркой меня попотчевал. Ибо Бахус для нас обоих есть идол языческий. А то иззяб я на твоей колокольне.

— Не пользуем, — кратко ответил звонарь.

— Что ж, здоровее будете, — пожал широкими плечами Федор. — Живите с миром, — повторил он, повернулся и зашагал по дороге.

Старик долго вглядывался вслед, качая головой.

2

Людовик Гофре вспоминал…

Угрюмое снаружи и пугающее внутри старое здание училища иезуитов так и не отремонтировали до конца. Ограничились первым этажом. На втором же ветер, гуляя по длинным гулким коридорам долго пустовавших бывших казарм и просвистывая в разбитые окна, производил звуки жутковатые. Воспитанники, собравшись вечером в спальне старших классов, до ночи рассказывали истории про домовых и мертвецов, посещающих живых.

Людовик, обхватив худыми руками острые коленки, подтянутые к подбородку, сидел крайним на одной из коек. Четверо его товарищей жались друг к другу. Сам он старался страха не выказывать. Ему ли, воспитанному дядей-вольнодумцем, доморощенным магом, пугаться глупых сказок? Жаль дядю Жака, угодил-таки в лапы инквизиции. Где-то его смятенная душа сейчас?

— Вы же сами ходили тогда в покойницкую, — продолжал меж тем толстячок Винцент, старшеклассник. — И что? Три дня Жоффруа лежал, а лицо свежее, румяное. Ведь так?

Все завздыхали. Выходцы из бедных семейств различных провинций, они всегда завидовали красавчику Жоффруа, не понимая, как тот оказался в училище иезуитов. Должно быть за провинности. Хотя доносились слухи и о том, что его влиятельные и знатные родственники вели какую-то сложную политическую игру, в которой мог им пригодиться союзник в грозном стане иезуитов.

— В таком виде его и похоронили, — сказал Винцент. — А на следующую ночь многие из нас слышали стоны и вздохи возле его кровати.

Головы мальчиков невольно повернулись в сторону бывшей койки Жоффруа, ныне пустующей и расположенной, как нарочно, в самом дальнем и мрачном углу.

— Вот взять хоть Люсьена. Правду я говорю, Люсьен? — обратился Винцент к рослому малому, сироте из Лиона.

Тот угрюмо кивнул, почесав подбородок с уже жесткой щетиной.

— А во вторую ночь видим, а мертвец-то сидит на кровати, эдак вот левой рукой облокотился, а сам стонет и копается в своем сундуке. И тогда Стручок…

— Да, да, — не вытерпел конопатый и худющий Жан по прозвищу Стручок. — Я набрался духу и стал читать «Да воскреснет Бог и расточатся врази…»

— И мертвец умчался через окно, а рамы сильно-сильно задрожали, — подхватил Винцент. — Вон даже стекло треснуло.

Все обратили взоры к окну. На узком стекле в нижнем углу дугой высвечивала трещина.

— Ух и ругался брат-эконом утром, ух и ругался, — передернувшись, продолжал Винцент.

В этих его словах никто не усомнился. Уж брат-эконом Петр был самой что ни на есть реальностью, злобной, мстительной и сварливой.

— На третью же ночь, — перешел на шепот Винцент, — мертвец стал стягивать с меня шубу, которой я укрылся. Я-то думал, что это Стручок в сортир собрался и хочет накинуть на себя шубу… Ну и послал его к черту. — Винцент, а вслед за ним и остальные мальчики перекрестились. — Только чувствую, еще сильнее тянет. Я повернулся, а он — хвать шубу, да как швырнет на пол. А я еще не разобрался спросонья, да ногой его и двинул в грудь… Он застонал! Да так мучительно, у меня внутри аж все перевернулось. И исчез! А я так до утра и продрожал, не осмелился шубу-то поднять с полу. Вдруг он да воротится за ней!

Порыв ветра ударил в рамы. Те задрожали, словно колеблемые невидимой рукой.

— Однако спать лора, — зевнул Винцент. — Разбредайтесь по насестам.

И он принялся спихивать младших учеников с постели, не скупясь на подзатыльники. Людовик не стал дожидаться тычка и первым направился к двери. Остальные мальчуганы, опасливо озираясь и прижимаясь друг к другу, торопливо двинулись следом. Страх в компании со сквозняком вольготно разгуливал по коридору. В дальнем конце заплясал неяркий желтый огонек.

— Брат-эконом! — испуганно выдохнул кто-то.

Ребятня толпой бросилась в свою спальню и рассыпалась по койкам. Вскоре дверь приоткрылась, и в помещении показалась лысина брата Петра. Что-то ворча, он погрозил пальцем в пространство и закрыл дверь. С минуту в спальне стояла тишина.

— А ну как он и к нам придет? — громко прошептал Малыш Жан. В свои восемь лет он действительно выглядел малышом среди двенадцати — четырнадцатилетних товарищей по спальне.

— Кто? — послышалось из полумрака.

— Кто, кто. Он! — ответил Жан, страшась даже имя произнести. — Если к старшим приходил, то к нам и подавно заглянет.

— Страшнее брата-эконома никого нет, — насмешливо сказал Людовик.

Но никто не развеселился. Стриженые затылки воспитанников развернулись в разные стороны. Кто косился в окно, то в темный угол, а кто и в потолок, ожидая прихода страшного гостя именно со второго, необитаемого этажа, где и располагалась покойницкая.

— Нет, братцы, надо что-то решать, — хоть и подрагивающим, но все же громким голосом объявил Рыжий Жан. — Надобно, чтобы кто-то бодрствовал и читал тексты святые, Евангелие да жития святых. А то пропадем.

— Кто же захочет один читать, пока остальные спят? — встревожился Малыш Жан.

— Можно подумать, кто-то заснет, — вновь насмешливо сказал Людовик. — От страху до утра глаз не сомкнешь.

— Вот и станем читать по очереди, — тут же предложил Рыжий Жан.

— Да ты, что ли, всерьез? — изумился Людовик. — Вам наговорили сказок, а вы и поверили?

— А ты — не поверил?

— Конечно нет, — решительно заявил Людовик. — Таких россказней — полно! Но я еще почему-то не встречал ни одного человека, который бы своими глазами видел ожившего покойника.

— А как же Винцент, Люсьен и Стручок? — робко напомнил Малыш Жан.

— Да это же они вас, малявок, пугают, — усмехнулся Людовик. — Вы всю ночь протрясетесь, а они утром смеяться над вами будут!

— Как хочешь, — упрямо сказал Рыжий Жан. — А только мы станем читать.

Никто возражать не стал. Людовик, нарочито зевая, накинул на ноги плащ, но вспомнил рассказ Винцента.

Остальные воспитанники стали устраиваться по двое на койках поближе к центру спальни, где за пюпитром с раскрытым Евангелием первым встал Малыш Жан. Под его негромкий речитатив Людовик вскоре забылся.

Проснулся он от скрипа открываемой двери. Воспитанники так и заснули, вповалку. Рыжий Жан, с Евангелием на коленях, сидел на ближней к пюпитру койке и клевал носом. Между тем в полумраке послышались мерные звуки приближающихся шагов. Людовик лежал головой к дверям. Повернуться он не решался, застыв и затаив дыхание. Страх ознобом прошиб тело. Несмотря на предрассветный холод, ему вдруг стало жарко. Вернее, запылало тело, а ноги охватила стужа. Краем глаза он увидел, как поднял голову от тяжелой книги Рыжий Жан, широко раскрыл рот и, крестясь, сполз под койку. Книга с грохотом полетела на пол. Кто-то придушенно пискнул, и воцарилась гробовая тишина.

Шаги приближались. Некто в белом остановился возле лежащего недвижно Людовика и, медленно подняв руку, возложил ему на лоб два перста. Людовик, застыв, видел перед собой колышущийся манжет широкого рукава и ощущал два ледяных пальца на лбу. Время остановилось.

Должно быть, Людовик лишился сознания. Когда он пришел в себя, спальню заливал утренний свет. Постепенно зрение прояснилось и он разглядел столпившихся возле его койки воспитанников. Прямо в лицо ему вглядывался испуганный Малыш Жан. Рыжий Жан, крепко прижав к груди книгу, всматривался в Людовика широко раскрытыми глазами.

— А где… — слабым голосом произнес Людовик.

— Исчез. Пропал, — шепотом сообщил Рыжий Жан. — Я под кровать юркнул, а там и опять стал читать. Тихонько, правда, — извиняющимся тоном добавил он. — А он так постоял, постоял, да и удалился.

— В окно? — спросил Людовик.

— Я не видел, — признался Рыжий Жан. — Но вроде бы все-таки в дверь. — Он уставился на лоб Людовика. — Не больно?

Людовик поднес ладонь ко лбу и ничего не ощутил. Вперед протолкался один из воспитанников и протянул ему ярко начищенную серебряную кружку. В ее изогнутом боку уродливо расплылся смутно знакомый лик. На лбу проступали два темных пятна. Людовик коснулся их пальцами.

— Откуда у тебя такая кружка? — спросил он.

— Жоффруа подарил, — прошептал воспитанник, отчего-то густо покраснел и перекрестился.

В коридоре послышался громкий смех. Распахнулась дверь, и показалось круглое, довольное лицо Винцента; сверху просунулась голова Люсьена.

— Ну что? Приходил? — давясь от хохота, поинтересовался Винцент.

— У-у-у, — утробно провыл Люсьен.

Людовик отшвырнул кружку, закрыл лицо руками и расплакался.

3

В утреннем стылом тумане чуть не лбом налетел на карету. Темный громоздкий короб неподвижным изваянием застыл на обочине. Кожаный оббив маслянисто отливал осевшей изморосью. Поссевин, словно и не спал, бодро приоткрыл дверцу.

— Ну, потешил молодецкую удаль? — спросил иезуит, блеснув пронзительными глазками из-под нависших сивых бровей. — И что вам, русским, далась эта удаль? Все с язычеством никак не распрощаетесь. Не понимаю. Смысла не вижу. Где расчет, хитрость?

Федор с наслаждением вытянул ноги, плюхнувшись на диванную подушку, и укутался меховой полостью. Широко зевнул. Поссевин стремительно набросал сухими перстами крест на разверстую пасть.

— Что, боишься, черт влетит? — усмехнулся Федор.

— Нет, боюсь, вылетит, — серьезно сказал Поссевин. — А кстати, с чего это ты, добрый молодец, взял, что именно обухом-то и надо вампира успокоить? Кто обучил сему?

— Да никто. Собственным разуменьем дошел. — Федор вновь от души зевнул, прикрыв рот широкой ладонью. — Я так мыслю — не допустит Господь, чтобы водилась на белом свете всякая нечисть. Вампиры, вурдалаки, оборотни… А стало быть, человеки, Петру этому подобные, суть люди и есть. Только в виде каком-то… болезненном, что ли. Не умерли они. Нет. И исцелить их нельзя. Или пока нельзя. И потому они ничуть от обычных душегубов не отличаются, коли губят души невинные. А с душегубом один разговор.

— Тебе что же, определения Сорбонны ведомы? — подивился Поссевин.

— Что за определения?

— Да видишь ли, друг мой смышленый, — насмешливо проговорил иезуит, почесывая гладкий лоб, — в определениях высокоученой Сорбонны признается примерно то же самое, и более того, запрещается глумиться над трупами вампиров, как-то: отсекать им головы, протыкать кольями и прочее.

— Надо же, — устало отозвался Федор, — прочесть бы не худо.

— Не худо, не худо, — закивал Поссевин. — Вам, русским, многое прочесть не худо. Только вам все некогда. Прав его святейшество, вводя новый календарь. А вы оставайтесь в своем времени. И тянитесь вечно за ускользающей Европой. Ваш-то государь-надежа ваньку со мной валять изволил, выражаясь вашими оборотами. Дурачком прикидывался. Что, мол, за католичество такое, знать не знаем, ведать не ведаем, деды наши жили в православии и нам-де заказывали… Ну-ну. Только кого он обманывает? Боится власть упустить, предавшись в лоно церкви католической и целуя руку его святейшеству? А того не понимает, что проходит время мелких и хитрых князьков удельных с их ничтожными раздорами и выживает лишь тот, кто вписывается в стройное здание Европы под дланью Ватикана…

Поссевин осекся, заслышав легкое похрапывание. Выбравшись из кареты, он поежился, оглядываясь в редеющем тумане. Сунув два пальца в рот, коротко свистнул. Из придорожной копны сена выбрался всклокоченный дюжий кучер, в сутане, но с дубинкой на поясе.

— Запрягай, — распорядился Поссевин, отходя к березе по нужде.

Кучер, что-то бормоча, скрылся в тумане, разыскивая стреноженных лошадей.

