На протяжении многих лет у художника Бякина имелись неразрешимые противоречия с окружающей действительностью. Пространство вокруг него болело фиолетовым бешенством, и болезнь эта прогрессировала не по дням, а по часам.
Симптомы мирового буйного помешательства доставали Бякина на каждом шагу. Начать хотя бы с дурацкой фамилии, которая отнюдь не принадлежала художнику изначально, а была присвоена ему тремя загадочными старцами с зелеными лицами, ущербным зимним вечером вошедшими к нему на кухню через стену ванной комнаты. Это случилось вскоре после того, как Бякин довел свою суточную норму спиртопотребления до трехсот пятидесяти двух граммов. Старцы вежливо поздоровались с хозяином, трижды синхронно поклонились в пояс на северо-восток и начали есть руками большую сонную змею, которую они принесли с собой в картонной коробке из-под бананов. Вначале художник не воспринял это всерьез и с упорством продолжал царапать вилкой кухонный стол, воспроизводя инициалы своей бывшей возлюбленной, а когда очнулся и попытался выгнать непрошеных гостей вон, то с изумлением обнаружил, что ни деревянная расческа, окропленная водой из-под крана, ни огуречный рассол, ни чтение наизусть избранных мест из Ошо Раджниша таинственную троицу не берут. Доев змею, старцы в итоге ушли сами — через розетку от радио, но черная порча, наведенная ими, так и осталась плавать в воздухе между электрической лампочкой и тем местом, где когда-то стоял холодильник. Оттуда, из этой порчи, время от времени парашютировали крошечные сиреневые чертики, которые с удивительной ловкостью уворачивались от заградительного зенитного огня, открываемого хозяином кухни, и издевательски верещали хором: «Ты Бякин! Ты Бякин! Ты Бякин!» Вот таким печальным образом неплохой, надо сказать, художник абсолютно против своей воли заработал эту омерзительную собачью кличку.
Однако нелепая фамилия была не самой тяжелой формой паранойи бытия. Бякин часто размышлял об этом по утрам, просыпаясь на потолке. Он не мог поручиться за каждую ночь, но по крайней мере два или три раза в месяц отчетливо помнил, что укладывался спать внизу, на старом растрепанном диване, который представлял собой половину находившейся в его распоряжении мебели. И даже в тех редкостных случаях, когда он ложился спать на стену или на шкаф, который представлял собой вторую половину мебели, до потолка все еще было достаточно далеко. Тем не менее всякий раз, несколько отойдя от воздействия спиртосодержащих жидкостей, художник обнаруживал под собой шероховатую, относительно белую, местами зашпаклеванную поверхность. Кряхтя, мученически подвывая и время от времени высовывая язык от усердия, пачкая локти и колени сухой побелкой, Бякин неизменно доползал до ближайшей стены, с трудом перебирался на нее и уже по ней сосредоточенно спускался на грешную землю, напоминая, судя по всему, того паука-альпиниста, который без страховки, на одних пальцах спустился вниз головой с какой-то горы и за это был занесен в книгу рекордов ирландского пива. Это была ежедневная блистательная победа художника над самим собой.
Нанеся первый сокрушительный удар ненавистной реальности, Бякин продолжал активно развивать и закреплять достигнутый успех. Он вынимал из воздуха початую бутылку пива, вытряхивал из нее случайных тараканов и чинно завтракал. Покушав пива и отчасти почувствовав себя человеком, художник Бякин снисходил до нескольких страниц Ошо, вспоминал две или три песни из репертуара группы «Джой дивижн», затем, набычившись, некоторое время рассматривал мандалу, образовавшуюся на обоях под воздействием низких температур и регулярно попадающей влаги. Просветлившись в достаточной степени, он шел в ванную, чтобы подразнить языком идиота, сидящего по ту сторону зеркала.
Обнаружив, что благодаря вышеперечисленным процедурам реальная действительность обращена в бегство и панически отступает, теряя по дороге пушки и обозы с провиантом, художник Бякин сосредоточенно кивал, вынимал из головы шар, мольберт, полное собрание сочинений Льва Толстого, бенгальского тигра, краски, немытые кисти, шестнадцатикилограммовую гирю, клал обратно гирю, тигра, книги и шар, устанавливал посреди комнаты мольберт, распинал на нем холст и начинал творить с большой буквы Т.
У Бякина получалось. Он увлекался, начинал яростно размахивать засохшей кистью, брызги краски разлетались во все стороны и запутывались в его черной всклокоченной бороде. Заинтересованный Ошо залезал к нему на плечо и пытался хоть одним глазком заглянуть в холст — чего выходит. Чаще всего выходили странные, но обаятельные птицы, похожие на женщин, лошадей и скорпионов одновременно. Иногда получались пестрые цветы с глазами на стебельках или сердитые кошки с осиными брюшками. Иногда на холсте возникала Черная Фигура, но таких картин Бякин боялся сам и немедленно уничтожал их после создания при помощи грязного кухонного ножа. Порой выходила Добрая Собака, порой — очередь за спиртосодержащими жидкостями, порой — Вахамудра Как Она Есть. Бякин вообще не слишком интересовался тем, что у него выходит: его больше интересовал сам процесс.
По завершении процесса художник Бякин выходил на балкон и начинал орать без причины на всю улицу. Мерзко было слышать пронзительный, режущий слух ор Бякина. Бякин был очень невоспитанным человеком и ел руками, как какая-нибудь лошадь или свинья, поэтому в доме его очень не любили. И поделом, надо сказать.
Наоравшись, он возвращался в комнату и начинал размышлять об ужине, ибо обеденное время он пропускал за созданием картин. Мысли об ужине приводили его в уныние. Иногда, конечно, за плинтусом находились половина именинного, пирога с разноцветными свечками, или дохлый сверчок, или полтора килограмма говяжьей вырезки, или позавчерашняя газета с оторванной страницей про спорт, но такая удача выпадала на долю художника не всегда. Тогда он варил в маленькой кастрюльке свои старые лыжные ботинки или выбирался через окно на улицу, спускался вниз по водосточной трубе и шел в магазин. Разумеется, никаких денег у него не было, поэтому он просто брал, что ему нравилось, и молча уходил. Иногда его не ловили, чаще — ловили, били смертным боем и отбирали награбленное, но художник только презрительно оттопыривал нижнюю губу и шел в другой магазин. К побоям он был безразличен. Его берегла карма.
А знаете, почему художник лазил через окно, как дурак, вместо того, чтобы спокойно выйти в дверь? Дело в том, что на лестничной площадке его стерегли зомби. Они собирались под дверь к художнику ежедневно, как на партийное собрание. Они скреблись, царапались, выли и стучали в дверь твердыми пальцами, похожими на гнутые ржавые гвозди, пытаясь выманить Бякина из берлоги, но сделать это было не так-то просто.
— Мужик! Выходи, поговорить нада! — по-простому предлагали зомби.
— Меня нет дома, — врал изнутри Бякин.
— Гражданин, — меняли тактику зомби, — вам телеграмма.
— Просуньте ее под дверь, — вежливо отвечал Бякин.
— Мужчина, — теряли терпение зомби, — впустите техника! У вас на кухне утечка газа!
— Одну секундочку, — говорил Бякин. — У меня на кухне лампочка перегорела, я сейчас спичку зажгу, посмотрю.
И он чиркал спичкой, и обманутые в своих лучших ожиданиях зомби ругали его по матери и по бабушке, стараясь ущучить как следует, но художник больше не подавал признаков жизни. Тогда коварные мертвецы начинали просовывать ему под дверь пачки денег в банковских бандеролях, но Бякин терпеливо выпихивал их шваброй обратно на лестничную площадку: деньги были пропитаны трупным ядом.
— Вишь, стервец! — изумлялись зомби бякинской находчивости.
Если бы Бякин вышел к ним за дверь, они с удовольствием начали бы толкать его, щипать, колоть маникюрными ножницами, тыкать соломинками дли коктейлей, пихать выключенными утюгами и умерщвлять всякими другими изуверскими способами. Затем, возможно, они подняли бы его бездыханное тело на руки, отнесли на ближайшую неохраняемую стройку, заварили в двухметровый обрезок ржавой трубы и, раскачав, навсегда утопили в глубоком котловане с мутной водой. Дабы избежать подобной участи, Бякин никогда не выходил за дверь после половины четвертого вечера, когда силы зла начинают властвовать безраздельно.
Поужинав, художник Бякин начинал грустить. Концентрация спирта в его крови стремительно падала, жизнь начинала казаться омерзительной и никчемной, как, собственно, и было на самом деле. Он чувствовал себя маленьким и глупым букашком, который отчего-то пыжится перевернуть кирпич. Бякин не знал, что символизирует собой кирпич, но в точности образа не сомневался. Возможно, это была враждебная реальность, болеющая фиолетовым бешенством? Бякин выходил из себя, грыз стены, цинично мочился в углы комнаты, выводил из прихожей живого верблюда на веревочке, бросал вызов окружающей действительности другими, не менее экзотическими способами, но действительность молчала. Не было ее здесь, и все тут.
Порой в эти тяжелые минуты, погруженный в жестокую ипохондрию, Бякин варварски кромсал свои холсты кухонным ножом и рисовал, рисовал, рисовал, до полуобморока рисовал Черную Фигуру, после чего начинал молиться ей, отбивая земные поклоны. Позже, в моменты просветления, он плакал, как ребенок, погружая ладони в кучу обрезков, в которую превратилась Сердитая Кошка или Задумчивая Птица, а Черной Фигуре периодически показывая кукиш. Но разве этим можно было что-нибудь исправить?
Когда становилось совсем плохо, художник Бякин выбирался из квартиры на поиски спиртосодержащих жидкостей. Обнаружив искомые жидкости, он выпивал их с бомжами и начинал бить морду. Бякин был очень плохо воспитан и даже бомжи соглашались между собой, что от него здорово воняет.
Спиртосодержащие жидкости в количестве трехсот пятидесяти двух граммов ежесуточно помогали Бякину поддерживать в рабочем состоянии его астральное тело. Доползши до квартиры, он с трудом взгромождался на старый растрепанный диван, ясно сознавая, что завтра проснется на потолке, и не будет этому пассионарному круговороту ни конца ни края. Как мы уже имели возможность убедиться, так оно обычно и случалось.
Неторопливая, размеренная, рутинная жизнь художника была прервана одним летним вечером, похожим на другие, как две капли воды. Бякин, по обыкновению, стоял на кухонном столе с петлей на шее, причем другой конец веревки был надежно прикреплен к вбитому в потолок стальному крюку — Бякин лично вбил его несколько месяцев назад, когда ему надоело каждый вечер скакать по квартире с петлей на шее и свободным концом веревки в руке, судорожно соображая, где бы закрепить удавку. Настроение у него было погребальным, за окном было мерзко, за дверью шуршали зомби, содержание спирта в крови стремительно приближалось к критическому уровню. Возле мойки стояла Черная Фигура. Бякин тихо молился Вахамудре, заклиная не поминать лихом и слать телеграммы.
Он уже почти спрыгнул со стола, он уже летел, он уже почти качался на веревке с переломанной шеей, а вокруг него тучей вились сиреневые рыбки с прозрачными крылышками, когда через глухие окна и стены до него донесся далекий и печальный голос трубы. Серебристая труба так понравилась Бякину, что он все-таки спрыгнул со стола, предварительно вынув голову из петли. Ему почему-то стало любопытно познакомиться с ангелом вострубляющим.
Выбравшись на улицу, художник Бякин сообразил, что труба доносится из соседнего окна и что хватающая за душу мелодия, скорее всего, является саундтреком к одному из рекламных роликов, которые сейчас как раз крутили по ревущему в соседнем окне телевизору. Впрочем, самоубийство все равно уже было безнадежно испорчено, поэтому Бякин решил немного проветриться и двинулся в сторону расположенного неподалеку лесопарка — по крайней мере, лет десять назад там точно был лесопарк.
Парк оказался на месте. Сначала Бякин погулял просто так, затем начал выслеживать живущих под корягами мраморных крабов, затем чуть не поймал лису. У лисы был павлиний хвост. Увлекшись погоней, Бякин выбрался на огромную поляну и, щурясь от яркого света, обозрел открывшуюся ему местность.
На поляне было множество людей. Еще там было множество картин. На некоторых картинах перемещались цветовые пятна и таяли сгорбленные тени, на других гудели эфирные вихревые воронки и шел магнитный снег. Некоторые картины пахли медом и анисом, другие перебродившей закваской и тухлыми селедками. Отдельные холсты не пахли ничем, на них ничего не было нарисовано — они напоминали выключенные телевизионные экраны; нет, какое-то изображение на них было, но Бякин не мог его рассмотреть, как ни старался. Попадались портреты Черной Фигуры. Некоторые люди рисовали картины прямо на снегу и бросали их в воду, другие мазали красками друг друга, третьи ходили между рядами художников и разглядывали их творения, изредка морщась от запаха тухлой селедки. На краю поляны сидел друид в белых одеждах, угощавший всех желающих сушеными кальмарами.
Это был вернисаж под открытым небом.
Бякину очень понравилось на вернисаже, потому что он два раза видел на местных картинах Добрую Собаку и один раз Сердитую Кошку. Отражение трансцендентных художественных образов собственного творчества в произведениях других авторов было воспринято Бякиным благосклонно и со сдержанным одобрением, а осознание собственного превосходства над этими людьми, ни разу не видевшими Истинного Света Вахамудры, настроило его на миссионерский лад. Сняв с головы лягушку, художник Бякин двинулся по поляне, высматривая, кого из присутствующих можно пригласить в гости. Однако друид был слишком занят, хотя и рассыпался в извинениях, лиса с павлиньим хвостом категорически отказалась выходить из лесопарка, а еще одна женщина вообще грелась на морозе очень странным способом — при помощи термоса с горячим чаем, так что Бякин решил, что Вахамудра ей будет не по зубам. В конце концов он остановился перед каким-то мужчиной в дорогом пальто и с узкими вертикальными зрачками.
— Пошли? — поинтересовался Бякин, мысленно воззвав к Вахамудре для храбрости.
— Пошли, — не стал отказываться собеседник, и на мгновение из его пасти выскользнул раздвоенный змеиный язык.
По дороге спутник Бякина трижды пытался метаморфировать: сначала он стал превращаться в двухголовую собаку, потом в игрушечный паровоз, потом в работающую бензопилу, но Бякин украдкой ударил его сзади ломом по голове, и змееглазый наконец понял, что имеет дело с серьезным человеком.
Художник гордо провел гостя ажурными металлическими тоннелями через толпу расступающихся зомби к двери своей квартиры. Зомби жались к стенам и делали вид, что они всего лишь эксцентричные элементы интерьера. Впустив змееглазого, художник полез под кровать, извлек свои холсты, которые не успела понадкусывать в его отсутствие Черная Фигура, расставил их, как умел, и опустился на стул, сосредоточенно ожидая экспертной оценки.
Гость покачал кадыком, дважды выпустил и втянул язык, моргнул и сказал буквально следующее:
— Офигеть.
Потом он ушел и даже унес одну Добрую Собаку с собой, пачкая дорогое пальто свежей краской. Взамен он оставил несколько зеленых бумажек с портретами американских президентов, а также визитную карточку, но поскольку на ней из напечатанных буковок отчетливо складывалась петля, Бякин ее трогать не стал. На душе у него было подозрительно спокойно, как в пустыне после трехдневного снегопада. Вот, значит, чего ему не хватало все эти убийственно длинные годы, согретые спиртосодержащими жидкостями — простого человеческого одобрения, одного-единственного зрителя, который, посмотрев на твою мазню, похлопает тебя по плечу, сделает умное лицо и скажет: «Офигеть». Он сходил в магазин и на радостях украл себе вакуумную упаковку нарезанной ветчины.
В этот день он даже не стал бить морду после принятия внутрь ежесуточного количества спирта, а тихо и умиротворенно заснул в соседнем подвале, положив голову на колени Сердитой Кошке.
С этого дня жизнь художника Бякина вступила в ускоренную противофазу. События посыпались на него незамедлительно. Во-первых, генерал Луонграй сжег опиум на стадионе. Во-вторых, муравьи-самураи наконец достроили свою башню: они занимались этим более десяти лет, и художник обожал любоваться ее железобетонным скелетом из окна кухни; теперь башню достроили, и ее стало не видно. В-третьих, Бякин носил несколько своих картин на вернисаж, но погода была нелетная, а день будничный, поэтому на поляне, кроме мраморных крабов, никого не оказалось. Бякин совсем не расстроился: вместо этого он побродил по поляне и нашел гриб. Гриб показал ему язык. Бякин ответил адекватно.
Потом позвонил Змееглазый. Художника это несколько озадачило, поскольку телефон у него уже три года как отрезали за хроническую неуплату, и даже сам телефонный аппарат он давно успел пропить. Однако закаленный в схватках с жестокой реальностью Бякин благополучно вышел из трудного положения, побеседовав с человеком через шланг от душа. Змееглазый говорил долго и красиво, иногда по пояс высовываясь из шланга, чтобы подкрепить свои слова энергичной жестикуляцией. Из его слов выходило, что Бякину крепко повезло. Змей каким-то боком касался одной из наиболее модных и продвинутых арт-галерей, хозяева которой запищали от восторга, когда он показал им бякинскую Добрую Собаку. И теперь Бякину, судя по всему, надлежало немедленно готовиться к персональной выставке.
Бякин отреагировал на это сообщение с большим достоинством. Во-первых, он выбросил в окно заржавленную механическую ногу, которую оставил у него в квартире доктор Франкенштейн во время своего последнего посещения. Во-вторых, при помощи зубного порошка он отполировал фамильный щит. В-третьих, он сказал себе: «Свершилось!» — и, помыв руки, приступил к главному труду всей своей жизни.
Труд назывался «Путь туда» и представлял собой кусок холста полтора на два метра. Холст был большой, Бякину пришлось синтезировать его целую ночь. Синтезировав же, он изобразил на нем черную непроглядную тьму, наискосок прорезанную висящей в пустоте дорогой из желтого кирпича, которая, начинаясь в левом нижнем углу картины, убегала в перспективу и упиралась где-то далеко впереди в приоткрытую деревянную дверь. Из-под двери на дорогу просачивался задумчивый золотистый свет. Бякин мог поклясться, что там, за дверью, упорного в самосовершенствовании путника поджидают играющие в домино Ошо и Вахамудра.
Картина получилась потрясающая. Бякин это знал. Такой она, впрочем, и задумывалась. Теперь ему не стыдно было собирать персональную выставку. Впрочем, Бякину редко бывало стыдно, поскольку характер он имел прескверный.
