Будучи заточен в карцере в Вилвурде, осужденный судом инквизиции к смерти, Иоанн ван Батенбург не отрекся от ереси, так и не смог обратиться к истинной вере, а решил умереть, упорствуя в своем преступлении.
За ужасающие издевательства и убийства, в которых он не раскаивался ни в малейшей степени, а, напротив, выказал истинное удовлетворение и мерзко ими хвастался, он был приговорен к смертной казни путем отсечения головы, с тем чтобы труп впоследствии был сожжен, а пепел развеян по ветру.
Подписано присутствовавшими свидетелями:
Николя Бюйссере, доминиканец
Себастьян ван Рунне, доминиканец
Лейвен де Бакере
Кристиан де Риддер
Для Рикарда Никласа, главы трибунала
К тебе, Ян. К твоим убийствам без всякого милосердия. К горланящей толпе, выдающей самые скабрезные шутки, когда сквозь нее медленно движется телега, везущая тебя в цепях на эшафот. К блевотине, поднимающейся в моем горле, и лихорадке, сжигающей мои внутренности. К вавилонской блуднице, сведшей с ума Давида, которому она рожала, смешав его кровь с кровью его братьев.[23] К нескончаемому ужасу, пожирающему нашу плоть. К забвению, воздвигшему башню смерти выше небес. К концу, к концу печальному, к концу жестокому, к какому бы то ни было концу, но окончательному и бесповоротному. Я забыл…
Меня тянет к тебе, Ян, брат, кровавый злодей, опухшая рожа, вызывающая ненависть и привлекающая удары, сыпавшиеся со всех сторон. К тебе, чертовому дерьму, к демону, рожденному из заднего прохода дьявола, лохмотьям одежды, пропитанным кровью, с бесформенным кровавым сгустком на месте уха. К тебе, свинья, освежеванная к празднику, я прячусь и вижу тебя, склонившего голову на пень, вновь выкрикивающего вызов: «СВОБОДА!» Я избит, ограблен, уничтожен.
Толпа готова четвертовать тебя собственными руками, палач знает об этом и вращает топором по кругу, как в танце, пробует лезвие, тянет время, чтобы утолить жажду крови, грозящую утопить все в адском шуме.
Я разбит, ограблен, изнасилован.
Каждый палач и здесь, да и где бы то ни было. Каждый проклинает сына или брата, зарезанного Баттенбергским дьяволом или его меченосцами. Это не так, и все же это правда. Я забыл.
Он поднимает топор — неожиданная тишина, — он рубит. Два или три раза.
Поток рвоты пачкает туфли и плащ, под которым я едва волоку ноги, согнувшись в три погибели, шум поднимается снова, окровавленный трофей поднят в воздух, грехи отпущены, гнусности могут продолжаться дальше.
Меня убьют как собаку. Для чего это нужно… Для чего… Для чего это нужно? Холод… во рту, холод… холод… Озноб беспомощности. Я должен отсюда выбраться… идти дальше… Я уже мертв. Я кашляю, левая рука безумно горит от запястья до локтя — я уже мертв. Сделать то, что я должен.
Толпа редеет… легкий дождь… убежище между корзинами, сложенными высокими штабелями у стены. Жопа, опустившаяся на дрожащие ступни. Хотя бы на что-то. (А это вещь.)
Меня повесят на столбе… Со мной покончено… Все, кем я был, требуют моей смерти. Или чтобы я был избит ногами и исполосован ножом на темной загаженной улице… Ради бога… Силы покидают меня… В Англию… Подальше от этого моря крови… Наверное, в Англию… Через море, или само море прекратит жизнь этого реликта — меня. Мои имена, жизни, Ян, сукин сын, вернись ко мне, убийца. Верни мне все… или забери то немногое, что осталось.
— Начинай погрузку!
Перед рассветом я — просто куча намокшего тряпья, оцепеневшая внутри плетеной корзины с кучкой соломы сверху.
— Беру лошадей на ночь, потом верну.
Не могу двигаться, не могу думать… Огонь, избавивший меня от клейма, все разгорается, разгорается… И так все это закончится?
— Ух, сукин сын, оборванец, хрен вонючий, берегись, выметайся отсюда.
Я не отвечаю. Не двигаюсь. Открываю глаза.
— Ооох! Грязная сука, кажется, он мертв… Чтоб я сдох, мне придется закапывать его, этого нищего… Иисус Христос!
Высокий парень с безбородым детским лицом… Сильные руки… Он слегка отворачивается, чтобы не смотреть на меня. Я собираюсь с силами:
— Я умираю. Не дай мне умереть здесь.
Он подпрыгивает:
— Свинья… Какого хрена ты там говоришь? Что? Ты не мертв, но… тогда все равно ты должен бояться меня, дружище, бояться.
— Не дай мне умереть здесь.
— Сумасшедший, не могу же я погрузить тебя. Хозяин порвет мне задницу на куски, сучья твоя порода, что мне теперь делать…
Он тупо глазеет на меня.
— Аарон! Какого хрена ты там делаешь? Уж изволь пошевеливаться, или, как пить дать, придется тебе сказать это на латыни, если тебе так больше нравится. Аарон!
Ужас в его глазах отражается в моих… Какое-то мгновение он колеблется, потом бессвязно бормочет: «Да-да, хозяин… Конечно же, сей момент, хозяин…» Он засыпает меня сухой соломой… да, удалось… один миг, и погрузка завершена, Аарон грузит и меня: все на месте, он прочно привязывает и эту корзину вместе с остальными.
— Давай, пошевеливайся! Мне еще надо поесть, облегчиться и поспать, пустая башка, еще не рассвело, а мы уже давно на ногах, едем в Антверпен дурить портовых грузчиков. Пошевеливайся, Аарон!
— Здесь, в Антверпене, у тебя все будет в порядке — тебя оставят в покое. Здесь распоряжаются гильдии и те, кто делает деньги, а не только эти идальго и тщательно причесанные имперские чиновники. Фламандские торговцы знают цену вещам: они скажут тебе, сколько будут стоить монеты даже из Китая, да и из всего мира. Они знают, как вести дела, у них трезвые головы на плечах, не то что у этих идиотов испанцев, которые только и умеют, что изобретать новые налоги и изыскивать новые лазейки, как бы кого надуть.
Мы встретились случайно на обочине дороги у харчевни.
Его зовут Филипп.
Он выглядит еще хуже меня: нога потеряна, как он говорит, на войне, куда его отправили испанцы, которых он ненавидит больше, чем чертей. Филипп — это один сплошной монолог, прерываемый лишь яростными приступами кашля с отхаркиваемыми сгустками кровавой мокроты. Мы пересекаем мол, на каждом шагу сталкиваясь с движущимися туда-сюда моряками и грузчиками — невероятное смешение всех языков и диалектов. Проходим отряд испанцев с сияющими овальными шлемами, из-за которых их прозвали «чугунные яйца». Филипп ругается и плюется:
— Однажды вечером какая-нибудь шлюха заколет ножом одного из них, и тогда-то уж они засуетятся. Эти грязные сукины дети побесятся день-другой, а потом вновь примутся брюхатить наших девок. И так им и надо! Коль у них свербит в одном месте — все они и получат свою заразу!
Суда, загруженные всем, что есть на земле: рулоны материи, мешки со специями, с зерном.
К нам несется мальчишка, хромой хватает его за шиворот и что-то бормочет ему. Мальчик кивает, освобождается из его рук и бежит в противоположном направлении.
— Тебе повезло, англичанин сейчас в пивнушке, в нашем храме.
Большой стол на улице, окруженный матросами и капитанами судов, которые уж слишком увлечены переговорами, несколько местных судовладельцев, безошибочно узнаваемых по черным сюртукам с длинными полами — одежда элегантного покроя и без всяких безделушек. Хромой просит обождать его и направляется к толстяку, который хлопает его по плечу и, показывая на меня пальцем, делает знак приблизиться.
— Это мистер Прайс, боцман со «Святого Георгия».
Мы небрежно кланяемся друг другу.
— Филипп говорит, что вы хотите попасть в Англию.
— Я могу отработать за место на борту.
— До Плимута плыть два дня.
— Не до Лондона?
— «Святой Георгий» идет в Плимут.
Нет ни времени, ни причин думать об этом.
— Заметано.
— Тебе придется поработать на камбузе. Потрудись прибыть завтра на борт к пяти утра.
Жалкая кровать на постоялом дворе, указанном мне Филиппом, и ожидание назначенного часа.
Площади, улицы, мосты, дворцы, рынки. Разные люди, разные говоры и разные религии. Путь воспоминаний ненадежен и опасен: они в любой момент могут предать тебя. Дома банкиров в Аугсбурге, блестящие улицы Страсбурга, неприступные стены Мюнстера — все это возвращается в память перепутанными, бессвязными обрывками. Это был даже не я, это были другие люди, с другими именами, с другим огнем в крови. Огнем, сжигавшим до конца.
Сожженная свеча…
Слишком многое опустошено и разрушено у меня за спиной, на этой земле, которую, если бы это зависело только от меня, море бы затопило раз и навсегда.
Англия. Великий человек этот Генрих VIII. Закрывает монашеские ордена и отчуждает имущество монастырей. Пирует и грешит с утра до ночи, одновременно провозгласив себя главой англиканской церкви…
Страна без папистов и лютеран… Ну да, и еще, возможно, и Новый Свет. В конце концов, не важно куда, но прочь отсюда, от нового поражения, от потерянного царства Батенбурга.
От ужаса.
Образ катящейся головы Яна ван Батенбурга преследует меня по ночам, не давая мне спать, и наверняка никакое расстояние не сможет избавить от этого призрака.
Я видел вещи, о которых, наверное, могу рассказать один лишь я. Но я не хочу. Хочу избавиться от них раз и навсегда, свалить их в помойную яму, стать невидимкой, умереть спокойно, если мне хоть где-нибудь и когда-нибудь будет дарован миг покоя.
У меня в запасе — тысячи лет войны, в мешке — кинжал, рубаха и деньги, которые послужат, чтобы сняться с якоря. И этого вполне достаточно.
До рассвета осталось совсем немного. Время выходить. Внизу, на улице — ни души, собака смотрит на меня подозрительно, обгладывая какие-то кости. Иду по пустынным улицам, ориентируясь по корабельным вымпелам, светящимся над крышами домов. В портовом квартале сталкиваюсь с парочкой пьяниц, накачавшихся пива. Их рвет и звуки разносятся далеко вокруг. «Святой Георгий», должно быть, пятый корабль в этом ряду.
Неожиданная суматоха в переулке справа. Краем глаза замечаю пятерых, плотно сгрудившихся вокруг шестого и занятых выбиванием из него дерьма. Меня это не касается, я ускоряю шаг, крики бедняги плохо слышны — их заглушают звуки рвоты и удары в живот. Мне хорошо знакомы шлемы в форме яиц. Патруль испанцев. Прохожу по переулку и вижу мачты «Святого Георгия». С трапа одного из кораблей, пришвартованных в гавани, к нам бежит толпа мужчин с гарпунами и острогами в руках. Спокойно. Минуя меня, они направляются в аллею: крики на испанском, шум драки. Чтоб им пусто было! Бегу к своему кораблю… Вот он, совсем рядом… Подножка сзади, я падаю и впечатываюсь рожей в булыжную мостовую.
— Что, сукин сын, думал уйти от нас, а?
Акцент, который не перепутаешь ни с чем. Новые шлемы-яйца, появившиеся неизвестно откуда.
— Какого черта…
От удара под ребра перехватывает дыхание.
Я свертываюсь в клубок, как кот… Снова удары… Голова… Главное — защитить голову руками…
В переулке продолжается драка.
Смотрю между пальцев и вижу, как испанцы вытаскивают свои пистолеты. Возможно, и мне достанется пуля. Нет, они возвращаются в переулок. Выстрелы. Топот бегущих сюда…
Избивающий меня приставляет меч к моему горлу.
— Вставай, несчастный.
Должно быть, он один знает несколько слов по-фламандски.
Я поднимаюсь на ноги и пытаюсь восстановить дыхание.
— Я не имею ко всему этому отношения… — Кашель, причем мой. — Я должен отплыть на английском корабле.
Он смеется:
— Нет, благодари Бога, что я не убью тебя как собаку: мой капитан приказал лишь как следует обломать тебе бока.
Сапог с силой ударяет мне между ног. Я падаю и на миг теряю сознание. Все вокруг вертится: дома, корабельные вымпелы, нелепые усы ублюдка. Потом чьи-то неласковые объятия поднимают меня с земли и волокут куда-то.
Мы проходим по неспокойному району: отовсюду сыплются проклятия и удары. Ощущения притупились, конечности больше не слушаются меня.
Я чувствую, как мостовая скользит под ногами, — меня волокут двое.
Крик из окна… Падают какие-то вещи… Мы движемся все быстрее и быстрее.
Того, кто справа от меня, толкают, и мы падаем. Я — лицом в лужу. Оставьте меня здесь! Крики становятся громче, в конце улицы собрался народ, посредине опрокинута повозка, чтобы загородить проход, — положение напоминает шахматную вилку. Испанцы дерутся, вопя от бессилия. Поднимаю голову: мы заперты перед роскошным особняком: улица блокирована баррикадой, с которой в изобилии сыплются ругательства. Кто-то бросает из окон горшки и сковородки на головы испанцам. Один из них лежит на земле без чувств. Второй, тащивший меня, стоит позади меня с пикой, поднятой на изготовку. Пытаюсь подняться, но ноги не держат, все кружится. Тьма. Боже мой…
Голова лежит на чем-то сухом, должно быть, я связан, нет, шевелю рукой, ноги не слушаются… стопа… конечности словно весят по центнеру каждая.
Я не связан. Слова и обещания остались в голове, изо рта течет слюна и падает что-то твердое — выбитый зуб.
Открываю глаза — что-то льется на щеки. К лицу прикасается влажное полотенце.
— Я уж думал, ты не выдюжишь. Но, судя по твоей коллекции шрамов, тебе не раз приходилось бывать в передрягах.
Голос спокойный, с местным акцентом. Размытая тень напротив большого окна.
Сплевываю сгустки слюны и запекшейся крови.
— Дерьмо…
Тень приближается.
— М-да.
— Как я сюда попал?
Мой голос звучит глухо и нелепо.
— На руках. Тебя принесли сюда этим утром. Считают, что любой враг испанцев — друг Антверпена. Поэтому ты и жив. И поэтому ты здесь.
— Где это — здесь?
Позыв к рвоте, но я сдерживаю его.
— Там, куда ни испанцы, ни шпики никогда не придут.
Пытаюсь придать себе сидячее положение.
— А почему? — Голова валится на грудь, но я, с трудом, снова поднимаю ее.
— Потому что здесь живут люди, у которых есть деньги. Или скажу иначе: те, кто живут здесь, делают деньги. А это большая разница, поверь мне.
Он протягивает мне кувшин с водой и ставит тазик под ноги. Я выливаю полкувшина себе на голову, глотаю воду и сплевываю. Язык распух и прокушен в нескольких местах.
Пробую рассмотреть собеседника. Он тощий, лет сорока, седые виски, живые глаза.
Он протягивает мне тряпицу, которой я вытираю лицо.
— Это твой дом?
— Мой и всех тех, у кого случаются неприятности. — Он показывает на окно. — Я сидел здесь, на крыше, и все видел. В кои-то веки испанцам надавали по шее.
Он пожимает мне руку:
— Я Лодевик Пруйстинк, кровельщик, но братья зовут меня Элои. А ты?
— Со мной покончено — все пошло прахом, и ты можешь называть меня как хочешь.
— Тот, у кого нет имени, должен иметь их не меньше сотни, — необычная улыбка, — и историю, которую стоит послушать.
— Кто тебе сказал, что я горю желанием кому-нибудь ее рассказывать?
Он смеется и кивает:
— Если все, что у тебя есть, то тряпье, которое на тебе надето, ты можешь получить от меня деньги в обмен на интересную историю.
— Хочешь выбросить деньги на ветер?
— Ну нет, напротив. Я хочу выгодно вложить их.
Я перестаю понимать его. Какого черта я все это болтаю?
— Ты, должно быть, страшно богат.
— На данный момент я тот, кто обработал твои раны и вытащил тебя из дерьма.
Мы сидим молча, в то время как я пытаюсь хоть как-то заставить слушаться свои мышцы.
Вечер спустился на крыши — я провалялся без сознания целый день.
— Я собирался уплыть на корабле…
— Да, Филипп мне говорил.
Я и забыл о хромом.
— … и исчезнуть навсегда. Эти края — не слишком безопасное место. Богатые везде прекрасно помнят тех, кто имел их дочерей и драгоценности. И потом, ради бога…
Я лежу неподвижно, как убитый молнией, слишком истощенный, чтобы собраться с мыслями и понять, что говорю и что делаю.
Его смелый и серьезный взгляд останавливается на мне.
— Сегодня Элои Пруйстинк спас зад меченосца. Воистину неисповедимы пути Господни!
Я молчу. Пытаюсь прочитать угрозу в его голосе, но слышу лишь иронию. Он показывает на мое предплечье, где вплоть до сегодняшнего утра повязка скрывала клеймо.
Сожженная плоть горит — это ощущение трудно вынести.
— Око и меч. Я знал одного, который отрезал себе руку, чтобы избежать эшафота. Говорят, Батенбург ел сердца своих жертв. Это правда?
Пока я молчу, пытаясь выгадать время, чтобы хотя бы понять, куда он ведет.
— Фантазия народа не знает границ. — Он поднимает тряпицу, накрывающую корзину со съестным. — Тут кое-что из еды. Постарайся восстановить силы, иначе тебе никогда не выбраться из этой постели.
Он собирается уйти.
— Я видел, как отлетела его голова. Он кричал «свобода» перед тем, как его казнили.
Голос дрожит — я очень слаб.
Он медленно поворачивается на стуле — взгляд его решителен.
— Апокалипсис так и не наступил. И зачем было убивать всех этих людей?
Я падаю, как пустой мешок, — я так устал, что едва дышу. Его шаги слышатся все дальше и дальше за дверью.
Это большой дом. Два громадных этажа с комнатами, выходящими в широкие коридоры. Полуобнаженные дети бегают вверх-вниз по ступенькам, какие-то женщины готовят еду в больших котлах на кухне, полной даров Господних. Кто-то приветствует меня кивком и улыбкой, не отрываясь от работы. Все они выглядят умиротворенными и спокойными, словно счастливы здесь все вместе. Длинный стол, покрытый серебристой скатертью, вытянулся в самом большом зале; в камине горит березовое полено.
Я испытываю то же ощущение, какое иногда бывает во сне перед тем, как ты внезапно просыпаешься: понимаешь, что видишь сон, и хочешь узнать, что скрывается за следующей дверью, досмотреть его до конца.
Вдруг из комнаты вдали до меня доносится его голос:
— Эй, ты решил наконец-то встать?
Элои режет большущий кусок мяса прямо на мраморном столе.
— Как раз вовремя, чтобы поесть с нами. Ну, иди, иди, давай сюда руку.
Он протягивает мне большую кухонную вилку:
— Держи крепче, вот так.
Он режет мясо тонкими ломтиками и раскладывает их на блюдо с серебряными гербами на кромке.
Краем глаза он замечает сконфуженное выражение моего лица.
— Держу пари, тебе интересно, куда тебя занесло.
Губы склеились, я не могу выдавить из себя хотя бы слово — отвечаю мычанием.
— Дом предоставлен в наше распоряжение Мейером ван Хове, рыботорговцем и моим хорошим другом. Ты встретишься с ним, когда он вернется, возмолсно. Все, что ты видишь здесь, принадлежало ему.
— Принадлежало?
Он улыбается:
— Теперь это принадлежит всем и никому.
— Ты хочешь сказать: все для всех.
— Именно так.
Две девчушки идут по комнате, напевая детскую песенку, в которой я не понимаю ни слова.
— Бетти и Сара: дочери Маргариты. Я так и не смог запомнить, кто из них кто.
Он поднимает блюдо и кричит:
— За стол!
Человек тридцать собираются за большим накрытым столом. Меня усаживают рядом с Элои.
Высокая светловолосая девушка наливает мне кружку пива.
— Познакомься с Катлин. Она с нами уже год.
Девушка улыбается — она очень красива.
Перед началом трапезы Элои поднимается на ноги и призывает всех собравшихся к вниманию.
— Братья и сестры, слушайте. Среди нас появился человек без имени. Человек, долгое время сражавшийся и видевший много крови. Он был подавлен и изможден и получил от нас кров и лечение согласно нашим обычаям. Если он решит остаться с нами, он примет имя, которое мы дадим ему.
В конце стола красномордый юнец с роскошными светлыми усами кричит:
— Назовем его Лот,[24] как и того, который не возвращается!
Эхо одобрения разносится по залу, и Элои удовлетворенно смотрит на меня:
— Да будет так. Тебя будут звать Лотом.
Я принимаюсь за еду, хотя получается это с трудом: язык и зубы горят, но мясо нежное, высший класс!
— А я знаю, что ты хотел бы узнать.
Вновь разливается пиво.
— Ты гадаешь, как мы умудрились получить все это.
— Догадываюсь, все это было предоставлено вам господином ван Хове…
— Не совсем. Он не единственный, кто доставал деньги из сундуков, отдавая общине свою собственность.
— Вы хотите сказать, что существуют и другие богатеи, подарившие все это бедным?
— Что?
Он смеется:
— Мы не бедные, Лот. Мы свободные.
Он обводит рукой, показывая на весь стол:
— Тут у нас есть и ремесленники, и плотники, и каменщики. Но есть и лавочники и торговцы. Единственное, что их объединяет, — Святой Дух. Лишь это, что бы ты ни думал, может объединить всех здешних мужчин и женщин.
Я слушаю его и не могу понять, он окончательно спятил или нет.
— Собственность, Лот, деньги, драгоценности, товары служат телу, дабы дух тоже мог наслаждаться ими. Посмотри на этих людей: они счастливы. Им не надо горбатиться, зарабатывая себе на кусок хлеба, не надо красть у тех, кто имеет больше, или работать на них. С другой стороны, и тому, кто имеет больше, нечего боятся, если он сам решит жить с ними. Ты никогда не задавался вопросом, сколько людей могли бы прокормиться на то, что заперто в сейфах у Фуггера? По моим подсчетам, полмира — целый год, и пальцем не пошевелив. А ты никогда не задавался вопросом, сколько времени торговец из Антверпена тратит на то, чтобы скопить состояние? Ответ прост: всю свою жизнь. Всю жизнь лишь на то, чтобы скопить его, чтобы набить свои сундуки, ларцы для драгоценностей, построить тюрьму для себя и собственных потомков по мужской линии и собрать приданое дочерям. Зачем?
Я опустошаю кружку. Его мысли соответствуют моим.
— Так ты хочешь убедить торговцев в порту, что спасение для их душ в том, чтобы отдать все вам?
— Ничего подобного. Я хочу убедить их, что жизнь, свободная от денег и товаров, лучше.
— Забудь об этом. Говорю тебе, каждый богач будет всю жизнь бороться за свое состояние.
Он закрывает глаза и поднимает кружку.
— Мы вовсе не хотим бороться с ними — они слишком сильны. — Потягивает пиво. — Мы хотим соблазнить их.
Оба кожаных кресла в кабинете на редкость удобны: я медленно опускаюсь в одно из них, стараясь не причинять боли ребрам. Длинное гусиное перо торчит из темной чернильницы на столе. Элои угощает меня ликером в крошечных рюмочках граненого стекла.
— Официально Антверпен остался в фарватере Римской церкви. Набожнейший император следит за тем, чтобы все его чиновники были преданы истинной вере, и это в его власти. Но многие здесь тайно поддерживают идеи Лютера. Помимо всего прочего, торговое сословие больше не может терпеть испанской оккупации, как и священников, обвиняющих в ереси всякого, кто посмеет открыть рот против католицизма и его ленивых епископов. Торговцы получают доход, торговцы делают деньги, торговцы возводят дома и строят дороги. Испанцы собирают налоги и создают суды инквизиции. Это не приносит прибыли. Лютер проповедует уничтожение церковной иерархии и независимость от Рима, немецкие князья бунтуют и нападают на Карла и папу, организовав формальный акт протеста. Вывод: раньше или позже Фландрия и Нижние Земли тоже станут самой настоящей пороховой бочкой. С одной лишь разницей — вместо князей здесь будут жирные торговцы. Единственная причина, по которой они пока не выступают и которая была существенной вплоть до последних месяцев, заключается в том, что посередине были вы.
— Кого ты имеешь в виду?
— Анабаптисты хотели всего. Они хотели Царства: равенства, простоты, братства. Ни император, ни торговцы-лютеране совсем не горели желанием предоставлять им это. Их мир основан на соперничестве между странами и торговыми компаниями, на угнетении и подчинении. Как говорил Лютер, которого я имел несчастье встретить больше десяти лет назад: вы можете отдать в общину всю свою собственность, которая принадлежит вам, но и не мечтайте сделать это с тем, что принадлежит Пилату или Ироду.[25] Батенбург был подобен красной тряпке, как для католиков, так и для лютеран. Теперь же, когда анабаптисты разбиты, остались две противоборствующих стороны, которые вскоре вцепятся друг другу в горло.
Пытаюсь понять, куда он клонит:
— Зачем ты рассказываешь мне все это?
Он размышляет, словно не ожидал этого вопроса:
— Чтобы ты получил представление о положении вещей.
— Зачем мне слушать рассказ о ней?
— Ты был на войне. Ты потерян. У тебя вид человека, который прошел ад насквозь и вышел оттуда живым.
Он встает и идет к окну, выливая в себя вторую кружку.
— Не знаю, верный ли ты человек. Тот, которого я ищу уже давно, — я имею в виду. Я хотел бы выслушать твою историю перед тем, как принять решение.
Элои играет пустой кружкой.
Я ставлю свою на стол.
— Ты относишься к людям, у которых непросто согнать улыбку с лица.
— Это похвальное качество, ты так считаешь?
— Как кровельщик может оказаться настолько сведущим и говорить так складно?
Он пожимает плечами:
— Вполне достаточно водить знакомство с нужными людьми.
— Ты хочешь сказать, с торговцами в порту.
— Вместе с товарами в обращении участвуют и новости. Что же касается умения говорить, дружба, которой я обязан владению языком, не предоставила мне возможность выучить латынь, о чем я страшно сожалею.
— Omnia sunt communia. Это вы знаете.
Мгновенное замешательство, замаскированное типичнейшей полуулыбкой человека, посвященного в какой-то секрет или древнюю тайну.
— Это было лозунгом восстания двадцать пятого года. В том году я ездил в Виттенберг для встречи с Лютером и изложил ему свои идеи, в Германии царил хаос. Я был слишком молод и полон радужных надежд на монаха, жиреющего на хлебах князей. — Гримаса. Потом он неуверенно спрашивает меня: — Ты был с крестьянами?
Я поднимаюсь, уже слишком уставший, чтобы продолжать разговор: мне необходимо лечь в постель — ребра болят нещадно. Я смотрю на него и задаю себе вопрос, почему мне было суждено встретиться с этим человеком, но в голове все перепуталось, чтобы внятно ответить на этот вопрос.
— Почему я должен рассказывать тебе свою историю? И забудь о предложении, которое ты мне сделал. Мне некуда идти, я не знаю, что делать с твоими деньгами. Я хочу лишь одного — умереть спокойно.
Он настаивает:
— А я любопытен. По крайней мере, начни: где это все было, когда?
Глубокий колодец: глухой всплеск в черной воде.
— Я забыл. Начало — это всегда конец, очередной Иерусалим, по-прежнему населенный призраками и безумными пророками.
Слова:
— Боже мой, ты был в Мюнстере?
Я тащусь к дверям, мой голос хрипл и слаб.
— В этой жизни я понял лишь одно: ни ада, ни рая не существует. Мы лишь несем их в себе повсюду, где бы мы ни находились.
Оставив его вопросы у себя за спиной, я, пошатываясь, иду по коридору, пытаясь вернуться в спальню.
Что-то по-прежнему жжет меня изнутри. Во дворе девушка стирает белье: молодое белое тело просвечивает сквозь подоткнутое платье.
Это уже не весна, для меня — уже нет: апрель лишь вынуждает меня расчесывать собственные шрамы — географическую карту проигранных битв.
Это Катлин. Она не является ничьей женой, да и все дети здесь, кажется, имеют не одну-единственную мать и одного-единственного отца, а множество родителей. Они не боятся и не почитают взрослых, которые разрешают им подшучивать над ними и смеются над детскими шалостями. Женщины, у которых есть время поиграть, с круглыми от беременности животами, мужчины, ни на кого не поднимающие руку во гневе, дети, сидящие на коленях. Элои создал Эдем и знал об этом.
Тринадцать лет назад он сцепился с Филиппом Меланхтоном в присутствии Лютера. Тощий и Толстый решили, что он съехал с катушек, и отправили папистским властям Антверпена убедительную просьбу арестовать его. Несколько месяцев спустя брат Жирный Боров выступит инициатором убийства всех нас, дьяволов во плоти, осмелившихся бросить вызов своим хозяевам. Мы с Элои имели общих врагов, но встретились только сейчас. Сейчас, когда все уже кончено.
Катлин выжимает белье: тот же жар у меня внизу живота. Я все забыл… Война уничтожила все: славу Господню, безумие, дикую бойню — я все забыл… Однако что-то еще осталось и не может быть уничтожено… Заоблачное, но настоящее, затаившееся в засаде за каждой извилиной мозга.
Я поднимаю взгляд и вижу тебя — твою улыбку.
Это место, где нужно остановиться, вдали от неприятностей, от черного крыла[26] Сыщика, постоянно преследующего меня повсюду.
Ты прекрасна. Ты живая. Ты сама жизнь, которая поскользнулась в грязи, но не хочет понять, что надо все бросить, и дарит мне еще один солнечный день, такой, как этот, и жар глубоко внизу.
— Геррит Букбиндер.
Вздрагиваю и моментально разворачиваюсь: рука сжимается в кулак, готовая нанести удар.
Приземистый, дородный, седобородый коротышка с решительным выражением лица.
Он говорит со мной очень серьезно:
— Старина Герт из Колодца. Жизнь никогда не прекратит преподносить нам сюрпризы. Я мог представить все, что угодно, но конечно же не то, что встречу тебя. Да еще и здесь к тому же…
Пытливо вглядываюсь в незнакомое лицо:
— Ты меня с кем-то путаешь, дружище.
Теперь смеется он:
— Не думаю. Но это не особенно важно: здесь не вспоминают о прошлом. Я тоже, появившись здесь, доведенный до отчаяния, как и ты, вздрагивал от испуга, как дикий кот, когда произносилось мое имя. Ты был с ван Геленом, так? Мне говорили, ты присутствовал при взятии ратуши в Амстердаме…
Пытаюсь понять, кто передо мной, но черты его лица ничего мне не говорят.
— Кто ты?
— Бальтазар Мерк. Неудивительно, что ты не помнишь меня, но я тоже был в Мюнстере.
Должно быть, это ему рассказал Элои.
— И я тоже верил. У меня был магазин в Антверпене: я бросил все, чтобы присоединиться к братьям-баптистам. Я восхищался тобой, Герт, и, когда ты нас бросил, это стало тяжелым ударом не только для меня. Ротманн, Бокельсон и Книппердоллинг прямо-таки с ума сошли и нас поставили на грань безумия.
Имена, которые ранят, но, кажется, Мерк искренен — он хочет понять.
Я смотрю ему в глаза:
— Как ты выбрался оттуда?
— С Крехтингом-младшим. Его брата бросили в тюрьму вместе со всеми остальными, а его нет, в последний момент он умудрился вывести нас, когда сторонники епископа уже входили в город. — Тень ложится на его лицо. — Я оставил в Мюнстере жену, она была слишком слаба, чтобы последовать за мной, — она не вынесла этого.
— А ты решил окончательно остаться здесь?
— Я выпрашивал милостыню на улицах много месяцев подряд, меня даже однажды арестовывали, солдаты, знаешь, когда я вернулся в Голландию. Меня пытали, — он показывает свои опухшие пальцы, — хотели заставить признаться, что я был баптистом. Но я молчал. Было хреново, да, я кричал как сумасшедший, когда у меня вырывали ногти, но ничего не сказал. Я думал о своей Анне, похороненной в этой могиле. И молчал. Меня оставили в покое, когда решили, что я совсем сошел с ума… Элои привел меня сюда, спас мне жизнь…
Я оборачиваюсь, чтобы бросить взгляд на балюстраду: Катлин складывает белье в корзину и уносит его прочь.
— Она прекрасна, правда?
Мне хочется сказать, что сейчас она гораздо важнее наших воспоминаний.
Он на секунду кладет руку мне на плечо:
— Здесь нет ни жен, ни мужей.
Корчу гримасу:
— Я стар.
Он смеется — настоящий взрыв смеха. Такое впечатление, что я слышу этот звук впервые после того, как мое существование прервалось на годы.
— Ты просто устал, брат. Ты мертв: Геррит Букбиндер мертв и похоронен под стенами Мюнстера. Здесь ты Лот, тот, который не возвращается. Запомни это.
Рука у меня на плече. Я слежу за детьми во дворике, словно это сказочные создания. Дети-палачи из Мюнстера далеко в прошлом… маленькие монстры Бокельсона… Дети-инквизиторы, у которых кровь на руках.
— Кто эти люди, Бальтазар?
— Свободные духом. Они добились чистоты, отвергнув грех лжи, и свободны в своих желаниях — для них это и есть счастье.
Он говорит все это так естественно, словно объясняет порядок мироздания. Жар у меня в животе сменяется болью — для меня, для этого измученного тела — и такая простая будничная радость.
Рука чуть сильнее сдавливает мне плечо.
— Святой Дух во всех них, так же как и в каждом из нас. Они живут честно и открыто жизнью Божьей — им нет нужды браться за меч.
В глазах все становится туманным, словно я теряю зрение.
— Ты. действительно веришь, что так оно и есть? Мы потеряли Царство, чтобы обрести его здесь?
Он кивает:
— Элои однажды сказал мне, что Царствие Небесное совсем не то, чего можно дождаться, оно не приходит однажды: будь то вчера или завтра и даже через тысячу лет. Это состояние души: оно существует повсюду и нигде… Оно в улыбке Катлин, в тепле ее тела, в радости ребенка.
Я понимаю, что мне хочется выплакать всю свою ненависть, страх, отчаяние, поражение. Но это трудно, больно. Мне приходится облокотиться на балюстраду.
— Для меня поздно.
— Никогда и ни для кого не поздно. Оставшись здесь, и ты поймешь это, брат.
— Элои хочет, чтобы я рассказал ему свою историю. Почему?
— Он верит в простых людей, униженных. Он верит, что Христос может возродиться в каждом из нас, в первую очередь в тех, кто изведал горечь поражений.
— Я видел лишь океан ужаса — он у меня за спиной.
Он вздыхает, словно действительно понимает:
— Пусть мертвые хоронят своих мертвых, чтобы живые могли возродиться к новой жизни.
Урок Спасителя.
— А тебя он тоже об этом просил?
— Нет. Я сумел выбраться из той пропасти, в которой ты погряз.
Не знаю, как это произошло. Наверное, само по себе — мне никто ничего не говорил, но я неожиданно понял, что вытесываю колья для ограды огорода. Я начал отвечать на приветствия всех встреченных, и молодой чесальщик даже спросил моего совета, как ему лучше наладить свой станок.
Складываю в кучу заостренные колья, в углу сада, за домом. Маленький топор остр и легок, он позволяет мне работать сидя и не прилагая особых усилий. На какое-то мгновение у меня вновь возникает перед глазами юноша, коловший дрова на заднем дворе пастора Фогеля… тысячу лет назад… Но я стараюсь побыстрее прогнать это воспоминание.
Светловолосая девочка, беззубо улыбаясь, подходит ко мне:
— Ты Лот?
Мне по-прежнему трудно выдавить из себя хоть слово.
Я бросаю работу, чтобы не поранить ее щепками.
— Да. А ты кто?
— Магда.
Она протягивает мне разрисованный камешек:
— Я раскрасила его для тебя.
Недолго верчу его в руках.
— Спасибо, Магда, ты очень добра.
— А у тебя есть маленькая девочка?
— Нет.
— А почему?
Прежде ни один ребенок никогда не задавал мне вопросов.
— Не знаю.
Она появляется совершенно неожиданно, в руках — мешочек с семенами.
— Магда, пойдем, мы должны засеять огород.
Вновь тот же древний жар. Слова вылетают сами по себе:
— Это твоя дочь?
— Да.
Катлин улыбается, делая день светлее, берет малышку за руку и смотрит на колья:
— Спасибо за то, что ты делаешь. Без ограды огород не просуществует и дня.
— Спасибо вам за то, что нашли мне занятие.
— Ты останешься с нами?
— Не знаю, мне некуда идти.
Крошка выхватывает мешок из рук матери и бежит в огород, бормоча что-то себе под нос.
Голубые глаза Катлин не дают покоя моему животу.
— Оставайся…
Элои ведет переговоры с двумя людьми, одетыми в черное, — у них вид серьезных, расторопных коммерсантов.
Я жду, сидя в отдалении: создается впечатление, что он на короткой ноге с этими людьми и общается с ними в свое удовольствие. Мне интересно, догадываются ли они, о чем он действительно думает.
Они прощаются друг с другом эффектными поклонами и фальшивыми улыбками, в чем никому и никогда не удавалось превзойти Элои. Обе напыщенные вороны уходят, не удостоив меня и взглядом.
— Это хозяева типографии. Я заключил с ними сделку — хочу использовать ее. Пришлось пообещать, что у них не будет неприятностей с цензурой, но нам придется соблюдать осторожность.
Он говорит со мной, словно уже как божий день ясно, что я стал одним из них.
— Представляю, какие деньги тебе приносят твои «знакомства»…
— Повсюду есть люди, способные понять то, что мы им скажем. Нужно общаться с ними и находить новые деньги, чтобы печатать и распространять наши послания. Свобода духа не имеет цены, но этот мир стремится для каждой вещи определить ее цену. Мы должны твердо стоять на земле: здесь у нас все общее, мы живем безмятежно и просто, работаем, чтобы обеспечить себе средства на жизнь, и поддерживаем знакомства с богатыми людьми для того, чтобы они финансировали нас. Но внешним миром правит война между странами, торговцами и церковью.
Обескураженно пожимаю плечами:
— И кого именно вы ищете? Человека, который сможет вращаться в этом мире, где все режут друг другу глотки? Того, кто оказался способен там выжить?
Очередная обезоруживающая улыбка, но уже с искренностью, которой торговцы не удостоились.
— Нам нужен некто толковый и расторопный, тот, кто сможет участвовать в интригах и вовремя шептать нужные слова в нужные уши.
Мы смотрим друг на друга.
— История длинна и запутанна, иногда память подводит меня.
Элои серьезен:
— Я не спешу, а ты наберешься сил, избавившись от всего, что мучает тебя.
Все так, словно мы всегда планировали это, словно он ждал меня, словно…
— Я знаю, ты встретился с Бальтазаром. Это он заставил тебя изменить мнение?
— Нет. Это сделала маленькая девочка.
Кабинет погружен в полумрак, разрываемый потоком света, струящегося сквозь закрытые ставни. Элои предлагает мне рюмку ликера и свое безмолвное внимание.
— Что ты знаешь о крестьянской войне?
Он качает головой:
— Не много. Когда я побывал в Германии в 1525 году, то встретился с братом, с которым какое-то время переписывался: его звали Йоханнес Денк, свободная душа, готовая сбить спесь и с папистов, и со сторонников Лютера. Но, как я тебе говорил, тогда я был молод и не так прозорлив.
Имя холодит кровь, заставляет всплыть на поверхность воспоминания: лицо, семью.
— Я хорошо знал Денка. Я боролся с ним плечом к плечу вместе с людьми, которые действительно считали, что смогут положить конец греху, неверию в Бога и несправедливости на земле. Наша надежда развеялась на равнине под Франкенхаузеном 15 мая 1525 года. Тогда я бросил человека на произвол судьбы, отдав его в руки ландскнехтов. Я унес с собой его сумку, полную писем, имен и надежд. И подозрение о том, что нас предали, продали войскам князей, как скот на ярмарке. — До сих пор тяжело произносить это имя. — Этим человеком был Томас Мюнцер.
Я не вижу его, но чувствую охватившее его изумление, возможно, даже недоверие человека, словно он говорит с призраком.
Его голос звучит едва слышно, как шепот:
— Ты действительно сражался вместе с… Томасом Мюнцером?
— И я тогда был молод, но достаточно проницателен, чтобы понять: Лютер предал дело, которое вручил нам. Мы отдавали себе отчет, что должны будем продолжить путь с того самого места, где монах сложил оружие. История и должна была так окончиться, на покрытой трупами равнине. Но я, несмотря ни на что, выжил.
— Денк погиб там?
— Нет. Ему поручили собрать подкрепление для битвы, но он так и не смог подойти вовремя.
Воспоминания даются мне с нечеловеческими усилиями.
— Под Франкенхаузеном я погиб в первый раз. Но не в последний.
Отпиваю глоток ликера, чтобы освежить память.
— В течение двух лет… двух бесконечных лет… я прятался в доме лютеранского пастора, который тайно симпатизировал нашему делу, в то время как за стенами его дома солдаты прочесывали область за областью в поисках выживших, вернувшихся оттуда. Со мной было покончено, у меня появилось новое имя, мои друзья были мертвы, мир населен призраками и людьми, готовыми предать тебя, если ты скажешь лишнее слово. Однажды, когда работа и одиночество, казалось, уже полностью доконали меня, нас разыскали, не знаю как… Но нас выследили. Мне снова пришлось бежать.
Я перевожу дыхание.
— Представь себе, это внезапное бегство оказалось для меня спасительным — оно спасло меня от медленной и жестокой смерти.
Возможно, он не понимает меня до конца — не может проследить за моей мыслью, но не осмеливается перебивать. Он действительно заворожен и с нетерпением ждет продолжения моего рассказа.
— Я взял имя человека, которому случилось перейти мне дорогу. Долгое время я шатался в поисках сам не знаю чего, наверное, места, где я мог бы исчезнуть навеки. Наконец летом 1527 года я добрался до Аугсбурга и вновь встретил Денка.
— Боже мой!
Он говорит медленно, понизив голос: он умеет слушать истории.
— Ну да. Выжившие объединились. Глупые, бесполезные выжившие.
Лукас Нимансон. Торговец парчой из Бамберга. Полный кошель, шикарная одежда из добротной материи, весьма основательный груз товара, относительно новая повозка, запряженная двумя лошадьми, немного потасканный, но еще молодой. Расслабляю мышцы, затекшие от долгой — много миль — тряски… На вполне сносной кровати на постоялом дворе прямо напротив западных ворот города еще долго звучат мои крики и ругательства по поводу состояния дорог в этих землях. Перед тем как браться за что-то еще, надо поспать несколько часов, чтобы не ныли кости, — назавтра размышления о грузе, о повозке, об измученных животных. Бросить взгляд на праздную толпу, затопившую широкие улицы этого людного имперского города, куда нахлынули горячие головы из всех остальных земель, чтобы скрыться от новой бойни. Как и Ганс Гут, пророк-книготорговец, способный основать общину на каждой станции, где перепрягают лошадей, и глазом не моргнув рассказывающий о собственных видениях, касающихся грядущего Апокалипсиса…
Осторожно! Не слишком много трепать языком, избегать всевидящего ока врага.
Наблюдать, проявлять осмотрительность, при необходимости полагаться на случай. В конце концов, я же попал в город. Трагедия, судьба, непостижимый рок ставят грубую материю и душу в такие условия, которых я никогда не представлял.
Случай вел меня, обессиленного, в рваных одеждах по дорогам и харчевням, деревням и постоялым дворам, рынкам и хлевам. После бесконечных одиноких скитаний 26 июня тот же случай свел бессмысленную судьбу горемыки торговца Нимансона с моей.
Он нервно осведомлялся о безопасности на южных дорогах и о лучшем времени для отправления. Без сомнений, он вез ценный товар. Под плащом зазывно круглилась сумка из светлого сафьяна — моя любовь с первого взгляда. Слуга, зараженный какой-то шлюхой, будет прикован к постели еще несколько дней, и это вынуждает его отправиться в путь в одиночестве завтра на рассвете.
Я следовал за ним, на некотором расстоянии, почти пять миль, пока дорога широкой петлей не углубилась в лесистую местность: невысокие холмы, полнейшее одиночество. Я догоняю повозку и, взволнованно размахивая руками, заставляю его остановиться.
— Господин, господин!
— Чего вы хотите? — спрашивает он, поднимая брови и натягивая вожжи.
— Ваш слуга, господин…
— Что у тебя, что ты хочешь?
— Оказался не так уж и болен. Его поймали этим утром, когда он тайком пытался улизнуть с постоялого двора. У него была большая сумка, полная драгоценностей, которые, как я думаю, были взяты из вашего груза. — С этими словами показываю ему сумку с перепиской Магистра Томаса.
— Каков сукин сын! Конечно же это не его добро, он совсем нищий. Подожди, я пойду посмотрю!
Он спускается, подходит ко мне, я сжимаю ручку сумки в левой руке, он склоняется над ней, чтобы посмотреть. Палка моментально опускается ему на затылок.
Он падает, как сухое дерево.
Блокирую ему руки коленями, три оборота веревки — и надежно завязанный узел.
Отрываю от сумки ремень и сбрасываю его в канаву. Готово.
Разрезаю веревку, которой закреплен груз, и подпрыгиваю, чтобы осмотреться: ткани — рулоны разного размера и расцветки. Бедный недоносок: с твоим делом покончено. Даже одежда теперь тебе не понадобится. Как и имя, вырезанное на боку повозки. Я читаю его: «Лукас Нимансон, ткач из Бамберга».
Йоханнес Денк в Аугсбурге. По пути я получил от него кое-какие известия и теперь точно знаю, где его искать. За грандиозным собранием пасторов общин, которое готовилось все последние месяцы, навязчиво ощущалась рука молодого ветерана восстания.
Указанный мне дом — в конце улицы торговцев шерстью. Мне открыла дверь высокая стройная женщина с ребенком на руках, за ней робко, нетвердыми шагами, шла девчушка, моментально спрятавшаяся за юбку матери. Я старый друг ее мужа, не видевший его много лет. Я задерживаюсь в дверях, а девчушка с любопытством разглядывает меня.
Йоханнес Денк — крепкие объятия, ясные глаза, в которых светится недоверие.
Он предлагает мне выпить из фляжки на поясе и дарит сердечную улыбку без слов. Ощупывает мои руки, плечи, словно чтобы удостовериться, что я не призрак, выплывший из пучины страшнейших кошмаров. Да, это действительно я. Но забудь мое имя, если не хочешь доставить ищейкам удовольствие. Он радостно смеется:
— Как мне теперь тебя называть? Лазарем? Возрожденным? Воскресшим?
— Два года я был Густавом Мецгером. Сейчас я Лукас Нимансон, продавец тканей. Завтра, а кто его знает…
Он продолжает с ужасом разглядывать меня. Нам обоим трудно подобрать слова, решить, с чего начать. Поэтому мы так и продолжаем молчать до бесконечности, думая обо всем. В тот день Мюльхаузен был островом, изолированным от мира и от жизни, на котором мы волей случая собрались искать путь к Богу. Из разных мест и по ьоле разных судеб.
— Ты один?
Голос напряжен и полон воспоминаний.
— Да.
Он опускает голову, восстанавливая в памяти лицо, фигуру, крик радости и надежды, эхом разносившийся далеко вокруг.
— Как?
— Удача, друг мой, удача и, возможно, чуть-чуть милости Господа Бога, который решил помочь мне. А ты?
Глаза, расширенные от воспоминаний, словно для него это тяжкий труд, словно речь идет о его детстве.
— Мы застряли в болотах где-то в районе Эйзенаха. Я умудрился набрать около сотни людей и разжиться небольшой мортирой. Но мы столкнулись с колонной солдат, вынудивших нас искать убежища в деревушке, названия которой я не помню. — Он поднимает взгляд, уставившись куда-то в пустоту поверх моей головы. — Мне жаль, что я не смог ничего сделать. Мы не оказали вам помощи.
Он кажется еще более удрученным, чем я. Я думаю, сколько раз за эти два года он вновь и вновь переживал собственную беспомощность в тот день.
— Вы тоже стали бы пушечным мясом. Нас было восемь тысяч, и я не знаю никого, кто спасся.
— Кроме тебя.
Я криво улыбаюсь и пытаюсь иронизировать по поводу собственного позора:
— Кто-то должен был рассказать об этом.
— И им оказался ты. А это важнее всего.
— Мы все потеряли.
В его глазах блестит ироничная мудрость.
— А ты разве не знаешь вещей, ради которых можно потерять все?
Гримаса удивления — это все, чем я могу ответить ему. Но я знаю, что он прав, и как бы мне хотелось с той же легкостью забывать собственное прошлое.
Он сразу становится серьезным: у него не было недостатка во времени для размышлений.
— Когда я узнал, что Магистра Томаса и Пфайффера приговорили к смерти, я тоже подумал, что со мной покончено. Говорят, что во время преследований после Франкенхаузена были убиты еще сотни тысяч человек. Я удрал, я прятался в лесах и пытался спасти собственную шкуру. Много месяцев я не спал по две ночи подряд в одной кровати. Но я не был одинок, нет, во мне жила надежда вновь связаться с братьями из других городов, со всеми друзьями и коллегами из университета. Это поддерживало во мне жизнь, это давало мне силы не опустить руки и не сесть на землю в ожидании последнего удара. Если бы я тогда остановился, меня бы здесь теперь не было и я не смог приветствовать тебя.
Мы выходим во двор за домом, где несколько облезлых цыплят роются в пыли и две свиные шкуры сушатся на солнце, как старые изношенные паруса.
Моя очередь рассказывать.
— Я отсиживался. Я был мертв. Я зарылся под землю на целых два года, колол дрова и выслушивал скучнейшие речи одного сумасшедшего, который приютил меня: Вольфганга Фогеля.
— Фогель! Господи Боже, я слышал: его казнили несколько: есяцев назад.
— Я едва избежал его участи.
Он встревоженно свистит сквозь зубы:
— Как вас выследили?
— Они перехватили одного из компаньонов Гута, когда он направлялся на юг разыскать хоть кого-то из спасшихся. Я представляю, как они мучили его, как выбивали из него имена. Фогель, должно быть, оказался в списке, поэтому ему пришлось бежать. И мне с ним. Ищейки проклятые. Они преследовали нас целых два дня, пока мы не решили, что нам лучше разделиться. Мне повезло, ему нет. И вот я здесь.
Он изумленно смотрит на меня:
— Твой ангел-хранитель поистине необыкновенно могуч, друг мой.
— Гм. В наше время лучше иметь надежный меч.
Воздух свеж, шум города едва доходит до нас. Мы сидим на полене. Солидарность выживших теряется, мысли и слова становятся спокойными, даже далекими, как звуки, доносящиеся с улицы. Мы живы, и этого чуда сейчас для нас довольно — вот что мы хотим сказать друг другу, не добавляя ничего больше.
От ликера его голос становится хриплым.
— На днях должен прибыть еще и Гут. Он вбил себе в голову, что Апокалипсис вот-вот наступит, если он отправится в народ, как святой, крестить людей. Просто удивительно, как его до сих пор не схватили. Он шатается по округе, останавливается поговорить с крестьянами и спрашивает их, как они понимают отрывки из Библии, которые он им читает.
Я усмехаюсь:
— Очевидно, он добился громадных успехов!
— Гут! Неудавшийся книготорговец, ставший пророком!
Какой-то миг мы оба надрываемся от смеха, вспоминая трусоватого Ганса, которого оба хорошо знали.
— До меня дошли слухи, что Стерх и Метцлер пытаются вновь создать армию, собирая выживших в той войне. Вот еще два безумца. Нет никакой надежды. Сюда, напротив, с конца прошлого года прибывают братья. Из Швейцарии и из соседних городов. Здесь хороший климат, и, по крайней мере, мы можем свободно встречаться. Это отличные парни, ты должен с ними познакомиться, они пришли из университета. Собор, который мы организуем, станет первым шагом к новому движению. Отсюда все начнется вновь, и уже сейчас становится все больше и больше тех, кто хочет свободно исповедовать истинную веру. Но мы должны быть осторожными.
Возможно, ты ожидал бурных проявлений энтузиазма, но на этот раз я разочарую тебя, брат. Я по-прежнему молчу, давая ему возможность продолжить.
— У нас есть и Якоб Гросс из Цюриха, мы выбрали его министром веры, и Зигмунд Сальмингер, и Якоб Дашер, его заместители, они из Аугсбурга и хорошо знают здешних жителей. Есть еще и последователи Цвингли, Леопольд и Лангенмантель. С их помощью мы учредили фонд помощи бедным…
Он говорит об отдаленных событиях, словно рассказывает сагу об исчезнувшем народе… Возможно, почувствовав это, он останавливается — тяжелый вздох:
— Не все потеряно.
И вновь та же двусмысленная усмешка, моя:
— Ты действительно хочешь начать все снова, Иоганн?
— Я не хочу, чтобы новые священники говорили мне, во что я должен верить и что я должен читать, будь то паписты или лютеране. Нас достаточно, чтобы просочиться в университеты и подорвать авторитет друзей Лютера и князей, потому что в университетах, в городах формируются и растут умы и именно оттуда распространяются идеи.
Я пристально смотрю ему в глаза: неужели он действительно верит во все это?
— А ты рассчитываешь, что вам позволят это сделать, что они будут стоять и смотреть, пока вы будете создавать свою организацию? Я видел их. Я видел, как они набрасывались на невинных людей и вырезали их, мальчишек…
— Знаю, но в Аугсбурге все по-другому, здесь даже дышится свободнее, я убежден, что, будь Мюнцер сейчас здесь, он бы согласился со мной.
Это имя бередит мои раны, и я взрываюсь от ярости:
— Но его нет. И нравится тебе это или нет, это довольно важно.
— Брат, при всем своем величии он не был всем.
— Но тысячи, шедшие за ним, были. Много лет назад я покинул Виттенберг, потому что мне приелись теологические диспуты и доктора, объяснявшие мне, что читать, в то время как за его стенами вся Германия пылала огнем. Но после всего, что произошло, я по-прежнему думаю так же. Этим твоим теологам не остановить преследований.
Мы молча идем по периметру двора, возможно, даже он не до конца верит себе. Он останавливается и передает мне фляжку.
— По крайней мере, попытаться стоит.
Особняк у патриция Ганса Лангенмантеля весьма внушительный — в гостиной помещаются все. Около сорока человек, многие из них уже крещены и обращены в баптизм Гутом, который только вчера вернулся в город. Обнимая меня, он повторил слова Магистра: «Время пришло», и я не знал: рассмеяться ему в лицо или уйти. В конце концов я попросту окончательно заткнулся: наш книготорговец не заметил, что время движется, а несправедливость продолжает торжествовать. Да и как он мог? Он сбежал при выстреле первой пушки.
Денк выводит меня в люди и представляет брату по имени Томас Пуэль. В ожидании Гута мы стоим в стороне от болтающей компании.
— Здесь будет грандиозная битва.
— Что вы хотите сказать?
— Гут был в Никольсбурге и встречался с Губмайером, братом из тех мест, который больше не хочет иметь ничего общего с безумием Гута. Кажется, наш Ганс предложил больше не платить налоги и отказываться служить в ополчении. В результате власти заперли его в замке, а он с помощью друга умудрился сбежать через окно. Представляю, насколько он был взбешен, но сейчас он может разыгрывать из себя мученика. Он и здесь будет выдвигать подобные предложения.
Незнакомые серьезные лица. Я убеждаю Иоганна сесть рядом со мной в стороне от остальных.
— Дашер и остальные твердо стоят на земле, а я попытаюсь ограничить ущерб, который может нанести Гут. Если мы сейчас вступим в конфликт с властями, у нас не будет времени для укрепления наших рядов. Но попробуй объясни это ему…
Словно призванный Денком, он появляется в центре гостиной в позе пророка, которая вместо того, чтобы заставить меня закатиться от смеха, лишь заставила меня пожалеть его.
Она одевается, не сказав ни слова. Свет струится в окно, впуская вечер в комнату.
Лежа на боку, я смотрю на колокольню на фоне неба — стаи ласточек… Дрозд прыгает по подоконнику, подозрительно изучая меня. Я чувствую тяжесть своего тела, вялых мышц, словно подвешенных в пустоте.
— Ты еще хочешь меня?
Не хочу качать головой, поднимать взгляд, говорить. Дрозд свистит и улетает прочь.
Рука дотягивается до сумки под кроватью. Протягиваю ей монеты поверх одеяла.
— Благодаря этому мы могли бы заняться любовью снова.
Мой голос звучит невнятно — я едва бормочу:
— Я богат. И устал.
Полная тишина говорит мне, что она ушла. Я по-прежнему не двигаюсь. Думаю об этих безумцах, спорящих, когда придет Судный день. О том, что своим поспешным уходом оскорбил их. О том, что Денка, без сомнения, поймут и оценят. И о том, что свежий воздух на улицах пьянил меня, пока я бесцельно шатался по городу. Что она выбрала именно того незнакомца, за которым стоило пойти следом, что он был молод и несчастен, как и сама Дана, что она предложила ему тепло и улыбку, показавшиеся почти искренними. Я решил не думать.
Друзья мертвы, а к словам тех, кто остался, я откровенно глух. Бога здесь больше нет, Он предал нас в один прекрасный весенний день, исчезнув из мира, забыв обо всех своих обещаниях и оставив нам жизнь взаймы. Оставив нас совершенно свободными, чтобы тратить ее на всяческую дребедень.
Дрозд, вернувшийся на подоконник, продолжает взывать к башням. Сон заставляет меня закрыть глаза.