Впереди послышался скрип колес и стук подков. Вскоре в тумане обрисовались очертания светлой лошадки с понуро опущенной головой и раздутым животом. Печальное животное влекло двухколесный экипаж. Коляска остановилась. Пассажиры ее, двое священников в белых сутанах, недоуменно уставились на присевшего у березы иезуита. Поссевин, скривившись, встал, опуская подол.

— Мир вам, братья, — сухо сказал он.

— Мир и тебе, брат, — хором отозвались путешественники. — Садись, в тесноте, но доедем до Кизалова.

— Нет, братья, благодарю, я недавно оттуда, — отозвался Поссевин. — А вы, должно быть, и есть следственная комиссия из консистории?

— Верно, брат, — сказал священник постарше. — Это брат Марк, каноник ольмюцкий. А я — брат Симон, новый священник кизаловского прихода.

— Что ж, добро пожаловать в мирные края, братья.

— В мирные ли?

— В мирные, в мирные. Всего-то вам и осталось — сжечь бессмысленный труп.

— Не одобряет таких действий штатгальтер. Поощрять суеверия — дело худое.

— Наше главное дело, — наставительно молвил Поссевин, — привнесение покоя в души мирян. А уж каким образом — дело второе.

— И то верно. А как звать тебя, брат? Кого помянуть в молитве?

— Помяните брата Антония, Поссевина, — кратко ответил иезуит.

— Поссевина? — взволнованно переспросил каноник Марк. — Но…

— Езжайте, братья, с Богом, — сурово сказал иезуит, предостерегающе поднимая руку. — С Богом.

Коляска тронулась. Поссевин повернулся, посмотрел на березу, махнул рукой и пошел к карете.

4

Из депеши папского нунция Генриха фон Гонди:

«В городе Вердюне некой молодой девице 15 лет по имени Николь Авбри явилось привидение, которое выдавало себя за ее дедушку и требовало, чтобы она за упокой его души совершала молитвы и служила обедни. На глазах людей, стерегущих ее, она часто переносилась в какие-нибудь другие места. Не оставалось никакого сомнения, что все это делается злым духом. Но ее только с большим трудом могли убедить в этом. Епископ Лионский приказал совершить над ней заклинания и по окончании их представить отчет о ходе дела; заклинания продолжались более трех месяцев и совершенно исцелили бесноватую.

Несчастная вырывалась из рук 9 или даже 10 человек, которые при этом употребляли все силы, чтобы удержать ее; а в последний день целых 16 человек едва могли удержать ее. Когда она поднималась с земли, то становилась твердой, как столб, и в этом случае никакие усилия стерегущих не могли воспрепятствовать ей встать. Она говорила на многих языках, открывала сокровенные мысли, рассказывала о том, что совершалось в самых отдаленных местах и в тот самый момент, когда событие совершалось. Многим она истинно указывала на состояние их совести. В одно и то же время говорила она на три голоса и это при языке, высунутом на полфута.

Некоторое время заклинания производились в Вердюне, а потом епископ приказал перенести их в Лион. Здесь епископ для совершения заклинаний ставил бесноватую на возвышенном месте, которое было устроено в соборной церкви.

Стечение народа при этом было столь велико, что иногда насчитывалось 10, а то и 12 тысяч человек. Многие приезжали из других стран. Князья и другие великие лица, не имевшие возможности присутствовать лично, присылали от себя уполномоченных с тем, чтобы они потом пересказывали ход дела.

Я, как нунций Вашего Святейшества, счел необходимым присутствовать лично. Были здесь и послы от Парламента и от высшего парнасского учебного заведения.

В ходе дела демон, побуждаемый заклинаниями, представил так много доказательств истинности католической веры, действительности Евхаристии, как истинного таинства, и неверности кальвинизма, что кальвинисты, вместо того чтобы делать возражения против этих доказательств, в жару гнева совершенно растерялись. Еще когда заклинания совершались в Вердюне, в то время, когда бесноватую водили во храм Богоматери, кальвинисты посягали на самую жизнь ее заклинателей. В Лионе, где их большинство, они были еще ожесточеннее и несколько раз угрожали открытым восстанием. Они требовали от епископа и Магистрата, чтобы амвон, устроенный для заклинаний, был разрушен, а процедуры, обыкновенно совершаемые пред заклинаниями, прекращены.

Демон же был теперь горд, дразнил и поносил епископа. Кальвинисты потребовали от Магистрата, чтобы бесноватая для лучшего исследования дела была заключена в тюрьму. Но тут некий врач, по имени Карльер, был обличен в том, что однажды, когда больная лежала в конвульсиях, вбросил ей в рот какие-то порошки, которые она во время припадка продержала во рту и по окончании выплюнула, и которые оказались самым сильным ядом. Это обстоятельство заставило опять возобновить процессии и заклинания. Тогда кальвинисты огласили подложное предписание от г. фон Монтморенси, которым повелевалось прекратить заклинания и в котором вместе с этим делалось приказание королевским чиновникам привести в исполнение это предписание.

Демон торжествовал, но тут же открыл епископу подлог данного преступления и назвал всех лиц, участвовавших в обмане, и говорил, что благодаря слабости епископа, который более подчиняется людям, чем воле Божьей, он, демон, выигрывает время. При этом демон публично объявил, что вошел в девушку против своей воли, по повелению Божьему, с той целью, чтобы или обратить кальвинистов, или ожесточить их, и что для него очень тяжело таким образом говорить против себя самого.

Епископ счел нужным совершать процессии и заклинания два раза в день, для того чтобы таким образом возбудить в народе большее внимание к делу. Процесс начал совершаться с еще большей торжественностью, чем прежде. Демон чаще стал повторять, что срок его отдален. При этом указывал на причины: один раз епископ пред заклинаниями не исповедовался; в другой раз епископ при заклинаниях был не натощак; в третий — не все общество, не все судьи и другие королевские чиновники были в сборе. Говоря все это, демон изрыгал проклятия на церковь, на епископа, на духовенство и проклинал тот час, когда вселился он в тело девушки.

Наконец настал кризис. В тот полдень собрался весь город и епископ произнес последние заклинания. При этом свершилось много чудесного. Епископ хотел приблизить Святые Дары к устам бесноватой, демон схватил его за руку, девушка рванулась из рук 16 человек, которые ее держали, и подняла их над собой. После сильного сопротивления демон наконец вышел из нее. Она была спасена и прониклась чувством благодарности к милосердию Божию. Зазвучали все колокола, запели „Тебе Бога хвалим“. Это был общий праздник для христиан; целых девять дней совершались благодарственные процессии. Установлено было ежегодно, 6 февраля, совершать благодарственную литургию, а все происшествие записать в церкви на барельефе вокруг клироса.

Следует отметить, что принц Конде, по внушению некоторых из своей секты, призывал к себе девицу Авбри и каноника д’Эспинуа, который все время неотлучно присутствовал при заклинаниях. Принц допрашивал ту и другого порознь, употреблял угрозы, обещания и всевозможные меры, но не для того, чтобы открыть действительный обман, а с тою целию, чтобы во что бы то ни стало взнести на них обвинение в обмане. Он зашел даже так далеко, что предлагал канонику великую награду за то, чтобы тот согласился переменить свое вероисповедание. Но ничего не смог добиться от людей, которые так ясно, так непосредственно видели дела Божия милосердия и силу своей Церкви. Твердость каноника и наивная правдивость девицы доказывали только саму истинность факта, принцу неприятного. И в минуты нового припадка злобы он приказал арестовать девицу Авбри и заключить ее в одну из своих темниц, где она и находилась, пока наконец родители не обратились с жалобой на такую несправедливость к самому королю, вследствие чего она и была выпущена на свободу.

Отрадно отметить и то, что под влиянием всего произошедшего многие кальвинисты обратились к католической церкви…»

И так далее.

5

Истоки же этого «и так далее» заключалось вот в чем.

Мы сидели в нижнем буфете ЦДЛ с самым, наверное, работящим из современных литераторов, Сашей Торопцевым. Я пил пиво, а он — водку. Или наоборот?

Конечно наоборот. Поскольку именно я оказался чересчур говорливым.

— Представляешь, Саш, вычитал — Рима-то не было!

— Ты с этим полегче, — звонко щелкнул он по стеночке рюмки.

Вру. Никогда бы так Саша не сказал. Проклятый авторский произвол!

— Расскажи, — вместо этого деловито предложил он.

— Ни Рима, как такового, ни названия, ныне существующего, не было. Где находился настоящий Рим и как он назывался по-настоящему — почти никто не знает и не знал. Рим — одно из многих наименований таинственного и священного города. Будь здоров!.. — Я закусил черным хлебцем с лоснящейся селедочкой. — …Однажды проболтался о месте и имени града Валерий Страбон… Так тут же сгинул, умер загадочной смертью!

Саша в ответ изложил мне много интересного насчет средневековья. Саша ужас сколько знает.

— И вот какая у меня мысль, — прервал я его. — Пустить героя по средневековой Европе. Пусть прогуляется, Рим поищет. Куда он пропал-то?

— Ну и куда же, по-твоему? — заинтересованно спросил Саша.

— А, знаю… — Я закурил. — Силы тьмы обманули его… Заставили заниматься не тем… Сражением с вымышленным злом! С выдуманными демонами и бесноватыми, с ведьмами и колдунами! С виртуальным злом! — осенило меня. — Вот бы еще такого колдуна мне в супротивники к герою… И несчастную любовь, и костер инквизиции в конце… А?! Тот, другой герой, Людовик, вспоминает обо всем, стоя на костре… А хворост в костер подбрасывает его любимая, раскаявшаяся и изверившаяся во всем…

— Пиши роман. Идея хорошая, — одобрил Саша. — О Третьем Риме что-нибудь завернешь… Тема богатая.

Задумался я. Плеснул в рюмочку.

— Да… Пиши… Как писать-то? — Пошел я еще и на попятный. — Ведь если нынешним языком излагать — глупо. А тем, средневековым… И не знаю я его, и непонятно будет… Да и где героя взять? Как он там, в Европе, очутился? За каким его туда понесло?

— Да, — согласился Саша. — Просто так он там оказаться не мог. Нужны веские основания. А знаешь что… — с энтузиазмом начал было он.

Но в разговор внезапно влез Федор. Бесцеремонно влез. Что делать, мой герой таков. И потребовал продолжения. Очень уж его заинтересовала судьба Людовика и Мадлен. Сентиментален оказался, что никак не входило в мои первоначальные планы. Я заупрямился. Саша с уважением оглядел плечи Федора и сказал:

— Да дай ты ему… Продолжение дай. Не отстанет же. А я тебе пока расскажу о потерянном времени…

6

К намерению Федора посетить Виттенберг, этот «Рим еретиков», иезуит отнесся прохладно.

— Виттенберг? Убогий, бедный и грязный городишко, — презрительно сказал он. — Там все дороги, улицы и постоялые дворы полны нечистот. Люд варварский, ни в чем толка не знает, разве что в пиве. Да купечество… с доходом на три геллера. В общем, рынок без народа, город без горожан. Жизнь на грани цивилизации.

— Но я слышал о богатом собрании святых реликвий саксонского курфюрста Фридриха…

— Ох уж эти реликвии, — скривился Поссевин. — Прямо эпидемия какая-то. Теперь с Востока везут горы камней, собранных «на самой вершине Голгофы»; стога сена «из ясель, где родился Иисус»… Чего стоит одна «яма, в которой крепился Крест Господень»!

— Яма? — удивился Федор.

— То ли еще встретится! Я получил послание от Спалатина. Он осмотрел все виттенбергское собрание. Я специально себе пометил… Вот. Он пишет, что насчитал там пять тысяч пять священных предметов, среди которых: обугленная ветвь от горящего куста, в виде которого Бог явился Моисею; тридцать пять обломков Креста Христова; по меньшей мере двести вещей, некогда принадлежащих Богоматери; а также мумифицированный труп одного из невинных вифлеемских младенцев, зарезанных по приказу царя Ирода. Спалатин не поленился посчитать, что человек, обошедший виттенбергское собрание и прикоснувшийся к каждой святыне, получает освобождение от мук чистилища сроком на сто двадцать семь тысяч восемьсот лет!

— Придется обойти и прикоснуться, — сказал Федор.

— Ладно, со мной-то не хитри, — с улыбкой сказал Поссевин. — Небось, по следам безбожного Лютера пройти хочешь? Ваш государь-надежа, видать, не больно уверовал в расписанную мною картину могущества папы? А? Вот и засылает шпиона, так? Между нами?

Карета одолевала последние версты пути по земле австрийских Габсбургов. Впереди вставали баварские отроги Альп.

