Макарьевский храм притих, словно прислушивался к морозу, лютовавшему за его высокими стенами. Нет-нет да раздастся треск раскаленного на холоде дерева или угла монастырской кельи, загудит бродяга-ветер под застрехой, или заскрипит на весь двор снег под ногами пробежавшего озябшего монаха. И опять — тишина. Зимой даже лай собаки — событие. Жизнь как будто замерла, пережидая холод и непогоду до лучших теплых времен.
Большой дом игумена, которому дали имя «лодка владыки», из толстых кряжистых сосен, не подвластных ни холоду, ни самому времени. Восемь окон смотрят на белый свет. В них вставлены двойные рамы. И печки в доме натоплены жарко-прежарко. В горницах не продохнуть — духота невыносимая. Состарился Корнилий, кровь по старым жилам бегает плохо, поэтому все время мерзнет. День-деньской бы от голландки не отходил, поясницу свою грел. Иногда, правда, наденет тулуп, сунет больные ноги в огромные, из медвежьей кожи шитые бахилы и выйдет на веранду. Веранда светлая, застекленная, с нее все волжские дали далеко видать. До тех пор старик сидит на веранде в плетеном кресле, пока не продрогнет, или не кликнет его келарь Гавриил, недавно выросший из монахов.
Вот и сейчас Корнилий спустился в свою теплую спальню и, отгоняя озноб, прилег в кресло — скоротать ночь.
В голландке потрескивали сухие дрова. Игумен уже было задремал, но тут на колени ему прыгнула любимая кошка и стала ластиться, выпрашивая чего-нибудь вкусненького.
— Брысь, ненасытная! В полночь мясо просишь! Грех!
Проснулся Гавриил — из соседней горницы в нательной рубашке вышел. Рыжие его космы мокрые, рябое лицо припухло.
— Звал? — спросил Гавриил, ногтями скрябя свой голый живот.
— Иди спи! Чего приперся? Когда надо, не дозовешься, — ворчал недовольный игумен.
— Это… прошлым вечером… Забыл тебе сказать, — мялся келарь, не решаясь уйти.
— Говори уж, воду в ступе нечего толочь! — Корнилий стал сердиться всерьез.
— Черта-язычника привезли, того самого, которого в лысковской тюрьме держали!..
По жестким губам игумена промелькнула довольная улыбка. Он повернулся к иконам, перекрестился.
— Князь Грузинский его привез. И еще подарки из того же Сеськина от имени дочки князя — графини Сент-Приест. Две подводы ржаной муки, три бычка и справную лошадку.
— Лошадку в новый двор отведи, пусть под замком ее держат да получше сторожат.
— А от кого же ее прятать-то, от наших монахов? — распахнулись пучеглазые глаза Гавриила. — Среди нас вроде бы воришек нет.
— За своего жреца эрзяне шкуру сдерут. Да и Перегудова боюсь… Он всё берет, что плохо лежит.
— Это верно, этого ловкача бойся! По лесам голодным волком рыщет, попробуй найди его логово, — согласился келарь.
— А что касается Кузьмы-язычника, так я ему мозги вышибу. Ух, антихрист! — забормотал Корнилий.
— Привести его? — услужливо спросил Гавриил.
— Отдохну, тогда приведешь. Куда его пихнул?
— В холодную. Пусть зубами поскрипит.
Келарь хотел было уйти, посиневшие губы Корнилия снова задвигались:
— Это… Принеси-ка мне вина. Что-то в горле пересохло. Да стерлядки…
«Слава тебе, Творец небесный, что позволяешь жизни радоваться. Она ведь только раз человеку дается. Слава тебе, Создатель, что покой в монастыре хранишь. Что за стенами делается — мало нас, божьих угодников, касается…» Так размышляя, игумен и не заметил, как величиною с добрую рукавицу стерлядь прикончил. Да и вино настроение подняло.
Но тут некстати вспомнился ему Донат. Сердце защемило. Не раз собственными ушами игумен слышал, как монахи высказывали недовольство: дескать, благоволить к этому монаху не по чину. В монастыре Доната не любили, а игумен доверялся ему во всем.
Когда-то у Доната была жена и две дочери, которые, заболев, в одночасье померли. Донат целыми ночами просиживает над книгами. Чтение Библии сердце его не смягчило, правда, но вот веру в Христа значительно укрепило. Читая строчки из Святого Писания, где говорилось о страданиях Христа, Донат не раз накладывал на себя епитимии. Монахи и не подозревали, почему это Донат стал самым близким игумену человеком, его правой рукою. Оказывается, он зять Корнилию: бывший муж племянницы. Монах сердце своего перед другими не открывал, и сам игумен по этому поводу помалкивал. Монахи также не догадывались, что Корнилий не на легкую жизнь привез зятя в монастырь, а в наказание. Совсем не от болезни с детками своими на тот свет ушла дочка его сестры — а лютый муженек довел до могилы. Можно было, конечно, и на каторгу Доната отправить, но Корнилий решил по-другому: пусть очищается от грехов своих в Макарьевском монастыре.
Из повиновения Донат не выходит, в молитвах усерден, нечего сказать. Но вот в спасении его души Корнилий сильно сомневается. Как был он извергом, ходячим воплощением зла, таким и остался. Недаром ходит по монастырю в компании злой собаки и чуть что — рычит на своих завистников злее своего пса.
Нет, горбатого только могила исправит. Вот и этого язычника тоже, с которым в прошлом году в лысковской тюрьме беседовал. Что нового он ему скажет? Как поставить на колени того, который верит в какого-то своего бога Верепаза? «Зачем мне все это надо, зачем? — вздохнул архимандрит… — Время старца рясу надевать и затвориться в отдельной келье…»
Подумал и тут же в испуге попятился: как оставить теплое насиженное место, к которому прикипел всеми порами одинокой души? Сейчас ему кланяются, вкусным вином да бражкой с пирогами угощают, а уйдешь в старцы, кто за тобой будет ухаживать? Донат? Тот заживо в могилу сведет.
Так думал и вздыхал Корнилий. И перед ним снова вставало бородатое угрюмое лицо Доната, лицо убийцы.
«А зачем мне вожжи монастырские отпускать? Сорок лет я, как игумствую здесь, а теперь в старцы подаваться?! Господи Иисусе Христе, и ты, Святейший, услышьте раба своего! — Корнилий пал на колени перед ликом Макария преподобного, мысли свои недобрые прогоняя в спасительной молитве. — Ничего-ничего, как-нибудь выдержу…»
После молитвы Корнилий прилег на покрытую ковром постель, даже раздеваться не стал — не было сил.
Одна кошка в кресле-качалке видела, как ее хозяин, беспокойно ворочаясь до самого утра, стонал и охал.
Никто, а уж тем более Корнилий, не ведал: у Доната в Лыскове была любимая женщина. В то время, как игумен вспоминал о своей племяннице, тот как раз спешил к ней. Поглядывая по сторонам, Донат радовался темноте. По задворкам, через крутые сугробы монах дошел до окольного переулка и оказался перед маленьким домиком. Крохотный домик в три оконца (два глядели на улицу, третье — во двор) весь занесен снегом. Только крылечко чисто подметено. Доната встретила пышная женщина, жарко обняла продрогшего на морозе мужчину и повела к столу, где уже было выставлено угощение. Ласково говорила:
— Кушай, кушай, душа моя, изголодался, чай, на монастырских харчах? Вот это попробуй, — Варвара кивнула головой на жареную утку. Та, с румяными боками, так аппетитно пахла, что гость обеими руками ухватил ее, переломил пополам и, поднеся ко рту, покаялся:
— Пост, нельзя бы…
— Что это ты так глядишь на меня? Пост, а ты четыре версты пробежал, думаю, не только чтоб утробу набить… — кокетливо рассмеялась женщина, сбросив шаль с плеч. Обнажились ее белая шея и полные груди, выпирающие из выреза ситцевой кофты.
Донат крякнул и впился зубами в утку.
— Вот и молодец! Ешь, на голодное брюхо со мной не сладишь…
Гость и утку умял, и блины с маслом, и бражки попробовал. Пока ел да пил, Варваре новости рассказывал: что на ярмарке продавали да почем, какие гости в монастыре останавливались.
— А сегодня, — понизив голос и оглядевшись, словно их кто-то мог подслушать, прошептал Донат, — язычника привезли. Из Терюшевской волости. Неотступный такой. Слышь, спасает своего эрзянского бога Верепаза.
— Ты о своем монастыре явился ко мне сказывать, да? Скучно с тобой что-то… — Варвара не на шутку рассердилась, видя, что Донат не проявляет интереса к ее персоне.
— Так ведь пост, Варварушка, грех прелюбодействовать.
— Тогда чего же приперся, чего тревожишь почтенную женщину?
— Ладно, ладно. Чего уж там! Как говорит наш игумен, даже Адам и Ева не побоялись запрета, согрешили. А мы чем хуже? Не серчай, Варварушка! Иди стели постель да лампу гаси…
В окно избушки звездило ясное небо. Донат видел, как небесные светила срывались с синего бархата, падали вниз.
Около месяца Алексеев томился в подземелье Макарьевского монастыря. Ни соседей возле него, ни друзей-земляков. Чтобы как-то скоротать время, он научился сам с собою разговаривать. Вспоминал о прошлых своих годах, думал об увиденном и услышанном. Во время работы на баржах купца Строганова во многих городах и селах он побывал, множество людей перевидал, есть о чем вспомнить. Много дней и ночей он провел так, в одиночестве. Пищу ему подавали в узкое окошечко. За день два раза совали по кусочку хлеба, жидкую похлебку, кружку с водой — и снова окошко закрывали. Все молча. И вот наконец-то пришли его проведать. Кузьма тотчас узнал в вошедшем Гавриила. Впервые этот монах приходил в Сеськино три года назад, в половодье. Кузьма на лодке спас его, утонул бы в Сереже, если бы не он. Гавриил теперь монастырский келарь, в его руках все ключи святой обители.
Гавриил едва вошел в крохотную каморку Кузьмы, сразу набросился с руганью:
— Зачем тебя, еретика, кормить-поить, когда ты православное христианство не почитаешь?
Кузьма попытался было что-то ответить, но келарь слушать его не хотел.
— Против ветра плюешься, нечистая сила! Обратно твои плевки к тебе и возвратятся, с головы до ног будешь оплеванным. — Потом Гавриил велел:
— Ступай за мной, тебя игумен желает видеть!
«Лодка владыки» за Успенским собором. В прихожей столкнулись с рослым, как столб, монахом. Кузьму он окинул сердитым взглядом, громко расхохотался:
— Идите, идите! Игумен принарядился, как жених, уже ждет!
Поднялись по лестнице и попали в огромную горницу. В круглой печке потрескивали дрова. Окна, как шубой, укутаны толстым слоем инея. Корнилий сидит в своем любимом кресле-качалке.
— Явились, отец, — поклонился угодливо Гавриил.
Сухими, в старческих пятнах руками Корнилий теребил свою белую бороду и, не глядя в сторону вошедших, спросил:
— На чем из Сеськино-то прибыл, на рысаке иль пешком?
Кузьма холодно ответил:
— На разнаряженной тройке привезли. С колокольчиками. Устал я пешком шагать по земле, что ни говори, уж не молодой.
Тут игумен повернул голову и посмотрел на невольника с любопытством.
— В келье клопы не докучают? — поднимая к себе на колени мяукающую кошку, после длительной паузы снова съехидничал Корнилий.
Кузьма почесал затылок, усмехнулся:
— Клопы, игумен, в тепле живут. В моем обиталище их нет, вымерзли.
