Он был достаточно умен и знал, что так уж устроен мир, — всегда найдутся люди, готовые подвергнуть осмеянию доброе дело. Он понимал, что те, кто смеется, — слепы, и думал: пусть себе смеются, лишь бы не плакали.
Паша Дугин украдкой взглянул на часы. Было самое начало седьмого. Корпоративная новогодняя вечеринка только началась, а стол уже практически пуст. Правда, остатки закуски еще высились кое-где редкими островками благополучия, но с того угла, куда забился Паша Дугин, благополучие казалось абсолютно недостижимым. Пашин взгляд соскользнул со своей быстро опустевшей тарелки на импровизированную скатерть из бумажных полотенец в пятнах шпротного масла, переполз на пустую салатницу и остановился на бананах. Рука потянулась к желтым плодам автоматически. Но банан оказался изрядно подгнившим. Дугин чертыхнулся и брезгливо отодвинул его в сторонку.
— Чего закис? — Сосед справа пихнул Пашу локтем в бок. — С наступающим тебя, Дугин!
— Спасибо, — кивнул Паша и опустошил свою рюмку. А может, и не свою…
— Как дела-то вообще?
— Не поверишь — отвратительно! — Паша натянуто улыбнулся. Фамилию соседа он хоть и с трудом, но смог вспомнить — Червяков, а вот имя заклинило где-то на выходе. Странно, ведь почти три года вместе отработали. Пусть и не часто встречались, но все же…
— Я к тебе давно приглядываюсь, Дугин, — Червяков не унимался. — Вот и сегодня все собрались, понимаешь, все веселятся, а ты сидишь, как на похоронах.
— У меня вчера канарейка умерла, — буркнул Паша и сам себе удивился. Что за канарейка? Откуда канарейка? Никакой канарейки у него отродясь не было.
Червяков икнул, пробормотал что-то неразборчивое и придвинулся плотнее к раскрасневшейся даме, сидевшей от него по другую руку. Дама, имени которой Паша тоже не мог вспомнить, мерзко хихикнула и погрозила Червякову пальцем. Чем бы завершился этот молниеносный контакт — неясно, но тут с другой стороны большого стола медленно поднялся директор фирмы «ПариС», чтобы традиционно попросить «минуточку внимания» и предложить мужчинам выпить «за наших прекрасных дам». Шум сразу стих. Мелодия телефонного звонка оказалась в наступившей тишине слишком громкой. Все завертели головами.
— Чей это телефон, в конце-то концов?
— Извините! — Паша суетливо вырвал мобильный аппарат из тесных объятий кармана. Потом слишком долго выбирался в коридор из своего угла. А телефон все звонил и звонил. И под прицелом недовольных глаз Паше показалось, что прошла целая вечность…
— Маришка, привет! — тяжело выдохнул он в трубку. — Как я рад тебя слышать!
— Не верю! — сказала она в ответ, и ее смех раскатился серебряным колокольчиком по всему цифровому каналу от Москвы до Омска. — Почему так долго не отвечал, если рад?
— Мобилу не мог найти, — нашелся Паша. — Завалилась, оказывается, за диван. Ты где? Я по тебе скучаю…
— Павлик, мне плохо слышно. Здесь музыка слишком громко играет. Но я так счастлива! Меня приняли. Ты не поверишь, сама Миткова вчера похвалила мой репортаж. Это просто чудо! Меня берут в штат редакции новостей, и мы решили отметить это дело в ресторане. Не помню, как он называется. То ли «Хорда», то ли «Загон». Но место клёвое и совсем не гламурное. Тебе бы здесь тоже понравилось.
— Не сомневаюсь, — пробормотал Паша.
— Что? Я тебя не слышу. Говори громче!
— Я говорю: отлично! — крикнул Паша, прикрывая микрофон ладонью. — Поздравляю, говорю!
— Спасибо, Павлик, ты не обижаешься, что я сразу не позвонила? Я тебя люблю. Я тебе потом перезвоню, да? Чего молчишь? Алё, Павлик, ты меня слышишь?! Алё?!
Еще с полминуты Паша слушал короткие гудки, а потом тоже нажал «отбой» и уперся спиной в простенок между туалетом и подсобкой.
— Вот и поговорили…
В длинном коридоре темно, тихо и пусто. Пусто и в груди. А еще темно и холодно. И ничего уже нельзя изменить…
Маринка хотела быть репортером. Настоящим. А город хоть и большой, но все равно оказался слишком мал для настоящей мечты. Поэтому она и уехала. И теперь уж точно станет хорошим репортером. Паша в этом не сомневался. Не сомневался он и в том, что Маринка сегодня счастлива. Она узнала, что мечты иногда сбываются. Так почему же его сердце почти не бьется? Ведь знал: в новом Маринкином мире он будет лишним. Нет для него там места. Знал, что больше уже никогда не сможет ее увидеть. И от этой мысли его очень скоро скрутит так, что хоть на стенку лезь…
За дверью раздался дружный смех. Пашины коллеги никогда не отступали от плана. Накануне любого мало-мальски значительного праздника с рабочих столов в самом большом кабинете офиса снимались все компьютеры. Силами немногочисленных мужчин эти столы сдвигались к центру, а потом к работе подключались дамы и накрывали общий стол тем, что под руку попадалось. В основном попадались спиртные напитки.
Набросив пуховик, Паша вышел на улицу. Курить в офисе не разрешалось. И все курильщики топтались на маленьком крыльце даже в самый лютый мороз. Впрочем, Пашу мороз никогда не смущал. Тем более сегодня. Декабрь вообще выдался теплым. Даже перед Новым годом мороз не усилился. И ветерок дул как-то вяло. Сил у него хватало только на то, чтобы сметать с верхушек сугробов сухой снег и бросать скупыми горстями под ноги редких прохожих.
Паша натянул капюшон и прогулялся до улицы Химиков. Огляделся по сторонам. Было темно и скучно. О приближающемся празднике напоминала только витрина соседнего продуктового магазина, украшенная мишурой и цветными шариками. Он представил, как вернется сейчас в офис, со всеми вежливо попрощается, а потом будет идти четыре квартала по совершенно пустой улице до остановки общественного транспорта. Потом подъедет его маршрутка, он забьется в ее теплое и сырое нутро и еще полчаса будет петлять по городу. Из центра, где перемигиваются гирлянды и взлетают в холодное небо большие зеленые елки, на окраину, где сплошная тоска и горы черного снега по обочинам дорог…
Отбросив сигарету, Паша доверил выбор судьбе. Трижды он подбрасывал и ловил двухрублевую монету. Трижды выпадал орел. И Паша вернулся к коллективу из множества юных и не очень юных женщин, которым было сегодня не до него. Только добрая девушка Аля его заметила, махнула рукой и пересела поближе. И даже поинтересовалась: не случилось ли чего? На самом деле, звали ее не Алей, а Аэлитой, она давно была не девушкой, а замужней женщиной, что, однако, не мешало Паше ей слегка симпатизировать. Он понимал, как нелегко человеку жить с таким именем…
Аэлита подперла кулачком подбородок и коротко вздохнула:
— Ой, кажется, я опять сегодня набралась. Ты меня осуждаешь?
— Нет.
— Но у тебя совсем пустая рюмка…
— Странно, — сказал Паша и наполнил рюмку чем-то прозрачным и теплым из ближней бутылки. — Хороший ты человек, Аля… Знаешь, а давай я буду называть тебя только Аэлитой. И никаких, понимаешь, Аль… Хочешь, Аэлита, я буду твоим Сыном Неба? Давай выпьем, Аэлита!
— Давай, Сын Неба. Только за что?
— За сбычу мечт, естественно, — усмехнулся Паша.
С гусарским азартом он опрокинул в себя прозрачную жидкость и закашлялся. Жидкость вошла как-то криво.
— Еще мы выпьем за сбытчиков мечт, — добавил Паша, когда смог говорить. — Потому что работа у них собачья. Представь: сбылась мечта у человека. А он даже не подозревает, что не само собой все произошло, а кто-то ему в этом деле посодействовал. Понимаешь?
— Понимаю, — кивнула Аэлита.
— Э-э, нет, ничего ты не понимаешь, — покачал головой Паша.
Напиток, по его расчетам, уже поступил в желудок, но благотворное тепло не спешило разливаться по всему телу. Наоборот, только разрастался холод в груди…
Осознанно Паша Дугин помнил себя с трех лет. А до этого возраста память сохранила лишь отдельные яркие моменты. Как на карусели катался, например, и обмочился с испугу. Или как женщина-врач в большом белом кабинете зачем-то запустила руку ему в трусы, быстро и деловито там пошарила, мягко сжимая мошонку и перебирая ее пальцами. Что потеряла врач в его трусах — он тогда не понимал. Но крепко запомнил это ощущение, когда одновременно и странно, и стыдно, и приятно до сладких мурашек. Впрочем, этими и другими интимными подробностями своего детства Паша не делился ни с кем. Да и вообще о своем детстве он предпочитал не вспоминать…
Необычные способности Паша открыл в себе лет в десять. Вполне возможно, что они проявлялись в более раннем возрасте, только он их не замечал. Да и открытие произошло не так чтобы в один момент, как только ему исполнилось десять. Нет, конечно. Паша открывал свои способности постепенно. Но именно в десять лет он впервые задумался о несправедливости окружающей его жизни и о причинах этой несправедливости. А поводом послужили ролики, которые были подарены на день рождения его другу детства Сереге Томилину.
Незадолго до этого отпраздновал имецины и Паша. Но ему подарили свинью-копилку, настольные часы с будильником, один из томов детской энциклопедии, какую-то глупую заводную машинку и прочую чепуху, которую буквально через неделю после дня рождения нормальный парень складывает в угол и навсегда о ней забывает. И она — эта чепуха — там скапливается и скапливается, пока не наткнется на нее мама и не выбросит одним махом. А вот ролики — другое дело. Это подарок, так подарок. Но Паша такого не дождался.
Он даже родителям неоднократно намекал: а вот бы, мол, неплохо ролики получить. Родители при этом дружно кивали: да, мол, неплохо. Однако в результате ролики получил не Паша, а Серега Томилин, который никому и ни на что не намекал. Нет, это не справедливо, решил Паша и впервые глубоко задумался. Впрочем, думал он хоть и глубоко, но недолго. Десятилетний человек на такую сложную тему долго не может думать. Тем не менее каждый раз, когда Паша встречал Серегу Томилина, раскатывающего на роликах, неприятные мысли опять будоражили его воображение. Серега, по твердому убеждению Паши, был везунчиком. Ему не просто везло, а дьявольски везло. Причем почти по всем статьям. И стоило ему, например, поделиться с Пашей какой-то очередной своей мечтой, как она почти без задержки сбывалась.
Происходило это так. Идут они утром в школу, а Серега начинает мечтать: вот бы, мол, Зоя Степановна про домашнее задание не спросила. И что? Приходят они в школу и узнают, что вместо трех уроков класс сегодня повезут на внеплановую экскурсию в музей имени Врубеля. Естественно, про домашнее задание никто и не думает спрашивать. А еще контрольную по математике могли вдруг заменить английским. Или школу закрыть на недельный карантин по гриппу. Или отменить учебу младшим школьникам по причине сильных холодов, которые неожиданно наваливались на город.
Еще Сереге везло с деньгами. Идут они, например, домой из школы, и Серега, помахивая полотняной сумкой со сменной обувью, говорит:
— Представь, Паха, что идем мы сейчас с тобой, а прямо перед нами рубль лежит.
— Не-ет, — не соглашался умненький Паша. — Здесь рубль лежать не может. Людей слишком много ходит. Кто-нибудь обязательно его подберет.
— Что, и помечтать уже нельзя, — возмущается Серега. — Тогда мы другой дорогой пойдем. Там, где никто не успел наш рубль подобрать.
И они сворачивают во двор первой же пятиэтажки. Потом упрямо делают несколько больших кругов, обязательно возвращаясь через микрорайон со старыми двухэтажными домами, а Серега смотрит под ноги и где-то по дороге обязательно замечает в траве или в кустах потертую купюру…
Однажды Серега заболел морем и болтал о нем почти месяц, не умолкая. Замучил расспросами и Пашу, который лет в семь побывал с родителями в Анапе. Паша море запомнил плохо, но честно старался удовлетворить любопытство друга.
— Эх ты, — каждый раз после его рассказа огорченно вздыхал Серега. — Вот если бы мне довелось хоть раз на море побывать, я бы тогда… да что говорить…
Через месяц в школу пришла заблудившаяся путевка в пионерский лагерь «Артек». Да еще на самую длинную смену — сорок дней. Да еще совершенно бесплатно. И решили тогда на школьном педагогическом совете выделить эту путевку не кому-нибудь, а именно Сереге Томилину. А почему бы и нет? Учился он старательно, а финансовое состояние семьи Томилиных было, мягко говоря, не ахти. Отца у Сереги не имелось. Мать растила их с младшим братом совершенно одна. Паша, когда изредка заходил к другу в гости, всегда удивлялся, как все они помещались в небольшой комнатке семейного общежития, где вместе с ними жила еще и огромная дворняга по кличке Азимут. Покалеченную собаку Серега подобрал на улице. А когда вылечил, то уговорил мать оставить пса…
Спустя год семье Томилиных опять повезло. Райисполком выделил им хорошую двухкомнатную квартиру, они переехали на другой конец города. Сереге пришлось сменить школу, а Паша впервые узнал, что такое потерять друга. Это очень тяжело. Такой переезд при почти полном отсутствии средств оперативной коммуникации — все равно что перелет в другую галактику. Первое время друзья еще пытались как-то поддерживать межгалактическую связь посредством письменных сообщений, но переписка быстро заглохла. И с тех пор Паша друга детства не видел. Не пересеклись больше их пути-дороги. Знал только, что тот окончил Качинское летное училище, благополучно стал военным летчиком и уехал служить куда-то на Дальний Восток.