Период от лесопаркового вернисажа до дня открытия выставки запомнился Бякину непрекращающимся свистом в ушах. Создавалось впечатление, что безумная реальность стремительно мчится вокруг него, кусая себя за хвост. Несколько раз приходил Змееглазый, обменивая портреты американских президентов на работы Бякина. Приходили студенты медицинского института, хотели заказать ему полный анатомический атлас в шести томах. Прилетали какие-то школьники на велосипеде, Бякин пытался поймать их сачком, но школьники помахали хвостом и улетели в направлении села Коломенское. Потом Бякин принимал какую-то свадьбу, потом, кажется, пожимал хобот какому-то африканскому слону, потом приходили медведи. Одним словом, скучать было некогда. Все это время художник дорабатывал «Путь туда», стараясь довести свою идею до полного совершенства.
Странное дело, но по мере работы Бякин все больше и больше ощущал под ложечкой какое-то загадочное неудобство, какое возникает, если в последний раз поел часов шесть назад. Он начал внимательнее следить за идиотом по ту сторону зеркала и один раз даже почистил ногти. Он перестал орать на балконе и сократил суточную норму спиртопотребления в два с половиной раза. Он больше не просыпался на потолке и не дрался на швабрах с добровольцами из числа зомби — да и вообще зомби наведывались к нему все реже и реже. Происходило что-то необъяснимое, и всему виной был «Путь туда». Бякин ругал себя последними словами за то, что не догадался написать его раньше — впрочем, раньше эта картина не имела смысла и вряд ли могла возникнуть. Теперь же она с каждым днем обретала все более и более четкие очертания, и в противовес углубляющейся черноте бездны, в которую ежедневно добавлялось несколько черных фигур, становились все более четкими желтые кирпичи и янтарные сосновые доски двери.
И вот, наконец, настал звездный день Бякина. Утром он проснулся на диване с удивительно ясной головой. Отправившись в ванную, он как следует умылся, потом, поразмышляв, залез в ванну и принял душ с хозяйственным мылом. Выбравшись из душа, Бякин… да нет, какой еще Бякин? Антонов Сергей Дмитриевич пошел на кухню, на ходу вытирая голову стареньким полотенцем. Здесь он разогрел себе остатки макарон по-флотски, сохранившиеся после вчерашнего посещения медведей… нет, кажется, это были какие-то друзья, которых он не видел уже лет пять. Потом он выпил растворимого кофе — большую стеклянную банку ему принес накануне Змееглазый, то есть Ромашин Игорь Павлович. Тщательно помыв посуду, чего с ним не случалось уже давно, Антонов отправился в комнату, где на аккуратных плечиках висела новая одежда, купленная ему Ромашиным. Облачившись в новое, художник опустился на стул, предварительно подстелив старую газетку, чтобы не запачкать дорогие брюки, и глубоко задумался. При мысли о выставке, которая должна была открыться через несколько часов, его колотила дрожь.
Было бы легче, если бы он мог еще раз прикоснуться к желтой кирпичной дороге посреди бездны. Ромашин подробно объяснил ему, что с психологической точки зрения непроглядная тьма символизирует его жизнь в окружении зомби и черных фигур, за приоткрытой дверью — мир людей, из которого он вычеркнул себя сам, но к которому неосознанно стремился все эти годы, повисшая же в пустоте дорога — это тот путь, по которому он может понемногу добраться до нормальной жизни, узкий, опасный, идущий над пропастью. К сожалению, «Путь туда» со вчерашнего дня висел в одном из залов галереи и для Антонова был недоступен. Однако его согревало воспоминание о том, как он лично помогал вывешивать картину, как они с Ромашиным долго совещались, на какую высоту поднять ее от пола и каким образом расположить свет. В итоге получилось великолепно: подсвеченная дверь стала визуальным центром изображения, она словно ожила, казалось, из-за нее вот-вот вынырнет Ошо и приветливо поманит зрителя за собой. Желтая кирпичная дорога стала четкой, почти гиперреалистичной в начале и терялась в загадочной сиреневой дымке у самой двери, а рассеченная ею тьма насупилась, и после долгого рассматривания создавалось впечатление, что в ее глубине перемещаются тени в глухих капюшонах. Повешенная отдельно от других работ, картина должна была оставлять неизгладимое впечатление, и Антонов даже жалел немного, что не сможет убедить посетителей выставки взяться за руки и повести их по желтой дороге в гости к Вахамудре, как он задумывал вначале. Он уже не верил в этот бред. Фиолетовое пространство вокруг него успокоилось и растворилось само в себе, став кристально-прозрачным. Все, больше никаких спиртосодержащих жидкостей.
Промучившись полчаса, Антонов не выдержал и отправился в галерею. Он медленно брел по улице и удивлялся каждому встреченному дереву. Надо же, с чего он вдруг решил, что у него под окном растет бамбук — это же просто фонарный столб. А это что, карликовый носорог?.. Нет, это называется мотоцикл. Новый мир, открывшийся ему, был неведомым и интересным, ну, может, только самую чуточку скучнее больной реальности… Зато здесь не было Черной Фигуры. Торопливо втянув голову в плечи, Антонов нерешительно оглянулся, но шаги за спиной принадлежали случайному прохожему. Да, Черная Фигура тут не водилась, определенно.
Добравшись до галереи, Антонов решил немного постоять у входа и перевести дух. Машинально он начал копаться в карманах в поисках сигарет, хотя не мог сказать с уверенностью, курил ли он до сегодняшнего дня или нет.
А это что, две огромные хищные сороконожки, схватившиеся в жестокой битве? Нет. Это надпись. «Выставка отменена».
Нет, это сороконожки.
Антонов бесшумно вошел в галерею. Охранника на дверях не случилось — он как раз спрятался за портьеру, чтобы без помех глотнуть коньяку из жестяной фляжки. Антонов тихо, не меняя выражения лица, прошел в выставочный зал. Его картин на стенах не было — висели вместо них какие-то серые прямоугольники и белые листочки бумаги, на которых изображение не угадывалось никак — оно плавало перед глазами у того, кто его разглядывал, но в зрительные центры не попадало. На том месте, где вчера висел «Путь туда», красовался огромный портрет Черной Фигуры.
Наверное, Ромашин, то есть Змееглазый, тут ни при чем. Он ведь говорил, что ничего не решает в этой галерее и может только порекомендовать. Кроме того, наверное, он звонил целый вечер, хотел предупредить, что вместо Антонова срочно потребовалось выставить ка-кого-нибудь нужного человека, а у Антонова и телефона нету, пропил давно…
Черт, но ведь с Бякиным он мог поговорить и по шлангу от душа!..
Бякин нашел свои картины по запаху. Добрая Собака пахла молоком, Сердитая Кошка пахла васильками, Задумчивая Птица пахла корицей и тимьяном. «Путь туда» источал острый и свежий запах лимона. Он нашел их где-то в пыльной подсобке, где не так ощущалось креозотное зловоние серых прямоугольников. Картины были свалены в одну кучу, захватаны пыльными пальцами подсобных рабочих, некоторые треснули. Сверху лежал «Путь туда», и на желтой поверхности кирпичной дороги был запечатлен огромный грязный отпечаток кроссовки. Бякин сразу его узнал — такие следы оставляла только Черная Фигура.
Бежать было некуда. Реальность медленно начала закручиваться вокруг Бякина, понемногу набирая обороты. Оскалившись, художник взял смычок от контрабаса и стал вдохновенно перепиливать себе вены, попутно извлекая из своих звенящих жил божественные скрипичные пассажи Паганини. Или это был не смычок, а грязный кухонный нож — не суть важно. Музыка сфер разносилась по всей галерее, и охранник, поперхнувшийся коньяком за портьерой, едва не умер от неожиданности, ибо некому было похлопать его по спине.
Бякина больше никто не видел. На следующий день подсобные рабочие обнаружили за подиумом лишь кучу его картин, на которой лежал грязный кухонный нож. Особенно хороша была самая большая картина: над бездонной пропастью висел в пространстве прямой, как стрела, мост из желтого кирпича, упиравшийся в распахнутую настежь деревянную дверь, через которую виднелись ослепительно-яр-кое небо, мягкое солнце и зеленые деревья вдалеке. На мосту отпечатались следы, уходившие от зрителя к двери, рядом с которыми виднелись яркие пятнышки крови — словно тот, кто убежал из тьмы за дверь, здорово поранился на бегу.
А оставшиеся от Бякина картины вскоре частично расползлись за бесценок по частным коллекциям, частично были сожжены в металлическом мусорном баке на задах галереи. Но это уже совсем другая история.
— Любая вещь обладает частицей запаха, — сказал Майло. Его худенькое тело утопало в плюшевом золотистом клубном кресле, стоящем напротив докторского кресла — более строгого, с прямой спинкой и витыми ножками. Майло, нервно барабаня пальцами по коленкам, оглядывал темную комнату: деревянные панели с резьбой, дипломы в золоченых рамках на стене за бюро с выдвижной крышкой, которое стояло рядом с окном, занавешенным плотными шторами. Он ощущал запах лосьона после бритья, которым пользовался доктор. Он ощущал и последнего клиента — это была тучная женщина, запах ее пота напоминал хищного зверя, но его забивали дешевые духи.
— Часть запаха? — доктор Девор всегда казался обеспокоенным. Любопытным и обеспокоенным. Он казался старшим козырем, который умеет вытянуть у вас лучшие карты, пока вы еще не сообразили, как играть. У Девора были белые вьющиеся волосы. Он ходил в свитерах и мешковатых брюках, что придавало ему сходство с тряпичной куклой. Доктор казался стариком. Кожа на щеках и подбородке в складках, как шторы за его спиной, а толстые очки в проволочной оправе делали глаза огромными и печальными. Он был маленьким, едва ли не карликом, но к этому можно было привыкнуть, тем более, что встречи с доктором никогда не бывали короткими.
— Так любила говорить моя сестра.
— Почему?
— Не помню. — Как, впрочем, и многое другое. Майло двигался слишком быстро, чтобы воспоминания могли удержаться в его голове или чтобы они появлялись в его снах дольше чем на мгновение. Воспоминания и сны преследовали его. Они никогда не были желанными гостями. Имя его сестры — которое он не помнил, не помнил, НЕ ПОМНИЛ — нельзя было ни произнести, ни даже подумать о нем под страхом смерти.
Последовала долгая пауза. Девор попытался использовать молчание, чтобы что-нибудь высосать из него — horror vacui[5], — но не сработало. Майло умел контролировать себя. Он держал при себе то, что должен был удержать, и здесь он был крепче, чем этот психиатр.
Доктор Девор прервал молчание:
— Ты стал спать лучше?
— Да.
— Лекарство принимаешь?
— Да.
— Давай поговорим о твоих снах. Давай обсудим какой-нибудь из них.
Майло неохотно согласился. Удастся ли ему схватить сыр и выскочить из мышеловки? Таблетки — сыр, разговор — мышеловка.
— Начинай, — предложил доктор.
— Темно. Кругом туман.
— А где ты? — спросил Девор. Майло заплакал. — Это ничего. Не сдерживай слез. Тебе не обязательно отвечать сразу же, ты ведь знаешь.
— Мне снился еще один сон.
— Ну…
— Мусоровоз. Большой стальной мусоровоз, наполненный металлоломом и мусором. В него врезается автомобиль.
— Этот автомобиль ведешь ты?
— Вы не понимаете! — Майло большим пальцем оттянул вниз резинку брюк, задрал рубашку, давая возможность доктору увидеть свой бок. — Он разлетелся в клочки! Все кругом дымилось, грохотало и текло.
— Ты хочешь сказать, что сам себя поранил? Но я не вижу никаких ран, Майло, ведь мы разговариваем о твоем сне, правда?
— Да. Он приснился мне, пока я сидел в приемной, только что. Я спал на ходу.
— Тебе приснилось, что ты поранил бок в автомобильной катастрофе?
— Нет, нет! Крыло, капот, двигатель! Вот что пострадало! — Майло снова заплакал. — Я чудовище, вот и все. Дайте мне еще лекарств! Дайте что-нибудь посильнее! Я больше не выдержу!
Доктор Девор помолчал.
— Майло, когда автомобиль врезался в мусоровоз, где был ты?
— Мне снился еще один сон, — выпалил Майло. Он был зол, словно маленький ребенок, старающийся подавить слезы, чтобы выкрикнуть проклятие.
— Давай остановимся на последнем…
— Разбивается окно.
— И все?
— И все. — Майло чувствовал, что его голова разбивается, как стекло. Он проваливался в собственный скелет, разрывая мягкие ткани своих уцелевших внутренних органов… но это был сон. Он выкрикнул слишком громко, словно пытался перекричать шум урагана:
— Больно!
— Тебя поранили осколки?
— Нет.
— Боюсь, что не совсем понимаю тебя, Майло. Во всех этих снах — где находишься ты сам?
— Туман, мусоровоз, автомобиль, окно… — Майло вцепился худыми пальцами в поручни кресла, словно это был электрический стул. Он смотрел прямо перед собой, сквозь доктора Девора, сосредоточившись на призраках за тысячу миль отсюда, машущих ему рукой из прошлого, словно утопленники из люков затонувшего корабля.
Девор прервал его.
— Если не хочешь, не говори больше ничего, Майло.
Майло застыл, потом тяжело опустился в кресло. Доктор Девор остался стоять, — руки сложены за спиной, спина согнута; он вытягивал шею то в одну, то в другую сторону. Шея слегка похрустывала.
— Как бы там ни было, наш час почти закончился. Это было хорошо, Майло. Очень хорошо. Ты поделился со мной некоторыми из своих снов. Мы немного поговорили о твоих проблемах со сном и о твоей сестре…
— Я ничего не рассказывал о своей сестре!
— Действительно. Знаешь, тебе лучше отдохнуть. Я собираюсь увеличить дозу хлорпромазина. Старшие воспитатели должны будут давать тебе таблетки утром и вечером. Я поговорю с ними. Тебе не о чем беспокоиться. Просто делай все, что в твоих силах, хорошо? И держи меня в курсе этих снов, договорились, Майло?
— Да, конечно.
Доктор Девор стоял перед Майло, дожидаясь, пока тот встанет. «Он снова пустил в ход свой психический вакуум-насос, чтобы высосать меня из кресла и избавиться от проблем», — подумал Майло.
Майло встал, повернулся и вышел, не поблагодарив и не попрощавшись. Приемная была пуста. Майло пересек ее, открыл входную дверь и снова закрыл ее, не выходя из комнаты. Он подождал полминуты, затем вернулся к двери в кабинет доктора Девора и прижался к ней ухом.
Он услышал, как Девор раздернул шторы и распахнул окно — заскрипела оконная створка. Потом послышался звук открываемого бюро, и Девор стал наговаривать на магнитофон:
«Майло почти разгадал тайну. Он, конечно, выболтал бы ее, если б я его не остановил. Думаю, если он узнает все сейчас, для него это кончится катастрофой. Лучше притормозить. Торазин должен помочь, но нельзя полагаться только на его действие… Если мальчик слишком сдержан, он утомляется и, вопреки собственному желанию, проявляет себя; если он слишком несдержан, разумеется, он меняется. Не следует оставлять его дома дольше, чем позволит ситуация. Кто-нибудь непременно заметит необычное, и ситуация может выйти из-под моего контроля. Должна появиться Силви — это единственный способ. Не забыть позвонить ей сегодня вечером, сейчас, скоро.
Ах да! Он снова говорил о запахе, но, кажется, не понимает смысла высказывания, и это хорошо. Немного времени еще есть… Боже, мне нужно поспать. Колени подгибаются».
Магнитофон выключился. Майло услышал, как Девор потягивается и зевает, а затем сбрасывает одежду. Потом заскрипели сдвигаемые кресла. Через минуту послышался храп.
Маленький магнитофон! Коробочка в футляре из черной перфорированной кожи, лежащая в бюро доктора Девора, коробочка, хранящая все тайны Майло! Как тотем первобытного человека: мешочек, перо, вырезанная ножом из дерева фигурка, спрятанная в дуплистом дереве, защита от врагов и от демонов, похищающих душу. Только демон уже обладал душой Майло.
В приемной было ложное окно, портьеры, за ними стена, а на стене напротив — репродукция какой-нибудь известной картины, которая каждый раз, когда приходил Майло, была новой. Иногда она успевала смениться за время визита Майло к доктору; Девор, очевидно, платил кому-то, кто незаметно менял их периодически, подобно службе доставки на дом памперсов. Мондриан сменял Дали, Мане сменял Мунк или какой-то анонимный византийский художник. Картины висели в резных рамах, с медной дощечкой с именем, пока Майло передавал свою душу через посредство Девора в маленькую коробочку. Сейчас это была китайская картина, изображавшая воина-обезьяну, стоявшего на облаке в большом, с перьями, шлеме и угрожающе размахивающего дубинкой.
Майло на цыпочках отошел от двери, спрятался за портьерой и стал ждать. Там, где он прятался, портьера заметно вздулась, но он рассчитывал, что сонный доктор не заметит его. А может, если застукает, это не так уж плохо. Тогда во взглядах взрослых, как в школе, так и в детском доме, несмотря на суровость, проглядывает любовь.
Трудно сказать, сколько прошло времени, поскольку в приемной не было дневного света, но по ощущению — много, а Майло не принимал свой торазин. Где-то внизу желудка, внутри ставшего привычным узла начал болеть другой, более старый. Боль в боли. Майло стоял вплотную к стене, вдыхая пыль портьеры.
Наконец он решился выйти. Храп прекратился. Он прижался ухом к двери и ничего не услышал. Интересно, как выглядит во сне этот маленький человечек, собирающий урожай снов Майло? Майло потихоньку, бесшумно поворачивал круглую ручку, пока она не застопорилась; тогда он открыл дверь и заглянул внутрь.
Невероятно, но комната была пуста. Девор исчез. Клубное кресло и кресло с витыми ножками так и остались сдвинутыми в центре комнаты, образуя странную, неудобную постель. Майло шагнул внутрь и громко захлопнул за собой дверь, словно проверяя, не появится ли откуда-то Девор. Никакого движения. Доктор мог покинуть комнату только через все еще открытое окно, но кабинет находился на шестом этаже. Майло окинул комнату беглым взглядом и наклонил голову, прислушиваясь, словно кошка, которая подкарауливает крыс, шуршащих в стенах. Неважно, как Девор покинул комнату, но здесь его не было. Может быть, не отдавая себе отчета, Майло задремал, стоя за портьерой, и доктор просто вышел через приемную…
Майло подошел к бюро и открыл его. Магнитофон был там. Он открыл коробочку и вытащил кассету. На ней стояло имя Майло, вся кассета была посвящена ему. Он снова поставил ее и нажал обратную перемотку.