— Сам виноват: гнев божий и государев на себя навлек, не живется тебе тихо…
Кузьма молчал. И в этом молчании Корнилий уловил несгибаемое упрямство и непокорность. От этого рассердился и зло продолжил:
— Зачем мутишь народ? Мордва и так темна и непредсказуема. Много грехов на себя навешал! Зачем против сельского храма восстал? Только божье слово несет твоему народу свет и спасение. А ты, как бездельник-пахарь, одни сорняки сеешь. Господь перед Страшным Судом тебя поставит на колени!..
Кузьма не утерпел, перебил пылкую речь игумена:
— Тогда прибейте меня гвоздями к кресту, и все грехи мои будут прощены.
— Ишь чего захотел? — возмутился Корнилий. — Ты не Христос и никогда им не станешь! Сгниешь в подземелье — и никто о тебе не вспомнит…
— А это уж не тебе судить! — с усилием подавив гнев, глухо сказал Кузьма. — За грехи и дела мои меня наш Бог эрзянский рассудит. Только перед ним одним я в ответе.
— Хватит, ты мне надоел со своим Нишкепазом!.. — скулы игумена задрожали. Он крикнул Гавриила, который в задней горнице стоял, приникнув ухом к двери, и подслушивал разговор.
— Хватит, уведи его, безбожника!..
Кузьма спал, когда опять пришел келарь и куда-то повел.
На улице стоял мороз. От инея деревья поникли, из труб келий и бараков вились к небу столбовые дымки.
От Успенского собора Гавриил направился в сторону монастырской ограды, по углам которой возвышались сторожевые башни. Ступеньки, ведущие к круглым башням, были промерзшими и скользкими, по ним обледенелые сапоги громко стучали. Оказавшись внутри башни, Гавриил зажег льняной факел. Кузьма шагал за ним с пустым сердцем, не чувствуя даже холода. На верху башни морозный ветер до того усилился, что у мужчин перехватило дыхание. Кузьма прислонился к мерзлой стене — закружилась голова. Дышал прерывисто, приоткрыв рот.
— А-а, а ты мне говорил, что ваш Мельседей Верепаз на облаках обитает. А сам высоты боишься! — засмеялся Гавриил.
Кузьма сунул свою голову в одно из отверстий бойниц, хотел поймать хоть одну живую отметину жизни — до того все вокруг казалось безжизненным, белым, как саван. В стороне Нижнего, на берегу Волги, горел костерок. Все окружающее было холодным, однообразным — серо-белые деревья, поля, лед Волги, крыши ветхих домишек ближайшей деревушки, холодная бесцветная луна на небе, такие же мерцающие звезды.
Кузьма с Гавриилом одни бродили в глухой полуночи. Уставшие за день люди отдыхают сейчас. Кто же разжег костерок? Застигнутый в дороге нищий? Замерзающий ямщик?..
В голове у Кузьмы мелькнула мысль: вот взять и, раскинув руки, броситься вниз головой. Мелькнула и погасла: для чего тогда он родился, для чего поднял людей на борьбу, если сам так быстро сдаётся?.. Он посмотрел на келаря. Тот стоял, широко расставив ноги, могучий, сильный. Ему бы за плугом ходить, бабу обнимать да детей плодить… А он в рясу облачился, ключами звякает, бессмысленные дни ведет.
Спустились вниз, и келарь повел Кузьму в дремавшую на краю леса церковь. Ни тропки к ней хорошей нет, ни дыма из трубы не видно. Что им там делать? Крыльцо храма занесено снегом. Железная дверь заскрипела-запричитала на ржавых своих петлях. Изнутри дохнуло холодом и тленом. Гавриил зажег три свечки. Темнота отступила. Со стен и с потолка на них глядели лики святых. Келарь остановился у левого клироса и, к великому удивлению Кузьмы, достав из кармана свисток, стал насвистывать. Жалобная мелодия ударилась о купол — храм наполнился звуками. Кузьма заволновался. Откуда в этой нехитрой мелодии столько силы? Почему Кузьма так легко попал к ней в плен — и головою, и душой оцепенел? Явилось желание разрыдаться и, в самом деле, слезы его покатились градом. Мысленно Кузьма захотел перекреститься — рука не поднялась, хотя в детстве он, как и все эрзяне в Сеськине, был насильно крещен. Стоя у стены, Кузьма силился понять, кто же захватил сейчас власть над ним? Этот храм заколдовал? А кто же Гавриил тогда — слуга тайного волшебника?
Борясь с ощущением нереального, чего-то необъяснимого, Кузьма вспомнил еще один случай из своей жизни. В прошлом году во время сенокоса он спустился к роднику Репешти. Попил, сполоснул лицо и прилег на горячий песок передохнуть. Был жаркий летний день, под кустами же благодатно-прохладно. Кузьма уже было заснул, когда от чьего-то постороннего взгляда голова его само собою поднялась. Перед ним, над святым родником, согнувшись всем телом, стоял, подобно облаку, высокий человек. Повернулся он в сторону Кузьмы и ласково, тихо сказал: «Та вера не твоя, которая другому отдана». Сказал и тут же исчез. Причудилось это Кузьме или наяву было? Он не понял тогда. Но думал над услышанным много. В самом деле, зачем та вера, которая предназначена не тебе вовсе? Почему князья, священники, эти вот монастырские монахи любят своего Христа? Им так хочется. Ладно. Тогда пусть каждый человек молится своему Богу. Без принуждения. В чью душу вера Иисусова пристала, те в церковь ходят с Иоанном-батюшкой молиться. Другие пусть в Репеште молятся, как он, Кузьма.
Гавриил перестал играть — звуки не сразу прекратились. Под куполом еще долго жило эхо, словно живое существо. Оба молчали. Что скажут они друг другу, если боги у них совершенно разные?
Дверь за ними жалобно прогрохотала, словно догадалась: они не поладили.
— Знаешь, почему тебе в храме тяжело? — возясь с замком, спросил Гавриил. Не услышав ответа, сам сказал: — Нашего Иисуса Христа ты продал, вот почему.
— А кто среди нас не продажный? Может быть, ты? — рассердился Кузьма.
— Я?..
— Ты, ты! Какие грехи в монастыре замаливаешь?
— Грех мой Господь мне давным-давно простил…
— И что же это за грех?
— В Поморье то было… Грабил на большой дороге, — неожиданно для себя признался Гавриил. — Вроде Романа Перегудова жил. Это уже потом я в монахи подался…
— А кто такой Перегудов?
О нем Алексеев немного знал, именно поэтому и спросил.
— Бывший крепостной князя Грузинского. Собрал себе таких же беглых, имения жжет, грабит на дорогах.
— А сам ты кого грабил, бедных или богатых? — Кузьма толкнул келаря в плечо.
— Кто навстречу попадался.
— Значит, я — преступник. А кто вор с большой дороги — просто грешник. Вот ведь как! — у Кузьмы дёргались от гнева скулы. — Когда меня домой отпустят?
— У каждого плода свое время для созревания, — глядя на скрипящий снег под ногами, проговорил Гавриил. — Ты, я слышал, в книгах понимаешь. Может, поговорим о Святом Писании? Чего скрывать, сомнений в душе много бывает…
Кузьма молчал. Да и что он скажет человеку, одетому в рясу. Слов общих они все равно не найдут.
Вернулись в подземелье. Холодная келья показалась Кузьме раем. Он зажег тоненький фитилек свечки, сел на голую жесткую постель. Гавриил стоял рядом, высокий, как дворовый столб. Пучеглазые глаза его мигали часто-часто. Снял с головы лисью шапку — рыжие космы опустились на плечи, словно лошадиный хвост.
— Ты скажи-ка мне, келарь, — после долгого молчания начал Алексеев, — как понимать вашего Бога? Человек кровью умывается, а потом перед монастырскими иконами встает на колени, и бесконечные грехи его, глядишь, уже сняты. Почему ваш Бог прощает убийц? Как вам опираться на имя Бога, когда руки по локоть в крови?
Гавриил зарычал затравленным волком:
— А ты-то сам, жрец эрзянский, без греха родился? — дрожащими руками он приподнял свечку. Тающий воск капал ему на пальцы. — Думаешь, у твоих язычников да и у тебя самого души чистенькие?
Гавриил напомнил неразумному язычнику, что написано в Евангелие от Матфея по этому поводу: — «Ибо, если вы будете прощать людям согрешения их, то простит и вам Отец ваш Небесный; а если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших».
Оставшись один, Кузьма растянулся на своей скамейке, задумался. Перед глазами его почему-то встал тот день, когда он со своим отцом, стариком Алексеем, приезжал на ярмарку. Продали теленка, купили два мешка ржаной муки и зашли в монастырь, чтобы забрать Видмана Кукушкина. За жреческие деяния его множество раз, как и Кузьму, арестовывали и сажали в темную келью. В тот осенний день обещали старика выпустить. Ждали-пождали — Видман не выходит. И тут отец повел Кузьму посмотреть Успенский собор. Зашли внутрь. Долго дивились красоте, слушали песнопения соборного хора… Когда вышли из храма, их лошадка, которую перед тем привязали к коновязи, словно в воду канула. До самого вечера искали ее, всю ярмарку не раз и не два обошли вдоль и поперек, но ни лошадки, ни телеги с мешками так и не нашли…
Вернувшись в свою келью, Гавриил накрылся теплой стеганкой и собрался поспать. Но сон к нему не шел. В голове весенним шмелем гудел голос мордвина, слышались его злые слова. Зачем только он, Гавриил, душу свою перед ним раскрыл? «Да ладно, — успокаивал себя келарь — кому сообщит он об услышанном? Старому игумену? Тот только о себе думает. Вот Донату — другое дело. Этому лучше на язык не попадаться». Других же Гавриил в монастыре не боится. У него в руках вся святая ризница, все монастырские сокровища. У него, Гаврилы Самопалова, при имени которого дрожало все Приморье. Келарем его поставил сам Корнилий. За преданную службу. Отдавая ему ключи, так сказал: «Вчера ты был простым монахом, а завтра вся братия поклонится тебе». И в самом деле, на второй же день, когда игумен хриплым голосом объявил о назначении нового келаря, монастырская братия в Троицком храме вся упала на колени. Теперь, лежа на своей пышной кровати, Гавриил думал о своем счастье до самого рассвета. В тайниках души он держал задумку — найти тот клад, о котором когда-то заикнулся ограбленный купец: «Если оставите меня живым — клад укажу. Внукам вашим и правнукам хватит». И указал: вблизи Лыскова растет дуб, под которым атаман Емельки Пугачева Осипов со своим сотником клад зарыл. Купца разбойники раздели, разули до нага и отпустили. А было это в лютый мороз, птицы на лету замерзали. И пошел Гавриил вскорости в Лысково указанный купцом клад искать. Раньше в этих краях он ни разу не бывал. Заодно и в монахи постригся. И вот каждое лето, в течение двадцати лет, до первого снега он ищет тот дуб. Пол-леса перекопал. Потом уже, ради компании, стал брать с собой Айседора, просвирника. Все помощничек, хотя рот у монаха был дырявее решета. Пусть болтает себе, леса всем хватит!
Из-за печки Гавриил достал лопату, которую он вчера принес из монастырского амбара, принялся точить ее. Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь — пупырчатым наждаком водил он по ней, отчего та жалобно скрипела, словно хотела сказать: «Почему спать мне не даешь?»