— Да ведь у вас, иезуитов, наушники, чай, и при нашем дворе имеются, — спокойно отвечал Федор. — И, стало быть, знаешь ты обо мне все, или почти все. В шпионах я не числюсь. Хоть и состою в Посольском приказе, да ведь это благодаря дядьке, пожалел сиротинушку, пристроил. Ну и способности к языкам, конечно, не помешали. Однако ж человек я простой. И направлен в Европу для расширения кругозора, да ради удовлетворения любопытства царя-батюшки.

— Простой, как же, — пробормотал Поссевин. — По крайней мере, давай до Аугсбурга доедем. Оттуда тебе проще будет решать, куда дальше.

— Зачем мне Аугсбург? — лениво проговорил Федор. — Нам ваши Фуггеры-богатеи ни к чему. От них-то нам ни гроша не перепадет. Я лучше пешим ходом, вдоль границы, через Дунай…

— Простой-то простой, а про Фуггеров наслышан, — усмехнулся Поссевин. — И откуда такие познания у сиротинушки со способностями к языкам?

— Интересовался, — пожал широкими плечами Федор. — Надо же представление какое-никакое иметь, куда направляешься. Мало ли…

— Вот именно, мало ли, — предостерег Поссевин. — Один идешь, а на дорогах крестьяне-то ой как шалят. Их «Башмак» вовсю по Германии разгуливает.

— Надо же, «Башмаком» свою дружину окрестили, — задумчиво сказал Федор. — У нас бы «Лапоть» был… Ну да мне все едино. Что с меня взять? — Он провел крепкой ладонью по короткой русой бороде. — Не купец я, не… поп какой-нибудь, папский каплун, просим прощения, торгующий индульгенциями. А правду говорят, много его святейшество хапнул, торгуя всего лишь бумажками?

Поссевин поиграл желваками, но опыт подсказал ему не затевать спор. Миновав пограничный пост, карета покатила по землям Баварии.

— Ладно, как найти меня, знаешь, — сказал Поссевин, когда карета остановилась у моста через безымянный приток, верстах в двадцати от Розенхейма. — Рекомендательные письма я тебе написал. Держи. Ступай с Богом.

Федор спрыгнул с подножки, карета покачнулась.

— И вам счастливо добраться, — сказал он, потягиваясь и разминая затекшие мышцы. — Непременно передам государю о заботе вашей.

— Вот-вот, передай. Да всю правду поведай о том, что узришь в землях немецких. Обо всех мелких княжествах, дури их и высокомерии, о нежелании понять, что только в единении…

Федор посмотрел укоризненно, и иезуит замолчал, захлопывая дверцу. Карета тронулась.

Серый день стоял над холмами. Сумрачное небо отражалось в неширокой речушке, поросшей по берегам тальником. От моста спускалась к кустарнику тропа и, петляя вдоль берега, исчезала в легкой дымке. Пахло гарью. Должно быть, в полях жгли стерню. А может быть, дымили руины разгромленного поместья…

Виттенберг действительно привлекал Федора. И прежде всего личностью и деяниями Лютера, доктора Мартинуса. Русский двор настороженно следил за Реформацией, за религиозными битвами в Европе, за противостоянием католической Церкви и народившегося лютеранства, поднимающего ужасающую волну крестьянского слепого и безжалостного бунта.

Сама природа в Европе в те годы сбивалась с толку. В феврале цвели вишни, а бабочки летали, как летом. В пасхальные недели обрушивались морозы. Гибли посевы, и к осени начинался мор. В Швабии, Баварии и Австрии свирепствовали эпидемии. Множились слухи о чудовищных несуразностях. Всюду жаловались на рождение уродов: шестипалых детей, телок о двух головах и ягнят без копыт. Над деревнями бились в воздухе между собою аисты; стаи галок налетали на стаи ворон. Пророки-перекрещенцы, бродившие по городам и селам, твердили, что близок вселенский переворот, после которого наступит тысячелетнее царство справедливости и братства…

Из представленного длинного списка детей дворянских и служивых государь тщательно выбирал нужного человека. Требования предъявлялись архисерьезные: наличие ума, образованности, способности к объективности суждений; преданность царю, вере и отечеству; неучастие в интригах; отсутствие влиятельных родственников; личное мужество, умение постоять за себя в трудной ситуации и так далее.

— Никому нельзя довериться, — мрачно посетовал государь, когда предстал пред ним Федор. — Тебе я тоже не доверяю. Но меньше, чем прочим. Иди, зри, запоминай. Что есть Европа? Что есть нынешнее католичество? Лютеране сильны ли? Кальвинисты? Крепок ли Рим? Много ли крови от него ждать? Что-то неладное там творится… Отчего так силен демонский дух оттуда? От посольских наших толку мало — они только при дворах и обитают. Послал бы я какого-нибудь попа, да ему вера наша глаза застит, то, чего и не было, увидит. То, чего и не слышал, расскажет… И не пора ли нам Третьим Римом быть? Поедешь с Поссевином. Он, слышь, прибыл нас католичеством прельщать. И поскольку надежды сей еще не потерял, помощь тебе окажет. Я же от тебя, в случае чего, отрекусь. Понял ли?

Из душных, пропитанных черным коварством царских покоев Федор вышел на свежий воздух двора и устремил взор свой на Запад, туда, где лежала, корчась в тяжелых судорогах, Европа.

7

Людовик Гофре вспоминал…

В оставшийся ему по наследству дом дяди он вступил жарким июньским утром. Пригороды Марселя плавились под палящим средиземноморским солнцем. Старая заспанная экономка Марта всплакнула, увидев перед собой юного господина, ставшего таким красавчиком. И впрямь, всем хорош выдался мэтр Гофре — высок, строен, с густыми длинными черными волосами. Прижавшись к его груди, она смахнула слезу и подняла голову.

— Ой, что же это у тебя… у вас, мой господин?

Длинная челка прикрывала два темных пятна на его лбу.

— Что? А… Так, ударился… Давно. Но ты не прижимайся ко мне, я весь в пыли. Распорядись-ка устроить мне купанье.

Марта суетливо бросилась в кухню греть воду, окликать слуг.

Людовик, оставив небогатые свои пожитки в гостиной, сразу отправился наверх. Деревянные ступени, отвыкшие от ног, недовольно скрипели. Людовик отнял руку от перил и посмотрел на ладонь, почерневшую от пыли. Он усмехнулся. Нет, Марту нельзя было упрекнуть в нерадивости. Просто и она, и слуги всегда боялись подниматься наверх, в покои хозяина. И уж ничем и ни за что не заманить их в кабинет старика, известного безбожника. Лишь щедрая плата за службу, а скорее за молчание, удерживала их от бегства из таинственного дома.

Однако же тяжелая дверь в дядин кабинет отворилась бесшумно. Дядя терпеть не мог, чтобы посторонние звуки отвлекали его от работы, и лично смазывал петли, не жалея гусиного жира. Людовик вспомнил, как яростно сбегал дядя вниз, свирепо размахивая каким-нибудь толстенным фолиантом, грозя обрушить его на голову или не в меру расшалившегося малыша, или разбившей графин неловкой кухарки…

В кабинете царили излюбленные дядей полумрак и тишина. Угрюмо взирали на пришельца глухие дверцы книжных шкафов, занимавших все пространство стен от пола до потолка. Неколебимо стоял на двух широких деревянных полозьях стол с широкой квадратной столешницей и объемистым ящиком под ней. Шесть секций широкого и высокого огромного окна тускло отливали свинцовыми кольцами наружной решетки. Окно от комнаты отделяла невысокая, по пояс, перегородка, за которой, под подоконником, располагалась простая деревянная скамья. Дверца в перегородке стояла гостеприимно распахнутой.

Людовик прошел за перегородку и облокотился о подоконник, выглядывая в окно. Открылся знакомый, хоть и забытый на время пейзаж — пологий спуск к ручью, за которым протянулись широкие, желтеющие пшеничным колосом поля, а далее темнела полоса леса. Посреди поля он разглядел две темные фигуры — одну побольше и другую совсем маленькую.

Людовик вернулся к столу, пустому, покрытому лишь слоем пыли. Палец невольно потянулся к серому пушистому покрову и вывел на нем фигуру — круг. От круга разбежались лучи. Верх увенчала корона. Людовик задумчиво уставился на рисунок. Солнце? Да, наверное, здесь все-таки темновато, надобно приказать побольше свечей, да окно протереть. Но вот корона… К чему бы эта корона?

Луч настоящего, яркого, живого солнца пробил пелену паутины на окне, отыскал крошечное отверстие и уперся прямо в корону. В глазах Людовика вспыхнуло ослепительное, обжигающее пламя, голова закружилась, стало душно. На нетвердых ногах он покинул кабинет, спотыкаясь спустился по лестнице, стремясь на воздух. Луч, словно тонким хлыстом, казалось, полосовал его сзади, прожигая затылок до самых пятен, темных пятен на лбу. Торопливо развязывая на горле воротник, он сбежал с крыльца и добрался до ручья. Ему представлялось, что именно здесь, в тени раскидистой ивы, среди тихого журчанья воды, станет ему легче. Но жжение в голове не пропадало, не отступало, продолжая гнать дальше. Ниже по ручью светлели в воде широкие плоские камни брода. Но Людовик перебрался на другой берег прямо по пояс в воде. Выбрался на противоположный склон и углубился в море колосьев, тревожно шепчущихся даже сейчас, в безветренную минуту. И чем дальше уходил он от дома, тем покойнее чувствовал себя. И вскоре во всем мире остался лишь этот шелест колосьев, синее безоблачное небо над головой и хоть палящее, но уже не злобное солнце.

Людовик остановился, раздвинул колосья и опустился на колени, погружаясь, как в воду, в колышущееся золото, а затем и лег, повернувшись на спину. И земля охватила его, окружила плодоносной порослью, убаюкала…

Он не спал. Но странные и пугающие видения преследовали его. То он видел себя в темной пещере посреди мерзких чудищ, прыгающих и кривляющихся вокруг гигантского костра… То представлялись ему белоснежные простыни, и среди них та, которую он искал всю жизнь. И она, желанная, тянет к нему страстью направляемые руки… То появлялся сидящий за столом дядя, склонившийся над толстой нераскрытой инкунабулой с двумя широкими блинтами на корешке…

Людовик очнулся от звука голосов.

— В такую засуху быть нам без урожая, — произнес старческий, хриплый баритон. — Когда уж это Бог пошлет дождь!

— Если ты так хочешь, я могу сотворить дождь, — отозвался детский тонкий голосок. — Я знаю секрет.

Собеседник ее помолчал, затем осторожно спросил:

— Кто же научил тебя этому секрету?

— Мама.

Голоса приближались. Людовик затаил дыхание. Теперь он различал шуршание колосьев под ногами идущих, треск кузнечиков и трель высоко парящего жаворонка.

— Но ведь ее сиятельство скончалась, когда ты была еще совсем малышкой, Мадлен, — ласково, но несколько настороженно проговорил тот же старческий голос.

— Да, дядя Жак. Но я все прекрасно помню. Даже помню, как мама просила, чтобы я никому не говорила об этом. И ты ведь тоже никому не расскажешь, хорошо?

— Ну конечно же нет, глупенькая Мадлен. Но как она научила тебя этому?

— Она водила меня к одному человеку. Мы с ним хорошо познакомились. Он делал и для мамы, и для меня все, что бы мы ни попросили. И теперь он является передо мной, как только я позову его, и выполняет мои просьбы.

— Но как же появляется дождь, маленькая проказница Мадлен?

— Для этого нужно немножечко воды.

Шум шагов проследовал мимо затаившегося Людовика в сторону ручья. Юноша привстал на коленях. Спиной к нему на берегу стояли старик в зеленом камзоле и широкой войлочной шляпе и девочка в голубом коротком платьице, из-под которого виднелись кружева белых панталончиков. Девочка склонила белокурую головку в соломенной шляпке над ручьем и что-то зашептала. Людовик ползком подобрался ближе. Но слов заклинания не разобрал. Девочка же выпрямилась. И уже громче сказала:

— Ну вот, дядя Жак. Теперь пошли домой.

— А где же дождь, маленькая плутовка Мадлен? — погрозил пальцем старик.

— Но ты же не хочешь промокнуть, дядя Жак? Вот и я не хочу. Дойдем до дома, дождь тебе и будет.

Две фигуры перебрались по камням на другой берег и скрылись среди деревьев, направляясь в сторону ограды соседнего поместья.

Людовик подождал, вновь устроившись на спине и глядя в синее небо. Вдалеке залаяла собака, скрипнули ворота. Прямо на лоб ему шлепнулась увесистая капля. И вскоре плотный ливень частым гребнем прошел по полю.

Основательно промокнув, пробираясь среди омытых колосьев, Людовик вышел к ручью и направился к дому. На крыльце появилась встревоженная Марта.