Последние лучи солнца; освещавшие верхушку здания через улицу напротив, попадали на кристалл, подвешенный на оконном шнурке, и радугой преломлялись на одной из стен кабинета. Тихонько дул ветер, качая и кружа кристалл, радужные полосы метались по комнате. Майло никогда раньше не видел ни кристалла доктора Девора, ни радуги.
Призма стукнулась о подрагивающее стекло. Лента докрутилась и остановилась. Майло нажал кнопку ПУСК:
Майло Смит. «Смит» не настоящая его фамилия. Никто не знает настоящей. Хотя имя, вероятно, действительно «Майло». Четырнадцать лет. Время от времени бывает виновен в относительно легких проступках, таких, как нарушение тишины и спокойствия, драка с другими детьми, мелкое воровство и так далее. Часто прогуливает уроки. Он находится на попечении государства в различных детских домах около семи лет. Как правило, робок и замкнут, очень нервный, с множеством проявлений навязчивости. Похож на человека, который играет в карты, прижимая их к груди.
Направлен из-за беспокоящих, со сценами насилия, сновидений, из-за которых он будит других мальчиков. Есть также свидетельства нанесенных самому себе ран. Хроническая бессонница, нервозность. Выглядит ужасно, глаза запавшие, сам тонкий, как жердь. Напоминает мне старые фотографии освобожденных узников Освенцима, Берген-Белзена, Дахау. Ему не хватает только полосатых штанов и звезды Давида.
Похоже, он уже готов и только ждет своего часа. Но он готов! Почему? Что-то происходит. Из лекарств сейчас лучше всего хлорпромазин. На следующей неделе?..
Майло нажал кнопку «пауза», чтобы осмыслить услышанное. Почему он уже готов? Никто не принуждал его. Никто не травмировал его. Майло сам настолько травмировал себя, зажимаясь все крепче и крепче, чтобы не потерять контроль, что ничего хуже с ним случиться не могло. Он вытянулся на двух составленных креслах, баюкая в руках магнитофон, словно плюшевого медвежонка. Подумай над этим: почему?
За окном зажглись уличные фонари. Майло задремал, он не знал, сколько времени это заняло, но было темно. Опасно спать так долго. К счастью, ему ничего не приснилось. На стене все еще сияла радуга — новая! Майло подошел к окну и провел рукой перед кристаллом.
Все стало понятно. Кристалл был бутафорский. Радуга не двигалась. Она была каким-то образом нарисована на стене, нарисована, несомненно, по узору настоящей радуги из кристалла, когда закатные лучи освещали верх здания Макколи. Забавно, он никогда раньше не замечал ее, но ведь он всегда сидел спиной к этой стенке, а когда входил в эту комнату или выходил из нее, у него было о чем подумать или о чем не следует думать.
ПУСК:
Я напоминаю себе, что Силви вышла из положения, используя для изменения формы лемму Зорна. Она находит максимум частицы в верхних пределах цепей исходной формы…
СТОП. ПЕРЕМОТКА. ПУСК:
…изменения формы…
СТОП. ПЕРЕМОТКА. ПУСК:
…изменения формы…
СТОП.
Внизу проехал автомобиль с опущенными стеклами, в котором радио орало песню об охотничьей собаке… Старая песня затихла вдали, вместе с грохотом глушителя. Затем послышались голоса и автомобильные гудки. К театру съезжались зрители. Майло изучал радугу на стене, тускло мерцавшую в неоновом свете с улицы.
ПУСК:
Почему я всегда вспоминаю о Силви, когда думаю о Майло? Может ли он оказаться похожим на нас?
СТОП. ПЕРЕМОТКА. ПУСК:
Может ли он оказаться похожим на нас?
Затем щелчок, помехи, что-то намеренно стерто или просто глупая ошибка: нажата неверная клавиша и магнитофон не сработал, а может, просто старая, размагнитившаяся лента… Затем запись продолжилась:
Теперь я кое-что знаю о Майло Смите. Я знаю, что он делает здесь, со мной. Когда он доверился мне настолько, чтобы описывать свои сны, это тоже пришло ко мне — странные выдумки о неодушевленных предметах, чувственные грезы, ощущение бесплотного полета, его глубокий ужас; и ощутимые свидетельства — наподобие волшебной пыли на простынях сновидцев в старых сказках.
Но едва ли сейчас подходящее время для того, чтобы говорить Майло хоть что-нибудь. Сначала мы должны создать психический резервуар. Если он все поймет сейчас, это может разнести его на куски. Силви прошла примерно через то же, но у Майло есть дополнительные проблемы его деформированного, тайного прошлого.
Мой подход был совершенно неправильным. Я не должен был торопить внезапное прозрение. Добавить хлорпромазин. Работать медленно и тщательно. Пробуй почву перед каждым шагом, Девор, или вы оба покатитесь в черную дыру. Если государство не захочет больше платить, черт с ним! Назовем это проявлением благотворительности. Один Бог знает, как много здесь для меня!
СТОП. ПЕРЕМОТКА. ПУСК:
…как много здесь для меня!
СТОП. ПЕРЕМОТКА. ПУСК:
…как много здесь для меня!
СТОП.
— Доктор Девор? — послышалось из коридора. — Доктор Девор? Доктор Девор? Это охрана, доктор Девор. Вы здесь, сэр? — Негромкий стук в наружную дверь. Звон ключей.
Узел в животе Майло затянулся еще крепче. Ему пришлось встать, чтобы боль немного отпустила. Он неслышно подошел к двери кабинета и выглянул в приемную. Там было темно, только серовато-зеленый свет падал из двери, которую он открыл, свет от фонарей и вывесок на улице и домах поблизости, попавший в кабинет через окно — и сияние радуги на стене, отражавшееся в уголке глаза Майло. В темной приемной Майло увидел послеизображение радуги, словно она была маленьким зверьком, выскользнувшим впереди него через дверь кабинета.
Кроме радуги, в приемной никого не было, но, очевидно, Майло спал крепко, потому что картина на стене снова сменилась. Кто-то, должно быть, вошел в приемную и вышел из нее, не разбудив Майло. Обезьяны-воина не было. Вместо него висел кричащий человек Мунка на кричащем мосту над кричащей рекой.
Он услышал, как ключ поворачивается в замке. На мгновение у Майло возникло ощущение deja vu, чувство, что поворачивающийся ключ — он сам. Он снова захлопнул дверь кабинета. Сердце колотилось. Вдруг, к своему удивлению, он услышал голос доктора Девора, донесшийся из приемной:
— Погодите, погодите. Извините меня. Сейчас я вам открою. Наверное, я просто спал.
«Подлец! Все чего-то хотят от меня».
Майло подбежал к открытому окну, перебросил ногу через подоконник — до земли было далеко — и прислушался. Он сорвал кристалл доктора со шнурка и выбросил его в окно. Крошечная блестка стремительно пролетела шесть этажей и вдребезги разбилась о бордюрный камень.
…как много здесь для меня!
Он посмотрел на стену, где раньше сияла радуга — стена была темной. Никакой радуги. Возможно, собственная тень Майло загородила окно. Он услышал, как открывается дверь из коридора в приемную. Голос, доносившийся снаружи, сделался выше почти на октаву:
— Ох, простите, доктор. Я должен был просто проверить. Мне казалось, я слышу, что внутри кто-то есть. Я хочу сказать, мне казалось, что это вы, но нужно было удостовериться.
— Ничего страшного. Я доволен, что вы решили проверить. В конце концов, это мог быть не я. Я мог быть кем-нибудь еще.
— В самом деле. Тогда, значит, все в порядке?
— Да. И у меня есть оружие, помните?
— Помню. Но мне не кажется, что это хорошая мысль.
— Зато мне кажется.
— Вы — доктор.
Дверь из коридора захлопнулась. Дверь в кабинет открылась. Майло прыгнул.
— Ты всегда можешь так летать или это какая-то счастливая случайность? — Мальчишка подцепил кусочек жареной картошки с тарелки Майло: — Ты не против? — и отправил ее в рот. Разница в росте с Майло — если вообще существовала — была не более дюйма, но манера держаться делала мальчишку выше. Он болтал все время, прерываясь только для того, чтобы проглотить еду. — Потому что если ты можешь проделывать такие штуки, когда захочешь, то у меня к тебе предложение.
Они сидели в уголке большого грязного ресторана. Свет был резкий и безжалостный. Заядлые курильщики с мертвенно-бледными лицами потягивали кофе и разговаривали сами с собой, кто тихо, кто во весь голос. Высокая, с редкими зубами, тетка из сезонных рабочих одной рукой покачивала коляску с младенцем, а другой держала хот-дог, из которого сочилось что-то зеленоватое. Еще за одним столом три студента-коллеги обсуждали Хайдеггера над тарелками с колбасой. Владелец, Аристотель Джитси, ворковал с подружкой по телефону, зажав трубку между ухом и плечом, и в то же время отскребал гриль.
Мальчишка носил котелок и черную кожаную куртку из тех, что предпочитают учтивые итальянские бандиты, а не мотоциклисты. На нем были брюки на резинке, свободные, в бело-красную вертикальную полоску. На ногах черные кожаные балетные туфли. Канатоходец? Танцовщик? В целом костюм довольно нелепый.
— Ну что? Можешь?
Майло подобрал кетчуп куском хлеба с запеченным сыром, но есть не стал. Он подвинул всю тарелку жареной картошки мальчишке.
— Спасибо, я уже сыт. Я не знаю, что тогда произошло…
Майло украдкой посмотрел на свою одежду. Он никогда не знал, что на нем надето, пока не посмотрит: футболка, выцветшие джинсы, кроссовки, ковбойский пояс, который ему подарили в прошлом году на день рождения — на пряжке заарканенный бык.
— Ведь ты не пытался свести счеты с жизнью, правда?
— Нет.
— Думаю, ты мог бы повторить этот трюк. Мне кажется, у тебя своеобразный талант. Я как раз иду мимо и вижу, как ты со свистом несешься вниз, словно сброшенная бомба. Слышу звук удара. Меня чуть не стошнило, ей-богу. Бегу — а ты преспокойненько складываешь крылья. Это были крылья, да? Где ты их взял? Сделал сам? Крылья и еще что-то пушистое, а ты его куда-то спрятал. Для аэродинамики, да? Ну же! Я занимаюсь шоу-бизнесом, малыш. Я могу помочь тебе. Ну скажи мне… А как насчет пирога?
Майло встал из-за стола и огляделся в поисках выхода.
— Эй, садись на место. Еще не все. Кстати, куда ты пойдешь? Ручаюсь, тебе негде остановиться. Ты посмотри на себя. Я могу дать тебе место, где пожить, — и ничего делать не надо. Только поговори со мной, малыш, поговори.
Майло сделал несколько шагов, но боль в икрах заставила его остановиться. Он не знал, что делать с ногами. Он чувствовал себя, как размагнитившийся компас. Куда пойти? Не в детский дом — его снова отправят к Дебору! А все остальные места казались примерно одинаковыми. Он мог жить здесь, разговаривая сам с собой, вдыхая сигаретный дым, питаясь жирной пищей. Он мог умереть здесь, покачивая какого-нибудь малыша в коляске, дожидаясь, пока выпадут зубы.
— Вернись, — сказал мальчишка. — Я куплю тебе кусок пирога. У меня есть деньги. Я занимаюсь шоу-бизнесом.
Майло сел.
— Я не знаю, что произошло, честно. За мной гнался один тип. Он думал, что у меня есть одна вещь, которая ему нужна, но у меня ничего не было. Разве похоже, что у меня что-нибудь есть?
— А как насчет крыльев, парнишка?
— Думаешь, у меня есть потайные карманы? — Майло поднял руки над головой. — Тебе померещилось. Я просто удачно приземлился.
— А я думаю иначе. Тут что-то не так, малыш, но это не важно. Ты мне нравишься. Я ведь тоже живу за счет вещей сомнительных. Посмотри-ка.
Мальчик вытащил карточку из внутреннего кармана жилета и пустил ее по столу прямо к Майло:
***ЛУНА*И*ЗВЕЗДЫ***
Спектакли, Фантасмагории, Марионетки
Для
Фестивалей, Съездов, Партий,
Театральных Постановок, Рекламных Кампаний
в любых возможных вариантах!
С. ВЕРДУЧЧИ, МАСТЕР-ШОУМЕН
(Для избранных клиентов возможны
услуги по равноразложению на части)
— Что значит «равноразложение на части»?
— Это вроде кодового слова, малыш. Люди, которым это нужно, как правило, знают его: когда они видят это на моей карточке, то понимают, что я могу оказать подобную услугу.
— И все же: что это значит?
Мальчик наклонился над столом и заговорил с Майло, понизив голос. Объясняя, он наблюдал за Майло, словно оценивая его реакцию на каждое слово.
— Представь, что тебе дали два мяча. Один большой, а другой крохотный, оба тяжелые, как кирпичи. Предположим, я говорю тебе, что знаю способ убрать маленький мяч и положить его обратно таким образом, что он будет такой же большой, как и другой, или сделать большой крошечным, не прибавляя и не убавляя ни одного атома. Как ты считаешь, ловкая проделка?
— Это как раз то, что хотела узнать Деде! — Майло вскочил со стула, словно его ударило током. Он не произносил этого имени и не вспоминал его восемь лет. Он закашлялся, пытаясь скрыть собственное потрясение, но собеседник заметил.
— Кто такая Деде?
— Не знаю. Неважно. Я уже сказал, мне не хочется разговаривать.
— Какая-нибудь психопатка, да?
— Это была моя сестра. Оставь, ладно?
— Ладно, ладно, — ответил мальчик. — У меня в семье тоже все психопаты. Только я в норме… Я, С.Вердуччи, странствующий шоумен: ЛУНА И ЗВЕЗДЫ, инкорпорейтед. И я хочу, чтобы ты работал со мной. Что ты на это скажешь?
— Не знаю. Ты можешь устроить меня на ночлег?
— Разве мы об этом не говорили? Пошли. Ты устал, да? Погоди-ка, а пирог?
— Не надо.
— Так как тебя зовут?
— Майло.
— Ладно, Майло, пошли.
С.Вердуччи опустил в свой стакан с водой, все еще полный, серебряный доллар. Подобрал с пола смятую картонную пачку из-под «Мальборо», оторвал одну сторону и накрыл ею стакан. Затем, придерживая картонку, перевернул стакан и картонку вытащил. Серебряный доллар лежал на дне перевернутого стакана с водой.
— Неужели тебе не нравится? Пусть официанту достанутся его чаевые, согласен?
Майло последовал за С.Вердуччи мимо столиков с любителями кофе, мимо живущих на пособие матерей, мимо умников из колледжа, — как судно на буксире — и мимо стойки к двери.
— Пока-пока, Джитси, старый отравитель! — сказал С.Вердуччи.
— Пока-пока, Луна и Звезды!
Они вышли из двери. Вечер был ветреный.
Они прошли кварталов двадцать, все более темных, более запущенных.
Майло высматривал Деде, которая наблюдала за ними из-за мусорных баков, хотя он старался не подавать вида, что кого-то ищет. Она маскировалась под сутенера, проехавшего мимо в старомодном «кадиллаке». Ее подзорная труба была наставлена на Майло из окна многоквартирного дома. И Девор был с ней. Он был маленьким. Он мог спрятаться где угодно, даже, возможно, за пожарным гидрантом или под решеткой канализационной трубы, сообщая по телефону, где находится Майло, Деде, которая была в форме полицейского, в патрульном автомобиле и с оружием. У Девора тоже есть оружие. Он так сказал.
Не думай о Деде. Существовал способ не думать о некоторых вещах, держать их в «мертвой зоне». За это приходилось расплачиваться тугим узлом в животе — и бессонницей. Не думай о… о ком?
Они подошли к замызганной двери подъезда, от которой у С.Вердуччи был ключ. Написанные по трафарету жирным курсивом буквы над эркером складывались в слова «Трава и деревья». Под ними: «Кофе и беседы». Внутри тускло горел красный свет. С.Вердуччи повернул ключ в замке и открыл дверь. Взвизгнули петли, скрипнул косяк. Разнесся дивный запах фасоли.
— Любая вещь обладает частицей запаха, — сказал Майло.
— Анаксагор[6]! — откликнулся С.Вердуччи. — Запах, аромат, субстанция, способность ощущать! Все — везде. Нет ничего прочного! В этом весь мой бизнес, малыш! А ты-то откуда это знаешь?
— Моя сестра часто так говорила.
Они миновали круглые столы, с перевернутыми стульями на них.
Зашли в тесный угол в глубине, и Вердуччи включил свет. Они стояли на верхней площадке лестницы, ведущей в цокольный этаж.
— Пошли.
Он привел Майло в какой-то таинственный театрик с десятком передвижных скамеек со спинками, как в церкви, вокруг квадратного помоста. На сцене стояла широкая кровать под балдахином.
— Ты можешь спать здесь. Я лягу наверху. Туалет там, за углом. Я оставлю свет наверху, чтобы тебе не было страшно. Утром увидимся, герой.
С.Вердуччи снял котелок. Тряхнул головой, и каштановые волосы рассыпались по плечам, доходя до талии.
— Ты девушка! — воскликнул Майло.
— Разумеется, а ты что думал?
— А что означает «С.»?
— Силви. Спокойной ночи, малыш, — она поднялась по лестнице, оставив Майло одного — в подвале, в темноте.
Деде в библиотеке в воскресенье утром. Майло у нее на коленях, с книжкой доктора Сюсса. Он заглядывает в книжку, которую читает она, видит диаграммы, похожие на сложенные забавным образом конверты, и другие, похожие на глобусы с перекрученными меридианами. Еще там буквы, которые Деде называет греческими, и слова, которые она называет немецкими. Одна буква древнееврейская: алеф. Алеф с крошечным нолем. Алеф с крошечной единицей. И разлегшаяся восьмерка: знак бесконечности.
— Как же ты это делаешь, Майло? — шепчет Деде. Она не ждет ответа.
Вдруг он оказывается снова в темном подвале «Травы и деревьев», в воздухе клубятся образы из сновидений, красные и зеленые, запутанная, непостижимая геометрия. Он чувствует, будто только что кричал, но вокруг никакого движения. Он ощупывает себя, чтобы убедиться: он — человек. Он пробует, нет ли у него меха, нет ли на лопатках крыльев.
Силви в сговоре в Девором — эта внезапная мысль, как игла, пронзает его, когда он вспоминает, где находится.
Он снова засыпает, и когда задувает свечи — семь и еще одну на счастье, он вдруг понимает, что изменился. Он — струя воздуха, клубящаяся вокруг пламени. Это длится всего секунду. И все свечи гаснут. Он улыбается, но все остальные кричат. Кто-то из детей прикрывает глаза. «Что-то не так?» — спрашивает Майло. Деде наблюдает с неослабевающим интересом. С интересом, подстегнутым мечтами.