Мне не удается вспомнить твое лицо: ты как тень, как призрак, проскальзывающий на границе между событиями дня и поджидающий в темноте. Ты нищий, выпрашивающий милостыню в аллеях, и жирный купец, остановившийся в соседней комнате. Ты, и та молодая шлюха, и шпик, выслеживающий меня повсюду. Все и никто — твой род пришел в мир вместе с Адамом: злосчастный и противный Создателю. Войско, ожидавшее нас за холмами.
Коэлет, Екклесиаст. Предвестник несчастья. Три письма, полные замечательных, льстивых для Магистра слов, новостей и ценных советов. Под Франкенхаузеном мы встретили не армию калек, которую ты нам обещал, а сильное боеспособное войско. А ты писал, что мы без труда сможем их смести.
Ты хотел, чтобы мы вышли на эту равнину и всех нас вырезали.
У Денка прекрасная семья, спокойная, хотя они отнюдь не преуспевают: одежда поношена и во многих местах залатана, в доме шаром покати. Его жена, Клара, готовила мне обед, а старшая дочь занималась братишкой, пока мать накрывала на стол.
— Тебе не стоит уходить так просто.
Сожаления нет, он разливает шнапс по стаканам и протягивает мне один.
— Возможно. Но меня уже тошнит от дискуссий на определенную тему.
Она склоняет голову, пытаясь возродить огонь в очаге, вороша угли кочергой.
— Если Гут немного болен на голову, это не означает, что…
— Не в Гуте дело.
Он пожимает плечами:
— Я не могу заставить тебя верить в этот собор силой. Я просто прошу тебя проявлять больше доверия к нашим знакомым.
— За эти годы я сильно изменился, Иоганн.
Я произношу имя пониженным голосом — теперь это вошло в привычку:
— Магистр Томас под Франкенхаузеном не хотел, чтобы всех нас вырезали: просто сведения, которые он получал, были неверными. — Я смотрю Денку в глаза, давая возможность понять и оценить эти слова. — Кто-то, кто-то из тех, кому Магистр доверял, послал ему письмо с ложными сведениями.
— Томаса Мюнцера предали? Невозможно…
Запускаю руку под рубашку и втаскиваю оттуда пожелтевшие страницы:
— Прочти, если не веришь мне.
Голубые глаза быстро пробегают по строчкам, а на лице в это время отражается нечто среднее между недоверием и отвращением:
— Господь всемогущий…
— Оно датировано 1 мая 1525 года. То есть написано за две недели до бойни. Филипп Гессенский уже отрезал юг и форсированным маршем продвигался к Франкенхаузену. — Жду, пока мои слова дойдут. — Здесь у меня еще два других письма, написанные за два года до этого. Они полны самых возвышенных слов: никто не смог бы усомниться в их искренности.
Этот человек какое-то время заискивал перед Магистром, чтобы завоевать его доверие.
Передаю ему остальные письма. Гримаса, исказившая его лицо, не оставляет сомнений, что слова жгут его изнутри. Он быстро пробегает глазами по плохо сохранившимся строчкам, разгадывая их скрытый смысл, пока лицо его не каменеет, а глаза не становятся крошечными.
— Я храню эти письма все это время.
Мы смотрим друг другу в глаза: в них пылает отражение костра, вокруг которого пляшут ведьмы на шабаше.
— Я был с ним, Иоганн, до самого конца. Это Магистр приказал мне спасаться бегством, предоставив его собственной судьбе. И я сделал это не раздумывая.
Мы молча сидим, вновь погрузившись в воспоминания, но мне кажется, я понимаю течение его мыслей.
В конце концов я слышу его бормотание:
— Коэлет. Екклесиаст.
Я киваю головой:
— Человек из общины, любой из этих людей. Один из тех, кому Магистр доверял, и тот, кто послал его на бойню. Я больше не верю никому, Иоганн, писакам и докторишкам в особенности. Я не имею ничего против твоих друзей, но не проси меня сидеть и выслушивать ту чушь, которую они несут.
— Если ты не захочешь присоединиться к нам, я буду уважать твое мнение. Но об одном я должен тебя попросить — останься моим другом. — Он бросает взгляд во мрак соседней комнаты: — У меня семья. Если мне придется спешно бежать из города, я не смогу взять их с собой.
Больше в словах нет нужды: у нас по-прежнему есть то, чего не отнимет ни один шпик, ни одно поражение.
— Не беспокойся. Я присмотрю за ними.
Йоханнес Денк—единственный друг, который остался у меня.
Три удара и голос за дверью:
— Это я, Денк, открой!
Я вскакиваю с кровати, сбрасывая одеяло.
— Ищейки. Они взяли Дашера — ворвались к нему в дом, пока все спали.
— Вот дерьмо! — Я начинаю поспешно одеваться.
— В квартале полно стражников: они ходят по домам, им известно, где мы живем.
— А твои?
— У друзей, в безопасном месте, и нам тоже придется идти туда, здесь слишком опасно — они хватают всех, кто не живет в городе…
Собираю вещи и надежно прячу дагу под плащом.
— Это тебе совсем не пригодится.
— А может, и пригодится. Идем, показывай дорогу.
Мы спускаемся по лестнице и выходим в переулок. Он ведет меня по узким улочкам, где уже начинают открываться магазины. Я следую за ним, совершенно не ориентируясь в пространстве, мы входим в нищенский квартал. Я врезаюсь в собачью будку, которую отбрасываю ударом ноги: все время — за Денком, сердце бьется в горле. Мы останавливаемся перед крошечной дверью: два удара и невнятно промямленное слово. Нам открывают. Мы входим. Внутри темно. Ничего не видно. Он толкает меня к люку.
— Осторожно, лестница.
Мы спускаемся и оказываемся в погребе, свет падает на взволнованные лица: я узнаю нескольких братьев, которых видел в доме у Лангенмантеля. Жена Денка с детьми тоже здесь.
— Тут ты будешь в безопасности. Нужно предупредить остальных, я вернусь, как только смогу.
Он обнимает жену… плачущий сверток на руках… поглаживание дочери по голове.
— Я иду с тобой.
— Нет. Ты дал мне обещание, помнишь?
Он тащит меня к лестнице:
— Если я не вернусь, выведи их отсюда, стражников они совершенно не волнуют, но я не хочу, чтобы они подвергались риску. Обещай, что позаботишься о них.
Трудно бросать его на произвол судьбы — именно этого я больше всего и не хотел делать.
— Согласен, но будь осторожен.
Он крепко сжимает мне руку с грустной полуулыбкой. Я вытаскиваю кинжал из-за пояса:
— Возьми.
— Нет, лучше не давать им повода прибить меня как собаку.
Он уже карабкается по лестнице.
Оборачиваюсь, его жена стоит рядом — ни слезинки в глазах, сын у груди. Вновь вижу перед собой Оттилию — та же сила во взгляде. Вот такими я и запомнил их, крестьянских женщин.
— Твой муж необыкновенный человек. Он выпутается.
Они возвращаются втроем. Один из них — Денк. Я знал, что старый лис не попадет в капкан. Он умудрился прихватить с собой еще двух братьев.
Для тех, кто был заперт здесь во тьме, где лишь слабый свет сочился сквозь щель, эти часы показались бесконечностью.
Она обнимает его со вздохом облегчения. Во взгляде Денка решимость человека, не желающего терять ни секунды.
— Жена, послушай меня. Против вас они не имеют ничего, ты с детьми будешь в безопасности в этом доме, а как только буря уляжется, вы сможете спокойно уйти отсюда. Без сомнения, гораздо опаснее было бы попытаться скрыться сейчас, когда каждые ворота в городе контролирует стража. Жена Дашера приютит тебя. Я найду способ написать тебе.
— Куда ты направишься?
— В Базель. В единственный оставшийся город, где я не буду постоянно рисковать головой. Ты приедешь ко мне с детьми, как только все худшее останется позади — это вопрос нескольких месяцев. — Он оборачивается ко мне: — Друг мой, не бросай меня сейчас, поверь мне, я могу дать тебе слово: они не знают ни твоего имени, ни твоего лица.
Я киваю, не совсем понимая, что делаю.
— Спасибо. Я буду тебе благодарен всю свою жизнь.
Запоздало и тупо реагирую на его спешку:
— Как ты намерен покинуть город?
Он указывает на одного из своих компаньонов:
— Огород за домом Карла — как раз под стеной. Воспользовавшись лестницей, мы, с наступлением темноты, сможем сделать это. Придется бежать по полям всю ночь. Я найду способ дать тебе знать, что я добрался до Базеля живым и здоровым.
Он целует дочь и крошечного Натана. Обнимает жену и шепчет ей что-то на ухо: невероятная сила по-прежнему не дает ей плакать.
Я провожаю его до лестницы.
Последнее прощание:
— И да защитит тебя Господь.
— И да осветит Он тебе путь в ночной тьме.
Братья подбадривают его, и его тень быстро исчезает, карабкаясь вслед за ним вверх по лестнице.
— Больше я никогда не видел его. Уже много лет спустя до меня дошли слухи, что в конце того же года он умер в Базеле от чумы.
В горле у меня пересыхает, но со временем все слабеет, даже тоска.
— А его семья?
— Их всех приютили в доме брата Якоба Дашера. Гута схватили 15 сентября, это я еще помню. О своей дружбе с Томасом Мюнцером он рассказал лишь после того, как его долго пытали. Он умер глупейшим образом — так же глупо, как и жил. Попытался бежать, устроив пожар в погребе, где его заперли, чтобы стражники поспешили открыть камеру. Но никто не удосужился это сделать: он умер, задохнувшись от дыма после того, как сам же и развел огонь. Леопольд, самый умеренный из братьев, оказался и самым крепким орешком: он ничего не признал и никого не выдал. Его пришлось отпустить, но он был изгнан из города со всей своей сектой, мне удалось присоединиться к ним. Я покинул Аугсбург в декабре двадцать седьмого, чтобы больше никогда туда не возвращаться.
Элои — темный силуэт в кресле за массивным сосновым столом.
— И куда же ты тогда направился?
— В Аугсбурге я узнал, что мой старый товарищ по учебе живет в Страсбурге. Его звали Мартин Борхаус по прозвищу Целлариус. Когда я писал ему с просьбой о помощи, я знал, что он окажется истинным другом. — Стакан снова полон: это поможет мне все вспомнить или напиться пьяным, что, впрочем, не слишком важно.
— Итак, ты отправился в Страсбург?
— Да, в баптистский рай.
Каблуки привратника стучат у меня над головой, когда мы проходим в дом. Анфилада просторных залов, где скрещиваются взгляды персонажей, изображенных на холстах и гобеленах, а безделушки самых разных форм и из всех возможных материалов теснятся на блестящем дереве и мраморе роскошной мебели.
Меня приглашают расположиться на диване между двумя большими окнами. Занавес едва скрывает роскошные формы лип в парке. Привратник снова проходит наверху в своих черных туфлях, стучится и появляется с другой стороны двери. Голос мальчика нудно твердит странные звуки, которые я тоже, как помнится, зубрил еще в школе, когда учил древние языки.
— Господин, посетитель, которого вы ожидали, прибыл.
В ответ — скрип отодвигаемого стула по полу и слащавый голос, торопливо прерывающий слова школяра:
— Хорошо, очень хорошо. Сейчас я отойду на минуточку, а ты в это время повтори эвристические и саркастические парадигмы, ладно?
Он останавливается прямо против дверей — выход опытного актера:
— В лучшем месте и в лучшее время, не так ли?
— Надеюсь на это, друг мой.
Мартин Борхаус, прозванный Целлариусом, один из тех людей, с которыми я никогда не думал встретиться снова. До меня доходили слухи о его назначении наставником детей высшей знати, и я был уверен, что наши пути никогда не пересекутся.
Он, напротив, утверждает, что всегда надеялся на нашу встречу, а когда переехал в Страсбург — на то, что она состоится именно здесь. Он говорит, что студенты, заполнявшие аудитории Виттенберга, преисполнившись большими симпатиями к Карлштадту, чем к Лютеру и Меланхтону, покинули этот город, переехав в Эльзас. И сам Карлштадт тоже.
Он говорит о Страсбурге с необыкновенным энтузиазмом, пока мы проходим мимо достраивающейся части собора, направляясь к месту моего будущего проживания. Он описывает его как город, где никого не преследуют за убеждения, где ересь превращается в увлечение и главную тему для обсуждений в лавках и в гостиных, если она основана на блестящей аргументации и безупречной морали.
Повозка, везущая куски песчаника, с трудом продвигается по мощенной булыжником площади. Колокольня у собора Богородицы — самое высокое и внушительное здание, которое мне доводилось видеть за всю свою жизнь. Она расположена с левой стороны фасада, а еще через несколько лет ее близнец справа удвоит величие этого необыкновенного здания.
— У печатников, — вещает Целлариус, — нет проблем с публикацией самых последних рукописей. «Благословением Гутенберга» мы называем их привилегии перед многоуважаемыми коллегами из других регионов. Ибо именно здесь отец книгопечатания открыл свою первую типографию.
— Мне очень хотелось бы посетить ее, если это возможно.
— Конечно же, но вначале нам необходимо заняться более важными делами. Этим вечером ты обязательно должен познакомиться с собственной женой.
— Моей женой? — изумленно переспрашиваю я. — Я женат, а никто не удосужился сообщить мне об этом!
— Урсула Йост, девушка, вскружившая головы половине Страсбурга. Ты, Линхард Йост, — ее муж.
— Ладно, дружище, давай разбираться по порядку. Мне приятно узнать, что она роскошная женщина, но, прежде всего, кто этот Линхард Йост?
— Ты писал мне, что хочешь пожить спокойно, сменить имя, чтобы ищейки навсегда потеряли твой след? Доверься Мартину Борхаусу: теперь я стал мастером в подобных вещах. Страсбург полон людей, которые хотят замести свои следы. Ко всему прочему, Линхарда Йоста никогда не существовало, и это все значительно упрощает. Урсула тоже не замужем, хотя, едва прибыв в город, объявила себя замужней дамой.
— И почему, если мне будет дозволено спросить тебя?
— По множеству причин, — отвечает Целлариус с тем же выражением, с каким объяснял мне суть учения святого Августина. — Женщину, путешествующую в одиночестве, большинство в городе сочтет ведьмой, в то время как она предпочитает не слишком обращать на себя внимание: я даже не знаю, действительно ли ее зовут Урсулой. К тому же благородный господин, в доме которого она гостила вплоть до последнего времени, начал оказывать ей чересчур пристальное внимание, делая сомнительные предложения…
— … И рассказ о муже Линхарде, который рано или поздно объявится, должен был охладить его пыл, насколько я понимаю. — Я смеюсь. Встреча со старым другом действительно подняла мне настроение. — Хорошо. Что еще я должен узнать?
Солнце пытается прорваться между темными тучами. Луч света разрывает серое одеяло и освещает лицо Целлариуса.
— Я старался как можно меньше распространяться по твоему поводу. Ты был моим сокурсником в университете. У тебя были какие-то неотложные дела, и только теперь ты смог приехать к собственной жене, которая здесь, чтобы поговорить с Капитоном.[27]
Целлариус сообщил мне о двух самых важных религиозных деятелях города: Буцере[28] и Капитоне, довольно веротерпимых деятелях, любителях теологических дискуссий, более близких к Цвингли, чем к Лютеру. Он считает, что я очень скоро познакомлюсь с ними, возможно даже сегодня вечером, по случаю званого ужина, который устраивает мой будущий хозяин.
Она в саду особняка герра Вайса. Из-за колонны, оставаясь незамеченным, я рассматриваю точеный профиль, густую копну волос, которые она носит распущенными, тонкие пальчики, лежащие на краю бассейна.
Кот подходит к ней и трется о юбку. Ее беззаботные движения кажутся ритуалом, отрепетированным до жеста, а слова, которые она бормочет, — магической формулой: в ее движениях есть нечто необычное — невероятная зачаровывающая случайность.
Я выхожу на свет, льющийся сверху, но позади нее, так что она не может видеть меня. Подкрадываясь поближе, ощущаю резкий запах женщины — эту пьянящую смесь лаванды и телесных жидкостей, этот перекресток между землей и небом, ад и рай, которые в мгновение ока заставляют вас умирать и возрождаться. Я наполняю им свои ноздри и изучаю ее вблизи.
Равнодушный голос:
— Это моя менструация свела тебя с ума, мужчина?
Она немного поворачивается… горящие черные глаза.
Я ошеломлен:
— Твой запах…
— Это запах низменных вещей — выделения перегнившей дряни: телесных жидкостей, крови, меланхолии…
Я опускаю руку в ледяную воду бассейна. Ее глаза притягивают мой взгляд… Ее рот — необычный изгиб на овальном лице.
— Меланхолии?
Она смотрит на кота.
— Да. Ты когда-нибудь видел произведение мастера Дюрера?
— Я видел трубящих ангелов из цикла «Апокалипсис»…
— Но не ангела с гравюры «Меланхолия»… Иначе ты давно бы понял, что это женщина.
— Почему?
— У него женские черты. Меланхолия — женщина.
Я смущен: под одеждой распространяется сильнейшее желание.
Пытливо изучаю точеный профиль.
— А не ты ли, случайно?
Она смеется, а у меня по спине бегут мурашки.
— Возможно, и я. Но женщина есть и в тебе самом. Я была знакома с мастером Дюрером, один раз я ему позировала. Это очень мрачный человек. Он боится.
— Чего?
— Конца, как и все остальные. А ты боишься?
Откровенный вопрос, интересный. Вспоминаю о Франкенхаузене.
— Да. Но пока еще жив.
Ее глаза смеются, словно она ждала этого ответа годами.
— Ты видел моря крови?
— Слишком часто.
Она серьезно кивает:
— На мужчин моря крови производят сильное впечатление, поэтому они и развязывают войны, пытаясь обуздать свой страх. На женщин — нет: они видят потоки собственной крови после каждой смены луны.
Мы молча смотрим друг на друга, словно ее слова вызвали молчание своей сакральной мудростью.
Потом:
— Ты Урсула Йост.
— А ты будешь Линхард Йост?
— Твой муж.
То же молчание, скрепляющее союз беженцев. Ее глаза придирчиво изучают малейшие детали моего лица. Ее рука скользит под юбку, затем — мне на грудь, в которую въелся старый шрам, палец пробегает по нему, окрашивая в красный цвет ее кровью.
Я чувствую, как бледнею, волна холодного пота прокатывается у меня под рубашкой вместе с внезапным желанием коснуться ее.
— Да. Мой муж.
В городе было спокойно, Михаэль Вайс, мой хозяин, был щедр и великодушен, а моя «жена» — выше всяческих похвал. И, просто для разнообразия, у меня появилось новое имя. В круг докторов, который старый добрый Целлариус часто посещал, входили люди, которые вели себя в это время преследований совершенно необычно. Они хотели дискутировать.
Вольфганг Фабрициус, известный как Капитон, пожалуй, интересовал меня больше всего. Объявляя себя горячим приверженцем Лютера, он не забывал внимательно следить и за теми, кто стал называть себя анабаптистами, и, казалось, хотел бы приобщить и его к своему реформированному христианству. Он задавал мне множество вопросов с любопытством, показавшимся мне искренним. Он читал рукописи Денка и восхищался ими. Я не довел до его сведения, что был знаком с этой канальей, но мне доставляло громадное удовольствие испытывать его терпение, время от времени проявляя незаурядную наглость.
Я познакомился также с Отто Брунфельсом, ботаником, экспертом в области целебных свойств растений, собравшим уникальный гербарий и живо интересующимся миром природы. Я так и не смог извлечь из него никакой информации насчет его веры, но интуитивно ощущал, что, скорее всего, он симпатизировал крестьянам во время восстания. Он был очень мягкосердечным, непримиримым противником любой жестокости, не мог избавиться от чувства собственной вины из-за того, как оно закончилось. Однажды, когда он счел, что наши отношения стали достаточно доверительными, он даже дал мне прочитать кое-что из своих заметок. Там он утверждал, что в наши времена, как и во времена Нерона, истинным христианам лучше отправлять ритуалы в катакомбах души, скрывая свою веру и притворяясь сочувствующими в ожидании прихода Господа на землю. Эта его личная религия каждый раз вызывала у меня приступы смеха, но спорить с ним было интересно.
Самым противным из всех был Мартин Буцер. Я встречался с ним всего один раз в доме Капитона: человек мрачный и серьезный, запуганный разрушительным воздействием времени… Сопротивляющийся жизни…
Страсбург был светским городом, культурным и в то же время мирным, отдаленным от ненависти, зревшей за его стенами.
Элои наливает мне воды, чтобы я мог продолжить рассказ. Он даже не открывает рта, молча смакует каждое слово, глаза горят в темноте, как у кота.
— Урсула была необычной женщиной, почти ведьмой. Волосы цвета воронова крыла, тонкий нос, черты лица тяжеловатые и в то же время чувственные. Мы не смогли долго притворяться: страсть внезапно опьянила нас, полностью подчинив себе. У нее тоже не было своей истории, я не знал, откуда она родом, ее акцент ничего не говорил мне, да я и не хотел ничего знать — так было проще. Она исподтишка подкралась ко мне, гибкая и молчаливая, как дикая кошка, прижалась грудью к моей спине, и я почувствовал ее желание. Что мучило нас, словно раскаленными щипцами, так это неизвестность. Если бы мы были другими, все могло бы сложиться иначе, все может быть.
— Ты любил ее? — Его голос звучит хрипло.
— Думаю, да. Так, как любишь, когда не имеешь прошлого за спиной: есть только бесконечное настоящее без каких-то обещаний. В наших жизнях больше не было Бога: они были разрушены до основания, возможно, и она хранила воспоминания о катастрофе, о каком-то страшном несчастье. Возможно, и она уже умирала когда-то. Часто ночью после очередного совокупления мне казалось, я мог прочесть у нее в глазах страдание. Да, мы действительно любили друг друга. Она была единственным человеком, которому я мог доверить все свои впечатления по поводу круга людей, в котором вращался днем. Она внимательно слушала, не говоря ни слова, а потом неожиданно подтверждала мои неуверенные суждения лапидарной фразой, с которой мгновением позже я был полностью согласен, словно она читала мои мысли, словно она мыслила быстрее меня. Я уверен, именно так оно и было. У нее отсутствовали ярость и мужество Оттилии, хотя иногда, когда она злилась, в ней проявлялись эмоции великой женщины, жены моего учителя. Она была другой, но тем не менее необычной, из тех людей, которые заставляют возблагодарить Создателя за то, что он дал вам возможность идти по земле рядом с ними.
Я пялюсь в сумерки, опустившиеся в кабинете, и снова вижу перед собой ее гибкое тело.
— Мы все понимали с самого первого момента. Однажды мы проснемся где-нибудь в другом месте, далеко друг от друга, без какой-либо существенной причины, следуя по извилистым путям своих жизней. Урсула для моей души стала лишь сезоном, пятым временем года, наполовину весной, наполовину осенью.
Новый резец плавно скользит по дереву. Бальтазар не терял времени даром: этим утром я нашел его на столе в кабинете. Острие удаляет неровности с поверхности древесины, как ложка с масла, а недоверчивый взгляд Элои следит за каждым ударом молоточка, за каждой щепкой, летящей на пол, за каждой деталью Страсбургского собора, который появляется на деревянном рельефе.
— И правда, достойно внимания, — комментирует он, поджимая губы. — И где же ты научился так замечательно работать руками?
— Мне пришлось гораздо больше практиковаться во владении мечом, нежели в этом, — отвечаю я, поднимая остро отточенный инструмент. — Я жил в Страсбурге. Работал наборщиком в городской типографии. Там был один тип, делавший иллюстрации для книг. В перерыв он откладывал свои пластины с резцом и брал в руки стамеску: он сделал скульптурные портреты каждого из нас и каждому подарил с десяток копий. Он постоянно повторял, что прекрасная вещь ни в коем случае не должна быть уникальной. Он и научил меня резьбе по дереву.
Какое-то мгновение он изучает рисунок, а потом указывает на дату в углу:
— Давненько ты не занимался этим.
Я пожимаю плечами:
— Знаешь, я постоянно был в бегах. Мне иногда случалось попрактиковаться: я вырезал из дерева статуэтки, которые дарил маленьким детям. В Мюнстере я вернулся к этому занятию. Но знаешь… — улыбка сопровождает мои извинения, — я где-то потерял свои инструменты.
Элои выходит из комнаты и возвращается с уже привычной бутылкой ликера. Теперь я прекрасно понимаю, что это значит. Он наполняет мой стакан до краев.
— Не знал, что ты смог устроиться на работу в Страсбурге.
— Благодаря Целлариусу. Меня всегда привлекали типографии. Книги обладают для меня особым очарованием.
Стамеска откалывает несколько щепок. Пора сменить ее на нож для проработки мелких деталей. Элои на время прерывается, чтобы проследить за работой, но потом продолжает:
— Просвети меня. В Страсбурге ты обрел стабильное положение, преданного друга, женщину, полную жизнь, профессию. Почему же ты не остался там?
Я смотрю ему в глаза и медленно говорю:
— Ты когда-нибудь слышал о Мельхиоре Гофмане?
На этот раз он не верит:
— Только не говори мне, что был знаком и с ним тоже!
Я молча киваю головой, смеясь над его реакцией:
— Можешь считать, что он стал окончательной причиной моего отъезда. К тому времени уже произошли многие другие вещи.
Я понимаю, что сам начал получать истинное удовольствие от собственной истории. Теперь мне нравится привлекать внимание, вызывать интерес. И Элои тоже, должно быть, заметил эту перемену. Время от времени он протягивает мне руку помощи, а иногда, как и в этот раз, замолкает и ждет от меня продолжения.
— По прошествии нескольких месяцев Урсула стала все болезненней воспринимать обстановку, царившую в городе.
Она постоянно твердила мне, что в Страсбурге живет уйма народа с блестящими, новаторскими идеями, но единственное, что отличает его от других немецких городов, — возможность выражать эти идеи в рафинированной, просвещенной форме. Ее боевым кличем стало: «Жить в Страсбурге — действительно ересь».
Поднимаю глаза, отрывая их от тончайшей работы — я вырезаю окна собора. Элои слушает, уложив подбородок на запястья. Удовольствие от воспоминаний, как я проводил время, развязывает мой язык даже больше, чем ликер.
— Она начала отправляться в толпу на площадях, чтобы устраивать там спектакли, чаще всего исполнять танцы, считавшиеся низкими, грубыми или похотливыми, играть на лютне или петь уличные куплеты. Она и меня умудрилась привлечь к этому.
Элои смеется от удовольствия. Он ставит стакан на стол.
— Я слышал, как ты что-то пел, пока мастерил ограду для огорода. Если замысел и состоял в том, чтобы расшатать народу нервы, она была абсолютно права, привлекая тебя.
— Нет, никакого пения, благодарю покорно! Я стал возводить стены. В первую же акцию, которую мы учинили, мы отправились ночью в церковь и возвели там кирпичную стену от лестницы до кафедры. А на ней написали слова Целлариуса: «Никто не может говорить мне о Боге лучше, чем мое сердце».
Действие ликера уже начинает сказываться. Стамеска несколько раз срывается, оставляя отметины, хотя я еще не прорезал начисто все детали колокольни. Стоит отложить работу.
— Однако лучшей, без сомнения, была шутка, которую мы сыграли с Добросердечной Мадам Карлоттой Хазель. Тебе, должно быть, известно, что Карлотта Хазель была одной из тех высокородных дам, что устраивали в своем доме стол для бедных и бродяг. Она заставляла их есть и молиться, пить и петь псалмы.
— Я знаю таких дам, к сожалению.
— Урсула не могла выносить одного лишь упоминания о ней. Она ее ненавидела. Как только женщина может ненавидеть женщину. С другой стороны, Добросердечная Мадам обладала весьма раздражающей привычкой — считать бедняков святыми. Ее девизом было: «Дайте им хлеба, а они вознесут хвалу Господу». Урсула совершенно не разделяла ее мнения. Она утверждала, что у тех, кто ничего не умеет, как только наполнять желудки, на уме будут совсем другие вещи, отнюдь не молитвы: выпивка, совокупление, развлечения, жизнь. Можно сказать, как подтверждают факты, ее теория оказывается более жизнеспособной.
— Что вы сделали?
— Организовали потрясающую оргию в салоне дома Хазель.
— Не знал, что тебе довелось участвовать в практическом подтверждении этой теории! — восклицает развеселившийся Элои. — Тем не менее не вижу, какую связь имеет эта история с Мельхиором Гофманом.
Одно мгновение — надо собраться для последнего удара. Я сдуваю опилки и поднимаю панель на уровень глаз. Превосходно.
— Трудно поверить, друг мой: даже Мельхиор Провидец в конце концов стал одним из участников спектакля, поставленного театральной труппой Линхарда и Урсулы Йост.
— Время предсказателей Апокалипсиса прошло. Последнему отрубили голову у меня на глазах в Вилвурде месяц назад. Но в те десять лет я встречал их повсюду во множестве: на улице на каждом углу, в каждом борделе, в самой захолустной церквушке. Мои путешествия настолько изобиловали встречами с ними, что я мог бы написать трактат по этому поводу. Некоторые из них были попросту шарлатанами и актерами. Другие искренно верили собственным ужасам, но очень немногие обладали задатками истинных пророков: гениальностью, пылом, мужеством, — позволяющими отражать в душах людей все величие картины Иоанна.[29] Эти люди умели подбирать верные слова, понимать ситуацию, особенности момента, заполнять его событиями и переносить их в настоящее. Безумные, конечно, но в то же время и талантливые. Не знаю, Бог или Сатана посылали им слова и видения, да и не важно это. Меня это и тогда не волновало, а сейчас волнует еще меньше. Франкенхаузен научил меня не ждать войска ангелов: Бог не спустится на землю, чтобы помочь униженным. Они должны сами помочь себе. А пророки Царствия Небесного все же были людьми, способными возвысить их и внушить надежду, за которую стоит бороться, — идею о том, что положение вещей не может оставаться прежним.
— Ты хочешь сказать, что снова вступил в борьбу?
Элои выглядит глупейшим образом. Я выпиваю глоток воды, чтобы промочить горло.
— Я не понимал, что делаю. Мы с Урсулой возненавидели тех докторов, которые продолжали только болтать и болтать, представляя себя великими христианскими богословами, болтать о мессах и причастиях в гостиных у богатеев Страсбурга. Их веротерпимость была лишь предметом роскоши людей благополучных, которые никогда не пойдут на что-то большее, чем пожертвовать беднякам миску супа. Тамошние закормленные торгаши могли позволить себе содержать банду докторов и даже проявлять великодушие в отношении еретиков, потому что они были богаты. Именно их богатство обеспечило Страсбургу славу. Именно его слава заставила ученых и студентов хлынуть в этот город.
Я вздыхаю:
— Они были напуганы, о да, действительно напуганы, когда мы дали им понять, что бедных, униженных, которым они якобы хотели помочь своей щедрой милостыней, чтобы успокоить свое торгашеское сознание, можно вдохновить красть их кошельки и даже резать их изнеженные белые шеи. Нам не пришлось долго ждать, так как Капитон и Буцер ответили на наши провокации, начав вялую дискуссию о баптистах «мирных» и баптистах «мятежных». Не стоит объяснять, что мы попали во вторую категорию.
Элои криво усмехается, возможно, он думает о своем Антверпене, но меня не прерывает.
— Вопрос состоял не в том, чтобы возобновить войну, которую мы проиграли. Это было бы глупо. Но Урсула возродила меня, словно ее утроба во второй раз подарила мне жизнь. Мы хотели поджечь фитиль, собираясь довести до абсурда не выдерживающую никакой критики филантропию этих людей, чтобы они показали, каковы они на самом деле: войско богатеев, желающих лишь золота, пародия на истинных христиан. Это был один из самых беззаботных периодов моей жизни.
Я останавливаюсь, чтобы перевести дыхание, возможно, в ожидании вопроса, чтобы вновь нащупать нить повествования. Элои задает мне его:
— И долго это продолжалось?
Пытаюсь вспомнить:
— Около года. Тогда, весной 1529-го, в Страсбург прибыл человек, которому предстояло положить начало моему путешествию. Сейчас он гниет в городской тюрьме: он совершил роковую глупость, вновь сунувшись туда после всего, что мы там натворили.
— Мельхиор Гофман.
— А кто же еще? Один из самых необычных пророков, которых я когда-либо встречал, единственный в своем роде, а в своем безумии и ораторских способностях уступавший только великому Матису.
— Я весь внимание.
Я выпиваю еще и восстанавливаю в памяти это далекое-далекое лицо.
— Гофман был когда-то скорняком. Но однажды на пути в Дамаск его постигло озарение, и он принялся проповедовать. Он обрабатывал Лютера, пока не заставил его написать себе рекомендательные письма во все общины севера. Эта подпись открыла ему двери Прибалтийских стран и Скандинавии, позволив завоевать там авторитет и даже кое-каких последователей. Он много путешествовал по северу. Но потом, в один прекрасный день, он внушил себе, что до Царства Христова со всеми его святыми — рукой подать, и начал проповедовать раскаяние и отказ от всех благ земных. Это продолжалось совсем недолго: Лютер моментально от него отрекся. Он рассказывал мне, как его выслали из Дании с обещанием, что, если его нога когда-нибудь ступит на землю этой страны, его голове суждено красоваться на шесте. Он был знаком со стариной Карлштадтом и был солидарен с ним в полном отрицании жестокости. Он прибыл в Страсбург убежденный, что он пророк Илия,[30] ищущий мученический венец, который подтвердит близость сошествия Господа на землю. Он моментально воспылал любовью к местным анабаптистам и умудрился восстановить против себя всех лютеранских реформаторов, вначале Буцера, потом Капитона и всех остальных.
Мы с Урсулой моментально сообразили, что это именно тот человек, который нам нужен, чтобы поставить город с ног на голову. Это случилось само собой, нам даже не нужно было ничего обсуждать. Во время одного ужина мы талантливо разыграли сцену богоявления: она у него на глазах довела себя до состояния экстаза, а я в это время вещал ему, как богатые и власть имущие будут однажды сметены гневом Господним. В последующие недели мы постепенно, шаг за шагом, диктовали ему свои видения, из которых он не упускал ни единого слова. Когда все было готово, я нашел способ отослать в типографию все, что он написал: два трактата с пророчествами Урсулы и моими собственными. Потом он взялся проповедовать перед толпой на главной площади. Одни плевали ему в лицо, другие хотели поколотить его, но третьи все же решили брать штурмом ломбарды, чтобы раздавать все бедным. Когда книготорговцы распространили его рукописи, Буцер предпринял попытку засадить его в тюрьму. Это были сумасшедшие, лихорадочные дни. Год пожаров, горевших в крови, которая бурлила у меня в венах, а нервы были натянуты до предела.
Так оно и было… В начале тридцатого года, если не ошибаюсь, Гофман повторно крестился или обратился в баптизм и проповедовал в последний раз, провозглашая неизбежность установления Царства Христова в самом ближайшем времени, разоблачая приверженность к земным богатствам и требуя, чтобы анабаптистам разрешили использовать одну из городских церквей. Эта капля окончательно переполнила чашу. Буцер оказал на магистрат сильнейшее давление, чтобы заставить его изгнать проповедника из города. На Пасху тот получил предписание покинуть Страсбург. В случае неповиновения его грозили выбросить из города вместе с его рваными подштанниками.
И для меня самого положение стало достаточно напряженным. Целлариус больше не мог защищать меня от гнева Буцера и Капитона: он был со мной вполне откровенен, прекрасно понимая, что мы потеряем друг друга вновь, на этот раз навсегда. Это судьба, которую я сам себе выбрал, и старина Мартин ничего не мог с этим поделать. Я вновь обнял его, прощаясь с ним, как и много лет назад в Виттенберге, когда отправлялся на поиски Учителя и новой судьбы. Старый друг, кто знает, куда забросила тебя судьба: возможно, ты попрежнему в Страсбурге или в каком-то новом университете обсуждаешь новую теологическую доктрину.
Я пожимаю плечами, чтобы отбросить грустные мысли. Элои весь внимание — он хочет услышать конец повествования.
— Я решил уйти с Гофманом. В Эмден, в Восточную Фризию. Южная Германия была для нас потеряна, отрезанный ломоть, разоренная страна, которую я с радостью оставлял волкам и Лютеру. Громадное количество людей были высланы из Нижних Земель за свое вероисповедание — новый народ, значительно менее привязанный к рясе Лютера, чем жители Страсбурга. Настоящая бродильная закваска, место, где могли начаться события. Я оседлал верного конька: мой швабский Илия предрекал неминуемое пришествие Христа и проповедовал против богатых. Он стал моим проводником, которым, правда, было трудновато управлять, но он был достаточно воодушевлен, чтобы обеспечить успех.
— А как насчет Урсулы?
Минутное молчание заставило его пожалеть о вопросе, но уже слишком поздно. Я по-прежнему улыбался, вспоминая эту женщину.
— Времена года постоянно меняются, чтобы пришел новый год.
Я взрываюсь внутри нее, не в силах сдержать стон, смешивающийся с ее стоном. Мое тело сотрясается от удовольствия, заставляющего его извиваться, как сухую ветку в огне. Она опускается на меня, влажная от пота. Меня обволакивает облако ее черных волос, запахи телесных жидкостей изо рта, с ее рук, с ее грудей — на моей груди. Она вытягивается рядом со мной, белая и соблазнительная, расслабляясь. Я вслушиваюсь в ее дыхание. Она берет мою руку — жест, который я научился предугадывать, и кладет ее себе между ног, чтобы я нежно поработал там: воздействие на этот орган все еще приятно ей. Урсула — это нечто, я никогда не встречал и не ощущал такого прежде: Меланхолия, выгравированная в душе и во плоти.
— Ты решил уйти с ним.
— В Эмден, на север. Гофман говорит, что там собираются беженцы из Голландии. Там произойдут грандиозные события.
— Те, за которые стоит умереть?
— Нет, те, ради которых стоит жить.
Ее указательный палец очерчивает мой изуродованный профиль, рыжую бороду, скользит по груди, останавливается на шраме и спускается на живот.
— Ты выживешь.
Я смотрю на нее.
— Ты не такой, как Гофман: ты ничего не ждешь. У тебя в глазах — поражение, безнадежность, но не безропотная покорность перед своей участью. Ты не поклоняешься рассудку. Это смерть. Ты уже однажды выбрал жизнь.
Я молча киваю в надежде, что она вновь удивит меня.
Она улыбается:
— Каждое создание во Вселенной следует своему циклу предназначения. Твое предназначение — жить.
— Этого я и тебе желаю.
— Но ты прекрасно понимаешь, что я все равно не пойду с тобой.
Не знаю, это грусть или какие-то другие чувства, но слов у меня нет.
Она тихо вздыхает:
— Меланхолия. Вот как мой муж звал меня. Он был врачом, культурнейшим человеком, он тоже любил жизнь, но не так, как ты. Он любил ее секреты, он хотел познать тайны природы, камней, звезд. Поэтому его и сожгли. Возможно, верная жена должна была последовать за ним. Но я сбежала: я выбрала жизнь. — Она гладит мое лицо. — И ты тоже. Ты будешь следовать своей звезде.
С огородом покончено. Все меня поздравляют. Никто не задает никаких вопросов, кто я такой на самом деле и чем занимался прежде, чем начал строить этот забор… Я просто один из них, равный среди равных.
Магда, дочь Катлин, по-прежнему носит мне подарки; Бальтазар справляется о моем самочувствии по крайней мере дважды в день, словно у выздоравливающего после тяжелой болезни.
— Я все еще жив, — отвечаю я, чтобы рассмешить его. Он хороший парень, старый анабаптист: кажется, его работа — находить покупателей на производимые здесь товары, и он с ней прекрасно справляется.
Я тоже не задаю ему никаких вопросов. Я учусь, день за днем стараясь постичь тайну этих людей.
Я спросил у Катлин об отце ее дочери. Она сказала, что он уплыл два года назад и с тех пор от него не было никаких известий. Потерпел кораблекрушение, высажен на необитаемом острове или жив и здоров во дворце из золота и бриллиантов в каком-нибудь индийском царстве. Судьба, к которой я стремился перед тем, как попал к этим мужчинам и женщинам.
Элои вежливо торопит меня — он хочет услышать продолжение истории. Ясное дело, он хочет узнать о Мюнстере. В Городе Безумия происходили самые фантастические вещи — одно его название до сих пор вызывает дрожь, а в свое время оно было подобно землетрясению. Он уже выспросил у Бальтазара все, что мог, по этому поводу, но именно я прошел этот путь до конца: Капитан Герт из Колодца был героем, лейтенантом великого Матиса, лучшим в осуществлении репрессий, в набегах на лагерь епископа, в распространении листовок и посланий баптистов: Бальтазар, должно быть, рассказал ему и об этом.
Да, Геррит Букбиндер был из тех, кому приходилось делать все.
Потом, однажды, не сказав ни слова, он ушел, уставший и пресыщенный до рвоты, увидев всю глубину пропасти ужасов, которая открылась под Новым Иерусалимом.
Герт вновь видит перед собой детей-судей, их поднятые указательные пальцы. Он вспоминает умерших от голода, тащившихся, как белые тени по снегу. Он вновь ощущает судорожные спазмы голода и облегчение от последнего броска — за стены, к несправедливости мира, но подальше от вышедшего за всяческие рамки кровавого бреда.
И все же там, снаружи, он нашел не Элои Пруйстинка, ожидающего его с распростертыми объятиями, а лишь новое насилие и очередные фантомы смерти и славы. Герт опустился вконец, вновь завербовавшись на Последнюю Битву с выжженным огнем клеймом избранного на руке. И снова Герт видел то же изношенное знамя, что развевалось над отрядом Батенбурга Ужасного, и не сумел остановиться. Герт влюбился в эту кровь и все продолжал, продолжал.
Он не мог остановиться.
На лице Элои написано выжидающее выражение, уже хорошо мне известное: он капает понемногу в оба стакана, чтобы облегчить мое повествование.
Я продолжаю распутывать нить воспоминаний:
— Мы направились на север, я и Гофман, вдоль по течению Рейна, на торговой барже. Прошли Вормс, Майнц, Кельн — и так до самого Арнема. Я умудрился заставить своего товарища по путешествию молчать, пока мы не добрались до Фризии — я не хотел, чтобы нас арестовали еще в пути. Да, это ему многого стоило, но он сдержал свое слово. Удалившись от Рейна, мы продолжили свой путь пешком и на мулах — все время на север. Мы шли от одной деревни к другой вдоль границы Нижних Земель к равнинам Восточной Фризии. Гофман уже бывал в этих краях во время своих бесконечных скитаний с проповедями. И на этот раз он тоже не упустил возможности просветить крестьянство этих земель по поводу выбора, который в ближайшее время придется сделать каждому христианину: стоит ли следовать в своей жизни примеру Христа. Он взял и перекрестил их всех, как новый Иоанн.
Одновременно он рассказал мне и о положении в Эмдене, месте нашей следующей остановки. В этом городе сейчас собралось множество беженцев, в основном голландских сакраменталистов, как они себя называли, то есть тех, кто не признавал таинств римской церкви и не верил в чистилище и в загробную жизнь. Это, он объяснял мне, выдвигает их на более передовые по отношению к Лютеру рубежи, превращая в наиболее прогрессивную силу нового тысячелетия. Он охарактеризовал их как стаю бродячих собак, ожидающих пророка, который принесет им послание надежды и свет возрожденной веры. Наше путешествие он назвал «нашей пустыней», которая должна закалить нас, испытав прочность нашей веры, и повысить наши шансы на оправдание Господом, благодаря полному подчинению Христу. Я слушал его, не пытаясь избавиться от чар, которые его слова обычно производили на бедняков: я действительно отупел от этой силищи. Я не рассказал ему, что боролся вместе с Томасом Мюнцером, — его осуждение жестокости остановило меня. Каждый раз, когда я провоцировал его, ссылаясь на возможность призыва Христом войска избранных для истребления безбожников, он нередко приберегал для меня лапидарную фразу: «Взявший меч от меча и погибнет».
— Мы добрались до Эмдена в июне. Это был холодный крошечный городишко, пристань для торговых кораблей из Гамбурга и голландских портов. Местный правитель, граф Энно II, в своих владениях позволял идеям реформаторов церкви развиваться своим чередом, даже не пытаясь препятствовать их распространению. С самого первого дня после нашего прибытия мой Илия начал проповедовать на улицах, привлекая всеобщее внимание. Вскоре стало очевидно, что другие проповедники не в силах тягаться с ним. По прошествии нескольких недель он повторно крестил по крайней мере человек триста и смог образовать общину, куда вошли недовольные самого разного статуса и происхождения. Выйдя из папистской церкви, они к тому же были недовольны и лютеранской, которая, даже без священников и епископов, уже кичилась собственной иерархией теологов и докторов, не слишком отличавшейся от той, которую они стремились уничтожить.
— Дурной славы мы, анабаптисты, добились почти сразу, до полусмерти запугав городские власти.
События завертели меня в своем водовороте, я чувствовал, как земля дрожит у меня под ногами, да и в воздухе ощущалось нечто странное. Нет, попутчик не заразил меня своим безумием, просто это было предчувствие действия, зов жизни, о котором говорила Урсула. Именно поэтому я решил предоставить Гофмана собственной судьбе — судьбе странствующего проповедника — и пойти дальше своим путем. Путем, который мог привести меня куда угодно, в самый центр урагана. Нельзя сказать, что я сам направлял свою жизнь, сознательно собираясь пересекать какие-то границы, или что следовать в данном направлении само по себе было пыткой.
Власти Эмдена выслали Гофмана, как нежелательную персону и опасного подстрекателя. Он сказал мне, что вернется и снова начнет писать, что его задача здесь уже выполнена. Руководство новообразованной общиной он возложил на некого Яна Волкерца, прозванного Шлепмастером, так как его мануфактура выпускала сабо из кожи. Этот голландец из Хорна не был великим оратором, но Библию знал, обладал взглядом, вдохновляющим людей, наряду с определенной предприимчивостью. Я попрощался со стариной Мельхиором Гофманом у ворот города, когда его эскортировали за пределы Эмдена. Он улыбался и казался таким же доверчивым и наивным, как и прежде, признаваясь мне пониженным голосом, что уверен: Судный день наступит через три года. И я в свою очередь улыбнулся ему напоследок. Вот таким я и запомнил его: мы прощаемся издали, а он уезжает из моей жизни на старом костлявом муле.
Мне по-прежнему непонятно, чего добивается Элои. Он молча сидит за столом, захваченный моим рассказом, возможно даже с открытым ртом, в полутьме, которая не дает мне рассмотреть его лицо.
Уже решив дойти до конца, я продолжаю, намеренный поразить его каждой страницей своей ненаписанной хроники.
— Я вновь увиделся с Мельхиором Гофманом лишь два года спустя, когда он пришел в Голландию пожинать то, что посеял. Но я уже рассказывал тебе об Эмдене. Мы со Шлепмастером остались там, чтобы следить за процветанием анабаптистской общины, и уже близилось Рождество, когда мы получили предписание властей покинуть город. Мы не слишком огорчились: я давно чувствовал, пора отправляться в путь — я попросту не мог больше оставаться в этом северном порту. Ночью, с решительностью и твердостью духа людей, уверенных, что перед ними стоят грандиозные задачи, мы пришли к выводу: Нижние Земли с их ссыльными, которым без труда удается пересечь границу и вернуться в родные города, готовы воспринять послание небес и встретить вызов, который мы представляем для городских властей. Ничто не остановило бы нас. Шлепмастер воспринял это как миссию, как сделал бы это и Гофман. Для меня — это был новый бросок за горизонт, способ пойти дальше, в новую страну, к новому народу.
Мы собирались направиться в Амстердам. По дороге Шлепмастер должен был обучить меня нескольким фразам на голландском языке, чтобы меня могли понять, но право проповедовать и крестить оставил за собой. И приступил к этому немедленно. Перед уходом из Эмдена он окрестил одного портного, некого Зике Фрееркса, который затем вернулся в родной город, Лееварден, в Восточной Фризии, чтобы основать там общину, но в марте следующего года погиб на плахе.
Пока мы шли на юго-запад, проходя Гронинген, Ассен, Меппел — и так до Голландии, Шлепмастер просвещал меня относительно положения дел в стране. Нижние Земли были производственным и торговым центром империи, именно оттуда император получал основную часть доходов. Портовые города пользовались определенной автономией, но им зубами и когтями приходилось защищать свои права от автократических поползновений императора. Карл V продолжал аннексировать новые территории, перебрасывая свои войска по стране, что наносило серьезный ущерб и транспорту, и сельскому хозяйству. Кроме того, создавалось впечатление: Габсбург просто жаждал продемонстрировать всем, что Испания — его родина, и ставил своих чиновников на все важнейшие должности. Он сделал имперской столицей Брюссель, а сам отправился жить на юг.
Состояние церкви в этой части Европы было даже трагичнее, чем можно было вообразить: царствовала религия пиров и празднеств за счет крестьянства, роскошная деградация монашеских орденов и епископов. Нижние Земли остались без духовного руководства, и многие верующие начали отходить от церкви, чтобы вступить в светские сообщества, которые вели совместную жизнь и культивировали изучение Писания. Именно они в первую очередь и должны были воспринять нашу проповедь.
Идеи Лютера распространились среди бедняков и даже среди купцов, богатеющих за их счет. События в Германии казались здесь страшно далекими. Покорность, вновь навязанная крестьянам Германии, не распространилась на рабочих голландских мануфактур: ткачей, работающих на верфях плотников, ремесленников этого постоянно растущего и развивающегося города. Реформированная Лютером религия принесла с собой новые догматы, новые церковные власти, которые отдаляли веру от верующих почти столь же откровенно, как это делали паписты. Равенство в вере, совместная жизнь в общине говорили о необходимости влить новую кровь в тело общества. И мы были готовы ее предоставить.
Пейзаж этой плодороднейшей страны поразил меня. Для выходца из Германии с ее темными лесами было удивительно, как жители Нижних Земель подчинили природу своей воле, отвоевывая у моря каждый метр плодородной земли, чтобы выращивать пшеницу, подсолнечник, капусту. Потрясающее количество ветряных мельниц вдоль дорог, трудолюбивый, не знающий устали народ, способный противостоять стихии и побеждать ее. Город Амстердам поражал ничуть не меньше: рынки, банки, магазины, сеть каналов, порт, где в каждом углу бурлила плодотворнейшая деятельность.
Шли первые дни нового, 1531 года, и, несмотря на сильнейший мороз, улицы и каналы были забиты бесконечными прохожими, снующим взад-вперед. Перевернутый вверх дном город, в котором я мог потеряться. Но Шлепмастер знал нескольких братьев, живших здесь уже какое-то время, и мы начали с них.
Мы установили контакт с одним печатником, так как намеревались напечатать кое-какие отрывки из рукописей Гофмана, которые Шлепмастер перевел на голландский язык, и несколько листовок для раздачи народу. Этим занимался я, в то время как Шлепмастер пытался объединить всех, кого он знал в городе. Мы обрели немало последователей среди ремесленников и рабочих-механиков — людей, недовольных тем, как обстоят дела. В воздухе явно чувствовалось: что-то непременно должно произойти, то ли прямо сейчас, то ли чуть позже.
Меньше чем за год мы умудрились организовать надежную общину, властей, казалось, не слишком волновали какие-то фанатики-анабаптисты, презирающие богатство и возвещающие конец света.
В глубине души я чувствовал: все это — ненадолго. Шлепмастер продолжал проповедовать смирение, мудрость, пассивное сопротивление, как поручил ему Гофман. Я понимал: это временно. А что, если власти решат, что мы представляем опасность для правопорядка в городе? А что произойдет, если обращенным мужчинам и женщинам, подражающим образу жизни Христа, доведется противостоять вооруженным наемникам? Неужели он действительно считал, что в этом и заключается благо — позволить распять себя, не оказав никакого сопротивления? Я-то не был уверен в этом. К тому же я понимал, время не терпит: Гофман предсказал Судный день в 1533 году. Против подобных аргументов не возразишь, так что я просто пожал плечами и отошел в сторону, предоставив ему наслаждаться своей безграничной верой.
Наши ряды продолжали шириться, нравственность была на высоте, преданность крещенных вновь — безмерной. Из окружающих Амстердам деревень приходили неграмотные послания от новых адептов: крестьян, плотников, ткачей. Мне казалось, я очутился в громадном котле, плотно накрытом крышкой, который рано или поздно должен взорваться. Пьянящее чувство.
В конце концов проповеди против богатства в одном из самых процветающих городов Европы сделали свое дело. Осенью того же года Гаагский суд приказал властям Амстердама обуздать анабаптистов и задержать Шлепмастера.
Элои наливает мне воды.
— Ты устал, может быть, пойдешь спать?
В вопросе звучит просьба продолжить рассказ. Он, как ребенок, захвачен повествованием, несмотря на то что я рассказываю ему вещи, которые он уже, вероятно, знает.
— Значит, надо рассказать тебе, что сделали со Шлепмастером и как я решил взяться за оружие. Вначале это было лишь средством оказать сопротивление людям, которым была очень нужна моя голова. — Я вытягиваю руку и ухмыляюсь. — Потом я встретил своего истинного Иоанна Крестителя, того, кто вновь убедил меня бороться против гнетущего ига священников, торговцев, знати. И, Бог ты мой, я это сделал: взял этот меч и начал бороться. Я не жалею об этом. Как и о выборе, который я сделал при виде отрубленных голов, насаженных на шесты. Первой была голова человека, который привел меня в Голландию, возможно одержимого безумием, глупца, который искал мученического венца и обрел его. Но именно с ним это и сделали.
Я почти физически ощущаю, как рассержен Элои.
— Да, Шлепмастер сам выбрал свою смерть, смерть Христа. Он мог ее избежать, если бы сам захотел: Хубрехтс, один из бургомистров, был на нашей стороне и пытался до последнего момента помешать его аресту. Он даже послал к нам слугу, чтобы предупредить: вот-вот должны заявиться полицейские и арестовать главу общины. Я, как и многие другие, воспользовался моментом и быстренько собрал вещи. Но он был не таков, этот Ян Волкерц, производитель сабо из Хорна, ставший миссионером. Он сидел и ждал стражников: ему нечего было бояться, божественная истина и сам Христос были на его стороне. Одновременно с ним схватили еще семерых и отправили в Гаагу. Их пытали не один день. Говорят, Шлепмастеру жгли яйца и загоняли иголки под ногти. Единственное, чего не тронули, — это язык, чтобы он мог выдать имена всех остальных. И он их выдал. И мое тоже. Я никогда не осуждал его: пытки ломают и более сильные души. Мне кажется, его вера настолько пошатнулась под раскаленным железом, что ему было уже безразлично чье-то осуждение. Никто из нас не винит его, мы все же ускользнули от опасности: было много надежных мест, всегда готовых приютить нас.
— Казнили всех восьмерых?
Я киваю:
— Во время казни все восемь опровергли вырванное у них под пыткой: слабое утешение, не знаю, кому из них удалось после этого умереть спокойно. Их головы прислали обратно в Амстердам и выставили на площади. Недвусмысленный намек: каждого, предпринявшего подобную попытку, ожидает такая же участь.
Стоял ноябрь или декабрь тридцать первого, когда Линхард Йост протянул ноги. Это имя привлекало полицейских ищеек, как дерьмо — мух. Спрятавшая меня семья любезно предоставила мне и собственное имя, выдав меня за кузена, эмигрировавшего в Германию и вернувшегося много лет спустя. Букбиндеры, такая у них была фамилия, и их кузен действительно существовал, но погиб в Саксонии, утонул во время кораблекрушения на реке. Fro звали Геррит. Вот так я стал призраком Геррита Букбиндера, для близких — Гертом.
Только начался тридцать второй год, как я получил письмо от Гофмана. Из Страсбурга — у него хватило наглости вернуться. Очевидно, узнав об изысканном обхождении, заслуженном Шлепмастером и компанией, старина Мельхиор попросту наделал в штаны. В письме объявлялось о начале Stillstand,[31] временном прекращении деятельности баптистов в Германии и в Нижних Землях, по крайней мере года на два. С этого момента и впредь нам полагалось держаться в тени в ожидании, пока буря уляжется: больше никаких откровенно дерзких выходок при свете дня, больше никаких прокламаций, не говоря уже об объявлении войны всему миру. По мнению Гофмана, нам стоило стать толпой смиренных прорицателей, усердных и не слишком шумных, готовых дать себя зарезать во имя Всевышнего, всех по очереди, одного за другим. Приблизительно так, более или менее, он писал в месяцы своего пребывания в Страсбурге.
Что касается меня, я пока не знал, чем заняться. Но я не собирался сидеть сложа руки и прячась, как собака от палки, хотя приютившие меня люди были добры и благородны. Однажды в дровяном сарае я нашел старую заржавевшую шпагу, трофей из героического военного похода, в котором, должно быть, участвовал кто-то из Букбиндеров. Я ощутил странную дрожь, вновь сжав оружие в руке, и понял: пришло время совершить нечто грандиозное—мне необходимо покончить с мирным прозябанием, потому что всегда противник встречает нас сталью: будь то сталь алебарды стражников или топор палача. Но я понимал, что в одиночку я много не добьюсь. Это было начало чего-то нового, почти вслепую… Я чувствовал, как трепещу — еще никогда я не испытывал такой решимости и такого просветления: меня не пугало, что моя авантюра перерастет в войну, так как это единственное, за что стоит бороться, бороться, чтобы освободиться от угнетения. Гофман может и дальше продолжать плодить мучеников, я буду искать бойцов. И причиню властям еще немало неприятностей.
А теперь, друг мой, я действительно уверен, мне пора оставить тебя и оправиться в постель — я очень устал. Продолжим завтра, если не возражаешь.
— Один момент. Бальтазар назвал тебя Капитаном Гертом из Колодца. Почему?
Ничто не ускользает от внимания Элои: каждое слово для него — подвох, возможность увести рассказчика в сторону.
Я улыбаюсь:
— Завтра я расскажу тебе и об этом, о том, как обычно рождаются прозвища и как от них потом невозможно избавиться.
