Большие часы в одном из магазинов на улице Гиндза пробили восемь часов вечера, когда из редакции маленькой бульварной газетки, помещавшейся в переулке, вышли двое человек, одетых по-европейски. Они вполголоса беседовали.
– Ну, скажи сам, разве он не жадина? Иметь столько средств на секретную информацию и заплатить нам всего какие-то жалкие две тысячи… Старик окончательно выжил из ума…
– Ведь он же известный скряга. Но «something» лучше, чем «nothing»… Зато теперь дело Киносита – дрянь, и как бы он ни барахтался, песенка его спета… В самом деле, решиться на такую грубосработанную штуку… Это все равно что разворошить осиное гнездо и ждать, чтобы все сошло тихо… А в сторонке, ручаюсь, есть немало таких, что готовы от радости бить в ладоши…
– Оида – хитрый субъект. Вот увидишь, скоро он всех обставит, а сам пойдет в гору, да еще как! Воображаю, как взбесится Цутия с братией. Ведь Цутия до глупости честен. Таким, как он, вообще следовало бы сойти с политической арены. Никогда еще не бывало, чтобы честные люди добивались успеха на политическом поприще…
– Ну, в таком случае, ты определенно можешь рассчитывать на блестящую будущность!
– Да и ты, пожалуй, тоже имеешь немало шансов сделать карьеру!
Криво усмехнувшись, оба замолчали. Вскоре они дошли до Симбаси.
– Ну что, поедем?
– Не стоит, пройдемся пешком… Да, вот еще о чем я хотел тебе сказать: Цутия, конечно, болван, но газета у него толковая.
– Это верно. В этом ты прав. Взять хотя бы эти корреспонденции из Англии, помнишь? Те самые, где шла речь о пересмотре договоров… Мне говорили, что их писал какой-то студент из Кэмбриджа. Что?.. Да нет же, конечно японец… Хигаси, что ли, его фамилия. Говорят, этому парню всего девятнадцать лет…
– Воображаю, Сато пришлось изрядно покорпеть над правкой!
– Возможно. Но этот Хигаси, видно, парень толковый. Мне рассказывали, будто он поместил однажды статью в «Таймсе» и поднял такой шум, что нашему послу пришлось вызвать его к себе и сделать внушение.
– На казенный счет учится?
– Сомневаюсь.
– Кто же за него платит?
– Не знаю… Возможно, Сато выхлопотал ему какое-нибудь пособие. После возвращения на родину будет, наверное, работать у него в газете.
– Ну, значит, у них еще один способный работник прибавится. Впрочем, ведь их газета совсем другого направления, чем наша, так что конкуренции можно не опасаться… Да, что и говорить, у нас – своя специфика, и мы проявляем ее все энергичнее. Взять хотя бы эту историю с Китагава – она здорово подняла наши акции…
– Так договорились, идет? Вы явитесь на похороны в надлежащем виде, чин по чину… И чтобы все было как полагается…
Усердно кивая в знак согласия, виконт сунул деньги в карман и с легким поклоном, пошатываясь, кое-как взобрался в коляску рикши.
– И это тоже оплот монархии? – с иронической усмешкой проговорил един из репортеров, провожая виконта взглядом.
– Ну, ну, не говори, если умеючи использовать этого субъекта, из него можно извлечь немало пользы… – оба, продолжая беседовать вполголоса, направились в сторону Таканава.
На исходе июня в храме Гококудзи в Отоха происходили похороны графини Садако Китагава.
Похороны решено было совершить в самом узком кругу – оснований для подобной сдержанности имелось больше чем достаточно. Но род Китагава, еще недавно принадлежавший к числу богатейших даймё Японии, имел обширные связи, и на кладбище явилось неожиданно много народа – родня, многочисленные знакомые, так или иначе связанные с семейством Китагава, бывшие вассалы, деятели оппозиции, недавно сблизившиеся с графом, во главе с Оида и Цутия, и многие другие. Перед воротами храма Гококудзи теснились экипажи и рикши, и одетый в хаори и хакама распорядитель, на чьей обязанности лежало отмечать в специальной книге всех прибывающих, без устали работал кистью.