Впрочем, потерю Паша переживал хоть и тяжело, но недолго. Почти сразу он подружился с Андреем. А чуть позже появился у него и второй друг — Сашка. И оба новых друга, как ни странно, тоже оказались везунчиками. У Сашки, например, нашелся дальний родственник во французском городе Лионе, который стал присылать ему разные приятные штуки типа жевательной резинки или кроссовок, которые помогали Сашке устанавливать близкий и непосредственный контакт с противоположным полом. У Андрея родственников за границей не нашлось, зато у него резко пошли успехи в математике. Андрей стал блистать не только у школьной доски, но и уверенно занимал призовые места на различных математических олимпиадах — районных, городских, областных.
Именно тогда, в тринадцать лет, Паша окончательно понял, что «виновником» такой везучести своих друзей был именно он. И со всей детской непосредственностью Паша решил проверить свои теоретические выводы на практике. С первого раза ничего, естественно, не получилось. Как и со второго, и с третьего. Паше понадобился почти год различных экспериментов, чтобы очертить хотя бы приблизительные границы своих возможностей. Долго не удавалось понять сам принцип «сбычи мечт». Паша перепробовал разные варианты. Просто пожелать, чтобы у кого-то из его друзей или одноклассников сбылась мечта — не получалось. Он изрядно намучился, загадывая желания то в полночь на крыше дома, то в полдень на лесной поляне. Он напрягал мозг, пыхтел, стоя по часу на голове — ничего не выходило. Мечты друзей иногда сбывались, а иногда — нет. И это происходило как-то помимо его воли. Паша понимал, что он должен был совершить при этом некие действия, но не мог понять, какие именно.
Еще Паша узнал, что его собственные мечты не сбываются никогда. Без всяких исключений. Использовать свои способности в корыстных целях Паша не мог даже косвенно. Если они вместе с Сашкой находили деньги, например, и собирались вместе потратить их на билеты в кино, то цепочка благоприятных случайностей обрывалась мгновенно. Либо в тот день билеты заканчивались, либо фильм неожиданно снимали с проката, либо у Сашки оказывались какие-то срочные дела, поэтому он не мог пойти в кино, либо найденная купюра вываливалась через дыру в кармане его штанов, пока они добирались до кинотеатра. Варианты могли быть любые.
Если его друг покупал мороженое для себя — проблем не возникало. Но если он хотел поделиться с Пашей, то мороженое случайно вываливалось у него из рук. Или бутылка с газированной водой падала на землю, проливая драгоценную жидкость. Или купленное пирожное оказывалось почему-то черствым, а в начинке пирожка с яблоками обнаруживался неприятного вида червяк, которых Паша ненавидел с самого детства…
— Так и будем отмалчиваться, Дугин? Пренебрегаешь нами, да? — Червяков попытался сфокусировать взгляд на Пашиной переносице. Паша промолчал. Он уже заметил, как над дальним концом стола величественно приподнялась директорская лысина. Пал Палыч созрел еще на один тост. Настало время поднять рюмку «за любовь, дружбу, удачу и процветание нашего общего дела». Паша отработал менеджером почти три года и все тосты знал уже наизусть. «Черная полоса заканчивается, дамы и господа, а за ней и временные трудности, которые испытывает наше предприятие. Нужно только еще поднажать и еще чуть туже затянуть пояса. Счастье рядом — только руки протяни…»
Сорок человек делали вид, что слушают внимательно. При этом одна половина догадывалась, а вторая знала точно, что очень скоро всем придется протягивать не руки, а ноги. В бухгалтерских программных пакетах, которыми фирма «ПариС» торговала по франчайзингу от «Папируса», багов было больше, чем блох на больной собаке. Программы «Папируса» глючили и регулярно зависали. Именно поэтому «Папирус» давно и прочно отставал от всех конкурентов, к которым переметнулись потихоньку и лучшие «продажники» Пал Палыча. На прошлой неделе ушел последний — Федя. На что Пал Палыч спокойно ему сказал: иди, Федя, незаменимых специалистов у нас нет…
— Не спи, Аэлита, — шепнул Паша и легким кивком головы показал на дверь. Она кивком подтвердила, что поняла. Но выбираться из-за стола нужно было порознь. С интервалом в пять минут, чтобы не привлечь к себе повышенного внимания.
Пока Паша ждал на крыльце, сигарета успела догореть до фильтра. Он автоматически прикурил вторую.
— Замерз, Сын Неба? Аэлита выпорхнула в облачке пара, запахнулась в короткую дубленку и плотнее прикрыла входную дверь. — Угости, если есть чем… Тебя что, Марина бросила?
— Ну, не то чтобы бросила. — Паша полез в карман и обнаружил, что пачка пуста. — Возьми, я только прикурил… А как догадалась?
— Ты на себя в зеркало смотрел? Почти покойник…
Аэлита сделала пару глубоких затяжек и вернула сигарету. За последний час на улице похолодало. Температура упала градуса на два-три. Паша поежился.
— Вот есть же страны, где всегда тепло. Почему у нас всегда холодно?
— Есть такие страны, — согласилась Аэлита. — Правда, все они на «г» начинаются: Габон, Гана, Гамбия, Гвинея-Бисау, Гаити, Гваделупа, Гватемала, Гондурас…
— Утешила, — вздохнул Паша.
— Да не переживай, вернется твоя Марина. Покрутит хвостом и сообразит, что сделала неравноценный обмен.
Паша медленно спустился с крыльца, зачерпнул пригоршню снега и приложил холодный комок ко лбу. Кожу ожгло холодом.
— Голова разболелась, — пояснил он. — Нет сил терпеть это безобразие. Но и уйти не могу. Тоже нет сил. Да и дома, по правде говоря, ловить нечего. Такая же тоска. Мама, наверное, пирожков напекла…
— Не понимаешь ты, Павел, простого человеческого счастья. Тебе вот мама пирожков напекла, а меня двое голодных мужчин ждут — муж и сын. Они уже четыре раза успели позвонить за два часа. Так что мне придется еще час здесь париться, а потом домой мчаться, чтобы ужин приготовить. Представляешь, какими словами меня дома встретят?
— Тогда пошли прямо сейчас. Уйдем вместе.
— Куда мы уйдем? Ты же видишь, что Пал Палыч сегодня в ударе, — Аэлита вздохнула. — И домой, гад, не торопится. Как я могу уйти раньше, чем он? Мне тогда после праздников все грехи вспомнят…
Сигарета закончилась. Снежок почти растаял, оставив на ладони грязные потеки. Возвращаться за стол не хотелось. Паша сделал несколько глубоких вдохов, пока от холодного воздуха не запершило в горле.
— Знаешь, что меня всегда удивляло. На самом деле, при всем богатстве выбора выбирать-то не из чего. Дорога у нас всегда одна, а судьба человека понятна уже с рождения. И эта безальтернативность начинается с уровня элементарных частиц. Вся материя, включая нас с тобой, это различные комбинации всего лишь трех элементарных частиц: электронов и двух типов кварков — u-кварка и d-кварка… — Паша ненадолго задумался. — Нет, вообще-то элементарных частиц во Вселенной много. Есть еще мюоны, есть такая частица, как нейтрино, которая любит полное одиночество и почти никогда не взаимодействует с другими частицами. Есть две очень похожих на нейтрино частицы — мю-онное нейтрино и тау-нейтрино, есть еще четыре типа кварков — c, s, b, t, и более тяжелый родственник электрона — тау-лептон. Да, чуть не забыл, каждой из этих частиц обязательно придается своя пара — античастица. Вот и представь, какое разнообразие материи могло бы быть в природе? Так нет же. Кто-то там, на самом верху, решил, что разнообразие нам ни к чему. И в результате почти все частицы живут очень короткое время, а нам по-прежнему остается выбор из той же самой, уже известной комбинации: электрон и два типа кварков. Обидно…
— Паша, я всегда знала, что ты умный, — восхитилась Аэлита.
— Я тебя утомил?
— Нет, что ты. Мне было интересно. Я даже сама вспомнила про какие-то частицы, у которых нет массы. Есть такие?
— Есть, — кивнул Паша. — Фотоны, бозоны, глюоны и гравитоны. Но это как бы не совсем частицы, а минимальные порции взаимодействий: электромагнитного, слабого, сильного и гравитационного. Дебри, в общем. Дальше в этот лес — только теория струн. Ну типа, что все элементарные частицы представляют собой не точечные образования, а нечто вроде петелек. И внутри каждой такой петельки колеблющееся волокно, похожее на бесконечно тонкую резиновую ленту… Не для девичьих умов, короче.
— По-твоему, я дура? — уточнила Аэлита.
— Заметь, не я это сказал.
— Ну вот, испортил такой романтический момент. Я, может, уже сто лет не слышала умных слов и даже забыла, что в этом мире есть что-то еще, кроме тупой работы, суеты, проблем с деньгами, свекрови с ее нытьем и мужа, которому никогда ничего не нравится. Этот муж каждый день приходит с работы и сразу падает на диван. И смотрит либо футбол, либо юмористов. А по выходным уходит в свой гараж — пиво пить…
— Пошли в офис, марсианка, а то холодает.
— Не хочу, — уперлась Аэлита. — Вот скажи мне честно: зачем тебе знать, как там живут эти элементарные частицы и сколько их вообще? Энциклопедию на досуге проштудировал? Или это у тебя такой способ девушкам голову морочить?
Паша коротко пожал плечами.
— Не поверишь, но в другой жизни я был физиком. Вот и сохранились в памяти какие-то обломки знаний.
— Физиком?
— Только не делай большие глаза, — усмехнулся Паша. — У нас что, физики не могут работать менеджерами по продажам? Нормальное дело. Окончил физфак, занимался одной мутной темой, пытался написать мутную диссертацию, а потом осознал, что большая наука не для меня. Пришлось переквалифицироваться.
— А почему я не знала?
— Потому что не спрашивала…
На физфаке Паша оказался случайно. Так он думал, во всяком случае. На самом деле, никакой случайности не было. Случайность — это не до конца осознанная необходимость, а Паше просто некогда было ее осознать. На последний год в школе пришелся развод родителей. Причем случился он так неожиданно и резко, что все происходившее до сих пор кажется Паше дурным сном. Ни отец, ни мать ни разу не повысили голоса друг на друга. До последней секунды Паша был искренне уверен, что у них крепкая и дружная семья. Вернее, на эту тему он даже не думал. Просто принимал хорошую жизнь, как данность. Это в других семьях проблемы, скандалы и разводы, а в его семье ничего такого быть не может. И когда он пришел однажды из школы, а мать сказала, что они с его отцом решили разъехаться, для Паши такое заявление стало громом среди ясного неба.
Неприятные факты открывались постепенно. Сначала Паша долго отказывался верить, что отец ушел от них навсегда и не захотел даже попрощаться. Потом не мог свыкнуться с мыслью, что его родителей фактически ничего не связывало. Отец, как оказалось, жил с другой женщиной уже целых два года. Звали эту женщину Анна. Она работала когда-то инженером в архитектурной мастерской отца. Мать об их связи знала, но ради Паши терпела, из последних сил стараясь сохранить семью. Но когда у Анны родился ребенок, мать не выдержала и поставила вопрос ребром. Отец спорить не стал, собрал свои вещи и ушел. А мир, который казался Паше таким знакомым и уютным, в один момент разрушился. Теперь его окружали одни лишь руины.
Паша спал, ел, ходил в школу. Ни с кем не разговаривал. Если учителя его спрашивали, то вставал, пожимал плечами и молча садился. Он и в школу-то ходил исключительно по привычке. А потом вовсе перестал ходить. И из дома тоже ушел. Прятался у одноклассников, меняя пароли и явки, как заправский разведчик. Правда, мать его быстро вычислила и вернула домой. Ни словом не попрекнула, но за целый месяц после его возвращения они не перекинулись даже парой фраз. И отец за все это время ни разу не появился. Не зашел ни домой, ни в школу. И не позвонил. Видимо, с головой ушел в хлопоты о новорожденном.