Точил Гавриил, сам же наперед подсчитывал, на какой поляне весной искать заветный дуб. Сотни мест он изрыл, но даже и кончиков ушей клада не увидел. А годы бегут и бегут: за зимой — весна, за весной — лето… Но мечта все мечтой остается.
Встающее над лесом солнце казалось начищенным до блеска медным самоваром. «Эко, как сверкает, будто впрямь золотое!» — глядя в окно, радовался келарь. Золото для него всегда мерило красоты и чуда. За золото он убивал, за золото в монахи постригся.
Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь! — рыдала лопата. Рыдало и надрывалось сердце у Гавриила: — У судьбы хвост длинный, да не поймаешь, не схватишь!
— Все равно найду! — выскочило с языка келаря. От звука собственного голоса он испуганно вздрогнул и быстро оглянулся: не слышал ли кто? Зло прикусил нижнюю губу, стиснул зубы и продолжил точить лопату, словно собирался с нею напасть на заклятого врага, а может быть, на того купца, который когда-то, много лет назад, направил его жизнь по ложному следу. Назад поворачивать уже поздно.
В доме Строганова шли последние приготовления к предстоящей охоте. Ржали лошади в конюшне, тявкали и дрались меж собой голодные собаки на псарне, спорили мужики во дворе. Все ждали, когда соберется сам хозяин. А купец все не шел, тянул время, видимо, нашлись дела поважнее. Наконец Силантий Дмитриевич вышел на крыльцо. Он был в длинном тулупе, из-под большой лисьей шапки осторожно поглядывали пожухлые старческие глаза.
Купца посадили на пляшущего рысака, и все слуги, переглянувшись меж собой, незаметно позубоскалили: не купец на коне, а какая-то наряженная кукла!
— Ну, с Богом! — прокричал он хриплым петушком и тронул поводья. Всадники и свора собак двинулись в сторону леса.
Утро предвещало хорошую погоду. Все шутили, посмеивались, подтрунивали друг над другом, трубили в рог. Прошли верст пять. Остановились на краю огромного оврага, который со всех сторон был окружен высокими соснами. Бывалые охотники знали, что в этом овраге часто сооружают себе логово звери — волки, лисы, даже медведи.
Купец разбил людей на пары, окинул древний лес строгим взглядом, точно видел, что находится за ним, и, махнув рукой, приказал:
— Начинайте!
Овраг окружили. Несколько мужиков с ружьями и собаками спустились вниз. Остальные остались в оцеплении. Среди них оказался и Гераська Кучаев. Он глядел на синее бездонное небо, ни о чем не думал, только чутко прислушивался к крикам и собачьему лаю.
— Собак пустили, — наконец обратился он к напарнику — Вавиле, который на своей лошадке с коротеньким отрезанным хвостом по самый живот увяз в сугробе. Привязанные к седлу Гераськи четыре собаки вдруг злобно заурчали.
— Гонят кого-то на нас, слышишь? — растерялся Вавила. — Теперича, дружище, не зевай! — сам с плеча неловко снял ружье.
Лай собак слышался явственнее и быстро приближался к ним, смешиваясь с криками людей.
— Лю-лю-лю! — то и дело раздавалось из оврага.
Гераська отвязал собак. Борзые, рыча, бросились вперед. Вот слева, вздымая снежный покров, чуть не перед носом, выскочил волк ростом с доброго теленка. За ним — второй, третий! Высунув горячие языки, на них кинулись собаки Гераськи. Кони хрипели, поднимаясь на дыбы. Пока Кучаев и Вавила силились удерживаться в седле, волки, не ввязавшись в драку с собаками, рассыпались в разные стороны. Собаки, замешкавшись, бросились все сразу за одним.
— Теперь мы куда? — спросил растерянный и напуганный Гераська.
Вавила махнул рукой в сторону убежавших собак. Но не успели они развернуть лошадей, как Вавила вскрикнул. Глаза Гераськи сделались совсем круглыми, как плошки: навстречу им, из-за деревьев, медленно вышли два волка, оскалив зубы. Один был совсем старый — шерсть его словно белыми нитками вышита, да и шел он вразвалку, будто и не спешил никуда. Много волков Гераська встречал, а вот такого, широколобого, седого, с зубами, как ножи, который бесстрашно прямо на тебя прёт, не попадалось.
— Эге-гей, берегись! — вырвалось из его уст.
От испуга лошадка Вавилы присела на задние ноги, и всадник вывалился в снег. Лошадка снова вскочила и, дрожа всем телом, пустилась наутек. Хоть от страха она и резво взяла, да глубокий снег мешал ей, она стала вязнуть по самое брюхо. Волки, увидев это, повернулись в ее сторону и с двух сторон кинулись на несчастную. Она тревожно заржала, сунулась грудью в снег. Вавила, поднявшись на ноги, схватил упавшее вместе с ним ружье и выстрелил, не целясь. Волки остановились, а потом один бросился в сторону оврага, другой, старый, побежал в лес.
— Догоняй его, догоняй! — кричал, что было мочи, стоявший в сугробе Вавила.
Гераська повернул своего рысака и, ныряя по самое его брюхо в снегу, заторопился за волком. Рысак тревожно поводил ушами, вздрагивая всем телом. Впереди, скуля и повизгивая, бежали собаки. Изредка зверь оглядывался назад, и тогда Гераська видел, как он клацает зубами. Но вот собаки догнали его, повалили в снег. Какая началась схватка! Одного пса зверь тут же прикончил. Остальные в страхе отступили. А волк бросился в березовую чащу, которая белела невдалеке.
Гераська пустил своего жеребца ему наперерез. Старый волк несколько раз подпрыгнул и встал. Поводя ушами и высунув язык, сунул хвост меж ног и сел на него. Ждал нападения.
— Улю-лю-лю-лю! — крикнул Гераська и пришпорил жеребца.
Волк неожиданно вскочил и бросился бежать на пригорок, густо заросший кустарником. В снегу он утопал не так, как тяжелая лошадь, поэтому Кучаев опять отстал. Собака трусливо бежала рядом, не решаясь вырваться вперед.
— Но-но-но!! — Гераська гнал жеребца во всю мочь. У того изо рта хлопьями падала пена, спина взмокла. Но расстояние между зверем и охотником не сокращалось. Волк все также упорно прыгал по сугробам, подметая хвостом своим пушистый снег. Гераська увидел его неповоротливую шею и серую спину. Вот зверь снова присел на задние лапы. Тут одна из собак бросилась на него. Волк одним ударом лапы остановил врага и острыми клыками вцепился упавшему в горло. Другие две собаки вцепились в его зад, принялись рвать.
Гераська соскочил с рысака, вскинул ружье, прицелился и крикнул:
— Долой, черти!
Собаки, недовольно рыча, отступили от волка.
Гераська выстрелил. Зверь взвыл, закрутился на месте и рухнул. Парень увидел, как краснеет снег под грудью матерого зверя и дергается задняя лапа. Он отвел взгляд в сторону и почувствовал, что смертельно устал. К нему уже приближались охотники и сам купец.
— Шкура хороша! Добрая… для саней! — радовался Строганов. — Да и ты, парень, не промах. Молодец! — похвалил он Гераську.
Вскоре все собрались на краю оврага, где начинали облаву. Посчитали убитых волков. Семь туш погрузили в сани. Тот, которого застрелил Гераська, был самый крупный, матерый, по-видимому вожак стаи.
Строганов подозвал к себе Вавилу, который стоял позади всех.
— Ты, горе-охотник, как умудрился лошадку загубить, а?
Вавила стал сбивчиво рассказывать о случившемся, купец только скрежетал зубами.
— Молчи, дурак! Волки не тронули, а ноги-то она в снегу поломала. Ты о себе думал, а не о добре хозяйском! — Строганов изо всех сил ударил Вавилу кнутовищем по лицу.
— Вы что делаете, Силантий Дмитриевич?! — не удержался Гераська. — В чем вина Вавилы? Лошадь сбросила его с себя, я видел, и пустилась через сугробы сама…
— Тебя не спрашивают, сопляк! — снова вскипел купец. — И не смей мне перечить!
На следующее утро Гераська с Вавилой покинули именье Строганова. Вавила подался в Нижний, к своей матери, а Гераська задержался на базаре. Он очень любил ходить по рядам, слушать продавцов, разглядывать товар. Иногда сам на дудке сыгранет, песенку веселую споет. Но сегодня дудочки с ним не оказалось, и в груди черные кошки скреблись. Но вокруг никто об этом не догадывался. Промеж бесконечных рядов рекой тек народ, продавцы надрывали глотки:
— Парча и атлас!
— Багдадские кинжалы!..
— Бусы, кольца, серьги!..
«Вот бы Катерине перстень купить, да где же денег взять!» — про себя подумал Гераська и с растревоженным сердцем покинул базар. Поспешил в монастырь, чтобы повидать дядю Кузьму, о котором сообщил ему на днях Захар Кумакшев. Не оглядываясь, парень бодро вышагивал и не замечал, как за ним следом шли два бородатых мужика. Подойдя к Успенскому собору, Гераська снял шапку, перекрестился. Не Богу он поклонялся, а тем мастерам, которые создали такую красоту. Окна из цветного стекла, купола, в самое небо взметнувшиеся, золотые кованые врата и прочные стены, к берегу навечно причаленны.
От собора открывался прекрасный вид на Волгу, на шумную, переполненную людьми и подводами дорогу, ведущую к ярмарке и монастырю. Постоял Гераська, полюбовался окрестностями и только сделал шаг — его с двух сторон схватили под руки бородатые мужики и потащили на телегу. Один из них, которого Гераська не раз примечал в кабаке, показав острые свои зубы, сказал с ехидной усмешкой:
— Нонче купец-то наш в удовольствии будет, значит…
Скрипнули санные полозья, короткохвостая лошадка резво двинулась по заиндевевшей дороге. Связанный Гераська не чуял времени, пока ехали до усадьбы купца. Там его вытащили из саней за ворот и повели в приземистый домик, где жили охранники имения. Там их поджидал сам Строганов.
Гераську поставили перед ним на колени. Купец, ударив дубиной об пол, прошипел змеёй:
— Все пошли во — он!..
Когда остались с парнем вдвоем, холодно сказал:
— Ты что это, язычник, убежать надумал? А кто мне лошадку отрабатывать будет?
— Силантий Дмитриевич, так лошадку-то волки сгубили, а не Вавила вовсе…
Строганов приподнял свою увесистую дубинку, думал ударить по шее строптивого парня, но потом медленно опустил ее.
— Вы, Силантий Дмитриевич, не правы. Вавилу самого могли волки загрызть. А он не растерялся, отпугнул их выстрелом. Разве мог он подумать, что с перепугу лошадь ноги поломает…
— Да кто ты такой, чтоб мне указывать?! — задрожал всем телом Строганов. — Мордвин тупорылый… Эгей! — позвал купец.
Вошли те же бородачи и встали у порога, ожидая команды.
— В холодную его! Голодом морить! Пусть посидит, подумает, как против своего хозяина выступать!
Гераську вывели на улицу, в ту же подводу ткнули носом.
Из подземелья Кузьму перевели в келью, где стояла одна-единственная широкая скамейка и в углу — лохань, служившая нужником. Хотя рядом, за стеной, находились другие кельи, невольник никого не видел и не слышал. Иногда к нему заходил Гавриил, чтобы в очередной раз прочесть Евангелие. Иногда чтение заканчивалось спором. Однако каждый оставался при своем мнении. Сегодня келарь повел Кузьму на прогулку — подышать свежим воздухом. В коридоре их поджидал монах. Ни слова не говоря, он пошел следом.