Было половина третьего дня. Прямо перед алтарем, в передней части храма, посвященного богине Каннон, стоял гроб, накрытый белой парчой. Перед гробом горели свечи, благоухали цветы, дымились ароматические курения, стояли жертвоприношения.
Тут же, окруженный многочисленными монахами, сидел священник, облаченный в торжественное одеяние из сверкающей золотом парчи. Поправляя складки хакама, прошли на места справа близкие к семье Китагава граф Сираи, виконт Сасакура, виконт Ямагава и граф Оида – этот последний, собрав вокруг себя в углу храма всех деятелей оппозиции, во главе с графом Цутия, вплоть до последнего момента разглагольствовал на политические темы, нисколько не считаясь с неуместностью подобного поведения в такой обстановке; на места слева устремились, пропуская благородных дам в первые ряды, жены и дочери бывших вассалов клана, все с белыми воротниками, в строгих кимоно, украшенных гербами. Собравшиеся старались говорить тихо, но в храме стоял неясный гул от приглушенного шепота множества людей, похожий на жужжанье пчелиного роя.
– Говорят, она даже не оставила завещания… – прошептала дама с высокой прической, нагибаясь к своей соседке, у которой волосы были собраны в узел, низко свисающий на затылок.
– Да, я тоже слыхала. А руки были так стиснуты, что едва удалось вынуть кинжал…
– Как видно, все было обдумано заранее…
– Жалко барышню!
– Она уже выздоровела?
– По слухам, она все еще живет у Сасакура.
– А эта О-Суми тоже здесь?
– Ну, не думаю… Навряд ли…
– Господин, наверное, тоже теперь раскаивается.
– Вероятно… Но мне рассказывали, что, узнав о смерти графини, он ужасно разгневался. Кричал, что она и смерть-то такую выбрала нарочно, чтобы навлечь на него новый позор, или что-то в этом роде…
– Неужели?!
На местах, где сидели мужчины, тоже велись беседы:
– Ну, а братец-то знаменитый здесь? – прошептал молодой человек в европейском костюме, сидевший в задних рядах, обращаясь к лысому старику, одетому в хаори и в хакама.
– Кто? Братец? Это вы о виконте Умэдзу? Я только что видел его неподалеку от келий.
– Как он похож на покойницу… – заметил кто-то из бывших вассалов графа.
– Похож-то похож, но по совести говоря…
– Камбэ-сэнсэй,[176] на минутку! – тихонько позвал старика управляющий графа, утирая выступивший на лбу пот. Старик, все время сидевший молча, со скорбным липом, поднялся и вышел на веранду. Управляющий зашептал ему что-то на ухо с весьма встревоженным видом. Лицо старика еще больше омрачилось, и он поспешно спустился в сад.
– Что еще приключилось? – спросил молодой человек в европейском костюме.
– Кто знает… А время, однако, уже позднее…
Было уже три часа. Взгляды собравшихся то и дело обращались к пустующим местам для родственников. Повсюду слышался недоуменный шепот.
– Что случилось?
– Может быть, кто-нибудь заболел?
– Скажите лучше, стыдно посмотреть людям в лицо…
– Это графу-то стыдно? Ну, теперь уже поздно каяться…
– Нет, в самом деле, что случилось?
– Даже госпожи Сасакура и той не видно…
– Может быть, она заболела?
– Нет. В семье у нее действительно кто-то, кажется, болен, но она собиралась обязательно быть здесь сегодня…
– Странно! Все это, признаться, как-то необычно…
Граф Цутия, которому в четыре часа нужно было присутствовать на митинге протеста против пересмотра договоров, непрерывно теребил ус. Священник, поглядывая на служку, время от времени недоуменно озирался вокруг. Управляющий, слуги, распорядитель то входили, то вновь выходили из храма.