К тому времени Паша уже имел за плечами четырехлетний опыт «сбычи мечт» и управлялся с чужими мечтами довольно сносно. Вот только своим родителям, как ни странно, помочь не смог. Он пытался исправить ошибку, вернуть домой отца, сделать так, чтобы была счастлива мать. Но все его усилия оказались бесполезными. Паша словно уперся в невидимую стену, которую ему не удалось ни обойти, ни разрушить…
На выпускных экзаменах Паша отвечал на какие-то вопросы. Ему из жалости ставили оценки. Как поступил в университет — и сам не понимал. Документы он подавал не глядя. Ни экзаменов, ни зачисления не помнил вообще. И только перед первой сессией осознал, что оказался на физфаке. Вскоре Паша познакомился и с Игорем Борисовичем Тилем, который читал у них на потоке лекции по общему курсу физики. Увлеченность молодого ученого частично передалась и Паше. А Игорь Борисович что-то, видимо, разглядел в странном и молчаливом студенте. И даже помог ему сдать экзамены за первый семестр. А потом Паша и сам подтянулся в учебе.
Нельзя сказать, что молодой преподаватель и студент Дугин подружились. Но общались они много. Паша часто провожал Игоря Борисовича домой после занятий, делился своими мыслями, задавал вопросы, живо интересовался задачами, которые решает современная физика. Его увлекали полевые структуры, квантовая механика, физика элементарных частиц, единая теория поля и, особенно, теория струн. В итоге Игорь Борисович привлек пытливого студента к научной работе, и Паша почти все свободное время стал пропадать в лаборатории.
К занятиям наукой у Паши был свой интерес. Он хотел научиться управлять теми способностями, которыми его так щедро наделила природа. Но сначала нужно было эти способности понять. То есть «привести хаотичное многообразие чувственного опыта в соответствие с единой системой мышления», как говорил когда-то Эйнштейн. Паша к словам великого физика относился с особым доверием. Тем более что чувственного опыта у него было в достатке. Эксперименты, которые он проводил в школе, и три общие тетради, где тщательно фиксировал свои наблюдения, давали широкое поле для обобщений и теоретических выводов. Оставалось только вооружиться математическим аппаратом и погрузиться в мир высоких абстракций.
Если его способности подчинялись физическим законам, то рано или поздно, по мнению Паши, хаос из фактов будет упорядочен, обнаружится некая единая закономерность, и он сможет описать ее языком математики, то есть выразить в форме количественных характеристик. Потом, зная эту закономерность, он сможет прогнозировать будущее и даже сможет управлять событиями. Как любой человек, знакомый, например, с теорией движения тел и основными законами классической механики, способен предвидеть, через какое время он окажется в городе X, если ему известно расстояние до города X и скорость, с которой движется его автомобиль. А если этот человек считает, что прибудет не в то время, то он сможет легко изменить будущее. Например, просто прибавит скорость…
Через год Паша вынырнул из глубин своих абстракций и понял, что так же далек от цели, как в начале пути. Но Паша искренне верил в объективную реальность и в познаваемость природы. Значит, решил он, проблема в недостатке практического опыта. И пока студент физфака, а впоследствии аспирант кафедры общей физики Паша Дугин проводил новую серию практических экспериментов, всем окружающим его людям удача улыбалась практически беспрерывно. Игорь Борисович Тиль, например, защитил докторскую диссертацию, через полгода после ее утверждения получил должность профессора, а еще спустя год возглавил кафедру общей физики. При этом ему только-только исполнилось тридцать пять, так что молодому ученому все коллеги прочили блестящее будущее.
Пашины однокурсницы стройными рядами стали выходить замуж. Женихи шли буквально косяком. Все, как на подбор, высокие кареглазые брюнеты при деньгах, связях и хороших должностях. Эпидемия везения охватила и Пашиных однокурсников. Одному отец подарил свою машину, другой переехал в освободившуюся от прабабушки квартиру, третий выиграл рекордно большую сумму денег в преферанс. Кто-то из Па-шиной группы, как поговаривали, даже американское гражданство успел получить. Ему выпал сектор «Приз» в ежегодном розыгрыше «грин кард».
В аспирантуре Пашу тоже окружали исключительно счастливые и везучие люди. Правда, чем шире становился круг счастливых людей, тем несчастнее становился он сам. Пашу преследовало гнетущее и томительное ощущение человеческой неблагодарности. И преследовало долго. До тех пор, пока его вообще не выгнали из аспирантуры. И приказ об отчислении, кстати, недрогнувшей рукой подписал новый заведующий кафедрой, а по совместительству Пашин научный руководитель — Игорь Борисович Тиль. И не только подписал, но и начертал в уголке листа примечательную резолюцию: «Хватит покрывать бездельников». Конечно, с формальной точки зрения, Тиль был прав. Если за два года аспирант Дугин не опубликовал ни одной статьи и не написал ни строчки будущей диссертации, то иначе как бездельником его и назвать было нельзя.
О том, что Паша времени даром не терял, не знал никто. А он все же ухватил за кончик уха долгожданную закономерность и даже миллиметр за миллиметром начал вытаскивать ее из норы. К своему двадцать пятому дню рождения Паша сформулировал уже два из трех главных принципов фазового перехода открытых самоорганизующихся систем. И даже в общих чертах стал понимать, как можно управлять своими способностями. Ведь исполнение мечты — это, по сути, выход открытой системы на новый уровень упорядоченности в границах локальной вероятностной сферы. Проблема в том, что такой переход требует больших энергий. Но если самоорганизующуюся систему зацепить в тот момент времени, когда она максимально неустойчива, то и энергии потребуется минимум.
Раньше Паша интуитивно чувствовал это состояние максимальной неустойчивости и за миллисекунду от момента фазового смещения интуитивно вносил такие изменения, из-за которых система выходила на новый уровень с другими параметрами. А теперь он способен был контролировать процесс и мог сделать его управляемым. До открытия, в общем, оставалось совсем немного: еще раз проверить теорию на практике, потом систематизировать механизмы воздействий и определить величину и круг лиц, которых затрагивали последствия воздействий. Но Паша не успел. Он встретил свою первую любовь — студентку третьего курса филфака Викторию Токмакову.
Невысокая изящная девушка с тонкой талией, короткой стрижкой и вечно припухшими губами заполнила его жизнь на все сто процентов. Наука, как и все остальное, потеряла для Паши всякий смысл. Зато в его жизнь ворвались Александр Блок, Борис Пастернак, Арсений Тарковский и последний русский лауреат Нобелевской премии в области литературы Иосиф Бродский. И Паша был счастлив. Пусть со стороны это выглядело крайне глупо, но он был счастлив каждый день и каждую секунду. Даже когда Вики не было рядом, все равно он был счастлив. Ни о чем, кроме Вики, он думать уже не мог. Даже об отчислении из аспирантуры узнал лишь спустя полгода. Когда Вика ушла. Нехорошо ушла. Без всяких объяснений. Просто сделала Паше прощальный жест своей изящной ручкой…
В левом углу кто-то смеялся. В правом углу негромко играла гитара. Несколько женских голосов нестройно выводили «Темную ночь». Их пытался поддержать низкий мужской голос. Паша откинулся на спинку стула и задумался о том, почему за эти годы он так и не стал для этих людей своим. Может, потому что не пытался? Ведь мог бы сейчас подсесть поближе и тоже спеть про огонь в тесной печурке. Или про танкиста, которого не дождется любимая. Так нет же — не хочет…
Аэлита перехватила его взгляд и с демонстративным кокетством поправила волосы. В этот момент она так сильно напомнила ему Вику, что Пашу обожгло изнутри. Есть сходство. Определенно есть. Только волосы у Аэлиты чуть длинней, глаза серые, а не зеленые. А вообще-то с сегодняшней Викой они были бы очень похожи. Почему же он раньше не замечал ни этого сходства, ни этой улыбки? Или замечал, но запрещал себе даже думать об этом? Почему все, что было связано с Викой, это табу? Нет ответа. Хоть и десять лет прошло, и жизнь изменилась, и женщин он любил с тех пор многих, а рана все еще гноится и болит…
— Тебе плохо? — шепотом поинтересовалась Аэлита.
— Нет, мне хорошо, — покачал головой Паша. — Я бы даже сказал: очень хорошо. Вот сижу и начинаю понимать. Еще не знаю что, но скоро узнаю…
— Заметил, как на тебя Пал Палыч весь вечер смотрит?
— Как смотрит? — не понял Паша.
— Очень подозрительно. — Аэлита сделала вид, что прицеливается вилкой в огрызок соленого огурца. — Вот, опять в нашу сторону уставился. Прямо сейчас. Глазки свои поросячьи выпучил, вампирюга…
— Наплюй.
— Не могу. Он ко мне цепляется по любому поводу, — огорченно заметила Аэлита. — То я счет-фактуру не так оформила, то не ту платежку в банк отправила. А что я могу, если Олеся — полная дура? Так запутать, как она, никто не сумеет. А попробуй ей сказать хоть слово. Что ты! Олеся у нас — лучший работник. И ответственная, и исполнительная. Она и сейчас сидит — в рот шефу заглядывает…
— Слушай, будь другом, там с твоей стороны стопка бумаги завалялась. В ящике стола, который ближе к окну. Если не трудно, найди пару чистых листочков.
Несколько минут Аэлита шарила рукой по всем ближним ящикам.
— А помятые сгодятся?
— Без разницы, только давай быстрей. — Паша выхватил бумагу чуть не силой, но сразу виновато улыбнулся. — Все будет хорошо, марсианка. Я тебе точно говорю…
Рука, как ни странно, ничего не забыла. Стоило листку оказаться на краешке стола, как по его сероватой поверхности рассыпались математические символы. Цепочка из интегралов смотрелась в этом кабинете так неожиданно и дико, что Паша даже тряхнул головой. Нет, первая формула не пропала, как наваждение. Наоборот, в памяти стали всплывать остальные. После третьей рука окрепла, и дело пошло быстрей. Писал Паша крупно, размашисто и азартно. Первый листок быстро кончился. Он перевернул второй листок на чистую сторону и ненадолго задумался, глядя в потолок.
— Только не сбивай, — попросил он удивленную Аэлиту. — Не могу сконцентрироваться, когда отвлекают…
Впрочем, результат Паша знал еще задолго до того, как поставил в конце второй страницы жирную точку. Знал, что у него получится в итоге полукольцо для простой системы пятого уровня с периодом фазового смещения сигма три. Много ума здесь не нужно. И локальная вероятность — девяносто девять и четыре девятки после запятой. Почти идеальный вариант. Просто с некоторых пор он перестал доверять своим ощущениям. Интуицию лучше проверить расчетами. Хотя бы приблизительными. А вот тонкая доводка — это уже как масть пойдет. Сегодня Паша чувствовал: масть у него пойдет такая, что мало никому не покажется. Третий звонок уже прозвучал. Зрители могут занимать места согласно купленным билетам…
— Сиди, как сидишь, — шепотом предупредил он Аэлиту. — Не крути головой, ничему не удивляйся, ничего не говори и ни во что не вмешивайся. Что бы ни случилось, молчи, как будто тебя здесь нет. Поняла?
Аэлита озадаченно кивнула.
— Вот и хорошо.
Паша резко поднялся.
— Дамы и господа, прошу минуточку вашего внимания. Можно мне произнести тост?
Общий гул затихал несколько долгих секунд. Все головы повернулись к Паше.
— Я бы хотел сказать несколько слов о нашем совместном будущем. С вашего разрешения, естественно, Павел Павлович…
Ничего не подозревающий шеф развел руками и великодушно кивнул. Давай, мол, не робей, воробей. А Паша и не думал робеть. Он коротко и ясно сказал все, что накопилось в душе за эти три года. А потом в вязкой тишине медленно наполнил свой стакан остатками отвратительного вина, выбрался из-за стола, плеснул красную жидкость в лицо Пал Палычу и добавил:
— Спасибо вам за все!
Лица коллег вытянулись. Кто-то из женщин охнул. Кто-то не растерялся и протянул шефу салфетку. Трясущейся рукой Пал Палыч вытер лицо и указал на дверь.
— Идите вон, Дугин, вы пьяны!
Паша изобразил на лице свою самую издевательскую ухмылку.
— Позвольте мне самому решать, что мне теперь делать и куда идти!
Красное пятно уже расползлось по галстуку и по белой рубашке Пал Палыча. Пятно, которое не смывается ничем. Шоу удалось на славу. Жаль, что никто не поймет его истинного смысла…
Аэлита догнала Пашу уже на улице.
— Ну, ты дал, Сын Неба! — рассмеялась она. — Славный переполох устроил. Благодаря тебе у меня сегодня был самый счастливый день в году. Я даже мечтать о таком празднике не могла. Спасибо тебе, Паша. Вот только дальше что? Он же тебя уволит. Может, мне тоже уволиться?
Паша отмахнулся.
— Без работы я не останусь. А тебе советую не напрягаться. Будет лучше, если ты прямо сейчас вернешься в офис. Покрутись там еще полчасика, пока шум не утихнет. Надо выждать. Пусть Пал Палыч перекипит. Понимаешь, марсианка, не такой уж он плохой человек, как кажется. На самом деле он просто запутался слегка. И поправить его было некому. Думаю, теперь все изменится.
— Думаешь? — засомневалась Аэлита.