На улице уже стемнело. На фоне сумеречного неба угадывались силуэты куполов собора. Келии, прижатые друг к другу, вроде петушиных гребешков торчали из глубокого снега. Возле одной из них, молча пройдя по расчищенным от снега узким тропинкам, остановились.
— Я пойду, — неожиданно сказал Гавриил и, не взглянув на Кузьму, быстро ушел.
— Я нонче тебя, эрзянин, в гости к себе заберу, — «одарил» Алексеева ехидным смешком тайный провожатый. Ростом он могуч, как дуб высокий. Приплюснутый нос во все лицо и черная борода до пояса. «Атаман шайки разбойников, а не монах», — подумал Кузьма и поежился от недоброго предчувствия.
— Донатом меня звать, — вынимая из кармана ключ, сказал он. И на бородатом его лице мелькнула непонятная радость.
Железная дверь заскрипела на ржавых петлях и пропустила в темноту вошедших. Пахнуло жареными грибами. Ноздри Кузьмы защекотали, а в животе заурчало. На голодное брюхо в гости являться не годится, да что поделаешь — не он здесь хозяин.
Кузьма мельком огляделся и удивился, что в келии не имелось окон, лишь в двери мерцало крохотное отверстие. Да и холодновато было тут, как на улице.
Монах молча зажег спичку, прислонил к чему-то — зажглась свеча. Ее скудное пламя осветило сырые стены и каменный грязный пол. В середине келии — трехногий стол, на нем сковородка с жареными грибами.
— Это гнездышко я тебе дарю, — у монаха от смеха даже подбородок затрясся.
Кузьма вопросительно взглянул на него, но не проронил ни слова.
— Снимай, снимай зипун-то! — продолжал так же Донат и сам решительно сдернул его с плеч Кузьмы. — И рубаху свою сыми, здесь как в бане будет, потом изойдешь, когда печи растопим.
Никаких печей в келии не было и в помине, только у стены Кузьма заметил шкаф, сколоченный из сучковатых досок.
— Сначала я измерю твой рост, Кузьма Алексеевич. Так наказал мне сам игумен. Иди-ка сюда, иди, не трусь! — Донат подошел к шкафу и поманил Кузьму. — Эрзяне, говорят, от других народов отличаются тем, что они плечистее и выше. Вот и проверим сейчас.
Кузьма вошел в шкаф, Донат дернул металлическую накладку и захохотал:
— Доброе место я тебе нашел, а! Гордость твою без кнута выбьет! Посидишь тут денек-другой…
Кузьма глянул наверх — над его головой гусиными перьями белела паутина. Повернулся было — наткнулся на что-то острое. Выставил грудь вперед — снова наткнулся. В тело вошёл то ли острый гвоздь, то ли заостренный кол.
— Попробуй мое изобретение, язычник. Ну как? Кусается?
Схватившись за живот, монах заржал по-жеребячьи. В густых его ресницах играли бесовские огоньки. «Ох, мать моя родная, в этом человеке сотни чертей кишат. Видимо, в руки палача меня отдали», — промелькнуло в голове Кузьмы.
Боясь пошевелиться, он осторожно, искоса окинул взглядом стены шкафа. Они были все в гвоздях, вбитые снаружи.
— Как, понравилось тебе, по душе пришлось, а? — не унимался Донат. — Для таких, как ты, я это сделал собственными руками. Даже и название придумал — «Вечерня». Под вечер в него гостей дорогих запираю. Неплохое угощение, а?..
Сел за стол, протянул свои длинные ноги под ним — и давай орудовать ложкою. Во время еды чавкал по-поросячьи и сопел. Наполнил свой желудок, и снова заклокотала в нем неуемная злоба:
— Стой там до тех пор, пока не вернусь!.. — дверь за ним заскрежетала тяжело и грозно.
Кузьма лихорадочно соображал: как выбраться из ловушки? Но придумать ничего не мог. Ругал себя на чем свет стоит, даже про холод забыл. Гудели отекшие ноги. Попытался присесть, чтобы унять боль в пояснице. Да не тут-то было: гвозди впивались в бока, в плечи. Потихоньку, чтобы не напороться на них, тяжесть тела перенес на правую ногу.
Стоял в таком положении недолго, левая нога стала отекать. Закружилась голова, покачнулся. В ягодицы мгновенно вонзились острые жала. Кузьма выпрямился, перестал даже дышать. Сердце его билось раненой птицей. Нашел крохотную опору, всеми порами своего тела прислушиваясь к боли. Спиной «попробовал» заднюю стенку «шкафа». Терпимо. Поясница немного отошла. Но заныли плечи, руки. Горело во рту, горло пересохло, до смерти хотелось пить. За временем Кузьма не следил. Серые стены да холод не знали времени.
Кузьме показалось, что прошла целая ночь. Но свечка на столе все горела, потрескивая. И он не заметил, как уснул. А, может, потерял сознание… Но тут же очнулся, услышав зловещий скрип двери.
Возвратился Донат. Открыл шкаф, попытался поднять Кузьму. Тот что-то хотел сказать, но только промычал нечленораздельное.
— Ну что, жрец, кишка у тебя тонка оказалась, как я и думал!
— Будь ты… проклят, палач! — наконец произнес узник и тут же получил ответ — удар тяжелым кулаком по губам.
Кузьма опрокинулся назад. Гвозди вошли в спину. Донат ударил снова. Изо рта Кузьмы вместе с воплями вылетели три зуба, упали и покатились по полу.
— Вот так, языческий жрец! Один час помаялся, а уже в портки наложил. Но, видно, еще не все понял. Так что посиди еще…
Загремел запор шкафа, заскрипела дверь кельи. От холода и боли Кузьма дрожал мелко-мелко, но зато теперь он не чувствовал острых гвоздей. Все окутал серый туман. Он потерял сознание…
Потом опять пришел Донат, вытащил его за ноги и положил на скамью. Накрыл зипуном и принялся осматривать шкаф, похвалив его за полезность:
— Ценная штука! Хорошо «уговаривает…»
Двое суток Кузьма был в беспамятстве. На третьи сутки, вечером, понаведать его снова пришел Донат. Глянув на лежавшего, с издевкой спросил:
— Как, от Бога своего еще не отрекся?
Кузьма устало закрыл глаза и тяжело вздохнул.
— Хорошенько подумай, пока лежишь в покое, — какой бог может тебя спасти. Ты понял меня? Денька через два обратно приду, понаведаю, — глаза монаха поблескивали, словно битое стекло. — Не отступишься, рога твои чертовы обломаю. Этот шкафчик на колени не таких ставил, — кивнув на свое «изобретение», хихикнул Донат.
Однако прежней уверенности в покорности Алексеева у Доната уже не было. Поэтому он решил использовать еще одно средство. На пятые сутки подсадил к Кузьме Айседора, просвирника.
— Один, знать? — спросил тот, едва войдя, прямо с порога, хотя Кузьму еще в глаза не видел — келия была погружена в темноту. Это он, Кузьма, в темноте привык и видел все, как кошка. Вошедшего он не узнал и поэтому не удивился его появлению. Айседор держал что-то в руке.
— Один, — хриплым слабым голосом ответил узник. — Теперь вот ты вошел. Получается, теперь вдвоем.
— И я таким макаром множество раз посиживал. К этому наш брат привык.
Вошедший уселся на край скамейки, где лежал Кузьма, достал кисет, брезгливо понюхал табак и стал чихать.
— Давно здесь маешься? — спросил он Кузьму, прочихавшись. И не дожидаясь ответа, заговорил дальше: — Меня здесь уже около года держат — и ничего, не околел, как видишь. За моление мое двуперстное сюда загнали, псы бешеные.
Монах вонзил свои узкие глаза в Кузьму и воскликнул:
— Ох, мать моя родная, да никак ты тот самый Кузьма, который много селений поднял?.. Слышал, слышал о твоих делах. Пытались сломать тебя — не сломался, не отступил, кнутом били — только рубцы остались. В Бога своего веруешь, слышал, эрзянского?
Кузьма не знал, к добру ли этот человек хвалит его, поэтому продолжал молчать.
— Понюхай-ка, — протянул монах ему свой кисет.
Кузьма также молча отвел его руку.
— Это хорошо, не приучен баловаться. Грех это, истинно. Но мне помогает — и от голоду, и от холоду… — Айседор поежился, оглядев келью, шепотом спросил: — Так что с тобой дальше-то учинят?
— То один Верепаз знает, — усмехнулся Алексеев, заметив страх во взгляде монаха.
— А меня, думаю, нынче отпустят. Надоел я им. Да и каморка твоя с наперсток. Вдвоем тут тесно, даже лечь негде. — Это он сказал хоть тихим, но уверенным тоном, что Кузьме показалось странным. Откуда он знал, что его выпустят? А если выпустят, то зачем сюда сунули?
— Сильно бьют?.. — наклонился монах к его лицу.
Алексеев уклончиво ответил:
— Рабов где только не бьют. Судьба такая…
— Правду говоришь, такова наша судьба! — оживился монах. — Крепостные от боярских плетей страдают. И монастыри тоже держат палачей. Думаю, всегда перед ними будем на коленях ползать. Вот им! — и монах показал кукиш. — Мы не одиноки, нас много. Скажем, кто тебе помогает? Верные друзья, сотоварищи! И я не одинок. Только в том беда, как дойдет до дела, так многие трусливыми мышонками отступают, бегут. У кого кишка тонкая, тот и предаст тебя. С тобою случалось такое? Кто предавал тебя когда-нибудь?
— Мой народ никогда не предаст. Если только управляющий наш, — Кузьма с досадой махнул рукой. Слова монаха понравились Кузьме, даже про боль телесную и голод позабыл.
Но монах, казалось, уже забыл о Кузьме, его грызли собственные сомнения, и он торопился излить их наружу.
— Люди — волки! Не заметишь, как сгрызут. И четвероногие тоже вышли из дикого леса, со дворов овечек таскают. Вчера, я слышал, на Лысково большая стая напала, у купца Строганова полстада перерезала. И ты, язычник, бойся. В монастыре, и-и, коренные зубы выбьют!
— Оставь меня, — попытался остановить Кузьма злобный поток слов, — я до смерти устал. Ты бы лучше чего утешительного рассказал…
Кузьма не знал, что через отверстие в двери за ними наблюдал Донат. И когда услышал посланца своего пустую болтовню, не выдержал и крикнул:
— Эй, болван, чего язык твой мелет? Айда выходи!
Монах обрадованно вскочил с лавки, словно этого и ожидал. Не прощаясь, выскочил из кельи. Дверь угрожающе заскрипела, и Кузьма остался один. Потом его снова в «чудесный» шкаф поместили, обливали холодной водой, спрашивали о помощниках. Кузьма молчал, словно умер.
По весне на территории монастыря началась стройка. Заложили новую церковь. Князь Грузинский, который во имя спасения собственной души выделил на строительство немало денег, вздумал взглянуть на него своими глазами. В келии Корнилия не застал и пешком, меся сапогами грязь, двинулся в сторону, указанную монахами. Вскоре увидел, как с полсотни мастеровых муравьями копошатся, таскают кирпичи, кладут стены, рубят срубы, месят глину. Князь знал, что руководит строительством артельщик Максим Аспин, который в губернии поставил множество церквей.
— По левой стороне иди, Егор Александрович, там сухо! — откуда-то сверху послышался ребяческий голос игумена.