Странное ощущение охватило собравшихся. Жаркий, влажный воздух, какой часто бывает в конце июня, когда дожди еще не идут и зной не спадает, пламя свечей, аромат курений, смешиваясь с дыханием большого числа людей, создавали гнетущую атмосферу, невольно вызывавшую в памяти муки, которые перенесла та, что лежала теперь в гробу. Какая-то тревога, смутное подозрение, что случилось что-то непредвиденное, невольно закрались в сознание всех присутствующих.
Охваченный беспокойством, виконт Сасакура тоже поднялся и вышел узнать, что происходит.
В одной из келий под каменной лестницей граф Китагава разговаривал с виконтом Умэдзу. Оба были возбуждены.
– Причина смерти? Но я уже говорил вам вчера, что причина смерти – припадок внезапного душевного расстройства…
– А по какой причине, спрашивается, возникло это самое душевное расстройство? Впрочем, на такой вопрос у вас, пожалуй, не хватит храбрости ответить! Хорошо, в таком случае, я скажу сам. Впрочем, нет, зачем говорить? Можете опять называть меня вымогателем, шантажистом, но совершенно очевидно, что тут произошло убийство… Пусть не прямое, пусть косвенное, но убийство!
Граф Китагава побледнел от гнева, но промолчал.
Тот, кто изо всех сил давит на сосуд, рассчитывая на его прочность, приходит в изумление, когда сосуд, не выдержав, рассыпается на куски: давивший удивляется своей силе и негодует на хрупкость сосуда; нечто похожее испытал граф Китагава, когда получил известие о неожиданной смерти графини.
Дерзкая, строптивая, как смела она поступить так своевольно, без спроса, как решилась снова сделать мое имя достоянием молвы? Злобная тварь! И что за смерть выбрала! Не могла спокойно и тихо скончаться от какой-нибудь болезни, нет, прибегла к такому театральному способу – к кинжалу! Не могла немножко потерпеть! Сумасшедшая, да, поистине сумасшедшая, она попросту лишилась рассудка, это поступок, ни с чем не сообразный… Я здесь ни при чем, я не имею к этому ни малейшего отношения, она решилась на это сама, одна, на нее просто нашла такая блажь… Что ж, хотела умереть – пусть умирает, но как она смеет марать мою честь, причинять мне неприятности? Это нечто неслыханное! Граф Китагава кипел от гнева, в Нумадзу не поехал – послал управляющего, и ночью спокойно уснул.
Но когда тело привезли, он ощутил какое-то странное беспокойство при виде мертвой графини. Шея и грудь покойной были закутаны белым шелком, волосы красиво уложены, но когда он вгляделся в эти запавшие щеки, провалившиеся глаза, посиневшие губы, в это бледное, постаревшее лицо, без слов говорившее о тринадцати долгих годах страдания, когда он увидел следы судороги, запечатлевшей муки смертного часа, в безмолвии пустой комнаты ему почудилось, будто мертвое тело тяжко вздыхает. Ему вспомнился ее прекрасный образ тринадцать лет назад – в таком же белоснежном кимоно, с высокой прической – и граф сам не заметил, что нижняя губа у него задрожала. Но, крикнув в душе: «Ведать не ведаю! Я здесь ни при чем!», граф немедленно приказал подать виски.
В течение целых трех дней самоубийство графини Китагава занимало весь город. Большинство газет, за исключением двух-трех, связанных с графом Китагава, выражало сочувствие умершей и открыто осуждало графа. Даже дамы высшего света, многие из которых при жизни графини не любили ее за ясный ум, завидовали ее красоте или во всяком случае не питали к ней симпатии, теперь, когда смерть устранила соперничество, всецело обвиняли в ее гибели графа Китагава, словно стараясь загладить свою былую несправедливость к покойной. На всех устах, во всех взглядах читал граф безмолвное обвинение. И малодушный, как все самодуры, граф Китагава чувствовал себя непривычно неловко на людях.