Мама не видит этого. Мама на кухне, моет и моет раковину. Папа вытаращил глаза, рот его широко открыт, все мускулы напряжены, он похож на тощую бродячую кошку. «Что ты сделал? Что это за чертовы фокусы?» Он облизывает губы и обводит комнату диким взором. «Не обращайте внимания! Это ничего не значит!» Он бежит к двери, затем возвращается, то сжимая, то разжимая кулаки. «Я ничего не видел». Он хватает за плечи и трясет одного из гостей. «Замолчи! Замолчи! Все в порядке!» Все в испуге перестают плакать. «Со мной все в порядке, Майло? Все в порядке?»
«Да, папа».
«Это был дурной, глупый фокус, Майло. Ты залез под стол и потом выбрался оттуда, так? Чтобы я больше этого не видел». Майло обещает.
— В чем дело? — Силви в полосатых брюках и майке-безрукавке силуэтом вырисовывается в дверном проеме подвала. Слабая лампочка над лестничной клеткой заливает ее пепельным светом, похожим на свет молодого месяца.
— Что? — Майло садится. Он лежал одетый поверх одеяла.
— Ты кричал. В чем дело? Боишься темноты? Скажи, не стесняйся. — Она подходит к нему. Слабый, отраженный свет играет на ее обнаженных плечах сквозь спутанные волосы. На секунду свет становится ярче на ключице, когда она откидывает волосы назад, это заставляет Майло поднять взгляд к ее мягко очерченному лицу, широкому лбу, нежному носу и Полным губам. Тонкую ткань натягивают маленькие острые соски, а свет, проникающий сквозь майку, намечает контуры ее груди, словно рентгеновские лучи. Затем Силви входит в зону темноты, где толпятся только что снившиеся ему люди, у кровати Майло.
— Не подходи ближе.
— Думаешь, я собираюсь тебя изнасиловать? Здесь за сценой есть маленькая синяя лампочка, которую я хочу включить. Наш суфлер пользуется ею, чтобы видеть, что подсказывать. Или, может, ты предпочтешь парочку прожекторов? Приборная панель вот тут, сзади. Давай я подберу что-нибудь тебе. Спасибо можешь не говорить.
— Хорошо. Зажги синюю лампочку. И все равно ко мне не прикасайся.
— Ты просто подарок, знаешь об этом?
Майло завернулся в простыни и сжался в комок под балдахином, пока Силви проходила мимо него, едва видимая в сгущающихся тенях в глубине комнаты. Она была всего лишь бликом или намеком на контур, или складкой материи, или рассыпанными пятнами солнечного света. Майло услыхал щелчок, синий свет просочился под край занавеса, затем занавес раздвинулся, и черная комната наполнилась голубоватыми предметами и голубоватым воздухом — словно прилив откатился, оставив на голубом песке прибитый к берегу груз, покрытый голубыми водорослями.
— Так хорошо? — спросила она.
— Хорошо… а я действительно кричал?
— Да.
— Это не из-за темноты. Я не боюсь темноты. Но так лучше. Спасибо.
— Ясно, так лучше. Теперь все в порядке? — она прошла через комнату, далеко обходя сцену, пробираясь между скамейками.
— Да… эй! — окликнул ее Майло, когда она начала подниматься по лестнице.
— Что?
— Почему кровать стоит на сцене?
— Не задавай лишних вопросов, — она снова стала тяжело подниматься по лестнице. Майло слышал, как она шаркает, затем лег и, тяжело вздохнув, провалился в дремоту.
«В сговоре. Определенно в сговоре, — шептал Майло себе под нос. — Я должен наблюдать за ней. Я должен все о ней выяснить. О ней и Деворе. Они к чему-то готовятся. Они думают, я дурак, но я их сам одурачу».
Сегодня вечером — без всякого торазина. Его мускулы чесались там, где он не мог их почесать. Стоило ему закрыть глаза, он глубоко засыпал, но когда он открывал их, то казалось, что лежит без сна часами. Каждой клеточкой тела он ощущал недоброжелательность Девора и зреющий заговор.
«Не дрейфь, Майло», — сказал он себе.
Потом Деде качала его на коленях, говоря: «Все состоит из чисел, Майло. Так сказал Пифагор. Что бы ты собой ни представлял, дорогой, все одно и тоже, понимаешь? Но что? Числа ли это? Эвклид говорил, что все — вода; можно ли найти сходство между маленьким мальчиком и кредитной карточкой банка? Или нельзя? Сходства нет, как нет его между углами и веществом. Они даже не одного и того же вида в топологическом пространстве, поскольку у тебя есть отверстия — например, в голове и в попке, — а банковский вклад непрерывен.
Все одно и то же, поскольку ты переходишь от одного к другому и обратно, и, кем бы ты ни был, ты всегда ты, разве не так?.. Все же: как ты это делаешь?
— Почему тебя это волнует, Деде?
— На твои превращения все время хочется смотреть, Майло. Я представляю, что происходит, поэтому мы тебя не лишимся. — Она яростно листает книгу, несколько страниц рвутся. Библиотекарь что-то говорит, но Деде не обращает внимания. — Возможно, это имеет что-то общее с равноразло…»
Голос с площадки лестницы:
— Эй! С тобой все в порядке?
— Что?
— Ты опять кричал.
— Извини.
В подвале не было солнечного света и потому не было времени, только синева. Майло то засыпал, то просыпался, словно погружающийся в темноту и выныривающий на поверхность поезд метро. Он поднялся, чтобы найти туалет. Проковылял мимо пульта управления, стенного шкафа с массивными старинными реостатами, подвесным пюпитром, пустыми бутылками из-под «кока-колы» и пылью. Оказавшись вне круга света, Майло мог догадываться, где он, только по звуку шагов. Они стали более звонкими, когда он дошел до комнаты, выложенной плиткой.
Дверь ванной была открыта, приперта ведром для мытья пола с грязной водой. На ее поверхности переливалась радуга. Дневной свет струился в окно ванной. Майло пошел к свету и облегчился в писсуар. Дневной свет, струйка мочи, утренний ветер были словно благословение. Он прошел мимо радуг, реостатов и сцены к лестнице. Пахло беконом.
Он уже стал подниматься, как вдруг сверху появилась огромная ворона, каркнула несколько раз и произнесла высоким скрипучим голосом:
— Поторопись, малыш!
Майло скатился на три ступеньки вниз.
Рядом с вороной возникло лицо Силви. Она продолжала голосом вороны:
— Яичница с тостами — для хозяев! Нарисованная яичница с тостами — для гостей!
Затем она вытянула руку, на которую была надета кукла, сделанная из пяти или шести маленьких человечков в плащах с погончиками — одна кукла, шипевшая и шикавшая всеми своими ртами.
— Замолчи, — сказала Силви, — или я дам тебе на завтрак нарисованных земляных червей. И она исчезла. Секунду спустя крошечные человечки появились снова.
— Земляные черви! — содрогнулись они. — Мы не любители земляных червей. — И пропали.
Все стены наверху были сплошь покрыты постерами, масками, куклами-перчатками и марионетками самой разной величины, от крохотных до гигантских, висевших на крючках и на проволоке. Афиши новогодних представлений, пантомим, пьес, созданных Бек-кетом, Ионеско, Арто, окурки в пепельнице, отлитые из олова и раскрашенные тремя цветами, а также огромная фотография человека, который, весело улыбаясь, шагал, наподобие птицы, из высокого окна на улицу — велосипедист катился мимо, ни о чем не подозревая. «SAUT DANS LA VIDE» — гласила подпись. «Прыжок в ничто», — объяснила Силви.
Среди масок были большеглазые демоны с острова Бали, с зубами, как бивни; львиные головы, обезьяны, лягушки, фантастические насекомые, маска прекрасной девушки, а под ней — маска черепа, а также множество клоунских носов и швейцарских карнавальных масок, гротескных, живых, про которые Силви сказала, что получила их «от партнера по бизнесу» из Базеля. И марионетки: огромная ворона и маленькие человечки, уже оказавшиеся на своих крючках, усатые крестьяне в черных шляпах, Панч и Джуди, Неистовый Роланд в шлеме с перьями, а также множество животных и неодушевленных предметов. Там были кукла-печатный станок, кукла-городской квартал, у которого были рты вместо окон, небо, глазами которого были звезды, а ртом — луна, гора, замок с ключом, длинноногий аэроплан, грузовик с зубами под капотом и масса еще более странных вещей.
Любая вещь обладает частицей запаха. Силви сняла стулья с одного из круглых столиков и поставила на него две дымящиеся тарелки с яичницей с тостами. Вокруг нее летало несколько мух, а когда Майло подошел ближе, они стали виться около его лица и Щей. Он попытался прихлопнуть их.
— Не надо, — сказала Силви. — Это мои друзья, Эрик и Мехетабел. А маленькая — Бьюла. Оставь их. Они из сельской местности… Кстати, я вегетарианка.
— А как насчет свинины? Я слышал запах бекона.
— Я ничего не могу поделать с тем жиром, которым заляпана горелка. Это хозяйское, не мое. Садись и ешь, малыш. Впереди большой день.
Майло сел. Силви налила им обоим кофе.
— Ты странная, — сказал Майло.
— Это хорошо. Мне нравится странное.
— Ты ведь не богачка. Иначе ты не ночевала бы в таком месте. А кто владелец этого места, если не ты? — Майло откусил кусочек тоста, поигрывая ложкой в кофе. Небрежность — вот мой козырь.
— «Травы и деревьев»? Один человек, которого ты не знаешь.
— Ты работаешь на него? — и подумал: «Готов поклясться, это Девор».
— Ну что ты. Я здесь по дружбе. Без всяких условий. Человек просто ценит мои артистические способности, понимаешь? Почему ты не ешь? Хочется мяса?
— Нет.
— Тогда почему?
Он принялся за яичницу, ел и не мог остановиться. Он жадно доел тост и вылизал тарелку. Силви налила ему еще кофе.
— Все же поторапливайся. Нам надо успеть на другой конец города.
— Нам?
Силви заставила Майло встать, вытерла стол, велела ему перевернуть и поставить стулья, как раньше, и подмести, пока сама мыла тарелки. Она нырнула за стойкой в небольшую нишу за зеленой полосатой занавеской и выудила оттуда два черных чемоданчика. Один вручила Майло.
— Погоди минутку.
Силви отперла свой и вытащила оттуда складной цилиндр, плоский, как диск. Стукнула по нему, расправила, и он с треском раскрылся. Раскрутила цилиндр между пальцами: он полетел и оказался на голове Майло. Мальчик вздрогнул. Она вытащила из-за стойки котелок и таким же образом отправила его себе на голову.
— Видишь? Это просто профессия, малыш. Теперь ты при мне. Луна и Звезды!
Эти же слова были по трафарету написаны на чемоданчиках: ***ЛУНА* — на ее, И*ЗВЕЗДЫ*** — на его.
— Я должен идти в шляпе? — спросил он.
— Разумеется. Кстати, тебе идет. Правда, он замечательно меняется… — она пошла вперед, чтобы отпереть дверь, и Майло показалось, что он услышал продолжение фразы, — …совсем как ты…
Они провели на улице всего несколько минут, затем снова спустились под землю, на этот раз в метро. Они сидели рядом в качающемся вагоне, положив чемоданчики на колени; это было неудобно, но Силви настояла, чтобы они держали их именно так. Она также заставила Майло сесть слева от себя, так что они держали чемоданчики, чтобы всем были видны надписи: ***ЛУНА*… И*ЗВЕЗДЫ***.
— Бесплатная реклама, — сказала она. Никто не смотрел на них. Никто никогда никуда не смотрит в метро. Если смотрит, это означает беду. Здесь, под землей, может случиться все, что угодно: может родиться ребенок, может фонтаном забить вода из камня, с лацкана пиджака делового человека могут начать вещать четыре всадника Апокалипсиса, но все будут листать страницы своих «Ньюсуик», или «Эсквайр», или «Нью-Йорк Таймс» и смотреть вниз, сидя с прижатыми к телу локтями.
— Что ты делала на той улице вчера, когда я упал? — спросил Майло между станциями «Манчестер Авеню» и «Парк Лафайет». (Похоже ли это на обычный разговор?) — Ведь ты оказалась внизу?
— Так было записано в моих астрономических таблицах: «Мальчик упадет с неба к северо-востоку от здания Макколи».
— Перестань, Силви.
— Эй, это ведь не я, а ты человек, полный тайн. Ты не мог бы немного подвинуться?
Майло сдвинулся подальше к концу скамейки.
— Ты когда-нибудь была внутри здания, из которого я упал?
— Ты хочешь сказать, здания, из которого ты улетел? Возможно. Да, была. — Она смотрела в сторону.
Не наваливаться слишком сильно. Она уже знает о том, что я что-то подозреваю. Она, наверное, считает, что я видел ее там раньше, и придумывает какой-нибудь предлог…
— У меня там, возможно, есть клиент, если это то здание, о котором я думаю, — сказала Силви.
— Равноразложение чего-то там?
— Нет. Ну, в какой-то мере. Живопись. Копии картин мастеров.
Абонементное обслуживание. Такие побочные занятия. У меня пара клиентов в том доме. А ты что там делал?
— Ходил к психиатру.
— Ты ненормальный?
— Просто нервный. У меня вроде бы проблемы со сном.
— Можешь не рассказывать, если не хочешь.
Поезд остановился. Когда двери открылись, вошли две деловые дамы с портфелями в руках, они рассуждали о закупках пшеницы, схватившись за поручень и поддерживая друг друга. Двери захлопнулись, поезд тронулся.
— Знаешь, ты не давал мне спать полночи, вскрикивая и разговаривая во сне.
— Что я говорил?
— Какая разница? Держись меня, Майло, я научу тебя спать… Давай перейдем в другой вагон. Они смотрят на меня.
Одна из вошедших придвинулась поближе.
— Луна и Звезды? Эй, Луна и Звезды! Я хочу поговорить с вами! Я хочу заключить еще один договор. Эй! — в голосе женщины слышалась мольба.
Силви пихала Майло сквозь тамбур в другой вагон, грубо расталкивая тех, кто мешал им пройти, и выслушивая их ругательства.
— Терпеть этого не могу, — сказала она, остановившись. — Я кое-что сделала для нее, когда еще только начинала, а теперь она никак не оставит меня в покое.
— Послушай… Я говорил о Деде?
— Это большой город, Майло. Ты можешь говорить, что захочешь.
Поезд остановился. Они вышли из вагона, зажатые плечами десятков рабочих, продавцов и студентов, и многие из них в этом подъемном свете были похожи на людей. Майло послушно сжимал ручку чемоданчика, так крепко, что ему вспомнилось, как он зажимает в себе нечто другое, зажимает так глубоко, так крепко и так привычно, что перестает это замечать. Они выбрались на широкую, мощенную булыжником площадь, отделенную массивной аркой от залитого солнцем парка.
Силви шла быстро. Майло прибавил шагу, чтобы не отстать. Они прошли в арку, через луг размером с футбольное поле и вниз по грязной дорожке между кучками деревьев; они шли, пока не увидели навес для пикников.
— Здесь, — сказала она. — «Звон и Гром, инкорпорейтед», или что-то в этом роде. Работа на пикнике. Плата как за целый день. Будь внимателен.
Несколько ребятишек бежали из-под навеса им навстречу. Когда они подошли ближе, Майло, отставший на несколько ярдов, увидел, что чемоданчик Силви повис в воздухе, в то время как сама она продолжала идти. Словно буксир, пытающийся втащить береговую линию в море, Силви внезапно была отброшена назад. Ребятишки захихикали. Силви нахмурилась. Она бросилась на чемоданчик. Он не двигался. Силви толкнула его. Навалилась на него. Ребятишки катались от хохота.
Сквозь зубы она сказала Майло:
— Пни его.
— Что?
— Пни его.
Майло пнул. Чемоданчик полетел вперед, Силви упала на землю. Майло бросился помогать ей.
— Болван, — сказала она. — Это часть представления. Дай руку. — В растерянности он протянул ей руку. Силви схватила ее, потянула и уронила его на себя. — Ой! — театрально завопила она.
Дети изнемогали от смеха. Они побежали под навес за остальными.
Майло лежал лицом вниз, моргая и тяжело дыша, над хохотавшей Силви.
Она была под ним. Он ощущал ее грудь под блузой. Его ноги лежали на ее ногах. Ее волосы, пряди, выбившиеся из-под котелка, щекотали ему лицо.
Он с трудом поднялся на ноги, заправил рубашку, вытер лицо, поднял упавший цилиндр. Силви вскочила, взяла чемоданчик, и они пошли дальше.
— Почему ты одеваешься как мальчик? — спросил Майло.
— Шоу-бизнес, малыш.
Силви нашла главного «Звона и Грома» и, пока он разговаривал с ней, принялась устанавливать сцену. Внутри чемоданчика «И*ЗВЕЗДЫ***» оказались пластиковые трубки, колышки для палаток и цветные нейлоновые полотнища с кулисками вдоль швов для колышков и трубок, чтобы можно было собрать раму. Сцена кукольного театра была готова через пятнадцать минут, причем пять из них ушло на то, чтобы отогнать подальше детей и отобрать у них крестовины и подпорки, которые они вытащили из чемодана Майло.
Собрав сцену, Силви уже не подпускала к ней ребятишек.
— Это наше пространство, понимаешь? — говорила она Майло, низко нагнувшись в красном свете, проходившем через нейлон. Она повесила кукол и крестовины на крючки за кулисами. — Здесь не должно быть никого, кроме артистов. Если здесь появится мистер Звон-и-Гром, мы дадим ему пинка. Если это будет президент Соединенных Штатов, то что?
— А?
— Что мы должны сделать? — раздраженно спросила она.
— Мы дадим ему пинка, — ответил Майло.
— Верно. Ты начинаешь соображать. — Она то натягивала на руку, то снимала кукол, чтобы потренироваться, как ими управлять. — Пойди и найди парня в костюме, скажи ему, что мы готовы. Затем возвращайся ко мне. Понял?
— Да! — И Майло побежал.
Кукольное представление Силви оказалось китайской народной сказкой «Каменная обезьяна». Майло, низко присев, подавал ей, когда она хмыкала, шептала или толкала его локтем, то, что было нужно. Он смотрел на ее работу как зачарованный.
Все начиналось с создания Вселенной: 129 ООО лет в двенадцати частях (по шестьдесят секунд каждая) выглядели как бесстыдная перепалка мыши, быка, тигра, зайца, дракона, змеи, лошади, козы, обезьяны, петуха, собаки и свиньи. Спустя еще двадцать семь тысяч лет Паньгу вдребезги разбил Гигантскую Туманность (желатиновый пузырь, который управлялся палочками и нитями). Наконец, в середине представления на вершине горы Цветов и Фруктов родилась Каменная обезьяна из скалы, которая, как сказала Силви дрожащим голосом древнего даосского мудреца, была тридцать шесть футов и пять дюймов в высоту и двадцать четыре фута в обхвате.