— Уверен. Через полгода ты эту контору не узнаешь…
Паша не мог ничего рассказать. Да и не поверила бы ему Аэлита. А кто бы поверил, что Пал Палыч после бокала красного вина, эффектно вылитого ему на рубашку, с вероятностью девяносто девять и четыре девятки после запятой подпишет через месяц очень выгодный договор? А еще через месяц он станет эксклюзивно продавать продукцию молодой московской фирмы «Танго», которая только неделю назад вышла на рынок. Сегодня еще никто не знает, что программа «Танго amp;Кэш» пойдет буквально на ура. Даже сами производители в себе не уверены. Никто не знает и о том, что всего через год капитализация и обороты фирмы «ПариС» позволят ей переехать пусть и в небольшой, но очень уютный особнячок в тихом центре.
Правда, Пашин прогноз воплотится в реальность только в том случае, если он третьего января подаст заявление об уходе. Без Паши локальная система выйдет на расчетные параметры, а с ним — нет. И так всегда. Паша умеет делать людей счастливыми. Но никак не может сделать счастливым себя. Ему остается только успокаиваться тем, что «сбыча мечт» — не такое уж утомительное дело. А иногда даже приятное. Как сегодня, например, когда совпало сразу несколько вероятностных линий. Все равно с этой работой ему скоро пришлось бы распрощаться. А так и развлекся, и Аэлиту порадовал, и Пал Палычу помог, да и всем бывшим уже коллегам обеспечил спокойное будущее лет на десять вперед. Такие дела…
— Ты точно не обидишься, если я сейчас вернусь? — осторожно поинтересовалась Аэлита.
— Иди, пока нас не увидели вместе, — поторопил ее Паша. — И не вздумай ко мне приближаться, когда я появлюсь заявление об уходе подписывать. Не дразни гусей…
— Позвони, как устроишься. Только обязательно. Дай мне слово, Сын Неба.
— Позвоню. Даю слово, — кивнул Паша. Он не хотел ее сегодня расстраивать…
Аэлита ушла. Паша остался один на улице Химиков. Порыв ветра размазал холод по щеке и донес звук знакомой мелодии. Где-то невдалеке терзал гитару Карлос Сантана. Паша похлопал себя по карманам, вспомнил, что сигареты у него давно закончились, и огляделся в поисках киоска. Что за черт? Еще на прошлой неделе напротив магазина стоял киоск, а теперь его нет. Придется, зйачит, терпеть до самого дома. Стрелять сигареты на улице — не в его правилах. Правда, дома он окажется еще не скоро. Нужно будет пройти четыре квартала, дождаться нужной маршрутки, потом забиться в ее теплое и сырое нутро и еще полчаса петлять по городу. Ведь ему нужно на самую окраину, где нет взлетающих в холодное небо больших зеленых елок, а есть лишь тоска и горы черного снега по обочинам дорог…
Бимка смотрел на Лёньку своими пуговичными глазками и часто-часто дышал, высунув между зубами кончик розового языка. Наклонив голову так, что одно длиннющее ухо свесилось почти до самой земли, Бимка постукивал хвостом и все смотрел, смотрел на мальчишку. Бока собаки вздымались, и опадали, и вновь раздувались, точно у диковинной рыбы-ежа, которую держал в аквариуме Петр Андреевич, отец лучшего из Лёнькиных приятелей. «Жаль, что Сашка по воскресеньям у бабки, — думал Лёнька. Впрочем, он бы и сам не отказался лишний раз полакомиться горячими, с пылу с жару пирогами и ватрушками. — Жаль. Мы б тогда…»
— Ух, мы бы тебя, — грозно повторил он, надвигаясь на собаку. — Иди уже сюда. Хватит бегать.
Мимо проехал синий фургон с надписью «Хлеб», от которого вкусно пахло свежей выпечкой, и поднял на дороге облачко белесой пыли. Пылинки беспокойно кружили в солнечных лучах, проникающих сюда через кроны двух здоровенных вязов, чьи ветви сплетались друг с другом и образовывали этакий уютный шатер. Под шатром, у сколоченного из горбыля заборчика стояла врытая в землю деревянная скамейка с единственной, но зато широкой и отполированной до блеска доской. Тут было здорово посидеть после обеда, когда дома во всех комнатах разлита клейкая, кисельная духота и ничегошеньки не хочется делать. Или даже вздремнуть, если никто не помешает.
За спиной, разминувшись с грузовиком, протарахтел на мотоцикле дед Макар. Бимка проводил его долгим взглядом: случалось, дед угощал собаку косточками из супового набора.
— Иди, иди, Бимка, — уговаривал мальчишка. — Опять, наверное, к озеру намылился? Так сегодня никто не рыбачит. Я тебя Алёне показать обещал. Алёна в гости приехала, понял? Она в городе живет, сюда на два дня только. А завтра обратно. Понедельник завтра, ясно тебе? Ну, иди же. Смотри, что дам, — и он потянул из кармана шоколадный пряник.
Бим смешно задвигал носом, несогласно чихнул и отбежал на пару шагов назад.
— Лёнька! Лёнчик! — заорали вдруг сзади. — Айда с нами. Мы купаться!
Мальчишка обернулся: от угла нестройно голосила компания из трех человек. Они призывно махали руками, мол, давай-ка поторопись, чего ты там?
— Я это… ну… — смутился Лёнька. — Занят я.
— Чего? — не понимали друзья-приятели. — Айда, рыбаков нет. Никто не заругается.
— Не пойду! — крикнул он, сложив ладошки рупором.
— А что?
— Не хочу!
Ребята пожали плечами и бодро зашагали дальше; дорога уходила под гору, и вскоре их русые и чернявые макушки исчезли из виду.
— Из-за тебя все, — вздохнул Лёнька, поворачиваясь к Биму.
Но хитрый Бим не стал дожидаться, пока Лёнька закончит разговор, и никем не замеченный удрал, едва представилась такая возможность. Лёнька в досаде пнул ни в чем не повинную скамейку, ушиб палец и, тоненько подвывая, захромал к дому.
Лёнька сидел в кресле у окна и, уперев подбородок в кулак, смотрел на улицу. Бим, прохвост этакий, нарушил все его планы. На улице припекало, еще не успевшая надоесть теплынь растекалась по селу убежавшим из кастрюльки тестом; в огородах зрели, наливаясь сладким соком, ягоды, а в бескрайнем июньском небе ярко и празднично горел знойный костер солнца. Девяносто четвертый год ни шатко ни валко двигался в размытое, но наверняка светлое капиталистическое будущее, собираясь через несколько дней перевалить за середину, и Лёнька, без троек закончивший седьмой класс, чувствовал себя вполне взрослым и самостоятельным человеком. Однако родители, да и учителя тоже, почему-то считали иначе. Лёнька с ними не соглашался, но и не спорил. Пусть их. Ведь каждый имеет право и пошалить, и подурачиться, оставаясь при этом тем же взрослым и самостоятельным человеком. А те, кто этого не понимает…
На подоконник вспорхнул белоснежный голубь, скосил на мальчишку красный глаз и с достоинством принялся чистить перышки. На растущей у калитки яблоне затаился старый, разбойного вида кот Василий, который с жадным интересом следил за голубем.
— Кыш, — прикрикнул на птицу Лёнька и постучал по стеклу. Голубь был тётимашин, она всегда выпускала птиц по утрам. И иногда разрешала присутствовать при этом Лёньке. Погонять голубей на крыше, что может быть заманчивей? Белое оперение напомнило ему светлые Алёнины волосы.
Разумеется, Алёна нравилась Лёньке — чего ради он пообещал бы какой-нибудь расфуфыренной городской девчонке показать Бимку? А вот Алёне пообещал. Он покосился на ходики: часовая стрелка неумолимо подбиралась к двенадцати. Алёна приезжала нечасто и ничего не понимала в сельской жизни. «Ой, кто это?» — хлопала она ресницами, провожая глазами корову. «Ай, что это?» — изумлялась, рассматривая коромысло. Воду на улице Юбилейной провели еще не во все дома, и к водоразборной колонке, что притулилась левее магазина, постоянно шастал народ. Кто с ведрами в руках, а кто с этими самыми коромыслами на плечах.
В ходиках открылось окошечко, из него вылезла толстая глупая кукушка и принялась старательно отсчитывать время. Надо было срочно что-то придумать, как-то извернуться, ведь с минуты на минуту Алёна постучит в дверь, глянет на него, Лёньку, своими серыми глазищами и несмело спросит: «А где?…»
Вот же дернул его леший. Ну зачем, зачем обещал? Да, Бимку можно было увидеть на улице. Выследить, подкараулить и все такое. Но вот беда — издали. И этим все сказано. Разница, она вблизи чувствуется, и чтоб расстояние не больше десяти шагов, практически нос к носу. Вот тогда-то, когда ты понимаешь, что же ты видишь, когда дух захватывает, и ты спрашиваешь тех, кто стоит рядом, — а ты… тоже видишь? Он ведь… Я не сплю? Тогда ты превращаешься в маленького ребенка и снова начинаешь верить в сказки…
Ночью рыжие, белые, полосатые и даже черные кошки совершенно одинаковы, да и днем они одинаковы — кошка и кошка, усатая, мяукает, — если не трутся об ноги, выпрашивая кусочек повкуснее. Так же и собаки, которые неспешно трусят по проселку, помечая встреченные деревья, столбы, кусты и крылечки. Где-то среди мохнатой стаи затесалось их маленькое чудо, тайна, в какую посвящают далеко не каждого приезжего мальчишку. А уж тем более девчонку.
Лёнька самонадеянно решил отступить от традиций, и, как выяснилось, напрасно.
В дверь тихонько поскреблись. Лёнька встал и медленно-медленно, как осторожный купальщик, пробующий каменистое дно, поплелся в прихожую. За ручку он взялся с таким убийственным отчаянием, что ему мог позавидовать любой драматический актер. Без сомнения, ни одному, даже самому великому актеру ни за что на свете не удалось бы изобразить столь глубокую печаль и разочарование в жизни.
Надежды завоевать капризное Алёнино сердечко рушились снежной лавиной, стремительной и беспощадной.
На пороге, стеснительно улыбаясь, топтался Игорь, двоюродный брат Алёны.
— Привет, — он попытался заглянуть Лёньке за спину.
— Привет, — сказал Лёнька. — Че, трактор купил? — и протянул руку.
Игорь смутился, на пожатие ответил вяло.
— Так это, — начал он. — В общем…
— Алёна где? — перебил его Лёня.
— Дома. Понимаешь… В общем, она проговорилась, что ты… ну… хотел показать ей Бимку. А я сказал, что ты все наврал. Теперь можешь бить мне морду. — Игорь зажмурился, сморщился весь и замер в покорном ожидании.
Лёнька стоял, тяжело дыша, и молча смотрел на Игоря. На его тощую шею, клювастый нос с горбинкой, впалую грудь. «И откуда у этого замухрышки такая красивая сестра? — думал Лёнька. — Пусть и двоюродная». В нем закипали гнев и обида, он сжимал и разжимал кулаки, не зная, что делать. Казалось, попадись сейчас под руку кирпич — перешибет с одного удара. В пыль раскрошит. Ведь не Игоря же бить в самом деле? Потом Лёнька вспомнил, что Бимку он так и не изловил и что, приди вместо своего нескладного братишки Алёна… ой-е, пришлось бы сочинять какую-нибудь невероятную, неправдоподобную вовсе историю о том, ПОЧЕМУ ОН НЕ СМОГ… Так получается… получается, Игорь, сам того не желая, спас его от позора? От бесславного и, наверное, уже окончательно поражения?!
— Дурак… ох и дурак, — шептал довольный Лёнька, а Игорь жмурился все крепче, пока наконец не сообразил, что бить его никто не собирается. Тогда он чуть-чуть приоткрыл левый глаз и сквозь сеточку ресниц уставился на хохочущего друга.
«Вот так и сходят с ума, — философски рассудил Игорь. — Сойти с ума от любви, что может быть лучше?» И, размечтавшись, представил себе, что кто-нибудь когда-нибудь потеряет голову из-за него… И это было чертовски приятно.
— Дурак я, Игорь! — не переставал радоваться Лёнька. — А ты молодец. Молодчина! Выручил. Сам-то понял почему? Нет? Ну ладно. Иди. Привет Алёне!
Игорь, деревянно переставляя ноги, спустился с крыльца и зашагал к своему дому. Щека неприятно ныла, будто Лёнька все-таки приложил от души прямым в челюсть. Нет, ничего он не понимал. Совсем.
Лёнька притворил дверь и легко, как порхающая над лугом бабочка, вернулся в комнату. Он уселся в глубокое и уютное, накрытое выцветшим пледом кресло и извлек из подлокотника целый победный марш.
Там, пам, па-пам! — выстукивал он на подлокотнике. Па-пам! Пам!
Нет, нет, Лёнька вовсе не сошел с ума, но теперешняя ситуация представлялась ему в гораздо более выгодном свете. Наврал, ха! Кто сказал, что наврал? Игорь сказал! А может, он сам наврал?
Пам-пам!
Главное — изловить Бимку до вечера. А до вечера далеко, так далеко, что никуда Бимка не денется. Изловится как миленький.
Па-па-па-пам!
С Алёной они познакомились случайно и как-то вскользь. Это уже потом он узнал, что девчонка с восхитительными серыми глазами и золотистыми локонами до плеч — сестра Игоря. И что она старше его на целый год.