Грузинский, скользя по раскисшей земле и спотыкаясь о кирпичи и бревна, проклял себя за то, что явился сюда. В Макарьево лучше являться, когда подсохнет, дорог тут отродясь не было. Игумен спустился с лесов, поддерживаемый молодым послушником. Подошел князь, весь в грязи, сердитый. Да и у Корнилия руки в глине.
— Как тебе, князь, нравится? — вытирая их о рясу, спросил он у Грузинского и указал пальцем на недостроенные стены церкви и колокольни.
— Что тут понравится, пока одна грязь да сутолока, — раздраженно сказал Грузинский.
Мимо них вереницей двигались носильщики кирпичей, то и дело покрикивая:
— Посторонись! Мешаешь!
За этим с любопытством наблюдал артельщик. Низенького роста, со взлохмаченной головой невзрачный человек. А вот глаза его за людьми пристально следили, словно веретена, острые, подвижные. Заприметив что-то неладное в цепи рабочих, поднявшихся с грузом кирпича на леса, неожиданно крикнул высоким голосом:
— Эге-гей, держите!..
Один из носильщиков со своей корзиной споткнулся, перегнулся через перила и упал вниз. Хорошо, что вовремя успел сбросить поклажу с плеч.
Корнилий накинулся на потерпевшего:
— У, нечистая сила, ослеп совсем, что ли? Где глаза твои были?
Парень, с трудом поднимаясь с земли, повернулся в сторону игумена, прошипел:
— Вставай вместо меня, узнаешь!
Корнилий посохом изо всей силы ударил носильщика и накинулся на подошедшего артельщика:
— Где ты нашел такого бунтаря? Чтоб духу его здесь не было!
— Игумен, и так рук не хватает, никто на тебя даром не хочет работать. Вчера двое сбежали. — Аспин тоже едва сдерживал гнев. — К тому же несправедлив ты к бедняге. Это крепления лесов не выдержали, вот носильщик и упал.
Перед Корнилием поставили побледневшего, испуганного плотника.
— Леса ты ставил, да? — игумен с головы до ног оглядел его, словно изъян выискивал.
— Я, игумен.
— Пошто не следил, как их крепили?
— За всеми разве уследишь? — тот в испуге попятился.
— Эй, полицейский! — крикнул игумен. — Под замок его, пусть посидит в темной с крысами, поумнеет.
Плотник умоляюще поглядел на артельщика — тот от него смущенно отвернулся.
— Ладно, Егор Александрович, потешились с дураками. Пойдем-ка в мои хоромы греться. — И, подняв повыше полы рясы, игумен пошагал со стройки, не оглядываясь на князя.
В келии их ждал обильно накрытый стол. Был даже жбанчик с виноградным красным вином. Корнилий принялся жаловаться на владыку Вениамина: с монастыря требует великие подати, говорит: «Христос велел делиться!»
— Денежками ему плати, хлебушком и людской силушкой… Целую зиму наши монахи храм подымали в нижегородском кремле.
— И у меня с губернским начальством нелады, — раскрыл свою душу и князь. — Руновский прислал мне письмецо, где стращает судом великим. Беглых, дескать, много собрал… Что я, виноват что ли, раз бегут от хозяев? Лысково — мешок денежный, село надежное. Рабочих рук не хватает. Не стану их привечать — разбойничать пойдут по дорогам…
— И то верно, князюшка! Господь тебе поможет, и все встанет на свое место, — поддержал собеседника Корнилий.
— Мною привезенный язычник у тебя живет? — наливая в чай вино, спросил Грузинский.
— Куда он денется! — встрепенулся игумен. — Кузьму Алексеева в храм божий водим, пред иконами на колени ставим, чтоб прощения у Господа просил.
— Покорился аль нет? — раскрыл рот князь. Он этого человека лично дважды в острог отправлял, видел, что железный стержень внутри у него, не согнешь.
— Увы, упорствует! Да куда он денется? Крещеная ведь душа, этот Алексеев, только крест-то у него в груди поперек стоит! Ничего, мы поправим!
Домой Грузинский уехал поздним вечером. Корнилий прикорнул на кровати, думая о том, как обманывал, бывало, свою братию. Монахи усердно копили деньги, добывали разными путями: нищенствовали, неустанно работали, перевозили людей на паромах через Волгу, пошлину за базарные места брали и прочее. Монахи, понятно, думали: всё в казну монастырскую идет. Их игумен — чистейшая душа. А он, Корнилий, много тех денег в Нижнем на золото обменял…
«Господи, прости мя», — вздохнул тяжко игумен. Бог ему все простит, он уверен.
И увидел он сон. Шагает как будто с Кузьмой Алексеевым по берегу Волги, а навстречу монах и говорит им: «Расставайтесь, покуда грехи ваши не приметил Господь». И тогда Корнилий стал оправдываться: «Немножко я помучаю Кузьму, а потом пусть Вениамин возьмет его для допроса». Сказал это и оглянулся на Алексеева, а вместо того — крутой бережок да бьющие в глаза синие волны…
Проснулся Корнилий в горячем поту, а в правом боку — острая боль.
Мутные и холодные волны могучей реки весной хозяйничали в Лыскове зачастую. Вот и ныне они затопили нижнюю улицу, ближайшую к Волге. По ней плыли бревна, солома, обломки досок и прочий мусор. Люди на лодках и лодочках, на плотах и плотиках, как могли, спасали нажитое.
Стоя на крыльце своего особняка, Строганов ругал управляющего:
— У, морда, ты все мое добро на ветер пустишь! Сколько раз тебе твердил: соль на верхние склады перегрузи! Не послушался, стервец, платить за убыток будешь!
Поднялся бы более громкий скандал, да тут на крыльцо купчиха ястребом вылетела. На ней желтый сарафан и коротенькая дубленка, на ногах такого же цвета сапожки.
— Что толку в вашей ругани, балбесы! Пока вы тут глотки дерете — остальное потонет. Ступай, — повернулась она к управляющему, — бери мужиков и спасай, что еще можно!
Жигарев тут же повернулся и побежал в сторону амбаров, где суетились работники. У Силантия Дмитриевича в груди захолонуло, разлилось приятное тепло. Славная женка у него, что ни говори. Всегда его спасает! Мимо ее острых, строгих глаз и соринка не проскочит. Только по одним лысковским конторам за день по пятьдесят раз сто слуг проходят. Каждому надо дать дело, проверить результат, каждого накормить-напоить, все ссоры-раздоры уладить. Самолюбивая купчиха крепко держала ключниц, конюхов, приказчиков. Сама нанимала бурлаков — их лямки примеряла…
Орина Семеновна четко знала, что у нее в сусеках и амбарах лежит. Знала, куда залежалую муку сбыть. Снегом и льдом вовремя набивала погреба, где держала коровье масло, творог, сыр. Если что прокисало и портилось, то и тут по-хозяйски поступала — раздавала монастырям и нищим.
Регулярно пересчитывала кадушки, которые были переполнены квашеной капустой, солеными арбузами и рыбой. Лично перебирала сухие груши, сливу, малину, изюм, орехи, свежие яблоки, репу, редиску, лук, чеснок. И в винный погреб залезала даже — как там винцо, не прокисло?
Сейчас, отчитав двух драчливых петухов — мужа и любовника, поспешила в амбары, где хранились шкуры всякие: беличьи, куньи, лисьи, ондатровые, медвежьи… всех их поштучно аккуратненько подсчитала, записала в отдельную амбарную книгу. Убедившись, что все в порядке, поспешила дальше. Рыболовам наказала, чтоб сети и неводы опускали в реку — в половодье рыба у берега плавает. Затем пошла понаведать рыбные погреба. Там кипела работа. Десяток могучих парней выкатывали огромные бочки с селедкой. Работницы, которым она «топила» вчера «березовую баньку», вешали под навесом на мочальных веревках лещей, тарань и множество другой речной мелкой рыбы для засушки.
Мужа своего Орина Семеновна до домашних дел не допускала, все держала в своих руках. Слуг нерадивых заменила, повсюду, где надо, своих людей поставила. Поэтому любое ее распоряжение исполнялось быстро и точно. Орина Семеновна всюду видела выгоду и умела извлечь ее. Вот, к примеру, узнала, что за бортниками, собиравшими мед диких пчел в лесах, принадлежавших Строганову, накопились недоимки. Позвала их, устроила допрос. Бортники стали оправдываться, дескать, в прошлом году меду маловато было, на нынешний год надеются. Каждому потом пришлось по целой кадушке привезти.
Талант жены своей сначала Силантий Дмитриевич недооценивал, не замечал. Но постепенно разобрался, что она умно помогает в его торговых делах. Раньше он редко бывал дома, все в дороге да в разъездах. В этом году зиму он провел в Лыскове. Здоровье подводило, караваны купеческие уже далеко не поведешь. Старость свои кривые ноги подставляла. Вот и оценил деловые качества жены — все обширное домашнее хозяйство содержалось в идеальном порядке и приносило немалый доход.
Теперь вот снова весна, любимое времечко Силантия Дмитриевича. В добрейшем расположении духа поглядывал он, как поднимается Волга, как по ней плыл синий туман, солнце ласкало землю, возрождало новую жизнь. Заглядевшись на бурные воды реки, Строганов не сразу заметил жену. Встала пред ним, отгоняя сердитость и озабоченность с лица, ласково спросила:
— Артамон Петрович-то где?
О связях своего управляющего и собственной жены Строганов слышал, однако виду не подавал — ума хватало.
— Поехал за колесами к новому тарантасу.
— У тебя людей мало, посылаешь за ерундой управляющего?
— Знаешь что… — не выдержал, вспылил купец, — задарма я денег ему не плачу! Раз послал, значит, так и надо… Сколько соли, дьявол, потопил! — купец махнул в сторону амбаров, затопленных водой.
— Ладно уж, пятьдесят мешков всего промокли… Не разоримся… — купчиха принялась успокаивать мужа, взяла его под руку. И тут же ошарашила новостью: — Слышал, Наталья Мефодьевна в Петербург сбежала? Грузинский, сказывают, в бешенстве: жена его бросила…
— Как это бросила? — остолбенел Строганов.
— Вот так! Взяла и уехала…
— А Мефодию Толстому чего теперь с дочерью-то делать? У него у самого жена молодая, строптивая. С падчерицей не уживётся!
— Эко, во дворце графа Толстого можно расположить полк солдат, а уж единственной дочери, чай, местечко найдет. — Орина Семеновна поправила выбившиеся из-под платка волосы и, поводив пухленькими пальчиками по своим чувственным губам, медово молвила: — Дура она, Наталья-то. Молода, глупа. Со старым муженьком-то лучше и спокойнее…
— В самом деле? — улыбнулся во весь рот Строганов.
— Старый конь борозды не испортит, — на губах Орины Семеновны мелькнула таинственная улыбка, похожая на радость.
Купец остался доволен. Распушил свою бороденку, капризным ребенком пропыхтел:
— Князя теперича тоска одолеет. Да и стыд-то какой, сбежала!
— Жди-поджидай, не дождешься, — бесенята блеснули в глазах купчихи. — Князь-то, как перчатки, сам женушек меняет! Еще красивее приведет!
— Верные слова, сердечко мое, очень верные, — согласился Строганов. — В Грузинском бешеная кровушка кипит.
На том и закончился разговор. Орина Семеновна пошла завершать свои дела, купец отправился в терем. Про себя он радовался отъезду Натальи Мефодьевны. За нею, глядишь, и Грузинский отправится в столицу. А тогда он, Строганов, в Лыскове один хозяином останется.