К счастью, цепь выдерживает мой вес… Вцепившись в ведро, я дергаюсь, как повешенный… Инстинкт… Инстинкт сильнее всего остального… Он задел мне по уху… Попади он точнее, я бы уже отмокал на дне… Какой удар… Я больше ничего не слышу… Все звуки стали страшно далеки… Крики… Летающие по воздуху стулья… Держаться крепче… Если я потеряю сознание, утону… По крайней мере, здесь они меня не возьмут… Дерьмо, их слишком много… а я, идиот, оказался между ними, как кусок дерьма… Из-за того, кого даже не знаю… Руки… Я должен держаться… Руки, или я упаду… если я выберусь наружу, меня тут же схватят… Если останусь здесь, мышцы рано или поздно не выдержат… Да, положеньице… Перед глазами все кружится… Спина разламывается… Скотина великан… Я не мог справиться с ним в одиночку… Никак не мог… Он угробит меня, если я высунусь наружу… Но, дерьмо, остальные бедолаги, возможно, уже убиты им… Сколько их было?.. Трое, четверо, разве ж было время их считать… Они навалились на нас… Все началось совершенно неожиданно….. Этот начал орать, что там делали с их матерями?.. Какие козлы их имели?.. Стол пролетел у меня над головой… Хреново, что нас застали врасплох… А они вытащили ножи… Не думал, что они вооружены… Но ведь никто не ходит в кабак вооруженным… Туда ходят выпить пива… Или рассказать какую-нибудь байку, поговорить о делах, но этот тип выдал все, что думал по поводу их матерей… Руки… Боже мой… Руки… Я крепко держусь… Да… крепко держусь… Но не продержусь долго… Не могу же я вот так утонуть… Что за смерть… После всего, что со мной было, что я преодолел… После всех мест, откуда выбрался живым… Или, возможно, да… Именно так ты и закончишь… Ты ушел от солдат, от шпиков и стражи, а потом околеешь, как утонувшая крыса, по вине того, кто не смог держать язык за зубами… Я очутился в самом центре этой заварушки… Меня она совершенно не касалась… А я очутился в самом центре… Ужас… Четверо против одного… Потому что они трясли полными кошельками… Эти раскормленные судовладельцы, имеющие своих жен раз в год, а сифилитичек-проституток по всем святым праздникам… Кровопийцы… погруженные в молитвы и в мысли о больших делах, о золоте… И пошли все эти анабаптисты, продавшиеся папе… Эти анабаптисты — просто распространители чумы. Их надо вырезать, чтобы скормить их потроха собакам… Громадным роскошным борзым, которых они держат в своих загородных домах… Поганые задницы, набитые деньгами… Анабаптисты в сговоре с императором… Они проникнут к тебе в дом, чтобы соблазнить твою жену звоном слитков и своим членом… От них надо избавиться… Мои руки… Боже мой… Они уходят… Но почему я оказался втянутым в это… Ведь все начал другой безумец… Не надо было вставать и выливать пиво тому в рожу… А потом говорить такие вещи про их матерей… Хоть я и уверен, что они были изрядными шлюхами… Но следовало ожидать, что им это не понравится… А сейчас его, скорее всего, уже зарезали… Того, который смог плюнуть на них… Должно быть, был пьян, как и все остальные….. Ну нет же… Он и сказанул… И поэтому я и торчу здесь… За те великие слова, которые я и сам хотел бы сказать… Руки… Дерьмо… Руки… Я выкарабкаюсь отсюда… Держаться… Вот… Не могу же я загнуться на дне этого мерзкого колодца….. Не могу вот так окочуриться, как последний болван… А тот, возможно, еще жив… Возможно, он сказал что-то еще перед тем, как его выволокли во двор на расправу… Замечательные слова, брат… Потому что, да, ты мне брат… Иначе ты бы никогда не поднялся на ноги, никогда не произнес бы тех слов, которые сказал… Ты не сделал бы этого ни за что в мире… Именно это я и хотел сказать им… Я не стал бы вмешиваться в эту заваруху из-за какого-то пьяного анабаптиста… Я и так знаю слишком многих из них, друг мой… Но ты не из робкого десятка… Поднимайся… Ради бога… Поднимайся… Надо вылезти наверх… Вот так… Потихоньку… Вверх… Уже почти… Я должен выбраться… Ох, дерьмо… А вот и я… У самой бровки… Еще один рывок… Вот и все!
Теперь их пятеро. Мне казалось, их было четверо… Я мог бы поклясться, что насчитал четверых. Теперь их пятеро, и все столпились вокруг него… Ему крышка… Хозяин — на мощенном булыжником дворе… А этот не теряет головы… Кувшин, который я бросил, разбился вдребезги, но дело свое сделал! Неизвестный друг стоит себе столбом, открыто дразня их взглядом, словно он хозяин положения… Ну, давай… Выдай им что-нибудь… Как это было? Что ты там сказал перед тем, как тот громила обрушился мне на плечи… перед тем, как он сбросил меня в колодец?
Вскакиваю на ноги и начинаю сматывать цепь, даже не замечая, как кричу:
— Эх, как здорово ты сказал… Про Иисуса Христа и торговцев-дерьмоедов…
Он оборачивается, изумленный, почти настолько же, как и остальные. Немая сцена, все застыли, как на иллюстрации на бумаге… Я рискую потерять равновесие… Скорее всего, я похож на кусок дерьма в проруби или на полного идиота.
— Что ж, полностью с тобой согласен! А сейчас последуй совету собрата: нагни голову!
Великан, считавший, что утопил меня, багровеет, надвигается на меня… Ну, иди… Иди… Я уже намотал на себя всю цепь, а ведро у меня в руках… Ну, иди же… Замечательно… Иди, чтоб тебе оторвали эту громадную свинячью голову, которую ты носишь на плечах.
Приглушенный звон, глухой шум падения, какой бывает, когда коробится металл и дождь из зубов летит по воздуху. Он валится, как пустой мешок, без единого звука, выплевывая куски языка.
Начинаю раскручивать в воздухе цепь, все сильнее и сильнее, стоит показать этим изысканным господам, каким зверем может стать анабаптист. Ведро бьет по головам, спинам, летая по кругу все дальше и дальше от меня, цепь режет мне руки, но я вижу, как они падают, свертываясь калачиком на земле, бегут к двери, не добираясь до нее… Круг… Еще круг… Все сильнее и сильнее… Я больше не держу цепь — теперь она тащит меня… Это рука Божья, могу поклясться, господа… Рука Господа, который помог мне расправиться с ними. Кто-то падает, еще один, а в какой норе вы думали укрыться, безмозглые богатые пьяницы?
Сильный рывок, ведро застряло, зажатое ветвями деревца, которое само едва не повалилось.
Быстрый взгляд на поле боя: ух ты, все на земле. Кто-то стонет, полубессознательно зализывая раны, — взгляд полного идиота.
Брат оказался мудрым: он бросился на землю еще до того, как ведро прошло первый круг, а теперь поднимается, ошеломленный, со странным блеском в глазах — я неплохо справился с ролью карающего ангела. Я подпрыгиваю и, пошатываясь, направляюсь к нему. Он высок и строен, с заостренной темной бородкой. Слишком сильное рукопожатие — цепь изранила мне руку.
— Бог был на нашей стороне, брат.
— Бог и ведро. Такого я еще никогда не выделывал.
Он улыбается:
— Меня зовут Матис, Ян Матис, пекарь из Харлема.
Я отвечаю:
— Геррит Букбиндер.
Он спрашивает едва ли не растроганно:
— Откуда ты?
Я отворачиваюсь и пожимаю плечами:
— Из колодца.
— Так я и стал Гертом из Колодца. Матис от души веселился, слыша это нелепое прозвище, но его грела и мысль, что наша популярность в народе была заслуженной, а отнюдь не плодом случайного успеха. В общем, для него ничто никогда не происходило случайно, все имело свое объяснение в рамках Промысла Божьего. Объяснение, сильно отличающееся от внешней стороны явлений, которые были понятны нам, избранным. Он считал баптистов избранниками Господними. Это предприятие стоило довести до логического конца, грандиозного и бесповоротного. Мой Иоанн[32] из Харлема знал Гофмана — тот лично крестил его — и читал нам его пророчества. Близился назначенный день, день искупления и отмщения. Но я почти сразу понял, этот булочник сделал иной выбор, чем старина Мельхиор: он хотел сражаться в этой битве, и еще как. Он ждал лишь знамения Божьего, чтобы объявить войну грешникам и прислужникам беззакония. У него был собственный план: объединить всех баптистов и повести их опустошать этот мир — мир рабства и проституции, на которые стоящие у власти хотят обречь их на веки вечные. Да, но как узнать избранных? Матис постоянно повторял, что Христос выбрал своих помощников и апостолов из бедных рыбаков, наплевав на торгующих в храме. Поэтому все дело в доходе, проклятом доходе голландских торговцев. Такие люди выбирают, какую веру им исповедовать, лишь на основе собственных интересов, что превращает их в наших смертельных врагов. Чем сильнее вера связана с догматами и ритуалами, не подлежащими никакому обсуждению, тем привлекательнее она для них. В конечном итоге единственная причина, по которой они не сочувствуют римской церкви, — в том, что ее величайший паладин, император Карл, задавил их налогами и захотел хозяйничать в Нижних Землях, как в собственном доме, не давая развиваться их хозяйству. Не важно, что многие богатые торговцы придерживаются благой веры: благой веры — как часто повторяет мой пекарь из Харлема — недостаточно, нужна истинная. Если бы было достаточно лишь благой веры, не понадобилось бы искупления: «Благая вера не исключает ошибок: многие благоверные евреи кричали: «Распять его!» Благая вера — идея Антихриста».
Но еще более удивительным было, как Матис разоблачал лицемерие священников и докторов, читающих Библию с университетских кафедр и амвонов: эта злосчастная теология, опирающаяся на «нравственную честность» и «порядочность», часто и охотно используется лишь властями. «Евангелие, напротив, превозносит бесчестных, в нем обращаются к продажным женщинам и сводникам, не к раскаявшимся проституткам, а к шлюхам, какие они и есть на самом деле, к преступникам из всех сточных канав и выгребных ям земли». Призывы к честности и морали были, по его мнению, внесены в религию Антихристом.
По этой причине именно среди простого народа: ремесленников, нищих, уличной голытьбы — мы и найдем избранных, тех, кто страдает больше других и кому нечего терять, кроме участи отверженных миром. Именно в них может сохраниться искра веры в Иисуса и его неминуемое возвращение на землю, потому что положение этих людей ближе к предпочтенному Им образу жизни. Христос выбрал обездоленных: шлюх и сводников? Значит, именно среди них мы и должны вербовать капитанов для этой битвы.
— Каким он был? Я хотел сказать, каким человеком был Ян Матис?
Неназойливый вопрос Элои звучит лишь вечером, после дня, посвященного работе в огороде и улыбке Катлин.
— Он был самым решительным и одержимым безумцем из всех, кого я когда-либо встречал. Но это было до того, как мы отправились в Мюнстер. Он был достаточно силен и решителен, чтобы сожрать Гофмана вместе с его отрицанием насилия. Если старина Мельхиор был Илией, то ему бы следовало стать Енохом, вторым свидетелем наступления Апокалипсиса. Я видел, как проявилась его сила, когда некий Полдерманн, голландец из Мидделбурга, заявил, что именно он и есть Енох. Матис вскочил на стол и принялся клеймить и проклинать собравшихся там братьев. Любому, кто не признает в нем истинного Еноха, суждено вечно гореть в огне преисподней. После этого он вообще не раскрывал рта целых два дня. Его слова оказались настолько убедительными, что многие из нас заперлись в комнатах без пищи и воды, моля Бога проявить милосердие. Лишь одно доказывало его силу, ораторские способности и решительность — он всегда побеждал. Возможно, ему самому это было пока не ясно, но я уже понял: Ян Матис стал самым страшным конкурентом Гофмана, а кое в чем даже превзошел его — в способности вызывать ярость бедняков. Я знал, что, если бы он научился направлять народную ярость, он действительно стал бы предводителем воинства Божьего и смог бы перевернуть весь мир вверх дном, сделав последнего первым и вызвав колоссальнейший катаклизм, возможно последний для этой разжиревшей северной провинции.
Он прибыл в Амстердам с женщиной по имени Дивара, совершеннейшим созданием, которое он ревниво прятал от посторонних глаз. Ходили слухи, что в своей стране он был женат на старухе и что он бросил ее, сбежав с этой девочкой, дочерью пивовара из Харлема. Так что у Еноха было свое слабое место, там же, где у большинства мужчин, посредине между коленом и сердцем. Эта женщина всегда пугала меня, даже до того, как стала королевой, пророчицей, великой шлюхой короля анабаптистов. У нее в глазах всегда было нечто ужасное — невинность.
— Невинность?
— Да. Та, которая может заставить сделать практически все, она может убедить тебя совершить самое страшное и беспричинное преступление. Эта женщина вообще не плакала, ее никогда и ничто не огорчало… Невежественная девчонка, не знавшая даже, какое белое у нее тело, и именно поэтому ставшая еще более опасной, когда наконец узнала об этом.
Но только гораздо позже я научился по-настоящему бояться эту женщину. В первые месяцы тридцать второго у нас было множество других проблем, которыми стоило заняться в первую очередь. Помимо всего прочего, это было связано с тем, что наша тайная проповедь — наш призыв к новым рекрутам — пришла в противоречие с Состоянием бездействия, провозглашенным Гофманом. Тогда до нас дошел слух, что вскоре германский Илия прибудет в Голландию, чтобы посетить нашу общину, и Матис понял, что ему придется выступить против учителя, если мы хотим, чтобы братья пробудились и присоединились к нам. Это была смертельная схватка: Гофман обладал авторитетом пророка, хотя и весьма потускневшим. Но в крови Яна Харлемского тоже горел огонь.
— Нет! Нет! Нет! И еще раз нет! — Голос возносится высоко над толпой. — Еще не пришло время возобновлять крещения! Заняться этим в настоящий момент означает бросить вызов двору наместника императора в Голландии и привести нас всех на эшафот. Вы этого хотите? Кто возвестит о сошествии Господа на землю, если все вы кончите, как бедный Шлепмастер вместе с его сподвижниками?
Он не ожидал, старый добрый швабский Илия, что встретит подобные возражения: он надеялся, мы примем его, как отца родного, а вместо этого… И вот, с побагровевшей рожей, противореча самому себе, он распаляется во гневе.
Енох нимало не смущается, его остроугольная бородка устремлена на противника: один пророк против другого — в притчах об Апокалипсисе ничего не говорится по этому поводу. Он смотрит ему в глаза с легким намеком на улыбку.
— Я знаю, что мученичество не напугает брата Мельхиора, я знаю это потому, что никто больше его не страдал от ссылок и лишений, связанных с поиском доказательств нашего учения. — Продуманная, эффектная пауза. — Чего он боится — так это того, что в течение нескольких часов, не дав нам времени скрыться или хотя бы отправить письмо, власти Гааги выследят нас и, застав врасплох, захватят. — К этому моменту он уже завладел всеобщим вниманием. — Но сколько нас здесь? А мы когда-нибудь задавались этим вопросом? И чем мы готовы рискнуть ради Судного дня? Заверяю вас, братья, что с Божьей помощью мы опередим мечи безбожников, возможно, это и есть предназначенное нам послание, знамение, предвещающее Суд Божий.
Гофман, обиженный, борется с переполняющей его яростью.
Матис продолжает наступать:
— Это правда: они могут преследовать нас, наводнять наши ряды своими шпионами, узнавать наши имена, наши убежища. Ну так что же, почему мы должны останавливаться только из-за этого? В Библии сказано, что Христос узнает своих святых. Петр в своем письме побуждает верующих ускорять приход дня Господнего. — Он цитирует по памяти строки, которые мы и без того прекрасно знаем: — «Мы ждем новых небес и новой земли, где воцарится справедливость». Кроме того, Иоанн подтверждает: «Кто от Бога, тот слушает слова Божии. Вы потому не слушаете, что вы не от Бога». Но как услышат нас праведники, если мы не будем говорить с ними?! Как мы отличим дух истинный, дух Божий от ошибок, если не выйдем в поле для открытой битвы?! Как мы сделаем это, если у нас не хватает мужества сражаться, проповедовать, доставляя им послания надежды, бросая вызов указам и законам человеческим?! Мы должны стать еще более изощренными, чем они! Или мы, возможно, считаем, что, лишь сочиняя теологические трактаты или красивые слова, сможем выполнить свое предназначение?! — Голос возвышается, становится железным, слова — как удары молота по наковальне. — До каких пор, братья, до каких пор святые апостолы будут выставлять нас на стражу против Антихристов, против фальшивых пророков и соблазнителей, которые в последний час будут неистовствовать на земле, отвлекая избранных от выполнения их миссии?! Нашей миссии. В Евангелии говорится: «Праведный верою жив будет; а если кто поколеблется, не благоволит к тому душа Моя». Адский пламень, который готовят для нас, братья, во всех Нижних Землях, чтобы запечатать нам рты и помешать тем, кто готовит поле битвы для Пришествия Христа и Нового Иерусалима! А мы должны лишь склонить головы и ожидать удара топора?!
Он играет своим голосом. Это исступленная музыка взрыва: звук начинается где-то вдали, рикошетом отдается в утробе и неожиданно обрывается. Собратья разделяются: харизма Илии против пламени Еноха — души сгорают в огне.
Гофман встает, качая головой:
— День прихода Господа уже близок. Это подтверждается множеством знамений, и прежде всего властью беззакония, которое так жестоко преследует нас и в Германии, и здесь, в Голландии. Вот почему наша задача — ждать, оставаясь лишь свидетелями. Ждать Христа, да, братья, силу, которая заставит склониться страны и народы и уничтожит зло на веки вечные. Брат Ян, — он обращается к одному Матису, — ожидание не будет долгим. Тьма отступает, а истинный свет уже сияет на небе. Иоанн говорил нам: «Возлюбите не мир, а вещи в нем!» А также и Павел. Мы должны остерегаться впасть в грех гордыни, стать смиренными и ждать, братья, ждать и терпеть, храня мир в наших рядах. — Взгляд в нашу сторону. — Это случится уже скоро. Без сомнения.
Матис: глаза сузились как щелки, кажется, он перестал дышать.
— Но время уже пришло! Сейчас! Сейчас Христос призывает нас к действию! Не завтра, не в будущем году, сейчас! Мы столько говорим о повторном пришествии Господа, что не замечаем — он уже здесь, это случилось, братья, и если нам не удастся войти в Его Царствие, оно исчезнет, а мы и не заметим этого, погрузившись в свои теологические трактаты. —
Он подскакивает к окну, когда он распахивает его, открывая вид на окраины Амстердама, у меня по спине пробегает дрожь. — Чего нам ждать, почему бы не уничтожить весь этот Вавилон, этот бордель торговцев, чтобы избавиться от него? Давайте же призовем из народа избранных, чтобы объединиться и с оружием в руках начать битву за слово Божье.
Гофман торопится — он взволнован:
— Подобные мысли приведут к гражданской войне! Мы же не к этому призываем!
Стеклянный взгляд Матиса фиксируется, становится убийственным; ответ готов — шипение змеи:
— Это ты так решил.
Две группировки, как взрывом, разбросаны в разные стороны. К этому моменту совершенно ясно: они разделились. Начинается обмен оскорблениями и очень даже меткими плевками. Я пытаюсь успокоить наших, уверенный, что жалкий взгляд Гофмана направлен на меня, на того, которого он никак не ожидал обнаружить на противоположной стороне. Возможно, он ищет поддержки, просит, чтобы я привел Матиса в чувство во имя страсбургской солидарности.
— Брат, ну хоть ты поговори с этим безумцем. Он сам не понимает, что говорит.
Мне хватает нескольких слов, чтобы дать ему от ворот поворот:
— Пусть говорят безумие и безнадежность: только это нам и остается!
Это окончательно гасит его страсти. Он застывает, как статуя, все глубже погружаясь в мрачную пучину отчаяния, полностью поглотившую его. Он понимает, что огонь Еноха спалит всю эту равнину.
— Вот улица, которую вы ищете, первая направо. Тут уже невозможно заблудиться.
Мальчишка, провожающий нас, останавливается в ожидании пары-тройки монет и указывает на узкую улочку в конце квартала. Видно и невооруженным глазом, он едва не оцепенел от страха. Шепот, глаза опущены.
— Там работает матушка, она не хочет, чтобы я шлялся где-то поблизости.
Он протягивает руку, чтобы забрать медяки. Ян Матис никогда не упускает случая высказаться:
— Величайшая награда ожидает тебя на небесах, — весьма торжественная сентенция.
— Однако, — добавляю я, выуживая флорин из кошеля, — мизерный земной задаток не принесет тебе никакого вреда.
Белобрысый парнишка пускается наутек, одарив нас светом беззубой улыбки, в то время как Ян Матис разочарованно смотрит на меня, не пытаясь удержаться от смеха:
— Нам необходимо приучать их к мысли о скором приходе Царствия Небесного с самых юных лет, как ты думаешь?
Возможно, именно мать нашего маленького провожатого приветствует нас в переулке. Светловолосая, как и он, со светлыми глазами, подведенными черным, она вольготно расположила свои сиськи на выщербленном подоконнике в окне на втором этаже. Не успели мы и повернуть головы, чтобы рассмотреть ее, как сверху послышались смачные звуки десятков воздушных поцелуев, адресованных, разумеется, нам. Как в портретной галерее благородного семейства, вожделенные и роскошные бюсты лейденских проституток, выставленные на самых разных уровнях в окнах домов, заставляют нас поворачивать головы то налево, то направо.
Хоть мы и отвлечены подобным приемом, нам не требуется много времени, чтобы обнаружить зеленую дверь, которая и была-то нам нужна. Это последний дом в переулке на углу с мостиком без перил, изогнувшимся над одним из многочисленных притоков Рейна.
Матис, высокий и сухощавый, просто сияет. На лестнице, ведущей на первый этаж, он хлопает меня по плечу и кивает:
— Среди шлюх и сутенеров, Герт!
— И среди пьяниц из кабака, — добавляю я с улыбкой, намекая на обстоятельства вербовки Герта из Колодца.
На этот раз нас приветствует и проводит в дом девушка полностью одетая, правда, не совсем так, как порядочная дама, собирающаяся за покупками.
— Вы ищете Яна Бокельсона, Яна, или Иоанна Лейденского, не правда ли? В настоящий момент он не может…
— Пусть заходят! — Ее прерывает крик из конца коридора. — Разве ты не видишь, это пророки? Ну, заходите, заходите!
Голос низкий, роскошный, из тех, что начинаются в утробе и грохочут в горле. Без сомнения, он никак не соответствует сцене, открывающейся перед нами, как только распахивается дверь, из-за которой он исходит.
Нужный нам человек растянулся на коротком диванчике, одной рукой вцепившись в одеяло, другой — в собственные яйца. Он обнажен до пояса, вся грудь щедро намазана маслом. Женщина, тоже наполовину обнаженная, держит в руках бритву и активно лишает его волосяного покрова на щеках.
— Вам придется извинить меня, дорогие друзья. — Его голос звучит почти издевательски. — Я не хотел заставлять вас
ждать слишком долго. В нашей прихожей, как правило, не слишком людно.
Мы представляемся. Матис выжидает момент, потом осматривается по сторонам:
— И это твоя работа?
— Я берусь за любую работу, от которой не потеют. — Ответ готов немедленно, как реплика актера на театральных подмостках. — Я, безусловно, отрицаю грехопадение Адама, как не принимаю и все последствия, которые из него вытекают. Когда-то я был портным, но вскоре забросил это неблагодарное занятие. Сейчас я играю на площадях библейских героев.
— А, значит, ты актер!
— Актер — не слишком точное определение, друг мой: я не твержу зазубренную роль, я вживаюсь в нее.
Он выхватывает из таза губку и вторично покрывает себя мылом. Он подскакивает с дивана, решительно покончив с тем, чем занимался между ног. Его лицо — маска скорбного смирения, взгляд направлен прямо мне в глаза.
— «Господу сказал ты ныне, что Он будет твоим Богом, и что ты будешь ходить путями Его и хранить постановления Его, и заповеди Его, и законы Его, и слушать гласа Его».
Девушка воодушевленно хлопает, зажав груди локтями:
— Браво, Ян! — Посмотрев на меня: — Разве это не великолепно?
Царь Давид отвешивает глубокий поклон. Из коридора раздаются странные звуки: шум падения, вопли, приглушенная ругань. Вначале наш Ян, кажется, не придает этому значения, полностью сосредоточившись на личной гигиене. Затем что-то заставляет его вскочить, моментально включившись в действие, возможно, крик «Помогите!», прозвучавший громче остальных или просто более убедительно. Он хватает бритву и вылетает из комнаты.
Рокот его голоса разносится по всему дому. Мы с Матисом смотрим друг на друга, не уверенные, стоит ли вмешиваться. Мгновение спустя Ян Лейденский вновь возникает на пороге. Он глубоко дышит, приводит в порядок ширинку и опускает бритву в эмалированный таз. Вода становится красной.
— Что вы об этом скажете? — спрашивает он, не оборачиваясь. — Вы когда-нибудь слышали о благородном своднике, уважающем своих коллег и обладающем хорошими манерами? Сутенеры — грубые, жестокие люди. Я же, напротив, хочу стать первым в истории святым вымогателем. Да, друзья, я сутенер, который спит и видит себя сидящим по правую руку от Бога. Но каждый раз сон прерывается, и просыпается сутенер…
— Дело не во сне и бодрствовании. — Голос другого Яна звучит не как голос актера, а как голос Еноха. — Сутенеры, проститутки, воры и убийцы — вот святые наших дней!
Ян Лейденский подносит руку к губам, потом — к яйцам:
— Ух! Не говори мне о конце света, дружище. Я знаю здесь целую уйму пророков, и все до одного они отличаются дурным глазом.
— Мне это прекрасно известно, — немедленно парирую я, — просто сидеть и покорно ждать Апокалипсиса — нудное дело. Возрождение начнется только снизу. С нас.
Он оборачивается со смехом. Трудно понять, это ирония или просветление.
— Понимаю. — Уголки его рта продолжают подниматься, подчеркивая тяжелые скулы. — Речь идет не больше и не меньше как о том, чтобы устроить Апокалипсис.
Выражение, с которым он произносит слово устроить, действительно производит на меня впечатление. Старая страсть к греческому и к этимологии толкает меня подобрать более точное название последнему предприятию. Слово «Апокалипсис», как апофеоз, содержит приставку, указывающую на нечто, приходящее свыше. Слово «Гипокалипсис» будет гораздо более уместным: стоит-то всего заменить одну букву двумя.
Я наблюдаю за Яном Бокельсоном, засунувшим руку между ног. Полуобнаженная женщина вытянулась на диване, окровавленная бритва отмокает в воде, и моим аргументам не преодолеть какого-то барьера, поставленного чужим разумом. Слова пекаря из Харлема прозвучат куда более убедительно.
Ян Матис поглаживает черную заостренную бородку. Святой сутенер, кажется, ему нравится, хотя у него пока не сложилось определенных мыслей на его счет. В любом случае амстердамские баптисты, предложившие нам познакомиться с ним, рассказывали не о его способности к просветлениям и не о его вере, а лишь об утробной ненависти к папистам и лютеранам, его актерском обаянии и довольно грубых манерах.
Матис сжимает губы пальцами и решает перейти к сути дела:
— Послушай меня, брат Ян, мы мыслим так: двенадцать апостолов исходят эту страну вдоль и поперек. Они будут крестить взрослых, призывая их приготовить пути Господу и проповедовать от Его имени. Ко всему прочему они разнюхают обстановку во всех городах, чтобы выяснить, где можно объединить избранных. — Он поворачивается ко мне и кивает. — Мы ищем людей, способных на это.
Другой Ян делает своей очаровательной компаньонке знак покинуть комнату. Он плюхается на диван, приводя в порядок кальсоны, но его взгляд становится более сосредоточенным.
— Почему всех — в одном городе, дружище Ян? Не лучше ли охватить большую территорию? Сила идей измеряется и их способностью привлекать людей издали.
Матису уже несколько раз приходилось опровергать подобные аргументы. Его глаза сужаются в щелки, и он говорит очень медленно:
— Послушай, только когда мы будет управлять городом и отменим использование денег, уничтожим частную собственность и имущественные различия, лишь тогда свет нашей веры станет столь ярким, что сможет пролиться на всех и каждого! Мы станет примером, маяком! Если же, напротив, начиная с сегодняшнего дня мы займемся лишь распространением своих идей вширь, то лишь ослабим подрывной эффект, которого ожидаем от них, и они погибнут от нашей собственной руки, как сорванные цветы.
Ян Лейденский хлопает в ладоши, качая головой:
— Да будьте благословенны, друзья мои! Уже давно этот уличный актер жаждал подобного безумия — наконец-то сыграть своих любимых библейских героев: Давида, Соломона, Самсона. Боже мой, ваш Апокалипсис — спектакль, о котором я мечтал всю жизнь. Я берусь за эту роль, если вы именно этого добиваетесь: с сегодняшнего дня у вас будет одним апостолом больше!
— Потаскун?! Анабаптистский царь Мюнстера — сводник?! — Элои на мгновение утрачивает то снисходительное выражение, к которому я уже привык. Впервые он, кажется, не хочет мне верить.
Я подтверждаю:
— Даже если легенда, где он описан зловещим кровавым царем, и соответствует истине, правда в том, что и до и после нашего вторжения в Мюнстер Ян Бокельсон, или Иоанн Лейденский, остался лишь тем, кем был всегда: актером, шарлатаном, сводником! И естественно, пророком. Это сделало эпилог нашей пьесы еще более гротескным: актер забыл о том, что играет роль, и спутал комедию масок с реальной жизнью.
— Легенды об анабаптистах, придуманные нашими врагами, превращают нас в коварных извращенных чудовищ. Ну а в действительности вот кто был всадниками Апокалипсиса: пророк-пекарь, поэт-сутенер и безымянный отверженный, вечный беглец. Четвертым стал настоящий сумасшедший, Питер де Утзагер, пытавшийся постричься в монахи, но отвергнутый из-за необузданности своего языка: прямо на улицах он обрушивал на народ собственные видения, полные крови и смерти — весьма оригинальное правосудие Господне.
Затем семейство Букбиндер поставило в банду Матиса еще одного родственничка, молодого Бартоломея, официально ставшего моим кузеном. Он присоединился к нам осенью тридцать третьего вместе с двумя братьями Купер: Вильгельмом и Дитрихом.
К тому же мы убедили и столь благочестивого и смиренного мужа, как Оббе Филипс, стать участником нашей компании. А в Амстердаме Утзагер крестил нашего нового сподвижника, Якоба ван Кампена. Таким образом, число последователей великого Матиса достигло восьми — достойно внимания. Рейнир ван дер Хулст с тремя братьями, мальчиками, у которых еще молоко на губах не обсохло, но руки уже выросли, как лопаты, присоединились к нашей компании в Делфте в конце ноября тридцать третьего. Почти незаметно наше число достигло двенадцати.
Для нашего пророка подобного знамения оказалось более чем достаточно. В его взгляде явственно читалось: он что-то замышляет. Впрочем, и нам, всем остальным, казалось: мир должен вот-вот взорваться, а наши слова постоянно производили желаемый эффект. Мы были всего лишь бандой безумных, актеров, сумасшедших, людей, бросивших работу, дом, семью, чтобы посвятить себя проповедям во имя Христа. Подобный выбор был сделан по множеству причин: от обостренного чувства справедливости до неудовлетворенности жизнью, на которую мы были обречены. Но все мы добровольно приняли одно и то же решение: привлечь как можно больше людей, чтобы показать человечеству: мир не может оставаться таким вечно и вскоре должен быть перевернут на голову Господом Богом лично. Или кем-то, кто ему поможет, к примеру нами. Вот так мы и стали теми, кто собирался вызвать всеобщий катаклизм.
— Вы подчинялись приказам Матиса?
— Мы руководствовались его предчувствием. В наших рядах царила полная гармония, а наш пророк был кем угодно, но не дураком: он-то умел разбираться в людях. Он высоко ценил мое мнение и часто советовался со мной, но в качестве тарана предпочитал использовать Яна Лейденского: актерские способности Яна весьма пригодились. Да и его внешняя привлекательность совсем не мешала делу: очень молодой, он выглядел уже зрелым мужчиной, блондин атлетического сложения с коварной улыбкой, разбившей множество женских сердец. Матис обычно посылал его прощупать почву в другие страны, входящие в империю, а Утзагер продолжал свою бурную деятельность в предместьях Амстердама.
К концу тридцать третьего Матис разбил нас на пары, совсем как апостолов, возложив на нас бремя — объявлять миру, от своего имени, что близится День Последнего Суда и что Господь истребит всех безбожников и спасутся лишь немногие избранные. Мы должны были стать его знаменосцами, посланцами единственного подлинного пророка. У него нашлись суровые, хоть и не без благодарности, слова и для старика Гофмана, сидящего в тюрьме в Страсбурге. Тот предсказывал Судный день в тридцать третьем — год уже подходил к концу, но ничего не происходило. Власть Гофмана была свергнута de facto.
Он не говорил об оружии. Не помню, чтобы он вообще упоминал о нем. Он не пророчил ничего и об участии апостолов в битве Господней, и я не знаю, принял ли он тогда окончательное решение по этому поводу. Насколько мне известно, никто из нас не был вооружен. Никто, кроме меня. Я заточил старую шпагу, которую нашел в конюшне Букбиндеров, превратив ее в дагу, оружие более легкое и привычное, которое я мог прятать под плащом, что придавало мне уверенность во время странствий.
По желанию того же Матиса я составил пару с Яном Лейденским: мой флегматизм и его способность воздействовать на публику оказались превосходным сочетанием. Я ничуть не возражал, Бокельсон был человеком, с которым мне не приходилось скучать: непредсказуемым и, в разумных пределах, сумасшедшим. Я был уверен, мы были способны на великие дела.
Вот тогда я впервые услышал о Мюнстере, городе, где голос анабаптистов звучал особенно громко. Ян Лейденский был там несколько недель назад и вернулся оттуда с совершенно незабываемыми впечатлениями. Местный проповедник, Бернард Ротманн, водил близкую дружбу с баптистскими миссионерами из последователей Гофмана и добился у горожан выдающихся успехов, выступая и против папистов, и против лютеран. Мюнстер стал конечным пунктом того маршрута, по которому мы решили следовать.
— Вы с Бокельсоном стали первопроходцами?
— Нет, по правде говоря, не мы. За неделю до нас там побывали Бартоломей Букбиндер и Вильгельм Куйпер. Они ушли оттуда, успев повторно окрестить больше тысячи человек. Воодушевление горожан выросло безмерно, и весьма впечатляющие доказательства этому мы получили сразу же после прибытия.
Мой милостивый господин.
Известие о заключении крайне желательного союза между Франциском и Шмалькальденской лигой[33] наполняет меня надеждой. Князья-протестанты и французский король-католик объединили свои силы, чтобы ограничить власть императора. Нет сомнений, скоро возобновится война, в особенности если слухи, дошедшие до меня по конфиденциальному каналу, относительно секретных переговоров между Франциском и Сулейманом Турецким, подтвердятся в ближайшие месяцы. Но Ваша Милость, бесспорно, больше понимает в этом, нежели его скромный слуга, который пытается разобраться в ситуации из того захолустья, где лишь благодаря Вашему великодушию он выполняет свою скромную миссию.
И все же, как справедливо заметил мой господин, время жесточайше требует от нас неусыпной бдительности, дабы нас не свергли, поэтому позволю себе заметить, что пламя, тлевшее под пепелищем, готовится возгореться с новой силой. Я имею в виду анабаптистскую чуму, продолжающую находить великое множество жертв в Нижних Землях и в близлежащих городах. Из Голландии прибывают купцы, сообщающие, что множество общин анабаптистов уже существует в Эмдене, Гронингене, Леевардене и даже в Амстердаме. Движение день ото дня расширяет свои границы, распространяясь, как чернильная клякса, по карте Европы. И именно теперь, преданнейший христианин, король Франции утверждается в намерении заключить благословенный — что еще больше запутывает ситуацию — альянс с силами, враждебными Карлу и его неограниченной власти.
Как прекрасно известно Вашей Милости, имперская провинция Нижние Земли является не княжеством, а федерацией городов, связанных друг с другом интенсивной торговлей. Они считают себя свободными и независимыми настолько, что вполне способны на отважное и упорное сопротивление императору Карлу. Там на севере Карл V представляет католичество, и за неприятием местным населением Римской церкви нетрудно увидеть древнюю ненависть, которую они питают ко всему, связанному с императором.
В настоящий момент этот последний занят организацией сопротивления туркам и противодействием дипломатическим маневрам короля Франции. Таким образом, он не может уделять Нижним Землям особого внимания.
Стоит добавить, состояние церкви в этих краях самое плачевное: в монастырях и епископствах безраздельно господствуют Симония и Прибыль, вызывая недовольство и гнев населения, что ведет к его отходу от церкви или поиску другой в обещаниях бродячих проповедников.
Таким образом, еретики, используя всеобщее недовольство, умудряются находить все новые и новые каналы распространения своих учений.
По мнению скромного слуги Вашей Милости, опасность, представляемая анабаптистами, более серьезна, чем может показаться на первый взгляд: если они сумеют заручиться поддержкой в деревнях и торговых городах Голландии, ересь станет невозможно сдерживать, и она начнет распространяться на голландских судах неизвестно куда, пока наконец не нарушит стабильность, установленную в Северной Европе Лютером и его сподвижниками.
И так как Ваша Милость льстит своему слуге, спрашивая его скромное мнение, возможно, мне будет дозволено сказать со всей прямотой: перед лицом наступления анабаптизма более желательно распространение лютеранской веры. Лютеране — люди, с которыми можно заключать полезные для Святого Престола союзы, как показал альянс между королем Франции и немецкими князьями. Анабаптисты, напротив, — неукротимые еретики, противники любого компромисса, презирающие любой порядок, таинства и власть.
Но больше я ничего не осмеливаюсь добавить — я оставляю право делать выводы своему мудрому господину, сгорая от желания по-прежнему приносить пользу Вашей Милости своими скромными глазами и той толикой ума, которой Господь пожелал наделить меня.
Искренне надеясь на доброту Вашей Милости.
Q. Из Страсбурга, 20 июня 1532 года.
Мой благороднейший господин, пишу Вашей Милости после длительного молчания в надежде, что у Вас и впредь будут причины демонстрировать по отношению к своему верному слуге то внимание и заботу, которые Вы оказывали ему прежде.
Факты, о которых я хочу сообщить Вашей Милости, по моему мнению, являются полезными, а возможно, даже необходимыми, чтобы разобраться в запутанном контексте событий в северных землях, которые, как я уже упоминал, все больше осложняются день ото дня.
Сценой развития событий, которые настоятельно требуют освещения, является управляемое епископом княжество с центром в городе Мюнстере, на границе территории империи и Голландии, ныне доверенное мудрому правлению Его Высокопреосвященства, епископа Франца фон Вальдека.
Он показал себя решительным и преданным Святому Престолу человеком, но одновременно достаточно благоразумным и старающимся не потерять власть, которую передали ему в руки как Папа, так и император. Его избрание на пост князя-епископа происходило в обстановке жесточайшей критики и вспышек недовольства той части населения, что исповедует лютеранскую веру, в основном торговцев, представителей цехов и гильдий, контролировавших магистрат, против которого он выступил с величайшей решительностью.
Все это не заслуживало бы и крупицы внимания Вашей Милости, если бы не то обстоятельство, что последние события в этом городе ныне стали темой всеобщего обсуждения, и даже сам ландграф Филипп Гессенский был вынужден посылать миротворцев, чтобы справиться с воцарившимся там переполохом.
Должен признать, вот уже некоторое время очень знакомое имя постоянно достигает моего слуха, распространяясь вдоль Рейна, и даже до меня доносятся отголоски его дерзких проповедей. И вчера я получил достоверное доказательство от торговца кожей, недавно вернувшегося из Мюнстера и остановившегося здесь.
Этот торговец рассказывал мне о новом Исайе, боготворимом простыми людьми и обладающим множеством последователей в трактирах и подворотнях, который вполне может поднять их против епископа фон Вальдека. Лишь получив от непосредственного свидетеля описание его внешности, я смог провести ассоциацию между этим именем и человеком, чья слава уже докатилась и до меня.
Его зовут Бернард Ротманн, и я, помню, мельком видел его здесь, в Страсбурге, года два назад, когда его пролютеранские симпатии побудили его посетить виднейших протестантских богословов. В то время я не считал его опасным, по крайней мере, более опасным, чем его сообщники, покинувшие лоно Святой Римской церкви, но теперь я постоянно слышу: о нем говорят все громче и громче.
Речь идет о мюнстерском проповеднике лет сорока, сыне ремесленника, который, как говорят, с самого детства демонстрировал недюжинный ум и изрядные способности, поэтому решил посвятить себя духовной жизни, а впоследствии был послан учиться в Кельн канониками, у которых он состоял на попечении. По дороге туда он проезжал этот город, но побывал и в Виттенберге, где встречался с Мартином Лютером и Филиппом Меланхтоном.
Скорее всего, по возвращении на родину он стал местным проповедником и начал жесточайшие атаки на церковь. Гильдии торговцев и ремесленников безоговорочно его поддержали, сочтя превосходным тараном для штурма ворот епископии. Уже вскоре он завоевал расположение простого люда и воспылал самыми честолюбивыми устремлениями.
С подобной наглостью в нем, по видимости, сочеталось и откровенное богохульство человека, претендующего на то, чтобы распоряжаться религией, как ему вздумается: мой торговец описывал шутовской способ, которым он осуществлял таинство Святого причастия, макая кусочки хлеба в вино и угощая ими верующих. Более того, он вскоре начал отвергать крещение младенцев.
Это, в частности, возбудило во мне живейшие подозрения и толкнуло меня к дальнейшему расследованию. И действительно, допросив торговца и убедив его поделиться со мной всеми ценными сведениями, я узнал, что этот фальшивый Исайя питает симпатии к анабаптистам.
Я выяснил, что в начале года в Мюнстер из Голландии прибыли какие-то анабаптистские проповедники, имена которых я скрупулезно отметил, по крайней мере, те, что сохранила превосходная память торговца. Они настолько воодушевили проповедника, что обратили его в свою ложную веру и добавили желчи в его выступления против епископа.
Оказалось также, что и Лютер несколько месяцев не спускал глаз с этой особы, очевидно потрясенный шумихой, которую тот вызывал, и ходят слухи, что в ряде писем к городскому совету Мюнстера Лютер пытался предостеречь протестантов против людей такого рода. Очевидно, что брат Мартин страшно боится любого, кто может соперничать с ним в популярности и в ораторских способностях, угрожая отнять у него пальму первенства. Однако совсем недавно мое внимание к этому городу вновь привлекло известие, что ландграф Филипп счел своим долгом пригласить в Мюнстер двух проповедников, которые вернули бы Ротманна к лютеранской доктрине. Когда я спросил у посланного мне судьбой торговца, почему ландграф Филипп стал так утруждать себя из-за какого-то ничтожного проповедника, тот предоставил мне еще более полный отчет о последних событиях в Мюнстере.
Как сможет убедиться Ваша Милость, эти события подтверждают самые худшие опасения, которые Ваш скромный наблюдатель высказывал в предыдущих посланиях, что служит слабым утешением перед лицом подобной катастрофы.
В тот момент, когда Ротманн бросился в объятия доктрины, отвергающей крещение младенцев, от него отошли сторонники Лютера, ополчившиеся против человека, которого они прежде боготворили. Но, хотя многие и отвернулись от него, у него появилось ничуть не меньше новых последователей, если все рассказанное мне соответствует истине, а я верю, что так оно и есть.
Таким образом, горожане по трем религиям разделились на три партии, ставшие непримиримыми противниками: верные епископу католики; лютеране, в основном — торговцы, контролирующие городской совет; и анабаптисты — ремесленники и рабочие, последователи Ротманна и его пророков, прибывших из Голландии. Даже то, что последние являются иностранцами, не убеждает толпу отвернуться от любимого проповедника, более того, когда магистрат попытался выслать их из города, их вернули в ту же ночь, а вместо них народ изгнал местных священников!
Кто же этот человек, мой господин? Какой невероятной властью обладает он над плебсом? На память приходит лишь одно имя — Томас Мюнцер, с которым Ваша Милость также смогли познакомиться несколько лет назад благодаря этим скромным глазам и ушам.
Но лучше завершить этот рассказ, который может показаться плодом фантазии, так как я не слишком уверен в уме того, от кого я все это слышал.
Следовательно, чтобы ситуация не обострилась до открытой войны, представлялось оптимальным устроить публичный диспут о крещении между представителями трех религий.
В августе этого года лучшие умы города вступили в сражение на данном поприще. И все же, господин мой, Бернард Ротманн со своими голландцами одержал в нем решительную победу, что еще больше привлекло горожан на его сторону.
В целом ряде случаев Ваша Милость напоминали этому своему слуге о том, как лютеране, еретики, лишенные милости Божьей, могут оказаться полезными, хотя и нежелательными союзниками против еще большей угрозы Святому Престолу. Мюнстер вновь доказал это, породив союз между лютеранами и католиками против искусителя Ротманна.
Бургомистры запретили ему проповедовать, а вскоре даже выслали его. Но благодаря поддержке простонародья он пренебрег этими предписаниями, продолжив подстрекать толпу и распространять свою опасную доктрину.
Город оказался на грани взрыва, кровь в венах членов обеих фракций едва не кипела.
Это и объясняет, почему ландграф Филипп поспешил послать в город своих миротворцев. Людей ученых и способных к дипломатии, двух лютеран, неких Теодора Фабрициуса и Йоханнеса Ленинга, которые попытались отвлечь всеобщее внимание от проблемы крещения.
Но, по словам человека, сообщившего мне эти факты, им удалось добиться лишь перемирия в военных действиях — одной искры окажется достаточно, чтобы весь город воспылал. Мой торговец не сомневался в этом. Если дело дойдет до открытого противостояния, Ротманн и анабаптисты моментально возьмут верх.
К этому стоит добавить еще два события отнюдь не меньшей значимости. Глава гильдии ткачей, некий Книппердоллинг, открыто выступил в защиту проповедника, заручившись поддержкой городских ремесленников. Наконец, создается впечатление, что распространение славы Ротманна постоянно привлекает в город высланных из Голландии сакраменталистов и анабаптистов, с каждым днем укорачивая фитиль, ведущий к пороховой бочке.
А теперь стоит рассказать Вашей Милости о моих опасениях относительно данной ситуации. Везде и повсюду анабаптисты показали свое коварство и жизнеспособность благодаря искушению — так Сатана воздействует на смертных. Они распространяют свою чуму не только по всем Нижним Землям вдоль и поперек, но и в границах всей империи. Хотя пока их немного и они разбросаны по северным провинциям, им все же удается доказать, насколько привлекательна их доктрина, в основном для невежественной толпы, развращенной уже по природе своей.
Таким образом, что произойдет, если они объединятся? Что будет, если им удастся закрепить свой успех при том, как их доктрина сейчас расползается по подворотням, лавкам и мастерским, удаленным от влияния церковных властей? А что, если никто: ни епископ, ни курфюрст, каким фактически является Филипп, ни Лютер — не смогут помешать ее нелегальному распространению в низах: на деле они боятся их как чумы, которую стремятся держать подальше от своих границ, оставаясь в неведении, смогут ли без труда остановить ее незаметное для глаза наступление?
Ответы на все интересующие нас вопросы уже есть — стоит лишь приглядеться. Одна жизненно важная проблема уже существует и заключается в Мюнстере, где один человек держит под угрозой весь город.
Ландграф Филипп и Мартин Лютер, хотя и чувствуют, какую серьезную опасность представляют анабаптисты, фактически не знают, как их остановить, полагая, что смогут сдержать их злобный натиск, оставив их в изоляции. Боюсь, мой господин, это иллюзия, и они осознают собственную ошибку, лишь когда анабаптисты окажутся у дверей их домов.
Итак, я думаю, как Ваша Милость соблагоизволили великодушно научить меня, что угрозы следует обнаруживать заранее и упреждать до того, как они смогут реализоваться. Поэтому я никогда не упускаю случая информировать Вашу Милость обо всем, что может оказаться хотя бы в малейшей степени полезным, чтобы оценить степень риска, которому мы подвергаемся в этом регионе.
В рассматриваемом нами деле опасность уже очевидна, но, возможно, еще не поздно: нужно остановить эту эпидемию, подавить ее, пока она только зарождается, прежде чем она распространится по всей Европе и поразит всю империю — а это уже началось, — беспрепятственно преодолев Альпы и достигнув Италии и неизвестно каких еще областей. Чтобы этого не случилось, необходимо принять меры.
Так что я с нетерпением жду Ваших указаний, если Вы еще соизволите оказывать милость слуге Божьему, позволяя служить делу Его в столь трудный час.
Целую руки Вашей Милости и жду ответа.
Q. Из Страсбурга, 15 ноября 1533 года.
Мой благороднейший господин.
Лишь сегодня я получил послание Вашей Милости, которого ждал с таким нетерпением. Бессмысленно скрывать, что в этом крайне серьезном положении время жизненно важно, и я был крайне обеспокоен. Мне было необходимо получить разрешение Вашей Милости, ибо для всего, что мы собираемся предпринять, потребуется покровительство Всевышнего, дабы все вышло к лучшему.
Однако позвольте вкратце доложить Вашей Милости, что, как я думаю, следует предпринять против анабаптистской чумы.
Прежде всего, мой господин, я изложу факты: анабаптизм распространяется снизу. У него нет единой главы, которую можно было бы отрубить от шеи и больше ни о чем не думать; нет войска, которое можно было бы разбить в бою; нет точных и определенных границ — он вспыхивает то там, то сям, как черная оспа, моментально перебрасывающаяся из одной области в другую и пожинающая свои жертвы, независимо от того, в каких странах они живут, на каких языках говорят, перемещаясь благодаря телесным жидкостям, дыханию, на полах одежды. Мы знаем, что анабаптисты отдают предпочтение работникам мануфактур, но можно с полным основанием сказать, что теперь их обнаружишь повсюду. Так что от них не спасут никакие границы, ни городская милиция, ни войско на деле не могут помешать наступлению этой невидимой армии.
Как же мы можем сдержать опасность, угрожающую всему христианскому миру?
Сколько раз в течение последних недель, мой добрейший господин, я задавался этим вопросом… Как я напрягал свой мозг, едва не придя к выводу, что в столь затруднительных обстоятельствах слуга Вашей Милости никак не в состоянии помочь своему господину.
Возможно, Господь Бог возжелал, чтобы я понял, насколько ошибаюсь, и чтобы мне удалось послать Вам свои соображения в надежде на то, что они будут благосклонно приняты Вами.
А именно я думаю, что решение проблемы будет достигнуто с помощью тех же распространителей заразы: анабаптисты сами указывают нам способ нанесения им эффективного удара.
Моему господину стоит освежить в памяти дела, которыми мы занимались десять лет назад, во время Крестьянской войны, когда Вы положились на этого своего скромного слугу. Тогда он вспомнит: для того чтобы обвести вокруг пальца сумасшедшего Томаса Мюнстера, нужно было с ним познакомиться, притвориться его сторонником. Так было легче заставить его, во-первых, стать помехой Лютеру, что было уже заложено в его природе. А затем низвергнуть его в преисподнюю, когда он решил перевернуть мир и, сам того не желая, оказал поддержку императору в борьбе против немецких курфюрстов.
Поскольку я убежден: воспоминания об этих эпизодах еще свежи в памяти Вашей Милости, позвольте своему скромному слуге напомнить и о том, что Томас Мюнцер был упрямцем, ведомым Сатаной, но вместе с тем умным и осторожным, и обладал даром поднимать толпу и выдающимися ораторскими способностями.
А разве наши анабаптисты не такие же «мюнцеры», но меньшего масштаба?
И среди них тоже, кажется, есть сильные личности, духовные вожди, как, например, этот Бернард Ротманн, и другие, чьи имена, возможно, ничего не скажут Вашей Милости, но повсеместно гремят в этих землях, и первые среди них — Мельхиор Гофман и Ян Матис.
Так что мой совет состоит в том, чтобы попытаться положить конец их очевидной распыленности и вездесущности. Надо попытаться собрать всех их лидеров, всех мюнцеров, чеканщиков, распространителей чумы в одном месте: все гнилые яблоки — в одной корзине.
Но стоит откровенно заметить: судьба уже благоприятствует нам. Ибо, как Ваша Милость могли узнать из моих предыдущих посланий: к городу Мюнстеру сейчас приковано пристальное внимание не только анабаптистов, но и целой толпы людей, целых семей, которые, забрав с собой оружие и домашний скарб, едут туда из Голландии и из всей империи. Мюнстер стал Землей обетованной для самых закоренелых еретиков.
Таким образом, я думаю, что некто сможет без труда влиться в этот поток и войти в город. Затем ему придется завоевать доверие вождей секты, притвориться их другом, чтобы влиять на их действия, не привлекая к себе особого внимания и способствуя стечению туда как можно большего числа анабаптистов.
Как только гнилые яблоки будут собраны, перспективы уничтожить самые опасные элементы одним ударом будет достаточно для заключения союза между ландграфом Филиппом и епископом фон Вальдеком, то есть между протестантами и католиками, против опаснейших подстрекателей.
Но в связи с тем, что выполнение подобного плана потребует привлечения одного-единственного человека, кто будет действовать на месте, я считаю вполне естественным: предложивший акцию должен и осуществлять ее. Вот почему я выезжаю в направлении Мюнстера с намерением занять определенную сумму в кельнском отделении банка Фуггеров и предоставить ее в дар ни о чем не подозревающим анабаптистским вождям.
Так как мне придется действовать тайно, необходимо, чтобы я мог рассчитывать на рекомендации от Вашей Милости к епископу фон Вальдеку, как и на то, что он будет информирован о моем присутствии в Мюнстере и о том, что я постараюсь как можно раньше связаться с ним, чтобы выработать план дальнейших действий.
Прибыв к месту назначения, я поспешу подробнейше известить Вас обо всем происходящем. А теперь мне не остается ничего иного, кроме как довериться Божьей воле и положиться на Его защиту, в надежде, что Ваша Милость упомянет скромного слугу в своих молитвах.
Целую руки Вашей Милости.
Q. Из Страсбурга, 10 января 1534 года.
Я вскакиваю на ноги, услышав отдаленный грохот… В ушах звучат выстрелы пушек… Глаза сузились в щелки… Снова люди, бегущие по равнине.
Нет. Это всего лишь гром, преследующий нас в дороге уже много дней. Другое время, другой вид. Солома, вонючая и теплая: тепло животных — коров и людей, приведших меня сюда. И внезапный озноб — вырвавший меня из сна, прямо под носом у быка. Громадный круглый глаз наблюдает за мной: будничная жвачка уже снова во рту.
В окне — очень странный железный свет с низкого неба, затянутого облаками, а на улице — мороз, ожидающий храбрецов по дороге к городу.
Всего миг — и новая дрожь, пришедшая из памяти: волнующиеся животные больше знают о том, что ждет нас в пути. Я тщетно пытаюсь прогнать видения прошлого.
Третий раскат грома, и молния раскалывает горизонт. Гроза подошла довольно близко, и воробьи кричат от голода и безнадежности, потому что не могут улететь.
Нас раздавит… эта безграничная чернота по всему небу.
И кто знает, не будет ли таким его собственный конец: водоворот или потоп вместо землетрясения от пушечной канонады. Не думаю, что сумею пережить это снова, во второй раз.
И все же совсем не этот вопрос стоит задавать себе на рассвете на пустой — уже в течение двух дней — желудок и со столькими милями за спиной.
Этот четвертый… гораздо ближе. Он почти над нами. Удар, сотрясающий землю, и внезапный шум, эхом отражающийся в листве, — струи дождя с крыши.
Я смотрю на дорогу — она уже превратилась в сплошной канал грязи, сползающей с пологого холма: лишь двое безумцев могут путешествовать в такую погоду.
Двое таких, как мы.
Я слышу, как он храпит во тьме хлева, и тихо матерюсь.
Горизонт полностью затянут: города, скорее всего, уже больше нет.
— Ох, Ян… Ты никогда не думал, что таким и будет Судный день? Пойди посмотри на улицу — ужасающее зрелище. Невозможно поверить, что земля и небо могут вновь стать ничем, как было до них…
Хруст сминаемого сена: еще не полностью проснувшись, он выглядывает наружу, часто моргая.
— Что ты там бормочешь… Это всего лишь зима.
— Нам туда! Вниз!
Серый профиль, размытый ливнем, едва виден.
— Ты уверен?
— Он там.
— Откуда ты знаешь? Мы сбились с пути.
— Нам туда, говорю тебе. Я бывал там раньше.
Мы почти бежим.
Забираемся на гребень холма, и действительно он там, всего в паре миль, просто тучи скрыли его. Над городом нет дождя: тучи разорвались над колокольней — столп света нисходит с небес, окружая крепостную стену.
Вот так, только так я представлял небесный город…
— Говорю тебе, они запомнят этот день, брат, они запомнят, с чего все началось.
Глаза сияют, вода стекает у него с бороды и с кромки капюшона.
— Несомненно. Они запомнят день, когда апостолы великого Матиса прибыли к ним, чтобы принести надежду. С этого все и начнется.
Я чувствую: он готов взорваться. Распутный поборник истины, апостол-вымогатель побежден экстазом восторга оттого, что мы добрались сюда.
Он демонстративно отвешивает мне шутовской поклон, пропуская меня вперед, но его воодушевление вполне искренне.
— Добро пожаловать в Новый Иерусалим, брат Герт.
Его глаза смеются.
— Добро пожаловать и тебе, Ян Лейденский, и позаботься о том, чтобы тебя выслали отсюда.
Мы бросаемся бежать вниз по холму, поскальзываясь на мокрой траве, снова поднимаясь на ноги и хохоча, как пьяные.
Латинское название, Монастериум, навевает мысли о мирном, удаленном от мира месте.
Мюнстер, напротив, должен быть окружен пламенем и железом, расплавленным в огне.