Лёнька с мальчишками, как обычно по воскресеньям, купался на озере. В выходные рыбаки сюда не ходили, и можно было вдосталь понырять и поплавать, не рискуя ежеминутно получить по шее. В остальные дни рыбаки в своих неизменных дождевиках, сапогах и с удочками наперевес, как сморчки, вылезшие после дождя, торчали по всему берегу. И жутко ругались на любого, даже самого маленького шкета, осмелившегося подойти к воде ближе, чем на двадцать метров.
Зато в выходные их как ветром сдувало, потому что сюда на пикник выбирались городские. Целая толпа народу. Городские вели себя культурно: не пили, не мусорили — для мусора у них имелись специальные пластиковые мешки. Но поднимали такой шум-гам и так азартно играли в футбол и волейбол, что ни о какой рыбалке не могло быть и речи. В озере городские не купались: то ли плавать не умели, то ли боялись подцепить какую-нибудь заразу, или попросту брезговали не очень-то чистой, поросшей тиной водой.
В первый раз Алёна приехала именно на пикник. С мамой и с папой. Лёнька сразу ее приметил, долго кружил поодаль, раздумывая, как бы ловчее подойти и этак непринужденно сказать: салют. Ну, или что-то подобное. Вдруг к его ногам подкатился вылетевший с волейбольной площадки мячик. За ним и побежала эта симпатичная девчонка. Лёнька вручил ей мяч и бросил пару ничего не значащих слов, а она предложила ему сыграть вместо Славика, у которого разболелся живот.
После они успели немного пройтись по берегу.
— Надолго к нам? — спросил он.
— Нет, на день. Лето длинное, буду приезжать иногда. У меня здесь родственники.
— А тебя как зовут?
— Это важно?
— Да.
Она искоса посмотрела на него, улыбнулась загадочно.
— Алёной.
— Меня — Лёнькой. То есть… Леонидом. Такой спартанский царь был, погиб при Фермопилах.
— Где это? — она очаровательно сморщила носик. — Подожди, подожди, не отвечай. Я знаю. Вспомню только. В Риме! Там рабы подняли восстание, а Спартак его подавлял. Ну, вместе с Леонидом, конечно… — увидев, как у мальчишки вытянулось лицо, Алёна осеклась. — Что, неправильно говорю?
— Правильно, — не стал возражать он. — А еще есть такой метеорный поток — Леониды. Мне Петр Андреевич рассказывал, он астрономию у десятиклассников преподает. Леониды снова встретятся с Землей, когда мне исполнится восемнадцать. Всего-то пять лет подождать.
— Знаю, знаю! — обрадовалась Алёна. — Падающие звезды на самом деле — метеориты!
Тут ее позвали родители; на этом и завершилось их первое, такое короткое знакомство. Второй раз — как бы официально — они познакомились на дне рождения Игоря.
Встречались они редко — Алёна приезжала от случая к случаю, и он жалел, что никак не удается узнать ее получше, поболтать о всяких пустяках и признаться наконец в своей огромной любви.
Бимка дал поймать себя на удивление легко, стоило только поманить свежей косточкой. И Лёнька понял, что утренняя приманка в виде пряника никуда не годилась. Он нацепил на шею собаки предусмотрительно взятый у соседей ошейник, привел Бима домой и привязал к яблоне. После чего сразу же помчался к Алёне. Бим, довольный и благодушный, валялся под деревом и лениво мусолил дармовую кость. На верхней ветке злобно шипел не успевший удрать Василий. Его неизменный наблюдательный пост был оккупирован врагом, и кот с голодной завистью пялился на полуобглоданный мосол.
С Алёной все вышло так же просто. Лёнька заверил ее, что Игорь, конечно же, пошутил. Шутки у него такие — дурацкие. А Бим ждет не дождется, когда Алёна придет взглянуть на него.
— Сейчас, — ответила Алёна.
Лёнька видел через окно, как она вертелась у зеркала, будто не на улицу собиралась, а на бал, где дамы в расшитых бисером платьях танцуют вальс-бостон с галантными кавалерами. Он в нетерпении грыз ногти и думал: «Лишь бы не отвязался, не убежал. Тогда все, труба».
Когда Лёнька продемонстрировал Бима, у Алёны округлились глаза, а брови взлетели вверх, к самой челке.
— Ой, — сказала она. — Кто это?
— Это Бим, — с гордостью ответил Лёнька. Он придерживал собаку за шею, а пес вальяжно помахивал хвостом, словно бы говоря: ну, и чего? Потом Бим уселся на пыльную обочину и широко зевнул, так широко, что, казалось, мог проглотить надувную резиновую уточку, которую тащил за собой на бечевке чумазый карапуз в шортах и маечке. Карапуз покосился на собаку и спрятал уточку за спину. Бим встал на задние лапы, как делал обычно, выпрашивая чего-нибудь вкусненькое, и, сморщив нос-помпончик, состроил донельзя умильную морду. Карапуз, весело рассмеявшись, протянул ему уточку. Бим помотал головой, ребенок сердито нахмурился, погрозил ему маленьким пальчиком и потопал дальше.
Бим уставился вслед карапузу, глядя, как под маечкой двигаются туда-сюда худенькие лопатки. В черных пуговичных глазах двумя зрачками-вспышками отразилось закатное солнце. Матерчатый хвост продолжал взбивать пыль, а бархатная шерстка переливалась мягкими оттенками, от светлого до темно-коричневого. На небо наползали тучи, и солнце, как отважный пловец во время прилива, боролось с захлестывающими горизонт волнами облаков.
— Какая классная игрушка! — Алёна даже подпрыгнула от восторга. — Твоя? Где купил?
— Это не игрушка, — возразил Лёнька. — Это Бим. Он один такой. Он, знаешь, как кошек гоняет? Ух! Все кошки его боятся, даже бродяга-Василий. И кости он грызет, и рычит, и лает. А колбасу так за километр чует.
— Но это же… кукла, — сказала Алёна, осторожно трогая длинное собачье ухо. — Видишь — ткань? И чем-то изнутри набито. Глаза пластмассовые, и нос без дырочек. Он ненастоящий.
— Настоящий, — упрямо повторил мальчишка. — На той неделе у Сашки весь огород перерыл — мышей искал. С нами на озеро купаться ходит. У рыбаков из ведер карасей таскает. На почтальона Николашку злится, когда тот пьяный, — Николашка его чучелом обзывает. Так Бим почтальона до крови укусил, руку перевязывать пришлось, и теперь вместо Николашки его брат Федька газеты разносит.
— Тогда это робот, — сказала Алёна примирительным тоном. — В Японии делают роботов, похожих на собак. Слышал, наверное? По телику недавно передача была. Только они поменьше и без шерсти. Японцы их в квартирах держат взамен настоящих. У Верки из лицея есть забавная игрушка, дядька-моряк весной привез. То ли из Японии, то ли из Штатов. Она смешная: кувыркается странно и постоянно жужжит.
— Бим не жужжит, — растерявшись, пробормотал Лёнька.
— Ну и что? Говорю тебе: он ненастоящий. Так не бывает. Ты зачем споришь? Хочешь со мной поссориться?
Лёнька с сомнением присмотрелся к Биму. Глаза собаки — действительно пластмассовые — бездумно глядели на него, красный лоскут языка свисал из пасти жеваной тряпкой. Там, где ухо крепилось к голове, виднелись неровные строчки.
Лёнька пихнул собаку, и она неуклюже завалилась на бок. Толстые лапы вразнобой молотили воздух.
— Ненастоящий… — с дрожью в голосе протянул Лёнька. — Где у тебя моторчик?! — выкрикнул в запале. — Или тебя водят за ниточки, как в кукольном театре?
Бим тяжело поднялся и зарычал, вернее, попробовал зарычать. Звуки, которые он издавал, больше походили на скрежет сломанных шестеренок. Алёна притворно пискнула и отшагнула назад, за спину мальчишки.
— Уйди! — оттолкнул Бима Лёнька. — Ты — робот! Кукла! А притворялся живым. И как я раньше не замечал?
Лапы у собаки гнулись, ее мотало из стороны в сторону при каждом шаге, будто все развинтилось-разладилось в тщательно сбалансированном механизме. Бим хрипло и совершенно ненатурально залаял, совсем как те придурочные заводные песики, какими торгуют вьетнамцы на рынках.
Сейчас Бим мог вызвать только смех — злой и жестокий смех обманутого мальчишки. Лёнька вовсе не жалел собаку, наоборот — радовался, находя все новые и новые изъяны. Выискивал и отмечал малейшие несуразицы — вот, вот и вот. Ну точно не живой! Неестественно ходит, неправильно лает и вообще. А из бока — гляньте-ка! — торчит клок ваты. Так вот ты какой, Бим, — неуклюжая, нелепая игрушка!
Пес зашатался и рухнул на дорогу. Замер кучей тряпья.
— Батарейка, наверное, кончилась, — Алёна, как ни в чем не бывало, вертела колечко на пальце. — Надо будет сменить ему батарейку. Забавная какая игрушка. А если сломалась — отнести в мастерскую. Гарантийный талон есть на него?
— Да, да, — поддакнул Лёнька. — В мастерской его быстро заштопают.
— Пойдем? — предложила Алёна.
— Пойдем, — согласился Лёнька.
И они пошли гулять. Кот Василий, притаившийся на яблоне, смотрел на поверженного врага зелеными, полными ужаса глазами и жалобно мяукал.
Лёнька хотел сказать Алёне, какая она замечательная, красивая, и что очень-очень ему нравится. Но так и не решился. Он шел и злился на себя. Злился из-за своей стеснительности, а еще больше из-за того конфуза, который случился с Бимкой. Алёна что-то весело щебетала, Лёнька невпопад кивал и все думал, какой он был дурак, когда верил, будто Бим живой. И какой дурак он был, когда гордо показывал эту тряпичную куклу Алёне и когда пытался спорить и что-то доказывать.
Чтобы спустить пар, он начал врать, сочинять какие-то потешные истории про Бима, насмехаться над ним. И в конце концов обессиленно умолк, заметив, что Алёна его не слушает. Девчонка зябко поводила плечами — в воздухе разливалась вечерняя прохлада; в стремительно темнеющем небе плыл окутанный призрачным, лимонным свечением шар луны, сквозь прорехи туч подмигивали из недосягаемой выси звезды.
— Вон Большая Медведица, — Лёнька ткнул пальцем вверх. — Видишь? Ковшик с ручкой.
— Пошли домой, — попросила Алёна. — Я замерзла что-то.
И они повернули назад. Миновали улицу Садовую, Фрунзе, Двадцатого партсъезда и вышли на Юбилейную. На месте, где прежде лежала собака, темнели слаборазличимые потеки.
— Смотри-ка, убежал, — обрадовался Лёнька. Он уже остыл, разочарование схлынуло, и ему в чем-то стало жаль Бима. — Пятно какое-то осталось, — тихо добавил он.
— Это у него из батареек электролит вытек, — пошутила Алёна.
Лёнька отмолчался.
— А знаешь, — неожиданно произнесла Алёна, — он действительно был похож на живого. Я специально сказала, что он игрушечный и у него моторчик. Тебя хотела подразнить. Знаешь, на самом деле непонятно: он вел себя как настоящая собака. А когда я увидела вблизи — какой он, то подумала, этого не может быть. Не бывает живых кукол. И сказала, что это робот. Но механические собаки, они не такие. Веркиного песика ни за что не спутаешь с живым.
Лёнька молчал.
— Я бы тоже завела себе кого-нибудь. Сначала я хотела кошку, потом собаку. Но мама говорит, хлопот с ними: ухаживать надо, гулять, кормить. Шерсть везде. Ночью спать не дают — бесятся. Мама, конечно, права. Возиться с ними, с настоящими. Мне папа обещал купить собаку-робота, ну, если четверть закончу на «хорошо» и «отлично». Роботы классные. А твой Бим еще прикольней.
— Он не мой, — мрачно буркнул Лёнька.
— А чей?
— Не знаю.
— Ну-у, — Алёна надула губки. — Так не бывает. Ты найди его хозяина, ладно? Спроси, за сколько он продаст. Папа заплатит, и все во дворе будут мне завидовать — ни у кого такого песика нет!
Они подошли к Алёниному дому. Из-за расшитых цветами занавесок в палисадник сочился теплый желтый свет; на веранде пили чай и негромко смеялись. В комнате работал телевизор, его синеватые блики дрожали на неплотно задернутых шторах, будто потерявшиеся и замерзшие солнечные зайчики. Березы в палисаднике заговорщически шуршали ветками, а вокруг фонарного столба, который остро очинённым карандашом вонзался в залитый черной тушью ватман неба, вилась мошкара.
Лёнька робко взял девочку за руку. Звезды в небе, казалось, подбадривали его: смелее, смелее!
— Ты чего? — прошептала Алёна.
Лёнька зажмурился и неловко ткнулся сухими горячими губами ку-да-то в Алёнину шею. Ее волосы вкусно пахли медом и отчаянно щекотали нос. Мальчишка чуть было не чихнул.
— А, целоваться, — догадалась она. — Кто же так целуется, глупый? Хочешь, научу, как надо?
Она притянула его к себе, крепко-крепко обняла и долгим, сочным поцелуем запечатала губы.