Бесчестная Каменная обезьяна терроризировала Небо и Землю, скрываясь с помощью различных эликсиров, благородных драгоценных камней и магического оружия Нефритового Императора. В конце, на спор с Буддой, она помочилась на Пять столпов у Края Вселенной — часть детей аплодировала, часть свистела, часть нервно смеялась, — но столпы, как выяснилось, были пальцами Будды. Большой Будда схватил бедную Обезьяну и заточил ее в железной горе.
Занавес.
Как только занавес упал, Силви сказала Майло:
— Получи деньги.
И громко объявила:
— Любой ребенок или кто другой, кто подойдет ближе, чем на два фута к сцене, будет убит. — И стала собирать реквизит.
Обычно они спали и завтракали в «Траве и деревьях», ужинали у Джитси. Они показывали спектакли несколько раз в неделю в разных местах города, в помещениях и на открытом воздухе: в библиотеках, на пристанях, на пляже, в парке, в историческом обществе, в нескольких развлекательных центрах и благотворительных учреждениях, на уличных ярмарках, праздниках в квартале и в одной-двух больницах.
— Если бы они знали, кто я, — говорила Силви, — они бы никогда не наняли меня. Но я выгляжу как симпатичный американский ребенок. Правда?
— А кто ты на самом деле, Силви? — спрашивал Майло.
— А, перестань! Когда ты соберешься показать мне свои крылья?
— Сама перестань!
Майло выучился монтировать сцену и спустя некоторое время даже справлялся с этим быстрее Силви. Он начал водить нескольких кукол, в частности, Будду, а в спектакле Силви «Мусорное шоу» раздражительного рабочего по имени Гектор. Он занимался подсобной работой — наполнял резиновый мочевой пузырь Каменной обезьяны, стягивал липучкой Гигантскую Туманность, после того как Пань-гу разрушал ее. Он научился разговаривать с заказчиками Силви, брать у них деньги или отгонять их, если они поднимали шум.
Майло стал лучше чувствовать себя. Слегка загорел, ребра перестали торчать. Синяки под глазами исчезли. Он свел знакомство с Джитси, который звал его малышом, потому что слышал, что Силви его так называет.
Силви отдавала Майло часть выручки, сначала по пять долларов, потом по десять, а иногда — двадцать. Когда они давали представления на улицах, он получал половину.
— При работе на улицах, — говорила она, — мы партнеры на равных.
Ему это нравилось.
Спустя неделю или около того Майло забыл, что собирался обнаружить связь Девора и Силви. Это просто перестало иметь какое-либо значение. Когда Силви исчезала на целый день без всяких объяснений, Майло шел в зоопарк, на пляж или в музей. В «Траве и деревьях» не было никого, кроме Майло и Силви. И Царя обезьян. Владелец в отпуске, объяснила Силви.
Майло погружался в свой прерывистый сон или просыпался неизвестно когда — внизу всегда было темно — и слышал, как Царь обезьян бьется на дубинках с божеством Эр-ланом. «Вот тебе, сушеный мешок гноя!» Иногда он подкрадывался к лестнице, чтобы получше разобрать слова.
«Ты меня не обманешь, ты, дурацкая рожа! — говорила Силви низким басом, затем вопила, как обезьяна: — Кланяйся, свиное рыло, не то я ударю тебя!»
Однажды ночью Силви неожиданно для Майло крикнула своим собственным голосом:
— Поднимайся, Майло, я знаю, что ты не спишь. Ты мог бы помочь мне в сцене погони.
Он поднялся по ступенькам и увидел, что кукольный театр Силви смонтирован в одном из эркерных окон, сценой внутрь комнаты. Он был мрачно подсвечен — кроваво-красным светом. Кукольный театр преобразился в причудливый храм с рядами колонн с каннелюрами (папье-маше) и цветными оконными стеклами (целлофан). Божество Эр-лан, страшное в красном свете, появилось в полном боевом снаряжении, с огромным копьем.
Вдруг отверстие театральной сцены поглотило его. Ковер, на котором стоял Эр-лан, обвил его, как язык, колонны щелкнули, словно зубы, просцениум чмокнул губой по авансцене. Эр-лан напрасно пытался с помощью копья раскрыть театральное пространство.
— Это рот Каменной обезьяны, Майло, — сказала Силви. Она оставила Эр-лана, и его голова безжизненно свесилась на доспех. — Обезьяна равноразложилась — и превратилась в храм, понимаешь? Сначала Обезьяна превратилась в воробья, а Эр-лан в сокола. Затем Обезьяна стала рыбой, а Эр-лан — скопой. Затем Обезьяна обернулась водяной змеей, а Эр-лан — красногрудым серым журавлем. Что было делать Обезьяне? Она превратилась в дрофу. Смотри. — Она показала ему тонкоклювую длинноногую птицу-марионетку с продолговатой головой, сохранившей некоторые черты Каменной обезьяны. — Это низшая ступень. С дрофой любой может сделать, что захочет — даже вороны. Обещай мне, что никогда не станешь дрофой, летающий мальчик.
— Что?
— Как бы там ни было, Эр-лан ранил Обезьяну. Обезьяна убежала и превратилась в храм. Видишь? Этот флагшток — обезьяний хвост, только я не приклеила еще волосы. Все вот это целиком — обезьяний рот. Окна — ее глаза. Но Эр-лан приближается. Он грозится разбить стекла. Это ослепит старую Обезьяну.
— Вот здорово, Силви! Как ты это сделала?
— Клей, — ответила она. — Все клей, Майло, в шоу-бизнесе. Трубчатая лента, термоклей, липучка, заклепки — это вроде моего катехизиса, понимаешь? Вещество внутри другого вещества, и так все время… Я собираюсь начать показывать это через неделю. Тебе понравилось?
— Научи меня.
— Я долго ждала, когда ты об этом попросишь. — Она повела его за сцену, в сердцевину красного свечения, и стала давать ему разные странные вещи.
— Силви… — сказал он.
— Да?
— Как могла Обезьяна все это проделывать? То есть, я хочу сказать, кем она должна быть, чтобы уметь превращаться в неодушевленные вещи?
Силви перестала работать и посмотрела на Майло. В целом мире не было ничего, кроме этого маленького шара, светившего красным светом, рта Обезьяны, мешанины кукол и крестовин, оконного стекла за, их спинами с перевернутой надписью «Кофе и беседы», а также глаз Майло и глаз Силви, глядевших друг в друга.
— Обезьяна умела изменять форму, Майло.
Майло внутренне сжался, но не как обычно — в тугой узел, а словно натянули веревку с двух сторон узла, чтобы ослабить ее и развязать. Мыслей не было, он испытывал нечто вроде deja vu.
— Деде… — произнес он.
— Силви, ты хочешь сказать.
— Силви, мне кажется, я должен тебе что-то сообщить.
— Я думаю, не стоит. Нам нужно выучить много текста, множество реплик. Держи. — Она вручила ему перевитую золотом дубинку Обезьяны, весом 13 500 фунтов. Она встала и включила верхний свет. Это была дешевая люстра. Подвески качались и бросали крохотные радуги на Эр-лана, на головы кукол, маски и афиши на стенах, на «ПРЫЖОК В НИЧТО» и все остальное. Они принялись за работу.
Здесь никогда не было ни посетителей, ни кофе, ни бесед, день за днем стулья все так же лежали перевернутыми на столах, — кроме тех, какими пользовались Майло и Силви. Однажды появился дезинспектор в газовой маске, в тяжелой шляпе, с ружьем-распылителем в руках, похожим на какое-то фантастическое оружие. Силви чуть не избила его до полусмерти, вытолкала за дверь, а он все показывал свой голубой с розовым ордер и пытался защитить чувствительные места.
— Только через мой труп, — заявила она.
— Вегетарианка! — покачал головой Майло.
— Они могут оказаться Каменной обезьяной, летающий мальчик. Они могут оказаться проклятым Францем Кафкой. Какого черта, откуда ты знаешь, кто такие тараканы? Иди убивай их, если хочешь.
Она ушла и не вернулась до следующего утра, когда разбудила его, чтобы одолжить немного денег. Только через два дня Майло почувствовал, что она помирилась с ним.
На пятой неделе она научила его, как спать. Она шептала ему в темноте. Он разрешил ей подняться на сцену, но не слишком близко.
— Майло, у тебя в животе чашка, большая чашка: можешь себе такое представить?
— Угу.
— Хорошо. Каждый раз, как ты вдыхаешь, чашка заполняется воздухом. Это ведь приятное ощущение?
— Наверное.
— А каждый раз, как ты выдыхаешь, над дней поднимается что-то вроде пара, как над супом в холодном воздухе. Тебе ничего не надо делать, малыш. Только ощущать, как чашка наполняется и затем над ней поднимается пар. Наблюдай, как он выходит у тебя через рот и нос, ощущай, как туда входит воздух. Снова и снова, поскольку это приятно. Вот и все. Если ты начнешь думать о чем-нибудь, просто снова представь себе чашку. Не нужно ни за чем следить. И считать дальше чем до одного. Просто один… один… один — понимаешь? Это настоящий способ считать. Все остальные числа — просто чепуха. Тогда, если сейчас ночь, ты заснешь, если день — будешь бодрствовать. Понял?
— Я попробую, Силви, но мне страшно.
— Рассказывай мне об этом, летающий мальчик.
— Сколько тебе лет? — вдруг спросил он, внимательно глядя на нее.
— Миллион.
— Перестань, Силви.
— Семнадцать, — сказала она.
— А мне пятнадцать. Мы почти ровесники.
— Спи, малыш.
— У тебя есть приятель?
— Нет.
— А ты когда-нибудь…
— Да. — Она вдруг взяла его за руку. — Не сейчас, Майло. Слишком скоро. Но я тоже это чувствую. Думаю, это может случиться. Не торопись, ладно?
— Ладно.
Она наклонила голову и прикусила губу, и это что-то растопило в отношении Майло к Силви.
— Что ты видишь, когда ты смотришь на меня, Майло?
— Девушку, а что ты имеешь в виду?
— Может быть, когда ты увидишь Луну и звезды, время придет…
— Силви, я хочу рассказать тебе одну вещь про себя.
Она смотрела в сторону.
— Мне сейчас нужно уйти. Расскажешь, когда вернусь… У тебя есть деньги? А то у меня маловато.
Как-то на пляже Майло лежал на солнце на остове выброшенной водой лодки, песок летел ему в лицо, свежий морской воздух раздувал рубашку и наполнял его легкие, словно парус. Он дышал. Вода поднималась, впитывалась в песок, шептала вокруг него. Плескались волны. Чашка наполнялась и пустела. Мысли приходили и уходили. Узел внутри него развязывался.
Деде говорила:
— Майло, как ты можешь быть таким маленьким? — Она была большая. Она была веселым Зеленым великаном, Кинг-Конгом, горой Эверест, Луной. Ему казалось, что он смотрит на нее неправильно, как будто в микроскоп. Она толкнула его, и он перекувырнулся. Она засмеялась. — Я хочу сказать, где остальная часть тебя, Майло? Не беспокойся, я не растрачу тебя. Интересно, что бы сказал об этом Галилей. Это тот, кто постиг, что наряду с числами есть квадратные числа, детка. 1, 2, 3, 4, 5… или 1, 4, 9, 16, 25… для каждого из первых есть одно из других — ясно? Разве ты сам этого не чувствуешь, Майло? — Она пощекотала его. — Ты ничего не теряешь, когда становишься вчетверо меньше? Ты что-то приобретаешь, когда превращаешься в толстяка? Как ты совершаешь эти превращения?
Чашка наполнялась, чашка пустела. Море. Ветер. Узел внутри него развязался. «Я умею изменять форму!»
Небо потемнело. Озеро засияло таким ярким зелено-голубым цветом, что, казалось, в нем больше эмоций, чем воды. Слоистые облака закрыли небо. Гром. Майло вскочил с досок, стряхнул с себя песок и побежал. Он собирался встретиться с Силви перед входом в раздевалку на пляже, они должны были дать спектакль за оградой старой карусели.
— Когда писает огромный мировой конь, идет дождь, — как-то сказала ему Деде. — Все только превращения — так говорится в «Упанишадах». Хочешь послушать еще?
— Нет. — Это испугало его.
Теперь же, как в «Упанишадах» Деде, дождь лил, словно струи из переполненного мочевого пузыря. Он рассыпался брызгами. Мировой конь ржал. Глаза его сверкали. Песок покрылся сначала точками, потом пятнами, потом бороздками, и Майло, прыгая по лужам к раздевалке, оказался весь забрызган, заляпан мокрым песком. Затем посыпался град. Голове было щекотно. Градины застревали в волосах. Майло вытаскивал крошечные льдышки.
Град длился всего несколько мгновений, его стук усиливал шум дождя. Но теперь Майло снова мог слышать волны, которые плескались за его спиной, а флаг у раздевалки хлопал, бормоча нечто невнятное.
Силви ходила взад и вперед между двумя колоннами на верхней площадке лестницы раздевалки, под крышей, защищенная от ливня. Широкие каменные ступени были усыпаны крошечными градинами, которые хрустели у Майло под ногами.
— Силви! — крикнул он. Я должен тебе что-то рассказать.
— Послушай, я спешу, Майло. Меня ждет один тип, а к тому же надо готовиться к спектаклю.
— Но, Силви…
Высокий жилистый парень в гавайской рубашке неторопливо вышел из двери мужской раздевалки и направился через площадку к Силви и Майло. Волосы вокруг явно обозначившейся лысины были тщательно причесаны и намазаны бриолином. Баки спускались к тяжелой, длинной челюсти. На пальцах красовались перстни.
— Эй, из-за чего теперь задержка? Мой клиент потерял терпение.
Силви повернулась к нему.
— Одну минутку. Просто подожди внутри. Я ведь никогда тебя не подводила, правда?
— Ладно-ладно.
— Послушай, Майло. — Силви слегка дрожала. Майло тоже, но ведь Силви не промокла. — Я должна через минуту уйти, а мне надо, чтобы ты остался здесь. Ты должен пойти к Ленни и отдать ему кое-что — коробку, в которой лежит одна вещь. Следи за ним, Майло. Следи, чтобы он аккуратно обращался с тем, что я для него оставлю, ладно?
— Конечно.
— Слушай. Тип, который будет с ним, должен на это взглянуть, после чего Ленни даст тебе денег. И вернет коробку. Убедись, что коробка у тебя и все, что в ней, на месте. Это важно. Понял? И еще: возьми вот это, — она протянула Майло какую-то штуковину. Силви пришлось всовывать ее ему в руку, потому что сначала он не видел, что это, не мог оторвать взгляд от глаз Силви. Это оказался пестик для колки льда.
Он не понял, что с этим делать.
— Силви?
— Тебе не придется пускать его в ход, не беспокойся. Это на всякий случай. Возможно, тебе придется показать его — это худшее, что может случиться. Затем он даст тебе все, что надо, и смоется. Ленни не так смел, как ты, летающий мальчик. Поверь мне, я знаю Ленни.
Майло спрятал пестик под рубашкой, за ремень.
— Дай Ленни уйти. А сам останься там, где душевые кабины. Убедись, что он ушел. Убедись, что кругом никого нет. Если кто-нибудь будет неподалеку, дождись, пока уйдет. Поставь коробку на лавку, подойди к двери и жди. И я встречусь с тобой через минуту, даю слово.
Она глубоко вдохнула и с шумом выдохнула воздух.
— Надеюсь, ты все понял, — она говорила деловым тоном, напряжение исчезло, сменилось решительностью. — Отвернись, Майло. Мне нужно сделать одну вещь, и ты не должен этого видеть. Затем я исчезну, оставив коробку, которую ты должен будешь отнести Ленни. Просто отвернись, сосчитай до двадцати и сделай то, о чем я тебя просила. Понял?
— Да, Силви.
— Ты весь промок, дурачок, — она улыбнулась и взъерошила ему волосы. — Ты не догадался укрыться здесь от дождя? — Она легонько толкнула его в плечо, чтобы он отвернулся.
«Один, два…» — дождь капал с крыши. Его зубы легонько стучали. На счете «двадцать» он повернулся. Силви ушла. На лестничной площадке стояла шляпная коробка, перевязанная красной лентой. Майло поднял ее и понес через площадку, в дверь мужской раздевалки, прижимая к себе обеими руками. Пестик для колки льда слегка царапал ему бедро при каждом шаге. Но это было не больно.
Сначала он никого не увидел. Он стоял в большом гулком помещении со сводчатыми коридорами, расходящимися под углом шестьдесят градусов. Звук капающей воды заполнял все вокруг. Он стоял около центра, стараясь сообразить, куда пойти, когда услышал голос:
— Эй! Эй, паренек! Сюда!
Майло пошел на голос.
Когда он углубился в один из маленьких коридорчиков, звук изменился так резко, что Майло показалось, будто кто-то закрыл ему уши. Или словно он двигался внутри раковины, а может, в лабиринте собственного уха. Коридорчик вывел его в маленький бетонный дворик с душами по периметру и несколькими лавками в середине. Пол имел наклон к стоку в центре. Майло взглянул вверх — небо было стального цвета. Ему стало холодно.
Внезапно рядом очутился Ленни.
— Напугал тебя, да? — он появился из-за душевой кабинки рядом со входом. — Мне нужно было отлить. Мистер Джонс рекомендует облегчаться регулярно. Он сейчас будет. Ты дружок Силви? Она никогда раньше тебя не использовала.
Сзади раздались шаги. Майло обернулся и дал дорогу, попятившись к лавкам. Мистер Джонс оказался толстым, коротко стриженным человеком с обвисшими щеками. На нем была надета крахмальная белая рубаха с короткими рукавами, которая почти сияла в грозовом свете. Он покосился на Майло.
— Это не девушка.
Ленни захохотал.
— Ну и что? Значит, она прислала своего партнера. Ты видишь, он принес товар.
Джонс округлил глаза. Он выглядел раздосадованным.
— Он принес кое-что еще, Ленни.
— А?
— У этого партнера за поясом оружие, — сказал Джонс. Майло взглянул вниз, за коробку, на собственную талию. Промокшая рубашка облепила рукоятку пестика. Джонс шагнул к Майло и протянул руку ладонью вверх.
— Давай.
— Ну же, парнишка, — сказал Ленни, — тебе это не понадобится. Мы здесь доверяем друг другу… Мне очень жаль, мистер Джонс. Парень не знает, как мы ведем дела, вот и все.