Девять ворот, через которые можно войти. Над каждыми из них — по три пушки: мощные стены, узкие проходы.
Четыре низкие массивные башни, обращенные на все стороны света, превращают город в неприступную крепость.
И все это вместе окружено стеной, по которой пройдут три человека плечом к плечу.
Во рву вода из рукава реки Аа, делящей город на две части.
Ров двойной: черная вода перед первой стеной крепости и черная вода за ней, ее пересекают мостики, ведущие ко второй стене, более низкой, с приземистыми башенками.
Неприступен…
— Братья и сестры, путники, которых мы ждали, уже здесь. Енох и Илия прошли весь мир и прибыли в Мюнстер, чтобы сообщить нам, что близок час, что дни богатых сочтены, а власть епископов будет навеки уничтожена. Сегодня мы уверены: нас ожидают свобода и справедливость. Справедливость для нас, братья и сестры, справедливость для каждого, кого держат в рабстве, кого принуждают работать за нищенскую плату, кто верит и видит дом Божий, загаженный иконами и статуями, и детей, которых купают в святой воде, как собак в тазах.
Вчера я спросил ребенка лет пяти, кем был Иисус. Знаете, что он ответил? Статуей. Именно это он и сказал: статуей. Для его детского разума Христос — не что иное, как идол, у которого родители заставляют его твердить молитвы перед сном! Для папистов это и есть вера! Вначале научиться почитать и подчиняться, а потом — понимать и верить! Какая же это может быть вера и какое это бесполезное мучение для детей! Но они хотят крестить их, да, братья, так как боятся, что без крещения на них не снизойдет Святой Дух. Акт веры становится вторичным: сознание омывается святой водой до того, как оно способно осознать, что такое грех. А значит, за их крещением скрываются самые страшные мерзости: извлечение прибыли из труда ближнего; накопление имущества, собственность на землю, которую вы обрабатываете, на станки, которые вы приводите в действие. Приверженцы старой веры не дают никому выбирать, как жить: они хотят, чтобы вы работали на них и были довольны верой, которую навязывают вам их ученейшие доктора. Их вера — вера обреченных, это вера, распространяемая среди нас Антихристом! Но мы, братья, хотим Спасения! Мы хотим свободы и справедливости для всех! Мы хотим свободно читать слово Божье и свободно выбирать тех, кто будет вещать нам с кафедр и представлять нас в магистрате! Кто в действительности решал судьбу города перед тем, как мы вышибли его под зад коленом? Епископ. И кто решает теперь? Богатые, знатные бюргеры, преданнейшие почитатели Лютера лишь потому, что его доктрина позволила им противостоять епископу! А вы, братья и сестры, те, кто дает жизнь этому городу, не можете вставить ни единого слова в их пространные рассуждения. Вы можете лишь беспрекословно повиноваться грязной брани того же Лютера из его княжеской берлоги. Его последователи приходят и говорят нам, что добрым христианам грех заниматься мирскими делами, они должны совершенствоваться в вере в одиночестве, молча терпеть насилие, потому что все мы — грешники, осужденные на искупление собственной вины.
Но вот перед вами посланцы надежды, вот люди, которые пришли, чтобы возвестить о конце старых небес и старой земли, чтобы мы могли передать это остальным. Эти два человека услышали наши негодующие крики и пришли, как Енох и Илия, чтобы рассказать нам, что мы не одиноки, что время пришло. Сильные земли лишатся власти, их троны падут от руки Господа. Христос придет не с миром, а с мечом. Врата уже открыты для тех, кто смеет дерзать. Если они думают сокрушить нас ударом меча, мы парируем этот удар, вернув его стократно!
Бернард Ротманн. Передо мной — такое мужество, такой гнев, такая безграничная сила веры, каких я уже давно не встречал. Магистр, если бы вы были сейчас здесь, если бы все закончилось по-другому, возможно, и у вас возникло бы чувство, что не все потеряно, что кто-то, копошащийся в пепелищах и восстающий из них, выжил, чтобы оплодотворить новую землю. Сотня, две? Я забыл, как считать народ в толпе, вы учили меня, а я забыл. Я забыл, что такое сила, Магистр, а вы не сможете ничему меня больше научить. Я другой, возможно, сукин сын, разочарованный и взбесившийся, и все же впервые после стольких лет оказавшийся в нужном месте. Мы должны были добраться сюда, сюда, и никуда больше, чтобы прийти к простой истине: нет веры без конфликта. Так было всегда, и даже если моя вера больше ничего не значит, сегодня возвращается и загорается что-то, утраченное мной на равнине в мае. Это знание, которое ты мне дал: мы никогда не освободим дух, не освободив плоть. А если нам этого не удастся, мы не будем знать, что делать с ними: настанет время, когда бедность и виселица больше не будут ни в чем отличаться друг от друга.
Значит, стоит все же сбросить иго и принять участь, которая нам в конечном счете уготована. Мы снова будет бороться. Снова. Или умрем, пытаясь сделать это.
Теперь выход Яна Лейденского: живой, решительный, он сразу же завораживает слушателей. Его взгляд скользит в пустоте поверх голов — не ошибись, Ян, это твой момент! Поза актера, как обычно, чрезмерно театральна и глупа, он извергает нелепые слова, которые через какое-то время в сознании выстраиваются в определенной последовательности и обретают смысл, нанося удар в цель. Возможно, дело — в его движениях, жестах, глазах, широко распахивающихся на миг, а затем опускающихся и затуманивающихся. Возможно, дело — в его красоте, молодости, не знаю в чем. Я знаю только, что это действует.
— Ян бесцельно идет по этим улицам, как дрейфующий корабль, без руля и ветрил, в поисках знаков, знамений, примет, которые заставят его понять, что он прибыл в то место, которое ищет. — Голос неожиданно повышается: — Глупый осел, сын лейденской шлюхи! Нигде вокруг тебя нет ни единого знамения: ни на стенах, ни на кирпичах, ни на известняке, ни на булыжниках мостовой. Нет, не там ты найдешь то, что ищешь. Знамение — это сам поиск, знамение — это ты сам, вылезающий из грязи под ногами. Это вы. Мы, те, кто ищет: мы — те, какие мы есть сейчас, какими были в прошлом и какими еще не стали. Лишь старики постоянны — они живы лишь прошлым. Последователи прежней веры уже мертвы. Кирпичи собора ничего не скажут. Ваши взгляды, наоборот, говорят: Бог здесь, Бог уже здесь, Святой Дух в нас самих: в этой юности, в этих руках, в этих мышцах, ногах, грудях, глазах. Что-то грандиозное возникает при одном лишь взгляде на этот оплот жизни, грязной, гнусной, проклятой жизни, которую вы считаете просто каплей дерьма, случайно упавшей на Божий план творения. Но это совсем не так! Слушай его, слушай в себе самом! Вот, слышишь, он обращается к тебе, призывая на последнюю битву Ян, послушай, гнусный червяк! — Его глаза внезапно сужаются, как две голубые щелки, взгляд скользит низко над головами людей, паря в пространстве, а потом резко взмывает вверх со свистом. — Да, ты шут-и-шар-латан-и-шлюхин-ублюдок, именно об этом мы и говорим, а ты что думаешь? Ты уверен, что мы боремся за этот клочок бумаги, измаранный твоими гражданскими правами?! Гори он адским пламенем! Бог говорит с тобой о чем-то ином: не о Мюнстере, нет, не об этих домах, не об этих камнях, ни о чем из того, что существует сейчас! А о том, каким все станет. О вас и обо мне в этом городе, братья! Бог требует от вас бороться не за договор, не за приемлемый мир, а за Новый Иерусалим. За новые небеса и землю! За мир, наш новый мир, там, за Океаном! — Паника и явное недоумение во взглядах. — Это обещания, которыми бросаются нерешительные, ни на что не годные шуты: это призыв безголосого отребья. Пусть они прямо сейчас катятся своей дорогой — прямиком к фундаменту старой веры! Мы воздвигнем пирамиды огня, мы создадим Новый Иерусалим! В одиночестве, спросишь ты? Нет, Ян, сукин сын! Ты сейчас думаешь, что эти грязные, говенные руки, всегда строившие лишь замки из дерьма, никогда не сумеют замесить небесную мальту.[34] Ты ошибаешься, бездомный-шут-безмозглый-как-свинья! Вам было обещано: Я пришлю вам пророка, который поведет вас в битву и сосредоточит всю вашу силу, чтобы выплеснуть ее в лицо Моих врагов. Послушай! Мости дорогу пророку, приславшему сегодня двух своих эмиссаров: Яна Лейденского и Герта из Колодца, чтобы они зажгли искру. Как только сюда прибудет и сам пророк, мы больше не будем одиноки. Мюнстер станет громадным костром, гигантской пирамидой огня, вздымающегося до неба, разрывающего облака и строящего лестницу в Царствие Небесное. Я знаю: от его имени уже стынет кровь у стоящих у власти, богатых безбожников. Они бегут и прячутся за парчовыми занавесками, едва заслышав, как оно эхом разносится в толпах обездоленных. Они издают эдикты, назначают награды, глупые колоссы на глиняных ногах. Они не понимают, что он повсюду, что его апостолы проникают в города, в деревни, возвещая конец времен. Его зовут Ян Матис, братья! Это истинный Енох, тот, кто придет в конце времен, чтобы положить начало небесному городу! За нами Матис Великий!
Все оглушены, потрясены, молчат. Пока Ян говорил, в толпе распространилось волнение, необычное беспокойство, заставлявшее людей оглядываться и пристально вглядываться друг другу в лица, просто чтобы убедиться, что все остались прежними. Бюргеры, рабочие, ремесленники, матери — грубые лица, сильные руки. Все до единого — молодые: бедность не дает состариться. Неужели я действительно пришел сказать им, что у них по-прежнему существует надежда на освобождение и на Царствие Небесное? Ротманн — их проповедник, а сияющий мужественной красотой Бокельсон двадцати пяти лет нашептывает им в уши, что это возможно.
Тучный мужчина — пивное брюхо и мощные плечи — обнимает Яна Лейденского и целует его в бороду. Худоба Ротманна и его нежный вкрадчивый голос прекрасно дополняют медвежью тушу главы гильдии мюнстерских ремесленников — Берндта Книппердоллинга, ткача и портного. Он вскакивает на стол, на котором мы стоим, и озабоченно смеется трескучим смехом:
— Добро пожаловать апостолам Великого Матиса, вас приветствуют все братья из общины Мюнстера. Вы, присутствующие здесь сегодня, расскажете своим внукам об этом дне, потому что это начало начал. Бог опустил взгляд на наш город, Мюнстер, и решил: именно отсюда все и начнется. Мы вступили в борьбу, и мы должны довести ее до конца. Не сомневайтесь — это будет непросто: нам придется сопротивляться епископу, нам придется вырвать власть из рук знати, нам придется попотеть и, возможно, даже пролить кровь, чтобы добиться этого. Но момент настал — медлить больше нельзя. Именно поэтому я говорю вам: тот, кто не верит, пусть сейчас же уходит и катится в преисподнюю. Аминь.
Единодушный порыв: поднявшиеся кулаки, рукоплескания и звон от ударов инструментов.
— Твое имя разносится, как на крыльях ветра, Бернард Ротманн, проповедник угнетенных.
Он смеется, убедительно, сердечно — его манера жестикулировать сразу располагает, вызывает симпатию. Не могу сказать, было ли это сознательно отрепетированным или естественным. Но благодаря здешним слухам я уже знал о необыкновенном влиянии Ротманна на мюнстерских женщин. Говорили: не один муж жаждал бы увидеть его болтающимся на виселице, и не только из-за проблем веры. Казалось, женщины находили его проповеди просто неотразимыми и надолго задерживались после богослужения, чтобы обсудить их с проповедником наедине. Более того, он не страдал от недостатка паствы, как и не выглядел на свои сорок.
— Имя Матиса упоминают не реже, если не чаще. Мы ждем его с нетерпением.
— Он скоро будет здесь. Для всех нас важно, чтобы вы познакомились.
Он кивает, предлагая мне выпить:
— Нам еще предстоит куча дел. Ты видел, как мы тверды, но нас пока мало. Нам день за днем придется наращивать свой перевес.
— Гм-м. А сколько вас?
Он предлагает мне источенный червями стул — больше ничего из мебели в его жилище нет, не считая плетеной кровати.
— Трудно реально оценить силы, на которые мы можем рассчитывать. Епископ фон Вальдек, даже если открыто и не вмешивается в события в городе, уже начал потихоньку подъезжать к протестантам, и теперь он со своими феодалами всего в нескольких милях отсюда ведет с ними переговоры. Католики спрятались и затаились в ожидании, пока эта сволочь не вернется, возможно с оружием, чтобы полностью очистить город от нас, баптистов, и всех лютеран.
— А почему он этого не делает?
— Потому что знает, если он пойдет на это, пробудится муниципальный дух Мюнстера и все объединятся против него самого. Город не хочет возвращаться к прежнему статусу — снова становиться его личной собственностью. — Улыбка. — Кое-чего мы уже добились, стоит признать это. Фон Вальдек хитер, друг мой, очень хитер. Нам не стоит совершать фатальной ошибки, недооценивая его или считая, что он уже вне игры. Он остается нашим главным врагом.
Я начинаю понимать:
— А в самом городе?
Он загорается:
— Лютеране и католики объединятся, чтобы помешать нашему успеху среди простого народа: батраков и ремесленников Книппердоллинга. Почти все крупные торговцы, голосующие в магистрате, — лютеране, и бургомистрами они выбрали двух своих: Юдефельдта и Тильбека. Юдефельдт ненадежен, бесхребетник, который боится епископа больше, чем дьявола. Тильбек, кажется, имеет на нас определенные виды: он сделает все, чтобы не допустить возвращения сторонников епископа в город, но даже ему мы не можем слишком доверять. Простой народ целиком на нашей стороне, и это пугает их, они боятся лишиться власти. И они совершенно правы. Однако к тому же они не доверяют католикам, так как боятся, что те преподнесут город в дар епископу. — Он пожимает плечами. — Как видишь, положение можно назвать каким угодно, только не стабильным. Нам придется действовать на два фронта: против епископа за стенами с его шпионами в городе и против лютеран здесь, внутри, его врагов, но, без сомнения, не наших друзей. Пока нам удавалось одерживать над ними верх каждый раз, когда они пытались вышвырнуть нас из города. Нас защищал простой народ — в этом наша сила.
— Да, народ. Твои сегодняшние слова напомнили мне об одном человеке, с которым я был знаком много лет назад, когда был примерно одного возраста с Яном. Я сражался за эти слова. И я признаюсь тебе: никогда не думал, что займусь этим снова.
— Это можно считать комплиментом?
— Думаю, да. Но вы должны знать, что тогда я потерял все.
Внимательный взгляд.
— Понимаю. Ты боишься? Апостол Великого Матиса боится потерпеть поражение во второй раз?
— Нет, это не так. Я только хотел сказать, что вам надо быть более осторожными и предусмотрительными.
Он проводит рукой по волосам и поправляет складки одежды — костюм из дорогой ткани сидит на нем необыкновенно элегантно.
— Знаю. Но теперь на моей стороне превосходнейшие союзники. — Ему всегда удается польстить. — Речь Яна Лейденского зажгла огонь в крови.
Я громко смеюсь:
— Ян — сумасшедший, необыкновенный мерзавец, великий актер и удачливый сводник. Но он, без сомнения, знает, как взяться за дело. Хорошо, что он с нами, я видел его в деле: он становится настоящим тараном, если захочет.
На этот раз мы смеемся вместе.
— Боже мой, друзья, если вера жителей Мюнстера столь же крепка, как сиськи его женщин, я никогда не был так близок к раю!
Ян Лейденский прячет возбужденное лицо во впечатляющей груди своей первой мюнстерской почитательницы. Его слова — пороховой фитиль, вызывающий взрыв смеха Книппердоллинга.
— И ты никогда не видел впечатляющего копья главы городской гильдии, — без лишней скромности замечает он после нескольких бесплодных попыток членораздельно произнести хоть слово.
— Копья, дружище Берндт? — интересуется Ян с едким сарказмом. — Тогда аборигены Америки доберутся до Царствия Небесного гораздо раньше нас!
— Что ты хочешь сказать? — заинтересованно спрашивает Книппердоллинг, развязывая шнуровку на груди своей дамы.
— Ах, давай забудем, дружище. Не хочу ранить твою гордость.
Подушка попадает Яну в лицо. Две женщины довольно хихикают и спешат отплатить своим кавалерам усиленным вниманием.
Девушку, взявшую на себя заботу обо мне, не привлекают пустые разговоры: она не теряет времени. Два или три поцелуя в губы, а затем ее губы опускаются ниже, чтобы заняться всем остальным. Я едва слышал ее имя и почти моментально забыл его.
В это время Книппердоллинг грузно барахтается в одеялах. Он пытается повернуться так, чтобы сесть, не выходя из своей подруги, но живот сильно ему мешает.
— Эх, Ян, ты, промышляющий этим ремеслом, знаешь какую-нибудь позу, подходящую для нас, людей с большим торсом?
— Эх, друг Берндт, не знаю, что и сказать. Зато могу рассказать тебе о том, как работал с самой жирной шлюхой в Европе. Ты просто представить не можешь, сколько клиентов было у этой свиноматки!
— Воистину! Ну и какой жирной она была?
— Знаешь, уродливейшая толстуха. Но как раз для тех, кто любит большие масштабы.
— В каком смысле?
Ян поджимает губы и стискивает в руках груди блондинки. Его голос звучит пронзительнее обычного:
— «Да, Матильда, твои телеса приносят мне истинное удовольствие. Тощие не для меня, потому что я толстобрюхий».
— Не может быть!
— Клянусь тебе! Ее хотел каждый: хотя бы для того, чтобы потом рассказывать, что имел женщину, которую не поднимут и пятеро.
Настойчивый поцелуй заставляет Книппердоллинга замолчать. Что касается меня, мне уже не нужны никакие кляпы. Полулежа на полу с прижатой к стене шеей и девушкой, неторопливо высасывающей из меня соки, я давно утратил дар речи.
Теперь и Ян едва не задыхается благодаря своей нескромной партнерше. Определенно, ей успешно удается заставить его заткнуться.
Вот так, в обстановке всеобщего молчания звучит глухое, полузадушенное завершающее мычание Книппердоллинга.
— Ты всегда так спешишь добраться до финиша, дружище Берндт? — прерывает его Ян привычной насмешкой. — У меня есть лекарство, необходимое в твоем случае. Вскипяти несколько луковиц в воде, а когда они остынут, ты можешь смело засовывать их внутрь. — Он взмахивает руками. — Действует безотказно, я тебе гарантирую. Или, если тебе доведется побывать в Лейдене, спроси Хелен. Она работала на меня: уникальная шлюха, которая умеет доставлять удовольствие, так и не отдаваясь.
— И как же это у нее получается?
— Не имею ни малейшего понятия, а вот она знает. Представь себе, я платил ей за час, а клиентов приходилось записывать заранее. Говорю тебе: один раз пришел клиент, которому хотелось быстренько перепихнуться, ты меня понимаешь? Она, напротив, решила, что он должен остаться минимум на часок. Этот тип был доведен до белого каления, но ничего так и не происходило. Через какое-то время он действительно озверел. Он выхватил нож и порезал ее, ты меня понимаешь? Естественно, это было последнее, что он сделал в своей жизни. Идиот, так испортить товарный вид моего капитала!
Книппердоллинг убирает волосы своей красотки с потного лица и смотрит в направление Яна.
— Дерьмо! — это его единственный комментарий.
У меня вырывается слабый смех, но уже не осталось сил, чтобы открыть глаза нашему актеру на его странную привычку: когда он заливает, он никогда не может удержаться от фразы: «Ты меня понимаешь?» Безотказный метод, чтобы определить, что вранье в его россказнях, а что — правда.
Теперь Книппердоллинг не хочет упускать ни малейшей подробности из рассказов нашего друга-сутенера:
— Что ты там говорил до этого про жителей Индии?
— Когда?
— До этого, помнишь? История о том, что они раньше нас попадут в Царствие Небесное?
— Ах, ничего. Мне рассказывал об этом один моряк, мой клиент, бывавший там. Они гораздо ниже нас, зато у них вот такие штуковины. А если тебе интересно, другой клиент, бывавший в Африке, говорил мне, что там их обрезают, потому что женщинам так больше нравится.
— Вонючие евреи! Теперь я уверен, что они делают это именно по этой причине, а вовсе не потому, что являются избранным народом.
Теперь и Ян собирается кончать. Упоминание об Израиле возбуждает его еще больше. Он вздымает руки к небу и не удерживается от возгласа:
— Вы станете для меня царством избранных и святым народом!
Последние слова звучат как стон, и он медленно заваливается в постель.
Если я его хорошо знаю, он больше ничего не скажет.
Проходит всего несколько минут, и он снова в седле. Оказывается, я его знаю недостаточно хорошо.
— Дамы и господа, друзья, por favor… — Голый, с раскинутыми руками, он стоит на коленях в кровати. — Прежде всего, несколько инструкций, или пожеланий, как вам больше нравится: ты, дружище Берндт, ты что, хочешь заставить меня умереть от жажды, свинья, жадный ты лавочник, неужели это правда? Тогда гореть тебе в адском огне…
— Ах да, да, экий ты мудак… иду… сейчас иду… но… но ты беспокоишь меня… ты пьешь, как лошадь — мы так не договаривались… — Брюхо Книппердоллинга трясется, перемещаясь в соседнюю комнату.
— Вот молодец, молоде-ец! — громко аплодирует он. — А ты, подруга, моя преданная святая шлюха, продолжай забавляться божественным кропилом, расположенным у меня между ног, пока Святой Вымогатель расскажет тебе историю о своем благородном происхождении. Да, молодец, вот так.
Книппердоллинг возвращается с тремя бутылками жизненной влаги. На его лице застыла идиотская улыбка, но она тает, как только он замечает, что его дама наполовину погрузила лицо в зад Яна.
— Хорошо, я готов, скорее готов, чем нет. Герт! Герт, где ты? Ты уверен, что девушка не высосала тебя целиком и полностью? Вот уже час, как она держит его во рту — она просто рискует задохнуться, бедняжка!
— Чтоб ты обосрался! — звучит мой ответ.
— Ах нет, мой дорогой, я не буду делать этого, хотя бы ради Мадам Поцелуй Меня в Зад, здесь снизу. Но хватит, а теперь минуточку внимания, рог favor!
Книппердоллинг не слишком прислушивается к его словам — он неуклюже пытается втиснуться в гущу извивающихся тел и как-то восстановить свои позиции.
— Моя мать была беженкой из Германии, незамужней. В какой-то канаве ее отымел старый Шульц Бокель, великий развратник из Гааги, и она произвела меня на свет под именем Иоанн, на голландском — Ян. В шестнадцать лет я нанялся на торговый корабль: Англия… Фландрия, Португалия… Любек… Затем боцман начал уделять мне особо пристальное внимание. Однажды ночью во время шторма я расколол ему голову веслом и отправил за борт. Два дня спустя я высадился на берег в Лейдене, чтобы согреть постель его жены. Я утешал его вдову пару лет, проживая в ее доме и имея свободный доступ к ее сбережениям. Дама заставляла меня работать портным: она утверждала, что я рожден для этого ремесла, — не знаю, что заставило ее так думать, я никогда не хотел ни черта делать. Ну и шлюха же она была: избавиться от жирного мужа-пьяницы ради обалденного двадцатилетнего юнца… Но мое истинное призвание было не в этом, я не хотел гнуть спину и ишачить всю жизнь. Я был рожден для чего-то лучшего, более возвышенного и духовного: стать актером, писать стихи, — пришлось оставить старую развратницу… Жить своей жизнью… Да. Я сохранил верность себе, да-да, когда оставил старую кошелку… И открыл свою корчму… Местечко для разврата высшего класса, хорошие деньги и непыльная работенка. Я очаровывал клиентов, читая им свои стихи, перед тем как за них принимались девочки. Один раз я декламировал даже в церкви: отрывки из Ветхого Завета по памяти, очень даже неплохо. Палата риторов сделала меня своим почетным членом. Знаете, все они были завсегдатаями моего казино, и я рассчитывался с ними по отдельным счетам, обслуживая по льготному тарифу. Среди своих шлюх я был ближе к Богу, чем все эти грамотные, у которых воняло изо рта и которые потом приходили ко мне, чтобы им пощупали их пипки!
Однажды в мой бордель забрели два странника, посланные Господом. Одним из них был Ян Матис, а вторым — тот, с кем Инга сейчас успешно разделывается на ковре. Герт, ты еще жив? И они сказали мне: «Ян Лейденский, ты нужен Богу, бросай все и следуй за нами».
— А ты это и сделал…
— Конечно же, потому что я почувствовал, что это стоит делать, что в этом мое предназначение, клянусь членом, Бог говорил со мной и сказал: «Ян, сукин-ты-сын-развращающий-и-губящий-женщин, я высрал тебя на землю ради великой миссии, не для того, чтобы ты ковырялся в грязи, в женских выделениях и придуривался всю свою жизнь! Восстань и следуй за этими людьми, за это дело стоит взяться». И вот мы здесь, и нас принимает твой благословенный комитет. И мы будем благодарны тебе, дружище Берндт, пока не попадем на небеса, где каждый получит то, что заслуживает!
Книппердоллинг грубо хохочет, запустив руки себе в яйца:
— Фиг тебе, Брендт паршивый, фиг тебе, но послушай… что ты там рассказывал про аборигенов… это сильно.
— Длиной с твою руку, Берндт, длиной с твою руку.
Книппердоллинг мрачнеет. Ян отпивает из бутылки, обрушиваясь во весь рост поперек кровати. Его несет:
— Кто я? Угадайте, кто я?
Молчание.
— Ну, ну, это просто. — Он подхватывает край простыни двумя пальцами и неторопливо начинает натягивать ее на себя: — Кто я?
— Пропащий пьяница.
Он поднимается, завернувшись в простыню, совершенно серьезный:
— … Проклят, Ханаан; раб из рабов будет он у братьев своих![35] — Истеричный крик в направлении Книппердоллинга: — Кто я?!
Глава гильдии ошеломленно смотрит на меня, он заметно напуган.
Я уже собираюсь успокоить его, когда Инга поднимает голову, поворачивается к Яну и произносит:
— Ной.
Мюнстер обладает своим неповторимым очарованием: узкие улочки, мрачные дома, рыночная площадь с церковью Святого Ламберта, возвышающейся на краю. Архитектура и расположение зданий — все кажется будничным, хаотичным, но со временем убеждаешься, что существует какой-то порядок, скрытый в сложном хитросплетении улиц. Я коротал свободное время, знакомясь с городом: бесцельно бродя по улицам часами, путаясь в этом лабиринте и вновь определяя верное направление каждый раз в новом месте. Я обнаруживаю мало кому известные проходы, болтаю с торговцами, народ не таится перед иностранцами, возможно, потому что анабаптизм пришел сюда вместе с бродячими голландскими пророками. Я познакомился с одним из них, Генрихом Ролом, даже получившим в городе приход. Мы подолгу говорили о Голландии, он назвал мне имена здешних братьев, с которыми я так и не встретился. Говорят, в Мюнстере пятнадцать тысяч жителей, но в ярмарочные дни народу в городе становится гораздо больше. Здешние горожане из тех, кто разъезжает повсюду, производит ткани, много рабочих. Изгнание епископа позволило им отменить налоги на текстиль и конкурировать с продукцией монастырей: священники, оставшись с носом, пришли в ярость, торговцы жиреют. Я научился впитывать силу, исходящую из этого места, сами стены излучают возбуждение, недовольство, энергию. Это важный перекресток между Северной Германией и нижним Рейном, но есть и какая-то жизненная сила, исходящая прямо отсюда, из всего, что существует в нем, — из зарождающегося конфликта между грязью на дороге и колесами телег, которые ее давят.
Мюнстер — один из тех городов, где возникает ощущение: рано или поздно обязательно что-то должно случиться.
Я лечу по грязной мостовой, уже погруженной во мрак, не обращая внимания на гадость, залепившую мне штаны… Лечу так, что пятки сверкают, семимильными шагами, до самого дома. Книппердоллинг послал нас собрать всех: меня разыскали в трактире, где я задержался исключительно из-за теологического диспута между двумя коновалами. Быстрее, быстрее… мы в большой беде… Мальчишка, который нашел меня, велел всем собраться в доме главы гильдии… И приколоть на плащ брошь… кусочек меди, где изображен акростих нашего девиза: СОП, «Слово обрело плоть»… Без него меня не пустят.
Три удара колотушкой, через мгновение чей-то голос спрашивает:
— Кто там?
— Герт из Колодца.
— Пароль?
Стискиваю брошь:
— Слово обрело плоть.
Засовы отодвигаются: Ротманн делает мне знак — заходи, быстрый взгляд на улицу перед тем, как закрыть дверь.
— К счастью, мы нашли тебя: в воздухе запахло паленым.
— Что случилось?
— Разве ты ничего не знаешь?
Виновато пожимаю плечами.
В его взгляде явно читается озабоченность.
— Епископ, этот сукин сын, издал эдикт: он лишил нас гражданских прав, нас и всех, кто нас поддерживает. Он угрожает всем жителям города расправой, если они и впредь будут покрывать нас.
— Дерьмо!
— Фон Вальдек что-то замышляет, я его знаю, он хочет разобщить нас, надеется перетащить лютеран на свою сторону, оставить нас в изоляции. Идем, мы созвали это собрание, чтобы решить, как будем действовать. Надо выслушать мнения всех собравшихся.
Столовая уже заполнена: человек двадцать теснятся за круглым столом, шум напоминает гомон отдаленной ярмарки. Книппердоллинг и Киббенброк обсуждают что-то между собой вполголоса: побагровевшие лица двух представителей текстильной корпорации говорят сами за себя.
Заметив меня, они жестом приглашают сесть рядом. Работая локтями, я пробираюсь к ним, Бокельсон уже здесь — кивок с самым серьезным видом в знак приветствия.
— Ты слышал об указе?
— Ротманн говорил, я ничего не знал — целый день валял дурака.
Ротманн широким жестом призывает к молчанию: собратья по очереди цыкают и шипят.
— Братья, время трудное. Нет смысла скрывать это. Наступление фон Вальдека имеет целью изолировать нас, поставить вне закона, сделать объектом преследований, возможно с согласия лютеран. Этой ночью мы должны решить, как нам защищаться. Сейчас, когда епископ открыл карты и готов дать бой, а над нами нависла непосредственная опасность.
В дверь колотят… Ошеломленные лица… Кто-то бежит открывать… Слова пароля доносятся даже сюда… Пришел не один человек… Их несколько.
Дюжина рабочих… В руках молоты и топоры… Во главе низкорослый и щуплый смуглый мужичонка… За поясом громадный пистолет… Взгляд еще того сукина сына… Порывистые движения. Это Редекер, разбойник с большой дороги, присоединившийся к баптистам, чтобы облегчать кошельки богатеев, а затем обращенный на благо общему делу. Ротманн лично крестил его несколько дней назад после демонстрации доказательств его преданности — внесения в фонд баптистов роскошнейшего плода его грабежа, изъятия у рыцаря, вассала епископа, фон Бурена пяти сотен золотых флоринов… памятное событие.
Ротманн испепеляет всех взглядом:
— Что это значит?!
— То, что народ не желает сидеть сложа руки, когда у него вокруг шеи затягивается петля.
— Это не слишком достойное оправдание, чтобы заявляться вооруженным в дом Книппердоллинга, брат Редекер. Мы не должны давать своим врагам повод напасть на нас.
— Это произойдет в любом случае, разве ты не понимаешь? — Коротышка чернеет от ярости. — Нанести им удар вовремя — вот что мы должны сделать, и немедленно. Лютеране готовы лизать зад фон Вальдеку, продав всех нас! Оружие уже переправили через канал, в монастырь Убервассер, есть свидетели: они готовятся напасть на нас.
— Редекер прав, мать вашу! Мы не можем ждать, пока они войдут сюда, чтобы перерезать всех нас! — Все, кто услышал, отвечают, по залу прокатывается эхо… возбужденный хор: — Ну да! Черт их возьми, давайте покончим со всеми ними раз и навсегда!
Глаза Ротманна сужаются — передо мной настоящий волк.
— И что ты предлагаешь сделать?
Редекер смотрит на него, стоя столбом посредине комнаты:
— А я и говорю — избавимся от них. Перережем горло папистам, потом — лютеранам. Я скорее буду доверять змее, чем Юдефельдту и его сообщникам в магистрате.
— А как насчет Тильбека? Второй бургомистр нам не враг, ты и ему хочешь перерезать горло?
— Все они заодно, Ротманн, разве ты не понимаешь этого? Один играет роль добряка, второй — злодея, но оба продажны и в любой момент предпочтут нам фон Вальдека. Они ждут лишь благовидного предлога, чтобы перерезать нас во сне, а епископ преподнес им такую возможность на серебряном блюдечке. Мы должны положить всему этому конец, и пусть каждый, кому пора в ад, поскорее туда и отправится.
Ротманн пожимает плечами и делает несколько шагов, показывая всем, как глубоко он задумался:
— Нет, братья, нет. Нельзя, чтобы события начали развиваться по этому пути. — Он ждет, пока его слова привлекут всеобщее внимание. — Два года мы боролись, иногда все вместе, иногда в одиночестве, завоевывая поддержку населения Мюнстера, рабочих, шаг за шагом, рассевая семена своими посланиями, собирая последователей в городе и за его пределами. — Он переводит взгляд на меня, потом на Бокельсона. — Апостолы Матиса уже здесь. А вслед за ними и другие, ведомые надеждой, постоянно прибывают в наш город. И все они, эти мужчины и женщины, верящие в истинного Бога и в нас, да, братья, в нас, в нашу способность выиграть эту битву, не должны увидеть, как все достигнутое моментально рухнет под волной паники. И не только их вера дает нам силу, но и их вклады: они жертвуют нам свои деньги и имущество.
По залу прокатывается шепоток. Заинтересованные взгляды ищут меценатов и дарителей.
Редекер, едва сдерживающий ярость, прерывает его:
— И я пожертвовал делу целую уйму денег. А теперь говорю: на эти деньги мы купим пушки!
— Да, пушки и мечи!
— И пистолеты!
— Нет, мы не можем потерять все, Редекер, ни наших людей, ни плодов нашего труда. Если мы сами станем зачинщиками резни, что скажут в соседних городах, что скажут братья, которые смотрят на Мюнстер как на маяк обновленного христианства?! Они сочтут нас кровавыми маньяками и отступятся. Все, что ты пожертвовал, все, что сегодня жертвуют другие, не пойдет в клоаку войны. Все это можно использовать совсем по-другому и извлечь немалую выгоду.
— Какого дьявола все это значит?
— Это значит, что сейчас епископ пытается настроить против нас жителей, угрожая всем, кто нас поддерживает. Значит, мы должны действовать так, чтобы народ остался на нашей стороне. Нам надо стать капитанами войска униженных, а не ограничиться созданием войска из нас самих. Ты не понимаешь, чего добивается фон Вальдек?! Я не собираюсь играть ему на руку — мы ответим ему, Редекер, но более решительно. — Продуманная пауза, чтобы привлечь внимание. — Предлагаю собрать ассамблею и принять решение о создании фонда для бедных из собранных средств. Дабы все нуждающиеся могли брать из кассы взаимопомощи, руководствуясь теми правилами, которые мы примем. А тот, у кого есть лишнее, должен внести туда, сколько сможет.
Он садится, Книппердоллинг и Киббенброк кивают — они удовлетворены.
Редекер остается торчать как столб, он в нерешительности — этого явно недостаточно.
Ротманн настаивает:
— Тогда бедняки поймут, что наше дело — их дело. Фонд взаимной помощи сделает больше любой проповеди: внесет в их жизнь нечто осязаемое. Лютеране могут сколько угодно плести свои интриги, но мы станем сильнее них, епископ может издавать тысячи эдиктов, но народ будет на нашей стороне!
Он закончил: двое стоят и долго смотрят друг на друга. За спиной Ротманна — кивки, за спиной Редекера — неуверенный ропот.
Разбойник кривит рот:
— А что, если они решат поиметь нас в зад?
Я вскакиваю — стул сзади летит на пол, достаю дагу из-под плаща и бросаю на стол. Ротманн и Книппердоллинг подпрыгивают.
— Если они хотят отведать стали, они ее получат, — слово Герта из Колодца. — Но, если народ будет на нашей стороне, поднимется тысяча мечей. — Гробовое молчание по всей комнате. — А теперь идем на улицы срывать эдикты епископа. И лютеране увидят, что мы не боимся ни фон Вальдека, ни их самих. И пусть они подумают дважды, прежде чем выступить против нас.
Всеобщий шок быстро проходит. Как и напряжение Ротманна. Редекер нагло пялится на меня, потом на меч и едва заметно кивает:
— Договорились. Сделаем так, как ты сказал, но никто из нас не намерен делаться мучеником. Если кто-то захочет драться, я встречу его с мечом в руках и захвачу с собой на тот свет побольше этих ублюдков.
Соглашение достигнуто. Благодаря речам Ротманна и эффективным действиям апостола Матиса. Вопрос о создании кассы для бедных ставится на голосование — принято единогласно. Киббенброк, старая чернильница, записывает всех в свои бухгалтерские книги. Редекер организует группы по пять человек, чтобы срывать эдикты с городских стен.
Ротманн и Книппердоллинг атакуют меня с двух сторон, а братья расходятся группами по три-четыре человека, чтобы не вызывать подозрений. Ночь поглощает их силуэты, один за другим.
Похлопывание по плечу и комплимент:
— Нужные слова. Ты сказал то, что все хотели услышать.
— И то, что думаю. Редекер сумасшедший, но свое дело знает. Нам удалось убедить его: он все понял.
Книппердоллинг пожимает плечами:
— Он разбойник с большой дороги, с ним трудно иметь дело…
— Разбойник, который грабит богатых, чтобы раздать все бедным. Нам нужны такие люди. Матис считает, что именно в дорожной грязи мы и найдем воинов Божьих, среди последних, поставленных вне закона: паяцев, сутенеров…
Я показываю на Бокельсона, свернувшегося в кресле у камина и обхватившего руками яйца.
Толстый ткач чешет подбородок:
— По-твоему, дойдет до вооруженной стычки?
— Не знаю. Фон Вальдек не похож на человека, который легко сдается.
— А лютеране?
— Думаю, многое зависит от них.
Книппердоллинг продолжает раздирать бороду:
— Гм-м. Слушай, до новых выборов в магистрат остается меньше месяца. Мы с Киббенброком могли бы выставить свои кандидатуры.
Ротманн качает головой:
— Наши сторонники слишком бедны, чтобы голосовать: или мы меняем всю систему, или с самого начала обречены на поражение.
Кажется, мнение апостола Матиса будет решающим, и я вмешиваюсь:
— От всего сердца желаю вам добиться успеха и овладеть городом мирным путем. Но даже в воздухе явно ощущается — события могут начать развиваться совсем по-другому.
Ротманн серьезно кивает:
— Конечно. Посмотрим. Однако пусть фонд для бедных откроется уже сейчас. Будем ли мы участвовать в выборах или нет, но мы обязаны оставить католиков и лютеран в меньшинстве. В качестве меры предосторожности мы перенесем проповеди из приходов в частные дома, чтобы в наши ряды не затесались шпионы.
— Да поможет нам Бог.
— Не сомневаюсь в этом, друзья мои, а теперь позвольте уйти вместе с братьями — будем делать конфетти из эдиктов епископа.
— А Ян? Ты оставляешь его здесь? — Книппердоллинг напоминает мне о бесчувственном теле друга, полностью расслабившегося у очага.
— Пусть спит, особой пользы от него не будет.
На улице — ледяная ночь. Света нет. Я отыскиваю дорогу и дрожу, плотно завернувшись в плащ. На помощь приходят воспоминания о бесцельных шатаниях по этим улочкам. Едва заметная тень… Ощущение чьего-то присутствия… И я уже выхватываю меч из ножен, направляя его во мрак перед собой.
— Останови руку, брат.
— Почему?
— Потому что слово обрело плоть.
Из темноты появляется лицо — он был на собрании.
— Еще чуть-чуть, и я проткнул бы тебя не раздумывая… Кто ты?
— Тот, кого восхищает твоя манера решать любые вопросы. Меня зовут Генрих Гресбек. — Шрам пересекает лоб по диагонали. Глаза голубые. Он хорошо сложен, примерно моих лет.
— Ты здешний?
— Нет, из местечка неподалеку, хотя в последний раз бывал в здешних краях лет десять назад.
— Проповедник?
— Наемник.
— Не думал, что среди баптистов есть те, кто умеет сражаться.
— Только ты и я.
— Кто тебе это сказал?
— Всегда узнаю добрый меч и добрую дагу. Матис умеет подбирать себе сторонников.
— Ты только это хотел мне сказать?
Лицо осунулось, в темноте из-за шрама его черты кажутся более мрачными и зловещими, чем при свете дня.
— Я восхищаюсь Ротманном — он крестил меня. У нас есть великий проповедник, но рано или поздно нам понадобится и свой капитан.
— Ты имеешь в виду меня… А почему бы не ты сам?
Он смеется… Зубы у него белые.
— Издеваешься: я просто Гресбек, ты великий Герт из Колодца, апостол. Все пойдут за тобой затаив дыхание, так же, как слушали сегодня вечером.
— Они не наемники, брат.
— Я знаю. Но они будут бороться не за кучу дерьма. Они будут бороться за Царствие Небесное и поэтому смогут надрать всем зады. Но кто-то должен их возглавить.
— Я замещаю Матиса, пока он не…
— Матис был пекарем, не будем закрывать на это глаза, этот… из Лейдена, был сводником, Книппердоллинг и Киббенброк — ткачи, Ротманн — книжный червяк, проповедник.
Я киваю — добавить нечего. Следует вывод:
— Когда придет время, ты знаешь, где меня найти.
— Мы все будем там. А теперь идем подтирать зады этим эдиктом.
Он уже углубился во тьму улицы — охота за призраком фон Вальдека продолжается.
Тиле Буссеншуте, по прозвищу Циклоп, продавец тары, коробок и ящиков — гигантское, попросту мифологическое создание.
Буссеншуте — один из тех людей, о которых вспоминают вконец потерявшие терпение матери:
— Вот не будешь спать, позову картонщика… В нем всего с избытком, даже чересчур, кроме мозгов. Не знаю, что Книппердоллинг рассказывал ему, чтобы вытащить его из лавки, но, даже если он объяснял все по слогам, сопровождая жестами, я убежден: тот не получил ни малейшего представления о том, что делает. В единственном парадном костюме, в который мы умудрились его втиснуть, он чувствует себя отвратительно — костюм этот происходит из гардероба Книппердоллинга, и совершенно очевидно, что этому портняжному произведению с трудом удается удерживать брюхо, зад и бесчисленные подбородки главы нашей делегации. Обычно он не говорит, а хмыкает. Ходят слухи, что за убийство он был приговорен к трем годам на галерах: занимаясь погрузкой на лестнице в одном роскошном особняке, он швырнул своему помощнику груз настолько тяжелый, что тот потерял равновесие, прокатился по всему лестничному пролету и в конце концов был раздавлен.
Сразу за Буссеншуте, совершенно скрытый его массой, шествует Редекер, когда-то сидевший в одной камере епископской тюрьмы вместе с главой нашей делегации. Он определенно не избавился от скверной привычки щипать чужие сумки, но, что гораздо хуже, имеет обыкновение хвастаться подобными подвигами, а это рано или поздно плохо кончится.
Замыкает столь впечатляющую троицу Ганс фон дер Вик, адвокатишка-крючкотвор, вплоть до последнего момента искренне считавший себя членом миротворческой делегации. Он действительно верил в возможность мирных переговоров с епископом и лютеранами и не знал, как выпутаться из этой истории, когда мы решили превратить встречу в цирк.
Епископ созвал собрание городских представителей, пытаясь достичь компромисса между сторонами, чтобы ему позволили вернуться в город. И если бы это зависело лишь от бургомистра Юдефельдта, имевшего полное право участвовать в городской делегации, компромисс, к нашему величайшему сожалению, был бы достигнут немедленно. Фон Вальдек предоставил бы кое-какие муниципальные свободы, осчастливив богатых лютеран, друзей Юдефельдта, восстановил бы свою власть в княжестве, уничтожил баптистов, а людей, их поддерживавших, унизил бы самым позорным способом. Divide et impera[36] — старая песня.
Выбор был не слишком велик — нам оставалось лишь разыграть подобную сцену, сделать из переговоров балаган и привлечь к ним всеобщее внимание. Мы вынудили Юдефельдта и магистрат согласиться на присутствие выбранных по этому случаю представителей народа Мюнстера: страшенного великана, разбойника с большой дороги, сутяги-неудачника и всех остальных, решительно шагавших за их спинами.
Мы поднимаемся по лестнице, один за другим, в строгом порядке, стараясь сохранить важный вид. У Книппердоллинга — слезы на глазах, а из-за плотно сжатых губ иногда прорываются раскаты его громоподобного смеха. Он первым назвал это имя, когда подбирали главу делегации, которая удовлетворила бы наши требования:
— Тиле Циклоп! Да, да, этот человек послужит общему делу!
Зал, где состоится собрание, в доме рыцаря Дитриха фон Мерфельда, обладателя одного из самых ловких языков, лижущих зад епископу: оставшиеся на виду балки инкрустированных потолков, безвкусные, грубо выделанные гобелены — дешевое тщеславие. Ряды стульев, на которых сидят вассалы епископа, открываются перед нами, как крылья птицы. Хозяин восседает справа от трона и едва не лопается от гордости: развернуты все парадные знамена, чтобы поразить бедных невежественных бюргеров.
Трон в центре, деревянные подлокотники в форме львиных голов, епископский герб рядом с фамильным гербом хозяина на деревянном изголовье спинки.
Он очень импозантен, одет во все черное с головы до ног.
Башмаки с блеском, штаны из хорошей шерсти и нарядная блуза, пряжка на ремне, удерживающем меч, судя по инкрустации на эфесе — настоящий толедский. Епископский перстень сверкает на свету — рубин в золоте, на груди — медальон имперского курфюрста. Внутри столь пышного одеяния сухощавое тело с высоко поднятой головой.
Лицо врага.
Серебристые волосы и седая борода, изможденное лицо, щеки ввалились — червь власти точил его годами.
Фон Вальдек, моложавый для своих пятидесяти, взглядом орла высматривает с высоты добычу.
Вот он каков.
Тиле Буссеншуте, оробевший среди всего этого золота и алебастра, сгибается в глубоком поклоне, подвергая величайшей опасности швы и пуговицы на костюме Книппердоллинга.
Один из епископских рыцарей разворачивается на стуле, вытягивает шею и поднимается, опираясь на подлокотники, чтобы рассмотреть, кто скрывается за горой мяса, мало-помалу продвигающейся к центру зала. Пока циклоп-картонщик не кланяется, являя на всеобщее обозрение наглую усмешку Редекера.
Вот это момент! Мельхиор фон Бурен, подвергшийся нападению на дороге к Тельгту не больше месяца назад и ограбленный при свете божьего дня, сталкивается лицом к лицу с человеком, умыкнувшим его земельную ренту. Наверное, он узнает его не сразу. Генрих Редекер не сдерживается, он подается вперед, словно собирается одним прыжком перескочить согнувшуюся перед ним спину. Лицо покраснело, грудь выпячена.
— Твой зад еще горит, дружище? — интересуется он сквозь стиснутые зубы.
В ответ на столь вежливый вопрос жертва ограбления почему-то моментально вытаскивает из ножен меч и принимается размахивать им перед носом побледневшего Буссеншуте:
— Защищайся, падаль, ты заплатишь по капле крови за каждый флорин.
— Пока что довольствуйся несколькими каплями вот этого! — смеется наш делегат, плюнув ему в лицо через плечо главы делегации.
Рыцарь пытается ответить ударом меча. Этот поступок немного нервирует Тиле Буссеншуте, увидевшего лезвие, мелькающее рядом с его ухом. Реакция у него хорошая: он размахивает рукой и впечатывает раскрытую ладонь в лицо меченосца, который летит на пол вместе со стулом, увлекая с собой еще двух рыцарей.
Юдефельдт что-то кричит, пытаясь заставить его утихомириться и охладить пыл Редекера.
Орел, фон Вальдек, не теряет самообладания. Не произнося ни слова, он удостаивает нас самым презрительным взглядом из своего арсенала. Редекер превосходит самого себя, вспоминая родителей, покойных, святых покровителей. Его ругань подрывает уважение к генеалогическому древу врага. Наш фон дер Вик посреди всеобщего беспорядка принимается кудахтать, пытаясь говорить тоном серьезного адвоката, которым никогда в жизни не был:
— В месте, назначенном для собрания, всем гарантируется неприкосновенность, применение оружия полностью запрещено!
Товарищи сдерживают фон Бурена, порывающегося добраться до Редекера, Юдефельдт предпринимает безнадежные попытки всех успокоить, растерянный и побагровевший, как бессильный ребенок.
Все на сцене замирает, едва встает фон Вальдек. Мы стоим как окаменевшие. Его взгляд испепеляет зал: теперь он твердо знает, что бургомистр не стоит и ломаного гроша, что мы — его непримиримые враги. Он молча мечет молнии, потом раздраженно разворачивается и неуверенно, прихрамывая, направляется к выходу в сопровождении фон Мерфельда и своей личной гвардии.
И не одна монашка в эту ночь
Сбежала за ворота прочь,
Объятая безумием страстей,
В ужасный мир распутнейших людей.
Редекер сосредоточенно вертит в руках монету. Какое-то мгновение он смотрит на стену, а потом, прищурив глаза, добывает уже пятое пиво, смешанное со шнапсом.
— Эта — последняя, — немедленно заверяет он, когда мы возвращаемся за наш стол.
На двух аренах, устроенных между столами в таверне «Меркурий», давится толпа. Этим вечером здесь проходит карнавальный турнир. С одной стороны танцуют под лютню — вышедший из круга последним выигрывает бочонок пива. С другой — разыгрывается пинта пива со шнапсом: она достается тому, кто бросит монету как можно ближе к стене, не коснувшись ее. Редекер — абсолютный чемпион.
Книппердоллинг имеет у хозяина кредит и использует его в полной мере. Четыре пустые кружки уже выстроились перед его пористым носом. Он довольно неуверенно поднимается со стула, пытаясь привлечь внимание зала, и принимается импровизировать под музыку лютни, сочиняя песню о событиях, о которых все только и говорят:
Один нечистый дух их выманил затем
Из-под защиты монастырских стен,
Чтобы они, презрев Закон, который был суров,
Убежище нашли средь грязных мужиков.
За два стола от нашего моментально улавливают ритм куплетов главы гильдии и продолжают описание бегства послушниц из Убервассера. Не успевает он закончить, как кто-то уже принимает вызов и тоже восхваляет подвиг Ротманна под стенами монастыря. Договорились так: начавший песню, в данном случае наш Книппердоллинг, платит за пиво тому, кто ее закончит. Очень интересное состязание — кто сможет настолько поразить присутствующих в таверне, что никто уже не сможет ответить ему очередным куплетом.
— Предел всему настал, когда он напомнил монашкам об их обязанностях воспроизводительниц. Не знаю, как ему удалось сохранить серьезный вид, — вспоминает Киббенброк, качая головой.
— Ну, так ведь он был прав, разве нет? — вмешивается кто-то еще. — Что тут смешного? Даже в Библии говорится, что мы должны плодиться и размножаться.
— Да, верно, а меня особенно насмешило, как аббатиса высунулась в окно, призывая сестер вновь возлюбить их единственного мужа!
— Эта старая сука фон Мерфельд! Шлюха и шпионка епископа! Так и сохнет по всем смазливым послушницам!
Приносят новую партию пива — пожертвование Редекера от плодов его грабежа в Вольбеке. Бандит-коротышка танцует на столе под звуки осанны, исполняемой в его честь. Он пьян. Спустив брюки, он вихляет бедрами, громогласно повторяя предложение, сделанное монахиням соратниками Ротманна всего несколько часов назад:
— Сжальтесь, сестры, утешьте этих грешников!
Старик с парой пышных усов обнимает нас с Книппердоллингом сзади.
— Следующую забаву предлагаю я, ребята, — радостно объявляет он. — С тех пор как я понял, для чего мой стручок, мы с друзьями ходим на карнавал под окна монастырей делать монашкам сомнительные предложения, но, Бог мой, мне никогда не приходилось видеть, чтобы они так ломились наружу, потеряв голову. Честь вам и хвала, да, вы, похоже, далеко пойдете!
Поднимаем кружки, обмывая комплимент. На столе остается только одна — Яна Лейденского. Как ни странно, он пока не сказал ни слова. Он сидит на своем месте с совершенно безразличным видом. Насколько я его знаю, он злится из-за того, что не пошел с нами устраивать цирк под стенами Убервассера. Он попытался поставить аналогичный эксперимент со шлюхами из городского борделя, предложив им бесплатно обслуживать каждого, кто был крещен Ротманном, но в ответ добился лишь оскорблений.
Он поднимает взгляд и замечает, что я смотрю на него. Тогда он принимается чесать плечо со скучающим видом — ему хочется казаться самым важным, но не получается. Воспользовавшись установившейся на миг тишиной, он вставляет свое слово:
— Эй, народ, это просто, смотрите: кто я, а? Кто я? — Он чешется все сильнее и сильнее, используя для этого половник. Книппердоллинг, оцепенев, замирает. Кое-кто отводит взгляд, избегая ответа на вопрос. Я чувствую, что пора прийти на помощь:
— Ты Иов, страдающий от чесотки, Ян, это ясно. — Продолжаю, повернувшись к остальным: — Как вы умудрились этого не понять? Он сыграл великолепно, разве нет?
Все хором:
— Правда, правда, браво, Ян!
Актер корчит рожу:
— Да ладно, это было просто. А теперь внимание! — Он по-кошачьи мягко соскальзывает со своего места под стол, с силой шипя сквозь зубы: — Кто я? Кто я?
Книппердоллинг поднимается, стараясь не шуметь и бормоча, что ему надо пописать.
Голос снизу настаивает:
— Не уходи, невежа! Я протяну тебе руку помощи: «Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Господе, и молитва моя дошла до Тебя, до храма святого Твоего».
— Кто в харчевне по памяти цитирует книгу Иова? — Недоумевающий и довольно ироничный голос принадлежит Ротманну, только что подошедшему к нашему столу. Не успевает пророк появиться из чрева кита, как раздается восторженный рев, приветствующий покорителя Убервассера. Неделю назад
он убедил всех женщин Мюнстера отказаться от своих драгоценностей и передать их в фонд для бедных, теперь же убедил множество монашек броситься в объятия обновленной веры.
— Когда-то, чтобы доставить удовольствие женщинам, нам были нужны деньги, — замечает ткач, — сейчас надо только заинтересовать их Писанием. Что ты делаешь с нашими дамами, Бернард?
— Я и не заикаюсь по поводу ваших дам. А послушницам Убервассера надо было только сказать, что, если они сейчас же не выйдут, Господь обрушит на них колокольню. — Взрыв смеха. — И все же, сограждане, особого убеждения тут не потребовалось: жирные лавочники, их отцы, заставили их уйти от мира, в послушницы, чтобы для них не пришлось собирать приданого.
Рюмка ликера от хозяина «самому обворожительному из всех жителей Мюнстера» ставится на наш стол. Ротманн медленно потягивает спиртное. Взгляд на Бокельсона:
— Какой удрученный вид у нашего Яна! Что с тобой случилось, где ты пропадал весь вечер?
Святой сутенер вскакивает на ноги:
— Я ждал вдохновения, ты меня понимаешь? Для грандиозного спектакля сегодня вечером! Я полностью отвергаю идею первородного греха. Поэтому я сейчас сниму одежду и голый, как отец Адам, пойду по улицам, предлагая жителям города вновь открыть внутри себя честных людей. — Он тут же принимается снимать куртку, все больше и больше возбуждаясь, и вдруг обращает внимание на жирное брюхо Книппердоллинга. — Мужайся, друг Берндт, мы с тобой будем главными действующими лицами в этой великой комедии об Эдеме!
— Мать твою, Ян, но ведь уже идет снег!
Книппердоллинг встревоженно смотрит на улицу, но все же позволяет себя убедить. Ян уже расстегивает ремень:
— Раскайтесь, граждане Мюнстера, освободитесь от грехов!
Крик заставляет присутствующих подпрыгнуть. Кое-кто начинает подражать ему шутки ради, а видя, как на улице холодно, просто из чувства противоречия раздевается еще дюжина людей. Тщетно пытаясь понять, что происходит, Редекер отваливает, чтобы бросить к стене монету, и проигрывает первую из пятнадцати игр.
Ян вопит во всю глотку. Ян совершенно гол. Ян выходит из заведения. Книппердоллинг подражает ему во всем. За ними — не меньше дюжины Адамов. В дверях таверны «Меркурий» собирается толпа. Чтобы принять участие в этом действе, надо поработать локтями…
Книппердоллинг, несмотря на надежный слой жира, не выдерживает холода и несется, как полноводная река, стараясь согреться. Ян присоединяется к нему. Он оказывается во главе этой необычной процессии. Люди, выходя на улицу, осеняют себя крестными знамениями, правда, неизвестно, из набожности или чтобы отвести от себя беду. Мы, рассеявшись среди кучек обалдевших людей, в возбуждении бросаемся на землю, тщетно пытаясь сдержать смех. Ротманн возвещает о своих видениях из книги Екклесиаста, Редекер пускает изо рта пену, я поражаю мечом воображаемых демонов.
Многие с удовольствием подражают нам, считая это чем-то вроде карнавального шествия. Другие воспринимают все чересчур серьезно. Некоторые начинают плакать и бросаются на колени, умоляя окрестить их. Есть и те, кто жаждет телесного наказания и выбрасывает на улицу собственное имущество. Один старик, раздевшийся в числе первых, падает на землю, не в силах пошевелиться. Книппердоллинг укрывает его своей шубой и уносит.