— Теперь ты меня ждать будешь, да? Писать любовные письма? — спросила Алёна, поправляя сбившуюся прическу.
— М-м… — промычал мало что соображавший Лёнька. У него дрожали руки и ноги и перехватывало дыхание.
— Лучше не пиши, мне пишут — я читать не успеваю.
— У тебя волосы пахнут медом, — сказал Лёнька.
— Целоваться меня научил Сережка из восьмого «А», но Марик из нашего класса все равно целуется лучше. Ты чего, Лёнька? Это давно было, с Мариком я уже полгода не встречаюсь.
— А с кем… — пробормотал Лёнька.
Тут в окне показалась высокая тень, заскрипела рассохшаяся форточка, и кто-то спросил:
— Алёна, ты здесь?
— Да, папа, — сказала Алёна. — Пока, — махнула Лёньке. — Я в июле приеду. Будем гулять при луне, ага? Это так романтично.
На прощание она послала ему воздушный поцелуй и скрылась за воротами.
Лёнька постоял еще немножко, вздохнул и, бессмысленно глядя по сторонам, побрел домой. Он подумал, грустно ли ему? — ведь Алёна завтра уезжает. И решил, что нет. Может быть, радостно? — его любовь, кажется, ответила взаимностью. Но нет, радостно не было, всю радость испортило проклятое слово «кажется». Почему-то, даже сам не зная почему, Лёнька чувствовал себя обманутым. Он облизнул губы, чтобы вспомнить Алёнин поцелуй, но ему вдруг показалось, что это не она, а Марик или Сережка из восьмого «А» тянутся к нему слюнявыми ртами.
На улице Чехова, там, где она пересекалась с Юбилейной, в неярком свете фонарей под штабелем досок лежал, свернувшись калачиком, Бимка.
— Эй, Бимка, — позвал мальчишка.
Тот не откликнулся. Лёнька подошел ближе и понял, что ошибся. Собака заворочалась, насторожила уши.
— Мухтар, а где Бимка? — печально спросил Лёня. Мухтар с Би-мом частенько спали вместе. Вот под этим штабелем и спали. Пес поднял морду к темному низкому небу, где в разрывах облаков пряталась бледная луна, и тоскливо завыл. Наверное, у вязов спит, успокоил себя Лёнька. Но скамейка у вязов пустовала.
— Би-им! — еще долго разносилось над притихшим селом. — Где ты, Бим?! Вернись, пожалуйста!
И снова выл Мухтар, и ему вторили другие собаки, и кто-то беззвучно плакал, скорчившись у сбитого из горбыля заборчика.
На следующий день Алёна уехала и нисколько не обиделась на Лёньку, который уверял ее, что обязательно зайдет попрощаться, и не зашел. На самом деле она даже не вспомнила про него, потому что мыслями уже давно была в городе.
А ее стеснительный двоюродный брат все ходил и ходил возле дома бывшего… да, теперь уже бывшего друга, и никак не мог собраться с духом. Не мог заставить себя подойти к двери, постучать и набить морду зареванному Лёньке. Так, как он его учил — прямым в челюсть.
Так и написано: первый человек Адам стал душею живущею;
а последний Адам есть дух животворящий.
У самого выхода я угодил лицом в мерзкую липкую паутину и в который раз подумал, что надо бы ее убрать. Хотя толку-то? Кажется, я ее уже убирал… Под ногой хрустнуло. Кости тут кругом валяются, что ли? С минуту я вслушивался в нервную тишину. Где-то капала вода. Главное сейчас — не шуметь. Если мне не удастся проскользнуть к выходу незаметно, это может плохо кончиться. Гневный окрик в спину — и пиши пропало. До чего же тут тесно! Стены стали ближе или мне мерещится? Боюсь, когда-нибудь я вообще не смогу выбраться наружу и останусь навечно в этой берлоге. Потолок давит. Я чувствую себя вампиром в гробу под фундаментом небоскреба.
Лучше об этом не думать…
Еще пара шагов, бесконечный миг балансирования на грани… К этому невозможно привыкнуть!
Я зажмурился, чтобы не ослепнуть от фейерверка нахлынувших цветов и звуков. Как змея из старой шкуры, я наконец вырвался в настоящий мир. И мир не обманул меня — обступил со всех сторон сияющими громадами зданий, распахнул бесконечные перспективы улиц. Слева утреннее солнце полировало грани пирамиды, справа вечернее небо прорезал светящийся силуэт башни. Впереди в обрамлении пальм искрилось море.
Когда прошел первый восторг, я неспешно двинулся широким бульваром в сторону Делового Центра, радуясь солнечным лучам, прорезающим листву платанов, и в который раз пожалел, что не могу остаться здесь навсегда, а свою берлогу забыть, как скверный сон. Но это не сон, это проклятие, которое преследует меня даже здесь и отгрызает от моего мира кусок за куском. Отсюда не видно, но я знаю, что если повернуть за тем зданием в глубину квартала, то вместо стоявшего там некогда уютного ресторанчика с флюгером на крыше увидишь мертвые окна заброшенных бараков. А справа, прямо у подножия моей любимой башни, зияет бездонный провал на месте бывшего тут когда-то парка с поющими фонтанами.
Не надо, не надо об этом. Сегодня я пришел по делу, а проблемы пусть подождут, тем более, что я уже почти на месте — в трех шагах от офиса компании «Скрипетр», кормилицы и поилицы моей на протяжении последних месяцев. Тяжелая с медными заклепками дверь пропустила меня в просторный холл, выложенный розовым мрамором с веселенькими цветочками. Свежего посетителя поначалу забавляет несоответствие строгого классического фасада и легкомысленного внутреннего оформления фирмы, но к этому скоро привыкаешь, тем более, что на моей памяти оформление менялось раза три. Слева, из-за стекла, приветливо улыбнулась справочная девчушка. Я хмыкнул в ответ. Надо будет при случае подарить ей какую-нибудь безделушку. У входа в кассу меня остановил профессионально хмурый Ашот, наш охранник.
— Докумэнт есть? — сурово спросил он.
— А улыбнуться? А справиться о здоровье?
— Докумэнт нэт — здоровья нэт! — со знанием дела сказал Ашот.
Ничем его не проймешь. Я протянул паспорт. Ашот придирчиво проверил серию, номер, сведения о прописке и семейном положении, после чего лицо его осветилось белозубой улыбкой.
— Заходи, дарагой! — вскричал он голосом свадебного тамады. — Давно тебя ждем! Беспокоимся! Зачем не идешь? Ходи, пожалуйста, сюда! Через металлоискатель.
Вот такой он, наш Ашот. Настоящий профессионал. Башибузук. Мать родную без пропуска не пустит и металлические предметы отберет.
У окошка кассы перетаптывалась небольшая, человек в пять, очередь. Знакомых не было, но все приветливо мне улыбнулись, продолжая оживленно беседовать между собой. Да и кого не оживит такой волнующий момент жизни, как получение денег!
— Говорят… только это, конечно, страшная тайна, — радостно делился лысый лопоухий дядька в тянутом свитере, — начальство новый проект затевает. Совместный с американцами. Лимонов на десять… Вот бы присосаться!
— А на какой платформе? — спросил умный очкарик лет пятнадцати.
— На Павелецкой-товарной, — лысый плотоядно заржал.
— Какая разница! — поддержал его бородатый, похожий на священника, но в майке с голой девицей на груди. — Знай себе ваяй. Лишь бы рука дающего не оскудела!
Очкарик ничего не сказал и повернулся к окошку кассы, а я подумал, что у него-то как раз больше всех шансов «присосаться». Серьезный парнишка. Нам, старичкам, за ними не угнаться. Впрочем, надо бы на днях поговорить с Валеркой, кому ж, как не ему, знать, если что-то стоящее затевается. А не выгорит, так и не надо. На жизнь хватает, а на смерть — накопим…
Кассирша расправилась с очередью в мгновение ока, и вся стоявшая передо мной компания, задорно гогоча, тронулась по коридору в направлении буфета.
— Следующий! — позвали из окошка.
Я протянул паспорт.
— Три семьсот одиннадцать, — быстро, будто наизусть, сказала кассирша. — Распишитесь.
Я расписался.
— И вот здесь.
Она протянула мне еще один бланк с веселой цветочной каемкой.
— А это что? Премиальные? — оживился я.
— Окончательный расчет, — слова кассирши лязгнули металлом, как дверца закрывающегося сейфа.
— Постойте! Почему — окончательный? — забеспокоился я.
— А какой еще? Проект закрывается в связи с ликвидацией юридического лица.
— Ничего не понимаю! Вы можете толком объяснить, кого ликвидировали?
— Кого надо, того и ликвидировали!
Она обрушила перед моим носом бронированную заслонку с надписью «Технический перерыв». Я попятился в полной растерянности и пришел в себя только на проезжей части улицы, едва не попав под колеса разноцветного трейлера. Шофер обложил меня крепким пожеланием счастья, отчего в голове наступило временное прояснение.
Стоп, стоп, стоп! А как же развеселая компания в кассе? «Новый проект затевается, новый проект затевается!» Где затевается? Кем? Почему без меня?!
Нет уж, позвольте! Просто так я не уйду. Не для того я тратил на вас дни и ночи, чтобы вы отгораживались от меня дурацкими табличками. В конце концов, есть руководитель проекта! Он меня знает не первый день, пусть объяснит!
Я повернулся и решительно шагнул обратно к крыльцу.
Опа!
Никакого крыльца не было. Не было массивной колоннады из серого гранита и тяжелой двери с медными заклепками. Вместо них разбрызгивала солнечные зайчики легкомысленная стеклянная вертушка под вывеской «У Ксюши». Перед дверью, цокая каблучками по мраморной панели, прогуливалась воплощенная мечта одинокого ковбоя — волоокая блондинка с коровьими ресницами и колокольчиком в пупке.
— Ну, не тормози, — устало улыбнулась она. — Решай быстрее: да или нет?
— Извините… — я попятился. — Тут же была наша компания!
— Не вопрос! — живо откликнулась девица. — Подберем и компанию! Вам парочку, троечку? А еще у нас есть живой уголок, так что, если вы…
Девица не успела договорить и вдруг рыбкой метнулась с крыльца, только белые ажурные колготки сверкнули. В следующее мгновение стекло вертушки брызнуло во все стороны осколками, и только потом я услышал дробный грохот автоматной очереди, прикатившийся с бульвара. Не успев ничего понять, я с маху плюхнулся на асфальт, над головой моей свистала и чирикала стая сумасшедших невидимых птичек, в миг расклевавших зеркальный фасад заведения.
Из-за мусорного бака послышался жаркий шепот:
— Сюда давай!
Я пополз, осыпаемый мраморной крошкой, и втиснулся в узкий промежуток между баком и стеной, уткнувшись носом в ободранное колено блондинки.
— Суки, — спокойно произнесла она, — зеркала побили…
— Кто это? Чего им надо?! — я отчаянно пытался удержать на месте бак, норовивший откатиться от стены.
— А черт их знает! — блондинка лизнула кровоточащее колено. — Атака клоунов. Когда бросят гранату, вскакиваем и бежим, понял?
Я похолодел.
— А они что, и гранату бросят?!
— А как же! Всегда бросали, — она выглянула из-за бака. — Пора бы уже, чего тянут?
Бак отозвался колокольным звоном на хлестнувшую по нему очередь.
— Что там? — испуганно спросил я.
Девица не ответила, медленно откидываясь навзничь. Ее обесцвеченные волосы окрасились у виска огненно-рыжим отливом, из-под шляпы поползло темное пятно.
— Ты куда? — я машинально попытался ее удержать.
И тут, прокатившись по крышке бака, мне под ноги упала увесистая рубчатая штуковина, по форме напоминающая перезрелый огурец.
Граната, отрешенно подумал я. Нужно что-то делать. Я посмотрел на мертвую блондинку. Вскакиваешь и бежишь, подсказали ее глаза, внимательно разглядывающие небо.
Я заорал, цепляясь за ускользающий бак, с трудом поднялся на ноги и медленно, впечатывая шаг за шагом в мягкий, вязкий мрамор, двинулся прочь. Наверное, я бежал, но сам себе казался неторопливо ковыляющим инвалидом. Что-то вдруг толкнуло меня в спину, наотмашь ударило по голове, швырнуло в поток машин на бульваре. Я шел сквозь истерический визг тормозов, звон стекла и грохот железа. Вокруг меня все вертелось волчком, сталкивалось и разлеталось в разные стороны. Невозможно объяснить, каким образом я остался цел в этом водовороте и в конце концов обнаружил себя в относительной безопасности под платанами. Но звуки выстрелов все еще метались от стены к стене, нужно было как можно скорее отсюда убираться. Петляя, как заяц, меж стволов, я бросился бежать.
Нет, братцы, это уж слишком. Надо где-то отсидеться, отдышаться и подумать. А еще лучше, накатить кружку-другую, успокоиться и только потом подумать.
А значит, куда?
Ну, тут и думать нечего — конечно, к Шнейдеру в «Дрезину».
Кабак не модный, чем и хорош. Столы из толстых досок, отбойные молотки по стенам, а на потолке — шахтерские лампы. Одним словом, уютно. А главное — все свои.