— Где же вы были, мой господин? Вы купались в ручье не раздеваясь? — всплеснула она руками.

— Кто живет в том поместье? — вместо ответа спросил он, указывая в сторону той ограды, за которой скрылись старик и девочка.

— О! Это поместье графа де Полюра, — ответила Марта. — Как ни странно, но его сиятельство не пренебрегал знакомством с вашим дядей и чуть ли не единственный приглашал его к себе, и не один час проводили они за беседой. Вам тоже следовало бы познакомиться с ним и подружиться. Говорят, что человек он хоть простой и небогатый, но влиятельный. К тому же, — понизила лукаво голос Марта, — у него две дочки на выданье — Люси и Элен.

— Но я только что видел совсем маленькую девочку, по имени Мадлен, — сказал Людовик.

— А, — махнула рукой Марта. — Это дочь от второй жены графа, умершей лет пять назад. И девчушке нет еще и десяти лет. Она со странностями. Ну да что вам до нее?

— Мадлен де Полюр, — пробормотал он, вспоминая название тех необыкновенных дождей, о которых он слышал в училище. — Ах да, авра леватиция.

— Что? — переспросила Марта.

— Да так, — махнул он рукой. — А вот искупаться все равно надо.

8

Безымянный приток порадовал пескарями. Обычными серебристыми, жадными до червя пескариками. Простой снастью, которой лавливал еще на Москве-реке, выудил Федор из немецкой воды десятка три бойких рыбешек, не затратив много времени.

Однако ж день клонился к вечеру. Переложив рыбу травой и завернув в три широких лопуха, Федор двинулся дальше вдоль берега, выискивая место для ночного костра. Туман уже вставал клубами над коричневатой водой. Обойдя березовую рощицу, светло вставшую на небольшом мыску, Федор разглядел огонек, мерцающий невдалеке. Не раздумывая, путник двинулся на костер, прихватив по дороге березовый ствол толщиной в руку и высотой в два человеческих роста. На лужайке, полого сбегающей от заросшего кустарником косогора к воде, у дымящегося от сырых прутьев костра сидели двое.

— Мир вам, честные путники, — проговорил Федор, бросая у огня бревно.

Один из двух, благообразный старец с длинными седыми волосами и волнистой белоснежной бородой, недвижно глядя в пустоту перед собой, безмятежно отозвался:

— Мир и тебе, добрый человек. Присаживайся к огню. Вечера нынче холодные, сырые.

И он протяжно, с надрывом закашлялся.

— Благодарствуйте, — сказал Федор, снимая котомку и оглядывая второго человека, болезненного вида юношу, зябко натягивающего на колени коротковатую ряску. При появлении незнакомца юноша лишь коротко кивнул, испуганно посмотрев на старца.

— Угостить вот нечем. Худой день выдался, — проговорил старец, переводя дух и также неподвижным взором глядя перед собой. — Думали в Крефельде разжиться, да видно прогневили Господа, совсем неладно получилось…

— Юноша вздрогнул и оглянулся.

— Мне что, я стар, слеп, и плоть моя мало просит, а вот Клаусу, поди, тяжко. Молод, кровь горяча, силы бурлят…

Федор скептически оглядел худосочного Клауса.

— Ничего, братья, — сказал он, разворачивая лопухи. — Зато меня Господь щедро нынче одарил. Сейчас запечем пескариков, знатно получится. Был бы горшок, ушицей бы побаловались.

Старец уверенно протянул руку с длинными изящными пальцами и положил ее на плечо юноши. Тот послушно полез в ранец, лежащий у ног, и достал закопченный котелок.

— Вот и ладно, — обрадовался Федор, беря котелок и поднимаясь, чтобы сходить за водой. — Горяченьким-то сполоснуть брюхо — самое разлюбезное дело при таком ночлеге…

Вскоре над костром уже булькала уха. Впрочем, кроме рыбы положить в похлебку было нечего. В округе, как выяснил Федор, лишним куском мало кто мог похвастать. Особенно дорого ценилась соль.

— Эх-хе-хе, — подкашливая, вздыхал старец Пфеффель, но сокрушаясь без особой горечи. — Времена темные, так что и мне, слепцу, не ущербно жить.

— А чем живете, хлеб-пропитание добываете? — поинтересовался Федор, снимая котелок с огня.

— Я строфы в рифму слагаю, людям к празднику увеселение устраиваю, — сказал Пфеффель. — А Клаус… Он богословом был, да у него, вишь… — он запнулся. — Вот и сегодня, в Крефельде, зашли на постоялый двор. И на наше счастье, у супруги хозяина, фрау Матильды, именины. Я ей такую ли оду зачитал. Хозяин растрогался, покормил нас завтраком и ночевать оставлял, не прося платы. А Клаус, чувствую, сам не свой. Вижу, говорит, господин Пфеффель, вижу и здесь. А сам трясется. Он как видит, так и трясется.

— Да что видит-то? — спросил Федор, доставая ложку из-за голенища добротного сапога.

— А это уж пусть он сам расскажет, поскольку кроме него никто не зрит того, — усмехнулся Пфеффель, также глядя перед собой и на ощупь отыскивая ложкой котелок, поднесенный Клаусом.

Федор поверх языков пламени пытливо поглядел на юношу.

— А что рассказывать-то, что? Коли не верит никто, что рассказывать? — вдруг горячо и горько заговорил Клаус, так что котелок ходуном заходил в его руках, а ложка слепца забренчала о стенки. — Ну, вижу. И видел. В том самом постоялом дворе видел я женщину. Образ светящийся. И что? Хозяин на смех взял палку и стал ударять по тому месту, куда я указывал. Но ничего не произошло. Никто ничего не увидел, а образ так и остался стоять на месте, молитвенно протягивая ко мне руки.

Голос юноши звонко разносился в тумане. Должно быть, испугавшись этих громких звуков в темнеющей тишине, Клаус смолк.

— И что тут рассказывать? — наконец добавил он.

— В общем, прогнал нас хозяин. Фрау Матильда испугалась духа, вот хозяин и осерчал, — докончил за Клауса старик. — И никто не захотел нас пускать. Не больно духовидцев-то жалуют. Хорошо, бока не намяли. И ведь не в первый раз с нами такая история. Примерно с месяц назад, в Вельсе, также зрел он нечто… Ну, видишь и ладно. Смолчи. Чего народ зря пугать? И так не сладко живет ныне человек, а ты его еще духами стращаешь…

— А живется, стало быть, не сладко? — спросил Федор, облизывая ложку и убирая за голенище. Затем он улегся на бок, подпер голову рукой и устремил взгляд в огонь.

— Да уж куда как сладко… Крестьянин один, а на него — папа, король, князь, рыцарь… и-и-и… да мало ли! Да и между собой никак не разберутся, — слепец махнул рукой.

— Отчего, как ты думаешь, появляются эти духи? — спросил Федор, обратившись к Клаусу.

Юноша вздрогнул, словно впервые заметив присутствие третьего у костра.

— Не знаю, — сказал он, поеживаясь, — но я вижу… Это правда.

И он вновь замолчал, уставившись в костер.

Влажная тьма полусферой накрывала скачущие, сияющие языки пламени и трех путников, волей случая сведенных воедино на земле немецкой.

Федор перевалился на спину, закинул руки за голову и вытянулся.

— Нехорошо это, — сказал он. — Причина должна быть. Коли появляются духи, надобно уж до причины докапываться. А так оставлять — нехорошо. Вот завтра и выясним. Утро вечера мудренее. А пока — соснуть не худо.

Юноша с изумлением посмотрел на него. И даже слепец повернул голову в ту сторону, откуда вскоре донеслось легкое похрапывание…

Федор проснулся от холода и сырости. Стояла почти такая же тьма, прорезанная лучами низко зависшего над горизонтом тонкого месяца. Но какая-то свежая нотка в воздухе, пробные птичьи оклики говорили о том, что рассвет близок. Слепец, сжавшись калачиком, подремывал на росной траве. Лишь Клаус пребывал в той же позе. Обхватив руками колени, он продолжал всматриваться в потухший костер, над чуть красноватыми углями которого еще поднимались призрачные дымки.

— Что ж дров-то не подбросил? — деловито осведомился Федор, поднимаясь и потягиваясь.

Клаус вновь посмотрел на него так, словно увидел впервые, и Федор, махнув рукой, отправился к реке, откуда вскоре донеслось бодрое кряканье и плеск воды, под которые проснулся и Пфеффель, тут же сраженный приступом судорожного кашля.

Оживили костер, вскипятили воды, и под этот более чем скромный завтрак Федор принялся уговаривать товарищей по ночлегу вернуться в Крефельд. Слепец отмалчивался, а Клаус упрямо качал головой.

— Да вам ведь все едино, куда идти, — настаивал Федор. — А только слава про вас пойдет худая. Так и будете бегать? Тогда вам самое место в пустыне в какой-нибудь!

В конце концов Пфеффель сдался.

— Верно. Что от судьбы бегать? Недостойно так вести себя. Смелее, Клаус, несостоявшийся магистр Биллинг!

Стали собираться. Клаус неохотно, но поплелся за бодро устремившимся в путь Федором, за котомку которого цепко ухватился Пфеффель.

К городской заставе вышли уже засветло. Заспанный будочник хмуро оглядел путников, криво ухмыльнулся, признав Пфеффеля и Биллинга, покачал головой, но ничего не сказал, принял монету и поднял шлагбаум.

Городок только-только просыпался. Но уже покрикивала голодная живность, хлопали двери, бряцали запоры ворот и ставень.

Троица путников не добралась до постоялого двора. На загаженной навозом рыночной площади, у ветхой ратуши их остановил городской голова, герр Бюхер. Приподняв шляпу перед Федором, отвесившим в ответ неглубокий поклон, голова мрачно посмотрел на Клауса, но обратился к Пфеффелю:

— Я, конечно, не могу препятствовать вам в посещении нашего города, коли вы заплатили входную пошлину. Но настоятельно рекомендую не задерживаться у нас. Наши бюргеры и со вчерашнего-то дня на вас сердиты, а коли вы им еще и сегодня попадетесь, после выпитого ими на именинах у фрау Матильды… Вам же добра желаю.

Однако благим намерениям герра Бюхера не суждено было сбыться. Утреннее злое похмелье выгнало на рыночную площадь хозяина постоялого двора Фрица Зауэра. Опухший и раскрасневшийся, он шествовал во главе компании вчерашних собутыльников. Заметив путников, Зауэр круто развернулся и зашагал к ним. Чуть приподняв шляпу с пером, он еще на ходу обратился к голове:

— Герр Бюхер, мы ведь не для того вас выбирали, чтобы вы приваживали в наш город попрошаек и смутьянов. У нас и своих предостаточно!

— Послушайте, достопочтенный, не знаю, как вас звать-величать, — вмешался Федор. — Вот этот юноша, — он указал на трепещущего Клауса, — увидел нечто неладное. И я склонен доверять ему. Чем прогонять человека, желающего предупредить вас, не лучше ли прислушаться к его словам и установить истину?

— Если слушать каждого безумца, которых нынче много развелось, так и делом некогда заниматься, — огрызнулся Зауэр. — Да и не указ нам чужестранцы!

Из толпы соратников Зауэра выбрался коренастый крепыш с кожаными тесемками вокруг запястий и могучих бицепсов. Несмотря на утренний холод, облачение его составляли лишь штаны в обтяжку, сапоги да мясницкий фартук.

— А вот мы их всех сейчас — в шею! — рявкнул он и расхохотался, увидев, как сжался Клаус и вздрогнул Пфеффель.

— Кто это? — негромко спросил Федор у Клауса.

Духовидец, трясясь всем телом, прошептал:

— Это мясник, Ганс. Силища у него — ой-ой-ой!

Федор, мягко отцепив от котомки слепца, продолжая движение телом, резко выбросил вперед правую руку. Огромный кулак глухо щелкнул о лоб мясника. Тот закатил глаза, обмяк всем телом, постоял, качаясь, и осел на землю. Все замерли.

— Вот я и говорю, — как ни в чем не бывало продолжил Федор, — разобраться бы сначала надо, а то не ровен час и до беды недолго. Показывай, Клаус.

Ошарашенные бюргеры расступились перед путниками, а затем, неловко толкаясь, двинулись следом. Вся процессия, ведомая Клаусом, проследовала к постоялому двору. На крыльце трактира изумленно застыла фрау Матильда с тряпкой в руке.

Клаус прошел в дальний конец небольшого сада.

— Вот она, — прошептал он, не оглядываясь и указывая пальцем на куст смородины.

— Где? — деловито осведомился Федор, снимая котомку.

— Прямо здесь, перед кустом, — отозвался Клаус.

Горожане толпились в воротах, постепенно выталкивая друг друга в сад. Вперед пробился герр Зауэр. За ним — голова. Народ прибывал.