Портной Шнайдер, чью дочь уже давно забрали ангелы, поднимает взгляд на небо и кричит:
— Узрите: Бог сидит на троне небесном. Узрите знамя победы, которую мы одержим над безбожниками!
Он принимается бегать вдоль стен, бить и размахивать руками, имитируя полет. Он прыгает, но, не имея крыльев, падает в грязь и лежит, как распятый.
Я просыпаюсь от града ударов в дверь.
Рука инстинктивно лезет под матрас, чтобы нащупать эфес даги.
— Герт! Герт! Вставай, Герт, пошевеливайся!
Сна как и не бывало, ощущение такое, будто кто-то двинул мне в лоб… Кто там, будь ты неладен?
— Герт, мы в полном дерьме, просыпайся! Вытряхиваюсь из постели, пытаясь сохранить равновесие.
— Кто это?
— Это Адриансон! Пошевеливайся, все бегут на площадь! Натягиваю штаны и хватаю старую куртку, а в голове уже копошатся мысли о самом худшем.
— Что случилось?
— Открой, надо идти к магистрату!
Пока он договаривает последние слова, я уже распахиваю дверь прямо ему в лицо.
Должно быть, я похож на привидение, но мороз в считанные мгновения проясняет мне мозги.
У кузнеца Адриансона совсем не то бодрое настроение, которое постоянно оживляет наши вечерние дискуссии. Он тяжело дышит:
— Редекер… Он привел на площадь чужестранца, человека, только что прибывшего в город… Тот говорит, что видел, как в Анмарше епископ собирает войско, три тысячи человек. Они вот-вот обрушатся на нас, Герт.
Спазм в желудке.
— Ландскнехты?
— Пошевеливайся, идем, Редекер хочет обратиться к бургомистру.
— А ты уверен? Кто этот иностранец?
— Не знаю, но, если он говорит правду, нас скоро возьмут в осаду.
В коридоре я пробую достучаться в дверь напротив:
— Ян! Просыпайся, Ян!
Открываю дверь, которую, вопреки моим советам, лейденский соратник никогда не запирает: постель так и не тронута.
— Вечно он заберется с какой-нибудь шлюхой куда-нибудь на сеновал…
Кузнец уже тащит меня вниз по лестнице. Я едва не растягиваюсь у ее основания. Адриансон первым выходит на улицу: снег шел всю ночь, грязь брызгает из-под сапог, кто-то посылает меня в зад.
Мы бежим к центральной площади — засыпанное нетронутым снегом поле. Темная громада кафедрального собора посредине нее кажется еще больше. В группках людей под окна-sin муниципалитета распространяется возбуждение.
— Епископ хочет войти в город с оружием в руках!
— Хрен ему! Он войдет сюда только через мой труп!
— Это аббатиса, сука, призвала его!
— И все за счет наших налогов… Этот ублюдок платит своему войску, чтобы они нас поимели.
— Нет, нет, виновата эта шлюха, аббатиса Убервассера… Это все из-за истории с послушницами.
Несмотря на мороз, не меньше пятидесяти человек заполонили площадь на волне только что полученных известий.
— Мы должны защищаться, нам нужно оружие.
— Да, да, давайте послушаем бургомистра.
Я замечаю Редекера в центре группы человек из тридцати. Наглый вид говорит о том, что он готов сражаться хоть со всем миром.
— Три тысячи вооруженных людей!
— Да, они уже у ворот города.
— Достаточно просто залезть на башню у Юдефельдертора,[37] чтобы их увидеть.
От хлопка по плечу я оборачиваюсь. Редекер со снежками в руках, один — против всех остальных. Кто-то, должно быть, пытался заставить его заткнуться. Суматоха неожиданно прекращается. Взгляды устремляются наверх: бургомистр Тильбек появляется в окне муниципалитета. Настоящий взрыв протеста:
— Войско епископа продвигается к городу!
— Кто-то подложил нам кучу дерьма!
— Нас продали фон Вальдеку!
— Мы должны защищать городские стены!
— Аббатиса, аббатиса, в тюрьму аббатису!
— На хрен аббатису, нам нужны пушки!
Группы сливаются в толпу. Кажется, народу прибавилось. Тильбек театрально поднимает руки, пытаясь объять всю площадь.
— Жители Мюнстера, давайте не будем терять голову! Эта история о трех тысячах вооруженных людей не заслуживает никакого доверия.
— Заткнись, их видели у стен города!
— Да, да, тот, кто прибыл из Анмарша. Они идут сюда.
Бургомистр не смущается. Он качает головой и пытается успокоить всех своим ангельским видом.
— Главное — хранить спокойствие: мы пошлем кого-нибудь проверить.
Все в толпе обмениваются недоверчивыми взглядами.
— Идет ли сюда войско или нет, но епископ фон Вальдек лично дал мне гарантии, что не нарушит муниципальных привилегий. Мюнстер останется свободным, вольным городом. Он лично обещает это. Мы докажем им, что не потеряли головы — в такой момент нужно действовать ответственно! Мюнстер должен доказать, что по-прежнему живет в соответствии с древними традициями гражданского единства. Во время, когда все сопредельные территории охвачены безумными войнами и бунтами, Мюнстер обязан остаться образцом, как…
Снежок попадает ему прямо в лицо. Бургомистр обрушивается на подоконник, раздавленный лавиной оскорблений. Кто-то из советников помогает ему подняться на ноги. Кровь капает из рассеченного подбородка: чего-то не спрячешь даже под снегом.
Во всем Мюнстере остался только один человек с подобными взглядами.
Тильбек ретируется, сопровождаемый разъяренными криками:
— Продажная шкура! Он продался!
— Тильбек, дешевая ты шлюха, ты и все твои друзья-лютеране!
— А чего же, мать вашу, вы хотели? Если бы вам не были так любезны проклятые анабаптисты, фон Вальдек не поднял бы руки против города.
— Ублюдки, мы знаем, что вы заодно с епископом!
Кто-то начинает толкаться. Наносятся первые удары — в воздухе мелькают палки. Редекер по-прежнему в одиночестве. Его противников трое, все прекрасно сложены. Но они не представляют, с кем связались. Самый жирный метит ему кулаком в лицо, Редекер нагибается, удар скользит по уху, Редекер отскакивает и направляет кулак противнику между ног: лютеранин сгибается пополам — яйца у горла. Затем удар ногой в нос, а двое других уже крепко держат Редекера, который брыкается, как бешеный мул. Жирный бьет его в живот. Я не даю толстяку времени, чтобы повторить маневр: удар обеими руками по шее. Когда он оборачивается, я обрушиваю град ударов ему в нос. Он валится на свой зад. Я разворачиваюсь, Редекер освободился от объятий двух других. Спиной к спине мы защищаемся от нападения.
— Кому пришла в голову история о трех тысячах рыцарей?
Он плюет во врага, пихая меня локтем:
— Кто тебе сказал, что это рыцари?
Я едва сдерживаю взрыв смеха, пока мы расправляемся каждый со своим противником. Но драка уже стала всеобщей, и нас сметают. Из-за собора появляется отряд — человек пятьдесят ткачей из прихода Святого Эгидия, поднятых проповедью Ротманна. Лютеране моментально оказываются на противоположной стороне площади.
Редекер, еще больший сукин сын, чем обычно, смотрит на меня с издевательской усмешкой:
— Все же это лучше, чем кавалерия!
— Согласен, но что нам теперь делать?
С рыночной площади звучат колокола собора Святого Ламберта. Как призыв.
— В собор Святого Ламберта, в собор Святого Ламберта!
Мы бежим к рыночной площади и заполняем скамьи под
недоуменными взглядами торговцев.
— Епископ вот-вот войдет в город!
— Три тысячи наемников!
— Бургомистр и лютеране в сговоре с фон Вальдеком!
В рядах между лотков самые обычные инструменты и орудия труда становятся оружием. Молоты, топоры, пращи, заступы, лопаты, ножи. В мгновение ока сами лотки превращаются в баррикады, блокирующие подходы к площади. Кто-то вытащил из Святого Ламберта скамейки, чтобы укрепить импровизированные стены.
Редекер в замешательстве хватает меня:
— Эти, из прихода Святого Эгидия, принесли десять арбалетов, пять аркебуз и два бочонка пороха. Я иду поговорить с оружейником Веселем, посмотрим, что еще можно сделать.
— Я — к Ротманну, надо привести его сюда.
Мы, не теряя времени, уходим, продираемся сквозь разъяренную толпу горожан.
В доме священника собора Святого Ламберта я нахожу и Книппердоллинга с Киббенброком.
Они, страшно рассерженные, сидят за столом, но, увидев меня, моментально вскакивают на ноги:
— Герт! Какое счастье! Что происходит, черт возьми?
Я смотрю на баптистского проповедника:
— Час назад пришло известие, что фон Вальдек вооружает войско, чтобы двинуться на город. — Оба представителя гильдии ткачей бледнеют. — Не знаю, насколько это верно, слухи, должно быть, постоянно преувеличивались, но, несомненно, это вам не карнавальная шутка.
Книппердоллинг:
— Но уже звонят в колокола, тащат все на улицы, я сам видел, как опустошили церковь…
— Тильбек опозорился у всех на глазах. Возможно, лютеране заключили договор с фон Вальдеком. Народ разъярен, ткачи уже на площади — воздвигают баррикады, Ротманн, они вооружены.
Книппердоллинг стучит ногой по полу:
— Дерьмо! Они что, все сошли с ума?
Ротманн нервно барабанит пальцами по столу: он должен решить, что делать.
— Редекер пошел искать оружие — лютеране могут попытаться выставить нас, чтобы передать город епископу.
Живот раздосадованного Книппердоллинга трясется, как желе.
— Все этот головорез! Только он мог раздуть подобную историю. Но разве ты не говорил ему, что он рискует отправить в задницу все, чего мы добились? Мы идем к открытому вооруженному столкновению…
— Мы уже вступили в него, друг мой. Если вы сейчас же не отправитесь на баррикады, вы останетесь в одиночестве, а народ будет действовать сам по себе. Вы должны вмешаться.
Кажущееся вечным мгновение молчания.
Проповедник пристально смотрит мне в глаза:
— Ты считаешь, что епископ решил нарушить договор?
— С этой проблемой мы разберемся потом. Сначала надо взять ситуацию под контроль.
Ротманн обращается к двоим другим:
— Все произошло гораздо раньше, чем мы себе планировали. Сейчас любое колебание станет фатальным. Идем.
Мы выходим на площадь, там не меньше трехсот мужчин и женщин вопят за баррикадами, инструменты и орудия труда превращаются в копья, палицы, алебарды. Редекер толкает к середине площади тележку, закрытую полотняной завесой. Когда он откидывает ее, на зимнем солнце блестят клинки: там есть и мечи, топоры, да к тому же еще пара аркебуз и пистолет. Оружие быстро распределяется — все хотят иметь в руках хоть что-то для самозащиты.
Перед нами появляется бывший наемник Гресбек с мечом и пистолетом за поясом, он быстро шагает по площади.
— Лютеране устроили в Убервассере склад оружия. Они перевозят его к центральной площади.
Он пристально изучает нас, словно ожидая приказа от меня или Ротманна.
Проповедник хватает скамейку из лавки, выволакивает ее в центр и вскакивает на нее.
— Братья, мы не хотим разжигать междоусобную войну между жителями нашего города. Но если кто-то не понимает, что истинный враг — епископ фон Вальдек, нам придется защищать свободу города от тех, кто ей угрожает! И всякий, вступивший в эту битву за свободу, не только получит поддержку, которую Господь предоставит своим избранным, но и доступ к фонду взаимной помощи, который с настоящего момента поступает в распоряжение сил нашей совместной обороны. — Рев одобрения. — Фараон египетский сейчас за пределами городских стен, но жаждет вернуться, чтобы снова сделать нас своими рабами. Однако мы не позволим ему этого. И Бог будет на нашей стороне. Ведь сказал же Господь: «И придет, и поразит землю Египетскую: кто обречен на смерть, тот предан будет смерти и кто — в плен, пойдет в плен; и кто — под меч, под меч. И зажгу огонь в капищах богов Египтян; и он сожжет оныя…»
Сердца замирают от невыразимого восторга: народ Мюнстера вновь обрел своего проповедника.
Внушительный Книппердоллинг и рыжий Киббенброк снуют между кучками ткачей: костяк самой организованной и многочисленной корпорации уже здесь.
Гресбек отводит меня в сторону:
— Кажется, пришло время платить по счетам. — Быстрый взгляд назад через плечо. — Ты знаешь, что нужно делать.
Я киваю:
— Собери у церкви человек тридцать потолковее, из тех, кто хорошо знает город и не слишком щепетилен.
Мы подходим к Редекеру, уже полностью опустошившему тележку.
— Сформируй три отряда по четыре человека каждый и пошли их патрулировать в район Убервассера — я хочу, чтобы мне каждый час рапортовали о маневрах лютеран.
Коротышка сматывается.
Обращаюсь к Гресбеку:
— Мне надо по возможности сохранить свободу передвижений. Тебе придется командовать на площади. Не позволяй никому проявлять инициативу и не дай захватить нас врасплох: руководи людьми на баррикадах, поставь наблюдателя на церковную колокольню. Сколько у нас аркебуз?
— Семь.
— Три — напротив церкви, четыре — у входа на площадь. Если их разбросать по периметру, они не принесут никакой пользы.
Гресбек:
— А ты чем займешься?
— Я должен выяснить, каковы границы боевых действий и дислокация сил.
Сияющий Редекер собирает людей. Он смотрит на меня, поднимает пистолет и кричит:
— Надерем им задницы!
Со стен крепости рекогносцировка выглядит обнадеживающе: насколько видно невооруженным глазом — никаких следов наемников, о которых нас предупреждали.
Подходит второй патруль, чтобы сообщить, что лютеране направили людей с аркебузами на городскую колокольню и что они контролируют город от собора до ратушной площади, вход на которую перекрыт двумя повозками, установленными напротив наших баррикад. За повозками — не больше десяти лютеран, но они прекрасно вооружены, и у них за спиной Убервассер: в случае нападения им не придется тратить пули попусту. Нам же надо обходиться тем, что имеется у нас в распоряжении, а оружия у нас мало!
На рыночной площади, где мы забаррикадировались, обороняться просто, но она легко может превратиться в ловушку. Придется обойти ее по периметру, перекрыть мосты через Аа и отрезать ратушную площадь от монастыря.
— Редекер! Десять человек с двумя аркебузами. Надо перекрыть мост Пресвятой Богородицы за площадью. Немедленно!
Мы выходим из-за баррикады и направляемся на юг от нашей крепости. Первый квартал пройден быстро, в поле зрения — никого. Затем дорога раздваивается, нам — направо, по петле, которая приведет к первому мосту через канал. Если мы преодолеем ее, мост окажется прямо перед нами. Выстрел из аркебузы крошит стену в метре от Редекера, идущего впереди всех. Он оборачивается:
— Лютеране!
Они выходят из узкой улочки, ведущей к центральной площади, новые выстрелы из аркебуз.
— Быстрее, быстрее!
Мы бежим обратно по улице, преследуемые криками:
— Анабаптисты! Вот они! Драпают!
У церкви Святого Эгидия останавливаемся, чтобы перевести дух.
Я кричу Редекеру:
— Скольких ты насчитал?
— Пять, от силы — шесть.
— Дождемся их здесь, стреляем, как только они покажутся из-за угла!
Пули и порох — в стволы: в две аркебузы, в мой пистолет и в пистолеты Редекера.
Они выскакивают из переулка шагов за десять от нас. Я насчитываю пятерых. Они ни о чем не подозревают и замедляют шаг, лишь когда мы стреляем залпом.
Один из них получил пулю в голову и уже костенеет, второй опрокидывается на спину — он ранен в плечо.
Бросаемся в атаку — они в беспорядке отступают, волоча за собой раненого. Их собратья появляются из-за угла, несколько человек проскальзывают в церковь Святого Эгидия. Новые выстрелы — потом рукопашная. Я парирую удар мечом, а рукояткой пистолета пробиваю лютеранину голову. Адская карусель. Вот дьявольская свистопляска. Снова стрельба.
— Быстрее, Герт! Они стреляют с колокольни. Уходим!
Кто-то хватает меня сзади, мы несемся как сумасшедшие под свист пуль, летящих сзади. Здесь не пройдешь…
Добираемся до наших баррикад и скрываемся за ними. Сразу же подсчитываем потери: все живы, более или менее целы, если не считать пореза от меча на лбу, который придется зашивать, вывихнутого плеча из-за отдачи от выстрела аркебузы и изрядной порции страха на каждого.
Редекер сплевывает на землю:
— Ублюдки! Давай притащим пушку и обрушим Святой Эгидий им на головы!
— Забудь об этом, хреново все вышло.
Книппердоллинг со своими людьми бежит к нам:
— Эй, кто-нибудь ранен? Есть убитые?
— Нет, нет, к счастью, но одну голову надо зашить.
— Не волнуйся, шить и штопать — наша специальность.
Раненый поступает в распоряжение ткачей и портных.
За время нашего отсутствия в центре площади, там, где прежде царствовали торговцы, уже развели костер, чтобы приготовить обед: несколько женщин жарят теленка на вертеле.
— А откуда эта манна небесная?
Одна из них, краснощекая толстуха, несущая глиняные миски, бесцеремонно отодвигает меня в сторону:
— Любезный дар щедрейшего советника Вердеманна. Его конюхи не захотели взять наши деньги, так что мы взяли его просто так… с премногими благодарностями! — Она довольно хихикает.
Я качаю головой:
— Нам не хватало еще и проблем с готовкой…
Толстуха ставит на землю свою ношу и с вызовом упирает руки в бока:
— А чем ты намерен кормить своих людей, капитан Герт? Свинцом? Без женщин Мюнстера ты пропал бы, скажу я тебе!
Я оборачиваюсь к Редекеру:
— Капитан?
Разбойник пожимает плечами.
— Да, капитан. — Голос Ротманна, приближающегося сзади вместе с Гресбеком, в руках у них какие-то бумаги. Вид проповедника говорит, что он не намерен тратить времени на объяснения. — А Гресбек твой лейтенант… — Он сразу же замечает волнение Редекера, просунувшего между нами шею, чтобы его заметили, и моментально добавляет со значением: а Редекер — заместитель.
— Наши дела совсем плохи. Я хотел обойти площадь по периметру, но нас застали врасплох, не успели мы и пересечь канал.
— Патрули доложили, что они забаррикадировались с оружием в Убервассере. Бургомистр Юдефельдт, а с ним и большинство советников, Тильбека там нет. Их человек сорок, не думаю, что они попытаются напасть на нас, — они приготовились к обороне. У них там пушка на монастырском кладбище, здание неприступно.
Яростно фыркаю, чтобы выпустить пар. А что теперь?
Ротманн качает головой:
— Если епископ действительно собрал людей, дело может обернуться очень плохо.
Гресбек разворачивает передо мной свиток:
— Посмотри-ка сюда. Мы раздобыли старые карты города. Они могут пригодиться.
Чертеж не точен, но на нем обозначены даже самые узкие переулки и все изгибы Аа.
— Отлично, посмотрим, чем они могут нам помочь. Но прямо сейчас надо сделать одну вещь — идею мне подал Редекер. Мы стащим с крепостной стены пушку, небольшое орудие, не слишком тяжелое, чтобы его без труда можно было дотащить сюда.
Гресбек чешет шрам:
— Нам понадобится лебедка.
— Раздобудь ее. Если нам придется защищаться от приступа, семи аркебуз будет явно недостаточно. Бери людей, которые тебе нужны, но обязательно притащи ее сюда, и побыстрее — время идет, а к наступлению темноты надо обеспечить по возможности самую надежную защиту.
Я остаюсь наедине с Ротманном. Восхищенное выражение на лице проповедника сменяется едва ли не укоризненным.
— Ты уверен в том, что все делаешь правильно?
— Нет. Что бы там ни думал Гресбек, я не военный. Мысль изолировать тех, кто засел на площади, показалась мне стоящей, но они, понятное дело, организовали небольшие отряды, прочесывающие все улицы вокруг. Прикрывают свои зады, ублюдки.
— Ты уже участвовал в сражениях, так?
— Бывший наемник учил меня управляться с дагой… Много лет назад. Я сражался вместе с крестьянами, но тогда я был совсем мальчишкой.
Он убежденно кивает:
— Делай все, что считаешь нужным. Мы с тобой. И поможет тебе Бог.
В этот момент за спиной Ротманна на другом конце площади появляется Ян Лейденский, он тоже замечает нас и подходит с довольным выражением на лице.
— Наконец-то, где ты шлялся?
Он с многозначительным видом водит рукой вверх-вниз.
— Знаешь, как это… Но что произошло, мы взяли город?
— Нет, распутник хренов, мы забаррикадировались здесь, снаружи — лютеране.
Проследив за движением моей руки, он воодушевляется:
— Где?
Я показываю ему на баррикаду, напротив которой у входа на центральную площадь выстроились повозки.
— Они за ними, там внизу?
— Как ты догадался? А те, кто их охраняет, вооружены до зубов.
Узнаю взгляд своего святого сутенера — он бережет его для особенно торжественных случаев.
— Стоять, Ян…
Поздно, он уже направляется к нашим оборонительным рубежам. У меня нет времени думать о нем, я должен инструктировать патрули. Но во время разговора с Редекером и Гресбеком краем глаза слежу и за Яном, который приближается к защитникам баррикады… Что еще взбрело ему в голову? Я успокаиваюсь, когда вижу, как он садится и достает из кармана Библию. Вот молодец, почитай что-нибудь.
На карте Мюнстера показано, какие переулки мы должны перекрыть, чтобы обойти позиции лютеран. Редекер дает ряд советов: какие районы наиболее уязвимы, какие здания мы можем использовать в качестве укрытий, если попытаемся к ним приблизиться. Но все предположения разбиваются вдребезги о неприступность Убервассера: одно дело — соблазнить послушниц и заставить их сбежать оттуда, совсем другое — вырвать его из рук сорока вооруженных людей.
Неожиданно на противоположной стороне площади начинается переполох. Дерьмо! Надо лишь бросить взгляд на наши оборонительные рубежи, чтобы увидеть Яна Лейденского, вытянувшегося во весь рост на баррикаде с голой грудью, — зрелище того стоит.
— Что он там еще делает?!
— Беги, Герт! Он явно хочет стать мучеником!
— Я-а-а-а-а-а-н!
Я несусь через площадь, едва не опрокидывая теленка на вертеле, спотыкаюсь, поднимаюсь на ноги:
— Ян, безумец, спускайся!
С расстегнутой рубашкой он демонстрирует свою безволосую грудь, словно призывает — стреляйте. Пылающий взгляд обращен на повозки лютеран.
— Скоро придет время вылиться гневу моему, и я обрушу на тебя свою ярость. Я буду судить тебя по делам твоим и спрошу с тебя за все твои преступления, гнусный лютеранин.
— Спускайся, Ян! — Я пытаюсь оставаться невидимым.
— И ничто не скроется от глаз моих, и не будет у меня жалости, я заставлю тебя ответить за все, что ты совершил, и станут очевидны все твои грехи, ты поймешь, что только я — Господь, тот, кто карает. Ты понял, сукин сын, лютеранин: мне не страшны твои пули. Они отскочат от моей груди и вернутся к тебе, ибо во мне — Бог Отец! Он может запросто проглотить их и выстрелить ими из задницы, когда захочет, прямо тебе в рожу!
— Ян, Бога ради!
Он стоит, выпрямившись во весь рост, с широко открытым ртом, издавая жуткие звуки. Потом сумасшедший лейденский блондин возвышает голос к небесам:
— Отец, послушай своего сына, снизойди к просьбе своего несчастного ублюдка: смети с брусчатки мостовых это говно собачье! Слышишь меня, лютеранин, можешь изойти дерьмом, ты утонешь в плевке Божьем, а Царствие Небесное будет нашим. Мы со всеми святыми еще будем пировать на твоем трупе!
Выстрел из аркебузы заставляет Яна окаменеть. В первую минуту я думаю, что его застрелили.
Он поворачивается к нам, с правого уха стекает струйка крови, в глазах — безумие и одержимость. Он падает — я ловлю его, не давая разбиться о землю… Он без сознания, нет, приходит в себя:
— Герт, Ге-е-е-ерт! Убей его, Герт, убей его! Он едва не оторвал мне ухо! Дай мне пистолет, я должен убить его… прошу тебя, дай! Убей его, Герт, убей, или я сам сделаю это… Он там внизу, посмотри на него, он там, Герт, пистолет, пистолет… Он погубил меня!
Я прислоняю его к стене и отдаю распоряжение нашим защитникам: пусть свяжут его, если он попытается проделать это снова.
Солнце заходит за колокольней собора. Собаки гложут кости теленка, сваленные громадной кучей в центре площади. Я установил очередность смены охраны баррикад: через каждые два часа, чтобы все могли немного поспать. Женщины устроили походные постели из всего, что нашлось под рукой, и жгли костры всю ночь. Холод сильный: кое-кто предпочел крышу над головой. Однако все решительно настроенные остались — это люди, на которых можно рассчитывать.
Мы греемся у костра, завернувшись в одеяла. Неожиданная суматоха на баррикаде, закрывающей площадь с юга, заставляет нас вскочить на ноги. Патрульные ведут к нам парня лет двадцати, вид у него испуганный, дышит тяжело.
— Он говорит, что служит у советника Палькена.
— Сенатор и его сын… их увели, они были вооружены… я ничего не мог сделать… Вердеманн… И бургомистр Юдефельдт был там, они их взяли…
— Спокойно, переведи дыхание. Кто это был? Сколько их?
Мальчишка обливается потом, я посылаю кого-то принести одеяло. Его взгляд мечется по нашим лицам, от одного к другому, я протягиваю ему чашку дымящегося бульона.
— Я служу в доме советника Палькена. Полчаса назад… с дюжину вооруженных людей ворвались туда. Их возглавлял Юдефельдт. Они силой вынудили советника с сыном пойти с ними.
— Чего они хотели от Палькена?
Книппердоллинг разъярен:
— Это один из немногих наших сторонников в магистрате. Вердеманн, Юдефельдт и все остальные лютеране ненавидят его.
Ротманна это не убеждает. Зачем нужно было устраивать вооруженное нападение? В Убервассере лютеране неуязвимы. Потом — паника в глазах Ротманна.
— Ключи!
— Что?
— Ключи, Палькену отданы на хранение ключи от северозападных ворот города.
— Да, да. — Слуга отрывается от чашки с бульоном. — Им нужны были именно ключи!
— Гресбек, карту!
С помощью Книппердоллинга развертываю ее при свете костра. Фрауэнтор и Юдефельдертор — ворота за Убервассером, дорога на Анмарш.
— Они хотят впустить сторонников епископа в город.
Дело оборачивается хуже некуда.
Это явно читается на лицах всех и каждого. Заперты на узкой рыночной площади, отрезаны от противоположного берега Аа, где лютеране совершают мерзкое преступление, планируя уничтожить нас. Может быть, стоит предпринять вылазку? Уйти из этой клетки и сломя голову броситься в совершенно непредвиденную атаку на Убервассер? Весь город накрыла невероятная тишина: все, кроме противоборствующих сторон, заперлись в своих домах. Молча сидеть вокруг мерцающих костров в ожидании неизвестной и неминуемой участи… Кто придет в город? Три тысячи наемников фон Вальдека? Его передовой отряд, чтобы разбить нас еще до рассвета? Эта ночь даст ответы на все вопросы.
Книппердоллинг в ярости:
— Круглые идиоты! Разбогатевшие хамы! Я помню все эти красивые речи против епископа, против папистов, всех, кто болтал о муниципальных свободах, об обновленной вере… Попробовали бы они сказать мне в лицо, что собираются продаться епископу за горсть монет! Мы изгоняли епископа все вместе! Хочу сказать тебе, Герт, вплоть до вчерашнего дня никто и подумать не мог, что они сами передадут город в руки наемников. Пусть эта свинья Юдефельдт прямо скажет мне, что ему пообещал фон Вальдек! Предоставь мне эскорт, Герт, я хочу переговорить с этими негодяями!
Редекер качает головой:
— Ты сошел с ума. Их слова ничего не стоят, они думают только о собственных кошельках, это ты будешь идиотом, если потратишь время на болтовню с ними.
Вмешивается Ротманн:
— Возможно, и стоит попытаться. Но не надо идти на бессмысленный риск. Возможно, они не так сплоченны, как кажется. Возможно, они чертовски напуганы…
Посылаем два отряда. Один направляется к Фрауэнтору на юг, потом поднимается на крепостную стену — десять призраков сливаются в одно целое. Редекер — в противоположном направлении, к Юдефельдертору.
Никакой личной инициативы или бессмысленных атак — пока не стоит… Наблюдать за воротами, попавшими им в руки, контролировать любые передвижения: в город и из него. Попытаться, исходя из их действий, определить будущее. Перед обоими отрядами поставлена задача — произвести разведку и оставить наблюдательные посты на дороге к Убервассеру: чтобы мимо них и муха не пролетела и чтобы они могли в любой момент отправить курьера с новостями.
Вместе со мной эскортировать главу гильдии ткачей отправляется человек двадцать, почти все — мальчишки лет шестнадцати—семнадцати, но храбрости им не занимать, и глаз у них острый.
— Ты боишься? — интересуюсь у обладателя едва прорезающихся усиков.
Он с трудом выдавливает из себя слова хриплым после пробуждения голосом:
— Нет, капитан.
— Каким ремеслом занимаешься?
— Я помощник лавочника, капитан.
— Отставить капитана, как тебя зовут?
— Карл.
— Карл, ты быстро бегаешь?
— Резвее зайца.
— Прекрасно. Если на нас нападут, меня ранят и ты увидишь, что дело плохо, не теряй время, пытаясь вытащить меня, а беги быстрее ветра поднимать тревогу. Все понял?
— Да.
Книппердоллинг, взяв с собой троих из своих людей, выдвигается вперед с белым флагом, символом перемирия. Мы следуем за ним в нескольких десятках шагов позади.
Глава ткачей уже у монастыря — он просит выслать парламентариев для переговоров. Мы останавливаемся, немного не доходя до церкви Святого Николая: пули в стволах, пращи готовы выпустить камни. Из Убервассера — никакого ответа. Книппердоллинг подходит ближе.
— Ну, Юдефельдт, давай выходи! Бургомистр недоделанный, вот как ты собираешься защищать город?! Похищаешь советника, чтобы открыть ворота фон Вальдеку? Город хочет знать, почему ты решил обречь всех нас на смерть. Выйди и объяснись по-человечески!
Кто-то подает голос из окна:
— За каким хреном вы приперлись, анабаптистские свиньи?! Привели к нам кого-то из своих шлюх?
Книппердоллинг трясется, потеряв терпение:
— Сукин сын! Это твоя мать была шлюхой!
Он подходит еще ближе. Слишком близко…
— Ты объединился с папистами, Юдефельдт, с епископом! Что за мерзость втемгшилась тебе в голову?!
Вернись, идиот, ну же, не подходи так близко.
Ворота распахиваются, оттуда выскакивают с десяток вооруженных людей и наваливаются на него.
— Вперед!
Мы бросаемся в атаку, Книппердоллинг, страшно ругаясь, отбивается, его держат четверо. Они отступают, а мы обстреливаем их из пращей и арбалетов. Раздаются первые выстрелы аркебуз, у нас несколько раненых — стреляют из башни. Ворота вновь захлопываются, а мы остаемся без прикрытия и, нарушив боевое построение, в беспорядке разбросанные по площади, ведем ответный огонь под несмолкающие крики Книппердоллинга и грохот выстрелов аркебуз. Нас жестоко обманули. Ничего не поделаешь, надо отступать, подобрав раненых.
Я отдаю приказ:
— Отходим! Отходим!
Сквернословие и богохульства немного скрашивают нам дорогу к рыночной площади.
Нас жестоко обманули, мы по уши в дерьме. Перелезаем через наши баррикады и располагаемся на ступенях Святого Ламберта, взбудораженные, орущие, ругающиеся — все собираются вокруг нас толпой. Мы кладем раненых на землю, доверив их женщинам, известие о захвате Книппердоллинга распространяется немедленно… Вместе с озлобленным ревом.
Ротманн подавлен, Гресбек, напротив, сохраняет спокойствие, он приказывает удерживать позиции — важно не дать распространиться панике.
Я разъярен — чувствую, как бурлит кровь, как пульсируют вены в висках. Мы тонем в дерьме и не знаем, что делать.
Гресбек трясет меня за плечи:
— Редекер вернулся.
Он тоже вымотан до смерти: лицо мрачнее тучи.
— Они в городе. Их не больше двадцати… несутся бешеным галопом… рыцари фон Вальдека.
— Ты уверен?
— Я видел доспехи, их поганые гербы. Бьюсь об заклад, и эта свинья фон Бурен с ними.
Ротманн причитает, обхватив голову:
— Это конец.
Всеобщее молчание.
Киббенброк пытается поднять наш дух:
— Давайте сохранять спокойствие. Пока главные силы войска епископа не вошли в город, они не посмеют нас тронуть. Нас больше, и они понимают, что нам нечего терять. Но мы должны что-то делать.
Ткач прав, надо думать. Думать.
Время идет. Мы усиливаем охрану баррикад. Нашу единственную пушку ставим в центре, чтобы остановить наступление, если один из оборонительных рубежей будет прорван.
Нельзя давать людям времени терять мужество. Новые отряды и поиск оружия — удается перехватить еще несколько аркебуз. Сообщают, что католики вывесили на дверях домов гирлянды, чтобы их пощадили банды фон Вальдека. Новые отряды, чтобы срывать их.
Город замер. Площадь, освещенная кострами, кажется островом в океане тьмы. За ее пределами, словно объятые ужасом звери, попрятавшиеся по норам, все ждут, укрывшись в своих домах.
В своих домах.
Мы уединяемся с Гресбеком и Редекером. Быстро обговариваем все с глазу на глаз.
Это еще можно предпринять. По крайней мере, попытаться стоит. В еще большее дерьмо мы уже не вляпаемся… Последние инструкции Гресбеку:
— Итак, все решено. Предупреди Ротманна. Пусть он поторопится, дай ему людей потолковее. Времени в обрез.
— Герт… — Бывший наемник протягивает мне свои пистолеты, взяв их за стволы. — Возьми их. У них надежный прицел — подарочек со времен швейцарской кампании.
Я засовываю пистолеты за пояс:
— Ждите нас через час.
Редекер показывает мне дорогу почти в полной тьме, я решительно шагаю вслед за ним. Мы кружим по двум-трем узким улочкам, еще несколько шагов, и вот — он показывает мне дверь. Шепчет:
— Юрген Блатт.
Заряжаю пистолеты. Три настойчивых удара в дверь.
— Юрген Блатт, капитан муниципальной гвардии. Войска епископа входят в город. Бургомистр хочет, чтобы мы эскортировали госпожу с дочерьми в монастырь. Быстрее. Откройте!
Шаги за дверью:
— Кто там?
— Капитан Блатт, я сказал, откройте.
Я сдерживаю дыхание — скрип отодвигаемого засова — просовываю в дверную щель ствол пистолета. Она чуть приоткрывается. Сношу стоящему за ней полголовы.
Мы в доме. У мужчины на верхнем пролете лестницы нет времени навести аркебузу: я хватаю его за ноги, он падает, кричит, вытаскивает из ножен кинжал. Редекер в два прыжка оказывается на вершине лестницы и приканчивает его ножом. Потом сплевывает на пол.
Дага в руке… В конце коридора женский крик — передо мной старуха.
— Веди меня к хозяйке.
Просторная спальня, балдахин и прочие ухищрения. Фрау Юдефельдт в углу прижимает к себе двух девочек, перепуганная служанка падает на колени и молится.
Между нами и ними — молоденький придурок с мечом в руках — от силы лет двадцать. Он дрожит, не произнося ни слова. Не знает, что ему делать.
Редекер:
— Лучше положи, а то порежешься.
Я смотрю на нее в упор:
— Госпожа, беспорядочные события этой ночи вынудили меня посетить вас таким образом. Я не намерен причинять вам зла, но хочу попросить следовать за мной. Ваши дочери останутся здесь вместе со всеми остальными.
Редекер скверно ухмыляется:
— Пойду осмотрю дом, не осталось ли еще слишком ревностных слуг.
Жена бургомистра Юдефельдта — красивая женщина лет тридцати. Она, исполненная чувства собственного достоинства, сдерживает слезы и поднимает на меня взгляд:
— Подлец.
— Подлец, который борется за свободу Мюнстера, госпожа. Город подвергается опасности — ему грозит нашествие орды убийц, нанятых епископом. Нельзя терять времени.
Свищу Редекеру, который поднимается по лестнице со шкатулкой под мышкой. Его не смущает выражение моего лица.
— Мы убиваем его слуг, забираем его жену. Почему бы нам не взять и его золото?!
В дверях старуха накидывает на плечи своей хозяйки шубу, бормоча «Отче наш».
Мы эскортируем госпожу Юдефельдт на рыночную площадь. Когда узницу узнают, мы удостаиваемся оваций. Боевой дух поднят, всеобщий салют оружием к небу: анабаптисты еще живы!
С противоположной стороны к нам приближается Ротманн, он обнимает за плечи изысканную даму в соболях с длинной черной косой, спускающейся на спину.
— Позвольте вам представить фрау Вердеманн, жену советника Вердеманна. Госпожа — наша сестра: я лично крестил ее.
Редекер приникает к моему уху:
— Узнав от своих шпионов об этом крещении, муж укрепил ее веру собственной палкой. Бедняжка думала, что умрет: долго еще она не могла даже ползать, не говоря уже о том, чтобы ходить.
Фрау Вердеманн, суровая красавица, кутается в свою шубу:
— Надеюсь, господа, вы позволите нам согреться у костра, после того как силой вытащили из дома посреди ночи.
— Конечно же, но вначале я должен конфисковать у вас кое-что из личной собственности.
Снимаю кольца с тонких пальцев, две золотые безделушки с инкрустацией.
— Карл!
Парнишка бежит со всех ног, после сна лицо у него в грязи и закоптилось от дыма.
— Возьми белый флаг и дуй в Убервассер. Это послание бургомистру Юдефельдту: скажи ему, что через полчаса мы будем в монастыре — нам надо кое о чем переговорить. — Сжимаю ладонь Карла с кольцами в кулак. — Это передашь ему лично в руки. Все ясно?
— Да, капитан.
— Ну, давай, быстро!
Карл, сняв грубые ботинки, которые слишком велики ему, остается босым на снегу. Он несется через весь лагерь, как заяц, — я делаю знак охране пропустить его.
— Кто из нас пойдет? — спрашивает Ротманн.
Рыжий Киббенброк выступает вперед, расстегивает пояс, на котором висит шпага, и вручает ее Гресбеку:
— Пойду я. — Он смотрит на меня и на проповедника. — При виде одного из вас они попросту могут не справиться с искушением и начать стрельбу. Я представляю гильдию ткачей, в меня они стрелять не станут.
Гресбек вмешивается:
— Он прав, Герт, ты нужен здесь.
Вытаскиваю пистолеты из-за пояса:
— Это твое. Сейчас темно, меня не узнают, воспользуюсь чужим именем.
— Так и напрашиваешься, чтобы тебя шлепнули. — По голосу ясно: он уже смирился.
Я улыбаюсь ему:
— Нам нечего терять, и в этом наша сила. Карту, живо.
Обращаюсь к Редекеру:
— Ты знаешь проходы за кладбищем?
— Конечно, мы попадем туда по пешеходным мостикам через Рейне-Клостер.
— Возможно, они повсюду расставили часовых. Сформируй группы по два-три человека и пошли их на другой берег.
— Сколько людей всего?
— Не меньше тридцати.
— А часовые?
— Убрать, но без шума.
— Что ты собираешься делать? Мы остаемся тут без защиты. — Гресбек следит за движением моего пальца по пергаменту.
— Монастырь неприступен. А вот кладбище…
Гресбек терзает бровь:
— Они вооружены до зубов, Герт, к тому же там пушка.
— Но захватить ее не сложно, к тому же она за пределами досягаемости выстрелов из монастыря. — Вновь обращаюсь к Редекеру: — Подберитесь к ней как можно ближе: они заперлись внутри и не охраняют внешнюю стену. Но поспешите, максимум через час начнет светать.
Решительный взгляд на Киббенброка:
— Вперед!
Пока мы идем по площади, нас настигает голос Ротманна:
— Братья!
В свете факела его видно совсем нечетко: высокий, очень бледный, облака дыхания тают в морозной ночи — он вполне мог бы сойти за Аарона. Или даже за Моисея.
— И пусть Бог направит ваши шаги… и да пребудет Он со всеми вами.
Почти сразу за нашей баррикадой мы сталкиваемся с Карлом — ноги у него замерзли. Он дышит так тяжело, что едва может говорить:
— Капитан! Они говорят, что придут… Что не будут открывать огонь.
— Ты передал кольца?
— Бургомистру лично, капитан.
Хлопаю его по плечу:
— Хорошо. А теперь беги греться к костру, сегодня ночью ты сделал все, что мог.
Мы идем дальше. Уже виднеются смутные очертания Убервассера, черной крепостью возвышающегося над Аа. Церковь Пресвятой Богородицы прикрывает монастырь с фланга: наши патрули битый час слушали с башни звонницы непотребную брань Книппердоллинга, пока у него не сел голос.
Теперь здесь — полная тишина, слышится лишь слабый плеск речного течения.
Мы с Киббенброком идем рядом, бок о бок, с развернутой белой простыней в руках.
Скрип полуоткрытой двери и встревоженные голоса:
— Стой! Ни с места! Кто идет?
— Киббенброк, представитель цеха ткачей.
— Пришел составить своему дружку компанию? Кто там еще с тобой?
— Кузнец Сведарто, парламентер от баптистов Мюнстера. Мы хотим говорить с бургомистром Юдефельдтом и советником Вердеманном — жены просили передать им привет.
Мы ждем, время не движется.
Наконец — другой голос:
— Я Юдефельдт, говорите.
— Нам известно, что вы впустили в город авангард армии епископа. Нам надо поговорить. Выходите с Вердеманном на кладбище. — Никакой бессмысленной снисходительности. — И запомните, что, если мы через полчаса не вернемся в лагерь, рабочие из прихода Святого Эгидия отымеют твою жену вдоль и поперек, так что, возможно, госпожа принесет тебе сына, которого ты так давно хотел!
Тишина и ледяной холод.
Затем:
— Хорошо. На кладбище. В вас не будут стрелять.
Мы огибаем монастырь: кладбище, где гниет по меньшей мере три поколения монахов, с трех сторон ограничено рекой, а с тыла прикрыто низкой каменной стеной. Между деревянных крестов разбит лагерь. Двадцать лошадей, привязанных у стены, примыкающей к монастырю, говорят о том, что наши патрули хотя бы считать умеют. Есть там и небольшая пушечка, выглядывающая из-за кучи песка, ее охраняют трое лютеран, еще двое с аркебузами стоят у входа, настороженно наблюдая за нами. Рыцари фон Вальдека начищают мечи, расположившись вокруг костров, на лицах — откровенное презрение и осознание собственного превосходства: «Дела каких-то мещан нас не касаются».
Бургомистр и самый богатый человек Мюнстера выходят нам навстречу, в руках факелы, за спиной — дюжина вооруженных людей.
Я показываю на охрану:
— Пусть твои головорезы отойдут на положенное расстояние, Вердеманн, или госпожа может решить, что клювик Ротманна действительно лучше твоего…
Суровый и грозный торговец выходит из себя и пытается уничтожить меня презрительным взглядом.
— Анабаптист, твой проповедник — лишь мятежный шут.
Юдефельдт делает ему знак успокоиться.
— Чего вы хотите?
Голова у него не покрыта, волосы растрепались после бессонной ночи, вспотевшая рука судорожно сжимает стилет за поясом.
Даю высказаться Киббенброку:
— Ты собираешься сотворить самую большую в своей жизни глупость, Юдефельдт. Глупость, о которой ты будешь сожалеть весь остаток своих дней. Остановись, пока не поздно. На рассвете войска фон Вальдека возьмут город, и он восстановит здесь свою власть…
Бургомистр раздраженно прерывает его:
— Епископ заверил меня, что не тронет муниципальных привилегий, у меня есть документ, подписанный его рукой…
— Идиоты! — сплевывает Киббенброк. — Как только установится его власть, он подотрет зад вашими муниципальными привилегиями! Кто сможет ему хоть что-то возразить, когда он вновь станет хозяином Мюнстера?! У тебя осталась хоть крупица здравого смысла, Юдефельдт? А ты, Вердеманн, просто немного посчитай: как отразятся епископские поборы на твоих делах? Продукция монастырей вновь останется вне конкуренции, и францисканцы будут обогащаться, в то время как ты будешь платить налоги фон Вальдеку. Подумайте. Епископ еще тот сукин сын, его обещания ничего не стоят, паписты привыкли к подобным уловкам: ты это знаешь не хуже меня.
Киббенброк чересчур возвысил голос. Скрип доспехов и звон шпор свидетельствует о приближении к нам рыцарей, факелы освещают ухоженную бородку и кожаные перчатки Дитриха фон Мерфельда фон Вольбека, брата аббатисы Убервассера, правой руки епископа. Рядом с ним Мельхиор фон Бурен: возможно, он и прискакал сюда лишь затем, чтобы свести личные счеты с Редекером.
Юдефельдт предупреждает их вопрос:
— Господа, это баптисты, они пришли, чтобы вести переговоры. Мы обещали гарантировать их безопасность.
Дитрих Острый Ус идиотски усмехается:
— Что происходит, Юдефельдт, ты еще возишься с этими оборванцами? Через час от них не останется ничего, кроме кучки костей. Это же просто ходячие мертвецы, забудь о них.
— Господин фон Мерфельд не ошибается, — вмешиваюсь я. — Из всех противоборствующих сторон этой ночью мы единственные, кому нечего терять. Въезд епископа в город, без сомнения, означает для нас смерть. Так что будьте уверены: мы будем сражаться и дорого продадим свои шкуры, вам придется брать город пядь за пядью.
Фон Бурен фыркает:
— Вы трусливы, как кролики, мы сломим ваше сопротивление, не успеет его светлость и глазом моргнуть. Карманники и уличные воры — вот вы кто.
Киббенброк улыбается и качает головой, стремясь обратить на себя внимание двух заметно взволнованных торговцев:
— Вы так боитесь лишиться власти, что пускаете вассалов фон Вальдека в собственный дом из страха перед четырьмя нашими аркебузами. Знаешь, что я тебе скажу, Юдефельдт? Фон Вальдек с самого начала знал об этом. Он понимал, что может использовать наши разногласия, чтобы расколоть город на две половины.
Высокий лоб бургомистра изборожден морщинами, бегающий взгляд, мрачный как никогда, старается не останавливаться ни на лице Вердеманна, ни на моем.
Киббенброк не дает ему передышки:
— Это гнусный обман, разве ты еще не понял?! С самого начала епископ играет на две руки, он дает вам гарантии, чтобы заручиться поддержкой в городе, чтобы кто-то открыл ему ворота в нужный момент… Но, вернувшись, неожиданно вспомнит, что вы лютеране, восставшие, как и мы, против власти папы. — Пауза, необходимое время, чтобы они успели все переварить, а затем: — Можешь забыть о своих муниципальных свободах: после нас и вы пойдете на эшафот. Подумай об этом, Юдефельдт. Подумай хорошенько.
Оба бургомистра стоят неподвижно, глядя то на Киббенброка, то вокруг себя, словно в поисках невидимого советчика.
Фон Мерфельд не в силах поверить:
— Юдефельдт, не собираешься же ты слушать двух этих голодранцев? Разве ты не видишь: они пытаются спасти свою жизнь?! Они в отчаянии. Как только его светлость прибудет сюда, мы все устроим. Мы же заключили договор, не забывайте об этом.
Вновь устанавливается молчание.
Слушаю удары собственного сердца — лишь его биение говорит о том, что время бежит.
Вердеманн мысленно молится своим бухгалтерским книгам.
Юдефельдт думает о своей жене.
Юдефельдт думает о собранной епископом армии.
Юдефельдт думает о сорока своих сторонниках, забаррикадировавшихся внутри монастыря.
Он думает о смешных и пошлых усах фон Мерфельда.
Он думает о его сестре, этой шлюхе аббатисе, которая, да это каждому известно, всегда была шпионкой епископа в городе.
Он думает о гирляндах на дверях домов католиков…
Я протягиваю ему руки:
— Мы пришли безоружными. Давайте прекратим драться друг с другом и будем вместе защищать город. Какого дьявола сюда приперлись благородные? Мюнстер — наш город, не папистов, не сторонников епископа.
Фон Мерфельд не выдерживает:
— Ради бога, не давайте себя убеждать двум хамам с длинными языками!
Юдефельдт вздыхает и душит в кулаке воображаемого змея:
— Не они убедили меня, господин фон Вольбек… Вы дали нам обещание.
— Слово его милости Франца фон Вальдека!
— Но эти… хамы, как вы их назвали, предлагают мир без присутствия в городе вооруженных наемников, а это предложение стоит принять во внимание.
Фон Мерфельд срывается:
— Не собираетесь же вы поверить этим кускам дерьма?!
— Я пока еще бургомистр этого города. И должен заботиться об интересах всех его жителей. Нам известно, что католики получили приказ вывесить гирлянды на дверях своих домов. Почему, господа, можете мне это объяснить? В нашем соглашении об этом не было ни слова…
Фон Мерфельд каменеет — подлый лютеранин открыто обвинил его, но фон Бурены никогда не отступают без боя.
— Если дело обстоит так, я знаю, как поступают с изменниками! — Он вытаскивает меч и моментально приставляет его к горлу бургомистра.
Лютеране реагируют, но одного кивка фон Мерфельда достаточно — его рыцари уже на ногах: двадцать дворян, вооруженных до зубов и готовых сражаться против двенадцати насмерть перепуганных бюргеров. В случае вооруженного столкновения не стоило бы особенно гадать о его исходе.
Фон Мерфельд удостаивает меня торжествующей улыбки.
Страшный крик со стены в глубине кладбища, похожий на карканье ворона, заставляет ее потускнеть. Вопль, от которого стынет кровь, а волосы становятся дыбом. Страх поднимается по спине, как паук:
— Остановись, свинья!
Длинные тени призраков движутся между надгробий — армия восставших мертвецов. Кто-то падает на колени и молится.
— Я тебе говорю, свинья!
Жуткие привидения пересекают поле, появляясь из ночи в свете факелов, армия теней, тридцать призраков с поднятыми арбалетами и аркебузами, их капитан идет во главе. Он приближается, два пистолета, больше него самого, — крылья ангела смерти.
— Фон Бурен, гнусный ты сукин сын. — Он останавливается, сплевывает на землю и шипит: — Я пришел съесть твое сердце.
Дворянин бледнеет, меч его дрожит.
Ангел тьмы, Редекер, останавливается в нескольких шагах от нас:
— Все в порядке, Герт?
— Как раз вовремя. Положение, мягко говоря, изменилось коренным образом, теперь ваше слово, господа. Или мы решаем все наши проблемы в бою, или вы садитесь на лошадей и убираетесь туда, откуда пришли.
Ус по-прежнему стоит по стойке «смирно», но фон Бурен уже проголосовал — он опустил свой меч, Юдефельдт наконец дышит.
На нашей стороне численный перевес, и настроены мы более решительно. Нам нечего терять, и фон Мерфельд это прекрасно знает.
Щелчок языком и ругательство себе под нос, последний презрительный взгляд на бургомистра — он разворачивается на каблуках и с громким звоном шпор присоединяется к своему отряду.
Редекер прислоняет ствол пистолета к груди фон Бурена, который закрывает глаза и, окаменев, ждет выстрела. Опытная рука отвязывает кошель от его пояса.
— Катись-ка ты отсюда, ублюдок. Возвращайся лизать задницу твоему епископу.
Солнце едва пробивает дымку за церковью Святого Ламберта, когда мы возвращаемся на рыночную площадь. Рыцари ушли из города, эскортируемые людьми Редекера вместе с лютеранами: кто-то божится, что видел, как фон Бурен плакал от ярости, когда выезжал из городских ворот.
Фрау Юдефельдт и фрау Вердеманн вернулись к своим мужьям, а Книппердоллинг, как и советник Палькен с сыном, идет вместе с нами, осипший голос едва слышен, один глаз заплыл, но настроение бодрое, мы гуляем в поисках трактира.
В лагере нас встречают ликующие крики, аркебузы палят в небо, над головами вздымается лес рук, женщины нас целуют, я вижу, как люди раздеваются, Яна Лейденского торжественно несет на руках толпа восторженных почитательниц, свято верящих, что одна сила способна отвести любую беду. Люди разбирают баррикады и возвращаются на улицы… Те самые улицы, которым этой ночью угрожала страшная опасность. Открываются окна, женщины, старики и дети выходят на улицы, хотя мороз сильный и едва рассвело.
Книппердоллинг ставит всем пиво.
Ротманн подходит ко мне с улыбкой, вид у него усталый, но довольный.
— Мы сделали это. Говорил я тебе, что Господь защитит нас.
— Да, Господь и аркебузы, — улыбаюсь я. — А теперь?
— Что?
— А что мы будем делать теперь?
Вопрос принадлежит Гресбеку, почерневшему от дыма факелов, грязному и помятому. Белый шрам на лбу кажется вдвое больше на столь мрачном лице.
— А теперь у нас передышка, капитан Герт из Колодца.
Он улыбается мне, я пожимаю ему руку в знак благодарности.
Книппердоллинг, выслушав донесение одного из патрулей с озабоченным видом, пошатывается, но бредет к нам:
— Герт, тебе это не понравится…
— Что еще случилось, сукины дети?!
— Фон Вальдек натравил на нас крестьян со своих земель. Они идут сюда. Говорят, их три тысячи. Они хотят разрешить все свои проблемы с городом раз и навсегда.
Трактир — отхожее место войны.
Если кровь человека орошает его бренное тело, пиво — источник мочи, которая постоянно это поле затапливает.
Пиво надувает животы воюющих мужчин, притупляет их страх перед сражением, усиливая опьянение после победы и ее сладость. Моча безмерно обогащает запасы клозета. Ее количество не менее важно для исхода битвы, чем присутствие у воинов крови и мужества.
Помочиться на врага прежде, чем ударить его! Он должен очнуться, обуздать свою ярость из-за охватившей его жажды крови. Он должен понять всю нелепость судьбы, которая ему уготована или которая покарает его. И отступить.
Они пришли страшно злые, они уходят, измазанные дерьмом.
Двадцать бочек пива, весь резерв муниципального трактира… Дар от горожан Мюнстера своим братьям из деревни, чью делегацию с такой помпой встретили в Юдефельдерторе.
Тупая ненависть трех тысяч крестьян растаяла вместе с пивной пеной.
Новой опасности удалось избежать, превратив праздник в вакханалию со множеством самых гротескных моментов.
На рыночную площадь прибежала толпа легкомысленных экзальтированных женщин, наполовину раздетых или попросту голых. Они бросались на землю и замирали в позе распятия, катались по грязи, плакали, смеялись и били себя в грудь, призывая Отца Небесного.
Они видели кровь, пролившуюся с небес.
Они видели адский огонь.
Они видели несущегося по небу мужчину в золотой короне, на белом коне, с мечом, карающим гнусных безбожников.
Они громогласно объявили его царем Сиона, но единственный мужчина, который мог их удовлетворить одним своим присутствием на сцене, надирался в каком-то трактире.
Народ смеялся и развлекался вовсю, в разной степени вовлеченный в очередную мизансцену Яна Лейденского. Но не коновал Адриансон, сытый по горло истеричными криками, — он схватил аркебузу и снес ее выстрелом флюгер с крыши дома. Тот обрушился под ужасающий звук фанфар. Действие прекратилось практически мгновенно. Женщины сразу же пришли в себя, словно пробудились от ночного кошмара. Адриансон заслужил аплодисменты всех присутствовавших.
В последующие дни становилось все яснее и яснее: фон Вальдеку не удастся вернуться в город.
Многие католики собирают вещи.
Соотношение сил полностью в нашу пользу, даже лютеране теперь не смогут противостоять нам: бургомистр Тильбек, один из самых закоренелых оппортунистов, тем не менее был успешно крещен Ротманном, возможно в надежде на переизбрание. Юдефельдт принял нас в муниципалитете и не смог не принять нашу резолюцию: на следующих выборах предоставить право голоса всем главам семей, без какого бы то ни было имущественного ценза. Ему было нелегко переварить это, но и отказать было невозможно: все горожане — на нашей стороне. Книппердоллинг и Киббенброк выдвинули свои кандидатуры.
Теперь ясно, что богатеям-торговцам не удержать город в кулаке.
Многие лютеране собирают вещи.
Они пакуют золото, деньги, драгоценности, столовое серебро, даже лучшие окорока. Но им придется пройти через таможню Сундерманна, бдительного стража рыночной площади времен нашей победы. Вердеманн Богатый, задержанный во Фрауэнторе с приставленным к голове пистолетом, был вынужден с позором отдать четыре кольца, которые он засунул себе в зад, в то время как госпожа подверглась весьма тщательному личному досмотру, а слуги не могли удержаться от смеха.
Женские протесты привели к смещению Сундерманна с этого поста: каждый желающий уехать был волен отправляться на все четыре стороны. Именно это и планировал сделать благородный Йохан фон дер Реке, а вот жена с дочерью придерживались совсем другого мнения. Они считали, что каждый желающий остаться имеет на это право… И устремились в объятия любезного Ротманна, приютившего их в собственном доме. Когда же старый дурак приперся забирать их, то вышел полный конфуз: он обнаружил, что больше никто не считает его ни мужем, ни отцом, что он больше не может поднимать палку на собственных женщин и распоряжаться ими, как ему вздумается. И вообще, ему лучше забыть, что у него когда-то была и жена и дочь, а убираться в зад или куда-нибудь подальше. Когда фон дер Реке покидал город, его персона стала уже столь знаменитой среди женской части населения, что ему пришлось драпать, увертываясь от града из всевозможных предметов домашней утвари.