Уж сколько там попито — рассказано и еще добавлено! Хорошо бы, кто-нибудь из наших сейчас был там, с этими ребятами любую тему можно перетереть. А может, и Валерка заглянет…
Я срезал через двор и народной тропой вышел прямо к «Дрезине». Знакомое обшарпанное крыльцо с арматурой, торчащей из ступенек, знавших лучшие времена, бодрящий запах незатейливой Шнейдеровой стряпни в смеси с особым шахтерским перегаром, который, говорят, при воспламенении взрывается.
Я рванул на себя грубо сваренную из металлических листов дверь и только тут заметил здоровенный замок, вцепившийся в ржавые скобы.
Ни хрена себе! Чего это Шнейдер вздумал закрываться в самую горячую пору?
Я еще раз подергал дверь, постучал в нее ногой, пока не понял, что это безнадежно. Замок был даже не амбарный. Вероятно, на такие замки закрывают ворота выработанных шахт, грозящих обвалом. Чтобы отпереть его, нужна бригада сварщиков с автогеном и центнер динамита.
Такой подлянки я ожидал меньше всего. Ну ладно, выгнали с работы, ладно, чуть не взорвали, но выпить-то я имею право при любых обстоятельствах! Что ж ты, Шнейдер, кайло тебе в руки…
Я медленно спустился с крыльца. Делать нечего, пойду поищу что-нибудь другое.
Однако едва я удалился от «Дрезины» шагов на пятнадцать, ко входу подрулил голубенький микроавтобус. Из него высыпалась давешняя компания, стоявшая передо мной в кассе. Она была уже навеселе и явно намеревалась добавить. Дожевывая длинный анекдот и заранее хохоча, очкарик, лысый и бородач взбежали на крыльцо, легко отвалили неподатливую дверь и скрылись внутри.
Я рванул за ними, но на ступенях шаги мои поневоле замедлились: страховидный замок висел на своем месте, по-прежнему сжимая несокрушимой дужкой дверные скобы.
Как же так?
Я снова подергал дверь, толкнул ее плечом, крикнул: «Эй, откройте!». Изнутри не доносилось ни звука. Водитель микроавтобуса равнодушно наблюдал за моими унизительными трепыханиями, припав небритой щекой к рулю.
— А как они зашли-то? — спросил я, приближаясь к нему.
— Ногами, — водитель явно был не склонен давать какие-то объяснения.
— Так дверь-то закрыта!
Он смерил меня тусклым взглядом желтоватых глаз, перекатил спичку из одного угла рта в другой и процедил сквозь зубы:
— Для тебя, может, и закрыта. А для других — открыта…
— Да я сто раз там был! — флегматичность этого типа просто бесила. — Меня все знают!
Но ему было по барабану.
— Может, потому и не пустили, что знают…
Валерка жил в двух шагах от моря, чему я всегда завидовал. У него была просторная трехкомнатная квартирка на восьмом этаже новенькой шестнадцатиэтажки, что, видимо, соответствовало его представлению об идеальном жилище. Зеркальный лифт с мягким гудением поднял меня на площадку восьмого этажа, выпустил и застыл, не закрывая дверей, будто в ожидании. Казалось, других жильцов в подъезде нет.
Только бы он оказался дома!
Я прислушался. Из-за Валеркиной двери доносились гулкие пульсы техно-саунда и перекрикивающие их голоса. Я облегченно перевел дух и нажал кнопку. Звонок не был слышен ни мне, ни тем, кто находился в квартире. Пришлось стучать. Наконец дверь распахнулась, и в проеме нарисовалась сияющая физиономия Валерки.
— А-а-а, это ты… — улыбка медленно сползла с его лица.
— Слушай! Со мной сейчас такое произошло… — я попытался шагнуть мимо него в прихожую, но Валерка меня остановил.
— Ты извини, — сказал он, глядя в пол. — Я сейчас занят. У меня там люди…
— Да какие люди! — я нетерпеливо махнул рукой. — Ты послушай!
— Нужные люди, — перебил он меня. — По очень важному делу.
— Валера! Ты где там застрял? — прозвенел девичий голос из глубины квартиры.
— Нолито, выдыхается! — добавил молодецкий бас.
— А Наташка в твои карты подглядывает! — наябедничал кто-то.
Я попытался заглянуть в глаза Валерке, но мне это не удалось.
— Понятно, — протянул я, хотя ничего не понимал. — Оттягиваешься по полной? С вином и девочками?
— А вот это уже не твое дело, — тихо сказал Валерка, прикрывая дверь.
— Погоди! — мне вдруг стало страшно.
Все это было так не похоже на Валерку, что я совершенно растерялся.
— А когда ты освободишься?
— Никогда, — сказал он в узкую щель, перед тем как окончательно захлопнуть дверь. — Не надо тебе сюда ходить. Привет.
— Привет… — я медленно побрел к лифту, чуть не плача от обиды и недоумения.
Какой, к черту, привет?! Я же не сказал ему самого главного: нашу контору закрыли! Уж от такой-то новости он мигом забудет про своих гостей! Надо было вывалить ее сразу, без вступлений! Что за дурацкая, в самом деле, манера — мотать сопли на кулак!
Я резко развернулся, шагнул обратно к двери и с размаху больно ткнулся носом в черный осклизлый кирпич. Передо мной поднимались ряды старой кладки, все в трещинах и рыжих потеках ржавчины. Я посмотрел вверх. Над стеной колыхались сухие бодылья мертвых трав. Слева и справа нависали покосившиеся бараки. В черных проемах окон угадывалось слабое шевеление паутины…
Паутина!
Я побежал через пустырь, оступаясь на обломках битого кирпича. Шестнадцатиэтажки не было. Не было песчаного пляжа и ласкового моря. Не было пальм и чаек. Ветер уныло перекатывал от барака к бараку пыльные клубки травы и клочья бумаги.
Я все-таки решился. Это не в наших правилах, но мне уже нечего было терять. Я давно узнал, где она живет. С моими прежними знакомствами это не составило большого труда. Но я не думал, что когда-нибудь позволю себе прийти к ней домой без приглашения.
Мы всегда встречались в заранее условленных местах. Их немало было в этом городе, наших любимых мест. Нам нравилось бросать монетки в поющие фонтаны Изумрудного парка и обедать в ресторанчике на вершине Башни Всех Влюбленных. При встрече мы называли друг друга шаловливыми прозвищами. Я звал ее Сумасшедший Бельчонок, а она меня — Крошка Енот. Это был наш пароль и отзыв.
Как хорошо было бы снова встретиться в каком-нибудь из наших любимых мест, но теперь я уже не знал, сохранилось ли хоть одно.
Перепаханная бульдозерами дорога, которая только что была прямым, как стрела, зеленым бульваром, разъезжалась у меня под ногами, закладывая виражи и громоздя на пути вязкие глинистые отвалы. Идти по ней было невозможно.
Но я шел.
Она обязательно поймет. Она всегда меня понимала так, как никто другой. Ей я мог бы рассказать то, чего никогда не рассказал бы самому близкому другу. Мы могли болтать обо всем на свете, ни чуточки не боясь показаться смешными или скучными. Я с ужасом иногда представлял: ведь могло получиться так, что мы бы никогда не встретились — и смеялся от счастья, думая о том, что она у меня есть.
Только бы с ней ничего не случилось!
Дверь открыла не она. Передо мной стоял видавший виды сизоносый субъект неопределенного возраста в застиранной майке с перекрученными лямками и просторных семейных трусах сатинового отлива. Физиономия его требовала бритвы. Впрочем, плечи, грудь и ноги тоже не отказались бы. Он с недоумением смотрел на меня маленькими блеклыми глазками, задумчиво почесывая низ живота.
— Тебе чего? — голос субъекта вполне соответствовал внешнему виду.
— Извините, Ева здесь живет? — я одновременно боялся и надеялся услышать отрицательный ответ. Что моему Бельчонку делать в компании такого типа? Если это ее отец или хотя бы родственник, девочку следует пожалеть.
— Ева? — небритая физиономия вытянулась еще больше. — А ты кто?
Я назвался.
Тип в майке, услышав мое имя, заметно расстроился.
— Так что ж ты сюда-то… — он вздохнул. — Надо было, как всегда…
— Что как всегда?
— Ну… это… У поющих фонтанов там или на башне…
— Откуда вы знаете?!
— Откуда!.. Испортят все настроение, а потом — откуда…
— Так я могу с Евой поговорить?
— Считай, что поговорил… Кто просил домой заявляться? Теперь уж ничего не поправишь. Бывай здоров, Крошка Енот…
Ева?! Нет! Не может быть!
Мир накренился и заскользил в пропасть. Вместе со мной.
Я шел по бескрайнему бетонному полю, и ветер свистел у меня в ушах. Над горизонтом не возвышалось ни одного строения. Ни один автомобиль, ни один человек, ни одна движущаяся точка не попадалась мне на глаза, да и не могла попасться.
Я был один в последний день истории своего мира.
Когда-то он был создан мной, выращен и любовно украшен. В нем кипела жизнь. В нем было хорошо. И вот теперь он обманул меня. И за это я его накажу.
Палец на мгновение застыл над кнопкой «Подтвердить действие. Да? Нет?».
ДА!
И мир перестал существовать.
Никогда больше мне не гулять здесь, вырвавшись на свободу из своей проклятой берлоги. Никогда больше не встречаться с друзьями и любимой.
Если только я не отменю свое решение в течение тридцати дней…
Да, да, дорогой мой проницательный читатель! Ты, конечно, сообразил, что произошло. Давай, радуйся тому, что последний из моих френдов только что меня отфрендил, что я не могу больше резвиться в сообществах, навесивших пудовые замки на свои записи! Ликуй! Я собственной рукой уничтожил свой Живой Журнал! Ты, конечно же, понял это с самого начала истории и полагаешь, что теперь наступил ее конец.
А вот дудки!
Я лихорадочно заколотил по клавишам. Пусть жена и дети, швыркающие макаронами на кухне моей берлоги, считают, что я пишу роман.
Прежде всего отменим уничтожение ЖЖ. Бог дал — бог взял, да и отменил. А теперь заселим его друзьями собственного сочинения. Пятьдесят виртуалов мужского пола и сто пятьдесят — женского. Для начала хватит, а там фантазия разгуляется…
Я зажмурился, чтобы не ослепнуть от фейерверка нахлынувших цветов и звуков. Как змея из старой шкуры, я вырвался из постылой берлоги в настоящий мир, который меня никогда больше не обманет.
Меня, конечно же, ждали.
Едва я ступил на мягкий ворс ковровой дорожки, сводный оркестр мировых знаменитостей грянул встречный марш, к ногам полетели цветы, защелкали блицы прославленных фотохудожников. Из толпы встречающих вырвался и бегом припустил ко мне человек в хоккейной форме с номером «один» на груди. Я узнал своего старого приятеля Пашку — чемпиона мира и олимпийских игр.
— Старик! — закричал он издали. — Ты был совершенно прав! Я изменил систему тренировки и закатил канадцам пятнадцать безответных! За мной еще газетчики гонятся, но я прямо к тебе, поделиться радостью! Гляди, какая железяка! — и он повесил мне на шею свою золотую медаль.
— Не надо, Паша, люди смотрят, — смущенно пробормотал я.
Но он не хотел слушать.
— Еще как надо! Награда-то, будем говорить по совести, твоя! Надо бы это дело обмыть! Ребята уже ждут. Я-то, конечно, лимонаду, а ты уж себе позволь! За себя и за того парня!
Тут Пашку оттеснил убеленный сединами знаменитый писатель Володя, трепетно прижимающий к груди толстую папку.
— Вы уж извините старика, не мог не поделиться, — бубнил он.
— Неужто закончил? — порадовался за него я.
— Ваши советы оказались бесценными. Покорнейше прошу быть первым читателем. Правда, я позволил себе слегка изменить концовку. Роман теперь кончается фразой «извините, если кого обидел»…
— Почитаем, почитаем, — пообещал я. — Но если что, уж не обессудь.
— Как можно… Приму с благодарностью любое суждение, — в глазах старика блеснула слеза.
А мы уже подходили к празднично накрытому столу длиной до горизонта. Грохнул орудийный залп, в парке поднялись струи поющих фонтанов.
Меня торжественно усадили во главе стола. Слева от меня сидела красавица фотомодель Марго, а справа — воздушная гимнастка Светлана. Они смотрели на меня влюбленными глазами, а я все никак не мог решить, которая из них мне нравится больше, поскольку совершенно точно знал, что обе любят меня абсолютно одинаково.
Лебединая пена шампанских вин пролилась в бокалы. Я поднялся с места, и все обозримое пространство замерло в ожидании моих слов.
— Друзья мои! — сказал я, немного волнуясь. — За этим столом собрались люди, у которых так много общего! Давайте же докажем всем и каждому, что мир может быть прекрасным, даже если его населяет только один человек. В конце концов, он ничем не хуже других!
Я боюсь луны.
У нее всегда холодный свет, какого бы цвета она ни была — желтого, красного, белого.
Когда луны нет, то я сплю спокойно и вижу сны. Даже когда она уже есть, но еще не такая огромная, как в полнолуние, то сны приходят ко мне, и тогда по утрам я обязан рассказывать Старшей Матери, что мне приснилось. Это одна из моих работ.