Вот и сегодня понадобился целый стакан виски, чтобы согреть его холодное сердце, когда он садился в экипаж, отправляясь на кладбище. Но выслушивать обвинения от такого человека, как виконт Умэдзу, было выше его сил. Однако, припертый к стене неоспоримыми доводами, граф в ответ на слова виконта мог лишь судорожно дергать губами в припадке бессильной ярости.
– Возможно, вы скажете, что законом не предусмотрены подобные случаи. Но у меня есть друзья и среди юристов и среди журналистов Теперь всецело в моей воле подать жалобу и апеллировать к сердцу и к совести общества… Стоит мне захотеть, и вполне возможно, что кое-кто, кроме меня, тоже лишится дворянских привилегий…
– Негодяй!
– Да кто же из нас двоих негодяй? Замучить человека, довести до смерти и после этого называть другого негодяем? Интересно получается! Хорошо, довольно. Я знаю, что мне делать, я найду место, где сумеют отличить правду от кривды. Или, может быть, вы все-таки пришлете мне письмо с извинениями? А если не письмо, то в крайнем случае – нечто, что способно его заменить…
– Вымогатель!
– Если я – вымогатель, то вы – убийца!
– Я передам тебя в руки полиции!
– В руки полиции? Превосходно! Нет уж, сперва извольте воскресить к жизни сестру. Или, может быть, вы предпочитаете, чтобы я немедленно, тут же на месте разоблачил перед всеми ваши преступления? Или, может быть, лучше прибегнуть к помощи газет? Или передать дело в суд, чтобы там рассудили, кто из нас прав, а кто виноват?
Граф Китагава закусил губу. «Сайто! Сайто!» – закричал он, зовя слугу.
Послышался кашель. Фусума раздвинулись, и показалось суровое, скорбное лицо старого Камбэ. За ним следовали управляющий и слуга.
– Господин, время уже позднее… Прошу вас поскорей пройти в храм.
– Камбэ! Этот негодяй… – граф Китагава, заскрипев зубами, указал на виконта Умэдзу.
Виконт, иронически засмеявшись, привстал с сиденья.
– Кто из нас негодяй?.. Ладно, довольно. В ближайшие дни я пришлю к вам своего представителя для переговоров…
– Шантажист!
– Господа, вспомните, где вы находитесь! Ведь вы роняете свое достоинство, свою честь… – старый Камбэ переводил суровый взгляд с одного на другого, – Прошу вас поскорей пройти в храм…
– Я не желаю служить панихиду вместе с вымогателем! – глаза графа Китагава метали молнии.
– Вы рассчитываете на то, что мертвые вынуждены молчать… И при этом еще ухитряетесь называть других вымогателями. Каков ловкач! Пусть она вам жена, но мне она приходится родной сестрой. Что ж необычного, если брат зажжет курения на похоронах сестры? – снова атакует графа виконт Умэдзу.
– Да ведь это же позор, господа! Позор всему вашему дому! Господа, господа, извольте же скорей пройти в храм. Сайто-кун, быстро проводи господина! Что ты там переминаешься с ноги на ногу?!
– Китагава-кун, где вы? Что случилось? Вас заждались… – из соседнего покоя показалась долговязая фигура виконта Сасакура.
Собравшиеся у гроба с недоумением поглядывали на места для родственников, где, за исключением малолетних Фусако и Ёсико, с любопытством глазевших по сторонам, не видно было никого из родных – ни самого графа, ни Митико – единственной, как было известно, дочери покойной, ни виконта Умэдзу, ее единственного брата, ни даже близкой, как сестра, виконтессы Сасакура.
– Как это странно!
– Уж не случилось ли что-нибудь?
– Что, собственно говоря, происходит? – шептались и мужчины и женщины. Некоторым даже приходила в голову мысль о том, что граф Китагава совершил какой-нибудь необдуманный поступок и с ним случилось несчастье.