Адриансон пользуется рабочими инструментами, чтобы сбить замок. Мы заходим в дом. Просторная гостиная, роскошные ковры и мебель. Законные владельцы даже не потрудились потушить угли в камине перед тем, как покинуть дом. Кто-то из братьев Брундт возрождает их к жизни. Лестница ведет на второй этаж. Там спальня и комната поменьше. В середине деревянная бадья, умывальник и ведро в углу. Соли для ванной и все необходимое для гигиены благородной женщины.
Адриансон появляется в дверях: вид у него явно недоумевающий.
Я киваю:
— Мне это нравится. Разогреваться и возбуждаться от воды.
Я раздеваюсь, сбрасываю колет и рубашку в одну кучу, от которой не слишком приятно пахнет. И штаны туда же. Сжечь все это. В большом шкафу нахожу чистую одежду — ткань просто превосходная. Это мне подойдет.
Адриансон выливает в бадью два первых дымящихся кувшина, неуверенно глядя на меня. Он выходит, качая головой.
С улицы доносится нестройный хор:
Спесивые приехали, задрав поганый нос,
Но со слезами драпали, поджав вонючий хвост,
Им ночью на кладбище между могил
Призрак свиданье устроить решил.
У бургомистра жену он увел,
Свинье епископу дорогу перешел.
Наш Герт из Колодца врагам только рад:
По горлу ножом их — пожалуйте в ад!
— Ты слышишь?! — с издевательской усмешкой врывается Книппердоллинг. — Они тебя любят! Ты завоевал их сердца! Иди, иди, посмотри.
Он тащит меня к окну. Человек тридцать фанатиков, которые в унисон вопят от восторга, едва завидев меня.
— О тебе уже поют в песнях. Весь Мюнстер рукоплещет тебе. — Он высовывается наружу, одной рукой обняв меня за плечо, и кричит собравшимся внизу: — Да здравствует Капитан Герт из Колодца!
— Да здравствует!
— Слава освободителю Мюнстера!
Я смеюсь и отступаю. Книппердоллинг тянет меня обратно с криком:
— С вами мы освободили Мюнстер, с вами мы сделаем его гордостью всего христианского мира! Да здравствует Капитан Герт из Колодца! Всего пива в городе не хватит, чтобы каждый желающий мог выпить за его здоровье!
Гам, крики, вещи, летящие в воздух… Книппердоллинг, вот пройдоха, мы еще засунем твое брюхо в ратушу. Он смеется, бокалы поднимаются к небу…
Наконец Книппердоллинг закрывает окно, махнув всем на прощание рукой.
— Мы победим. Мы победим на выборах. Достаточно одного твоего слова, и у нас не будет соперников.
Я показываю на город за окном:
— Гораздо проще избавить от тирана, чем остаться на высоте и оправдать их надежды. Наверняка у нас вот-вот начнутся трудности.
Он озадаченно смотрит на меня, потом выдает:
— Не наводи тоску! Как только мы победим на выборах, тогда и решим, как управлять этим городом. А пока насладимся славой.
— Слава ожидает меня в ушате с горячей водой.
Волна продолжала вздыматься вплоть до того самого, критического дня. Вчера Редекер произнес перед рядовыми горожанами речь на ратушной площади: в результате двадцать четыре из них были избраны в городской совет. Кузнецы и коновалы, ткачи, плотники, разнорабочие, наконец, пекарь и сапожник. Новые представители горожан в самой полной мере отражали весь калейдоскоп презреннейших профессий — отбросы общества, подонки, которые и помыслить не могли, что будут решать судьбы мира.
Ночь прошла в бурных празднованиях и карнавальных танцах, а утром были утрясены последние формальности: Книппердоллинг и Киббенброк стали новыми бургомистрами. Карнавалу пора начинаться.
Его начали мюнстерские нищие, которые пришли в собор и, будучи последними из павших — нищими духом, решили получить авансом все то, что ожидает их в Царствии Небесном: бесследно исчезло золото, канделябры, парча со статуй, а подаяние для бедных перешло непосредственно к заинтересованной стороне, лишив священников возможности наложить на него руку. Когда Бернард Мумме, чесальщик и прядильщик, с топором в руках оказался перед часами, которые много лет подряд отсчитывали время его каторжного труда, он, недолго раздумывая, разнес столь злокозненный механизм. В это время его коллеги испражнялись в капитулярной библиотеке, оставляя источники зловония на литургических книгах епископа, картины с алтаря выбросили на улицу, и, дабы они послужили хотя бы слабительным средством для страдающих запором, из них была сооружена публичная уборная над Аа. Баптистерий под стук дубин отправился на улицу вместе с трубами органа. Под сводами храма была устроена разгульная пирушка — банкет проводили на алтаре, и, наконец, все присутствовавшие секли себя розгами между колоннами нефа на полу, а чтобы их дух освободился от бремени, все дружно помочились на надгробные камни правителей Мюнстера, оросив благородные скелеты, лежащие там под полом. Получив огромное удовольствие от удобрения аристократических останков, нищие подмыли себе зады святой водой.
Плачьте, святые, рвите себе бороды, с вашим культом покончено. Плачьте, правители Мюнстера, вы, отгородившиеся от яслей Христа преклонением перед золотом: ваша эпоха подходит к закату. Ничто из того, что веками символизировало гнусную и неправедную власть священников и господ, не должно остаться в силе.
Другие церкви тоже подвергаются подобным посещениям: ватаги нищих, отягощенных добычей, шастают по улицам, дарят священные одеяния шлюхам, разводят костры из свидетельств на собственность, захваченных в приходских церквах.
Празднует весь город, повозки карнавальных процессий разъезжают по всем улицам. Тиле Буссеншуте, одетого священником, запрягают в плуг. Развернув благородные знамена, самую известную городскую шлюху обносят вокруг кладбища в Убервассере под аккомпанемент псалмов и колокольного звона.
— Вы будете Герт Букбиндер? — Рассеянный кивок. — Меня прислал Ян Матис. Он хочет сообщить вам, что будет в городе до захода солнца.
Отрываю глаза от сцены. Передо мной — совсем молодое лицо.
— А?
— Ян Матис. Разве вы не один из его апостолов?
Ищу в глазах намек на шутку, тщетно.
— Когда, ты сказал, он придет?
— К вечеру. Мы переночевали в тридцати милях отсюда. Я отправился в путь с утра пораньше.
Хватаю его за плечо:
— Идем.
Работаем локтями, пробивая себе дорогу в толпе. Спектакль собрал множество зрителей: на сцене лучший исполнитель роли фон Вальдека во всем Мюнстере. Сегодня на каждой площади развлекаются по-своему: музыка и танцы, пиво и свинина, состязания в ловкости, представления на библейские темы — все поставлено с ног на голову.
Мой молодой друг задерживается, отвлекаясь на пару сисек, непринужденно демонстрируемых на углу.
— Идем, ну же. Ты должен познакомиться со вторым апостолом.
Сейчас без него нам не обойтись. Бокельсон — единственный, кто может хоть что-то сымпровизировать в данный момент. Если я не ошибаюсь, он устраивает представление перед церковью Святого Петра.
Карнавальный кортеж, движущийся нам навстречу, припечатывает нас к стенам домов. Его открывают трое мужчин на крупе крошечного ослика. Сзади тащится телега, которую волокут десять королей. В середине — деревце корнями кверху, в ушате — голый мужчина обмазывает себя грязью. На углу с самым серьезным видом молится Папа римский.
— И пусть Самсон умрет вместе со всеми филистимлянами! — Голос Яна доносится издалека, актер превосходит самого себя, заставляя его вибрировать с нечеловеческой силой, словно собирается разрушить колонны храма в Тире.
Энтузиазм зрителей ничуть не уступает энтузиазму исполнителя.
Я запрыгиваю на сцену за спиной Святого Сутенера, и буря аплодисментов стихает почти мгновенно. Чувство ожидания, приглушенное бурление сдерживаемых голосов.
В ухо:
— Матис будет здесь еще до заката. Что делать?
— Матис? — Ян Лейденский не умеет говорить вполголоса. Имя пророка из Харлема брошено в воздух над нами, как камень в пруд. Круги по воде расходятся быстро.
— Сегодня вечером мы собирались устроить праздничный банкет за счет советников, торговцев мехами и всех остальных… — Он поглаживает бороду. — Спокойно, дружище Герт, я позабочусь об этом. Иди хотя бы предупредить остальных, если еще не успел сделать этого. Книппердоллинг будет в восторге от знакомства с великим Яном Матисом.
Я киваю, все еще в нерешительности. Оставляю его на сцене, почти умоляя:
— Ян, прошу тебя, благоразумие…
Ближе к вечеру поднимается ветер, сопровождающийся зверским холодом. Его порывы приносят острую ледяную крупу. Улицы становятся белыми.
Слух о прибытии Матиса уже распространился по всему городу. Вокруг Цитадели, вдоль всей улицы, ведущей к собору, уже заблаговременно занимают места. Темнеет, и факелы зажигаются один за другим.
— Вот он, это он! Вот Енох!
Киббенброк с половиной советников с одной стороны, Книппердоллинг с другой половиной — с другой распахивают снаружи тяжелые створки ворот. Скрип петель звучит как сигнал. Шеи вытягиваются в сторону дверей. Слабый свет уходящего дня вначале падает сверху столбом, затем разливается, заполняя весь свод.
Ян Матис похож на темную тень, он не сутулится, в руках палка. Он приближается медленным шагом, не удостаивая толпу ни единым взглядом. Два новых бургомистра вместе со всем магистратом выходят ему навстречу с поднятыми над головой факелами. Его продвижение сопровождают приглушенные пересуды.
Я приглядываюсь: на снегу, продолжающем падать на брусчатку мостовой все более крупными хлопьями, отпечатки ступней пророка — он бос. В руках он держит не просто посох, а лопату для веяния — орудие, используемое крестьянами для отделения зерен от плевел.
Матис идет, а два крыла толпы, запрудившей улицу с двух сторон, смыкаются за ним, и кортеж все увеличивается и увеличивается. Ян Харлемский останавливается, хватает веялку обеими руками и указывает ею в небо. Пересуды мгновенно прекращаются.
— Господь вот-вот выметет свой ток![38] — кричит он вначале в одиночестве, а затем под громоподобное сопровождение сотен голосов. Длинная лопата яростными взмахами сметает снег.
— Господь вот-вот выметет свой ток!
Его голос эхом отдается в толпе, сообщающей только что прибывшим:
— Пророк, пророк уже здесь!
— Он пришел!
— Ян Матис, великий Ян Матис в Мюнстере!
Все толкаются, протискиваясь вперед к центральной площади. Все хотят видеть посланца Божьего, высокого, тощего, мрачного, заросшего щетиной, босого.
Вот он.
Вот Енох.
Он останавливается. Может быть, на его лице мелькает намек на улыбку. Быть может.
Бокельсон устремляется к нему навстречу с раскрытыми объятиями:
— Учитель. Брат. Отец. Мать. Друг. Ангел сказал мне, что ты придешь именно сегодня. Ангел, которого я видел, вошел в город вместе с тобой и сейчас кружит у тебя над головой. Сегодня, не вчера, не завтра. Сегодня, когда победа за нами, а враги разбиты. Ангел Божий. Как я люблю тебя.
Матис подходит к нему и дает ему пощечину, от которой тот валится на спину. Все холодеют и замирают. Бокельсон поднимается. Он улыбается. Два Яна крепко обнимаются, словно хотят раздавить друг друга, и стоят в этом обоюдном медвежьем захвате, раскачиваясь, довольно долго. Бокельсон плачет от радости.
Я подхожу к нему, стараясь поймать его взгляд:
— Добро пожаловать в Мюнстер, брат Ян.
Он обнимает и меня, очень крепко, так, что перехватывает дыхание. Я слышу, как он растроганно бормочет:
— Мои апостолы, мои сыновья…
Его глаза — черные факелы, глаза того же человека, который тысячу лет назад поручил мне эту миссию. Но что-то, какое-то странное ощущение вызывает у меня острую горечь: я только сейчас понимаю, что ни разу не вспомнил о Матисе все то время, пока мы были здесь. События полностью захватили меня. Он ничего не знает ни о нашей борьбе, ни об опасности, которой мы подвергались вместе с этими людьми. Мы сами всего добились, а теперь он здесь, и я вспоминаю, от чьего имени мы прибыли сюда, с чьими словами на языке. Мюнстер словно высосал нашу энергию, заставил нас бороться, взяться за оружие, рисковать жизнью. Как я могу объяснить тебе все это, Ян, как? Тебя здесь не было.
Я ничего не говорю ему. Я смотрю, как он поднимается на театральный помост, воздвигнутый у собора. Факелы очертили его продолговатую тень на церковной стене — танцующий демон, насмехающийся над собравшимися. Снег прорезает свет, кружится над головами: холод мгновенно разливается по телу.
Высоченный и сухощавый — таким я его не помню, — он внимательно вглядывается в наши лица, одно за другим, словно хочет запомнить их черты, вспомнить наши имена.
Повисает совершенно нереальное молчание. Все взгляды устремлены на него, снизу вверх, на этой площади на миг затаили дыхание сотни мужчин и женщин, их жизни словно прервались.
Его голос — глухое клокотание, которое, кажется, исходит из глубин земли.
— Не меня. Не меня. Не меня ты боготворишь, благословенный народ избранных. Не меня. Пожар этой ночи уже пылает на алтарях, разрушает статуи, сжигает адским пламенем все, что было. И больше никогда не будет. Старый мир горит в огне, как пергамент. Мир, небо, земля, ночь. Время. Их больше никогда не будет. Не меня ты возносишь к вечной славе. Не меня. Слово не знает ни прошлого, ни будущего, Слово — лишь настоящее. Живая плоть. Все, что вы знали — память, прогнивший и порочный здравый смысл мира, который был. Все. Это прах. Не я веду тебя к этому дню славы. Не меня защищаешь ты своим сжатым кулаком от врага твоего. Я не твой капитан в этой войне. Не этот рот, не эти кости, разрушенные страстью. Нет. Твой Господь. Тот, кто всегда вынуждал тебя молиться в церквах, перед алтарями, преклоняться перед статуями. Он здесь. Бог — в этой крови, в этих лицах, в этой ночи.
Его слава не бабочка-однодневка, что живет всего лишь один сезон, а та, что стремится к вечности. Ты завоюешь ее холодным железом, все разрушая и круша своею мертвой хваткой. Снаружи, там, за этими стенами, с миром уже покончено. Чтобы добраться сюда, я прошел сквозь пустоту. И поля проваливались у меня под ногами, и реки пересыхали, и деревья валились, а снег падал, как огненный дождь. И всюду кровь. Бурное море у меня позади. Вздыбившийся океан, волна гнева. Четыре всадника скакали рядом со мной: их лица — смерть, болезнь, голод, война. Города, замки, деревни, горы. Больше ничего не осталось. Бог остановился лишь у этих стен, чтобы воззвать к твоей душе, к твоим рукам, к твоей жизни. И он теперь объявляет тебе, что Писание мертво и что на твоей плоти он выгравирует новое слово, напишет последний завет этому миру, который сожжет в огне. Ты — грязный и распутный Вавилон. Ты последний на земле. И ты первый. Все начинается здесь и отсюда. С этих башен. С этой площади. Забудь свое имя, своих людей, своих безбожников торговцев, своих священников-идолопоклонников. Забудь. Ибо прошлое принадлежит мертвым. Сегодня у тебя появилось новое имя, и имя это — Иерусалим. Сегодня тебя ведет в битву Тот, кто взывает к тебе. Твоей рукой Его топор будет возводить Царствие Небесное, шаг за шагом, камень за камнем, голова к голове. Вплоть до неба. Последний из подонков, повергнутых в прах во время прошлой эпохи, ты будешь бороться, не боясь зла. Ты принадлежишь к воинству Божьему грядущего Царствия Небесного на земле. Ибо поведет тебя в бой Господь.
Я дрожу. Мгновенное оцепенение. Остановив время, ночь уничтожила мир за пределами площади… Больше ничего не осталось, только мы, здесь, слившиеся в едином вздохе. Сплоченная ужасом от этих слов армада Света. Его глаза пробегают по рядам, вербуя одного за другим. Страх и гордость, а еще уверенность, потому что никто другой не сможет справиться с ужасом перед этими словами. Только бы стать достойным этой миссии.
Я дрожу. Мы хотели город. Он распахнул перед нами дорогу в Царство. Мы хотели Карнавал свободы. Он подарил нам Апокалипсис.
Боже мой, Ян. Боже мой…
Разве адское пламя холодное? Мы будем полуголыми, голодными, выстроившись один за другим, ждать того часа, когда Цербер швырнет нас к воротам в вечный ледник богохульства?
Ток нужно вымести.
Но можно ли выдержать подобный позор — вести этих плачущих детей, которые цепляются за своих нечестивых матерей, перепуганных стариков, ссущих в свое тряпье? Кто объяснит им, почему их изгнали из Эдема?
Голова к голове — так судил Енох. Головы на башнях, на крепостной стене, украшающих стену зубцах, брошенные в кучу, сложенные аккуратно, выставленные так, чтобы они были прекрасно видны епископу и случайному прохожему, монахине и солдату, благочестивому и вору, а в первую очередь — армии Тьмы, которая вскоре начнет осаду Нового Иерусалима, — так предписал пророк.
Так что слова: «Прочь отсюда, безбожники! И никогда не возвращайтесь, враги Отца Небесного!» — выкрикнутые Матисом во время самобичевания, кажутся почти милосердными.
Медленно движущаяся по белоснежному покрывалу колонна — это исход приверженцев прежней веры. Все они голы. Глаза потуплены, чтобы считать шаги, которые им осталось сделать прежде, чем замерзнуть. Кто-то, возможно, надеялся добраться до Тельгта или Анмарха. Этого не сделать никому. Возможно, удалось бы самым сильным взрослым… Одним, но они не бросят своих жен, детей, родителей…
— Нечего ждать. Богу Отцу сейчас угодно вершить свое правосудие.
— Что ты имеешь в виду?
— Они должны умереть. — Он почти спокойно говорит это — он ангельски спокоен, даже взгляд не бегает.
Они оступаются. Плачут. Поддерживают раздувшиеся от беременности животы. Паписты, лютеране — старый мир, который похоронен вызванной Яном Матисом бурей. Мы способны истолковать и воплотить в жизнь это знамение — такова воля Божья.
— Так предначертано, это все, что тебе нужно знать, ты это имеешь в виду? Они обречены, они должны умереть. Ты хочешь отрубить всем им головы?
— Это город избранных. Это Новый Иерусалим: в нем нет места тем, кто не возродился. У них еще есть выбор, они могут обратиться. Но пришло время последнего набата. Они должны поспешить.
— А если они не сделают этого?
— Они будут сметены вместе со всем устаревшим.
— Тогда изгони их. Дай им хотя бы уйти, вернуться к своему вонючему епископу или к своим гнусным друзьям-лютеранам.
Все решилось окончательно у нас на глазах. Мы все-таки победили. Но где же непередаваемая радость и веселье, живой смех, желание сливать тела в одно: тела обычных женщин и мужчин в горячем пылу ни к чему не обязывающих объятий?
Наша миссия выполнена: время закончилось — Бог Всемогущий позаботится обо всем остальном. Апокалипсис, Откровение приходят сверху. Мы захвачены ужасной трагической пантомимой, из которой нельзя выйти, если мы не хотим отречься от всего, за что боремся, сделать наше пребывание здесь бессмысленным, прекратить противостоять всему миру.
Мы победили? Откуда же эта горечь у меня во рту? Почему же я, словно бегу от чумы, избегаю взглядов братьев?
«Это будет предупреждением, предупреждением для всех».
Меня коробит от выпадов исступленных. От того, как плюют на побежденных и избивают их до потери сознания. Они больше не враги народа Мюнстера, не те люди, которые притесняли нас веками, они больше не мужчины, женщины, дети, а изуродованные, чудовищные, омерзительные создания. Только их уничтожение позволит нам жить, подтвердит слово Божье об участи, которая нам уготована.
А может быть, это только я постоянно терплю поражение: во все времена, во всех битвах.
Святой Шут из Лейдена обегает эту вереницу, едва касаясь голов тоненькой палочкой. Его подсчеты заканчиваются на маленьком мальчике — взгляд Яна устремляется в небо.
— Почему? Почему тут невинный? — Он с плачем падает на колени. — Он не виновен! Ангел света кружит над ним! — Он бьет себя в грудь, вопит еще громче, рыдает. — Почему?!
Малыш прячет лицо в юбке матери. Она, доведенная до крайнего отчаяния, становится на колени, обнимает его и прижимает к груди, поливая слезами. Потом женщина решительным жестом отстраняет его от себя и собственной смерти и просит:
— Спаси его. Возьми его с собой.
Апостол Матиса поднимается на ноги, теребит бороду и, обращаясь к ангелу, заявляет:
— Отец отделяет зерна от плевел, — затем опускает взгляд на мальчика: — С сегодняшнего дня ты будешь Шеар-Яшуб, «оставшийся, который вернулся» — тот, кто обратился и таким образом избежал кары. Идем.
Он берет его с собой, а ворота уже поглощают исход проклятых.
Буря застилает мне взгляд, подобно самому мрачному знамению.
Карнавал закончился.
Все плохо. Рухер, кузнец, прикованный к большому колесу телеги тяжелыми цепями, возможно выкованными им самим, окружен четырьмя совершенно неожиданными, как и все остальное в эти дни, стражниками. Он ждет.
Жители города вместе с новоприбывшими, число которых растет день за днем, были призваны собраться во втором часу пополудни верховным пророком: рассерженным, разочарованным, опечаленным, озверевшим из-за поведения своих святых подданных.
Рухер, кузнец, этот величайший мерзавец, дерзнул высказать грубые неодобрительные комментарии по поводу выхода из трехдневной медитации, посвященной абсолютной отдаче чувствам и пролившей свет Всевышнего на бренное земное тело Матиса Великого, который принимал важнейшие решения.
«Что за бред, — сказал кузнец, выразив то, о чем многие думали. — По мне, так все здорово: уничтожить собственность, все общее, все-все, что ни есть в наличии, богатство без хозяев — для всех… Конечно же мы и сами думали об этом, и уже давно… Фонд для бедных, все священно, новые правила и законы….. Но на кой хрен назначать семь дьяконов для управления и распределения ресурсов, для решения всех конфликтов или проблем, притом что ни один, ни один из них не был рожден в Мюнстере и даже не жил в нем. Ни один! Все голландцы… Все его ученики и последователи… И какого, спрашивается, рожна, — сказал он, — мы рисковали жизнью ради муниципальных свобод, не хватало только, чтобы наши головы украшали зубцы на крепостной стене, гори оно все огнем… А потом пришел бы кто-нибудь, пусть и великий пророк, просветленный, несомненно, святыми ангелами… Но за каким дьяволом нам все эти голландцы! Его не было здесь, когда мы брали город, чтоб ему провалиться… Приходит тут, моментально сует во все свой нос, командует и ставит своих, чтобы они распоряжались нами, и оказывается, что нас всех снова отымели в зад».
Он арестован. Моментально.
Хуберт Рухер. Кузнец и слесарь. Коренной житель Мюнстера. Баптист. Герой баррикад 9 февраля. Тот, кто ковал снаряды… Кто боролся за освобождение Мюнстера от тирании епископа…
Хуберта Рухера в цепях волокут на рыночную площадь: предатель, нечестивец, который посеял сомнение, высказывался против… Сказал, что Матис молился три дня, чтобы в результате назначить дьяконами самых преданных своих сторонников. Все товары общие, прекрасно: собрать их в больших лавках — по одной на каждый квартал — и распределять нуждающимся, но зачем ставить управлять ими голландцев? Зачем исключать жителей Мюнстера? Бред какой-то, Ян, непростительное свинство. Ты боишься? Чего? Кого? Все мы святые, ты сам сказал, мы были избраны, мы братья. Ты думаешь, что, сосредоточив всю власть в собственных руках, ты не оставишь ни в ком сомнений? Тот, кто боролся за освобождение своего города, теперь может решить, что зря старался, что ему не удалось стать настоящим хозяином, который имеет полное право распоряжаться в собственном доме.
Как и Хуберт Рухер.
Тебе все донесли — ты наверняка наводнил своими шпионами город? Ты послал своих головорезов притащить его сюда силой. Теперь он в цепях, пускающий от ярости пену изо рта — предостережение для всего города. Ты сошел с ума, Ян, мы же не за это боролись.
Вижу, как ты важно восходишь на сцену, в глазах лед, а борода заострилась, как никогда прежде.
Я вижу тебя.
— Господь разгневан, потому что нашелся тот, кто посеял сомнение в миссии Его пророка.
Он боролся рядом со мной, этот человек, выполнял мои приказы, а теперь, я знаю, жалеет об этом. Возможно, он возненавидел все то, что делал. Я пытаюсь поймать его взгляд, чтобы понять, но, наверное, лучше не делать этого. Вот ты стоишь там прямо как столб, скрученный цепями, в ожидании, пока Бог подскажет пророку Матису, как обойтись с тобой.
— Время закончилось. Выбор сделан. Каждый, кто предает знамя Господне, кто показывает, что всегда сомневался, что просто последовал за другими, не чувствуя в действительности внутреннего призвания взять в руки святое оружие, — это враг. А сейчас он распространяет неуверенность в рядах святых, чтобы отсрочить нашу победу. Но наша победа неизбежна — нас ведет Господь.
Ты сумасшедший, сумасшедший, мерзкий пекарь, и я тоже сумасшедший, потому что именно я преподнес тебе все это на блюдечке.
— Если мы немедленно не вырвем грешника из гущи святых людей, гнев Господний обрушится на всех нас.
С мечом в руке он обходит вокруг Рухера, лицо у того побагровело и исказилось от ужаса.
Презренный адвокатишка фон дер Вик вместе с тремя другими дворянами возражает, что в Мюнстере никого никогда не судили без надлежащей судебной процедуры, что требуются свидетельства, адвокат…
Матис молча ходит и ходит кругами: он взвешивает эти слова и продолжает кружить. Напряжение, возрастая и поднимаясь над головами людей, достигает и его. Он останавливается.
— Судебная процедура. Свидетельства, адвокат. Выходите вперед, ну же.
Потупив встревоженные взгляды, неуверенными шагами они поднимаются на помост.
Какого дьявола ты все это делаешь, Ян? Я обнаруживаю, что сжимаю рукоятку пистолета. Отделенный от меня несколькими головами, на меня смотрит Гресбек, его лицо окаменело, стало бесстрастным, шрам, дергающийся над бровью, — единственный признак нервного напряжения.
Осторожно, Ян, эти люди научились бороться.
— Сегодня вы станете свидетелями величайших событий. Вы станете свидетелями рождения Нового Иерусалима: Мюнстер больше не существует, в Божьем городе Его слово станет единственным законом. А Он говорит и действует рукой своего пророка. Вы свидетели.
Лезвие взлетает вверх и опускается на горло Рухера, перерубая его одним ударом.
Всеобщее смятение.
Фон дер Вик, облитый хлынувшей кровью, стоит опустошенный и уничтоженный в центре площади, Книппердоллинг и Киббенброк уставились в землю, Ротманн беззвучно шевелит губами в молитве, Гресбек окаменел.
Тишина, промораживающая до костей больше, чем адский холод, прерывается лишь смиренной мольбой, взывающей к воле Божьей: кто-то в толпе падает на колени.
Сцену захватывает Бокельсон:
— Какой безмерный дар — эта кровь, очищающая святой народ от позора сомнения! — Положив на плечо аркебузу, он выходит вперед и гладит лицо фон дер Вика, собирая кровь Рухера. Размазывает ее по своему лицу.
— Этот ублюдок. Этот гнусный червь удостоился высшей чести. Почему?! Почему он?!
Он в упор стреляет в грудь трупу, погружает руки в раны и кропит толпу щедрыми брызгами:
— Благословляю вас кровью и духом, мои святейшие братья!
Никто не двигается с места.
Матис простирает руки, обращаясь ко всем нам:
— Паства Господня! Бог Отец преподал нам великий урок. Он пробудил порок — он копнул глубже в поисках страстного стремления к привилегиям и к собственности, которые еще живы среди нас, и очистил нас от них. Пока еще кое-кто думает, что Его дух может содержаться в жалких муниципальных привилегиях одного города. Нет. Новый Иерусалим сегодня — маяк для всех святых людей, прибывающих сюда со всего христианского мира, чтобы разделить славу Всевышнего. Мы боремся не за привилегии меньшинства, а за Царство Божье. И в действительности это чудеснейшее явление: говорю вам, в этом году Пасха придет на новую землю и новое небо и станет началом Царства святых. Бог Отец придет и подметет землю внутри этих стен. То короткое время, что осталось, — осталось для вас, не для меня, не я буду хранить паству от искушений старого мира. Бог Отец говорит, что так и должно быть, что каждый, избранный людьми для этой миссии, будет выполнять ее от Его имени. — Он вручает свой меч Книппердоллингу. — Не сомневайся, брат, такова воля Отца небесного.
Бургомистр смущенно и недоверчиво берет оружие, потом ищет поддержку в лице Матиса, но не находит.
— Все мы лишь его орудия.
Пророк затягивает псалом, и постепенно к нему присоединяются все присутствующие…
Познан был Господь по суду, который Он совершил;
нечестивый уловлен делами рук своих.
Да обратятся нечестивые в ад, —
все народы, забывающие Бога.
Ибо не навсегда забыт будет нищий,
и надежда бедных не до конца погибнет.
Восстань, Господи, да не преобладает человек,
да судятся народы пред лицем Твоим.
Стук в дверь. Я не двигаюсь. Я устал, сижу в темноте. Сильные удары, настойчивые.
— Герт, открой. Открой эту идиотскую дверь.
Снова стук. Поднимаюсь… медленно. Уходить он явно не собирается.
Открываю.
В тяжелом темном плаще с капюшоном — в таких отправляются в путь, — закутавшись в него головы до ног, передо мной стоит Редекер.
Он входит.
Я разваливаюсь в кресле, голова — на подлокотнике. Как валялся и перед его приходом. Как и последние три часа. Что мне сказать тебе? Ответа нет. Шепчу совсем без убеждения:
— Я не думал, что все так кончится.
— А о чем вы думали? Какого хрена, скажи, вы притащили его сюда?
Я что-то мямлю.
Ярость Редекера лишает меня слов.
— Я верил в вашего Бога, Герт, потому что Он сражался на баррикадах, надирался в трактирах, грабил церкви и внушал ужас рыцарям. Если хочешь знать, я все еще верю в Него. А не знаешь ли ты, случайно, куда Он отправился, когда ушел отсюда?!
Эти слова как эхо звучали в моей голове все время после прихода Яна Харлемского.
— Матис — дерьмо, Герт. Судья, стражники, палач — злейшие враги бедняков, которые сражались вместе с нами. Этот сукин сын говорит о Боге подонков. Но кто Он, его Бог? Еще один судья, стражник, палач.
Три часа назад на площади… Пистолет зажат в руке… Я глотал слюну и воздух. Ждал.
И другие тоже ждали. Меня.
— Этот сумасшедший скот все разрушил. У меня от него стынет кровь.
— А почему ты ни хрена не делаешь? Почему не избавишься от этого ублюдка? Сделай это сейчас, Герт из Колодца, порви ему зад! Вы все святые, ты помнишь, а я вор. Вор. Я взял свое. Я ушел отсюда — и был таков.
Сжимаю кулак, пальцы впиваются в ладонь. Ответить мне нечего.
Слабый свет падает на человека, не похожего на уроженца здешних мест: нервный маленький ястребок, на ногах — единственный предмет его гордости, солидные ботинки, грязные скороходы. Я интуитивно ощущаю, как торчат его пистолеты и переметная сума, маленькая и пухлая, короткие курчавые волосы и необычная борода, редкая, аккуратно причесанная к кончику, мягкие усы, полукругом спускающиеся к подбородку, — эксцентричная геометрия метиса, неправильный остроугольный треугольник, с которым лучше не встречаться беспокойными ночами в этих краях.
Он постарел. Он сидит на краю кровати, нимб обаятельного проповедника совершенно пропал. Черты лица обострились, кожа покрылась язвами от мороза. Согнувшись, он на миг теряет нить мыслей, уставившись на меня невидящим взглядом, потом поворачивается и вновь опускает голову.
— Что нам делать?
Бернард Ротманн проводит руками по лицу, трет глаза.
— Мы же не можем все бросить. Все свершилось не так, как мы планировали, но все же свершилось.
— Что?! Что свершилось?!
Вздох.
— То, чего никогда не происходило прежде: уничтожение частной собственности, обобществление имущества, освобождение самых униженных и обездоленных на этой земле…
— Кровь Рухера!
Он мрачнеет, снова обхватывает лицо руками.
— Он убил нашу надежду, Бернард. Новые законы ее не вернут. Раньше Бог сражался на нашей стороне. Теперь Он стал нас ужасать.
Ротманн по-прежнему пялится в одну точку, бормоча:
— Я молюсь, брат Герт, я много молюсь…
Оставляю его наедине с тоской, согнувшей ему спину, шептать молитвы, которые никогда и никем не будут услышаны.
Сделать то, что я должен.
Я оказываюсь напротив парадных дверей особняка Вердеманна, щедро украшенных бронзовыми бляшками и луковицами, изысканная резьба тянется по столетним деревянным створкам до самого верха. Здесь, в доме самого богатого человека города, и остановился пророк.
Внутри сразу же сталкиваюсь с четырьмя вооруженными людьми: лица незнакомые — все нездешние, скорее всего голландцы.
— Я должен обыскать тебя, брат.
Он смотрит на меня, вероятно, узнает, но обязан выполнить приказ.
Суровый взгляд.
— Я Капитан Герт из Колодца, какого рожна тебе надо?
Он выходит из положения:
— Я не могу пускать никого внутрь, вначале не обыскав его.
Второй стражник кивает, на плече у него аркебуза, морда
топором.
Отвечаю на голландском:
— Ты знаешь, кто я.
Он смущенно пожимает плечами:
— Ян Матис приказал нам не впускать никого с оружием. Что мы можем сделать?
Ладно, оставляю пистолет и дагу. Еще одного взгляда достаточно, чтобы окончательно лишить его присутствия духа — он не осмеливается меня обыскивать.
Он сопровождает меня по лестнице, освещая ступени фонарем.
Сделать то, что я должен.
Наверху, в конце второго пролета начинается коридор, взгляд ловит новый источник света. Он исходит из комнаты сбоку, дверь открыта: она сидит, расчесывая блестящие волосы, почти достающие до пола. Она поворачивается: ужасающая красота, невинность во взгляде.
— Проходи, — голос стражника.
— Дивара. Не знал, что он привел ее сюда.
— Вообще-то ее не существует. Ты ее не видел — так лучше для всех.
Он доводит меня до гостиной. В огромном камине горит огонь, освещающий всю комнату.
Он сидит во внушительном кресле, неодетый, со спутанными волосами, взгляд направлен на пламя, пожирающее полено. Голландец делает мне знак войти, неслышно поворачивается и возвращается на свой пост.
Мы одни. Сделать то, что я должен.
Звуки шагов разносятся, как удары колокола: гулко, тяжело.
Останавливаюсь и пытаюсь поймать его взгляд, но его мысли где-то в другом месте, тени рисуют причудливые фигуры на его бледном лице.
— Я ждал тебя, брат мой.
Кочерги выстроились в ряд вдоль каминной стенки, как пики на войне.
Массивный канделябр на длинном туалетном столике.
Нож, которым он резал мясо во время обеда.
Мои руки. Сильные.
Сделать то, что я должен.
Он чуть разворачивается: взгляд отрешенный, без всякого выражения.
— Бесстрашные сердца любят глухую ночь. Это время, когда труднее всего лгать, и все мы становимся наиболее слабы, наиболее уязвимы. Это алый цвет крови в глазах застилает все остальные цвета.
Он закидывает ногу на спинку кресла, и она безвольно свисает.
— Бывают времена, когда надо сделать нелегкий выбор, с которым разум человеческий не в силах справиться. Мы, собираясь с силами, боремся каждый день, стараясь это понять. И молим Бога послать нам знамение, знак, одобряющий наши поступки. Об этом мы молимся. Мы хотим, чтобы нас взяли за руку и вели сквозь эту мрачную ночь, пока не увидим свет истинного дня. Мы хотим уверений в том, что не одиноки, что не совершаем ошибку, поднимая нож Исаака. Мы ожидаем увидеть ангела, который появится, чтобы остановить наше лезвие и уверить в любви Божьей. Нам действительно нужно одобрение всех наших поступков, которые могут оказаться лишь глупой пантомимой без цели, годной лишь, чтобы показать, что все мы ходим под Богом. Но это не так. Бог не подвергает нас испытанию, чтобы позабавиться с этими несчастными существами из глины и грязи, чтобы проверить нашу преданность. Нет. Бог делает нас свидетелями своего промысла, Он хочет, чтобы мы пожертвовали собой, своей гордыней смертных, заставляющей нас желать, чтобы нас любили, освящали, возвышали, как пророков, святых. Капитанов. Господь не знает, что делать с нашим благочестием. С нашей порядочностью. И Он превращает нас в убийц, бессовестных сукиных сынов точно так же, как обращает убийц и воров, руководствуясь собственным промыслом.
Голос Матиса, его бормотание, восходит к потолку, касаясь голов наших вытянутых теней. Это голос смертельно больного, страдающего запущенной гангреной: есть что-то зловещее, леденящее и в этих словах, и в этом теле, выглядящем теперь таким изможденным, нечто, вызывающее дрожь даже в нескольких шагах от камина. Словно он понимает, зачем я пришел. Словно какое-то зеркало отражает все, что у меня внутри.
— Иногда бремя этого выбора становится невыносимым. И ты хотел бы умереть, заткнуть уши и попытаться понять Бога. Из-за Царства, Герт, того, о котором мы мечтали с тех самых пор, когда были в Голландии, помнишь? Царство Божье — это сокровище, которое можно завоевать, лишь испачкав руки в грязи, в дерьме и в крови. И только ты должен сделать это, ты, и никто другой… Так было бы проще, но нет — только ты. Сыграть свою роль в предначертаниях Его. — Он криво удыбается своим призракам. — Однажды человек спас мне жизнь. Он выпрыгнул из колодца и в одиночестве справился с теми, кто хотел содрать с меня шкуру. Когда я доверил этому человеку миссию: отправиться сюда, в Мюнстер, и подготовить приход Царства, я знал: он не подведет. Потому что такова была его роль в предначертаниях. А моя — в том, чтобы хранить трон Бога Отца вплоть до назначенного дня.
Сделать то, что я должен.
Кочерга.
Канделябр.
Нож.
— И какой это день, Ян?
Говорю я, но голос чужой: мысль возникает где-то внутри, но выходит наружу без помощи языка и губ. Это голос моего разума.
Нет, он оборачивается, уходя от удара без колебаний:
— Пасха. Вот назначенный день. — Кивает себе самому. — И вплоть до него, Герт, брат мой, я поручаю тебе защиту нашего города от полчищ тьмы, которые собираются вокруг него. Сделай еще и это. Защити народ Божий от последнего удара старого мира.
Да, ты знаешь, что я собирался сделать. Ты знал это с тех пор, как только я вошел.
Мы долго смотрим друг на друга — в глазах обещание. Ты законченный пророк, пророк до мозга костей, Ян Харлемский.
Мы в разведке. Наматываем и наматываем круги, все больше удаляясь от городских стен. Всемером мы проверяем прочность епископской блокады. Передвигаемся в полной тишине, подавая звуковые или световые сигналы, на некотором расстоянии друг от друга, чаще всего под прикрытием темноты, по голому камню, выложенному Мастерицей Зимой и отполированному Кузнецом Ветром. Едва завидев позиции наемников, начинаем незаметно лавировать, пока не находим где-нибудь брешь пошире, чтобы незаметно проскользнуть в нее.
Терпеливое выжидание, мороз, пробирающий до мозга костей… Короткие перебежки, тайные вылазки, разбросанные отметки с комментариями на импровизированных картах, где отмечаются возможности прохода, прорыва или пути бегства.
Мы уже дважды избежали осады фон Вальдека и сейчас пытаемся добиться того же. Мы поняли, что она неплотная, малоэффективная, вялая.
Нам не хватает койки, на которой мог бы раскинуть свои косточки наш храбрый брат Майер, герой февральских баррикад. Нам не хватает чашки, чтобы налить настойку из трав, щедро разбавленную спиртом кузнецом и коновалом Адриансоном. Пива — для самого старшего из братьев Брундт, простого, наивного и восторженного, как ясный день.
Генрих Гресбек страшно сожалеет — хотя и молчит об этом — о лампе, которая позволила бы читать все ночи напролет этому бесстрашному и исполнительному воину, чья жажда знаний, должно быть, родилась во времена, очень не похожие на это.
Вместо всего этого у нас есть Стрела, охотничий сокол, которого Барт Букбиндер-младший, блудный кузен, вырастил с отеческой заботой и лаской, добившись потрясающих результатов.
Что касается меня самого, не могу сказать ничего определенного по поводу своего состояния в эти дни: разум и тело словно существуют в разных измерениях, не открыто противостоя друг другу, а находясь на определенном расстоянии. Даже мои мысли разделились, как бы это сказать, собирая, словно страницу за страницей, поступки и воспоминания, размышления и решения, слой за слоем, превращая меня в ги гантскую луковицу, в сердцевине которой пронзительно резонируют глубокие и проникновенные слова Матиса Великого, Бога-Пекаря.
Сразу за Юдефельдертором мы пришпориваем лошадей — нам надо на северо-запад, чтобы обойти позиции епископа.
Гресбек скачет рядом со мной вместе с пятерыми лучшими людьми. Я выбирал их из тех, кто сражался под моим началом девятого и десятого февраля: новоприбывшие из Голландии не вызывают у меня особого доверия. Они, без сомнения, умеют обращаться с оружием, но привезли с собой жен и детей — лишние рты, которыАе придется кормить зимой. Они почти не знают, кто такой фон Вальдек, как и не знают, с чего все начиналось. Они видят лишь огонь маяка Иерусалима в ночи. Они видят лишь своего вдохновенного пророка.
Епископ набрал смехотворное войско: тысячу людей, которые вооружены прекрасно, но им не платят, а значит, у них нет причин рисковать собственной шкурой — на свергнутую с кафедры свинью в пурпуре теперь не обращают особого внимания. Говорят, Филипп, ландграф Гессенский, прислал ему две громадные пушки с говорящими названиями: «Дьявол» и «Мать его», — но отправлять свои войска отказался. Он знает, что фон Вальдек пытается уговорить всех соседних мелкопоместных дворян предоставить ему полную свободу действий против анабаптистской чумы. Но пока что дело ограничилось лишь земляными валами, закрывающими пути отступления через Анмарх и Тельгт. И если он не дурак, то постарается держать начеку всех феодалов, владеющих землями отсюда и до Голландии, чтобы прервать поток еретиков, направляющихся в Мюнстер.
Мы скачем галопом к лесу Вассербергер вдоль по тропе, отходящей от дороги на Тельгт. Молча спешиваемся и ведем лошадей на берег пруда, к традиционному месту привала всех пришедших с севера: животные вдоволь напьются, а старая заброшенная сыроварня укроет нас от дождя и снега.
Сильный холод замораживает пар изо рта у нас на бородах. Мы затаились на сыром мху.
Насчитываем дюжину людей. Аркебузы, выстроившиеся в ряд знамена, маленькая пушка.
— Наемники епископа. — Белый шрам выделяется сильнее, чем обычно.
— Ты узнаешь знамена?
Гресбек пожимает плечами:
— Не думаю. Возможно, капитан Кемпель… Я же тебе говорил, что не был в этих краях уже целую вечность.
— Это люди, готовые драться из-за нескольких монет. Шакалы. Из конфискованного у лютеран и папистов мы можем предложить им более высокую оплату, чем фон Вальдек.
— Гм. Это идея. Но лучше оставаться начеку, наша сила — в единстве.
— Мы могли бы напечатать листовки и распространять их в округе.
— Мюнстер не может бесконечно принимать новых жителеи.
— Ты прав. Нам нужно как можно скорее установить контакты с голландскими и немецкими братьями. Мюнстер станет примером. Мы показали, что можно сделать. А почему бы это не повторить в Амстердаме или в Эмдене?
Мы возвращаемся к лошадям и отправляемся в поход производить дальнейшую рекогносцировку.
Решаю все ему рассказать. Я должен знать, на кого можно рассчитывать.
— Матис опасен, Генрих. Он может разрушить то, чего мы добились. Для этого хватит и одного дня.
Бывший наемник как-то странно смотрит на меня: его что-то мучает.
Я продолжаю:
— Не хочу, чтобы все так кончилось. Я познакомился с Мельхиором Гофманом еще до того, как он определил точную дату конца света. Этот день наступил, ничего так и не произошло, и его репутация пророка была уничтожена полностью и окончательно.
Мы скачем впереди остальных: они не слышат нашего разговора.
— У этого человека есть стержень, Герт: он уничтожил деньги, а я, сколько живу на свете, ни разу не слышал, чтобы это было возможно. А он проделал это запросто…
— И заставил замолчать каждого, кто посмел открыть рот.
— Говори прямо. Что ты намерен делать?
Надо сказать ему.
— Хочу остановить его, Генрих. Помешать ему превратиться в нового епископа Мюнстера или утопить всех нас в крови. Именно мне придется это сделать. Ротманн слаб и болен. Книппердоллинг и Киббенброк никогда не выступят против власти пророка — скорее наложат в штаны от страха.
Мы молчим, прислушиваясь к стуку копыт, к фырканью лошадей.
Теперь он прерывает молчание:
— На Пасху ничего не произойдет.
Возможно, это больше чем просто согласие.
— В этом-то все и дело. Что намерен сделать Матис в этот день? Он сумасшедший, Генрих, опасный сумасшедший.
Просто невероятно: меньше месяца назад мы были хозяевами Мюнстера, теперь говорим вполголоса, прячась от чужих ушей, словно замышляем преступление.
— Он назначил дату — в этот день он установит абсолютную власть. Мы должны помешать ему.
— Опозорить на глазах у всех?
Я сглатываю слюну:
— Или убить.
Как только эти слова произнесены, холод пробирает меня до костей, словно зима сдавливает меня в своих ледяных тисках.
Еще несколько метров мы едем в молчании. Мне даже кажется: я слышу беспокойный гул его мыслей.
Его взгляд направлен в конец дороги.
— В городе скоро начнется война. Новоприбывшие боготворят своего пророка. Коренные жители Мюнстера пойдут за тобой, но с каждым днем они все больше и больше остаются в меньшинстве.
— Ты прав. Но нельзя просто сидеть и смотреть, как все, за что мы боролись, будет пущено по ветру.
Снова шум его мыслей.
— Каждый, кто пытался бросить ему вызов, полил своей кровью брусчатку площади.
Я киваю:
— Совершенно верно. А ведь не ради этого ты поднимал свои пистолеты против лютеран и против людей епископа.
Город кажется вымершим. Тишина, на улицах никого. Мы обеспокоенно переглядываемся, словно почувствовав в воздухе запах катастрофы, но, ни слова не говоря, оставляем лошадей и, как притягиваемые магнитом, вместе идем к центральному балагану — соборной площади. С каждым шагом все больше и больше возрастает ощущение неизвестной опасности, непонятной, но совершенно очевидной, нависшей над городом и поглотившей всех его обитателей. Куда все подевались? Больше нет никого, даже блохастых бродячих собак. Мы, не сговариваясь, ускоряем шаг.
Бледное облако нависло над вереницей зданий вдоль узкой улочки, ведущей к площади.
Все столпились там.
Шум заполнившей площадь толпы усиливается к центру и восторженно замирает там, где вырисовывается груда дров, которую лижут языки пламени. Страшный алтарь на пути к забвению. Слово Божье вытесняет человеческое, извергая свой триумф дрожью на наши спины, погребая наши взгляды непроницаемым покрывалом дыма. Его дыхание колышется у нас над головами; его взгляд неумолим. Он устроил охоту и гонит нас, так что мы не можем укрыться даже внутри своих мыслей, где живет желание поумнеть однажды, хоть когда-нибудь. Уничтожая все великое, все разумное.
Дым медленно поднимается над костром из книг. Их тома, сброшенные на мостовую с телег, собирают в охапки и швыряют в величественный костер — столб пламени поднимается вверх и лижет небо, призывая ангелов небесных дымом от произведений Петра Ломбардского, Августина, Тацита, Цезаря, Аристотеля…
Пророк стоит на помосте, гордо выпрямившись и сжав Библию в руке. Я уверен: он видит меня.
Он читает по слогам, и его голос не заглушают ни экзальтированные крики толпы, ни треск пламени — тонкие змеиные губы произносят это лишь для меня:
— Тщетны слова человеческие, ибо не увидеть им день гнева. Лишь Слово воспоет суд Отца.
Груда растет и тут же уничтожается, поднимается к небу и обращается в пепел — я различаю томик Эразма, демонстрирующий, что этот Бог больше не нуждается в нашем языке и что Он не оставит нас в покое. Старый мир корчится, как пергамент в огне…
Рядом со мной мертвенно-бледное лицо Гресбека, решительное и ожесточенное.
— Я на твоей стороне.
Я вскакиваю в холодном поту, пробудившись от беспокойного сна, весь мокрый, словно дождь, яростно барабанящий по крышам, проникает в помещение. Дрожу от первобытного страха и глухим хрипом пытаюсь прочистить грудь. Беспомощно таращу глаза в пустоту.
Желтый свет ламп разрывает сумерки раннего утра. Пасха, день Воскресения.
Сценарий первый. На закате площадь забита до отказа: все там, мы ждем речь пророка. Матис выходит на помост, обращается к толпе, приводит несколько причин, по которым не состоялся Апокалипсис, вполне возможно, возложив вину на тех избранных, которые до сих пор не очистились. У южной стены собора сооружен помост. Двадцать человек, в том числе и я, входят в собор с восточной стороны и выпрыгивают из окна нефа прямо за спиной пророка. Еще десять стоят в первых рядах. У стражников нет времени, чтобы хоть как-то отреагировать. Гресбек хватает Матиса за плечо и приставляет лезвие ему к горлу. Капитан Герт объясняет, почему Енох должен умереть.
Сценарий второй. Енох ведет избранный народ на последнюю битву. И пусть. Отребье из войска фон Вальдека вполне можно разбить. Двадцать моих людей занимают в битве ключевые позиции. Остальные образуют каре вокруг пророка, присматривая за его личной охраной. Только найти нужный момент в неразберихе сражения. Пистолет капитана Герта оставляет Еноха на поле боя.
Собор разинул свою хищную пасть.
Четыре ступени, низкие и широкие, по пяди каждая, ведут к двум пилястрам, поддерживающим арку, предшествуя порталу и возвышаясь над ним — заостренные сверху, они состоят из тринадцати резных камней, напоминающих острые клыки. Две ступени, потом еще четыре, выше и круче, лежат перед двумя створками ворот. Посредине своеобразный язык — статуя, поддерживаемая субтильной колонной. По бокам второй лестницы три ниши, постепенно сужающие проход. От арки губ и зубов и до темного горла, теряющегося в глубине, — настоящее столпотворение статуй, предназначенных для дворцов. Напоминает толпу грешников, проглоченных мифическим чудовищем.
Над входом пялятся гигантские глаза-окна с роскошными узорами, обрамленные с обеих сторон узкими окошками. Завершает портрет лоб — треугольный фронтон, на котором возвышаются три зубцарога.
Фасад закрыт массивными квадратными башнями, обрамлен двумя рядами навесных арок, первые арки простые, вторые — двойные: оттуда смотрят два ряда окон, разделенные колоннами и постоянно увеличивающиеся в размерах. С каждой стороны двух крыльев нефа прильнули к земле тяжелые лапы.
Он глотает меня, насквозь промокшего от дождя. Почти половина теперешнего населения Мюнстера еще с субботней вечерни собралась между тремя внушительными нефами. На коленях, сложив руки и переговариваясь вполголоса, все ждут того, что предсказано пророком на этот день.
— Я истреблю все существующее, что я создал, сказал Господь. Всякую плоть, в которой есть дух жизни, под небесами; все, что есть на земле, лишится жизни. Последний день будет подобен потопу. Наш город — ковчег, построенный из дерева покаяния и праведности. Он всплывет над водами последнего возмездия.
Бог не просил Ноя предупреждать мир о том, что произойдет. А когда воды схлынули, он пообещал, что никогда не будет поражать всего живущего, как в тот день. С самых тех пор каждый раз, когда Господь задумывает разрушение, Он избирает пророка, который укажет себе подобным путь к обращению. Иеремия говорил с царем Иудеи, Иона пересек Ниневию, Иезекииль был послан в Израиль, Амос бродил по пустыне.
Если я подниму меч против всех стран, народ этой земли выберет себе оплот, и этот оплот, видя, как карающий меч обрушивается на землю, затрубит в трубы и подаст сигнал тревоги. Если же кто-то, слышавший трубный глас, не остережется и карающий меч обрушится на него, застигнув его врасплох, он сам будет виновен в собственной погибели. Если же оплот, видя карающий меч, не протрубит в трубы и меч обрушится на кого-то и застигнет его врасплох, тот погибнет за собственные злодеяния, но я потребую и от оплота ответа за его смерть.
Меня не радует смерть грешников, говорит Господь Бог, а радует, когда грешник кается в собственных прегрешениях и продолжает жить. Если бы Бог хотел судить мир таким, какой он есть, Он не посылал бы туда пророков. Если бы Бог возжелал обратить всех грешников, Он вселил бы в них Святой Дух, и Ему бы не служили пророки.
Ян Матис из Харлема был призван распространять Слово Божье там, где его могут услышать. За пределами этих границ
Господь, должно быть, избрал себе других пророков: среди турок, в Новом Свете, в Китае.
За пределами этих стен, там, где смерть точит свою косу, собрались люди, которые не по рассеянности не слышат трубного гласа. Это наемники, получающие от князей деньги, отчаявшиеся люди, вынуждаемые голодом сражаться на войнах, которые их не касаются, те, которые слышали про нас лишь ложь и выдумки. Сколько из них вошло бы в ковчег, если бы узнали, что деньги отменены, что все стало общим, что единственное знание — знание Библии, а единственный закон — Закон Божий?
Если пророк Нового Иерусалима не попытается поговорить с ними, чтобы отвратить от грешной жизни, порожденной нищетой, тогда Господь предъявит ему лишь счет за их гибель.
Есть время и место начала и конца всего сущего. Итак, наше время закончилось. Господь придет, и Его пророк обратится во прах. Двери Царствия Небесного распахнуты настежь. Он исполнит свое предназначение, как было записано в Плане.
Книппердоллинг ничего не понимает. Недоверчивым взглядом он следит, как Матис идет к выходу. Он спрашивает что-то у Ротманна, но не получает ответа. На больном лице проповедника не отражается никаких чувств, дрожащие губы шевелятся, шепча молитву. Возможно, знание Библии и библейских пророков сделает его более дальновидным в отношении планов Матиса, чем мы с Гресбеком. Генрих, прислонившийся к пилястру, кажется статуей. Я вижу, каких усилий ему стоит повернуть голову, чтобы встретиться со мной взглядом. Что нам теперь делать? Ян Лейденский исступленно листает Библию в поисках ответа, который может прозвучать со сцены. Кто-то запевает Dies Irae.[39] Вокруг центрального нефа возникает спонтанная процессия.
Я проталкиваюсь в направлении дверей, готовый к любому сценарию.
Слабый луч блеклого, словно смертельно больного солнца освещает его решительное выступление.
Мюнстерский пророк проходит через Людгеритор[40] в сопровождении дюжины человек, оставляя город у себя за спиной. Больше никому не разрешено следовать за ним: у каждого своя роль в Плане.
Мы теснимся на крепостной стене.
На небольшом расстоянии прекрасно виден лагерь епископа-курфюрста, затянутый лишь легкой дымкой испарений, которые поднимаются от влажной земли.
Мы видим, как они приближаются к земляному валу, насыпанному наемниками епископа. Суматоха в рядах противников, они прицеливаются из аркебуз.
Матис жестом велит своим людям остановиться. Дальше Матис идет один. Матис не вооружен.
Всеобщее замешательство. Что он собирается делать? Все затаили дыхание.
Матис поднимает руки к небу… Очень высоко… Его черные волосы намокли и свалялись под дождем…
Он за пределами огня, но достаточно одной короткой перебежки, нескольких десятков шагов.
Все замолчали, словно ветер может донести нам его слова.
Тысячи взглядов сосредоточились в одной точке. Последнее мгновение.
План.
Он по-прежнему идет вперед. Взбирается на первую стену укрепления.
Боже мой, он действительно собирается это сделать!
Только до Пасхи!
Пророк до мозга костей! И на определенный срок!
Кажется, даже что-то слышно, возможно, эхо какого-то слова, произнесенного громче остальных.
Неожиданное движение — прыжок за спиной пророка. Кто-то поднимается на вал, блеск меча. Оба падают вниз.
Отряд рыцарей выезжает из лагеря и бросается на дорогу, чтобы помешать отступлению Матиса. Люди и лошади смешались в одну кучу.
У всех в глазах застыл ужас, словно сухие листья во льду.
Ни единого крика, ни единого вздоха.
Ликующий вопль наемников епископа.
На моем плече лежит чья-то рука.
— Идем, Герт. — Это Гресбек, лицо у него мрачное, как ночь. — Что, черт возьми, происходит?
— Он действительно сделал это…
Жители Мюнстера так и остались на стене, они ждут: что-то еще вот-вот произойдет, труп восстанет и разверзнет небеса словом гнева.
— Что мы будем делать, Герт?!
Он с силой трясет меня. Я пытаюсь избавиться от чрезмерного напряжения, глупо улыбаясь:
— Этот сукин сын умудрился расстроить все наши планы…
— Главное, мы от него избавились. Но что теперь?