Строганов наполнил свой желудок, а у самого в душе червем сомнение копошилось. Из головы не выходил Жигарев — молодой, красивый, статный мужчина. За последнее время он резко изменился: стал задумчивым, рассеянным. «Может, его совесть мучает? — подумал Силантий Дмитриевич и решил: — Уж я тебя проучу, погоди, будешь знать свое место!»
Перекусив, отправился в кабинет и давай там ходить из угла в угол. Орина Семеновна поставила в кабинете огромный кожаный диван. Силантий Дмитриевич прилег и поискал глазами Псалтырь. Однако книги в кабинете не было. Он, кряхтя, встал и отправился в спальню жены. Орина Семеновна иногда на ночь в Псалтырь заглядывала… Ради крепкого сна, говорит, полезно очень…
«Ага, вон она где!» — любимая книга Силантия Дмитриевича лежала на полке, прибитой над кроватью. Взгляд Силантия Дмитриевича, уже собравшегося было покинуть спальню, упал на спинку стула. Там, помимо платья жены, висела мужская рубашка. Силантий Дмитриевич заревел как раненый бык. В горницу вбежали слуги — горничная хозяйки и стряпуха.
— Чья… это?! — указав дрожащим пальцем на мужскую рубашку, вскричал купец. Лицо у него было багровым, сам дрожал, как в лихорадке. — Чья, я вас спрашиваю, курвы?!
— Да это… гм… Артамона Петровича! — вырвалось испуганно из уст горничной Маши. — Иногда он и кафтанчик свой забывает здесь, когда пьяненький остается ночевать.
— Ночевать?! — еще больше распалился купец. Он уже не кричал, а шипел, как рассерженный гусак.
— Орина Семеновна его частенько приглашает сюда ужинать, — стряпуха попятилась к неприкрытой двери. Маша, закрывшись передником, тихонько скулила. Развернувшиеся события не сулили ей ничего хорошего. Ладно, если только на конюшне выпорют…
Силантий Дмитриевич брезгливо взял со стула двумя пальцами рубашку и кинулся с нею в коридор.
Дрожащие женщины слышали оттуда его вопли, рычание, ругань, а потом и стук топора. Они в ужасе тоже выскочили в коридор. Хозяин прямо на ступеньках лесницы рубил рубаху. От неё остались одни клочья, а он все рубил и рубил. По лицу его струился крупным градом пот, словно не рубашку безвинную уничтожал, а тяжкий грех собственной жены.
В первых числах апреля деревья были еще без листьев, одни вербы распустились, словно вылупившиеся из скорлупы цыплята. Дрожа на ветру, они ожидали настоящего прихода весны.
И вот в этот момент наступило время веселого половодья. Словно из бочки пьяной брагой вырвалась весна на свет божий. Неустанно щебетали птицы, рокотали ручьи, из разбуженных от зимней спячки озимых вылетали перепела. Волга рвала ледяной свой покров. За три дня она нагромоздила бело-синие горы льдин. Пока эти горы лежали неподвижно, не проявляя своей агрессивности. Собирали силы.
Но вот откуда-то прилетел ветер, на своих невидимых крыльях принес проливной дождь, который стал нещадно бить льды. Ледяные горы заскрипели, задрожали, двинулись, давя друг друга и ударяясь о крутые речные берега. Там, где берег был пологим, бурлящая вода с клокотом устремилась в еще лежащие под снегом овраги и низменности, заполняя и ворочая все на своем пути — дома, деревья, кустарники, стога, мосты и дамбы…
Грузинский собрал людей спасать мельницу. Хоть она была старая, некоторые бревна превратились в труху, но все же денежки в карман князя молола успешно, снабжала мукой все Лысково. Даже из соседних сел привозили сюда зерно на помол. Зачем же терять такое доходное место?..
Собравшиеся у мельничного пруда люди с любопытством и страхом наблюдали, как мощный поток речной воды с огромными льдинами атакует плотину. Словно тысячи дьявольских зубов скрежетали. Вода ударилась о сваи плотины, покачнула ее толстые столбы, те от страшного удара застонали.
— Задвижки, задвижки открывайте! Немедленно! — крикнул мельник Волчара.
Люди, вооруженные ломами и баграми, кинулись всем миром. Мельник опять заорал:
— Куда, сумасшедшие?! Не все сразу, иначе провалите, черти!
Наконец Волчаре удалось наладить работу: одни пыхтели у задвижек, другие раскалывали у плотины лед. Волчара показывал, как надо действовать, сам орудовал то багром, то ломом. Половодье словно испугалось бородачей — оцепенело. Вода встала. Он ночных ли заморозков то было, или Волга новые силы копила? На другой день льды снова стали атаковать плотину, грызли ее безжалостно. Та скрипела, стонала раненым медведем, но пока сдерживала напор воды.
Подшучивая над мужиками, Грузинский мысленно подсчитывал свои убытки в случае разрушения мельницы. Что ж, одно утешало: само спасение ему ничего не стоит. Полсотни мужиков, дежуривших сейчас на мельнице, трудились бесплатно. Это были те беглые, которых он прятал в лесном бараке. Правда, делать это становится все опаснее и опаснее. Вон Руновскому уже донесли, а губернатор и государю, если надо, доложит…
Были, наконец, открыты ворота плотины. Вода устремилась через них. Льды ударились об опорные столбы, но пробиться меж них не смогли. Люди не знали, что дальше делать, как быть. Князь поднялся на плотину, прошелся по ней взад-вперед, соображая, что еще можно предпринять. Столбы крепко держали стальные тросы. Если б не они, плотину давно бы снесло.
Наверху было холодно. Дул резкий, пронизывающий ветер. Промокшие сапоги мгновенно примерзли к ледяным настилам, противно скрипевшим под его грузным телом. Грузинский смотрел на буйство природы и ему уже казалось, что всю свою сознательную жизнь он боролся вот с такой же необузданной силой. Длинная у него была жизнь… Задумавшись, Грузинский поглядел на Волгу. Над бесконечной водой плыл туман. Из него, выступая крутыми боками, плыли в сторону мельницы гряды ледяных гор. На том берегу реки, крашенным в луковой шелухе яйцом, сверкала маковка Успенского собора Макарьевского монастыря.
До ушей князя донеслась песня. В селе, неподалеку, играли на гармони и пьяный мужской голос хрипел:
На тебя рукою
Нынче я махну,
Выйду я на Волгу,
Сердцем отдохну!
— Ну погоди у меня, бездельник! — проскрипел Егор Александрович. — Раб презренный, а сам о воле думает… В такое время в трактире гуляет! Эй, там…
Он хотел послать кого-нибудь сбегать в село, привести гуляющих. Уж он покажет им волю! Здесь все его: и земля, и леса, и люди… Махнул рукой — и пошатнулся. В глазах потемнело, небо и вода поменялись местами.
Волчара, заметив худое, битой собачонкой затявкал:
— Князь па-да-ет!..
На плотину бросилось несколько мужиков. Грузинского подняли на руки, перенесли к костру, постелив зипун. Князь долго лежал, опрокинутый навзничь, пока не пришел в сознание. Промерзли ноги, видимо, от того и очнулся. Волчара обрадовался, засуетился возле хозяина, разул его и закутал ноги чьим-то полушубком.
Мужики баграми толкали льдины, раскалывали их топорами и ломами. Друг друга меняя, то и дело подходили к костру, из бочки черпали водку, которую сюда заранее приказал привезти Грузинский, жадно пили, утирали бороды рукавами и снова шли к плотине. Вот все работники собрались на ней, о чем-то спорили, перебранивались, показывали в сторону реки. Заметно было даже издали, что все уже изрядно хмельны, делай с ними что угодно.
«Все до одного собрались, пора начинать», — пронеслось в голове князя. Он поглядел на Волчару, который караулил его отдых, скривив губы, усмехнулся:
— Ну как там Ксения?
— Ты о моей жене спрашиваешь, барин? — радость Волчары словно шилом прокололи.
— Эка… о ком же… Недавно к себе на ночевку ее брал… — Помнишь, чай? — Волчара, отвернувшись, молчал. Грузинский не обращал на это внимание. — Налей-ка мне!
Волчара принес ковш водки. Грузинский выпил, закусил соленым огурцом и опять за свое:
— Как, удивляюсь, с тобою Ксения мается? А? Без любви живет…
— Да ничего. Пироги пшеничные кушает. Слава богу, мельница под моей рукою…
Князь словно кнутом хлопнул:
— Иди, дурак, разруби железные узлы!
— Какие… узлы? — Волчара в страхе попятился.
— Тросы разруби, понял?! — И видя, что мельник стоит в оцепенении, крикнул:
— Делай что тебе говорят, клоп вонючий!
Волчара схватил топор и бросился на плотину. С зипуна его и сапог текла вода. Но он не чувствовал холода. Могучим взмахом ударил по правой опоре. Срубился со звоном железный узел. Он прошел к левой и там перерубил трос. Стропила, которые держали основание моста, скрипнули, и плотина под напором воды вместе с мужиками, в том числе и Волчарой, рухнула вниз, в крутящуюся воду. Князь видел, как одна из льдин, величиною с дом, перевернулась и подняла вверх чей-то серенький зипун. Из-под другой, такой же серебряной и массивной, поднялись и мелькнули в воздухе желтые лапти. Грузинский отвернулся и стал не спеша обуваться.
Под вечер, когда разъехались последние подводы с товаром, Гераська Кучаев закрыл амбар и отправился прогуляться по лесу. Только там, в лесу, у него рассеивались тревожные мысли. Гераське было о чем переживать — в последнее время Строганов точил на него зуб. Два месяца продержал его в кутузке, грозил, что отберет у него амбар, да за него заступилась хозяйка, Орина Семеновна. Видимо, не забыла она зимний день, проведенный с ним. Она недавно опять звала его в гости, да Гераська не пошел. У него есть Катенька Уварова, на которой нынешней осенью собирался жениться.
Гераська взобрался на крутой волжский берег. Грудь его переполнилась бесконечной радостью. Перед ним во всем своем величии раскрылась великая река. Переливающиеся на солнце теплые воды, казалось, сошлись с небом. По реке плыли лодки, баржи. Хотелось смотреть и смотреть на эту картину завороженно, не двигаясь с места.
Надышавшись речным простором, Гераська поспешил к лесному озеру, куда каждой зимой они с Вавилой ходили на рыбалку. Вырубят прорубь, опустят в нее свои удочки с наживкой — и только успевай вытаскивать жирных, увесистых карасей.
Еле заметная тропинка шла через лес. Щебетали птицы, по веткам прыгали белки. Майский лес был полон жизни. Гераська радовался красоте природы и вспоминал поучения своего односельчанина Кузьмы Алексеева: «В мире все устроено Верепазом мудро: живое борется за себя, добывает лучшее место под солнцем. За себя надо и нам бороться, иначе нас всегда будут давить, приятель!». Но как встанешь против Строганова или князя Грузинского, когда сам крепостной? В руках у богатых деньги и власть. Вон, на охоте, Гераська заступился за друга Вавилу, купец его так бил, пока не устал.
Да и с самим Кузьмою происходит то же самое. За спасение эрзянских богов его держат до сих пор в монастырской келии, под замком. Сколько раз Гераська ходил узника понаведать — монахи прогоняли его.
Размышляя, Гераська и не заметил даже, как наткнулся на ту избушку на курьих ножках, где он уже однажды побывал. Сухой рогожою она покрыта, из трубы вьется желтоватый дымок, раскрытая дверь висит на одной петле. Вокруг избушки низенький ивовый плетень, на кольях которого висят лосиные рога и ребра диких кабанов.