Федор протянул руку к указанному месту.

— Здесь?

— Да. Вы ее касаетесь. А вот рука проходит насквозь, — побелевшими губами пробормотал Клаус.

— Хм, — недоверчиво покачал головой Федор. — Хозяин, — обернулся он, — лопата есть?

— Да что вы все слушаете эту чушь? — возмутился Зауэр. — Еще и сад мне хотите перерыть? Не дам!

— Так-таки и не дашь? А сдается мне, мил человек, что труп ты тут зарыл да и хочешь утаить истину от людей. Вот как дело-то обстоит, — веско проговорил Федор.

Народ на мгновение притих, но тут же загомонил негромко, поглядывая на потерявшего дар речи хозяина двора.

— Я? — наконец вымолвил он. — Я? Зарыл и прячу? — Он пару раз широко раскрыл рот, глотая воздух и не находя слов. — Я? Да меня…

Развернувшись, он бросился в другой конец сада, к сараю, погремел там и вышел с двумя лопатами.

— Ну? — спросил он подходя, втыкая лопаты в землю и поплевывая на ладони. — Где копать? Я прячу…

Копали долго, сменяя друг друга, хозяин, Федор и очухавшийся злой мясник. Последний, остервенело вгоняя штык в землю, наконец наткнулся на что-то твердое, сухо треснувшее под острием. Мясник стоял в яме по пояс. Услышав звук, он замер.

— Осторожно, — сказал Федор, протягивая ему руку. — Вылезай.

Мясник ухватился за протянутую руку, и его выдернули наверх с легкостью, еще раз поразившей этого далеко не слабого мужика.

Федор спустился в яму и, аккуратно действуя лопатой, вскоре счистил верхний слой земли и извести с обнажившихся костей. Плоть и одеяние, если таковое и было, давно истлели.

— Не переживай, — сказал Федор, появляясь над краем могилы и обращаясь к побледневшему хозяину. — Этим костям лет сто, если не больше. Зовите-ка вашего пастора. Надобно похоронить останки как полагается.

Фрау Матильда, ухватив мужа за рукав куртки, взвыла в голос. Клаус отвернулся от всех, прижавшись лицом к ограде сада. Его тошнило.

9

Из депеши папского нунция Генриха фон Гонди:

«В Лотарингии, в Нанси, объявилась бесноватая, девица по имени Елизавета фон Ранфейнг. Непосредственное наблюдение первоначально осуществлялось лотарингским лейб-медиком Пичардом. После совершения предварительных заклинаний в Рамиремонте, она была возвращена в Нанси. Епископ Тулский, Порцелет, назначил в заклинатели для нее доктора Богословия Виардина, в помощники которому определили одного иезуита и одного капуцина. При совершении заклинаний присутствовали почти все нансийские монахи. Присутствовали также епископ Тулский; викарий Страсбургский, Занси; прежний французский посол в Константинополе, Карл Лотарингский; епископ Вердюнский и два уполномоченных молодых доктора из Сорбоннского университета. Последние заклинали бесноватую на еврейском, греческом и латинском языках. И она, тогда как в нормальном состоянии едва с трудом могла читать по латыни, теперь совершенно свободно и верно отвечала на все их вопросы. Старлай, славящийся знанием еврейского языка, едва начинал шевелить губами, произнося еврейские слова, уже получал ответы. Гарньер, один из Сорбоннских докторов, также предлагал ей вопросы на еврейском языке, и он (демон) отвечал ему совершенно верно, только уже на французском языке, так как демон заявил, что согласен говорить только на местном языке. Когда Гарньер начал допытываться, отчего он не говорит по-еврейски, демон отвечал: разве для тебя недостаточно того, что я понимаю все, что ты говоришь? Когда потом Гарньер начал говорить по-гречески и по невнимательности сделал ошибку в склонении одного слова, злой дух заметил: ты ошибся! Гарньер потребовал по-гречески, чтобы тот определеннее указал ошибку; демон отвечал: довольно и того, что я вообще заметил твою ошибку, и больше ничего от меня не требуй! Гарньер по-гречески приказывал ему замолчать; злой дух отвечал: ты хочешь, чтобы я молчал, но я не хочу молчать! Когда соборный схоластик Мидот Тулский велел ему на греческом сесть, демон сказал: я не хочу сидеть. Мидот опять сказал по-гречески: садись на пол, повинуйся! Но тут же заметил, что злой дух хочет с силою повергнуть девицу на пол. Мидот опять по-гречески сказал, чтобы он садился тихо, и демон повиновался. Далее Мидот приказал: протяни правую руку, — приказание было выполнено. После этого Мидот велел демону возбудить в колене бесноватой холод, и она действительно тотчас объявила, что чувствует в колене сильный холод. Когда потом второй Сорбоннский доктор, Минс, поднес, держа в руке, крест к бесноватой, демон сказал по-гречески, тихо, однако так, что некоторые из присутствующих слышали: дай мне этот крест. Доктор потребовал, чтобы он громче повторил эти слова; „Я повторю свои слова, — сказал демон, только наполовину по-гречески — и добавил по-французски: — donnez moi; а потом добавил уже по-гречески: — этот крест“. Альберт, капуцин, повелел ему на греческом языке, во имя семи радостей Марии, сделать на полу языком семь крестов. Демон сделал крест три раза языком, два раза — носом. Когда приказание было повторено, он его исполнил. Затем он исполнил и другое приказание — поцеловать ноги Тулскому епископу. Когда Альберт заметил в демоне желание опрокинуть сосуд со священной водой, он приказал ему тихо взять этот сосуд; демон повиновался. Потом Альберт приказал ему отнести кропильницу коменданту города. Так как Альберт говорил по-гречески, дух заметил, что этим языком не принято заклинать. Альберт отвечал: не ты нам для этого постановил законы; Церковь имеет право заклинать тебя на каком ей угодно языке. Бесноватая схватила кропильницу и понесла ее сначала к Гвардиану Капуцинов, потом к Эриху, принцу Лотарингскому, к графам Брионскому Ремомвилю, Ля Бо и другим присутствовавшим. Когда Пичард, наполовину по-гречески и наполовину по-еврейски приказал ему освободить голову и глаза бесноватой, демон отвечал: мы, демоны, не виноваты в этой ее боли, ее голова наполнена дурными соками, что происходит от ее природного сложения.

Демон также отвечал на все, о чем его спрашивали по латыни, по-итальянски и немецки, при этом поправлял и ошибки, сделанные в языках вопрошавшими. Демон угадывал самые сокровенные мысли и слышал, когда присутствующие говорили между собой так тихо, что естественным образом их нельзя было слышать со стороны. Он сказал, между прочим, что знает содержание одной охранительной молитвы, какую один благочестивый священник читывал пред совершением Евхаристии. Демон давал ответы заклинателям не только на слова, но даже уже по одному движению их губ, или по одному тому, если они прикладывали к устам книги или руку. Один протестант, англичанин, сказал ему: в доказательство того, что ты действительно находишься в этой девушке, назови мне господина, который когда-то учил меня вышивать? Демон отвечал: Вильгельм. Много других таинственных сокровенных вещей открывал демон. А также делал такие вещи, которых человек, как бы он ни был гибок и изворотлив, не может сделать естественным образом, как, например, то, что демон без всякого участия рук и ног ползал по земле.

Итак, данная история произошла в присутствии большого общества просвещенных людей, двух князей из Лотарингского дома, двух епископов — очень образованных мужей, далее в присутствии и по распоряжению высокопочтенного господина епископа Тулского, Порцелета, человека весьма просвещенного и заслуженного, в присутствии двух Сорбоннских докторов, которые нарочито были вызваны затем, чтобы дали свое мнение относительно естественности бесноватости; наконец — в присутствии даже последователей так называемой реформаторской веры, которые были заранее предубеждены против подобных вещей, как бесноватость.

Следует присовокупить сюда, что девица Ранфейнг девушка благородная и умная, не имеющая никаких причин, которые могли бы побудить ее притворяться бесноватою и принимать на себя положение, причиняющее ей столько неприятностей…»

10

— …Всего-то бутылку выпили на двоих… Сам посуди, какой я пьяный! — рассказывал уже другую историю Саша. — А этот сержантик, молодой такой, уперся: пройдемте в отделение, да пройдемте! Я ему тогда и говорю: сделаешь четыре хлопушечки, как я, тогда пройду. Он говорит: какие хлопушечки?

— Какие хлопушечки? — заинтересовался Федор, утирая слезу, неведомо отчего накатившую на щеку.

— Не знаешь?! И ты тоже? — удивился Торопцев. — Ну, вы даете… Смотри. Исходное положение: упор лежа. Сгибаешь руки в локтях, резко отталкиваешься от пола, хлопаешь в ладоши, приземляешься на ладони и так далее.

Федор тут же распластался на полу. Но дальше сопения дело не пошло. Саша тут же изобразил хлопушечку под одобрительные возгласы завсегдатаев буфета. Федор глядел на экзерсисы литератора с завистливым уважением.

— Ничего, — переводя дух, сказал Саша, — это с непривычки не получилось. Мужик ты здоровый, потренироваться только надо…

— Так забрали тебя? — вмешался я в беседу гигантов.

— Не-а, — безмятежно сказал Саша. — Сержант только два раза сделал. Засмеялся и отпустил. Вижу, говорит, дойдешь до дома. Сравни — ему лет двадцать, а мне пятьдесят… А ты с какого года? — поинтересовался он у Федора.

— Я? — задумался Федор и посмотрел на меня.

— Не отвлекайся, — сказал я. — Просил продолжение? Вот и не отвлекайся.

11

Людовик Гофре вспоминал:

Вечер дня приезда в дом дяди он провел в библиотеке, за разбором бумаг и книг. Между последних, наконец, попалась ему и та толстая инкунабула с двумя широкими блинтами на корешке. Недрогнувшей рукой раскрыл он книгу наугад. На белых, но пожелтевших по краям страницах открылись ему символы, диаграммы и загадочные словосочетания. На левой странице, в верхнем углу лишь одно предложение несло доступный смыл.

— «Испытай силу слов!» — зачитал вполголоса Людовик.

Он прислушался. Дневной внезапный дождь (авра леватиция!) закончился быстро и резко. Слабая вечерняя прохлада окутывала еще желтеющие в полумраке поля. В доме становилось тихо, лишь откуда-то снизу, с кухни, заглушенное дверями, доносилось звяканье посуды. Марта убирала остатки ужина, а может быть, готовилась ко дню завтрашнему. Да изредка потрескивали балки старого усталого дома.

— Испытай силу слов, — повторил Людовик.

Перед мысленным взором предстала давешняя девочка, Мадлен де Полюр. Только сейчас он понял, что тогда, в поле, он так и не смог разглядеть черты ее лица, а вот сейчас она появилась перед ним как живая. И он увидел, что ничего детского нет в этом лице, да, видимо, никогда и не было. И пухлые розовые щечки, и оживленно горящие глаза скрывали душу давным-давно живущую на этом свете, а может быть, и не только на этом, и все понимавшую, и все знавшую.

— Мадлен де Полюр, — прошептал он. — Я испытал силу твоих слов. Теперь очередь за тобой. Испытай силу слов моих.

Он принялся обводить пальцем замысловатые символы, изображенные на странице, пытаясь без запинок проговаривать и неясные слова, выведенные рядом. Шли часы, прогорали свечи. И ничего не происходило. Ровным счетом ничего. Добравшись до последней строки, он ощущал лишь ужасную усталость и опустошение.

— Где же сила? — пробормотал он. — Или…

И голова его рухнула на книгу.

И снилась ему пещера. Громадная, гулкая, пугающая. В этой пещере множество мужчин и женщин танцевали вокруг недвижно стоящего козла, смрадно воняющего. Людовик ощутил сильный страх, лишивший его какой-либо возможности двигаться. Но чей-то звучный голос по-гречески ободрил его:

— Это твои друзья. К обществу их теперь должен и ты принадлежать.

Резкий запах серы, смешанный с запахами соли и мочи, поглотил другие. Над головою козла ослепительно засияла неведомо откуда взявшаяся золотая корона.

— Вот твоя корона, — продолжал голос. — Ты знаешь, что она означает. Ты знаешь, что тебе надо. Ты знаешь, что тебе делать…

— Я? — громко вопросил Людовик и… очнулся.

За окном светало. Ныла щека от долгого недвижного соприкосновения с книгой. Людовик яростно потер лицо ладонями. Несмотря на ломоту в теле и жжение в глазах, он испытывал душевное облегчение, словно принял решение, мучившее его давным-давно.

Марта почему-то тоже не спала. И когда Людовик спустился в кухню, уже горел очаг и булькал котелок с горячей водой. Вид у экономки был встревоженный.