— Разумеется. Давай.
Майло не тронулся с места. Он глядел то на Ленни, то на мистерa Джонса. По какой-то причине он не испытывал страха. Его беспокоило нечто другое. То, что сказал Ленни.
— Силви не использует меня!
— Круто. Очень круто. Очень впечатляет. Ладно. Силви не использует тебя. Только отдай мистер Джонсу нож.
— Это пестик для колки льда. — сказал Майло. Он смотрел прямо на Джонса. — И я его не отдам. Силви ничего не говорила о том, чтобы отдавать его вам.
— Вот это парень, черт возьми! — Ленни положил руку на плечо мистера Джонса. Мистер Джонс стряхнул его руку, не сводя глаз с Майло. — Никто здесь ничего не добьется силой, я прав? Сделаем дело и разойдемся. Хорошо, мистер Джонс?
Джонс медленно кивнул.
— Я не поражен. Я не обрадован. Но не будем об этом, потому что я уважаю Ленни и потому что я думаю, этот мальчик скорее пропустит ужин, чем пырнет кого-нибудь этой стальной хреновиной. Кроме того, у меня при себе пистолет… Что ж, посмотрим товар.
Джонс отступил на шаг. Ленни сконфуженно поглядел на Майло. Стоя лицом к Майло, так что Джонс не мог видеть, Ленни прошептал одними губами: «Нет у него никакого пистолета». Майло протянул коробку мистеру Джонсу. Джонс взял ее у Майло и отнес на одну из лавок, положил там и развязал ленту.
Ленни стоял чуть позади Майло.
— Да ты промок, парнишка. Сильно льет, да?
— Не намочите коробку, — сказал Майло Джонсу. Деревянная скамья была сырой. Джонс оглянулся на него и что-то пробормотал себе под нос. Поднял крышку круглой коробки и положил ее на лавку. Сунул руку внутрь и вытащил пачку денег. Развернул их веером, снял перетягивающую их резинку, вытащил одну банкноту и стал рассматривать, держа в вытянутой руке. Так же он рассмотрел еще несколько банкнот, переворачивая их, помахивая ими и со щелканьем откладывая. Затем вытащил лупу из кармана и стал рассматривать одну из банкнот более пристально.
Мистер Джонс засунул лупу обратно. Сложил деньги вместе и снова перетянул резинкой. Положил пачку в коробку и завязал ленту узлом, похожим на тот, что был раньше.
— Ну? — спросил Ленни.
Мистер Джонс вернул коробку Майло и улыбнулся. Повернулся к Ленни.
— Дерьмо.
— Что значит «дерьмо»? Не говори, что это дерьмо. Это работа одного чертова художника. Сам хренов дядя Сэм не отличит их от настоящих!
— А я могу. Это дерьмо.
— Ты хочешь затеять новое дело без меня, так ведь, Харольд? Ты говорил, что если вот это пройдет проверку, ты дашь мне десять штук. А я сказал тебе, что могу гарантировать доставку остальных денег в течение двух недель. Ты сказал: ладно. Ты сказал: две недели. Десять штук после проверки, так ты сказал.
— После проверки.
— Это отличная работа. Говорю тебе, у Силви есть настоящий художник. Просто Уолт Дисней, Харольд. Клево сделано!
— Неудачно сделано. Кромка никуда не годится. Фактура не та. Мы не будем с этим иметь дело. Найди другого покупателя — не то тебе конец.
— Кто-то из вас должен дать мне денег, — сказал Майло.
Джонс повернулся к нему, смеясь. Лицо его напоминало подошедшее тесто — пухлое и в складках. Губы искривились, обнажив десны, большие и розовые, как у лошади.
— Ну что, хочешь пустить в ход свой пестик? А ты тоже художник? Собираешься превратить меня в ледяную скульптуру, парень? Ну, ребята, с вами обхохочешься.
И он направился по коридорчику к центральному помещению.
— Харольд! — Ленни повернул голову, чтобы окликнуть его, но не сдвинулся с места. Он казался побежденным. — Харольд! Эй! Подожди минутку! Харольд… а, черт!
— Как насчет денег? — осведомился Майло у Ленни.
— Ну ты и тип, парень, ты и твоя сука-сестра.
— Она мне не сестра.
— Давай сюда коробку. К черту мистера Джонса. Я найду другого мистера Джонса.
— Кажется, я должен вернуть коробку Силви. Или вы должны заплатить.
Ленни потянулся к шляпной коробке. Майло отодвинул ее, чтобы Ленни не достал.
— Мне не нужно это, парень, — сказал Ленни. — И не нужна твоя шлюха-сестрица после всего этого. Она все изгадила. Давай мне эту поганую коробку. Я заплачу ей, когда получу свое. Понятно? Это должна была быть проба. Предполагалось, что это даст мне немного времени, чтобы наш печатник начал работать. Видишь, сколько народу ты подвел, парень? Меня, печатника, семью печатника, мою семью… — он надвигался на Майло. А Майло отступал между лавок по направлению к дальним душевым кабинкам. — И Силви тоже. Она окажется без денег. Теперь — давай.
Майло отступил к стенке и оказался под самым душем. Ленни снова потянулся к коробке. Майло включил душ на полную мощность, вода обрушилась прямо в лицо Ленни. Майло выхватил из-за пояса пестик для колки льда, кончиком задев живот, и промокшая рубашка начала краснеть. Он посмотрел вниз, вскрикнул от неожиданности и выронил пестик.
Ленни отплевывался и махал руками. Он стоял на месте, струи воды били ему в лицо и склеивали поредевшие волосы в нелепые кудри. Он увидел кровь, стекавшую по ремню Майло. Сделал шаг назад.
— Боже, ну и дела! Оставь их себе. Оставь эти хреновые бумажки! Скажи Силви, что она все испортила. О Боже! Это равноразлагающее дерьмо! Мне надо было держаться подальше! Скажи ей, что это в последний раз она работала на кого-то восточнее города Топики. И скорее иди к доктору.
Он повернулся и побежал.
— Она мне не сестра, — сказал Майло. И выключил душ.
Около ног образовалась небольшая лужица крови, которую отогнали вперед струи воды, а теперь она возвращалась к его пяткам, к стоку. Как пьяница, способный сделать в один прием только одно движение, Майло посмотрел на свою правую руку и увидел, что намокшая шляпная коробка все еще здесь; потом он ощутил свои ноги и побрел назад, к лавкам, оставляя за собой кроваво-водяной след.
Он поставил коробку на лавку. Направился к центральному помещению, но как только вошел в коридорчик, воздух наполнился разноцветными узорами, и он обнаружил, что стоит на коленях, ловя ртом воздух. Он приподнял рубашку и увидел рану, откуда медленно сочилась кровь.
— Не так плохо, — сказал Майло.
Внезапно он сел на ягодицы. Он почти терял сознание, но усилием воли сдержался. Встал сначала на четвереньки, затем выпрямился, двигаясь очень медленно. Прислонился плечом к стене коридорчика и заскользил по нему, словно малыш по краю бассейна.
Он был уже на полпути, когда услышал позади голос Силви.
— Майло! Майло, что случилось? Чья это кровь?
Он начал произносить «Деде», но остановился, не договорив. Кровь Деде! Он взглянул на свои пальцы, и на мгновение ему показалось, что это окровавленные когти…
Деде лежала передо мной вся в крови. Ее судороги напоминали сокращения мышц отрезанной лягушачьей лапки. Я взглянул на свои пальцы. Когти уже исчезли. Передняя лапа превратилась в ладонь, мех на предплечье стал легким светлым пушком. Я плакал, и подбородок дрожал в желеобразной массе, поднимаясь кверху, укорачиваясь, снова твердея, а клыки съежились, со щелчком уйдя в десны, и пропали. «Деде! Деде! Я сделал то, что ты хотела? Деде!» Я огляделся вокруг в поисках помощи. Колени вдруг стали мягкими и повернулись в нужном направлении. Парень, которого я должен был убить ради Деде, парень, который не захотел стать ее возлюбленным, убежал. Дверь была настежь открыта, и я слышал топот ног на улице. «Деде, прошу тебя, скажи хоть что-нибудь!» Я взглянул на свои окровавленные пальцы…
— Моя, Силви, — сказал Майло. — Моя кровь.
Это развеселило его. Он рассмеялся. Он обернулся назад, к душам, туда, откуда донесся голос Силви. Он увидел, что небо расчистилось. Над бетонной стеной изгибалась яркая радуга, от синего к красному, а над ней другая, слабее, от красного к синему. Он шагнул к внутреннему дворику, и все кругом стало красным, потом черным.
— Я умею изменять форму, Силви.
— Ты бредишь!
Она снова меняла ему повязку. Лицо ее склонилось над ним. Она прикусила губу. Он видел, что она еле сдерживается, чтобы не заплакать.
— Где мы?
Он лежал на постели, сделанной из двух сдвинутых кресел и покрытой простыней. Он был раздет. Лежал обнаженным под еще одной простыней.
— Неважно. Я привела тебя к доктору. Первый раз в жизни я упустила заказ, и все из-за тебя, малыш.
— Я рассказал тебе, что случилось?
— Да. Впрочем, кому нужны все эти грязные делишки? — она поцеловала его в лоб. — Майло, ты вел себя геройски. Не могу поверить, что ты такой храбрец. Мне очень жаль, что я привела тебя туда.
— Я умею меняться, Силви. Я все вспомнил. Я вспомнил свою сестру, Деде. Я делался деньгами для нее. Я был и ключами, и кредитной карточкой, и деньгами… — он замолчал. Затем повторил — Деньгами!
Силви смотрела в сторону.
— Мне очень жаль.
Комната за ней была погружена в темноту.
— Это была ты!
Силви пожала плечами.
— Ты тоже попробовала это. Ты была деньгами! — сказал Майло.
— Да, я иногда проделываю это для Ленни. У него где-то есть печатный станок, они печатают пятидесятки, сотни. Отличная работа, но иногда им нужны деньги для прикрытия. Я обеспечиваю Ленни образцы, вот и все. Как заявка, понимаешь? Они еще не готовы печатать. Предполагалось, что он покажет деньги и возьмет аванс. Потом расплатится со мной. Во всяком случае, так было задумано.
— Это был Ленни Зорн?
— Что? — Силви пораженно смотрела на него, словно пахарь, наткнувшийся на камень на хорошо возделанном поле. — Подожди минутку. Откуда ты можешь об этом знать? — Она смотрела на него, разинув рот. Потом рот медленно закрылся. Она нахмурилась. Схватила Майло за руку: — Ах ты, крысенок! Поганый шпион! Ты подслушивал, как я разговариваю с доктором, да? Ты все время знал, верно?
— Ты тоже умеешь изменять форму, — сказал Майло. — И Девор тоже. Что вам надо от меня?
— Ты с ума сошел, Майло! Что с тобой? Думаешь, я хочу причинить тебе вред? Или использовать тебя? Какого черта ты мне нужен? Я богата, как этот хренов Крез!
— Ты уже использовала меня, Силви. Ты едва не дала меня убить. Зачем?
— Мне нужно было немного денег, черт бы их побрал, вот и все. И это именно ты едва не дал себя убить. Ведь ты сам нанес себе рану, помилосердствуй! Просто была такая ситуация.
— Ты испортила края, Силви. Этот тип сказал, что они расплывчатые.
— Ну, они и не могли быть совершенными, правда? Думаешь, ты сделал бы лучше?
Майло отлично представлял себе банкноту в пятьдесят долларов.
Силви настаивала, чтобы с ними расплачивались наличными за кукольные представления, и чаще всего деньги брал Майло. Им часто платили пятидесятидолларовыми бумажками, а потом Силви мучилась, как бы разменять их. Майло мог мысленно увидеть пятьдесят долларов так же четко, как если бы банкнота лежала у него на ладони. Он ощущал узор краски на ее поверхности, как если бы это была сеть варикозных вен. Он чувствовал неровную поверхность, словно покрытую волосками кожу, словно собственную покрытую волосками кожу.
Вдруг он ощутил, что простыни обвернулись вокруг него; его кожа будто сжалась и взорвалась. Было очень тихо, очень темно, очень неподвижно. Майло исчез. Осталась только некая наэлектризованность, напряжение, сначала слабое, затем все более и более раздражающее, пока, в конце концов, не стало невыносимым. Затем он вернулся в земное сознание — внезапно, как ныряльщик вырывается на поверхность воды, жадно ловя ртом воздух, пораженный неожиданным светом и воздухом.
— Черт тебя возьми, — сказала Силви. — Никогда больше этого не делай.
— Не говори ему таких слов, — раздался низкий голос позади Силви. Дверь была открыта. Из нее лился свет. Кто-то вошел в комнату, в дверном проеме виднелся только силуэт. Майло лишь понял, что это человек невысокого роста, и по бликам света догадался, что тот носит очки. — Так однажды сказал его отец. — Теперь расскажи мальчику правду, Силви. У него хорошо получилось?
Силви волновалась. Она сглотнула и глубоко вздохнула, стараясь успокоиться.
— Сказочно. В жизни не видела ничего подобного.
— Я так и думал.
Человек подошел и положил руку на плечо Силви.
— Ты знаешь, кто я, Майло?
— Конечно, — ответил Майло. — Доктор Девор.
— Верно, Майло. Я уже не так хорошо разбираюсь в materia medica[7], но все еще способен оказать первую помощь. Как твой живот?
— Все в порядке. Это вы владелец «Травы и деревьев»?
— Ты хорошо соображаешь, Майло. Мы не хотим причинить тебе вред. Мы не хотим использовать тебя. На самом деле, все наоборот, понимаешь?
Теперь Майло различал шторы, бюро, кресла, на которых лежал.
— Я прыгнул из этого окна. Стал летучей мышью и полетел.
— Я не ожидал этого, — сказал Девор. — И не знал, что ты еще здесь. Я тогда был не в том состоянии, чтобы что-нибудь знать.
— Доктор был радугой, — пояснила Силви.
Девор прищелкнул языком.
— Да, это мой скромный дар.
— Но вы вызвали Силви, — сказал Майло.
— Да, я к тому времени уже звонил ей, чтобы рассказать о тебе. Понимаешь? Она как раз шла сюда, когда увидела, как ты летишь вниз. Ей пришлось импровизировать.
Майло стала бить дрожь. Он закрыл глаза, затем заставил себя снова открыть их.
— Силви и доктор Девор, я вспомнил одну вещь, которая случилась давным-давно…
— Ты не обязан говорить нам этого, Майло, — прервал его Девор. — Ты не должен ничего говорить, если не готов.
— Я убил свою сестру. Я убил Деде. — Он начал всхлипывать.
Силви поцеловала его в лоб, обвила его голову руками.
— Это был не ты, малыш. Это была пума. Ты был маленьким мальчиком! Ты не мог контролировать это! Ты ничего не знал! Деде манипулировала тобой. Она использовала тебя.
Девор заговорил низким, успокаивающим голосом:
— Мы знали, Майло. Все эти твои разговоры во сне! Мы проследили твою историю — до тех пор, пока ты не исчез после смерти сестры.
— Майло, ты виноват в смерти Деде не более, чем в том, что в твоем сне про мусоровоз разбился автомобиль. Для такого маленького ребенка изменение формы все равно что сновидение. Понимаешь? Все это фантазии!
— Это была моя старшая сестра! Она заботилась обо мне! — Лицо Майло, как и горло, стянуло узлом. — Она читала мне, укрывала меня по ночам.
Силви покачала головой.
— Майло! Майло!
И вдруг всего стало слишком много: изогнутая бровь Силви, грустная улыбка Девора, милое тепло ладони Силви, гладившей его волосы. Майло превозмог боль в животе и сел.
— Я плохой! Я чудовище! Вы не понимаете!
Силви пыталась его удержать, но он спустил ноги со своей импровизированной постели и бросился от нее. Он отступал, уворачивался, затем собрал все силы и подбежал к окну, придерживая на себе простыню. Девор догнал его.
Майло прижался лбом к стеклу.
— Она требовала, чтобы я убил того парня. Это было не в первый раз. Он не хотел делать того, что хотела она. Это я всегда делал то, что она хотела — кроме того раза. Но я же не собирался убивать ее!
— Ты не убивал ее, болван! — Силви теперь тоже плакала. — Это была чертова пума, Майло! Ты не виноват!
Майло открыл окно и выглянул. Он опустил голову, задыхаясь, обливаясь слезами. Слезы текли по носу, щекам и подбородку.
— Я прыгну. Я заслуживаю этого.
Девор положил руку ему на плечо.
— Ты уже пробовал, Майло. Ты слишком умен, слишком хорош, чтобы сделать с собой такое. Когда ты прыгнешь, Майло, то полетишь! В душе ты знаешь, что должен жить. Деде использовала тебя, Майло. Ты защищался.
— Почему вы так добры ко мне? Никто в жизни не был так добр ко мне, — он повернулся, позволяя им изучить его лицо, — безобразное, как он думал, — со слезами, искаженное гримасой горя.
— Мы просто хотели позаботиться о тебе, Майло. — Силви дотронулась ладонью до его мокрой от слез щеки, и в тот же момент все безобразие исчезло: он больше не был запуганным мальчишкой, он был только этим прикосновением, этим взглядом прямо в глаза Силви. Это не было изменением формы, а самым простым человеческим чувством.
— Мы все заботимся друг о друге, — сказала она. — Выясняем, кто мы и на что способны.
Дыхание Майло дрогнуло и выровнялось — словно развязался узел. Простыня, в которую он завернулся, чуть распахнулась, его движения разбередили рану, на повязке проступила кровь.
— Знаешь, Силви, — сказал Девор, — в следующий раз, когда тебе нужны будут карманные деньги, попроси у меня.
— Я уже сказала, что очень сожалею, — ответила она. — Но мне нельзя приказать, что делать, этого не можете ни вы, ни кто-либо другой. У меня собственные планы, вы знаете. Дружба с вами не может привести меня в Эдинбург на фестиваль экспериментальных театров, или в Амстердам на фестиваль дураков, или на венецианский карнавал, или в одно из тех мест, где все умирают от желания узнать «Луну и Звезды»!
Девор чуть улыбнулся, глядя себе под ноги, и покачал головой.
Майло моргнул. На долю секунды перед ним возникла Деде, бледная и рыхлая. Она стояла в углу с виноватым видом. Она не была такой большой, как Майло привык думать, и не такой нежной. Раньше — его старшая сестра, затем — безымянный запретный сон, она была мощной, как вулканы, океаны, грозовые небеса или горячий сухой ветер. Теперь она казалась просто тенью. «Ты использовала меня, Деде! Я был всего лишь маленьким ребенком, а ты моей старшей сестрой. Ах, Деде, не надо было этого делать! Это было неправильно!» Безжизненная, бледная, малодушная, съедаемая ревностью и желанием, она просто растворилась.