Гераська уже хотел повернуться и уйти, как тут лицом к лицу встретился с хозяйкой. Ворожея, которой опасалось все Лысково, глядела пристально в его сторону из своего огорода.
— Дорог тебе не хватает на белом свете, молодец? По оврагам да лесам рыщешь! От нечего делать то монахи меня тревожат, то такие, как ты, бездельники. Дочку Уварова ищешь? Катерину? — сердито говорила ему старуха.
— О каких монахах это ты, баба Тася? — постарался увести разговор о любимой девушке Гераська. Он и без ворожеи знал, где искать Катю, — она помогает отцу мочить лен.
— Вчера поджогом пугали, чай, меня. Что за божьи люди пошли — от злобы с ног валятся?!.
Гаврила понял, что к старухе наведывались монахи Гавриил и Айседор. Недавно он сам их в лесу с лопатами видел. «Наверно, клад ищут», — посмеялся еще тогда он над ними. Так и старухе сказал, чтоб успокоить ее. Ворожея подошла поближе и, озираясь, шепотом сказала:
— Увар Федулов, тятенька твоей зазнобушки, тоже поляны копает. Да деньги не хмель — в лесу не растут.
Гераська признался старухе, смеясь, что и он за денежкой не прочь был податься, только не знает, куда?
Старуха оперлась о свою клюку — убогая спина ее еще более согнулась и стала похожа на колодезный журавль. Нос заострился, руки сухие, костлявые, жилистые. Грязное рубище на ней словно перья растрепанной вороны. Глядела на Гераську, перекосив улыбкой впалый рот, и от удовольствия даже губами причмокивала: молод, силен, свеж… Но больше всего понравился ей красивый ремешок на рубашке парня — сыромятный, с кисточками.
Он неожиданно напомнил одно событие из ее молодости. Однажды она на заре отправилась в лес по велению матери, известной в округе знахарки, собирать разные травы. К полудню, уставшая и голодная, Тася поняла, что заблудилась. Как учила матушка, она забралась на вершину высокого дуба, чтобы оглядеться и найти дорогу.
Когда быстрой и проворной белкой Тася поднялась на верх дерева, перед нею раскинулась невиданная красота — безбрежное зеленое море до самого конца земли. Ни дорог, ни тропинок она не увидела, зато на соседней полянке, у такого же высокого дуба, заметила двух незнакомых мужчин. Они привязали к дереву фыркающих лошадей. Один из них, молодой ловкач, скинул с себя поддевку и остался в рубахе, подпоясанной кожаным желтым ремешком с кисточками. Мужчины стали торопливо рыть яму.
Руки у Таси стали дрожать мелко-мелко. Как тут не испугаться — у темных людей и дела темные… Убьют еще!.. Она затаилась. Яму вырыли, принесли и опустили в нее какой-то мешок. Затем завалили той же землею, собрали сухой хворост, и накрыли её. Двинулись к лошадям. Тут хозяин ремешка выхватил нож и воткнул напарнику промеж лопаток. После этого стал рыть свежую яму. Когда та была готова, взял убитого за ноги и поволок к ней. Поспешно завалил землей, сел на одну лошадь, другую взял за поводья и скрылся в лесу.
Таисья слезла с вершины дуба — и бегом куда глаза глядят. Вскоре вышла на дорогу в село. Даже матери не рассказала об увиденном, промолчала. Прошла-пробежала долгая жизнь, Таисья превратилась в дряхлую старуху. Прошлое ушло безвозвратно. Многое забылось, кануло в Лету. Но ремешок Гераськи напомнил ей про то давнее событие. Богатых она никогда не любила, считала, что деньги приносят несчастье. Только поэтому на Гераську и накинулась с яростью:
— Эх ты, нечисть лесная! Зачем тебе деньги? Иль жить надоело?
Гераська не понял, что хотела сказать этим ворожея, и беспечно рассмеялся:
— Богатство, бабка Таисья, еще никому не помешало!
Старуха задумалась, но ненадолго. Вскоре она подняла голову и, опираясь на клюку, двинулась в лес, в ту сторону, откуда было слышно журчание родника. Уходя, бросила парню:
— Денежная душа! Загубишь Катеньку… Но, видно, судьба… Идем со мной…
Пройдя с полверсты, старуха остановилась. Вокруг них была целая поляна трухлявых пней. Но она знала: именно здесь стоял тот дуб, с которого она заметила двух мужчин и наблюдала то убийство. Дуб тот однажды сразило молнией, затем он высох. Пока ворожея прикидывала в уме, где точно то место, Гераська ходил меж пней. И тут он наткнулся на свежую яму. «Не дядя Увар здесь побывал?» — промелькнуло у него в мозгу.
— Кости-то человеческие Увар Федулов в этом самом месте нашел, а? — обратился он к знахарке.
— О каких костях ты болтаешь, парень? — встрепенулась та и торопливо засеменила вперед, клюкой что-то нащупывая в траве.
— Яму копать вот где будешь. Тут клад! — бабка ткнула клюкой в густые кусты орешника.
Сердце Гераськи ёкнуло. Не верилось, что его ожидает богатство. Но вспомнив, о чем в прошлом году в трактире таинственно, почти с испугом говорил ему монах Гавриил, прошептал:
— От дуба двадцать пять шагов надо отмерить…
Старуха была туговата на ухо, поэтому переспросила сердито:
— Чего это ты мяукаешь, словно кот блудливый?..
Гераська замолк. Стоял, как вкопанный. Зачем напрасно тратить слова, сначала надо все рассчитать. Прикинул, откуда восходит луна и, не проронив ни слова, бросился в сторону родника, что журчал неподалеку от орешника. Когда от трухлявого пня дубового, от огромной, муравьиной кучи он отмерил двадцать пять шагов, попал в те же кусты, на которые показала старуха. Вернулся к ней, взволнованно сообщил:
— Макарьевский нынешный келарь, который тебе поджогом угрожает, один раз по пьянке проболтался о кладе. Его дедушка, говорил, очень много денег накопил, служа у Емельки Пугачева. Припрятал будто в нашем лесу. Вот Гавриил всю жизнь и ищет — не найдет никак, весь лес изрыл.
Старуха слушала его и кивала головой, словно историю эту давно знала. Но Гераська ничего не заметил, все его мысли были о кладе. Он думал, чего купит, когда отыщет его. Конечно, первым делом — добрых рысаков и дорогую сбрую. Высокий дом поставит, Катюшу хозяйкой в нем сделает! Сладкие мысли его прервал шамкающий голос старухи:
— Сюда в полночь явишься, когда все Лысково заснет глубоким сном. Людские глаза завистливые, парень!
В самом деле… Про себя Гераська помышлял уже взять с собой Вавилу, но старуха права: порой и самый верный друг за копейку продаст.
Ворожея глядела на него задумчиво, с грустью. Парень он молодой, сильный, да родился крепостным. Для чего денежное место только ему показала? Сумеет ли он с деньгами стать свободным и счастливым? Бывает, и сказка былью становится… Всю жизнь Гераська с Екатериной будут ее вспоминать с благодарностью. Катя — чистая душа — заходит к ней, отшельнице, не брезгует старухой. Молодые достойны лучшей доли, и жизнь у них впереди длинная-предлинная.
Весь день Гераська места себе не находил. Каждый спрашивал его, что с ним происходит, но он молча отворачивался и уходил. В лес поздним вечером он двинулся через околицу, сделав огромный крюк. В руке нес небольшую плетеную корзиночку и лопату с коротким черенком. Дошел до места — сердце его задрожало: ночь пугала темными тучами. Ни щебета птиц, ни шелеста листвы. Парень долго искал нужный ему куст. Но вот нашел и немного успокоился. Вспомнился дядя Увар, отец Катерины, его рассказы о лесной нечисти, о проделках Вирявы, лесной богини. Он поежился и подумал: а что, если ворожея насмехаться над ним удумала? На всякий случай Гераська перекрестился и, отмерив в длину два шага и в ширину один шаг, стал копать. Шуршали камешки, земля была словно железной. Спина парня взмокла, пришлось снять рубаху. Неожиданно подул сильный ветер, от чего деревья шумно застонали. Гераська остановился перевести дух.
Яма опускалась все ниже и ниже. Вот лопата стукнулась о что-то твердое. И тут сверкнула молния, и пошел настоящий ливень. Пришлось оставить работу и спрятаться под липой. Долго стоял и мок под дождем. Наконец гроза утихла. Опять полез в яму и вскоре извлек оттуда огромный горшок, до краев наполненный монетами. Какие они — золотые, серебряные — в темноте не разберешь. Дрожащими руками пересыпал их в свою корзиночку — та чувствительно оттягивала руку. Что не убралось в плетенку, рассовал по карманам. Оглядываясь по сторонам, двинулся в Лысково, возбужденный и счастливый. Гром погрохатывал где-то вдалеке, небо очищалось, розовел восток, нежными девичьими губами улыбалась утренняя заря.
Когда Гераська дошел до своего барака, совсем рассвело. Вавила уже старательно отбивал косу, бросил приятелю сердито:
— За девкою гоняешься все, петух кривоногий! А работать-то как будешь, не спавши? Иди, лопай, наполняй свой живот и немедленно — за мною… Понял? Клевер надо косить. Жигарев пай нам выделил. А от него, сам знаешь, не отделаешься.
— Что, все уже на сенокос вышли?
— Другие ведь не гуляют по ночам…
Гераська поднялся на чердак, корзину спрятал в трухлявые опилки и тут же заторопился к отцу Катерины. Увар под окошком набивал на кадки железные ободы. Встретил гостя неласково:
— Опять мне сказку пришел рассказывать?
— Не-ет… Дядя Увар, я пришел тебе сказать: я клад нашел! — Парень не скрывал своей радости.
— В могиле, что ли, копался, которую я завалил. Костей залежалых, думаю, лисы не облизали! — рассмеялся бондарь.
Гераська обиделся. Сегодня он чувствовал себя купцом, и впустую молоть языком у него не было никакого желания. Он повернулся и хотел уйти, но Увар остановил его:
— Не ваш ли эрзянский Всевышний свалил золотую гору?
— Смейся, смейся, дядя Увар! Только зятем я тебе все равно буду!
— Катю силою возьмешь — хребет тебе сломаю. Это уже точно!
— Ладно, я пошел, — Гераська как будто и не услышал угрозы. — Говоришь, золотую гору?.. Ха-ха-ха!
Высоко и гордо подняв голову, Гераська шел, как барин. Что ни говори, а богатство человека меняет!
Кузьма лежал на скамье в своей келии и думал о доме, о близких ему людях, сожалея в душе, что причиняет им столько горя. Ведь царевы псы и их не оставят в покое, загрызут…
Одиночество узника нарушил келарь.
— Пророк эрзянский, тебя сам Строганов Силантий Дмитриевич в гости зовет, — объявил Гавриил. — Игумену так и сказал: «С глазу на глаз хочу с ним потолковать». Купца ведь ты знаешь, неправда ли?
— Правда, знаю. Я у него работал, — холодно ответил Кузьма.
Перед его глазами еще стоял сын Николка. Кузьма лишь сегодня подумал: жизнь сына сломана только из-за него, Кузьмы. Женился бы сейчас на Уленьке Козловой, вон у них любовь какая была! А что теперь? Николке — солдатчина, Уленьке — нелюбимый богатый муж. Уж Григорий-то об этом позаботится…
— Ну чего? Идешь, что ли? — отвлек его от мыслей келарь.