Пока мы бродим в поисках бургомистра, повсюду проталки-вамся сквозь толпу, затопившую главные улицы. Опустошенные, инертные призраки и сомнамбулы, у которых не осталось сил даже бояться. Они сорвали Апокалипсис, пророка больше нет. От Бога — ни единого знамения. Но это действительно Последняя Пасха с незарытыми могилами и душами покойников, бродящих в ожидании последнего суда. Кто-то видел, как ангелы унесли пророка в небо, кто-то другой — как демон уволок его в ад. Люди толпятся на улицах, на рыночной площади. У них пропало желание молиться: они уже не знают, за кого или за что стоит это делать. Постепенно повсюду образуются кучки людей, слышатся разговоры на повышенных тонах. Надо взять ситуацию под контроль, найти Книппердоллинга и Киббенброка, пока уныние не переросло в панику и отчаяние.
Мы находим второго бургомистра, сидящего на ступенях Святого Ламберта с поникшей головой.
— Где Книппердоллинг?
Смущенно:
— Он был со мной на крепостной стене, но потом я его не видел.
— Ты уверен, что в церкви его нет?
Он качает головой:
— Здесь он не проходил.
Мы спешим к соборной площади. Мне не надо даже смотреть на Гресбека: у нас одинаково отвратительные предчувствия.
Худшие из них подтвердились незадолго до наступления темноты.
Тело Яна Харлемского было катапультировано через стену в корзине. Разрезанное на куски.
Книппердоллинг словно сошел с ума. Носясь по оцепеневшему городу, он во все горло выкрикивает имя Яна Бокельсона, нового Давида.
На помосте позади собора вырисовывается незабываемый, очень четкий профиль Лейденского Сумасшедшего.
Сцена первая: сон царя Давида (КНИППЕРДОЛЛИНГ в роли МАТИСА, БОКЕЛЬСОН в роли самого себя).
МАТИС. Да, да. Ты ублюдок, Иоанн Лейденский. Сукин сын. Ублюдок и сукин сын, который станет моим преемником, возглавив воинство Господне.
БОКЕЛЬСОН. Нет, нет и нет! Я скользкий и гадкий червяк, я недостоин, недостоин!
МАТИС. Ян, мой тезка и апостол, ты знаешь, как я люблю тебя. Но моя любовь — лишь отражение высшей любви, любви Бога Отца к тебе. Ты червь, и никто другой. А я вытащил тебя из грязи борделей, чтобы заставить бороться за Мюнстер. Червь. Царственный червь, который примет на себя миссию взять мой меч и учредить Царство Святых. Через восемь дней пророк должен занять свое место рядом с Господом. А Господь выбрал тебя, чтобы ты стал вождем, который поведет нас к Новому Сиону.
БОКЕЛЬСОН (сдерживая слезы и не видя ничего вокруг себя или, возможно, видя все слишком отчетливо. Гораздо более отчетливо, чем я и Гресбек). Выйди вперед, Берндт.
Интермедия (Книппердоллинг в собственном костюме неуклюже выходит вперед с мечом Правосудия в руках).
КНИППЕРДОЛЛИНГ: Это правда. Восемь дней назад Иоанн Лейденский сказал мне, что во сне к нему явился Матис и заручился его согласием довести План до логического конца.
Сцена вторая: выполнение Плана (Бокельсон в роли Бога и Давида, Книппердоллинг в роли самого себя).
БОГ. Женщины и мужчины Мюнстера, смотрите на этого жалкого человечка. Смотрите на Давида. Женщины и мужчины Нового Иерусалима: Царствие Небесное ваше! С Божьей помощью я победил! Вы получите все, что вам было обещано! Вы хозяева Царства. Бегите на стены и смейтесь в лицо врагам, выплесните свою радость в их звериные рыла! Они не в силах ничего изменить — Матис показал это! Он хотел сказать вам, что безбожники-жополизы могут даже разрезать его на куски, размером с козюльку из носа, но не помешают исполнению Плана его! А мой план в том, чтобы победить! Победить! Пращу! Пращу Давиду!
(Книппердоллинг спешит передать Бокельсону пращу из тех, что крестьяне используют, защищая урожай от ворон.)
ДАВИД. Граждане Нового Иерусалима, я тот человек, который пришел от имени Бога Отца — новый Давид, ублюдок, сводный брат Христа, избранник Божий! Восславьте Бога Отца, возжелавшего избрать придурка, развратника и сделать Его апостолом, Его полководцем! И устами архангела Михаила Он возвестил о его бремени. Да, о бремени выполнения Плана. Ян Матис не умер! Матис Великий оплодотворил меня Словом Божьим и живет во мне, живет во всех вас, потому что нам предначертано дойти до конца! Мы воинство Божье, мы лучшие, избранные, святые, те, кто унаследовал землю и может делать с ней все, что пожелает. Наши возможности безграничны: с миром покончено, он у наших ног! (Он переводит дыхание, взгляд его голубых глаз витает над толпой, которая выросла настолько, что заполнила всю площадь.) Братья и сестры, Эдем наш!
КНИППЕРДОЛЛИНГ (рядом с ним). Да здравствует Сион!
Ответ подобен сбивающему с ног удару, опьянению, выстрелу, пощечине, ведру ледяной воды — он лишает меня чувств. Это восторженный, во всю глотку, вопль тысяч людей, уничтожающий отчаяние, уныние, осознание того, что мы последовали за безумцем, который теперь лежит разрезанный на куски в корзине. В таком случае лучше верить до конца, лучше жить в грезах, чем очнуться от коллективного сумасшествия. Я читаю в их глазах, по их взволнованным лицам: пусть будет паяц-сводник, да, да, сын Матиса, пусть будет он, но верните наш Апокалипсис, верните нашу веру. Верните нам Бога!
Пошатываясь, потеряв дар речи, я вижу, как Бокельсона поднимает лес рук и триумфально обносит вокруг площади. Он смеется и посылает всем воздушные поцелуи, чувственные, вызывающие, возможно, у него останется один и для товарища, который не раз вытаскивал его из дерьма и постоянно был рядом с ним. Или, возможно, все это для Святого Развратника больше не имеет значения. Больше никогда он не выйдет из этой роли в лучшем спектакле за всю свою жизнь. Ян, наконец-то тебе удалось подобрать целый мир, как театральный костюм, чтобы приспособить его под свой актерский репертуар. Или, наоборот, твои персонажи сошли со сцены прямо в сердца этих людей, прямо в события этого мира.
Отныне ты Моисей, Иоанн, Илия и всякий, кем тебе заблагорассудится стать. Теперь ты останешься таким навсегда: у тебя нет ни малейшейшего намерения повернуть события вспять. Об этом говорит и твоя улыбка, да и то, что у тебя нет никаких причин так поступать.
Общий финал. Толпа запрудила улицы города, она несет нового мюнстерского пророка к Цитадели, чтобы люди епископа увидели, что дух народа Сиона остался на прежней высоте и что теперь у него — новый предводитель. Но крик ужаса и отвращения останавливает ее триумфальное шествие. Женщина, открывшая ворота, показывает на одну из гигантских створок.
Стрела пришпилила к дереву что-то похожее на окровавленный мешочек. Черный юмор приближенных епископа: должно быть, они воспользовались отсутствием стражи, чтобы подойти к крепостной стене, а потом удрали.
Толпа расступается, и Ян Лейденский решительно выходит вперед, вытаскивает стрелу и глазом не моргнув берет мошонку Яна Матиса и сжимает ее в руке, кивая своим ангелам. Он возвышает голос, выставляя яйца пророка на всеобщее обозрение, чтобы каждый насладился этим зрелищем.
БОКЕЛЬСОН. Да. Хотя я оставил в Лейдене законную жену, чтобы последовать за Великим Матисом, он велит мне стать мужем и его жене. Я должен жениться на вдове пророка, чтобы мои яйца легли на место его яиц. (Он засовывает окровавленный сгусток в карман и объявляет:) Приведите Дивару! Жену, предназначенную мне судьбой.
Аплодисменты.
Конец.
— Не называй меня сумасшедшим!
Его кулак неожиданно встречается с моей скулой — я падаю на пол.
Багровая маска ярости на лице белокурого Яна.
Я вскарабкиваюсь на стул:
— Этим ты действительно подтверждаешь, что ты всего лишь несчастный паяц.
Он сдерживает дыхание, делает несколько шагов, массируя отбитую руку, склоняет голову, качает ею. Вспышка гнева моментально сменяется приступом отчаяния.
— Помоги мне, Герт, я не знаю, что делать.
Вид у него самый жалкий: плачущий портняжка, жалкий, ничтожный и убогий.
— Помоги мне. Я ничтожный червь, помоги мне, скажи, что мне делать. Потому что я не знаю этого, Герт…
Он садится на оставшееся после Матиса кресло, тупо уставившись на пол.
— Ты и так уже наделал всего предостаточно.
Он кивает:
— Я идиот, да, проклятый идиот. Но им была нужна надежда, ты их видел, они хотели, чтобы я сказал им именно то, что сказал. Они хотели этого, и я сделал, я сделал их счастливыми, возродил их к жизни.
Я по-прежнему молчу, неподвижный. В голове стучит, удар, еще удар: вот уже несколько часов там происходит вавилонское столпотворение.
Он, кажется, немного оправился.
— Вчера они были потеряны, сегодня — готовы оторвать голову фон Вальдеку голыми руками! — Он настойчиво ищет мой взгляд. — Я не Матис. Мы можем начать все с нуля, можем иметь любых женщин, а? Устраивать пирушки, можем делать все, что заблагорассудится. Мы свободны, Герт, свободны — мы хозяева мира!
Я не хочу говорить, нет смысла, но слова вылетают сами: они предназначены и для меня, и для этого сумасшедшего, сводного братца, с которым я вместе нюхал вонь в хлевах и конюшнях, — нового мюнстерского пророка.
— Какого мира, Ян? Фон Вальдек — далеко не дурак, те, кто стоят у власти, никогда не бывают глупцами. Власть имущие помогают власть имущим, князья поддерживают князей: паписты, лютеране… Не имеет никакого значения, кто они… Когда восстают их подданные, оказывается, что все они объединились и со своими рыцарями в блестящих доспехах выстроились, уже готовые к выступлению. Таков уж мир. И поверь, он не изменится лишь потому, что ты подарил этим людям красивую мечту о Сионе.
Он скулит, как щенок, погрузив пальцы в белокурые кудряшки.
— Скажи мне. Ты знаешь, как делают такие вещи. Я выполню все, что ты скажешь, не бросай меня, Герт…
Совершенно обалдевший, я встаю:
— Ты ошибаешься. Я тоже не знаю этого. Я знаю не больше тебя.
Направляюсь к дверям, несмотря на его детское хныканье.
За дверью стоит она. Она все слышала.
Волосы настолько яркие и блестящие, что кажутся платиновыми…
Дивара… Неподпоясанное платье позволяет смутно разглядеть контуры совершенного тела. Во взгляде — невинность девочки, белой королевы-девочки, дочери харлемского пивовара.
Легкое, но многообещающее прикосновение к моей руке, и туда моментально скользит крохотное лезвие.
— Убей его, — едва слышно бормочет она, словно речь идет о пауке на стене или старой больной собаке, от которой пора избавиться.
Низкий вырез платья над пышной грудью обещает солидное вознаграждение. Глаза — настолько пронзительно-синие, что ужас пробирает до костей, волосы встают дыбом, сердце бьется, как барабан. Само по себе возникает видение — гора трупов, пропасть — все это может действительно произойти… Настоящая пропасть, распахиваемая пятнадцатилетней девчонкой. Приходится схватиться за перила, когда я, пошатываясь, лечу вниз, подальше от этой Венеры, Богини Дарительницы Смерти.
Полное оцепенение. И тела и разума. Я никого не узнаю: это не те люди, которые за одну ночь разбили и людей епископа, и лютеран. Мои люди, да, они последуют за мной и в ад, но я не поведу их туда: кто-то должен остаться, чтобы держать в руках Шута, Белую Царицу и их Царство Миражей.
Сделать все одному. Выбраться отсюда как можно скорее, найти выход из этой клоаки, пока не слишком поздно.
События последних нескольких дней попросту ужасают. Хотя моральный дух по-прежнему на высоте. Во время одной вылазки я захватил отряд рыцарей, пытавшихся прорваться через Юдефельдертор, и теперь мы ведем переговоры об обмене пленными. К тому же мы напрочь отбили у сторонников епископа желание заявляться под крепостную стену, оставаясь за пределами огня аркебуз, и показывать свои бледные зады с криками: «Отец, засади мне, я жажду твоей плоти!» — скверная привычка, приобретенная ими за долгие вечера кутежей и пьянства. Наших скромных познаний в баллистике хватило, чтобы всадить одному из них ядро точно между ягодиц, превратив его в лакомый кусок для бродячих собак.
Целую неделю все мужики на бастионе опорожнялись в одну бочку, которую потом откатили в епископский лагерь. Когда ее там открыли, вонища дошла даже сюда.
Вместе с Гресбеком мы организовали обучение стрельбе для всех жителей, в том числе для женщин и детей. Кроме того, мы учим девушек варить смолу и сыпать негашеную известь на головы осаждающих. Очередность дежурств на крепостной стене распределена между всеми горожанами обоих полов в возрасте от шестнадцати до пятидесяти лет.
Я приказал повесить на каждый бастион по колоколу и звонить в него в случае пожара, чтобы мы знали, куда бежать с водой.
Мы обнаружили, что Матис составил опись конфискованного у лютеран и папистов имущества, как и опись продовольственных резервов города. Он учел все, вплоть до последней курицы и последнего яйца. Мы сможем продержаться по крайней мере год. А что потом? Или скорее, сможем ли мы совершить задуманное?
Этого не хватит, не может хватить. Щедрыми посулами пророка паяца никого не накормишь.
Там в Нижних Землях — братья. Надо рассказать им обо всем, что произошло в Мюнстере, организовать их, набрать подкрепление, возможно, даже научить сражаться. Найти деньги, амуницию.
Но я не знаю… Не знаю, что нужно делать, — я никогда не знал этого, каждый раз выбирая не тот путь. Я лишь чувствую, что так больше не может продолжаться, что стены города и домов стали давить на меня слишком сильно, что разуму нужен свежий воздух, телу — ощущать оставшиеся позади мили дороги.
Да. Ты еще можешь сделать кое-что для этого города, капитан Герт из Колодца.
Хотя бы помешать ему впасть в безумие, подобно его пророкам.
Мой багаж легок. В старом кожаном мешке: галеты, сыр и вяленая селедка — их хватит на несколько дней, карта местности от города до Нижних Земель, полный рог пороха, который не должен намокнуть, два пистолета, которые я взял по настоянию Гресбека, и три почти истлевших и покрытых жирными пятнами старых письма, предавших Томаса Мюнцера. Реликвии, с которыми я не расстаюсь никогда, — весомые свидетельства того, что умерло и погребено под обломками несостоявшегося Апокалипсиса.
— Ты уверен, что тебе нужно идти?
Хриплый голос бывшего наемника раздается за дверью. Это тон человека, у которого нет возражений… Только вопрос, почему я не беру его с собой.
— Мы просчитались, Генрих.
— Ты хочешь сказать, с Матисом?
— Я хочу сказать — с этими людьми. — Бегающий взгляд следит за тем, как я завершаю свои приготовления. — Они хотят верить, что они святые. Они хотят, чтобы им постоянно твердили, что все пойдет как по маслу, что Мюнстер — Новый Сион и что им нечего бояться. — Проверяю вес мешка: все оптимально. — Иначе они попросту наложат себе в штаны. Ты видел, что творится за стенами? Фон Вальдек воздвигает укрепления, а я знаю: на северо-западе валят деревья. Что это значит? Военные машины, Генрих, они готовятся к осаде. Они намерены продержать нас здесь как можно дольше, по крайней мере, до тех пор, пока не прекратят слушать последнего пророка, целующего Бога в губы, и нас не поимеют окончательно. Корабли, везущие братьев-баптистов из Голландии, перехватывают на Эмсе. Они везли нам оружие и припасы. Люди фон Вальдека перекрывают границы, дороги. Есть все свидетельства этого, но никто не хочет их замечать. А они все прекрасно продумали.
Гресбек бросает на меня мрачный взгляд:
— Что ты имеешь в виду?
— Длительную осаду. Они запрут нас здесь, сжимая кольцо и выжидая: голод, наступающая зима, яростные бунты, и кто его знает что еще. Время играет им на руку. На месте фон Вальдека я бы так и сделал: нацелил бы пушки и просто сидел бы сложа руки.
Мешок на плече, Адриансон внизу, должно быть, он уже оседлал лошадь. Я пытаюсь держать себя в руках.
— Нам необходимо восстановить контакты с голландски ми братьями. Нам нужны деньги, чтобы купить наемников фон Вальдека и обратить их против него. Нам надо найти безопасные пути для выхода из окружения. И в первую очередь нам надо понять, есть ли снаружи хоть кто-то, готовый взять в руки оружие и последовать нашему примеру, или, как говорил Матис, там действительно пустыня. Нужно сделать это максимально быстро: каждый прошедший день — подарок наемникам фон Вальдека там, за стенами.
— А как быть с Бокельсоном?
Я не могу удержаться от смеха. Мы спускаемся по лестни це, кобылы готовы. Кузнец и коновал подтягивает ремни на моем седле.
— Если уж они его выбрали, что с этим поделаешь?
Вскакиваю на круп и натягиваю поводья, пытаясь охладить пыл лошади.
— У Яна нет характера, он мерзавец и негодяй. Поэтому я и не беру тебя с собой. Я хочу, чтобы за ним присматривали, а ты единственный, кто может сделать это: Книппердоллинг и Киббенброк впали в маразм, Ротманн болен. Подбирай людей, на которых можно рассчитывать, поддерживай надежность обороны города. Это — прежде всего: фон Вальдек постарается использовать каждый промах, каждое упущение. Отвечай ударом на удар, бомбардируй его наемников листовками — они часто бывают эффективнее пушечных ядер, помни об этом. Я скоро вернусь.
Крепкое рукопожатие: новый поворот судьбы. Гресбек не позволяет себе показывать чувств — не в его это привычках. Да и не в моих тоже, как я сейчас понял.
— Удачи, капитан. И да будет у тебя всегда заряженный пистолет за поясом.
— До скорой встречи, друг.
Адриансон едет впереди меня. Пятки бьют по бокам лошади: я не смотрю ни на дома, ни на людей. Вот я уже у Унсерфрауэнтора, вот уже — за городом, вот уже — проехал десять миль по дороге на Антверпен.
Я снова выжил.
Ветер, играя, ворошит пучки травы, словно бороды великанов. Маленький барак, у которого привязаны рыбацкие лодки, кажется, держится каким-то чудом под напором ветра и волн.
Солнце вот-вот поднимется, ночь кончилась, но день еще не начался: розоватый свет освещает чаек, лениво парящих поблизости и готовых подраться с крабами из-за мертвой рыбы, выпавшей из сетей во время ночного лова. Слабый прибой, низкий прилив, небо над побережьем, спрятавшееся в дымке на севере и на юге… Ни души…
Крошечные насекомые бегают по стволу дерева, принесенного бог его знает откуда. Руки сами сжимаются на мокрой коре. Проводник, предоставленный мне братьями из Роттердама, сказал, что это то самое место. Он не захотел ждать: ван Брахт — не из тех людей, с которыми общаешься с удовольствием.
Три тени, вытянувшиеся на песке… в южном направлении. Вот и они.
Руки сжимаются на пистолетах, скрещенных под плащом, который защищает меня от бриза с Северного моря.
Они приближаются медленно, плечом к плечу.
Мрачные невыразительные лица, нечесаные бороды, мятые рубахи, мечи на портупее.
Я не двигаюсь.
Они приближаются ровно настолько, чтобы были слышны слова:
— Ты немец?
Жду, пока они подойдут поближе:
— Кто из вас ван Брахт?
Он высок, тучен, лицо вытравлено морем и солнцем, мелкий пират, хвастающийся, что захватил двадцать испанских судов.
— Это я. Ты принес деньги?
Позвякиваю мешочком у пояса.
— Где порох?
Он кивает:
— Его доставили прошлой ночью. Десять бочек, верно?
— Где?
Три пары глаз уставились на меня. Ван Брахт едва заметно качает головой:
— Имперские силы прочесывают все побережье, было небезопасно оставлять его здесь. Он на старой дамбе, в полумиле отсюда.
— Идем.
Мы пускаемся в путь, четыре параллельных следа на песке.
— Ты Герт Букбиндер, да? Тот, которого прозвали Гертом из Колодца?
В вопросе нет ни любопытства, ни особого выражения — просто констатация факта.
— Я покупатель.
Дамба — это частокол из прогнивших стволов, море продырявило ее, образовав небольшой канал, теряющийся под землей. На вершине покосилась низкая будка сторожа.
Бочки покрыты промасленной парусиной, по которой разгуливают чайки. Когда материю поднимают, с прогнившей рыбы, наложенной в ящики, поднимается рой мух. Внизу выстроились в ряд бочонки. Один из трех мне разрешают открыть: я указываю на тот, что в центре: пират сбивает крышку и отходит в сторону.
Он стремится заверить меня:
— Его привезли из Англии. Рыбная вонь отпугнет шпиков.
Я запускаю руку в черный порох.
— Успокойся, он совершенно сухой.
— Как мне его везти?
Он указывает рукой за дюны, над которыми виднеются голова лошади и высокое колесо телеги:
— Дальше управишься сам.
Я отвязываю кошель и протягиваю ему.
— Пока ты будешь считать, твои люди могут заняться погрузкой.
Достаточно одного кивка, и пара пиратов нехотя поднимает первые бочки и начинает неуклюже шагать по тропе.
Чайка кричит у нас над головой.
Крабы заползают под остов старой лодки.
Солнце начинает разгонять утренний бриз.
Абсолютное спокойствие.
Ван Брахт заканчивает подсчеты:
— Здесь достаточно, дружище.
С силой сжимаю обе рукоятки:
— Неправда. Тут меньше половины того, что вам причитается. — Мгновенное колебание: они не видят пистолетов пол плащом. — Награда за поимку Герта из колодца в десять раз больше.
Я не даю ему времени пошевелиться — стреляю прямо в лицо.
Остальные возвращаются бегом с обнаженными мечами. Двое против одного… Засыпаю порох в разряженный пистолет, забиваю пули, снова порох, утрамбовываю его поршнем, оттягиваю собачку… Они всего в нескольких шагах с оружием наперевес… Глубокий вдох, не дрожать… Целюсь в движущиеся конечности: два выстрела звучат почти одновремен но, первый валится к моим ногам, второй падает, его пистолет стреляет… Возможно, я уже мертв, но мой призрак вытаскивает короткий меч и засаживает его ему в горло.
Хрип.
Тишина.
Я стою на том же месте. Смотрю на чаек, которые возвращаются, чтобы вновь рассесться на пляже.
Бочки приходится грузить самому.
— С этими будет пятьдесят.
Адриансон заканчивает проверку, потом протягивает мне перечень груза:
— Пятнадцать аркебуз, десять бочек пороха, восемь бочек свинца. И десять тысяч флоринов.
— Нам понадобятся две повозки. Рейнард дал тебе пропуска?
— Вот они. Он говорит, их не отличишь от настоящих — на них печать, какую ставят в Гааге.
— Они послужат нам до границы. Потом придется придумать что-то еще. Надо выехать как можно раньше. Придется останавливаться еще в Нимвегене и Эммерихе, и я не знаю, надолго ли мы там застрянем. Путь будет долгим, придется избегать самых прочесываемых дорог.
Коновал предлагает мне свернутый в трубочку сушеный табачный лист, присланный из Индии, и рассказывает, что научился курить у голландских торговцев. Испанцы называют их cigarros, от них исходит запах другого мира, хижин, кожи и зеленого перца. Ароматный привкус — от него остается приятное ощущение во рту.
Мы валимся на койки, предложенные братом Магнусом, проповедником баптистской общины Роттердама. Его стол скуден, но щедрость в отношении нашего дела позволяет простить ему полное отсутствие пиршеств.
Мы выпускаем дым, закручивающийся, подобно нашим мыслям, и он еще долго остается висеть в воздухе в комнатушке, приткнувшейся на чердаке.
Здешние братья — слабые люди. Они восхищаются Мюнстером и пожертвовали нам золотые горы, причем буквально. Но они не станут дразнить власти восстанием: они привыкли исповедовать свою религию тайно, на ночных собраниях и совместных чтениях Библии. Я не нашел в них боевого духа, на который, признаюсь, рассчитывал, но их щедрость и уважение к нам вполне компенсировали его отсутствие.
Трудно в чем-то их обвинить: в крупных торговых городах все совсем по-другому, нежели в наших немецких городах-государствах. И здесь тоже прибавилось испанцев — значит, император заправляет и у них в доме.
Я открыл, что и здесь существует партия недовольных, несколько бунтующих братьев, которые хотели бы последовать нашему примеру. Но они малочисленны и неопытны, и у них нет настоящего вождя. Оббе Филипс, давно отрекшийся от своего апостола Матиса и делающий вид, что всегда придерживался той же умеренной линии, что и сегодня. Потом, есть еще молодой Давид Йорис из Делфта, блестящий оратор, которого наш хозяин считает самым многообещающим лидером. Кажется, судьба будущего движения во многом зависит от него. Его мать стала одной из первых баптистских мучениц, обезглавленных в Гааге, когда Давид был еще ребенком. Он разыскивается по всей Голландии как особо опасный преступник, так что встретиться с ним чрезвычайно трудно. У него нет определенного местожительства, он постоянно пребыва ет в бегах и появляется то там, то там, часто под фальшивыми именами, даже среди братьев и соратников, из страха перед предательством. Кажется, ему не претит ограбление церквей, но он, как и Филипс, яростный противник насилия.
Положение далеко не стабильное, но, скорее всего, выль ется лишь в реки красивых слов.
Между тем мы завтра снова отправляемся в путь, в обрат ном направлении, с нашим драгоценным грузом, который придется держать подальше от дорожных постов и от княжеских глаз. Надо посетить еще две общины. В Мюнстер мы вернемся только через месяц.
— Спокойной ночи, Петер.
— Спокойной ночи, капитан.
Он показывается из-за горизонта, мрачный и угрюмый. Холодный ветер швыряет в лицо снег, заставляя постоянно щурить глаза. Я различаю черный силуэт на равнине, дамбы на Аа, крепостную стену, фонари стражи — единственные звезды в непроглядном мраке ночи.
Мы погоняем лошадей, чтобы сделать последний рывок, промокшие, изнуренные. Адриансон на второй телеге следует за мной по пятам — вопреки всему, мы добрались. Колеса разбрасывают грязь с дороги, мы едем медленно, но все же приближаемся к цели. Вдали на севере я отчетливо различаю черный ряд укреплений: земляные валы фон Вальдека стали непреодолимым барьером, перекрывшим подъезд к городу и пути к отступлению.
— Что-то не так.
Голос кузнеца теряется в шуме дождя: он прав, необычное тревожное ощущение клещами сжимает мой живот изнутри — это предчувствие страшной катастрофы.
— Колокольни, Герт… башни. Куда они подевались?
Вот чего не хватает. Город стал плоским. Пушки епископа не бьют так высоко и так далеко. Что же случилось с колокольнями?
Не от ночного холода дрожат мои руки и ноги: невидимая рука все сильнее сжимает внутренности.
Мы представляемся охране Людгеритора. Мне не знаком ни один стражник, нет, возможно, знаком один, похоже, это сапожник Хансель, но одряхлевший, седой.
— Хансель, это ты?
Бегающий взгляд, как у преступника.
— С возвращением, капитан.
Я хлопаю его по спине:
— Что, черт возьми, случилось с башнями Мюнстера?
На лице виноватое выражение, глаза потуплены, ответа нет. Я протягиваю ему руку, одновременно пытаясь справиться с паникой, подступающей к горлу:
— Хансель, расскажи мне, что случилось.
Он освобождается от моей хватки, как вор, стоящий перед судом:
— Не стоило вам уезжать, капитан.
В ночном воздухе ощущается запах преступления, чего-то жуткого, о чем не говорят вслух. Охваченные тревогой, мы углубляемся в город, направляясь по пустынным улицам к дому Адриансона. Без слов, в них нет необходимости, мы спешим, хоть и вымокли до нитки.
Я вижу, как он стучится в дверь, крепко обнимает жену и крошку сына. В их взглядах нет радости — так ведут себя люди, пережившие общее горе.
Женщина потчует нас горячей настойкой перед тем, как накормить каштанами, которые пекутся в камине.
— Это все, что я могу вам предложить. С тех пор как ввели пайки, трудно достать молоко.
Она очень худа… В горле нервно пульсирует синяя жилка… Необходимость справиться с бедой — единственная сила, которая пока поддерживает ее. После каждой фразы взгляд падает на сына, словно ей хочется защитить его от неведомой опасности.
— Все действительно так плохо?
— Епископ сжал кольцо окружения и усилил блокаду, с каждым днем становится все тяжелее доставать еду. Нам приходится целыми днями простаивать в очередях, чтобы накормить детей. Дьяконы, ответственные за раздачу пайков, постоянно их урезают.
Адриансон умудряется разжечь огонь так, словно это будничное дело может развеять нависший мрак.
— Что случилось с колокольнями, Грета?
Она смотрит на меня без дрожи и колебания — ей чужды трусость и малодушие мужчин.
— Не надо было тебе уезжать, капитан.
Звучит почти как обвинение — теперь я стараюсь избегать ее взгляда.
Муж моментально выговаривает ей:
— Ты не имеешь права предъявлять ему претензий, он рисковал жизнью ради нашего общего дела. В Голландии мы нашли и деньги, и свинец для пушек, и порох для ружей…
Женщина качает головой:
— Вы не понимаете. Вам ничего не известно.
— В чем дело, Грета? Что случилось?
Адриансону не удается сдержать страха и злости:
— Рассказывай, жена. Что произошло с колокольнями?
Она кивает, не отрывая от меня колючего, сурового взгляда:
— Их снесли. Ничто не должно возвышаться, бросая вызов Всевышнему. Никто не должен возгордиться: все мы обязаны смотреть вниз, когда ходим по улицам, нам нельзя носить ожерелья — их реквизировали. Трое детей: две девочки и мальчик — были назначены судить народ. Они освободят тебя от всего лишнего: любой роскошной вещи, слишком нарядной одежды. Все золото и серебро попадает в придворные сундуки.
Адриансон хватает ее за руки:
— А твое кольцо?!
— Все… к вящей славе Господней.
Я глубоко вдыхаю, нужно сохранить спокойствие, хотя бы попытаться понять.
— Какой еще двор, Грета? О чем ты говоришь?
Ненависть, нескрываемый гнев звучат в ее словах.
— Он провозгласил себя царем. Иоанном, царем Мюнстера, царем избранного народа.
Удушье не дает мне заговорить, а она продолжает напирать:
— Все затеял Дусеншнуэр, ювелир, этот мерзкий хромой, вместе с Кншшердоллингом. Чудовищное представление: они пресмыкались перед ним, умоляли его, чтобы он принял корону. Они объявили: Бог говорил с ними во сне о том, что он должен принять корону Бога Отца и вести нас в Землю обетованную. А этот грязный паяц отказывался, утверждая, что не достоин…
Кузнец разъярен: он хочет защитить свою жену, он обнимает ее за плечи.
— Мерзкая свинья. Трехгрошовый альфонс.
Я бормочу:
— Никто его не остановил… Где были мои люди… Генрих Гресбек?
— Не стоит винить их, капитан, их больше нет здесь. Они сопровождают миссионеров, которые отправились на поиски подкрепления. Царь окружил себя вооруженными людьми, каждого, кто осмелится сказать против него хоть слово, уводят — и они исчезают неизвестно где, в какой-то подземной тюрьме, возможно… чтобы потом очутиться на дне канала.
Я должен спросить ее, должен понять:
— Бернард Ротманн?
Предшествующая ответу пауза, возможно, даже хуже того, что меня ожидает.
— Он был назначен придворным теологом. Книппердоллинг, Киббенброк и Крехтинг получили графские титулы. Царь говорит, что вскоре поведет свой избранный народ через Красное море вражеских войск завоевывать всю Германию. Он уже раздал принципаты вернейшим своим сторонникам.
Гнев и страх становятся невыносимым грузом, тянущим меня к земле. Я обессилен и истощен, но меня ожидает новый сюрприз — я читаю это в непоколебимом, как сталь, лице, сохранившем свою возвышенную, несмотря на множество перенесенных невзгод, красоту.
— Ротманн заявил, что надо следовать обычаям патриархов Писания. Плодиться и размножаться, а еще он сказал, что каждый мужчина может взять себе столько жен, сколько сумеет удовлетворить, для увеличения числа избранных. У короля — пятнадцать жен, все почти девчонки. У Ротманна — десять, так же как и у остальных. Если бы мой муж не вернулся через месяц, и меня ожидала подобная участь.
Руки Адриансона побелели от напряжения — как бы им, независимо от него самого, хотелось разнести каминную полку.
— О да, мы кричали во весь голос, говорили, что это несправедливо. Маргарет фон Оснабрюк даже объявила, что раз vж Господу столь угодно деторождение, тогда пусть и женщины берут себе по нескольку мужей.
Долгий вдох помогает ей справиться с переживаниями.
— Она плюнула в лицо проповедникам и наплевала на тех, кто пришел забирать ее. Она понимала, что ее ожидает, но не стала молчать. Когда ее уводили, она кричала во весь голос, что женщины Мюнстера боролись бок о бок со своими мужьями совсем не за то, чтобы стать наложницами.
Еще одна пауза, чтобы сдержать слезы ярости. В этих словах необыкновенное достоинство, достоинство того, кто сопереживает отчаянному поступку своего брата или сестры.
— Она умерла, убив их своими словами. Ее примеру последовали многие другие, которые предпочли умереть, оскорбив тиранов, чем принять их законы. Элизабет Хельшер, посмевшая оставить собственного мужа. Катарина Коэнкенбекер, жившая с двумя мужчинами. Барбара Бутендик, обвиненная мужем в том, что осмелилась противоречить ему. Ее не казнили, нет. Она была беременна, и лишь это спасло ее.
Тишина. Только потрескивание в очаге. Глубокое дыхание малыша Ганса в постельке. Шум дождя, барабанящего по крыше.
— Никто не восставал против него?
Она кивает головой:
— Кузнец Молленхеке. Вместе с еще двумя сотнями мужчин. Им удалось запереть царя и его свиту в ратуше, но потом… Что они могли сделать? Открыть ворота епископу? Это означало бы обречь город на смерть. Они не этого хотели. Но потом кто-то освободил царя, и через два часа их головы покатились по площади.
Петер Адриансон хватает старый меч, которым он сражался в феврале на баррикадах. Лицо избороздили морщины — он страшно устал.
— Позвольте мне убить его, капитан.
Я поднимаюсь на ноги. Сделать то, что еще можно.
— Нет. Твоей жене и сыну совершенно ни к чему, чтобы ты стал мучеником.
— Он должен заплатить за все.
Оборачиваюсь к Грете:
— Собирай вещи. Вы уезжаете сегодня ночью.
Адриансон тупо сжимает эфес, не видя ничего вокруг.
— Он нас жестоко обманул, нельзя, чтобы это сошло ему с рук.
— Увози своих подальше отсюда. Это мой последний приказ, Петер.
Ему хочется плакать, он смотрит вокруг: дом, вещи… Я…
— Капитан…
Грета готова, сын на руках уже завернут в одеяло. Хотелось бы мне, чтобы и у Адриансона в этот момент была ее сила воли.
— Идем. — Я волоку его за руку, мы выходим под ливень, идем по улице. Пробираемся вдоль стены — путь, который кажется бесконечно долгим.
Вдруг жена Адриансона шарахается в сторону.
Рука инстинктивно ложится на меч. Два низких силуэта в капюшонах.
Один держит фонарь. Они приближаются к нам мелкими шагами по грязи.
Свет поднимается до уровня наших лиц. Я смутно различаю юные глаза, гладкие щеки. Не больше десяти лет.
Мороз по коже.
Девочка указывает пальчиком на сверток, который Грета крепко прижимает к груди. Крошечным белым пальчиком.
Ужас в глазах женщины. Она поднимает уголок одеяла и показывает Ганса, окоченевшего от мороза.
Вторая не отрывает взгляда от моего лица.
Голубые глаза. Белокурые пряди, вымокшие от дождя.
Надменное равнодушие слепого правосудия.
Невероятный ужас.
Инстинктивное желание раздавить ее. Убить.
Сердце стучит, как барабан.
Они проходят мимо.
У Людгеритора.
Наши повозки уже разгрузили, лошади отдыхают под навесом.
— Стой! Кто идет?
— Капитан Герт из Колодца.
Они подходят поближе, чтобы опознать меня. Хансель стал похожим на призрак от голода.
— Запрягайте лошадей в одну повозку.
Неуверенно:
— Капитан, мне жаль, никто не может покинуть город.
Указываю на сверток, который Грета прижимает к груди:
— У малыша холера. Хочешь, чтобы вспыхнула эпидемия?
Перепуганный, он бежит звать напарников. Лошадей запрягают.
— Открывай ворота, живей!
Заталкиваю Адриансона в повозку, всовываю вожжи ему в руки:
— Беги как можно дальше.
Его слезы смешиваются со струями дождя, стекающего с капюшона.
— Капитан, я не брошу тебя здесь…
Крепко затягиваю воротник его плаща:
— Никогда не отрекайся от того, за что боролся, Петер. Поражение не означает, что дело было несправедливым. Всегда помни об этом. А теперь поезжай.
С силой наподдаю лошади по крупу.
Я больше не чувствую дождя. Пар изо рта висит передо мной, когда я иду по улице, ведущей к соборной площади. Никого. Словно все вымерли: лишь кладбищенская тишина вокруг.
Помост по-прежнему возвышается у церкви, но теперь он увенчан балдахином над троном. Над ним четкими буквами высечено название места, куда решили навечно эмигрировать разумы этих людей: ГОРА СИОН.
Я шагаю дальше, пока не дохожу до света и шума пиршества — сверху, из окон дома, прежде принадлежавшего господину Мельхиору фон Бурену.
Я прибыл ко двору Царя-Шута.
У него на голове корона.
На нем бархатная мантия.
В руках у него скипетр. Сфера, увенчанная короной и двумя мечами, свисает у него с шеи. На каждом пальце — по кольцу, борода уложена волосок к волоску, щеки неестественно нарумянены, как у прихорошенного трупа.
Он сидит в самом центре за столом в форме лошадиной подковы, заваленным множеством обглоданных костей, заставленным сосудами с гусиным жиром, кружками и бокалами с остатками вина и пива. В самом центре зала застыла наглая ухмылка свиньи на вертеле. Справа от царя — царица Дивара, одетая во все белое, еще прекраснее, чем в моих воспоминаниях, ее роскошные волосы удерживает венок из колосьев. Справа от короля коротышка с курносым носом — несомненно, знаменитый Дусеншнуэр. Жены сидят рядом с придворными, подавая вино своим господам и хозяевам.
В глубине зала на троне Давида бесцеремонно развалился мальчишка, закинувший ноги на подлокотники. От скуки он играет с монеткой. На одежде, которая слишком велика ему, множество золотых ожерелий, рукава закатаны до локтей. С трудом узнаю Шеар-Яшуба, любимца Бокельсона, однажды зимним днем спасенного им от участи последователей старой веры.
Царь поднимается, оперевшись руками о стол. Он вертит головой в поисках жертвы, с которой можно скреститься взглядом. Среди участников пирушки переполох. Глаза моментально опускаются.
— Крехтинг!
Министр подскакивает. Все остальные вздыхают с облегчением. Царь напирает:
— За герцогство Саксонское, Крехтинг!
Нарочито подражая крестьянскому говору:
— «Для чего же ты ныне так громко вопиешь? Разве нет у тебя царя? Или не стало у тебя советника, что тебя схватили муки, как рождающую? Страдай и мучайся болями, дщерь Сиона, как рождающая, ибо ныне ты выйдешь из города и будешь жить в поле и дойдешь до Вавилона. Там будешь спасена, там искупит тебя Господь от руки врагов твоих». Кто я? Кто я?!
Крехтинг краснеет, уставившись на обглоданный задок барашка у себя перед носом, толкает локтем соседа в надежде на подсказку.
Царь явно огорчен:
— Достаточно, ты не знаешь…
Взгляд буравит всех, сидящих за столом:
— Книппердоллинг! За курфюршество Майнцское!
Кончиком скипетра он слегка постукивает по кувшину. Затем одним решительным ударом разбивает его на куски. Вода разливается по столу.
— «Господь Бог твой, который среди тебя». Да или нет?
Бургомистр спешит с ответом:
— Да! Да!
— Нет, ты должен сказать мне, кто я, кто я!
Облаченный в кафтан из парчи, вероятно скроенный из
занавесок или обоев дома фон Бурена, Книппердоллинг нервно теребит бороду. Живот, весьма внушительный какое-то
время назад, теперь обвис и опал вместе со вторым подбородком. Черный хохолок безвольно свалился набок, как ухо легавой. Потухший взгляд побитой собаки. Он пытается блеснуть ответом:
— Исайя?
— Не-е-е-е-е-т!
Он нервничает. Взбирается на стол:
— Пальк! За Гельвецию и Утрехт!
Он набрасывается на голову поросенка и ввязывается в безнадежную борьбу, сопровождаемую внушительным ревом и криками, пока не раздирает ее пополам. Отбрасывая прочь клочья, он резко оборачивается:
— Кто я, кто я?
Дьякон заметно пьян, он начинает раскачиваться на своем месте и вынужден прилечь на стол. На лице играет довольная улыбка.
— Да, да, простой вопрос: Симеон!
— Неверный ответ, тупица!
Он хватает ребро свиньи и запускает им в Палька. Глубоко вздыхает и обращается к Ротманну, почти незаметному в конце стола.
— Бернард…
Старое изнуренное тело облачено в грязную одежду, на лице печать смерти, крошечные глазки. Кажется, прошли годы с тех пор, как обаятельный проповедник знакомил последователей Матиса с положением дел в Мюнстере, и с тех пор, как монастырь Убервассер опустел от его слов.
— Михей, Моисей и Самсон.
Царь аплодирует, его примеру моментально следуют все остальные.
— Хорошо, хорошо. А теперь, Дивара, царица моя, сыграй Саломею. Давай, давай, Саломея! Музыку, музыку!
Дивара запрыгивает на стол и начинает вращаться и извиваться под звуки лютни и флейты. Платье соскальзывает с ее плеч, ноги обнажены. Она рассекает воздух волосами и сжимает руки над головой, изогнув спину.
Танец Саломеи, стремящейся заполучить голову Иоанна.
Яна Бокельсона, портняжки и сводника из Лейдена, комедианта, апостола Матиса, мюнстерского пророка и царя.
Яна и всех остальных.
Гора трупов. Она это знает.
Я смотрю на танцующую смерть, выбирающую одного за другим, пока не решаюсь выйти из тени, дав ей возможность заметить и меня.
Она останавливается, совершенно неожиданно, словно первая увидела призрак. Сидящие за столом, окаменевшие и разглядывавшие меня с открытыми ртами, возвращаются к жизни, на миг увидев себя моими глазами: одряхлевшие и слабые, безумные, омерзительнейшие калеки и уродцы.
И снова она дарит мне мимолетную улыбку, словно нас лишь двое.
Забери их прочь, их всех.
Мой достопочтеннейший господин.
К тому времени, когда Вы будете держать в руках страницы этого послания, известие о конце Царства Сиона в городе Мюнстере уже, без сомнения, достигнет ушей Вашей Милости. Ибо величайшее внимание всех стран было приковано к исходу осады, а Вашей Милости — к отдельным деталям, которые Вас особо интересовали. Следовательно, к этому интересу, как и к естественному для культурнейшего и образованнейшего человека любопытству, я апеллирую, а значит, мое письмо может оказаться полезным, если осветит некоторые подробности, показавшиеся мне важными после многих месяцев молчания.
Но вероятно, мне стоит начать рассказ с личного восприятия, что, без сомнения, послужит Вашей Милости для того, чтобы понять в истинном свете мое положение, так как за тридцать шесть лет, отпущенных мне Всевышним, я никогда не переживал столь изматывающих тело и столь угнетающих дух событий. Так что, случись самому трезвому и разумному человеку пережить такое, и он стал бы безумнейшим из безумцев.
В критические дни осады Мюнстера я наблюдал, как запасы продовольствия становились все более ограниченными, а лица жителей — все более изможденными. Я видел, как всего за неделю крысы исчезли с городских улиц, и начал подозревать, что не только из-за явного сумасшествия, но и в силу трезвого расчета Ян Бокельсон стал казнить все больше и больше недовольных: меньше ртов, которые надо кормить, больше мяса, которое можно съесть.
Надо сказать, что, будь фронт анабаптистов более прочным, моя миссия оказалась бы не столь трудной. Я бы с легкостью назвал народ в городе силами Сатаны, а расположившихся снаружи наемников — воинством Божьим. Но в свете развития событий становилось все очевиднее, что Царь Сиона и его придворные — единственные истинные враги, а остальные осажденные — безвинная паства. Абсолютное сумасшествие Бокельсона сделало анабаптистское безумие всех остальных не столь страшным.
Таким образом, не единожды выслушивая, как он обещает людям, что превратит для них камни мостовой в хлеба и фазаньи ножки, я испытывал непреодолимое желание убить его, стереть с лица земли, освободить народ от этого ига, которое он вынужден терпеть лишь из-за внешней опасности.
Тем не менее корреспондент Вашей Милости лично причастен к зародившемуся в городе расколу. После пришествия Яна Матиса я завоевал дружбу главного проповедника общины, Бернарда Ротманна, человека большого ума и высокой культуры, о котором я уже упоминал в письме, написанном больше года тому назад. Как только я увидел, каким образом его вывел из игры новый пророк, Матис, я сразу понял, насколько его ум и опыт могут оказаться полезными для выполнения моих планов. Я мог воспользоваться недовольством бывшего вожака, прекрасного знатока Библии, отодвинутого в сторону простым пекарем и вульгарным сводником. Но Ротманн тяжело заболел, а вместе со здоровьем у него пропало и желание бороться. В конечном итоге он удовлетворился ролью придворного теолога Иоанна Лейденского. И все же ни один просвещенный человек, как бы слаб и изможден он ни был, не смог бы долго выносить спектакля о Сионском царстве.
Не помню, как появилась идея полигамии, возможно, меня вдохновила легенда о том, что анабаптисты помимо вещей обобществляют и женщин. Я долго дискутировал с Бернардом Ротманном по поводу взглядов библейских патриархов на вопросы семьи и брака, пока проповедник не посоветовал Бокельсону принять этот обычай, настолько одиозный, что вызвал враждебность народа. После этого все утонуло в море крови, а сам Ротманн в конце концов взял и себе четырнадцать жен. Но дух осажденного города, который до этого момента единым фронтом противостоял атакам епископа фон Вальдека, был безнадежно сломлен — больше никогда там уже не было единства.
Таким образом, особой нужды в предателе не было, даже если бы осажденные были лучше организованы и меньше боялись поражения. И все же казалось, осада не закончится никогда. Бесспорно, Новый Сион был на грани падения от голода, как бесспорно и то, что железное кольцо, созданное войсками епископа вокруг города, — не прошло и года — стало по-настоящему действенным, но при длительных кампаниях в наемных армиях начинаются заметное брожение и падение боевого духа, усиливающиеся по мере задержки оплаты.
Я пробрался в лагерь епископа на рассвете 24 мая, несмотря на аркебузы наемников, нацеленные мне в голову, и крики городской стражи, требовавшей, чтобы я вернулся. Недоверие капитана Вириха фон Дауна мне удалось преодолеть, слепив из глины модели укреплений Мюнстера и детально охарактеризовав недостатки городской охраны. Достоверность своих слов мне пришлось подтвердить, вскарабкавшись глухой ночью на городские бастионы и ускользнув из ворот живым и невредимым.
Месяц спустя войска епископа вошли в Мюнстер. О разыгравшейся в городе битве сообщить никаких подробностей не могу, так как не имел возможности там присутствовать. То, что произошло потом, лучше не видеть человеческому глазу и не описывать никаким языком. Обыски, убийства и пытки продолжаются и по сей день. Убивали на месте. Только Иоанн Бокельсон и двое его ближайших людей, Крехтинг и Книппердоллинг, были схвачены для дознания. В роковой час царя анабаптистов не видели среди доблестных защитников города сражающимся на площади, его конечно же нашли в тронном зале, спрятавшимся под столом и умоляющим пощадить ничтожного портняжку и несчастного сводника. Что касается Бернарда Ротманна, его участь и по сей день остается предметом всяческих домыслов: он не был арестован, а его труп так и не был найден. Но кое-кто утверждает, что сам видел, как венгр всадил ему меч между лопаток, а потом, узнав в нем человека, которого епископ приказывал взять живым, надежно припрятал труп.
Тела брошены прямо на улицах, и весь город пропитан невыносимой вонью. На центральной площади возвышается бледная гора трупов, раздетых донага и сваленных друг на друга.
Прибытие епископа фон Вальдека не слишком способствовало оздоровлению обстановки в Мюнстере. Улицы города и сейчас пустынны, даже в полдень, а овощные лотки еще не вернулись под крышу ратуши. Много времени пройдет, пока жизнь в Мюнстере вновь войдет в нормальное русло, хотя работы по восстановлению собора уже начались.
Вот таким образом анабаптисты от здешних мест до Нижних Земель утратили свой маяк надежды. Многие сторонники дела Мюнстера, отправленные Бокельсоном для подстрекательства населения Голландии, все еще бродят по тем краям, но дни их сочтены, и остается все меньше и меньше дураков, готовых их слушать. Вот почему я считаю, что на судьбе этой мерзкой ереси поставлен крест и опасность устранена полностью.
По этой же причине полагаю, что выполнил миссию, возложенную на меня Вашей Милостью, миссию, ради которой я пожертвовал всеми своими физическими и духовными силами, будучи вовлеченным в ужасную трагедию, в которой я был и зрителем и участником. В связи с этим моему господину будет нетрудно понять, почему я прошу удалить меня от тошнотворного, смердящего запаха этих земель, чтобы продолжить служить ему, если мои услуги когда-нибудь понадобятся ему вновь в ином месте и в иное время.
Надеясь на благосклонность Вашей Милости, скромно целую Ваши руки.
Q. Писано в Мюнстере, 30 июня 1535 года.
— Я не стал дожидаться конца. Я покинул Мюнстер в начале сентября. Никогда больше моя нога не ступала на эту землю.
Элои прикуривает для меня сигару от углей в камине. Широкие кольца дыма медленно поднимаются в воздух, в то время как я ощущаю величайшее умиротворение, медленно разливающееся по телу. Уж никак не ожидал встретить здесь этот роскошный индийский товар.
Ласточки, испещренные светом заката, низко летают над крышами — значит, пойдет дождь. Время от времени скрип проезжающих по улице повозок, голоса, лай собак где-то вдали…
Я пробегаю по списку имен, лиц, впечатлений, гнездящихся в изгибах моих шрамов. Что-то исчезло, забыто, похоронено навсегда на дне темного колодца.
Память… Сумка, полная разных пустяков, свернутых случаем и в конце концов поражающих тебя, словно не ты сам собирал их, превращая в величайшие драгоценности…
Я беззвучно смеюсь над временем, над былыми трагедиями, над случайными героями давно ушедших времен. Я смеюсь.
Элои понимает, мне надо дать время, — непросто встретить человека, умеющего слушать историю, которую рассказывают у очага.
Наконец он прерывает обволакивающую нас дымом тишину:
— А потом?
— Провал. Я сорвался. Даже не подумав, даже не задав себе ни единого вопроса. Как и со мной, это произошло и со многими другими, вовремя бежавшими из города, обезумевшими, потерянными, выбившимися из сил. Мы несли в себе обиду и злость на утраченные возможности — вялотекущую гангрену, медленно разъедающую разум. Для нас больше не было места в этом мире.
В Нижних Землях начались волнения, казалось, с минуты на минуту все должно взорваться. Поэтому мы и собрались там без определенной цели, пытаясь хоть как-то собрать осколки. В Голландии разногласия между участниками движения обострились, как никогда: с одной стороны, там были сторонники мирного пути во главе с Филипсом и Йорисом. С другой — более решительные, упрямцы, желающие взять в руки оружие. Мы встретили их прямо на улице, молодых, готовых на все.
Элои прерывает меня взрывом кашля:
— Ты забываешь про нас. Йорис всегда меня ненавидел, ненавидит до сих пор. Подожди, подожди, как там он меня назвал? «Распутником, любителем разврата и кутежей». Я бы и сам не смог придумать лучше!
Он улыбается: теперь мы можем поговорить о вещах, в которых он прекрасно разбирается.
— Потом в декабре появился ван Гелен, этот великан из Лимбурга, — я знал его еще с Мюнстера — туда он забрел в поисках надежды для угнетенных, а нашел лишь старого сумасшедшего Бога, пожирающего людей. Бокельсон поставил перед ним задачу — искать новых прозелитов среди братьев в голландских общинах, но Новому Сиону не суждено было увидеть, как он умирает, как крыса в ловушке, из-за сумасшествия одного комедианта. У него почему-то не возникло никакого желания туда вернуться.
Так я снова вступил в борьбу, больше не умея ничего делать, кроме как сражаться.
Март тридцать пятого мы встретили в Болсварте взятием монастыря Олдеклостера. Мы засели там, забаррикадировавшись на неделю. Ван Гелен считал, что из этого стратегически важного пункта мы сможем контролировать весь залив, одновременно облегчив положение во Фрисландии, где крестьяне уже подняли восстание. Но поддерживать связь оказалось гораздо труднее, чем мы представляли.
В мае мы взяли муниципалитет в Амстердаме. По плану ван Гелена предусматривалось, что простые горожане тоже восстанут и присоединятся к нам. Обязанность повести их за собой была возложена на меня, в то время как он забаррикадировался внутри здания, оттянув на себя муниципальную гвардию.
Это стало подлинной катастрофой, настоящим концом. Никто не поддержал нас. Ван Гелен просчитался: ни у кого не возникло ни малейшего желания рисковать ради нас собственной жизнью, мы зашли слишком далеко, слишком вырвались вперед, опередив свое время, не заметив, насколько черви страха и бедности источили людские души. Захватчики сопротивлялись до последней пули, а потом предприняли отчаянную попытку прорыва с одними мечами. Их вырезали всех до единого.
Нам не оставалось ничего… Ван Гелен — мертв. У меня было всего около тридцати человек, практически невооруженных, и старая рыбачья лодка. В такой ситуации я принял решение распустить отряд: при определенной доле везения кто-то еще мог спастись, всех вместе нас бы скорее обнаружили и схватили. Они все поняли, никто не задавал вопросов. Это был последний приказ капитана Герта из Колодца.
Элои пытается заставить меня улыбнуться:
— Новое имя?
— Никаких имен. Никаких друзей. Солдаты доскональней шим образом прочесывали весь район, надежных укрытий не существовало, любой крестьянин мог предать тебя, любой путник на дороге мог стать загонщиком, участвующим в твоей травле.
Я шел много дней, спал на сеновалах, выпрашивал пищу. У меня не было никаких известий от братьев, я не знал, что происходит вне того места, куда меня занесла судьба. К тому же и способность ориентироваться в пространстве стала подводить меня, разум затуманился. Я только знал, что иду на север. Я потерял все — Мюнстер, своих людей, ван Гелена, братьев из общины в Амстердаме, которые в меня верили. Все было кончено. После четырехдневного поста ноги перестали меня слушаться, я видел вещи, сулившие мне неминуемое сумасшествие. Я был мертв, стал призраком, мне так хотелось свалиться на землю и просто ждать конца. У меня больше не осталось причин снова собираться с силами и пытаться выжить.
Они нашли меня в грязи, оборванного, бездыханного. Я мог лишь надеяться на удар ножом, полученный от разбойника: я едва не плакал, потому что у меня не было ничего ценного, что стоило бы украсть. Они не оказали мне этой милости, а подобрали меня и взяли с собой.
Оставляю сигару дымиться над камином, воспоминания смешиваются, кажутся событиями, виденными во сне:
«И вот, конь бледный, и на нем всадник, которому имя «смерть»; и ад следовал за ним…»
Элои серьезен, он притаился, как ночной хищник, хоть и развалился в своем кресле. Я слышу, как он бормочет это имя: — Ян ван Батенбург.
— Меченосцы. Шайка оборванных ветеранов, почти все — беженцы из Мюнстера, выжившие и выстроившиеся в колонну за последним оставшимся в строю всадником Апокалипсиса.
Наше время кончилось, как говорил Ян Матис. Трудно было не поверить, что именно тайна неравенства, распространившись по всей земле, в одну голову за другой, от брата к брату, и вызвала в нас в конце концов эту слепую ярость. Нам оставалось лишь сделаться предвестниками гибели мира и поклясться в том, что взорвем его. Мы все могли бы кончить так: с мечами в руках и в лохмотьях, едва прикрывавших зады, опьяненные отвагой и собственным величием, сражаясь, пока еще есть силы. Мы больше ничего не ждали, наш Апокалипсис уже ушел в Лету. Остались лишь мы, безразличные ко всем и всему — просто убийцы. Невинность старого мира умерла: в наших глазах она превратилась в трусость, в вечное проклятие. Так мы швыряли осколки собственных жизней в лица всем остальным.
Элои растворился в тени в глубине кресла, мне кажется — я физически ощущаю, как он дрожит.
— У меня не сохранилось отчетливых воспоминаний об этом периоде — да как такое возможно. Я мучил, калечил, убивал. Я видел, как жгли целые деревни. Я видел ужас крестьян, моментально исчезавших, едва мы показывались на горизонте. Я видел, как священников поджаривали на вертелах, словно свиней. Я видел пугало Бледного Всадника, скачущего галопом по гребню холмов по краю пучины на границе, лежащей между грехом и святостью, и нас у него за спиной. После Матиса и Бокельсона третий Ян стал моим третьим проклятием всей моей жизни. Когда в конце концов его схватили, он смеялся в лицо мучителям и палачам. Он смеялся, как победи тель, даже на эшафоте: я сам слышал…
Я расслабляюсь в кресле, скрестив ноги.