— В чем дело, Марта? — бодро спросил Людовик. — Только не вздумай сказать, что ты захворала. Ты мне нужна здоровой. Нужна на много-много лет. Сама посуди, как я без тебя? Я ведь собираюсь жить долго.

Он обнял ее и поцеловал в лоб. Давно забытые, детские воспоминания, связанные с милыми, вкусными запахами кухни, напомнили о той Марте, которую он ребенком считал мамой. И ему вдруг пронзительно ясно стало, насколько он одинок в этом мире.

— Как ты думаешь, не рановато для визита к графу? — спросил он.

— Барышни, положим, еще крепко спят, — как-то рассеянно отозвалась Марта, переставляя бесцельно посуду на полке, — а его сиятельство поднимаются с петухами. Хозяйство хоть и не большое, но хлопот много. Люди они небогатые, — еще раз подчеркнула она, и при этом тревога не покидала ее лица.

— Я видела сон, мой господин, — вдруг проговорила она. — Дурной сон.

— Что за сон? — неизвестно отчего насторожился Людовик.

— Скверный сон, — продолжила Марта. — Я видела пещеру. Большую, гулкую. Там стоял такой запах…

— Я знаю, — резко оборвал он ее. — Извини, Марта. Этот сон предназначался не тебе.

Она удивленно посмотрела на него. Он неловко пожал плечами и попросил чаю.

Легко перекусив, Людовик вышел из дому. На востоке полыхала заря. Безоблачное небо обещало очередной знойный день и обращенные вверх проклятия крестьян…

Тяжелые кованые ворота графского поместья, покрытые утренней росой, недовольно заскрежетали на ржавых петлях. Из двери привратницкой высунулась взлохмаченная голова румяного парня. За спиной его слышался девичий смех. Парень обернулся и цыкнул. Смех смолк.

Людовик вспыхнул и, не говоря ни слова, двинулся к большому белому дому, провожаемый насмешливым взглядом привратника и выбравшейся из кустов грязно-белой шавкой, незлобно тявкающей для порядка.

Граф, аккуратно одетый и завитой, стоял на веранде, заложив руки за спину и с выражением крайней озабоченности на сморщенном крошечном личике. Взгляд его был обращен на восток. Заслышав хруст гравия под ногами Людовика, он повернулся.

— Боже милостивый, — простонал он. — И когда же эта засуха прекратится! Не слышит Господь моих молитв. Хоть в гугеноты обращайся. Впрочем, что это я… Хм… Рад вас видеть, молодой человек. Вы, должно быть, и есть Людовик Гофреди? Я имел удовольствие быть близким другом вашего дядюшки, с которым судьба обошлась крайне сурово, на мой взгляд.

С этими словами граф сошел по широким истертым древним ступеням родового дома, кое-где еще сохранившего замковые надстройки и башенки далекого прошлого.

Обхватив ладонь гостя обеими руками, граф ласково заглянул ему в глаза, слегка закидывая голову назад и нетерпеливо притопывая ножкой.

— Ну, вот вы и приехали, и осиротевший было дом вашего дядюшки вновь обрел хозяина. Вы не поверите, как скучно здесь бывает. Особенно в эти душные вечера, когда остаешься один на один с мрачными мыслями о неурожае.

Граф понизил голос до шепота:

— Я с ужасом думаю о том, как мне выдавать дочерей замуж. У них же абсолютно нет приданого.

И он весело подмигнул смутившемуся Людовику, не успевавшему и слова вставить в горячие монологи графа.

— Впрочем, я слышал, что вы собираетесь пойти по стезе служения Господу. Счастливец, — вздохнул коротышка-граф. — У вас не будет ни супруги, ни детей, ни всех прочих сложностей, сопутствующих семейству… Однако же, позвольте, я проведу вас по хозяйству, пока мои сони наконец выберутся из теплых постелек, — с нежностью проговорил он.

Жизнерадостно рассмеявшись, он повел гостя по усадьбе.

Людовика так и подмывало поведать графу о чудесных способностях его младшей дочери. А если граф о них уже осведомлен, то поинтересоваться, почему бы в такой засухе не обратиться к талантам Мадлен. Однако если же граф пребывает в счастливом неведении, то вряд ли стоит ошарашивать его внезапным известием, от которого за милю пахнет колдовством.

— Да, я собираюсь стать священником, — неожиданно для себя сказал Людовик.

Простодушный граф, не слушая гостя, вел его среди хозяйственных построек, сетуя и восторгаясь. Жалуясь на лень крестьян и восхищаясь упитанностью индюшек, граф всецело погружался в то, что в данный момент оказывалось перед его глазами, и забывал об остальном мире.

«Счастливое вечное дитя!» — вздохнул Людовик.

Прогулка заняла более часу. Когда они вернулись к дому, из широко распахнутых дверей и окон доносились звяканье посуды и девичьи голоса…

За опрятно накрытым, хоть и не богато сервированным столом их уже ждали. Две старшие дочери, Люси и Элен, обе смуглые, стройные и похожие друг на друга, опустили глаза, пряча улыбки, привстали со стульев и сделали книксен. Послышался топот маленьких проворных ног, и по лестнице в столовую сбежала Мадлен. Глаза отца растроганно увлажнились при виде запыхавшейся малышки.

— Что ж ты у меня такая растрепа? — без укора, но лишь с одной любовью в голосе проговорил граф. Сестры также улыбками встретили появление младшенькой, явно любимицы всей семьи. — Вот мсье Людовик, позвольте вам представить весь мой, так сказать, цветник. Это старшие, Люси и Элен. Они двойняшки. Я сам их путаю. Чем они и пользуются совершенно беззастенчиво. А это — проказница Мадлен. С тех пор, как наша матушка… — граф осекся и отвернулся.

Мадлен тут же подскочила к нему и ласково погладила по руке.

— Ну, прошу за стол, — засуетился успокоенный граф. — Жак, подавай, — обратился он к тому самому старику, которого Людовик видел в поле сопровождавшим Мадлен, и исполнявшего, судя по всему, множество должностей в графском доме.

— У нас на столе все свое, — меж тем продолжал, усаживаясь, граф. — Мы деликатесов из Парижа не выписываем, не гонимся за глупыми причудами. Зато все свежее, прямо с грядки.

И граф усердно принялся потчевать гостя зеленью и дичью, творогом и сметаной, пышным горячим хлебом.

— Стол прямо-таки королевский, — нахваливал Людовик.

Граф зарделся от удовольствия, однако тут же помрачнел.

— Да, хвала Господу, пока все есть. Но еще неделя такой засухи… — он в расстройстве махнул рукой.

Судя по всему, тема погоды последние дни становилась главной не только в графском доме, но и во всей округе.

— У Господа милостей много, — чинно заметил Людовик. — В том числе — и внезапные дожди.

Он посмотрел на Мадлен. Но девочка, казалось, не обратила никакого внимания на его слова, перешептываясь о чем-то со склонившимся к ней Жаком.

— Да, именно внезапные дожди, — продолжал Людовик, на этот раз обращаясь к двойняшкам, не сводившим глаз с его роскошных, с отливом, черных волос, раскинувшихся по плечам. — Не далее как вчера я стал свидетелем такого чуда. Над тем пшеничным полем, — он указал на левую стену зала, — разразился настоящий ливень. При этом на небе не было ни облачка. Представляете? Разве это не явное доказательство милостей Божьих?

Мадлен заерзала на стуле и вновь кинула взгляд на нахмурившееся лицо Жака.

Граф же восторженно всплеснул руками, чуть не опрокинув кружку с молоком.

— Вот вам, неверующие, — горячо заговорил он, обращаясь к дочерям, обменявшимся скептическими взглядами. — Не то ли в каждой проповеди твердит вам и отец Франсуа, пока вы строите глазки молодым прихожанам?

Девицы захихикали, подталкивая друг друга локтями. Лишь Мадлен сидела нахохлившись, исподлобья бросая сердито-недоуменные взгляды на Людовика.

— Раз дождь, — вдруг выпалила она, — так сразу и чудо? Подумаешь!

— Но средь ясного неба? В такую сушь? — мягко поддразнил ее Людовик.

Девочка фыркнула и выскочила из-за стола. Подбежав к двери, ведущей на веранду, она остановилась, обернулась, прижала два пальца ко лбу и показала язык.

— Мадлен! — негодующе воскликнул граф. — Сейчас же вернись за стол и извинись!

Но она уже скрылась из глаз. Людовик машинально пригладил волосы на лбу.

12

— Учение было знатное, — рассказывал Федор, лежа у очередного костра.

Вся троица, не задерживаясь в Крефельде, продолжила путь, прихватив лишь запас провизии у расщедрившегося хозяина постоялого двора.

— Н-да… Ходили мы с соседскими ребятишками к двум местным попам — отцам Василиям. Люди они были не злые, но воспитанные в строгости, отчего мы быстро усвоили, что корень учения горек. Там я выучился бегло читать, в том числе и по латыни. Немного познакомили нас с арифметикой да священной историей. За незнание урока ставили нас на колени или били палями, то бишь линейками, по рукам. А то оставляли без обеда или драли за уши и волосы. По субботам свершалась общая расправа, независимо от отметок. Один отец Василий был пьяница и вчастую колотил свою жену; второй сам пребывал под пятою у своей гневной супруги. В общем, толку было мало. Дядя мой понял это и отдал под начало немцу из слободы, патеру Фуллеру. От него мне тоже перепадало, зато и знаний у него было не в пример нашим попам поболее. Причем сразу же он стал говорить со мною только по-немецки. Тут хочешь не хочешь, научишься. Ну а способностями, так случилось, Господь меня не обделил. Вот и по-французски могу, и по-итальянски кумекаю. Так-то… А натерпелся я от наставников, не приведи Господь…

Федор вздохнул и устремил задумчивый взор на вольно текущие дунайские воды.

— Тем более в толк не возьму, — проговорил Пфеффель. — Человек ты образованный, служить должен, карьеру делать. А вместо того — бродяжничаешь.

— Да и вы зады в ратушах не обтираете, — усмехнулся Федор.

— Я что, я человек ущербный для этой жизни, — спокойно сказал Пфеффель. — Дела своего не имею. Сызмальства Божьей милостью пробавляюсь. Добро еще, что Господь дар стихосложения ниспослал. За то и подают. Ну а Клаус — он душа мятежная, маетная. Ему на одном месте не усидеть.

— Вот и я долго на одном месте не могу, — сказал Федор. — Как узнал от патера Фуллера, что мир зело велик есть, так прямо и захворал я, можно сказать. А только сейчас, когда уж третий десяток к концу пошел, сподобился пуститься в странствие. Э-эх, и хорошо же жить вольно…

Он откинулся на спину и, заложив руки за голову, мечтательно уставился в звездное небо.

Слепец вдруг схватился за грудь и зашелся в судорожном кашле. Вскоре припадок прошел, но на лице старика надолго осталась синева, отчетливо заметная даже при неверных всполохах костра.

— Дома тебе, дед, сидеть надо. На теплой печке, — сказал Федор, переворачиваясь на бок. — А не на сырой земле спать.

— Меня уже давно подземная обитель ждет не дождется, — махнул рукой Пфеффель. — Там и успокою косточки, и согрею. Скорей бы уж…

— Ты так рвешься туда, будто и в самом деле там покой и тепло, — заметил Федор. — А я вот сильно сомневаюсь в гостеприимности мира иного.

— Э, не скажи, мил человек, — тяжело дыша, возразил Пфеффель. — Когда епископ Альбский, Сильвий, впал в бесчувственность вследствие болезни, его сочли мертвым, омыли, облачили, положили на носилки и целую ночь о нем провели в молитве. А на следующее утро он проснулся, пробудился, как от глубокого сна. Открыв глаза, Сильвий поднял руку к небу и, вздохнув, сказал… Клаус, как он сказал? У тебя уж очень душевно получается.

Взволнованно сверкнув глазами, Клаус вскочил на ноги, обратил лицо к небесам и проговорил:

— «О, Господи, зачем Ты возвратил меня в эту плачевную юдоль?»… И больше ничего за всю жизнь оставшуюся не промолвил.