Майло понял, что прошептал эти слова. Он поймал на себе взгляды Силви и Девора; они отвели глаза, но Майло было не важно, что они слышали его. Мы все заботимся друг о друге, сказала Силви. Мы! Значит, есть еще такие же, как и он! Майло дышал. Дышал. Он был невиновен.
Он чувствовал себя как человек, очнувшийся после долгой лихорадки и ощутивший страшный голод.
— Расскажите мне о картинах в приемной. Это ловушка?
— Да, — ответил Девор. — Я так и думал, что ты это скажешь. Для тех, кто в нее попал, — да.
Силви сжала его руку.
— Майло?..
— Я тоже был в ловушке, Силви. Я принадлежал Деде, даже когда она была мертва. Она сказала, что я всегда буду целиком принадлежать ей.
— Майло, ты всегда будешь целиком принадлежать себе, — сказал Девор. — Мы позаботимся об этом. Мы научим тебя всему. А ты научишь нас.
— Да. — Майло взял другую руку Силви. Он посмотрел на нее, потом на Девора, потом опять на нее. У него было необыкновенное ощущение, что он узнает себя в ее глазах.
— Я люблю вас, вас обоих, — выпалил он.
Силви улыбнулась. Ее лицо сияло, и ему показалось, что он смотрит на Луну и на звезды.
Перевела с английского Валентина КУЛАГИНА-ЯРЦЕВА
Впервые Борис Павлович Гуртовник пережил это еще в детстве, когда они с родителями отдыхали на Черном море и пришло время уезжать. Вот тогда-то папа и сказал: «Если хочешь вернуться, нужно бросить в море монетку, на удачу. Тогда обязательно опять попадешь сюда». С этими словами папа достал свой кошелек — массивный, кожаный, напоминавший маленькому Боре книжку для гномов, — а оттуда извлек 50-копеечный кругляш. «Бросай», — протянул монетку сыну. Боря размахнулся, представив себя на минуту древнегреческим спортсменом, метателем диска, и швырнул полтинник в воду.
В следующее мгновение произошло сразу два события. Во-первых, навстречу монетке выхлестнулась кипуче-яростная волна, словно море принимало дар. Во-вторых, когда монета как раз взвилась в воздух и уже готова была упасть в прибой, Борису почудилось, что на миг она зависла в нимбе брызг, как будто чья-то рука подхватила ее, придержала, разок подбросила и лишь потом отпустила в объятия моря. Боре даже показалось, что он видит эту руку: массивную, широченную, с толстыми мохнатыми пальцами. Ладонь раздувшимся осьминогом облапила монетку, словно запоминала ее.
Боре стало страшно. И он совсем не хотел возвращаться сюда, к морю и к ладони-осьминогу. Кстати, он и не вернулся — в следующий раз родители поехали в другой санаторий. Случай с полтинником забылся; вместе с тем у Бориса неожиданно появился интерес к коллекционированию монет, или, как это называлось по-научному, — нумизматике. Разумеется, сперва его коллекция состояла в основном из малоинтересных и не очень дорогих экспонатов: советских копеек, недорогих юбилейных рублей, нескольких болгарских стотинок и тому подобного.
Но постепенно коллекция росла и становилась серьезнее, значительнее. Увлечение не отразилось на выборе профессии. С другой стороны… нумизматика ведь напрямую связана с историей.
А Борис Павлович был учителем истории. Нельзя сказать, чтобы он очень сильно любил детей, просто, как водится, жизненные обстоятельства сложились так, а не иначе: у отца имелись связи в Педагогическом, сам Борис тогда еще не очень определился… Словом, учитель истории.
А вот дети, как ни странно, уроки Монетника любили. Еще на педпрактике он решил, как будет преподносить свою дисциплину. — Все вы, наверное, знаете, что монголо-татарское нашествие серьезно отразилось на состоянии земель бывшей Киевской Руси. Вот вам наглядный пример… — И он ловко доставал из кармана тусклый кругляш, подбрасывал на ладони и поворачивал аверсом, показывая классу: — Видите, татарский дирхем. Представьте: клад, в котором был найден этот дирхем, закопали через полторы сотни лет после монголо-татарского нашествия на Русь. Кстати, когда произошло нашествие? Правильно, Саливанов, в 1243-м. Так вот, постепенно государство монголо-татар, созданное… кстати, кто основал Золотую Орду? Нет, Ткаченко, не Чингисхан. Лашкин? Да, молодец — Батый. Так вот, постепенно Золотая Орда теряла свое могущество, переживала тяжелые экономический и политический кризисы — и в конце концов распалась на несколько враждующих ханств. При этом часть украинских земель продолжала признавать владычество татарских ханов, и на их территории пользовались татарскими монетами…
Поневоле вглядываешься в тусклый кругляш дирхема (особенно если сидишь на задней парте!) и пытаешься себе представить, через чьи руки прошел он, этот путешественник во времени. Нужно ли говорить, что в каждом классе, где вел уроки Борис Павлович, как минимум, двое-трое мальчишек «заболевали» нумизматикой?
Разумеется, сам Гуртовник с младых ногтей состоял в местном клубе нумизматов. И годам к пятидесяти уже считался там ветераном и корифеем, к его мнению прислушивались, у него частенько просили совета по тому или иному вопросу.
Суббота у Бориса Павловича издавна была «монетным днем». Об этом знали в семье; жена и дети старались не планировать на субботу какие-либо общесемейные мероприятия.
Раннее утро, часиков этак девять. Легкий завтрак, чаек; собраться, поцеловать полусонную Аленку, которая отправилась досматривать рассветные сны. В углу с вечера дожидается дипломат — взять его, перед выходом тронуть пальцем монетку, висящую над телефонным столиком.
Это куфический дирхем, экземпляр не слишком ценный, но дорогой Борису Павловичу, поскольку подарила его когда-то давно, в самом начале их знакомства, Аленка. «На удачу, — сказала она тогда. — Тут вот еще строка из Корана. Я попросила, мне перевели. «Ужель владеет человек всем тем, что пожелает? Но нет! Лишь Бог владеет завершеньем жизни и ее началом»[8]. Красиво?» «Красиво, — честно признался тогда Борис Павлович. — Хоть и опиум для народа, конечно… Но — красиво!»
И вот уже в течение лет тридцати, выходя из дому, Борис Павлович всегда касался пальцами монетки…
Сейчас тоже: тронуть ее — и в путь!
Борис Павлович жил недалеко от эстрадно-концертного центра, где по выходным устраивали небольшой нумизматический рынок. Часть коллекционеров, впрочем, располагалась снаружи, на дорожках парка. Во-первых, в парке не требуется платить деньги за место, что для многих немаловажно. Во-вторых, и покупателей здесь больше, так как им тоже нужно для входа в центр покупать билеты. Ну и, наконец, в теплое время года, если погодка хорошая, в парке гораздо приятней сидеть, нежели в душном, прокуренном зале.
Правда, Борис Павлович, как один из старейших членов Общества, должен бы подавать соответствующий пример. Но именно по причине свое-го старейшинства он имел право на некоторые привилегии; да и устраивался Борис Павлович в парке, лишь когда утро радовало теплой бархатной погодой (а это, увы, случалось далеко не всегда).
Сентябрь отцветал, облетал огненными листьями, которые, словно в предчувствии скорых костров, заранее раскрасились в соответствующий цвета. Горький дым уже потянулся к небу — дворники, как водится, меньше всего обращали внимание на запреты и жгли листву прямо-таки с инквизиторским удовольствием. Борис Павлович неспешно шагал по дорожке, здороваясь с торговцами.
— Привет, Бор-Палыч! — Китайкин, как обычно, торгует больше зубами, нежели монетами. — Прошу, свято место пана дожидает.
— Доброго утречка, — присоединяется к приветствиям старик Пугачин. — Смотрю на вас, молодой человек, и вижу: сегодня удача нам улыбнется.
Борис Павлович пожимает твердую, уверенную ладонь Пугачина, которая так не соответствует внешнему виду старика: хрупкого, словно наспех смастеренного из тряпок и тонких деревянных жердей.
— Вы так считаете? Почему?
— Настроение, вижу, у вас отличное.
— Да, улыбка у тебя, Бор-Палыч, что надо! Клад нашел?
Гуртовник рассеянно кивнул. Клад не клад, но настроение и впрямь отличное. Потому что сердце, похоже, отпустило. Еще утром, когда проснулся и лежал, тупо глядя в потолок, казалось, — все. И каждый вдох — вот этот… нет, вот этот — последний. О-ох!.. кажется, отвоевал еще одну минуту жизни.
С сердцем у Бориса Павловича издавна были нелады, и чем старше он становился, тем чаще этот часовой биомеханизм, встроенный в грудную клетку, напоминал: ты не вечен, скоро конец, на моем циферблате все обнулится, распрямится новогодним серпантином заветная пружинка, и — прости-прощай! Помнишь об этом, Монетник?
А как же, забудешь тут!
Конечно, он ходил по врачам (когда было свободное время, а случалось такое редко). Врачи выписывали лекарства, назначали процедуры — и смотрели сквозь него безразличными взглядами. Он не обижался, понимал, что означают такие взгляды. Лекарства принимал, но не регулярно, поскольку каких-либо существенных результатов не замечал; ну, кроме истощения семейного бюджета. Предпочитал потратить «лишние» деньги на очередной экспонат своей коллекции и носить в груди адскую машинку, которая — стоит только сделать слишком резкое движение, переволноваться — изнутри вонзается в тебя остро отточенными когтями. Ну и что же, нам не привыкать!
А заглядывать на ту сторону жизни даже казалось забавным — после того, разумеется, когда очередной приступ откатывался приторно-горькой волной. И казалось тогда, что этот раз — последний, что больше такого не повторится; и жизнь представлялась великолепной. Вот как сегодня.
«Удача нам улыбнется»? А куда ж она, родимая, денется!
Борис Павлович открыл дипломат и начал раскладываться. Уложил на асфальт прямоугольник прозрачной пленки, на него — несколько альбомов с монетами (с теми, которые на продажу, и теми, которые только на обмен), рядом поставил банку из-под чая, куда бессистемно ссыпаны разные мелкокалиберные монеты — их обычно покупают начинающие коллекционеры. Добавим на импровизированный прилавок стопку из книг и журналов по нумизматике — и дипломат можно закрывать. Ох, опять забыл! — газетку-то нужно вытащить, чтобы подстелить на бревно.
На бревне уже пристроился Китайкин.
— Пью еще не приходил? — спросил Борис Павлович.
— Еще не дохромал, — радостно откликнулся Китайкин. — Но должон быть.
Борис Павлович посмотрел на часы: было начало одиннадцатого, Слепой Пью обычно являлся к двенадцати. Он был перекупщиком — и, похоже, высокопрофессиональным жуликом. Ни Борис Павлович, ни его приятели не знали, как зовут Пью на самом деле. А кличку дали ему за круглые черные очки, которые обычно носят слепые. Впрочем, больше ничем на пирата из книги перекупщик не походил. Он был отнюдь не нищий, наоборот, те экземпляры, которые Пью время от времени из-под полы предлагал своим клиентам — и продавал, — приносили ему неплохой доход. Все прекрасно понимали, что свой товар он достает незаконными путями — скупает за бесценок у археологов, людей, случайно нашедших клады, получивших старые монеты в наследство, и прочее. Понимать-то понимали, но страсть к коллекционированию пересиливала.
Вот и сегодня Слепой Пью должен был явиться, чтобы в очередной раз обменять древние дензнаки на вполне современные бумажки. Цену он заломил, конечно, дикую, но монета того стоила. Это был давно вымечтанный так называемый русский полугрош Владислава Опольского XIV века. Борис Павлович знал, что этих монет не так уж много, а интересны они тем, что Владислав Опольский, хоть и чеканил собственную валюту, был всего лишь ставленником в Галицких землях польского короля Казимира III, потому и писал в легенде монеты «Князь Владислав — монета Руси», а не «монета князя Владислава».
Борис Павлович, конечно, хотел бы заполучить один из полугрошей Опольского, но очень долгое время не смел и мечтать об этом. И вот во время одной из выматывающих бесед со Слепым Пью («Что вы можете достать?» — «А что вам нужно?» — «Ну-у… а что у вас есть?» — «Я могу достать все или почти все, что вам потребуется; разумеется, за соответствующую цену». — «Хм-м…») — так вот, однажды, просто чтобы сбить спесь с этого пирата, Гуртовник упомянул о полугроше Опольского. И Пью, к огромному изумлению Бориса Павловича, пообещал: «Достану. Есть вариантишка один».
Случилось это достаточно давно — и с тех пор Пью время от времени обещающе кивал: «Будет вам полугрош!» В конце концов Борис Павлович перестал обращать внимание на посулы перекупщика — толку-то! И вот на прошлой неделе Слепой Пью, хитро улыбаясь, заявил, что раздобыл монету! С удовольствием наблюдая за реакцией Бориса Павловича, дождался соответствующего вопроса — и назвал цену! «Ого! — присвистнул присутствовавший при разговоре Китайкин. — Серьезно!»
Перекупщик пожал плечами: «А вы как думали? Я ж вам не советские 5 копеек 52-го года предлагаю. За такой товар и цена соответствующая».
«Ладно, — махнул рукой Борис Павлович. — Думаю, мы договоримся. Приносите в следующую субботу».
Он, конечно, имел в запасе кое-какие сбережения, как раз на такой случай. Их не хватит, но можно же продать кое-что из тех экземпляров, которые только на обмен.
Увы, денег все равно не хватало. Пришлось доложить те, что были предназначены для покупки очередных таблеток от сердца. Все равно приступ сегодня уже был, а раз Борис Павлович пережил его, то и остальные переживет; сильнее сегодняшнего вряд ли что-нибудь случится, он чувствует.
Словом, к приходу «пирата» Борис Павлович был подготовлен как следует.
Пью явился незамеченным — это, кстати, он тоже очень здорово умел. Вот минуту назад еще его и близко не было, а теперь стоит рядом, глазами впился тебе в спину, оценивает. Он всегда и всех оценивает, спрятавшись за своими круглыми затемненными очечками.
— Приветствую, уважаемые, — голос у Пью вкрадчивый, серый, но самоуверенный.
— Привет! — легкомысленно махнул рукой Китайкин.
Пугачин молча кивнул, он был занят с клиентами.
— Здравствуйте, — Борис Павлович старался не выказывать своего волнения. — Что новенького?
Пью, разумеется, помнил о договоренности, но сделал вид, что не понимает, о чем речь.
— Да так, — протянул он, раздвигая в хищной ухмылочке бледные губы. — Кое-что есть.
— Помнится, мы о чем-то договаривались…
— О Владиславе Опольском? Да-да, помню.
— Принесли?
— А как же. Сейчас, — он извлек из внутреннего кармана своего твидового пиджака длинный тонкий альбомец. Компактный, тот состоял из страниц, на каждой из которых было всего по два кармана для монет. И, конечно же, в нем хранились не простые, дешевые экземпляры.
Короткими массивными пальцами с остриженными до корней ногтями он ловко выудил из кармашка нужный кругляш и повертел, чтобы показать Борису Павловичу.
— А не подделка? — полюбопытствовал Китайкин. Вопрос этот уже неделю мучил Бориса Павловича, но задать его вслух мог, пожалуй, только «бестормозной» Китайкин.
Слепой Пью не обиделся и даже не сделал вид, будто обиделся, — он только пожал плечами:
— Моя репутация, уважаемый, стоит дороже, чем эта монета. Намного дороже. Да и вы не случайные покупатели, мне нет смысла вас обманывать.
Борис Павлович достал и протянул деньги. Пью на мгновение придержал руку с товаром:
— Кстати, уважаемый, вы не думали об обмене? Вместо части суммы я мог бы… Я вам предлагал уже когда-то… Нет? Ну что же, как знаете.
И Пью торжественно вручил покупателю товар.
Потом они о чем-то еще говорили втроем с Китайкиным, но Борис Павлович этого не запомнил. Ему страстно хотелось отойти подальше ото всех и как следует рассмотреть монету, прикоснуться подушечками пальцев к выпуклостям чеканки, вглядеться до боли в глазах в легенду монеты, попытаться разобрать, что там написано…
И он на самом деле отошел, присел на бревно, на расстеленную Китайкиным газетку и впился глазами в новоприобретенный экземпляр — возможно, самый ценный в своей коллекции. «Нет, — поправил себя, — самый ценный — Аленкин куфический дирхем».
Борис Павлович уже предвкушал, как выстроит следующий свой урок вокруг монеты Владислава Опольского.
У Борхеса он как-то вычитал следующую фразу: «Подобно всякому владельцу библиотеки, Аврелиан чувствовал вину, что не знает ее всю; это противоречивое чувство побудило его воспользоваться многими книгами, как бы таившими упрек в невнимании». Хотя речь шла о коллекционере книг, Борису Павловичу чувство это показалось очень близким. Как, наверное, большинство коллекционирующих (не важно что), он часто терзался сознанием того, что тратит время и деньги на бессмысленное и бесполезное занятие. Поэтому старался хоть каким-то образом оправдать свою страсть к коллекционированию. В том числе и вкрапляя элементы наглядной демонстрации в уроки.
Ребятишки, конечно, не всегда способны в полной мере оценить то, что он приносит. Но это не имеет значения. Борис Павлович и не хотел, чтобы все его ученики стали нумизматами. Он просто делал свое дело, честно, старательно — а уж как к этому отнесутся дети…
Кстати, было у него в 7 «А» двое мальчишек, которые всерьез начали увлекаться нумизматикой. И как раз в понедельник у 7 «А» урок истории.
Вот там Борис Павлович и планировал «обкатать» свое новое приобретение, так сказать, придать ему статус полезного. Все совпадало, даже тема урока подходила как нельзя лучше.
В понедельник Борис Павлович пришел на работу раньше обычного. Коробочка с заветной монетой, казалось, приятно согревала сердце, и даже вечная адская машинка в груди притихла, распалась на мелкие незначительные детали, уже не способные причинить вред.
Урок проходил хорошо. К тому же сегодня не явился Крамаренко — записной хулиган и бузотер, который частенько пытался сорвать занятия, не конкретно Бориса Павловича, а вообще любого из педагогов.
Словом, чувствовалось, что урок удался. Ребята ни на что не отвлекались, только внимательно слушали учителя. И глаза у них горели тем особым огнем, который Борису Павловичу был дороже и важнее любых других наград.
Он ощущал себя летящим на загривке волны виндсерфингистом. И искренне удивился, когда легкая разноцветная доска под его ногами треснула.
…И — лицом в пенные брызги!