Однако граф Китагава отнюдь не испытывал еще потребности последовать за женой в лучший мир. Вскоре после того как виконт Сасакура вышел позвать его, он вместе с шурином прошел в зал – граф впереди, виконт за ним следом. Граф был бледен как смерть, виконт иронически улыбался.
В атмосфере всеобщего недоумения и растерянности началась церемония.
Когда закончилось чтение сутры,[177] приготовились к обряду сожжения курений. Священник, преклонив колени перед графом Китагава, что-то тихо сказал ему и отступил в сторону. Граф, поправляя складки хакама, поднялся с места.
В эту минуту со стороны мест, отделенных для дам экраном с изображением китайского льва, показалась женщина в европейском траурном платье. Она вела за руку девочку, одетую в белое как снег кимоно. За ними шла еще одна девочка, в черном платье.
– Ой! Да это старшая барышня!
– Как она похудела!
– Госпожа Сасакура тоже очень изменилась! – зашептались на местах, где сидели дамы.
В самом деле, это была Митико. Бледная, белее, чем ее кимоно, с ввалившимися щеками, ступая нетвердым после болезни шагом, она шла, опираясь на руку госпожи Сасакура.
Граф, вставший, чтобы зажечь курения, подвигался прямо вперед, они шли наперерез друг другу. Их разделяло не больше пятнадцати шагов, когда глаза отца и дочери внезапно встретились. На лице графа Китагава медленно проступила краска. Смерив отца; взглядом с головы до ног, Митико вся затрепетала от внутренней дрожи.
С той поры как, тайно выскользнув из виллы Китагава, Митико решила бежать к матери в Нумадзу, она впервые встретилась сегодня с отцом.
В ту самую ночь, когда виконтесса Сасакура увезла ее к себе, девочка заболела и больше двух недель пролежала в жару, между жизнью и смертью. Но заботливый уход госпожи Сасакура вернул ее к жизни. Ласковое внимание Тэруко, приветливое отношение домашних – все это способствовало быстрому выздоровлению. Дни проходили куда спокойней и веселее, чем в родном доме.
За все время болезни проведать девочку из родительского дома приезжал только управляющий; он привозил различные вещи, которые могли понадобиться больной, отец же так и не навестил ее ни разу. Митико, совсем еще ребенок, стыдилась за отца перед семьей Сасакура.
Тем временем из Нумадзу вдруг пришла телеграмма, извещавшая, что мать выезжает в Токио. Получив это неожиданное известие, Митико сразу воспряла духом. Госпожи Сасакура не было дома – незадолго перед этим она уехала к своим родным навестить кого-то из больных родственников. Впервые после долгого перерыва Митико причесалась, гуляла, опираясь на руку Тэруко, по зеленой лужайке в саду и смеялась: «Давай гадать, в котором часу приедет мама? Что она привезет мне в подарок? Наверное, ракушки!..»
Но время шло, а мать все не ехала. Вернулась домой только госпожа Сасакура, сама не своя. Странная атмосфера какой-то тайны воцарилась в доме Сасакура. Охваченная беспокойством, Митико задавала взрослым вопросы, но вразумительного ответа ни от кого не получала, ибо госпожа Сасакура строго-настрого запретила домашним говорить девочке о страшном несчастье. Неизвестно, что может произойти, если, едва оправившись после такой тяжелой болезни, по-детски обрадованная скорой встречей с матерью, девочка внезапно услышит такую ужасную весть… Виконтесса долго ломала голову, не зная, как быть, но в конце концов решила, что для Митико будет лучше не видеть до неузнаваемости изменившееся лицо матери.