— И больше ничего не промолвил, — со слезой в голосе повторил Пфеффель. — Так-то…

— Знать, праведной жизни был этот ваш епископ, — задумчиво отозвался Федор. — А у нас так рассказывают. Просил один старец у Бога, чтобы допустил его увидеть, как умирают праведники. Вот явился к нему ангел и говорит: «Ступай в такое-то село и увидишь, как умирают праведники». Пошел старец. Приходит в село и просится в один дом ночевать. Хозяева ему отвечают: «Мы бы рады пустить тебя, старичок, да родитель у нас болен, при смерти лежит». Больной-то услыхал эти речи и приказал детям впустить странника. Старец вошел в избу и расположился на ночлег. А больной созвал своих сыновей и снох, сделал им родительское наставление, дал свое последнее, навеки нерушимое благословение и простился со всеми. И в ту же ночь пришла к нему Смерть с ангелами. Вынули душу праведную, положили на золотую тарелку, запели «Иже херувимы» и понесли в рай. Никто того не мог видеть; видел только один старец. Дождался он похорон праведника, отслужил панихиду и возвратился домой, благодаря Господа, что сподобил его видеть святую кончину… Н-да… А вот как умирают грешники…

Пфеффель вновь закашлялся. Затем, переведя дух, протянул руку Клаусу. Тот взял слепца под локоть и отвел в сторону от костра, усадив под куст.

— Что с ним? — спросил Федор вернувшегося Клауса. — Совсем плох?

— Плох? — переспросил юноша, словно вслушиваясь в звук своего голоса. — Да, плох. Но сейчас он уединился творить. Он сочиняет. Всегда так делает — отходит в сторонку.

— Стихи? — уточнил Федор. — Надо же. Я за всю жизнь двух слов зарифмовать не мог… Ну, так будешь слушать, как грешники умирают?

Клаус рассеянно кивнул, подбрасывая ветки в огонь.

— И после того, — увлеченно продолжил Федор, растроганный воспоминаниями, — после того просил тот же старец у Бога, чтобы допустил его увидеть, как умирают грешники; и был ему глас свыше: «Иди в такое-то село и увидишь, как умирают грешники». Старец пошел в то село и выпросился ночевать у трех братьев. Вот хозяева воротились с молотьбы в избу и принялись всяк за свое дело, начали пустое болтать да песни петь. И невидимо им пришла Смерть с молотком в руках и ударила одного брата в голову. «Ой, голова болит!.. Ой, смерть моя!..» — закричал он и тут же помер. Старец дождался похорон грешника и воротился домой, благодаря Господа, что сподобил его видеть смерть праведного и грешного…

Федор замолчал. Наступила тишина. Лишь плескали дунайские волны да потрескивали в костре сыроватые ветки.

— Клаус, — вдруг спросил Федор, — а почему тебя из семинарии выгнали? Тоже из-за духа?

Клаус вздрогнул.

— Да, — растерянно сказал он. — Откуда ты знаешь?

— Догадываюсь, — усмехнулся Федор. — Не похож ты на человека грешного. Только дух и мог тебя подвести. Расскажи. Что еще и делать у ночного костра, как не байки травить?

Клаус помолчал, бесцельно вороша угли костра и передвигая дымящие ветки длинной палкой.

— Я говорил ему, чтобы он оставил меня в покое, но он не слушался. Я не звал его, и не нужен он мне был, — вдруг по-мальчишески горячо пожаловался Клаус.

— Ты говоришь о духе?

— Да… Он жил у меня в комнате. Правда, зла он мне не причинял. Наоборот. Даже за порядком следил, чистил мне платье. Но я чувствовал, что это добром не кончится. И просил его удалиться. А он уверял, что меня ждет большое будущее в службе по духовной линии. Вот тебе и будущее, — вздохнул юноша. — Я… Мне так нравилось учиться…

— Так что же все-таки произошло?

— И вот один раз я так с ним разговаривал, а один из воспитанников услышал. Дело дошло до архиепископа. И он лично прибыл ко мне. Я все честно рассказал. Архиепископ не поверил и потребовал доказательств. Я в сердцах попросил духа принести стул для его преосвященства. И дух ткнул стул прямо под коленки моему гостю. Тот сел, раскрыв рот… Меня и исключили. Теперь вот… странствую.

— С Пфеффелем давно ходишь?

— Года два.

— Много духов видел за это время?

Клаус поежился.

— Ох, много, — негромко проговорил он. — Не знаю, к чему бы это…

— А чем же еще занимался эти два года? Только ходил поводырем… и все?

— Нет, — пожал юноша плечами. — Где останавливались, там по хозяйству помогал.

Федор пытливо посмотрел на Клауса.

— Сдается мне, какая-то мысль тебе покоя не дает. Так ли?

Клаус потупил взгляд, взялся за котелок, поднялся и пошел к воде. Федор уставился в костер. Острые языки пламени от просушенных веток метнулись вверх. Федор вгляделся пристальнее, заметив нечто знакомое. Да, царская борода. Такая же острая, трепещущая, когда говорит самодержец… «И помни главное — Рим!» — прогудело в голове колокольным звоном.

— Н-да, Рим, — проговорил Федор вслух, качая головой.

За спиной послышался звон упавшего котелка, плеск разлившейся воды. Федор резко обернулся. Клаус стоял на коленях возле опрокинувшегося котелка и с изумлением взирал на Федора.

— Запнулся? — участливо спросил тот.

— Рим? — вместо ответа проговорил Клаус и сглотнул ком в горле. — Ты сказал… Рим?

— Что? Ну, в общем… Как бы и сказал… Так, вырвалось. А что?

— Н-нет, ничего, — пробормотал юноша, неловко поднимаясь и оправляя промокшее платье. — Ничего.

С неожиданным упорством он взялся за котелок и вновь направился к воде. Федор пожал плечами и отвернулся к огню. Щелкнули угли, рванулись вверх вихрем искры. В их свете мелькнула над костром мятущаяся тень. Крупная летучая мышь с писком канула во тьму.

— Чтоб тебе, — пробормотал Федор и глянул в сторону куста, у которого располагался Пфеффель. Слепец почему-то лежал, а не сидел, неясно вырисовываясь в сполохах огня.

Федор торопливо поднялся и подошел к кусту. Старик лежал в той же позе, в какой и сидел — поджав ноги и обхватив плечи руками. Федор подхватил его на руки и перенес к костру. Лик старца был безмятежен. Опустив тело на траву, Федор перекрестился.

Осторожно неся котелок и глядя под ноги, из полумрака на свет вышел Клаус. Сразу все понял и замер.

— А я хотел ему… горяченького, — пробормотал он.

— Сгодится вода. Обмыть, — сказал Федор, не сводя глаз с разгладившегося лица успокоившегося слепца.

Пфеффеля обмыли, прочитали молитвы и похоронили под тем самым кустом, где услышал он последние строки, где явились за ним Смерть и ангелы.

13

Из окружного послания Папы Иоанна XXII:

«Мы извещаем вас, что против Нас и некоторых Наших братий, кардиналов, возмущаются некоторые изменники, приготовляют напитки и изображения с намерением лишить Нас жизни, на которую часто покушались; но Бог Нас хранит…»

Из послания Папы Иоанна XXII к Варфоломею, Епископу Фрейнскому, и Петру Тессьеру, доктору декреталий:

«До нашего сведения дошло, что Иоанн Лиможский, Яков Крабансон, Иоанн д’ Адаман и многие другие из постыдного любопытства предались некромантии и другим искусствам чародейства, о которых имеют под руками книги; они употребляют магические зеркала и освященные по иному изображения; а также, вращаясь на круге, часто вызывают злых духов, с целию силою чародейства посвящать смерти людей и причинять болезни, сокращающие их жизнь. Иногда они в зеркале, круге или кольце заклинают демонов, чтобы они отвечали им на вопросы не только о прошедшем, но и будущем. Они утверждают, что они производили в этом отношении много опытов, и, не колеблясь, уверяют, что они могут сокращать, удлинять или совершенно отнимать жизнь, а также причинять различные болезни не только посредством известного напитка и пищи, но и простыми словами».

Из послания Папы Иоанна XXII Епископу Рьецскому, Петру Тессьеру и Петру Деспре:

«…отравители приготовили напиток и хотели отравить им Нас и некоторых кардиналов; когда же им не удалось угостить Нас этим напитком, то они сделали восковые изображения под Нашими именами, и эти изображения заклинали чародейскою формулою с тем, чтобы посвятить Нас смерти, но Бог сохранил Нас, и эти три изображения в Наших руках».

Из письма кардинала Вильгельма де Година, Епископа Сабинского, к инквизитору Каркассонскому:

«Папа поручает тебе произвесть следствие над теми, которые:

1) приносят жертву диаволам, поклоняются им и вполне верны им потому, что дают им в свидетельство верности написанную бумагу или что-нибудь другое;

2) заключают с диаволами тесную дружескую связь, получают от них изображение или что-нибудь другое для заклинания диаволов, или для совершения злодеяния чрез вызов диавола;

3) злоупотребляя таинством крещения, изображения из воска или другого вещества крестят во время вызова диавола, или злоупотребляют священной гостьей для совершения своих злодеяний.

Ты поступи с ними, как с еретиками; Папа дает тебе на это полное право».

Из записок Якова де Ворейна:

«Герман, Епископ Авксерийский, проезжая через одну деревню своего диоцеза и принявши здесь собранную для него подать, между прочим заметил, что в том месте, где он остановился, готовится большой ужин. Когда он спросил, не ожидается ли здесь общество, ему отвечали, что ужин готовится для добрых женщин, совершающих ночные путешествия. Герман понял, в чем дело, и решился изобличить проказы. Спустя несколько времени он увидел множество демонов, явившихся в виде мужчин и женщин, которых в присутствии его посадили за стол. Герман спросил домашних, знают ли они этих людей; ему отвечали, что это такие-то и такие-то из соседей. Пойдите, сказал им епископ, в их дома и посмотрите, не там ли они. Пошли и увидели, что все эти люди спят у себя дома. Герман произнес заклятия на демонов и заставил их открыто сознаться, что они обманывают людей, что они сами являются в виде переносящихся на шабаш колдунов и колдуний, стараясь таким образом убедить людей в действительном существовании этих последних. Демоны повиновались и исчезли посрамленные».

Из послания Папы Григория IX к Архиепискому Майнскому, Епископу Гильденгеймскому и доктору Конраду:

«Когда они привлекают кого-нибудь в свою секту и когда новичок в первый раз является в их сборище, он прежде всего видит здесь лягушку необыкновенной величины, — величиною с гуся или даже больше. Они целуют эту лягушку — одни в рот, другие в заднюю часть. Потом представляют новичка какому-то бледному изможденному человеку, до того худому, что он кажется состоящим из одних костей да кожи; новичок целует этого человека, чувствуя при этом, что тот холоден как лед. После этого поцелуя новичком овладевает забвение о вере. После этого сообща совершается празднество, причем позади статуи, которая обыкновенно находится в месте еретических собраний, ложится какая-то черная кошка. Новичок сначала целует эту кошку, потом председателя собрания и, наконец, всех других, кто признан достойным этого. Несовершенные получают поцелуй только от одного начальника собрания; за сим новичок дает торжественный обет послушания. После этого тушатся свечи и еретики предаются всем возможным видам разврата. Ежегодно на праздник Пасхи они принимают тело Христово, приносят его во рту домой и выбрасывают в отхожие места… Они веруют в Люцифера и говорят, что Бог низвергнул его в ад несправедливо, посредством коварной хитрости. Они верят, что Люцифер есть творец небесного мира, что некогда он победит своего противника, получит достойную его славу и доставит им вечное блаженство».

14

Людовик Гофре вспоминал…

Мадлен выскочила из кустов, когда он подходил к своему дому. Встряхнув кудрями, она с вызовом посмотрела на него. Юноша остановился.

Оба молчали. Стало ясно, что владевшая прежде девочкой решимость постепенно отступает. Ведь раньше ей не доводилось оказываться с глазу на глаз с молодым человеком в отсутствие отца, сестер, мсье Жака.

— Я вам совсем не понравился? — негромко спросил Людовик.

Мадлен вспыхнула и потупилась. Но тут же рассердилась на себя и с досады притопнула ножкой, обутой в кожаную туфельку. Голубые крупные банты на носках обувки перепачкались зеленью и намокли, бессильно обвиснув.

— Откуда вы узнали про дождь? — требовательно спросила она.

— Так… случайно.

— Но зачем было говорить? Зачем?

— Сорвалось, — улыбаясь про себя, сказал Людовик. — Я просто поддерживал беседу.

Девочка задумалась, затем вновь встряхнула кудрями.

— Но значит… значит, вы были в поле… тогда?

— Да, — признался Людовик.

— И все видели?

— Да.

— И прятались, подсматривали и подслушивали, — негодующе перечислила Мадлен. — Как гадко!

— Я… я боялся испугать вас неожиданным появлением.

— Вы всегда подслушиваете и подсматриваете? — Не простила его девочка. — Разве мама не говорила вам, что это нехорошо?

— У меня нет мамы. Я вырос сиротой.

Взгляд Мадлен смягчился.

— Вот и у меня мамы нет, — сказала она. — Но все равно… нехорошо.