— Это действительно так: слава и трагедия всегда ходят рядом.
В ответ — молчание. Я устал.
Его безмятежный голос убаюкивает мое усталое сознание:
— Это самая потрясающая история из всех, которые я ко-гда-либо слышал. И ты, без всякого сомнения, и есть тот человек, которого я так долго искал.
Сощуриваю глаза, но он остается лишь темным пятном в тени за письменным столом.
— Я устал, Элои. Слишком устал.
— Но ты жив. И это главное.
Я устал.
Коридор, отделяющий меня от постели, кажется бесконечным, мерцающий свет свечи едва освещает его, когда я пробираюсь по нему почти на ощупь.
Я устал.
Но я чувствую, что заснуть мне не удастся. Жажда знаний Элои пробудила и мою собственную. Мюнстер пал 24 июня 1335 года. После этого капитан Герт из Колодца пропал на девять месяцев. А все остальные?
На стук в дверь отвечает сонный голос:
— Кто там?
— Это я, Герт.
Свет его свечи сливается со светом моей, я всматриваюсь в лицо Бальтазара Мерка. Не задавая вопросов, старый баптист укалывает мне на стул у кровати:
— Садись, пожалуйста, хотя сомневаюсь, что смогу тебе чем-то помочь.
— Только один вопрос: кто спасся?
Он ставит свечу на столик и садится на край кровати, массируя лицо.
— Все, что я могу тебе сказать, нас было пятеро: Крехтинг-младший, мельник Шкрауп, Шмидт — оружейник, гравер Кербе и я. Все люди Крехтинга. Кербе схватили в Нимвегене вскоре после того, как мы расстались. Я слышал, что Шмидта и Шкраупа казнили в Девентере два года тому назад. Крехтинг, насколько мне известно, по-прежнему в бегах, а говорят, что и Ротманн тоже. Его тела не было среди трупов в Мюнстере.
— А кто-то из моих людей?
Он качает головой:
— Не имею ни малейшего представления. Многих из них попросту не было в городе. Бокельсон избавился от них, потому что ужасно боялся тебя.
— Гресбек и братья Брундт…
Он кивает:
— Они вернулись как раз вовремя, чтобы принять участие в заключительном акте массового безумия. Они рассчитывали встретиться с тобой, но ты ушел и так и не вернулся.
— Почему они остались?
— Гресбек и Брундты пытались бежать, но сторонники епископа схватили их сразу за стенами. Страшный конец.
Я устало вздыхаю, сил на воображение у меня не осталось, вопросы вылетают сами собой:
— Какой фронт был прорван?
— Кройцтор и Юдефельдертор — самые незащищенные части стен: должно быть, кто-то донес епископу… Ночью передовой отряд проник туда, а утром открыл ворота основным силам. Бойня продолжалась еще много дней. Я оставил больную жену на попечение монашенки-бегуинки, взяв с нее обещание, что она ее не выдаст, и бежал с остальными. Уже три года от нее нет никаких известий.
Мы молча сидим, вслушиваясь в отдаленный шум воспоминаний и смакуя горькую солидарность выживших.
Я виновато встаю:
— Прости меня.
— Капитан…
Я оборачиваюсь, его глаза опухли от слез и усталости.
— Скажи мне, что все, за что мы боролись, не было ошибкой.
Челюсти скрипят, руки сжимаются в кулаки.
— Я никогда так не считал, ни единого мига.
Вот-вот рассветет. Небо свинцового цвета… Но мысли проникают даже в сон и заставляют выбраться из-под одеяла.
Катлин спит, невероятное зрелище: рассыпавшиеся волосы, а рот — теплое дыхание.
Я встаю тихо, чтобы не разбудить ее. Мороз раннего утра бодрит. Собраться с мыслями, завернуться в большую козью шкуру, пока волочишь ноги в поисках ведра, чтобы помочиться, воды, чтобы протереть глаза, и глотка горячего молока, чтобы проснуться. Прошли годы, вставать с постели не так просто, как раньше: сколько раз холод пробирает до суставов, ревматизм, неожиданно сковывающий движения, дает тебе понять: слишком долго ты себя мучил чрезмерным напряжением. Мышцы болят и сокращаются, как у старика, словно
оскорбившись и желая напомнить тебе, что на пятом десятке жизни ты должен разумно тратить силы, если не хочешь остаться прикованным к постели задолго до того, как разум покинет тело. Подобный конец действительно страшен, попросту ужасен.
Так что я остаюсь. Остаюсь здесь, слишком старый, чтобы учиться ремеслу, и слишком уставший, чтобы снова вступить в борьбу. Возможно, резец или токарный станок, но меч… Нет, пусть остается ржаветь в канале, куда я его забросил.
Магда с расширенными от любопытства глазами молча наблюдает, как я втыкаю последний штырь между плечом и рукой куклы с суставами на шарнирах.
— Для кого это? — спрашивает она, встряхивая кудряшками с прирожденным кокетством.
— Для всех детей, — отвечаю я. — Но ты будешь ее мамой, хорошо?
— Да-а-а-а! — Крик такой высоты, что чуть не лопаются барабанные перепонки, и звонкое чмоканье в заросшую щетиной щеку.
Ни один ребенок никогда не целовал меня прежде.
Элои, улыбаясь, смотрит, как она идет между колоннами портика. Магда не дает ему времени поздороваться, выпрыгивая навстречу и размахивая деревянной куклой:
— Смотри, смотри! Ее сделал Лот!
Элои становится на колени, чтобы подвигать руки марионетки:
— Она твоя?
— Она принадлежит всем детям, — отвечает Магда, как ее научили. — Но заботиться о ней буду я. А Лот сделал еще и миски с ложками для мамы, знаешь?
Элои кивает, а малышка убегает показывать новую игрушку всем остальным.
Моя мысль, высказанная вслух, и жест рукой:
— Это мое последнее увлечение. В течение последних десяти лет другого у меня не было.
Я пытаюсь иронизировать:
— Не так уж и много…
— Не знаю, много это или мало. Без сомнения, моя история не идет ни в какое сравнение с твоей.
Протягиваю ему руку с ухмылкой:
— Если хочешь поменяться, я заключу эту сделку и глазом не моргнув.
Он серьезно смотрит на меня:
— Нет, мне ни к чему твое прошлое. Я просто хочу понять, какой сумасшедший волшебник сделал так, что ты видел то, чего не довелось пережить мне, и наоборот.
— Хорошо. И если сможешь, попытайся еще объяснить мне, почему в моем прошлом никогда не было ничего подобного: Магды, Катлин, этого места…
— Мы были рождены и воспитаны в разных мирах, Лот. С одной стороны — господа, епископы, князья, графы и крестьяне. С другой — торговцы, богатые банкиры, судовладельцы и наемные батраки. Антверпен и Амстердам — не Мюльхаузен и не Мюнстер. Этот город — важнейший порт Европы. Не проходит и дня без того, чтобы целые корабли не загружались шерстью, шелком, солью, коврами, специями, мехами и углем. За тридцать лет торговцы превратили свои лавки в торговые предприятия, дома — во дворцы, рыбачьи лодки — в корабли дальнего каботажа. Здесь нет древнего несправедливого порядка, который надо низвергать, и нет хамов, воссевших на троны. Здесь не надо устраивать никакого Апокалипсиса, здесь он происходит, и уже давно.
Я прерываю его хлопком по колену:
— Вот где я впервые услышал твое имя! Это Йоханнес Денк в Мюльхаузене рассказывал нам, как ты соблазнял торговцев своих земель. Ты убеждал их, что в городе без денег ты ничего не стоишь.
Элои вытаскивает монету, вертит ее в руках, несколько раз подбрасывает в воздух и ловит.
— Видишь? Деньги нельзя переделать: как бы ты ни вертел ими, они всегда показывают тебе всего одну свою сторону.
Прищурив глаза, он наслаждается солнечными лучами, просачивающимися между деревьев, одновременно пытаясь выстроить план — найти отправную точку для начала своего рассказа.
Он улыбается:
— Вначале я задумал что-то похожее на общину гуттеритов…
— Этих безумцев из окрестностей Никольсбурга?
— Вот именно, они живут в полной изоляции от остального мира и усиленно делают вид, что этого им вполне достаточно.
Заметно удивленный, я нарочито медленно оборачиваюсь к нему:
— Они, без сомнения, не скажут о деньгах того же, что ты высказал минуту назад. И что же заставило тебя изменить свое мнение?
Он ищет слова, это трудно, он понимает, что должен начать издалека, и, возможно, даже рискует запутаться в извилистых поворотах слишком пространной дискуссии.
— Апокалипсис — не цель, к которой надо стремиться, он вокруг нас. За последние двадцать лет я слышал столько криков об Апокалипсисе, который настанет именно сегодня и будет для нас высшим благом, так что мы сразу сможем отличить его от будничных дел, оставленных простым людишкам. Истинное Царство Божье начинается здесь, — он тыкает пальцем себе в грудь, — и здесь, — дотрагивается до лба. — Блюсти чистоту — не значит уйти от мира, прокляв его, чтобы слепо повиноваться Закону Божьему: если ты хочешь изменить мир людей, ты должен жить в нем.
Я встаю, чтобы достать воды из старого колодца в середине двора. Спина яростно протестует, когда я тяну веревку, чтобы поднять ведро. Я смотрю на Элои: если бы он сам не сказал мне, что он мой ровесник, я бы решил, что он намного моложе.
— Если ты хочешь убедить меня, что Батенбург был сумасшедшим, можешь не тратить времени понапрасну, я это уже давно понял. Но возможно, его мысли не слишком отличались от твоих: он считал, что избранные уже чисты, то есть не способны на грех, он считал, что Апокалипсис уже в разгаре. Поэтому и резал и убивал, не подумав дважды.
Он отхлебывает глоток ледяной воды.
— Он в каждом, кто стремится изгнать из других злых духов, которые мучают его самого. Кто обвиняет их в собственных поражениях. В каждом, кто возлагает на других вину и судит, но не хочет, чтобы его судили и обвиняли его. Это старый трюк священника, который хоть и желает остаться незамеченным, но по-прежнему каркает среди воронов-староверов. Каждый, у кого достаточно ума, чтобы понять мир, но недостаточно, чтобы научиться жить в нем, не может рассчитывать ни на что, кроме мученического венца. — Он оборачивается, улыбаясь мне. — Я никогда не говорил об избранных. Я лишь утверждал, что каждый может открыть в себе дух Божий, который свободен, стоит выше любых законов и не способен творить зло. Я утверждал, что грех — в сознании грешника.
Я начинаю понимать.
Он спокойно продолжает:
— В двадцать лет я верил, что Лютер подарил нам надежду. Мне не потребовалось много времени, чтобы понять, что он вскоре продал ее стоящим у власти. Старый священник освободил нас от папы и от епископов, но обрек на искупление греха в одиночестве — в мучительном одиночестве, — разрешив священнику соваться в нашу душу, суду — в наше сознание и судить каждый наш поступок, не признавая свободу духа из-за неизменной порочности человеческой натуры. Лютер сорвал со священников черные тряпки лишь затем, чтобы одеть в них сердца людей.
Он переводит дыхание, играя с деревянной стружкой на земле. Ему действительно хотелось рассказать мне это в обмен на мою историю. А мне хотелось его слушать.
— Мне надо, чтобы ты понял, мы с тобой начинали с одинаковых разочарований. Те же люди, которые хотели реформировать церковь, реформировали еще и старую власть, снабдив ее новой маской. Ваши, анабаптистов, надежды были вполне законными: вы отреклись от Лютера и пошли дальше с того места, где он остановился. Но представления о борьбе заставили вас делить мир на белое и черное, христиан и их противников. — Он качает головой. — Подобное мировоззрение обычно помогает выиграть справедливую битву, но его недостаточно для освобождения духа. Напротив, оно может создать новые тюрьмы для души, новые возможности шантажа с помощью морали, новые суды. Смысл, заложенный в истории, которую ты мне рассказал, подтверждает это: Матис, Ротманн, Бокельсон, Батенбург… Разница между папой и пророком лишь в том, что они состязаются друг с другом в монополии на истину, на слово Божье. Я думаю, что это слово каждый должен попытаться найти сам. Я остался вдали от этих сражений и много сделал для этого. — Он взмахивает рукой, указывая на двор, который нас окружает. — Не думай, что это было легко. Не раз я рисковал тюремным заключением и много лет был вынужден жить в подполье.
— Катлин мне говорила.
Он кивает:
— Пару раз меня привлекали к суду. Презрение к муниципальным законам, мошенничество, нанесшее ущерб торговцам тканями. Я выкарабкивался — благодаря тому, что много людей, скитавшихся по всей Европе, пользовались моим именем, вспомни старину Денка, и да упокоится его душа в мире. Я всегда оказывался совершенно не в том месте, откуда на меня поступал донос властям. В этом мы с тобой очень похожи…
Я думаю, сколько разных жизней я прожил и сколько имен мне приходилось носить, но не могу вспомнить точное число.
— Я носил разные имена, становясь совершенно другим человеком, так же как и ты. Да, разница между нами очень незначительна.
Мы сидим на ступеньках бок о бок, машинально я поднимаю деревяшку и принимаюсь стругать ее перочинным ножом. Сильный запах мха, растущего в саду повсюду, пьянит: он мне нравится — он напоминает о лесах Германии.
Я догадываюсь, что он хочет продолжить, рассказать мне что-то еще и что он очень долго ждал этого.
— Из Антверпена все кажется более ясным. Даже такой ничтожный кровельщик, как я, может понять уйму вещей, до которых он не смог бы додуматься ни в одном другом месте. Я научился читать и писать, я научился говорить, водя дружбу с торговцами этого города, соблазняя их свободной и счастливой жизнью. Но помимо всего прочего я узнал о вещах, которые движут миром, людьми, религиями. Смотри, здесь бывают купцы из всех стран, сюда прибывают и отбывают по назначению самые разные товары: польскую медь отправляют в Англию и в Португалию, шведские меха — к императорскому двору, золото из Нового Света идет на переработку к местным ювелирам, английская шерсть, минералы из шахт Богемии. Эти перевозки дают работу невероятному множеству людей: торговцам, судовладельцам, морякам, ремесленникам, грузчикам… И естественно, солдатам, гарантирующим безопасность, завоевывающим новые земли, подавляющим восстания. Жизнь целых стран и народов вертится вокруг торговли. Империя Карла V не удержалась бы без Нижних Земель. Нижние Земли — легкие империи: большую часть налогов Карл выкачивает отсюда, прежде всего — из коммерсантов и судовладельцев.
— Поэтому-то они и начали налоговый бунт против императора?
— Вот именно: они устали финансировать его войны и не приносящую никакой прибыли роскошь его двора.
Он вновь вытаскивает монетку, подбрасывает в воздух и ловит, когда она падает.
— Платить работникам, перевозить товары, оснащать суда, вербовать экипажи, держать наготове стражников, которые защищают грузы от пиратов… Все это можно сделать благодаря лишь одной вещи — деньгам.
Не знаю почему, но, когда он произносит эти слова, меня охватывает дрожь, возможно и вполне предсказуемая, но от этого не менее жуткая.
— Все зависят от денег, торговцы и императоры, князья и Папа — это и роскошь, и война, и торговля.
Он прерывается, словно ему в голову неожиданно пришла новая мысль.
— Если ты закончил вырезать кукол, мне хотелось бы показать тебе одну вещь.
Я озадаченно смотрю на него, он встает и кивком показывает мне, чтобы я шел за ним.
— Идем, небольшая прогулка нам не повредит.
— Это порт, где обращается большая часть товаров всей Европы.
Мы стоим напротив громадного торгового трехмачтовика: движения грузчиков с мешками за плечами, снующих взад и вперед с почти сверхчеловеческими усилиями, впечатляют. Мол запружен людьми, вовлеченными в оживленные переговоры: моряками и рекрутами. В отдалении смутно виднеется испанский патруль — я внутренне содрогаюсь.
— Нет, нет, успокойся. Посреди этого безумия никто тебя не узнает. Эти не из тех, что нарываются на неприятности. Живи и дай жить другим — вот их девиз. Тогда тебе просто не повезло: ты попал в облаву. Идем.
Элои подводит меня к небольшой конторе в каменной стене с выцветшей надписью — я не могу ее прочесть. Увы, мне не слишком знаком письменный язык этой страны.
— Это обменная контора. Торговцы обменивают здесь свои монеты: английские, шведские или из германских княжеств — на флорины или любую другую монету, находящуюся в обращении, в зависимости от того, с какой страной они ведут дела. Валюта меняется, но деньги остаются одними и теми же, не важно, чей профиль на них выбит.
Мы останавливаемся напротив большого трехэтажного здания. На этот раз я умудряюсь разобрать надпись: ДОМ ТОРГОВЦЕВ И СУДОВЛАДЕЛЬЦЕВ.
— Здесь торговцы решают, какие сделки им заключать: какие благоприятнее всего для их дел.
Мы усердно работаем локтями, выбираясь из толпы: языки и диалекты половины Европы продолжают окружать нас словно Вавилонское столпотворение, хотя здесь, как нам кажется, все понимают всех.
— Видишь эти повозки? Они прибыли из Льежа. Они перевозят шерстяные ткани, произведенные текстильщиками Кондроца, их загрузят вон на те суда, которые, в свою очередь, отвезут обратно в Англию ткани из шерсти, которую купцы из Антверпена закупили на английских овечьих фермах.
— Но это же попросту глупо!
Элои громко смеется:
— Нет. Это выгодно. Возможно, однажды англичане поймут, что им рациональнее развивать текстильные предприятия в своей собственной стране, но пока все обстоит именно так.
Мы идем дальше, удаляясь от канала, к центру города по узким улочкам, куда не проникают солнечные лучи.
— Деньги приводят в движение весь механизм. Если бы не деньги, никто бы и пальцем не пошевельнул и в Антверпене, а возможно, и во всей Европе. Деньги — истинный символ Зверя.
— И что ты этим хочешь сказать?
Мы останавливаемся неподалеку от киоска, где продают капусту и копченые сосиски, их проникающий повсюду запах обволакивает и нас.
— Как, по-твоему, Карл V добился, чтобы его выбрали императором в девятнадцатом? Попросту заплатив. Он подкупил курфюрстов: некто предоставил в его распоряжение большую сумму, чем мог предложить Франциск Французский. А война против крестьян? Кто-то одолжил германским князьям деньги, чтобы снарядить армии, которые вас подавили? А как, по-твоему, Карл V финансирует войну в Италии против французов? И экспедиции против пиратов-сарацин? И кампанию против турок в Венгрии? Возможно, ты считаешь, что у здешних торговцев имеются в распоряжении суммы, необходимые для снаряжения торговых экспедиций? Ничего подобного. Деньги, целая уйма денег предоставляется им под соответствующие проценты. Так это и происходит, друг мой.
Он смотрит прямо перед собой, потом показывает на здание, напротив которого мы стоим, и бормочет:
— Банки.
— Теперь ты понимаешь, где скрывается Антихрист, против которого ты боролся всю свою жизнь?
— Там? — Я указываю на внушительное здание перед нами.
— Нет. В кошельках, кочующих из рук в руки по всему миру. Ты боролся против князей и собственников. А я скажу тебе, что без денег все эти люди стали бы пустым местом, ты бы давно уже разбил их в пух и прах. Но всегда найдется банкир, который протянет им руку помощи, чтобы поддержать их начинание.
— Понимаю, насколько это выгодно в торговых предприятиях, но что выигрывают банки, финансируя войну против крестьян?
— И ты у меня это еще спрашиваешь? Чтобы они вернулись работать на поля своих синьоров, копать в их шахтах. С этого момента банкиры будут иметь определенную часть товара. Смотри, Карл V и князья — класс паразитов, которые ничего не производят, но имеют огромную необходимость тратить: войны, дворы, любовницы, дети, турниры, посольства… Единственный способ выплатить долги банкирам — предоставить им концессии, позволить использовать шахты, фабрики, земли, целые области… Вот так банкиры постоянно богатеют, а стоящие у власти все больше зависят от их денег. Образуется порочный круг.
Мрачный вид Элои не оставляет сомнений: он искренне увлекся, описывая мир со своей точки зрения. Он покупает сосиску, от которой еще идет дым, и дует, прежде чем откусить от нее.
Потом он показывает на банк:
— Уверен, ты слышал об аугсбургских Фуггерах — имперских банкирах. Во всей Европе нет порта, где не было бы их филиала. Нет дела, в котором они не имели бы своей доли, хотя бы самой незначительной. Наши торговцы пропали бы без денег, которые Фуггеры предоставляют для финансирования их предприятий. Карл V не смог бы бросить в бой ни единого солдата, если бы не имел неограниченного доступа к их сундукам. Более того, император обязан Фуггерам своей короной: они финансируют войну против Франции, крестовый поход против Турции, содержание всех его шлюх. Он расплачивается с ними тем, что предоставляет возможность пользоваться доходами с шахт Венгрии и Богемии, собирать налоги в Каталонии, иметь монополию на разработку минералов в Новом Свете, и бог знает чем еще. — Сосиска указывает на здание, возвышающееся напротив. — Поверь мне, без Фуггеров и их денег этот человек давно бы разорился. — Он поворачивает голову, обводя взглядом вокруг: — И возможно, всего этого попросту не существовало бы.
С самым непринужденным видом он обсасывает жирные пальцы.
Я делаю несколько шагов к центру улицы и рассматриваю бездушную громаду здания, а потом смущенно оглядываюсь — во мне проснулись самые противоречивые чувства: гнев, удивление и даже ирония. Я останавливаюсь и повышаю голос, давая им возможность выплеснуться:
— Почему никто и никогда не рассказывал мне прежде о банках?!
— От твоего рассказа, невероятной истории Герта, Сброшенного в Колодец и Поднявшегося из Него, у меня перехватывало дыхание. Мне даже не удалось заснуть после того, как мы тогда расстались перед рассветом. Вот почему я люблю тех, кто умеет рассказывать истории словами, пером или кистью. Ты описал Мюнстер с мастерством Брейгеля, и теперь ты сам тоже пережил все это дважды.
Дважды, Лот: один раз — когда пережил все это, а второй — когда сбросил этот груз со своих плеч. Как требует имя, данное тебе нами, смотри вперед. Смотри прямо перед собой: за корабли, каждый день отправляющиеся в плавание, за эстуарий, расширяющийся миля за милей, а потом открывающийся в открытое море. В море, Лот. Не проходит и дня, чтобы мы не получали из-за моря известий о новых землях и новых народах. И новых преступлениях. За этим морем Апокалипсис начинается каждое утро вместе с восходом солнца.
Не оборачивайся назад, не оставайся узником собственной истории. Выйди в море, разруби концы, связывающие тебя с сушей, держись по ветру, лови волну. Давай поймаем волну. Один мир кончается — начинается другой. Помоги мне оснастить судно, способное выдержать любой шторм.
Элои поднимается и отходит на несколько шагов от продавца сосисок и большого серого здания, потом возвращается и садится на ступеньки.
— Что у тебя на уме?
Он смотрит на голый фасад, массивный деревянный портал:
— Убить Зверя. И получить уйму денег.
Вдоль пристани со множеством пришвартованных судов, привязанных к столбикам, торчащим из стоячей воды, по одному ответвлению запутанного лабиринта из гниющей воды и дерева я почти бегу, чтобы не отстать от Элои, постоянно ускоряющего шаг.
Перед нами — маленькое торговое судно, пузатое и неуклюжее: вместительный трюм, две высоченные мачты, маленький кубрик на полуюте. На носу корабля птица с развернутыми крыльями, давшая кораблю название: «Феникс».
— Лодевик Пруйстинк!
Приветствующий нас человек перегнулся через ограждения капитанского мостика: седые волосы и борода, рябое лицо со следами давней оспы, маленькие бегающие глазки.
— Полниц, маг числа!
Элои хватается за ограждение трапа и одним прыжком оказывается на борту. Я следую за ним.
Элои обезоруживает его своей улыбкой:
— Гоц, это Лот, выбирающийся даже из колодцев. Признанный мастер в искусстве выбираться из колодцев.
— Проходите, проходите, сюда.
Приходится нагнуть голову, чтобы зайти в кубрик. Стол на крючках, подвешенный к противоположной стене, два стула по бокам, скамейка, прибитая к полу. Свет исходит только из двери, в которую мы вошли, если не считать горящей на столе свечи.
Элои предлагает мне стул и присаживается на скамью рядом, Полниц — напротив меня. Он совсем не похож на моряка.
— Так, господа. — Он оборачивается к Элои: — Полагаю, нашему другу придется многое объяснить.
— Без сомнения. Но я привел его сюда потому, что это тот человек, которого мы искали.
Делаю умное лицо и жду.
Полниц вольготно разваливается на стуле:
— Тогда не будем терять времени. Ты знаешь, кто такие Фуггеры из Аугсбурга? — Его взгляд останавливается на мне.
— Какие-то банкиры.
— Банкиры. — Его глаза внимательно изучают меня, он уже знает, что будет мне говорить. — Позволь рассказать тебе одну историю.
Элои закуривает сигару и исчезает, замолчав и замкнувшись в себе, за клубами дыма.
Десять лет назад самым влиятельным банкиром Антверпена был конечно же Амброзий Хохштеттер, незыблемый как скала, твердолобый старикашка, господствовавший среди банкиров много десятилетий подряд. Каждый флорин, потраченный венгерским королем, Фердинандом, происходил из его сундуков, но в обмен на всю ртуть из Богемии, да и многое другое. Чтобы занять подобное положение, старый Амброзий много лет назад сумел продумать все на много лет вперед. Помимо понимания необходимости дружбы с Габсбургами, он понимал и то, что, если князья не предоставят ему концессии на использование своих полезных ископаемых и земель, монеты будут проходить через другие руки, более грязные и ловкие. Руки торговцев Антверпена. Поэтому он начал прибирать к своим рукам их сбережения: плоды торговли, деятельности мануфактур и всех сделок, крупных и мелких, совершавшихся в этом порту. Каждому, положившему к нему на хранение даже небольшую сумму, он гарантировал постоянные проценты. Одалживая деньги всплывающим на поверхность купцам, финансируя их деятельность, он получил такую власть над их состояниями, что никто в Антверпене и представить не мог, что однажды его сбросят с трона.
Гоц фон Полниц не отрывает взгляд от моего лица, чтобы удостовериться, что я не пропускаю ни слова из его истории.
— В 1528 году Хохштеттер еще был королем Антверпена, но у него появились неприятности. Он был стар, почти ослеп, и многие за пределами этого города надеялись занять его место. В 1528-м Лазарь Тухер, купец родом из Нюрнберга, управлял скромным обменом товарами между Лионом и Антверпеном. Тухер был и состоятельным и способным, но не пользовался особой любовью Хохштеттера, а значит, понимал, что его делу не суждено развиться как следует. С весны того года именно из Лиона начали раздаваться голоса относительно реальной наличности, находящейся в распоряжении Хохштеттера. Старик оказался обложенным со всех сторон: люди требовали возврат значительных сумм, в то время как он предоставлял деньги торговцам, под грабительские проценты одалживал их Габсбургам, да и война за монополию на ртуть требовала больших затрат. Сбережения мелких торговцев и корпораций ремесленников Антверпена оказались безнадежно далеко — на кораблях, направляющихся в Новый Свет, при дворе Фердинанда и в шахтах Богемии. Невероятно, но факт: вскоре целая толпа стала требовать возвращения своих вкладов:
Гоц переводит дыхание, предоставляя мне возможность представить эту сцену, а потом продолжает.
— Банкротство стало неизбежным. В сейфах Хохштеттера не оказалось достаточно денег, чтобы удовлетворить все требования кредиторов. Тщетно он пытался выкрутиться, прося о помощи даже у злейших конкурентов, но его судьба уже была решена. В 1529-м его молодой обидчик Антон Фуггер, племянник патриарха Якоба Богатого,[41] торжественно въехал в город, выступив гарантом для всех рядовых вкладчиков и в одночасье став хозяином облигаций, складов и трюмов и прочих предприятий Хохштеттера. Обвиненный в обмане вкладчиков, старик кончил свои дни на галерах.
Но на деле молодой Фуггер триумфально завершил операцию, начатую им больше года назад, когда он искусственно вызвал недоверие к Хохштеттеру благодаря ловкости самого ловкого его агента — Лазаря Тухера. Так Антверпен короновал нового короля.
Вопрос вырывается из меня сам по себе:
— А что в конечном итоге стало с Тухером?
Он тщательно взвешивает каждое слово:
— Это не важно, его больше нет в городе. Эта история должна заставить тебя понять основной закон финансирования: тот, кто хочет, чтобы в его банк делали вклады, должен пользоваться доверием.
Еще одна пауза. Элои рядом со мной внимательно слушает — он совершенно неподвижен.
Гоц вытаскивает из куртки листок бумаги, не слишком большой, и кладет его на стол.
— Ты не поверишь, но большинство сделок здесь заключается через векселя. Вот такие клочки бумаги.
Я верчу листок в руках: обычное письмо, написанное каллиграфическим почерком, с двумя печатями и подписью внизу.
— Антон Фуггер или кто-то от его имени собственной печатью гарантирует наличие твоего депозита в его банках. Иметь на руках такой клочок бумаги — то же самое, что иметь на руках деньги, которым действительно безопаснее лежать в сейфах Фуггера. Ты можешь отправиться в плавание, можешь путешествовать, избегая неудобств и риска, которым ты бы подвергался, взяв их с собой. Но вся штука в том, что, в соответствии с основными законами кредитования, тебе даже не нужно делать этого.
Гоц прерывается при виде моих недоуменно нахмуренных бровей, складывает руки, подыскивает нужные слова и продолжает:
— Я торговец специями, ты хочешь купить мой товар, и у тебя с собой вексель, гарантирующий твой кредит у Фуггеров на две тысячи флоринов. Ты можешь заплатить мне непосредственно вот этим. — Он указывает на расписку, которую держит в руках. — Вполне достаточно просто перевернуть его и написать на обратной стороне, что ты переводишь свой кредит на меня. С этого момента я в любое время могу взять эти две тысячи флоринов из сундуков Фуггера потому, что его печать, заметь, не твоя, гарантирует это. Понимаешь? Я не обязан доверять тебе, не ты обещал заплатить мне, вполне достаточно, что я верю слову Антона Фуггера.
Я переворачиваю карточку и вижу на обратной стороне пять или шесть строчек с разными подписями в конце. Шесть раз эта бумажка, которую я держу в руках, заменяла металлическую монету, а деньги так и не покидали банковских сундуков.
— Пока все понятно?
— Я не могу понять только одного: какой интерес во всем этом имеют сами банкиры?
Гоц кивает:
— Пока вексель переходит из рук в руки, реальные деньги находятся в их распоряжении. Вспомни старика Хохштеттера: он брал у людей сбережения и вкладывал их в выгодные предприятия. Именно этим и занимаются банки. Твои две тысячи флоринов вместе с деньгами других вкладчиков идут на оплату оснащения торгового флота, набора армии, содержания княжеских дворов и многое другое, чтобы вернуться в банк Фуггера в двойном размере. У Фуггера есть деньги в банке, Фуггер дает их в долг князьям и торговцам, Фуггер кладет их обратно в банк вместе с процентами. — Он дает мне время на обдумывание. — Деньги делают деньги.
Молчание свидетельствует: он уже сказал мне все, что хотел. Элои больше не курит, его руки сложены, вид задумчивый. Гоц по-прежнему обращается ко мне:
— Теперь ты можешь понять, почему Фуггер охотно увеличит твою горсть монет, если ты решишь оставить свой вклад надолго.
— Что ты хочешь этим сказать?
— То, что он выплатит проценты и тебе, восприняв это как должное, так как, поместив определенную сумму к нему в сейф, ты дал ему возможность распоряжаться деньгами, увеличив объем его вложений.
Я пытаюсь добраться до сути:
— Ты говоришь, что, если я помещу свои две тысячи флоринов в банк и оставлю их там, через год они превратятся в две тысячи сто?
Гоц впервые позволяет себе улыбнуться:
— Вот именно. Поэтому кредиторы и не спешат забирать свои вклады слишком быстро, не подвергая Фуггера угрозе, что все денежки утекут из его сундуков. — Он вновь показывает на вексель: — Вот так простой клочок бумаги позволяет вложенным в банк суммам увеличиваться, потому что, если их не забрать оттуда, они будут расти как на дрожжах, творить чудеса в руках Фуггера.
В голове путаница: по словам Гоца, механизм достаточно прост, но я не могу отделаться от ощущения, что безнадежно упускаю что-то очень важное.
— Гм, посмотрим, насколько я понял. Вексель стоит две тысячи флоринов. Я могу сразу же обменять его на деньги или оставить его там и подождать, пока они вырастут — на них набегут проценты. — Гоц сопровождает мои доводы энергичными кивками. — Что ж, мне кажется, выбор зависит лишь от того, насколько жесткая необходимость в деньгах существует у меня в данный момент.
— Замечательно.
— Дьявольский механизм.
Элои громко смеется, наконец и он решает вставить свое слово:
— Давай не будем вмешивать сюда еще и дьявола. Все и без того достаточно сложно.
Гоц вновь завладевает моим вниманием:
— Весь механизм полностью основан лишь на доверии к подписи Антона Фуггера. Именно его слово управляет этим обменом.
— Да, это вполне понятно.
— Хорошо. — Впервые он ищет поддержку во взгляде Элои. Едва заметный кивок друга, и изрытое оспой лицо Гоца вновь обращается ко мне. — Тогда перейдем к сути дела. Как ты отреагируешь, если я скажу тебе, что вексель, который ты держишь в руках, фальшивый?
Я вновь верчу в руках пожелтевший листок, внимательно разглядываю подписи, печати:
— Я скажу, что этого не может быть.
Гоц сияет от удовольствия. Из небольшой сумки у себя на боку он достает неприметную черную шкатулку, листок тех же размеров, что и тот, который я держу в руках, чернильницу и длинное гусиное перо.
Он пишет медленно, внимательно, стараясь не испортить бумагу — только скрип пера в тишине и два зрителя.
Над пламенем свечи он топит красную восковую палочку, позволяя двум каплям упасть на листок. Затем открывает шкатулку и достает из нее две маленькие свинцовые печати, которыми давит воск. Разворачивает листок и выкладывает его передо мной на столе.
Почерк идентичен, те же буквы, те же росчерки. Печати — одни и те же, даже подпись Антона Фуггера в том же месте, те же чернильные волоски на согласных, где рука давила сильнее.
Поднимаю взгляд на лицо Гоца, пытаясь понять, что за бестия — сидящий передо мной человек. Его это не смущает ни в малейшей мере.
— Да, они оба фальшивые.
— Как тебе удалось раздобыть эти печати?
Он прерывает меня:
— Все в свое время, друг мой. А теперь хорошенько посмотри на обе эти бумажки.
Взгляд несколько раз перемещается от одного листка к другому.
— Они идентичны.
— Не совсем.
Я всматриваюсь более внимательно:
— На этой пометки на полях справа, внизу, но они почти незаметны.
— Именно так. Это тайный шифр. Тот самый, с помощью которого финансовые агенты, работающие на Фуггера в отделениях, разбросанных по всей Европе, общаются между собой. Первый знак обозначает отделение, в котором был выписан вексель, то есть где были уплачены деньги. Каракули, которые ты здесь видишь, говорят о том, что деньги были вложены в Аугсбурге. Второй — личная подпись, тоже зашифрованная, агента, который выписывал вексель, в данном случае Антона Фуггера собственноручно. Третий значок указывает на год выдачи.
— Как тебе удалось узнать шифр?
Гоц делает вид, что не расслышал вопроса:
— Если ты заявишься с незашифрованным письмом в одно из агентств Фуггера, тебя немедленно арестуют. Поэтому, как бы блестяще ты ни научился подделывать подпись кого-то из его агентов, не зная шифра, ты не сможешь подделывать векселя.
— А как тебе удалось узнать его?
Молчание. Мы долго пялимся друг на друга.
Элои кивает ему, разрешая:
— Скажи ему, Гоц.
Тот вздыхает:
— Я семь лет проработал у Фуггера в Кельне.
Мысли беспорядочно скачут. Я оборачиваюсь к Элои:
— В этом и состоит все дело? Подделывать векселя и голыми руками очищать сейфы Фуггера?
Элои смеется:
— Почти. Но все далеко не так просто, как кажется с первого взгляда.
Гоц снова берет слово:
— Фуггер и его агенты знают в лицо самых крупных своих кредиторов, то есть тех, с кем заключают наиболее выгодные сделки. Кроме того, они имеют весьма четкое представление об обмене, происходящем от Балтики до Португалии: это их царство, не забывай об этом. Антверпен расположен в центре пересечения торговых путей — это их цитадель. Так что, если завтра какой-нибудь незнакомец в едва прикрывающих зад лохмотьях заявится в местный филиал с векселем, открывающим ему кредит на пятьдесят тысяч флоринов, ему вряд ли удастся беспрепятственно уйти с этой суммой. Надо все проработать. Шаг за шагом.
Гоц — молодец: он напускает много тумана, на деле — все гораздо проще. Но теперь мне надо понять, о чем же мы в действительности говорим.
— Сколько?
Без малейших колебаний:
— Триста тысяч флоринов за пять лет.
Глотаю слюну при одной мысли о горе денег, которую не рискую даже представить: настоящий удар по самым богатым банкирам христианского мира.
— Каким образом?
Он кивает: я остался сидеть на своем месте, и это уже хороший знак.
— Сейчас я тебе все объясню.
— Прежде всего, надо досконально разработать операцию прикрытия. Ты знаешь, как обращается товар?
— Я убил одного купца по дороге из Аугсбурга и трех пиратов неподалеку от Роттердама. Наверное, это выгодное предприятие, но, как мне представляется, довольно рискованное.
Гоц в восторге:
— Отлично. Вообще-то банкиры занимаются и страхованием грузов, так как в нынешние времена торговцам трудно в одиночку нести весь риск на своих плечах.
— Давай дальше.
— Представь, что ты делец, у которого появилась возможность начать прибыльную торговлю с Англией. Ты закупаешь рафинированный тростниковый сахар на мануфактурах Антверпена и Остенде и продаешь его на рынках Лондона и Ипсуича. Дело это сулит большую выгоду, и ты намерен лезть из кожи вон для его развития. Ты нанял два судна, но владелец потребовал, чтобы ты оплатил и риск транспортировки, включая стоимость кораблей. Что ты сделаешь, чтобы защитить свои интересы?
На обдумывание уходит одно мгновение — ответ я уже знаю:
— Пойду в контору Фуггера в Антверпене и расскажу эту историю, чтобы застраховать и груз и корабли.
В маленьких черных глазках Гоца не выражается ничего.
— А у тебя хватит духа?
— Как насчет груза и кораблей?
Элои спешит с ответом:
— Первый груз сахара благополучно прибудет в Лондон. Во второй раз груз, предназначенный для Ипсуича, и два корабля, которые будут его транспортировать, попадут в засаду пиратов Шеланна.[42]
Гоц продолжает:
— Таким образом, у тебя появится полное право потребовать пятнадцать тысяч флоринов страховки.
Хладнокровно обдумываю, пока все не становится ясно.
— А потом?
— Вместо того чтобы забрать деньги, ты выпишешь вексель, подтверждающий твое намерение продолжать развивать дело и оставаться клиентом агентства. Ты попросишь агента Фуггера положить твой вексель с фиксированной суммой на депозит сроком на три года, чтобы любой, кто обналичит его по истечении данного срока, но не раньше, получил и соответствующие проценты.
— Три года?
— Чтобы выиграть время. Чем позже будут обналичены наши векселя, тем лучше для нас. Потому что в течение этих трех лет ты будешь разъезжать по своим делам с векселями, доказывающими, что у тебя имеются кое-какие сбережения в сейфах Фуггера, но одновременно начнешь пускать в обращение и фальшивые векселя, которыми снабжу тебя я. На все эти векселя, и фальшивые и настоящие, мы будем закупать товары на самых разных рынках, а потом обращать их в звонкую монету. Часть ее мы вновь положим в банк. Это нужно для поддержания отношений с агентством и подтверждения того, что наша коммерческая деятельность относительно процветает. Все остальное станет заслуженным вознаграждением за нашу ловкость.
— Почему ты уверен, что нас не раскроют сразу?
— Это моя работа. Вопрос лишь в сбалансированности платежей с векселями, отражающими, сколько денег реально лежит в банке, и выплатах, сделанных фальшивыми бумагами. Основную часть фальшивок мы пустим в обращение на периферийных рынках. Таким образом мы выиграем время, а Фуггеру будет труднее нас обнаружить.
— Сколько времени продлится игра, если нас не исключат из нее в самом начале?
— По моим подсчетам, если мы будем соблюдать осторожность, размещая фальшивые векселя на разных рынках, потребуется не менее пяти лет, чтобы раскрыть нас. Да и в любом случае именно столько времени нам нужно, чтобы обеспечить себе старость. По сто тысяч флоринов на брата. Хорошо звучит, господа?
Повисает абсолютная тишина, кажется, даже плеск волн о корму корабля прекращается.
Я смотрю на Элои:
— Твоя роль?
Глаза друга сияют, но отвечает Гоц:
— В этом предприятии он будет твоим компаньоном, или соучастником. — Взрыв кашля. — Последнее предупреждение: в таком деле нельзя пренебрегать даже мелочами — вам придется привыкать пользоваться фальшивыми именами.
Пока Элои лопается от смеха, я отвечаю:
— Никаких проблем.
Я вслушиваюсь в эхо наших шагов, когда мы идем от корабля вдоль пристани. Гоц фон Полниц, маг числа, попрощался с нами, назначив нам свидание на послезавтра.
Мы шагаем, погруженные в одни и те же мысли, скорее всего, Элои ждет от меня возражений.
— Есть одно обстоятельство, которое не дает мне покоя.
Он кивает:
— Я знаю, о чем ты думаешь. Зачем мы нужны ему? Почему бы ему не проделать все это в одиночестве или не обратиться к людям, занимающимся торговлей?
— В самую точку.
Он понимает, что уже бесполезно играть в молчанку — с этого момента мы стали соучастниками.
— По тем же причинам, по которым он не может показаться в Антверпене. Полниц — вымышленное имя. Ты только что познакомился с человеком, который вот уже три года как мертв.
— Что же это за бестия?
Элои улыбается:
— Тот, кому Фуггер обязан своим господством в Антверпене. Его лучший агент — Лазарь Тухер.
Мои глаза вылезают из орбит. Элои усмехается, приставив ко рту указательный палец:
— Шшш. После того как он покончил со стариком Хохштеттером и вымостил дорогу для торжественного вступления Антона Фуггера в Антверпен, его заслуги принесли ему пост главы отделения в Кельне. Но в тридцать пятом, когда Фуггер решил снарядить экспедицию за золотом из шахт Нового Света, руководство столь важной операцией было доверено усердному Лазарю. Буря у португальского побережья отправила на дно весь флот, только что отошедший от берега. Это подтвердит любой моряк в порту — самая большая неудача Антона с тех пор, как он стал главой семейного предприятия. Но никому не известно, что один корабль спасся — флагман, на котором находились все деньги, предназначенные для финансирования добычи полезных ископаемых в Перу.
— А Тухер был на этом корабле…
Финал представить нетрудно, но Элои не из тех, кто бросает рассказывать историю посередине.
— Он направился в Ирландию, а оттуда — в Англию, где скрывался в течение трех лет, проворачивая дела с друзьями Генриха VIII.
— А теперь решил запустить руку в кассу своих бывших хозяев.
— В самую точку.
Мы шагаем по узкой улочке, протянувшейся вдоль эстуария. Колокольни Антверпена возвышаются в дымке на горизонте. Чайки с высоты высматривают что-то в воде, аист неподвижно изучает нас из гнезда на флюгере выброшенной на мель прогнившей развалюхи.
Элои потупил взгляд, обдумывая, что стоит рассказать мне.
Неожиданно он останавливается:
— Это не только ловкое мошенничество.
Еще несколько шагов, я жду, что он намерен мне выложить.
— Дело не только в деньгах.
— А в чем же еще?
— В доверии. Как, по-твоему, отреагируют торговцы, когда обнаружат, что фальшивые векселя Фуггера ходят по всей Европе?
— Мне кажется, они больше не захотят принимать ни единой бумажонки с подписью Антона Фуггера.
— Вот именно. Что такое банкир без доверия и без кредита? Он похож на капитана без корабля. Если люди прекратят считать его подпись достаточной гарантией, так как она может оказаться поддельной, с ним покончено, он мертвец. Помнишь историю старого Хохштеттера? Именно так его и уничтожили! Лишили доверия. Из банков начнут изымать сбережения. Недоверие — эпидемия, распространяющаяся практически мгновенно: кто захочет иметь дело с банкиром, который теряет клиентов вместо того, чтобы приобретать их?
— Так ты утверждаешь, что Тухер хочет сделать Фуггера из Аугсбурга облапошенным мошенником?
Он качает головой:
— Его интересуют деньги. И меня тоже. Но если действительно удастся подорвать доверие к Фуггеру, тот рухнет лет через пять.
Сердце бьется отчаянно, нервы натянуты.
— А вместе с ним и Фердинанд, Карл V, Папа, немецкие князья. Все, привязанные к мошне Антона Хитрого.
Я тихонько бормочу, словно меня посетило видение:
— И вместе с ним половина дворов Европы.
Элои тоже понижает голос, хотя поблизости никого не видно:
— «И увидел я новое небо и новую землю, ибо прежнее небо и прежняя земля миновали».
— Он видел груз?
— Да.
— Корабли?
— Да?
— Он не выдвинул каких-либо возражений?
— Задал несколько вопросов по поводу маршрута, по которому мы собираемся следовать.
Лазарь Тухер, воскресший, Гоц фон Полниц, маг числа, с самым разочарованным видом качает головой:
— Должно быть, они считают себя всемогущими. Настолько уверены в собственной силе, что и представить себе не могут, что кто-то попытается надуть их. Ну и идиоты!
— Ладно, но это, без сомнения, играет нам на руку, так ведь?
Гоц игнорирует вопрос, следуя нити собственных рассуждений:
— Он согласился на пятьдесят тысяч флоринов?
— Глазом не моргнув. Он потребовал от нас положить к ним в банк три тысячи в качестве гарантии, которую вернут нам после первой экспедиции. Я все сделал, как ты сказал, — вручил ему эту сумму, не делая из этого истории, а он решил, что в нашем распоряжении достаточно денег.
— Хорошо. Но, если бы я был на его месте, все прошло бы далеко не так гладко.
— Значит, нам повезло, что ты на нашей стороне.
Бывший агент Фуггера протягивает мне рюмку:
— Это дело надо обмыть. Ты оказался на высоте. Первый шаг сделан.
Баржа, на которой Лазарь Тухер прячет тайну своего воскрешения, скрывается в луке реки. Внутри она выглядит как нормальный дом, если не считать очень необычных предметов, развешанных повсюду по стенам и в каждом углу: шпаги, пистолеты, музыкальные инструменты, карты, отполированный черепаший панцирь.
Я знаю, что лучше молчать, но не часто доводится встречать столь любопытных персонажей.
— Элои рассказал мне твою историю.
— Зря он это сделал. Если нас схватят, чем меньше мы будем знать друг о друге, тем лучше будет для всех нас.
Я устраиваюсь поудобнее на кожаном диване:
— Ты хочешь сказать, что Элои ничего тебе про меня не рассказывал?
Гоц пожимает плечами:
— Я знаю только, что ты был в Мюнстере с теми безумцами, и скажу тебе совершенно откровенно, что, если бы это было твоей единственной верительной грамотой, я никогда бы не взял тебя в дело. Но Элои сказал, что ты подойдешь, а я верю его чутью. Тот, кто умудрился остаться на плаву среди акул этого города, не дав себя сожрать, должен прекрасно разбираться в людях!
Я чокаюсь с ним и цежу ликер.
— Ты прав, они были безумцами. Но они овладели городом. Тебе когда-нибудь приходилось делать это?
Глаза Гоца — две узкие черточки, погруженные в воспоминания. Ему не надо ни о чем меня расспрашивать, кажется, анабаптист и торговец прекрасно поняли друг друга.
— Надо быть фанатиком, чтобы попытаться провернуть подобное предприятие.
— Надо верить в это.
— А ты действительно верил в это?
Хороший вопрос, стоящий.
— Скажем, что не деньги привлекали меня… тогда.
Он улыбается и наливает себе вторую рюмку.
— Хочешь услышать действительно интересную историю о Мюнстере?
— То, что мне еще неизвестно?
— То, что известно только мне, Антону Фуггеру и, возможно, папе.
— Звучит как государственная тайна.
Он хитро кивает, поглаживая усы. Чайки кричат за маленьким окном, все остальное тихо.
— В начале тридцать четвертого я вел дела Фуггера в Кельне. Именно там я овладел хитростями своего ремесла и обучился всему, что нужно для данной операции. Случилось так, что однажды я получил письмо, где была проставлена лишь сумма. Никакой подписи, только печать — заглавная буква Q.
— Q?
— Отпечатанная на воске. Я обратился за разъяснениями к бухгалтеру агентства, служившему у Фуггера уже десять лет, и он сказал мне, что, получив такое письмо, надо приготовить деньги и ждать того, кто придет и заберет их, показав печать.
Я прерываю его:
— Не понимаю, как это связано с Мюнстером.
Гоц едва заметно вздрагивает:
— Дай мне закончить. Тогда я попросил его ввести меня в курс дела — как можно отдавать деньги в руки совершенно незнакомого человека? Старый счетовод рассказал мне, что несколько лет назад из Рима поступило распоряжение открыть во всех банках Фуггера неограниченный кредит секретному агенту, работающему на территории империи. «Герру Q», как звали его бухгалтеры из немецких отделений.
— Шпион.
Он не намерен прерывать рассказ:
— Значит, я подготовил вексель на требуемую сумму и приготовился вручить его. И знаешь, кто пришел? Какой-то святоша. Облаченный в темную рясу с капюшоном, закрывающим глаза и половину лица. Он показал мне кольцо с буквой Q, идентичной той, что была на печати в записке. Но, увидев вексель, он порвал его на тысячи кусков прямо у меня на глазах и сказал, что ему нужна только монета. Я указал ему, насколько опасно путешествовать с таким количеством денег в кармане, но он настаивал: он хотел золото. Ладно, я открыл сундук и отдал ему все, что ему причиталось. Потом он попросил показать ему, где можно нанять лошадей, чтобы добраться до Мюнстера. Я направил его в самую большую конюшню Кельна.
Он замолкает. История закончена. Мрачное предчувствие закрадывается ко мне в голову, но я не отваживаюсь сформулировать его. Ставлю рюмку на стол — руки слегка дрожат.
Гоц ждет моей рекции:
— Разве не превосходная история? Возможно, для того чтобы взять город, нужны фанатики, у которых есть вера, но, чтобы внедрить туда шпиона, потребуются деньги. Потребуется Фуггер. Деньги — главное в любом деле.
Он замечает мое напряжение.
Темная поверхность ликера в бутылке медленно покачивается одновременно с баржей.
На черепашьем панцире играют блики эбонитового цвета.
Белая цапля парит на крохотном кусочке неба, ограниченного рамками окна.
На карте английского побережья в правом углу, снизу, нарисована роза ветров, кажущаяся отсюда черно-белым цветком.
Гоц погрузился в кресло и замер.
Гоц. Лазарь. Разные имена, разные люди. Одна и та же история.
Густав Мецгер, Лукас Нимансон, Линхард Йост, Геррит Букбиндер.
Лот.
— Никто, вот кем он был.
Не знаю, я ли это говорю, или голос Гоца, или просто мысль, пришедшая в голову.
Вопрос выскакивает сам собой:
— Кто открыл этот кредит?
— Я так никогда и не узнал этого. Скорее всего, какая-то шишка из Рима.
— Опиши того человека, который пришел, чтобы забрать деньги.
— Его лицо было закрыто, я уже говорил тебе. Судя по голосу, он был не слишком стар, но прошло уже четыре года…
Он отзывается на мою просьбу, все понимает, старается вспомнить:
— Я помню, как меня удивило, что он собирается в Мюнстер с такой суммой — ведь его могут ограбить — две-три тысячи, как мне кажется, и зачем отправляться в подобное путешествие с полным кошельком?
— Чтобы не оставить следа. Не вызвать подозрений.
Я смотрю на него. Теперь моя очередь говорить, чтобы рассказать свою историю в обмен на его.
— В начале тридцать четвертого баптисты Мюнстера получили первые подозрительные денежные пожертвования — вклад в дело от разных общин и даже от отдельных братьев.
— Ты говоришь, эти деньги должны были послужить для того, чтобы завести дружбу с баптистами…
— Какой пропуск лучше для шпиона?
Мы снова слушаем ленивый плеск волн, скрип дерева.
Он заговаривает первым, и в тоне его голоса звучит нечто среднее между ложной скромностью и недоверием:
— Я не слишком разбираюсь в вопросах религии. Объясни мне, зачем Риму понадобилось внедрять шпиона в баптистскую общину в захолустном городишке на севере?
Мысли формулируются, когда я уже выпаливаю ответ:
— Возможно, потому что этот захолустный городишко на севере становился маяком для анабаптистов всего мира. Возможно, потому что эта община наподдала под зад господам и подняла народ там, где никому прежде не удавалось этого. Возможно, потому что кто-то весьма дальновидный, там, на юге, при дворе папы, понял, чего они добились.
Гоц качает головой:
— Нет, что-то не вяжется: у кардиналов масса других проблем, о которых им надо думать.
— Они должны думать о том, как защитить свою власть.
— А почему же тогда они не оторвали яйца лютеранам?
— Потому что лютеране могут оказаться отличными союзниками против восстания обездоленных. Кто резал крестьян во Франкенхаузене? Католические и лютеранские князья плечом к плечу. Кто предоставил мюнстерскому епископу пушки для возвращения в город? Филипп Гессенский, почитатель Лютера.
— Нет, нет, не верится. Лютер обанкротил Папу, выставил его пинком под зад из Германии, имущество церкви было отчуждено в пользу немецких князей…
— Гоц, чтобы поддерживать арку, нужны две колонны.
Бывший купец задумывается, потом косо смотрит на меня:
— Противники и вместе с тем — союзники. Ты это имеешь в виду?
Я киваю:
— Тайный агент, действующий на территории империи. С какого времени?
— Больше десяти лет, как мне говорили.
И вновь то же мрачное предчувствие, страшное давление, буквально разрывающее глаза.
Мецгер, Нимансон, Йост, Букбиндер, Лот.
Все и один. Те, которыми был я.
Все и один. Каждый человек.
Человек из толпы. Замаскировавшийся внутри общины. Один из наших.
— «Ибо всякое дело Бог приведет на суд, и все тайное, хорошо ли оно или худо».
Гоц в недоумении:
— Что ты имеешь в виду?
Давление ослабевает, предчувствие выливается в слова:
— Это последний абзац Книги Коэлет, Екклесиаста.
Эстуарий, насколько хватает взгляда, все расширяется, а корабль быстро скользит к морю, уже виднеющемуся на горизонте. Рассвет рассыпает свои лучи в зеркале воды прямо перед нами, освещая наш путь.
Море. Элои был прав: оно дарит ощущение свободы, отрывая от берега, притягивая взгляд к бесконечному множеству волн. Я никогда не плавал в море: возникает странная тревога, даже опьянение, притуплённое лишь размышлениями прошлой ночи.
Экипаж состоит из рулевого и шести матросов под началом капитана Сайласа — все англичане, уже работавшие с Гоцем, которым мы можем безоговорочно доверять. Они говорят на своем странном языке, из которого я уже научился понимать некоторые чаще всего встречающиеся выражения: междометия и основные ругательства.
Я прибыл в Антверпен с мыслью уплыть в Англию и больше никогда не возвращаться. Сейчас я собираюсь вести там дела. Все меняется самым непредсказуемым образом: вчера я был оборванцем, преследуемым полицейскими ищейками, сегодня — уважаемый торговец сахаром, застраховавший свой груз и корабли на пятьдесят тысяч флоринов.
Оглядываюсь назад — второе судно следует за нами на расстоянии в четверть мили. Его ведет помощник Сайласа, молодой валлийский буканер,[43] уже побывавший во всех Индиях[44] и гораздо дальше.
Торговец Ганс Грюэб собирается продать сахар в Лондоне. Плоские острова Зеландии, земли, вырвавшейся в море якорными мысками, протянулись впереди, заселенные толпой чаек. Постепенно они все сужаются и сужаются. А Северное море обнимает их своей умиротворяюще яркой синевой, темной, как мысли, беспорядочно толпящиеся в голове с прошлой ночи.
Невероятная история Лазаря Воскресшего заставляет меня постоянно возвращаться к воспоминаниям о Мюнстере, возможно ставшими более живыми после моего рассказа Элои.
Всегда один и тот же вопрос: кто? Кто был тем шпионом? Кто с самого начала работал на папистов? Кто внес деньги на благо общего дела, чтобы быть принятым в среду возрожденных?
Кто?
Кто был тем подлецом?
В памяти пробегают лица, места, события. Мой приход в город, встреча, баррикады, а потом бред, сумасшествие. Кто сделал так, чтобы все так кончилось? Я уже говорил Элои. Все мертвы. Никто не выжил. Только Бальтазар Мерк и его друзья. Крехтинг-младший? Не может того быть!
Но это лишь возбуждает самые худшие подозрения. Один из нас. Союзник. Сумевший добиться доверия. И отправить всех на бойню, как только пришел подходящий момент.
Письма.
Письма магистру Томасу.
Шпион, действовавший еще до двадцать четвертого года.
В Германии.
Некто и никто. Каждый человек.
Франкенхаузен. Мюнстер.
Одна и та же стратегия. Одни и те же результаты.
Один и тот же человек.
Коэлет.