Наступил день похорон. Как ни старались скрыть от Митико страшную новость, больше откладывать было нельзя. Если бы Митико так и не узнала о дне похорон, она впоследствии упрекала бы виконтессу. Муж и жена посоветовались между собой, поговорили с врачом. Утром, в день похорон, госпожа Сасакура прошла в комнату Митико и, гладя ее по голове, осторожно сообщила ей скорбную весть. Она говорила о том, что на свете существует такое понятие, как смерть, что каждый человек должен когда-нибудь умереть, что даже с родителями рано или поздно приходится расставаться…
Митико изменилась в лице, она не спускала глаз с виконтессы и учащенно дышала – девочка догадалась, что матери уже нет на свете. Увидев ее лицо, полное отчаянней решимости, почувствовав, что девочка не успокоится, пока не узнает правду – любую, самую страшную, но обязательно правду, – госпожа Сасакура не решилась смягчить горечь минуты неопределенными отговорками и намеками, как она сделала бы, чтобы утешить всякого другого слабого маленького ребенка. Этой девочке она обязана была рассказать все без утайки. И, утерев слезы, госпожа Сасакура рассказала все, как было. Отчего умерла мать… Как она умерла…
Митико слушала молча. Она не заплакала, не закричала, не потеряла сознание, как того опасалась виконтесса Сасакура. Только бледное личико ее стало, если это возможно, еще бледнее, потом вспыхнуло, как огонь, и вся ее маленькая фигурка сотрясалась от сильной дрожи.
– Сегодня маму похоронят?
– Да, девочка. Сейчас я поеду в храм Гококудзи. Если бы Митико была здорова, я бы взяла ее с собой, но ты еще больна и лучше уж останься сегодня дома. Тэруко побудет с тобой.
– Нет, я поеду, я тоже поеду!
– Но…
– Тетя, возьмите меня с собой! – Митико изо всех сил уцепилась за госпожу Сасакура, и слезы градом покатились из ее глаз.
Так случилось, что обе они с опозданием приехали в этот день в храм Гококудзи.
После обряда сжигания курений многие из приехавших на похороны удалились, а когда закончилось погребение, уехали и все остальные. В покое для посетителей, куда был подан чай, остались только родные и близкие.
Митико стояла неподалеку от виконтессы Сасакура, которая обменивалась немногословными репликами со старой виконтессой Ямагива, с графиней Сираи и с другими дамами. Опираясь о столб, поддерживавший крышу покоя, девочка молча смотрела в сад, где отцветали гортензии.
С той минуты, когда сквозь ароматный дым курений Митико увидела в гробу холодное тело матери, с той минуты, когда гроб опустили в сырую, влажную землю и она услыхала стук падающих на крышку комьев земли, отчаяние, которому не было исхода в слезах, железным кольцом сдавило ее маленькое сердце, Она не думала больше об отце, при виде которого кровь застыла у нее в жилах, она не видела окружающих, не слышала участливых слов и многозначительных вздохов родственников, не обращала внимания ни на маленьких Фусако и Ёсико, таращивших на нее округлившиеся от изумления глазенки, ни на Тэруко, державшую ее за руку. Мысли девочки блуждали где-то далеко, далеко.
– Митико!
Митико подняла голову, и бледные щеки ее покраснели. Перед ней стоял отец.
– Долго ты хворала… Смотри же, не забудь хорошенько поблагодарить тетю и дядю Сасакура за заботу.
Митико в упор смотрела на отца. Глаза у графа были влажные, на щеках виднелись следы слез. При виде этих слез Митико показалось, будто вся кровь у нее закипела. Встретившись глазами со взглядом девочки, граф отвернулся.
– Пустяки, совсем не за что благодарить… Правда, Митико? – вмешалась госпожа Сасакура.
Граф сел рядом.
– Нет, помилуйте, я чрезвычайно обязан вам за заботу о Мити… Я еще специально заеду, чтобы выразить вам свою благодарность…
– Право же, мы заботились о ней вовсе не в расчете на благодарность…
Граф слегка покраснел.
– Да, но мы доставили вам столько хлопот… Собственно, я вот что хотел сказать: Мити, как видите, уже совсем здорова и не должна без конца обременять вас… Я намерен забрать ее как можно скорее… Слышишь, Мити, мы поедем вместе домой.
– Разумеется, Митико – старшая дочь в роду Китагава, И конечно… Но… – госпожа Сасакура оглянулась на Митико.