— Согласен. Прошу прощения, — мягко сказал Людовик. — Но тем не менее меня не перестает волновать этот… дождь… Вы доверяете мсье Жаку? — внезапно спросил он. — Если до ушей инквизиции дойдет слух о ваших… проказах, вам несдобровать. Вы понимаете?

Девочка дерзко передернула плечиками. Ее огромные голубые глаза обратились к небу, столь же голубому, безоблачному. Без устали звенел жаворонок.

— Я исповедовалась отцу Франсуа. Он не стал бранить меня. Правда, сказал, чтобы я никогда больше не занималась этим. Но что плохого в дожде? Все страдают от засухи. Разве Господу угоден голод? Разве радуется Он несчастьям ни в чем не повинных крестьян? Да, они глупы, грубы, невежественны, пьют и колотят своих жен, — она устремила взгляд на юношу, — и детей… Но… Они заблуждаются, и Господь о том ведает. И знает, что они не заслуживают кары, и уж тем более — их семьи. Немножко дождя, — она пожала плечами, — капельку… кому это помешает?

Людовик слушал и любовался ею.

— Отец же Франсуа, — понизила она голос до шепота, — уговаривает отца готовить меня… в монастырь!

— Почему в монастырь? — обеспокоенно спросил Людовик. — И откуда вам это известно? Его сиятельство рассказывал?

— Нет, — замялась Мадлен. — Узнала… Так, случайно.

— Подслушивали? — заговорщически подмигнул Людовик. — А ведь это нехорошо. Разве мама вас не учила? Но все же, почему отец Франсуа хочет отправить вас в монастырь? Должно быть, вы большая шалунья?

— Ах, оставьте, — рассердилась Мадлен. — И вы разговариваете со мной, как отец и сестры… Как с малышкой. А ведь мне уже десять лет. Десять!

— Я вовсе не хотел вас обидеть, — торопливо заверил юноша. — И мне действительно очень интересно узнать причину решения отца Франсуа. Неспроста же он заговорил о монастыре…

— Хорошо, я скажу, если только вы поклянетесь никому не рассказывать!

— Клянусь! — торжественно заверил Людовик.

— Ну, так вот, — девочка, оглянувшись, подошла почти вплотную — Отец Франсуа сначала долго разговаривал с папой о маме. Я не все поняла… Вернее, плохо было слышно, — добавила она быстро, слегка покраснев. — Но он осуждал за что-то, а папа наоборот, защищал. Но защищал не так чтобы очень уж… отчаянно. Он у нас человек… мягкий…

— Я заметил, — не удержался Людовик. — Его сиятельство мне очень понравился именно своей мягкостью, — тут же поправился он.

Девочка подозрительно посмотрела на него, но затем продолжила:

— Затем они заговорили обо мне. И отец Франсуа все твердил, что я уж очень похожа на маму. Будто папа не знает об этом! А потом он сказал, отец Франсуа, что таким людям — место в монастыре. Он не сердился, не спорил с папой, просто… стоял на своем. А папа вскочил с кресла и начал бегать вокруг стола. И сначала молчал… Нет, — неожиданно прыснула она, — сначала он смахнул на пол бокал… Нечаянно… От этого рассердился и стал возражать. Что, мол, случаи бывают разные. И что необязательно каждый раз всему повторяться… Он наговорил еще кучу непонятных слов. Отец Франсуа отвечал спокойно, но тоже не очень ясно. Я поняла лишь одно: таким место в монастыре. Заладил одно и то же! Ну, каким таким? Словно я чудовище, которое надобно посадить в клетку! — Мадлен еще раз топнула ножкой. — Ерунда какая-то!

— Так, так, — задумчиво проговорил Людовик. — А куда вы сейчас направлялись, позвольте вас спросить?

Девочка смутилась.

— Просто… прогуляться.

— В одиночестве? Неужели с тех пор, как я уехал отсюда, нравы местных барышень так сильно изменились? И им дозволяется гулять без сопровождающих?

— Ну, — девочка махнула рукой, — дядя Жак такой… нудный. Он добрый и заботливый. Но ничего мне не дозволяет, — добавила она со вздохом. — А так интересно гулять, где вздумается… Думать о разном…

— О чем же?

— О разном, — не стала уточнять Мадлен. — О многом разном. Вот раньше, когда мы гуляли с мамой… — она осеклась, словно затронув запретную тему.

— Тогда, может быть, мне будет дозволено проводить вас? — предложил Людовик.

— О нет! — воскликнула Мадлен. — Это все равно нехорошо, с незнакомым… Как и одной.

— Мы, в общем-то, знакомы, — напомнил Людовик.

— Нет, — торопливо сказала она. И извиняющимся тоном добавила: — В другой раз, хорошо? А теперь я, пожалуй, побегу домой. Наверное, уже хватились.

И она быстренько зашагала в сторону графского поместья. Людовик проводил ее хрупкую фигурку, мелькающую среди высокой травы и кустарника, задумчивым взглядом. У самых ворот девочка вдруг обернулась и помахала рукой, будто зная, что он стоит и смотрит вслед…

После ужина он взял с собою наверх запас свечей, расставив их по всему дядиному кабинету. Но зажег лишь ту пару, что в подсвечниках стояли по краям стола. Между ними на вчерашней странице раскрыл он ту же инкунабулу.

— Испытай силу слов! — пробормотал он, разглядывая по-прежнему недоступные пониманию символы, знаки и буквы.

За дверью послышался скрип ступеней, причудливые голоса. Людовик захлопнул книгу, но тут же устыдился собственного поступка.

— Кого мне бояться? — с вызовом, но все же негромко произнес он.

— Мой господин, — пропел за дверью голос Марты, — к вам отец Франсуа.

Людовик подошел к двери и широко распахнул ее.

— Да, да, прошу вас, святой отец, — проговорил он в полумрак лестницы.

Марта отступила в сторону, пропуская высокую темную фигуру. Людовик склонил голову, и вошедший благословил юношу.

— Я узнал о вашем приезде от его сиятельства, — звучным баритоном произнес священник.

Людовик поднял взор и увидел перед собой очень молодо выглядевшего мужчину.

— И счел своим долгом посетить ваш дом, — продолжил отец Франсуа, оглядывая кабинет зорким взглядом, не упускающим и мелочей.

— Добро пожаловать в мое скромное жилище, прошу садиться, — настороженно сказал Людовик, чувствуя неясную опасность, исходящую от аскетической фигуры гостя. — Собственно, я завтра собирался отправиться в храм…

— Как странно, — прервал его отец Франсуа, не принимая приглашения сесть. — Прошло столько лет, а словно вчера я вошел в эту комнату, столь же слабо освещенную. И на столе лежала та же книга. И ваш несчастный дядюшка, — он пожевал тонкими губами, — также заверял меня, что вот-вот посетит дом Божий. Но, увы…

Святой отец, перебирая бусинки четок, что-то зашептал.

— Вы часто встречались с дядюшкой? — спросил Людовик, разрушая благочестивое настроение минуты.

— Корю себя за то, что реже, чем следовало, судя по последствиям, — скорбно констатировал священник.

— На мой взгляд, — негромко проговорил Людовик, — дядюшка не заслуживал таких последствий.

— Не нам судить, сын мой, — наставительно проговорил отец Франсуа. — Как сказано в «Послании Павла к Римлянам»: «Всякая душа да будет покорна высшим властям». А ваш дядюшка, упокой Господи его душу, — перекрестился он, — был гордецом, дерзнувшим судить о мироустройстве по-своему. За что и был предан очистительному огню! Как любой нераскаявшийся сектант и еретик! — Решительно объявил он, обжигая Людовика взглядом фанатика. — И возблагодарим Господа, надоумившего его задолго до бесславной кончины перевести купчую на дом на ваше имя, иначе…

— Интересно, кто же написал на него донос, — сказал Людовик, похлопывая по кожаному переплету книги.

— Не донос, а денунциацию, — поднял палец отец Франсуа. — Так будет правильнее. И о том, что я собираюсь послать сию денунциацию, ваш дядюшка был своевременно уведомлен. И не раз. Не внял!

Людовик отвернулся к окну, дабы скрыть от взора священника цвет ненависти, свинцовой тяжестью плеснувшей изнутри в лицо. За окном до горизонта тянулось поле, безмятежно колышущее готовыми осыпаться тяжелыми колосьями. Средь волнующейся яркой желтизны двигались две фигурки. Одна из них — совсем маленькая.

Людовик повернулся к священнику и заговорил с внезапной яростью:

— Но апостол Павел определенно говорил: «Надо допускать секты». А в Евангелии указано: «Пусть сорная трава растет до жатвы»!

— Осторожнее, юноша, — заиграл желваками на впалых щеках отец Франсуа. — Не стоит ступать на скользкую стезю, по которой уже не удалось пройти вашему предшественнику. И никому не удастся, — грозно предостерег он, вперяя в собеседника длинный указующий перст.

Глядя на него, Людовик вдруг вспомнил о старом неаполитанском предрассудке, о котором некогда рассказывала Марта: «Если у человека глубоко сидящие глаза, это говорит о том, что его голова переполнена самыми удивительными фантазиями». Беспричинно стало весело и захотелось узнать о фантазиях этой головы. А фигура с выставленным пальцем показалась чрезвычайно комичной.

— Простите меня, святой отец, — проговорил Людовик добродушно. — Я не имел права разговаривать в таком тоне с гостем.

— В лице которого ваш дом посетила сама Церковь, — подхватил священник.

Но и он смягчился, видя перед собой раскаявшегося молодого человека.

— Вы молоды, — спокойно и веско заговорил он. — А молодость имеет право на ошибки. Лишь бы они не переросли в неисправимые заблуждения. Но в том и состоит задача пастыря — вовремя вернуть в стадо заблудшую отцу. И потому прежде всего я посоветовал бы вам избавиться от книг вашего дядюшки. Среди них — мало достойных внимания истинного христианина.

— Я как раз и занимался разбором библиотеки, — сказал Людовик, в глазах которого запрыгали озорные огоньки. — И должен признаться, содержание большинства из них представляют для меня полную абракадабру. Отчего же должен я их бояться?

— Ну, большой опасности они не несут. К тому же самые богомерзкие из них были преданы огню. И все же…

— Взять хотя бы эту, — Людовик вновь раскрыл инкунабулу на известной странице. — Сказано: «Испытай силу слов». Но какая сила может скрываться в этакой бессмыслице?

— Вы почти буквально повторяете одно из наиболее разумных высказываний вашего дядюшки. А видит Бог, я никогда не отказывал ему в уме! И ваш заблудший родственник всегда подчеркивал, что если не знаешь точно, к чему стремишься, то не помогут ни книги, ни советы мудрецов. Именно заблуждение и невежество, а также нежелание прислушаться к слову Божьему и толкают несчастных на поступки неразумные.

— Благодарю вас, святой отец. Я подумаю над вашими словами, — совершенно искренне сказал Людовик. — И самым тщательным образом разберусь с библиотекой. И уж постараюсь отличить «истины веры» от «ученых мнений».

16

— Надоела эта бодяга! — возмутился Федор. — Скукота, зубы ломит.

— Понимаю, соскучился по приключениям, — сказал я. — Щас сделаем!

— Нет, — покачал он головой. — Недостоверные мои приключения. Да и я какой-то…

— Ходульный, — сочувственно подсказал Торопцев.

— Во-во, — нехотя согласился Федор.

— Ну, тогда давай продолжим историю Людовика и Мадлен, — как можно мягче сказал я.

Но и это предложение не вызвало у Федора прилива энтузиазма.

— Не хочу, — капризно сказал он. — Не хочу трагического финала. И так уже все понятно.

— Ну, знаешь, — уже не выдержал я. — Хочу, не хочу… Как загоню сейчас… Куда Макар телят не гонял…

— Какой Макар? — заинтересовался Федор.

— Брось, — выступил Саша в роли миротворца. — Давай лучше еще возьмем, посидим, поболтаем…

Но в зале вдруг погас свет. Тут же включился. Буфетчицы давали знак — лавка закрывается.

— И тут невезуха, — угрюмо посетовал Федор.

— Что ж, по домам. Работать, — деловито сказал Саша.

— А тебя куда? — тоном таксиста поинтересовался я у Федора.

— К черту. К Старому, — спокойно сказал Федор. — С ним интереснее. Расскажу ему, что ты тут наплел о демонах, — с нехорошей усмешкой добавил он. — То-то повеселится…

Эпилог

Саша Торопцев действительно снабдил меня соответствующей литературой. Но и по прочтении ее не смог я решить проблем языка и достоверности происходящего. Сплошной произвол получался!

Ну ее, эту средневековую Европу… Пусть Саша описывает.

А Федора, ворчащего по поводу моей непоследовательности, я в какое-нибудь другое место отправлю. И пусть он там окажется так же внезапно, как авра леватиция!


Загрузка...