Как потом рассказывали ребята, сперва они увидели, что учитель чуть перекосился на левое плечо и ссутулился. Ничего страшного в этом они не углядели, Борис Павлович часто так себя вел. Когда прихватывало сердце, оно словно утяжеляло левый бок и тянуло тело к земле.
А потом учитель медленно осел, наваливаясь спиной на стенку и хватая ртом воздух, как выхваченная из воды рыба.
И чешуйкой тусклой мелькнуло что-то в воздухе — и пропало.
А Борис Павлович видел совсем другое. Взлетел в недосягаемые дали потолок, и показалось, что оторванность от него (а не от земли, как у древнего Антея) — смертельна! Она ослабляла Бориса Павловича; пальцы его неожиданно разжались, и полугрош Владислава Опольского взлетел в воздух.
Почудилось: монета на мгновение зависла в воздухе выщербленной болезненной луной — и не просто зависла, ее перехватили чьи-то пальцы, уверенные и, цепкие, на среднем из которых блеснул перстень с печаткой. Холеный ноготь прищелкнул по аверсу, белоснежная подушечка указательного огладила выпуклости чеканки — и чужая ладонь крепко сжала полугрош.
Исчезла. Вместе с монетой.
И секунду спустя сердце, которое, мнилось, решило-таки окончательно дать отставку своему владельцу (а не хозяину!), смилостивилось, отпустило.
— Борис Палыч!.. Борис Палыч!.. — обступили его ребята. — Вам плохо? Вам помочь?
Как же они удивились, когда Монетник медленно, но вполне уверенно поднялся с пола и улыбнулся им:
— Да нет, все в порядке. Мне было плохо. Теперь прошло. Все хорошо. Спасибо, ребята. Урок окончен.
Прозвенел звонок.
Дмитрук, один из двоих нумизматов из 7 «А», догнал учителя уже на лестнице.
— Борис Павлович, а… простите, я хотел попросить… ну, полугрош Опольского — можно посмотреть, хотя бы здесь, в ваших руках?
— Знаешь, Славик… я, кажется, потерял его в классе.
Дмитрук растерянно моргнул своими длиннющими, как у девчонки, ресницами. Голос его, который только-только переходил на басы, сорвался:
— Но как же? Почему вы даже не искали его?!
— Да разве найдешь? Закатился в какую-то щель между паркетинами…
— Мы поищем! С ребятами! Обязательно! И если найдем — отдадим вам.
Борис Павлович рассеянно кивнул, поблагодарил мальчика и пошел в учительскую. Остальной день прошел без приключений.
И только на пути домой, втиснувшись в битком набитый троллейбус, Борис Павлович задумался: а правда, почему он даже не попытался искать полугрош? Из-за примерещившейся руки? Но это же сплошная мистика, товарищи мои!
Чушь! Бред! Нонсенс!
Мысли о случившемся не выходили у него из головы весь вечер, даже когда проверял тетрадки и готовился к завтрашнему дню.
Что-то еще было не так.
— Борюнь, вот видишь! — с нежностью сказала жена за ужином. — Как начал принимать таблетки, так сразу и полегчало тебе. Невооруженным взглядом видно, между прочим! А ты бурчал: не надо, без толку!..
Сперва он и не сообразил, о чем это Аленка. И только потом вспомнил, что должен был в прошлую субботу купить очередной препарат — должен был, но купил совсем другое.
Русский полугрош Владислава Опольского.
А ведь и в самом деле, сердце о себе сегодня больше не напоминало. Обычно оно если и не покалывает, то ноет беспрерывно — и ты вынужден ходить ссутулившись, потому что так немножко легче. А после урока с пропажей полугроша сердце вообще начало вести себя примерно. И стучит себе размеренно, четко — красиво стучит. Всегда бы так!
Неужели это как-то связано: затерявшийся полугрош и присмиревшее сердце?..
Не может быть! Случайность!
А полугрош — до слез жалко! Ну ладно, пропал и пропал, забыли и проехали — так ведь не дадут забыть. Тот же Китайкин — язви его в душу! — еженедельно будет напоминать.
В своих предчувствиях Гуртовник не ошибся.
— Привет, Бор-Палыч! Просим-просим, свято место пана дожидает. — Китайкин вообще до скукоты зевотной предсказуем в своих хохмических изысках. Они его веселят — и этого ему достаточно.
— А скажи, Бор-Палыч, как там твой Опольский поживает? Место для него нашлось? А то если нет, я готов сдать ему уголок в своем лучшем альбоме. Бесплатно.
— Нашлось место, — отмахивается Борис Павлович. — Хотя спасибо за щедрое предложение. Ценю.
А что толку на зубоскала обижаться?
— Молодой человек, у вас все в порядке? — осторожно спрашивает старик Пугачин. — Странно вы сегодня выглядите. Вроде и довольны, а вроде и чем-то угнетены.
— Ветры враждебные, — отшутился Борис Павлович. — Дуют и гнетут.
— Ну, как знаете, — старик, похоже, обиделся.
Он дулся и отмалчивался весь день, так что общаться Гуртовнику волей-неволей пришлось с Китайкиным. Вернее, слушать оного.
Китайкин трепался буквально обо всем и был неостановим, аки разбушевавшаяся стихия. В конце концов Борис Павлович утомился его слушать, отошел к бревнышку и присел там.
День сегодня выдался погожий, но вот покупателей почему-то маловато. И можно поэтому просто расслабиться и отдохнуть — после такой-то напряженной недельки!
Борис Павлович так и не разобрался с тем, что же произошло в понедельник. Он по-прежнему не желал верить в связь между пропажей полугроша и тем, что сердце его всю неделю вело себя смирно, просто-таки примерно. И уж подавно не желал верить в реальность существования той руки…
В конце концов он запретил себе думать о случившемся. Да и некогда было — дела, дела… А вот сейчас выдался свободный денек и как-то сами собой мысли вернулись к анализу происшествия.
Машинально Борис Павлович взял из банки с мелочью, что стояла на его «прилавке», какую-то монетку и начал подбрасывать — это его успокаивало.
Клиент не шел. Китайкин нудил. А Борис Павлович все думал, думал, ду…
Сердце ударило неожиданно — словно штыком изнутри; тело напряглось, само собой выгибаясь натянутым луком. И монетка, конечно же, вылетела из обессилевших пальцев.
Дальнейшему Борис Павлович уже не удивлялся.
Рука медленно проявилась в воздухе — и на сей раз была она с тонкими юношескими пальцами, измазанными в чернильных пятнах и с многочисленными заусенцами. Пальцы с ленцой, как будто нехотя взяли из воздуха монетку — и рука исчезла.
И приступ у Бориса Павловича, разумеется, тоже прошел.
Все случилось так быстро, что никто ничего не заметил. Да, наверное, руку бы и не увидели ни Китайкин, ни Пугачин — почему-то Борис Павлович был уверен, что она является только ему одному. И точно так же он не сомневался, что монетку (кстати, что это был за экземпляр? хоть бы не слишком дорогой!) уже не отыскать.
В тот день Борис Павлович ушел из парка раньше. Он до сих пор и понятия не имел о природе происходящего с ним, но кое-какие выводы все же вынужден был сделать. Вот уже дважды во время приступа в воздухе появляются чьи-то руки, которые выхватывают и забирают монетку, по стечению обстоятельств как раз оказывающуюся в воздухе. После чего приступ у него проходит, и некоторое время сердце его не беспокоит.
Следовательно… Нет, товарищи дорогие, мы, конечно, в мистику никакую не верим, но… Но что мешает, например, просто носить с собой в кармане монетку — на всякий случай? А там уже — как получится.
И — получалось! Не ломая больше голову над причинами таинственного явления, Борис Павлович просто бросал монетки всякий раз, когда снова прихватывало сердце. И руки — всегда другие — выпрыгивали из воздуха жадными псами, чтобы поймать и пожрать откупные жертвы.
О, эти псы оказались дьявольски разборчивыми! Их не интересовали простые, разменные монеты, которые не имеют ценности для нумизмата. Только коллекционные экземпляры, и чем они интереснее, тем сильнее эффект. В зависимости от ценности того или иного экземпляра сердце могло отпустить на полдня, на полчаса или вообще не среагировать на подачку. И тогда приходилось швырять что-нибудь покрупнее.
Когда он определил закономерности в поведении рук, Борис Павлович выстроил и политику своего поведения. Он рассчитал, сколько и какие монеты следует носить с собой. Сперва пошли в ход двойные и обменные экземпляры. Запасов их должно было хватить на несколько месяцев — более чем достаточно, чтобы некоторое время чувствовать себя в безопасности. Черт возьми, товарищи дорогие, многие ли из вас уверены, что доживут до вечера?! А тут…
И какая, в конце концов, разница, почему происходит то, что происходит…
Сначала самой большой трудностью при жертвоприношениях представлялся момент подбрасывания монетки. Рук-псов, конечно, никто, кроме Бориса Павловича, не замечал, но вот самого-то Бориса Павловича видели. И когда он подбрасывал монетку — тоже. Если бы на это стали обращать внимание, кто знает, как бы все обернулось. Опять же, не везде можно так просто подбросить монетку — например, попробуйте-ка сделать это в тесном троллейбусе или во время урока!
К счастью, со временем Гуртовник научился предугадывать начало приступов и загодя подбрасывал монетку.
Таким образом ему удалось продержаться чуть больше месяца. Потом начались проблемы.
Руки-псы подняли цену — теперь они вообще отказывались принимать дешевые двойные экземпляры, а самые хорошие из них, хоть и срабатывали, но крайне слабо. Руки требовали большего. Они желали коллекционных экземпляров.
Поразмыслив, Борис Павлович на время отказался от жертвоприношений — в результате болевые атаки сердца возобновились и стали еще нещаднее. В конце концов Гуртовник не выдержал и продолжил «скармливание» рукам, теперь уже коллекционных экземпляров. Сперва тех, что были ему менее дороги. Потом…
— Что-то с вами, молодой человек, все-таки происходит, — прокряхтел как-то старик Пугачин. — Уж не с Хароном ли, часом, вы повстречались?
На дворе стоял ноябрь, сегодня выпал первый снежок, и это, похоже, был последний раз в нынешнем году, когда они торговали на улице. Балагур Китайкин отсутствовал — укатил на дачу, «консервировать» ее на зиму.
Борис Павлович на слова Пугачина только невесело усмехнулся — накануне он как раз скормил рукам два серебряных аттических обола.
— Вот давно хотел у вас спросить, Роман Владимирович. Вы ведь, так сказать, коллекционер-ветеран, со стажем. Почему вы собираете монеты?
Он пожал своими марионетковыми плечами:
— Если бы знал — наверное, и не собирал бы. Коллекционирование — оно, молодой человек, сродни любви: любят ведь просто так, а не за что-то. В этом и заключается, если хотите, его главное очарование. Ну, еще нумизматика для меня, должно быть, своего рода отдушина. В наше время, знаете, не всегда и не всем удавалось заниматься любимым делом. Многие об этом даже и не задумывались, работа была средством зарабатывания денег — на жизнь. А жизнь, большая ее половина, проходила в работе. И нужно же было хоть какую-то долю отведенного времени прожить, получая удовольствие.
Пугачин помолчал, задумчиво потирая пальцами подбородок.
— Знаете, сначала я все переживал: мол, на всякую ерунду время трачу, копейки видите ли собираю, а толку от этого… А потом подумал: черт возьми, а то, что я успокаиваюсь, когда занимаюсь своими монетами, то, что я удовольствие от этого получаю, — неужели не польза?! Польза! И с тех пор успокоился. Перестал на других оглядываться. А еще решил: ни в коем случае не позволю детям после своей смерти, чтобы коллекцию распродали по частям. Завещаю музею. Им, детям, и так не пустой угол оставлю — да и взрослые они уже у меня, что старший, что младшая, — сами на жизнь зарабатывают будь здоров! А коллекция… только тогда она и коллекция, когда вместе собрана…
Разговор как-то сам собой приугас.
Вот только никак не выходил у Гуртовника из головы…
Зима в тот год выдалась щедрая и на снег, и на лед. Она попеременно одаривала Киев то одним, то другим — и машины то буксовали в грязном вязком крошеве, то, наоборот, их заносило на поворотах, они попадали в аварии…
Коллекция Бориса Павловича дробилась и исчезала в пастях-кулаках таинственных рук. Несколько раз он делал попытку остановиться, но всегда снова возвращался к жертвоприношениям. И всякий раз противостоять рукам-псам становилось все сложнее. Очень уж долгое время Борис Павлович жил в постоянном соседстве с болью, он свыкся с ней, сроднился — и когда оказалось, что можно жить и без нее, возвращаться к прошлому состоянию было трудно, почти немыслимо.
Пытаясь сохранить хотя бы фрагмент коллекции, он отобрал лучшую ее часть и отдал Дмитруку.
— Борис Павлович… Я не могу…
— Славик, я прошу тебя просто взять их на хранение. На время. У меня сейчас дома ремонт, все перевернуто с ног на голову. Боюсь, потеряются. И кстати, ты же хотел писать реферат по нумизматике на Малую Академию — вот, с ними тебе будет легче это сделать.
— Спасибо, Борис Павлович! Я ни одной не потеряю!
— Я не сомневаюсь, Славик. Не сомневаюсь… Да, чуть не забыл! — он, повинуясь минутному импульсу, вынул из кармана «дежурную» монету, двойной червонец Петра I, и передал мальчику. — Это тоже возьми, в коллекцию.
Домой Борис Павлович возвращался в приподнятом настроении, даже не до конца понимая его природу. Вообще все складывалось более чем удачно: и уроки прошли легко, и троллейбус попался пустой. Опять-таки завтра пятница, день несложный, еще и с одним «окном» между третьим и пятым уроками.
На лестничной площадке опять перегорела лампочка. Борис Павлович зажал под мышкой дипломат и полез в карман за ключом.
Тихо-тихо, как будто эхо из дальнего далека, прозвучала первая нотка сердечной боли. Как легкий гром грядущей грозы. Как приближающийся топот сапог, когда в полузабытом детстве пришли за отцом соседского Пашки. Как…
Он торопливо ткнул ключом в нащупанную замочную скважину, лихорадочно повернул. Перед глазами плавающим пятном маячил двойной червонец Петра I.
Карманы пусты. Нечего бросать рукам-псам, и если сейчас ударит…
Ударило. Пока еще слегка, словно примериваясь, пробуя силы, свои и противника. Покачнувшись, Борис Павлович налег всем телом на дверь — то ли чтобы открыть, то ли чтобы опереться…
Схлынуло. Только во рту железный привкус предсмертия.
И, вне всякого сомнения, вот-вот это должно было вернуться.
Загрохотал, падая, уроненный дипломат, раскрылся — посыпались в грязь и темень чьи-то тетрадки, опаленной бабочкой вспорхнула и рухнула книга.
До того ли ему сейчас?!
Борис Павлович ворвался в квартиру, позабыв закрыть дверь, ничуть не заботясь о том, что перепугаются Аленка и дети. Потом вспомнил, что еще слишком рано, дома-то никого и не…
Второй удар оказался сильнее. Борис Павлович медленно притиснулся спиной к стене и сполз на пол.
Прижал ладонь к груди, стал растирать. «Ах ты, с-сволочь! Что ж ты творишь! Почему так не вовремя?!»
Он никогда не был суеверным, но смерть в этот момент показалась Борису Павловичу чем-то живым, наделенным разумом и злой волей. И он сейчас обращался к ней, умоляя и требуя отсрочить час своей смерти.
Но, разумеется, никто его не услышал, а если и услышал, то щадить не собирался. Сердце продолжало пульсировать черной, беспросветной болью, которая понемногу разливалась по телу, уже подступая к глазам и заволакивая их мутной пеленой.
Коллекция лежала в соседней комнате, совсем рядом, но попасть туда не было никакой возможности. Не доползти. Не успеть.
Борис Павлович тяжело перекатился на правый бок, чтобы максимально уменьшить давление на сердце. Понимал, что вряд ли это спасет его, но…
Он увидел кругляш в сумерках, заполнявших квартиру: сквозь окно в кухне сюда, в прихожую, падал луч света от фонаря — и выхватывал пластинку куфического дирхема.
До которой, в отличие от далекой коллекции, Борис Павлович в силах был дотянуться.
Загребая правой рукой и отталкиваясь сапогами от стены, он пополз к телефонному столику, над которым висела монетка. На обоях оставались грязные отпечатки с рельефным рисунком на каблуке.
Наконец, оказавшись под столиком, он вскинулся и, вывернувшись, сумел-таки сорвать дирхем с гвоздика.
Упал, больно ударившись локтем о линолеум.
И тотчас почувствовал, как приближается третья волна боли. Понял: последняя, ее не пережить.
Рывком освободил дирхем от разорванной нитки и швырнул в воздух.
Рука появилась моментально, как будто только и ждала этого. В полумраке она выглядела пугающе, почему-то напомнив Борису Павловичу руку-спрута из далекого детства.
И время застыло черной янтарной каплей.
Вспомнилось: лет пятнадцать назад на этот дирхем-талисман положил глаз Слепой Пью. Одно время Борис Павлович носил дирхем на груди, и вот как-то летом его заметил «пират», углядел сквозь свои темные очечки, пройда! И мягонько так, осторожно поинтересовался — словно между прочим, — не продается ли во-он та монетка. А обменять не хотите ли, уважаемый? Ну, как знаете. Если вдруг передумаете…
Потом он пару раз предлагал Борису Павловичу поменять дирхем на кое-какие интересные экземпляры. Борис Павлович так и не смог понять, зачем Слепому нужна его монетка-талисман.
Так и не понял до сих пор.
Наверное, уже и не поймет.
Но эта рука-пес, выскочившая из темноты — рука с короткими массивными пальцами с до корней остриженными ногтями, — ее сложно было не узнать. Сейчас она, огромная, демоническая, ждала и предвкушала; тянулась пальцами-щупальцами к падающему в ее ладонь-пасть дирхему.
«Значит, — сказала Аленка, заглядывая ему в глаза, — тебе нравится?»
«Очень», — и он ничуть не покривил душой.
«Знаешь, я хочу, чтобы эта монетка приносила тебе удачу».
…приносила удачу.
Третья волна боли стояла в черном дверном проеме, решая, уходить или остаться.
Он стиснул зубы и прыгнул, не обращая внимания на ноющее тело. Дирхем поймал уже в последний момент, буквально вырвал из пальцев руки-пса.
Упал, неестественно улыбаясь барельефному мальчику на дверях ванной комнаты.
И крепко-крепко сжал в кулаке их с Аленкой монетку.
«Ужель владеет человек всем тем, что пожелает? Но нет! Лишь Бог владеет завершеньем жизни и ее началом».