На глаза Митико навернулись слезы, и она быстро потупилась.
– Ну-ну, что с тобой, Митико? – ладонь графа легла на плечо девочки, но в ту же секунду Митико, задрожав, сбросила его руку. Залившись краской до самых ушей, она решительно вскинула голову.
– Ты что это?!.. – в голосе графа Китагава послышались гневные нотки.
– Мы еще поговорим об этом, а сегодня пусть Митико поедет со мной… – поспешила вмешаться госпожа Сасакура.
Митико молчала.
– Мити, оставь капризы, слышишь? Ты вернешься домой со мной!
Митико энергично затрясла головой.
– Ну, хорошо, тогда поезжай с тетей Сасакура!.. – сердито проговорил граф и встал.
– Да, Мити-сан, поедем…
– Поедем домой, Митико! – взяла ее за руку Тэруко.
Митико внезапно вырвалась и что было сил обхватила обеими руками столб.
– Я не уеду отсюда!
На ее громкий голос все оглянулись, Раскрасневшись до ушей, Митико крепко закусила губы, глаза ее, из которых лились жаркие слезы, точно пламенем жгли отца.
– О-о, Мити-сан, да что это с тобой? – усмехаясь, подошел к ней виконт Умэдзу.
– В чем дело? Что здесь происходит? – приблизился виконт Сасакура.
– Ну, Мити, полно, полно! Поедем домой и будь умницей! – хотела взять ее за руку виконтесса Сасакура. Но Митико только сильнее цеплялась за столб и отрицательно трясла головой.
– Я не поеду домой! Я останусь здесь!
– Здесь? Но, Мити-сан, ведь здесь же монастырь!
– Я хочу остаться в монастыре!.. Я хочу быть монашкой!
– Ой, сестрица будет монашкой! Как смешно! – Фусако прыснула, широко открыв от удивления глазенки.
– Не говори так, Мити-сан! Больно слушать твои слова! Ну, приди же в себя, поедем!
– Поедем домой, Митико-сан! – со слезами в голосе вторила матери Тэруко.
– Перестань болтать глупости! Постыдись людей!
Слышишь, Мити, сию же минуту оставь капризы! Слышишь, что я сказал?
Митико продолжала трясти головой.
– Негодница! Поедешь ты домой или нет?!
Побелев как полотно, Митико прямо взглянула на отца.
– Только с мамой… Только если с мамой…
Все взгляды обратились на графа Китагава. Граф опустил голову.
Кое-как растолковав Митико, что это мужской монастырь, где не полагается находиться женщинам, виконтесса Сасакура с трудом увезла ее. Но расчеты на то, что слова Митико: «Я хочу стать монашкой», сказаны в порыве горя, охватившего ее детскую душу, и что она скоро забудет их, против ожидания не оправдались. Решение Митико уйти от мира оставалось бесповоротным.
Вся семья Сасакура, даже сам граф-отец, на все лады пытались отговорить ее, но так и не смогли справиться с удивительной решимостью девочки. Вопрос обсудили на семейном совете и волей-неволей решили уступить ее желанию. Было получено разрешение двора, и Митико поступила в женский монастырь в Киото, где у семейства Китагава имелись связи.
В конце сентября, когда уже отцвели кусты хаги, когда крик перелетных гусей поутру и на закате грустью отзывается в сердце, Митико распрощалась с маленькими сестрами, с семьей Сасакура, со всеми родными и вместе с отцом, который собирался кстати поехать на охоту, в сопровождении слуги, управляющего, горничной и верного своего пса Нэда выехала в Киото. Первого октября совершился обряд пострижения в женском монастыре в Омуро, где у ворот цветут вишни, где все дышит чистотой и печалью.
Рассказывали, будто старая монахиня, обрезавшая ножницами черные как смоль волосы Митико, уронила слезу на гладко обритую голову этой маленькой девочки, так рано сменившей яркое, как краски зари, кимоно на бесцветное одеяние монахини, навеки покинувшей мир в возрасте двенадцати лет.