Кузьма подпоясал рубаху, застегнул косоворотку и хотел было уже последовать за Гавриилом, но тот, обернувшись, строго сказал:
— Смотри! У купца дёгтем нас не мажь. Понял?
Кузьма усмехнулся: ишь, боятся его слов!
На улице ждали два полицейских. Молоденькие, совсем мальчишки, над губами пушок цыплячий.
— Глядите, во время его назад доставьте! Не сердите игумена нашего! — учил Гавриил парнишек уму-разуму.
На берегу Волги долго ожидали парома. Наконец он пришел на их сторону. Посередине парома лежали четыре трупа. Как объяснил паромщик, мужики запутались в сетях и захлебнулись.
«Не к добру это», — подумал Кузьма и стал с подозрением всматриваться в сторону Лыскова, словно река могла что-то поведать ему об утопленниках. Но Волга равнодушно гоняла свои волны, они с плеском и шлепками ударялись о края парома, и ничего в этих звуках не разобрать.
Утопленников наконец погрузили на телегу и увезли. Паром отчалил. Темная вода кружила вокруг и будоражила разум. Кузьма вспомнил о встрече в соборе. Филипп Савельев сообщил ему о всех сельских новостях: в Рашлейке родник вычистили, Репештя не сгорела, лишь почернели стволы дубов. Но ничего, весною они снова зазеленеют, оденутся в новую листву и будут красивее, чем раньше. Плохо то, что люди перестали ходить на старое кладбище — боялись. Матрена рассказывала о семье, где все идет по-прежнему: Зерка с Любашей ткут холсты, а ее саму Козлов гоняет сучкорубом в лес.
«Успокаивают, конечно, меня, — плывя по Волге, думал Кузьма. — Думают, мне от этой полуправды легче будет…» И опять чувство вины нахлынуло и потревожило сердце. До самых хором Строганова он винил себя и ругал.
Купец стоял у ворот. Его поджидал? Кузьма удивился, но виду не подал.
— Говорил я тебе и много раз говорил: останься приказчиком, в обиду не дам. Ан нет, не послушал меня, пошел дорогою еретиков. Все вы, мордва, такие, — слово-то выкрикните, когда же надо драться, то на других надеетесь. Да ладно, чего теперь тебя учить!.. Лучше скажи, как там, в монастыре-то, житуха твоя, голодом не морят?
Несмотря на теплый солнечный день, на Строганове был черный суконный сюртук, застегнутый на все пуговицы, и такие же штаны. Полицейских он обвел тяжелым сердитым взглядом, и те поспешно удалились, оставив их одних.
Сначала Силантий Дмитриевич завел Кузьму в свою молельную избушку. В церковь он не хаживал, молился в одиночестве. Избушка внутри вся была обставлена иконами — большими и маленькими. В подсвечнике горели две толстые парафиновые свечи, мерцали, подмигивая и потрескивая, лампадные огоньки у иконостаса, перед которым стоял бархатом накрытый аналой. Пахло воском, ладаном и смолою.
Перед иконой купец помолился, шепча «Отче наш», потом опустился на колени. Крестился двумя перстами, широко, размашисто. Встал. Достал с киота толстую книгу, откашлявшись в кулак, сказал:
— Вот это прочтешь. И всю дурь свою позабудешь, поверь.
— Я «Ветхий завет» уже четыре раза читал, — сказал Кузьма.
Купец удивился и озадаченно посмотрел на гостя. Ничего на это не ответил, только задышал тяжелее, с перерывами — купец страдал удушливой астмой. Книгу положил на место.
Затем пошли в хоромы. Дом был двухэтажный. Кузьме очень понравился пол из широких досок, он выкрашен коричневой краской и натерт воском, от чего блестел, как пасхальное яйцо. Шкафы — из мореного дуба, вдоль стен расставлены разноцветные, обитые сафьяном сундуки. Купец открыл один из них. Там лежали книги. Купец взял в руки одну, похвалился:
— Вот эту прислали мне из Александро-Невской лавры. Тамошний архимандрит Серафим написал, «Русская душа» называется. Сам Серафим по рождению своему наш, арзамасский, полурусский, полумордвин. — Купец надел очки, отыскал знакомое место в книге, принялся читать: «Русскую землю накрыла зловещая тьма: все святые дела приостановлены. Теперь многие наши пастыри — еретики, хоть об этом и стыдно говорить. Тех людей, которые работают во имя пользы нашего государства, правители не любят. Везде и повсюду на руководящих постах немцы да шведы, кои копят богатство лишь для себя…»
Гладким холеным пальцем купец ткнул в другую страницу, тоном, не терпящим возражений, сказал:
— Прочти-ка, Кузьма Алексеевич, вот это. О нашем государе здесь сказано, о его проделках злых…
Алексеев пристальным взглядом прошелся по буквам, словно ища те самые «злые проделки». Строганов же потерял интерес к чтению, потянул гостя в другую горницу. Она была поменьше и к тому же — неубранная, видимо, туда редко кто заходит. В середине — маленький столик, на нем стеклянная чернильница с чернилами, гусиные остроотточенные перья и костяные счеты. Рядом два раскрытых мешочка, в одном виднелись медные, в другом — серебряные монеты.
— Здесь все мои радости! — добродушно рассмеялся Строганов. И тут же добавил: — А теперь пойдем-ка откушаем, у меня живот подвело, урчит да урчит… У меня, Кузьма Алексеевич, капитальчик-то был с ноготочек, — рассказывал за столом Строганов. — Отец мне денег немного оставил, очень немного. Своим трудом да умом приумножил состояние. Где в голоде, где в холоде, а где и не спамши вовсе. В пору молодости, считай, все время в дороге бывал, в тарантасе. Там и спал, и ел. Просто так огромные деньги не скопить бы мне.
Хотел дальше рассказать о своем житье-бытье, да обнаружил какой-то непорядок на столе, сердито крикнул кухарку и велел ей принести сахару. Та принесла целую чашку сахарных головок. Купец ножом расколол один кусок надвое и, отправив большой осколок себе в рот, причмокивая, продолжил:
— Князья столичные, Кузьма Алексеевич, лодыри из лодырей. Право слово! Вкусно жрут, до полдня дрыхнут. Палец о палец не ударят, проклятые! В собственных хоромах театры пооткрывали, с крепостными девками спектакли разные играют. А там — объятия, поцелуи, хиханьки-хаханьки. Тьфу! И не стыдятся ведь. Денежки бы свои мне отдали — я бы Россию всяким добром напичкал! В нашем государстве купеческое дело тяжело поставить — все и вся в руках у знати. У вашего мужика-пахаря как не водились денежки, так никогда и не будут водиться. В карман, если и попадет ломаный грош, и тот от барина своего в землю зароет. Бывало пойду я по селам товары скупать — обманывай, сколь хошь: за полцены тебе лен свой продаст, зерно, мясо, масло. А уж денег у него под проценты не проси, в жизнь не отдаст…
Строганов допил свой чай, блюдце перевернул вверх дном и начал совсем о другом, теперь уже пристально глядя в глаза Кузьме:
— За что, скажи мне прямо, язычник, ты любишь своего языческого Бога, а?
— Он призывает возрождать истинную веру, эрзянскую. А когда наши молитвы дойдут до Мельседей Верепаза, ударят двенадцать громов и на землю сойдет Давид и сонмы ангелов. После этого на земле останутся только те, кто будет исповедовать мордовскую веру, принимать наши законы…
— Эрзянские ваши законы, выходит, самые лучшие? — скривил в усмешке рот Строганов. — Ну и придумал!.. И чего же вы хотите со своим Богом? Богатства? Денег?
— Нет, свободы и братства. Мы, земные жители, все едины. Нас разъединяют лишь деньги и чины.
— Тогда что? Я, знаменитый купец, и ты, нищий, братья, по-твоему? — в глазах купца вспыхнула злость.
— Кем бы мы не были здесь, все будем на том свете одним судьей судимы, — не отступал Кузьма.
— Не знаю, как на том свете, а на этом судья только тебя ожидает, — прошипел Строганов с яростью. — Завтра тебя в Нижний заберут, там с тобою чаи не будут распивать! Там прокуроры, надзиратели, палачи. Ох, брат, очень я тебе не завидую!
— В острог посадите? Каленым железом начнется пытать?.. Только и можете, что душить… Зря только время на меня тратили, Силантий Дмитриевич, да хлеб-соль переводили…
Кузьма встал из-за стола, низко поклонился купцу в пояс.
На улице его поджидали те же полицейские.
И вот Кузьма Алексеев плывет на той же барже по Волге. Два его охранника прилегли на чем-то наполненных мешках. Куда арестант убежит? Можно и поспать. Кузьма же сидел на корме и вспоминал, на реку глядя, о том, как работал на Волге грузчиком, был приказчиком у купца Строганова. Он хорошо знает великую реку: какой глубины она, каков ее характер, какие волны поднимает в сильный ветер, как сверкают, переливаются ее воды…
Он видел, как она работает: качает, крутит, ворочает мельницы, кормит рыбою, поит поля и огороды. Она — вольная и широкая, течет и течет, остановок не знает, а за это ничего не спрашивает. Трудяга! За всю многовековую жизнь она перевидала и пережила много. В думах своих молчаливых она держит то мгновение, когда первый человек вошел в нее. С того времени много воды утекло, улетели годы, тысячелетия, подобно быстрокрылым птицам. Над нею и теперь то же небо. Да и сама та же, что и в древние времена. Ну, может быть, течение ее немного изменилось, и светлые воды немного замутились. Жители вдоль ее берегов научились ловить рыбу и добывать огонь. И очень часто Волга протекала сквозь горящие леса, дрожащими волнами глядела, как трещали пылающие вековые дубы и сосны. Дивилась Волга, почему люди не умеют ладить друг с другом, почему добро оплачивают злом.
Река словно человеческая дорога. Однако человеческая жизнь коротка. Речной же конец никому не отыскать: волжские воды сливаются с другими реками, а потом теряются в каспийских волнах. И еще: река свободна. Никто не может повелевать ею. А человек — другое дело. Человек — раб. Вот как сейчас он, Кузьма. Не по своей же воле он сейчас на этой барже… Не по своей воле вон там, вдоль берега, шагают в упряжке бурлаки. До слуха Кузьмы доносилась их песня:
Эх, к обеду, эх, к обеду,
Говорю, когда на старый двор,
Ох, родная, мать родная,
Тучка белая взойдет,
Вот тогда-то, дорогая,
Я скажу тебе, скажу
Средь бела дня:
«Белой тканью
Рост измерит мне она,
Белой тканью
Принакроет и меня…»
Бурлаки, тащившие тяжелую груженую баржу, шли понуро, опустив взлохмаченные головы и мокрые бороды. Одни в лаптях, у других на ногах — поношенные, видавшие виды сапоги, последний, одетый в рясу, тянул лямку совсем босиком. Лямка накинута на плечи, длинная, веревочная, грубая и отяжелевшая от воды. Двигались бурлаки, делая шаг одновременно, подавшись всем телом вперед.
Скорее всего, они — двадцать беглых крепостных, а двадцать первый — беглый монах из раскольничьего монастыря. Прежняя жизнь была, знать, еще более печальной и горькой, если тянуть баржу нанялись.
Голос монаха хриплый. Он начинал песню, за ним подхватывали слова одни и те же его товарищи:
…И тогда скажу:
Белой тканью
Принакроет и меня!..
Плыла баржа — проплывала песня. Качая волны, плыла красавица Волга. Кузьма Алексеев думал о своих родных, об этих бурлаках, о всех людях, которые страдали и маялись. Вся Россия страдала и плакала.