Вторая — ходить, как и все мужчины, на охоту. Но я еще не мужчина, поэтому матери не стесняются меня и говорят при мне обо всем, даже о том времени, когда все было иначе и еще был искусственный свет.
Я не знаю, что такое искусственный свет.
Хотя знаю, как светит луна и как это делает солнце.
А еще знаю тот огонь, что горит в больших старых бочках.
Раз в три дня одну из бочек заливают водой, чтобы остыла. Потом ее снова наполняют вонючей жижей и поджигают.
Сегодня с утра Старшая опять говорила о бочках, а потом увидела меня и зашипела.
Я испугался — у меня в голове не было ни одного сна, чтобы рассказать ей, ведь луна этой ночью была огромной, почти в половину неба. Все мужчины уже ушли на охоту, а Старшая Мать смотрела на меня и все шипела, как большая летняя змея, которую случайно потревожили, когда она лежала и грелась на солнышке.
Самая младшая из матерей, Монка, сжалилась и велела мне идти за рыбой.
— Тимус, — сказала она, — не кукожься и сходи к ручью. Может, тебе повезет, и у нас будет рыба!
Ей на плечи вспрыгнул котоголов и внимательно посмотрел на меня.
Котоголовов я боюсь почти так же, как луны. Хотя иногда думаю, что даже больше.
— Он покажет тебе место! — сказала Монка и вдруг улыбнулась.
Котоголов осклабился и показал зубы.
Внешне они действительно похожи на кошек, только вот головы у них какие-то странные, иногда кажется, что на кошачью морду надели маску обиженного ребенка. И они не умеют мяукать, а кричат. Высокими, пронзительными голосами. Иногда — жалобными, но чаще — резкими и требовательными. Порою — угрожающими. Совсем редко — довольными.
Этот котоголов мрачно повертел башкой. Посмотрел на Монку, потом на меня, затем опять на Монку и вдруг принялся что-то шептать ей на ухо. Ну, будто шептать. Но она стояла довольная и чуть не жмурилась, а потом подняла руку и почесала ему за ухом.
— Иди, — сказала она непонятно кому, — а то поздно будет!
Звереныш спрыгнул на землю и приблизился ко мне. Посмотрел своим сморщенным личиком и вдруг подмигнул.
И побежал по тропинке, ведущей в лес.
Я потащился за ним, хотя больше всего мне хотелось лечь сейчас где-нибудь на солнышке, свернуться в клубочек и задремать. Чтобы внезапно бабочкой прилетел сон, а я смог бы его поймать. Охота и рыбалка — это удел всех мужчин, а сны в нашем поселке вижу только я. Почему так — никто не знает, просто когда-то давно, зим так пять-шесть назад, я внезапно проснулся оттого, что мне стало очень больно, что-то давило на голову и глаза, и я заплакал.
Одна из матерей, дежурившая в ту ночь по жилищу, подошла ко мне и стала допытываться, в чем дело.
И я вдруг вспомнил, что во сне я заблудился где-то далеко-далеко, где не было деревьев.
Одни дома, огромные и серые, с пустыми, черными окнами.
Больше в том первом сне, который я помню, ничего не было. Разве что ветер. Он подул внезапно и принес целую кучу всякого мусора. Да и проснулся я, оттого что какой-то дрянью залепило лицо, стало давить на голову и глаза.
— Ерунда! — сказала Мать, когда я рассказал ей, почему плачу. И добавила, что все это выдумки и нет таких мест на свете, где стояли бы такие высокие серые дома да еще дул бы такой ветер.
Вот только к обеду ветер поднялся, и нам всем пришлось забраться в жилище.
В тот день дуло настолько сильно, что несколько бочек перевернуло, и лес начал полыхать от высвободившегося огня.
Мне пришлось подносить воду, как и остальным пацанам.
Мужчины заливали огонь, мы таскали воду.
Женщины сторожили жилище, матери командовали: что, кому и как делать.
Когда пожар затушили, Старшая Мать подозвала меня и попросила еще раз пересказать сон.
И с тех пор каждое утро я должен рассказывать ей свои сны, а она слушает и кивает головой.
Я боюсь Старшей Матери.
Она никогда не улыбается и смотрит так, будто я всего лишь шишка на лесной тропинке.
Шишку можно поднять, можно пнуть ногой, на нее можно наступить, а можно и просто не заметить.
А еще шишки надо собирать и скармливать огню.
Не тому, который в бочках, а другому — маленьким костеркам, возле которых так хорошо сидеть и греться, смотря на языки пламени. От шишек начинает валить густой дым, зато пропадает вся мошкара.
Хотя сейчас ее уже и так нет, лето закончилось, стоит осень.
Еще не поздняя, холодная и с инистыми утренниками, а ранняя и желтая.
Как-то раз Монка назвала ее «желтое лето».
Иногда мне хочется, чтобы именно Монка была моей настоящей матерью, хотя она слишком молода для этого.
Говорят, когда-то у каждого были свои мать и отец.
Я иду по тропинке за котоголовом и думаю: это очень странно, знать, что вот эта женщина — твоя мать, а вот этот мужчина — твой отец.
Мне иногда снятся сны, в которых я называю какую-то женщину «мамой», но лица ее я не могу разглядеть.
Как и лица того мужчины, который идет рядом с нами.
Это странный сон, ведь на самом деле есть мы — те, кто еще не мужчины и не женщины.
Есть взрослые мужчины и взрослые женщины.
И есть матери света.
Котоголов останавливается и поджидает меня.
Потом издает какой-то странный звук и сворачивает с тропинки в сторону. Мне приходится идти за ним, подныривая под ветви и разводя их руками в стороны, чтобы не поцарапать лицо.
Начинает пахнуть водой, где-то совсем рядом — ручей.
Ловить рыбу — не мужское занятие. Рыба скользкая и холодная, и от нее остро и пронзительно пахнет. На рыбу ставят сети, ее бьют острогой, совсем уж редко — ловят на удочку. А лучше всего рыбу ловят котоголовы на перекатах, но упросить их заняться этим очень сложно, они ведь делают лишь то, что хотят.
Каким-то образом Монка смогла уговорить этого котоголова наловить рыбы. Он будет ловить, я — собирать.
Если бы я не проспал, то пошел бы с мужчинами на охоту.
Еще вчера вечером я слышал разговор о том, что они пойдут в урочище диких кабанов.
Это недалеко, километров пять.
До ручья намного ближе, но я не люблю запаха рыбы.
Котоголов вновь появляется передо мной и вдруг странно улыбается.
Я вижу его острые белые зубы и вдруг представляю, что сейчас он кинется на меня и вцепится в горло.
Хотя сам он и небольшой, размером с нормальную кошку, но зубы у него намного больше, особенно клыки.
Мне становится страшно, но котоголов вдруг что-то нежно воркует, как голубь, и я понимаю: он просто пытается сказать, что мы уже пришли.
Мы действительно пришли — слышно, как плещется ручей, там, внизу, за ближайшим пологим склоном поросшего соснами и густым кустарником холма.
Котоголов опять улыбается и исчезает.
Если бы я был чуть постарше, то меня бы не отправили ловить рыбу, а разбудили и послали на охоту.
Или сторожить бочки.
Смотреть, чтобы огонь не погас.
Караулить огонь — это очень важное задание.
Важнее лишь видеть сны, но сны я и так вижу почти каждую ночь, только вот они от меня не зависят. Они приходят сами, а если их нет, то это значит одно — сегодня большая луна.
Котоголов что-то громко орет, и я быстро спускаюсь к ручью.
Он недовольно смотрит на меня: мол, замешкался!
Я вдруг показываю ему язык, меня так и подмывает взять здоровую гальку и швырнуть ее в эту тварь.
Котоголов выгибает спину и задирает хвост.
У него опять не морда, а лицо, и от этого мне вновь становится не по себе.
Может, они действительно умеют читать мысли?
— Начинай! — говорю я ему.
И вскоре первая рыба летит к моим ногам.
Я понимаю, что Монка хотела мне добра, когда отправила меня сегодня к ручью, но лучше бы я остался там, в поселке, хотя Старшая Мать и сердится, что сегодня я не увидел сон.
Они ведь привыкли, что каждый мой сон — это как рассказ о том, что может произойти. Хотя и не обязательно. Но если внимательно слушать, то можно понять, что надо делать, если, конечно, я рассказываю правду. Иногда ведь бывают такие сны, которые лучше не рассказывать, как, например, тот, где вроде бы были мои мать и отец. Я вообще не должен думать об этом, это запрещено. Я, конечно, знаю, как мы появляемся на свет — время от времени какая-нибудь из женщин беременеет, у нее становится большой живот, а потом она уходит из жилища вместе с одной из матерей света.
Когда же они возвращаются, то мать света несет ребенка.
Женщина кормит его, но она уже не считается его матерью.
Как никто не считается и его отцом.
Я не знаю, почему так и отчего, да мне и нельзя этого знать.
Я собираю рыбу, которую котоголов выбрасывает на берег.
Ее много, мне приходится срезать еще один прут.
На первом уже шесть больших рыбин, серебристых, с маленькими черными точками на брюхе и большой черной полосой по спине.
У этих рыб тупые хищные морды, и они никогда не попадаются в сети.
Прокусывают и уходят.
Зато котоголовы любят их нежное, чуть сладковатое мясо. Я беру нож и вспарываю одну рыбину.
Котоголов благодарно склабится и вгрызается в кишки. Ему надо передохнуть, он устал, у нас уже два прута с рыбой, еще два — и можно возвращаться.
Мужчины, наверное, уже вернулись из кабаньего урочища.
Если им повезло, то они принесли кабана, и сейчас его шкуру палят на огне, чтобы потом свежевать и готовить.
Часть мяса — коптить, а часть — жарить, прямо сегодня, на большом костре, который специально для этого разожгут у входа в жилище.
Тогда вечером каждый из нас получит по куску, все будут сыты, и начнутся разговоры о карнавале.
А может, кто-то предложит поиграть в биоскоп.
Я люблю играть в биоскоп, хотя моя роль всегда проста: я смотрю.
Ведь я слишком молод для того, чтобы помнить настоящие картины или то, что этим словом называют матери света.
Но к игре в биоскоп надо долго готовиться, а вот говорить о карнавале — для этого ничего не надо, разве что наесться до отвала мяса да поудобнее устроиться у огня.
Карнавала ждут и женщины, и мужчины.
Именно через девять месяцев после карнавала некоторые из женщин уходят рожать, меня тоже родили в самом конце июня, а значит, тогда карнавал был в конце сентября.
Карнавал ведь всегда проходит в конце «желтого лета», пока еще тепло и никому не хочется наступления глубокой и сырой осени, а потом — зимы.
Котоголов доел рыбину и устроился у самой воды, видимо, вздремнуть.
Я тоже растянулся на берегу и начал смотреть в небо.
Солнце прогрело песок, мне стало уютно, как у огня.
Я еще не был ни на одном карнавале. Меня с остальными детьми всегда оставляли в жилище, под присмотром одной из матерей. Сами матери тоже уходили в лес вместе со всеми и возвращались лишь тогда, когда карнавал заканчивался, хотя никто и никогда не говорил, что они делали в то время, когда мужчины и женщины веселились.
Я боюсь матерей света.
Как луны и как котоголовов.
Я не боюсь только Монки, но она самая молодая из всех матерей, и глаза ее еще не стали стальными и безжалостными.
И потом — она самая красивая.
Хотя об этом даже нельзя думать.
И не потому, что я пока еще не был ни на одном карнавале. Просто матери света созданы для другого. Об этом на уроках в жилище говорит иногда Старшая Мать.
Ведь если все в этом мире создано для чего-то, то для чего-то созданы и все мы. Мужчины — для охоты и для того, чтобы был огонь. Женщины — чтобы управлять мужчинами и рожать от них детей, которые станут ловить рыбу и помогать женщинам по жилищу. А еще женщины и мужчины будут играть в биоскоп и раз в год принимать участие в карнавале, а дети ждать того дня, когда вырастут и тоже смогут пойти на карнавал, ну а матери света…
Только они знают, откуда надо приносить жидкость для бочек, дающую огонь, и только они знают, как делать так, чтобы она горела.
И еще они умеют разговаривать с котоголовами.
И котоголовы их слушают.
Как мой послушал сегодня Монку и повел меня ловить рыбу, хотя это ведь он ловит, а не я.
У меня закрываются глаза, мне вдруг кажется, что сейчас придет сон, и я попробую его поймать.
Ладошкой, как бабочку, присевшую на цветок.
Бабочка вспархивает и улетает, сон поймать проще.
Мне бы очень хотелось увидеть во сне Монку, хотя такой сон я никогда не стану рассказывать Старшей Матери.
Если бы Монка во сне была бабочкой, то я бы попробовал поймать ее ладошкой.
Я даже боюсь представить, как ее тельце билось бы в моей ладони.
Солнце слепит сквозь закрытые глаза, «желтое лето» в самом разгаре, листья скоро станут повядшими, и придет время карнавала.
Внезапно я слышу сильный всплеск и открываю веки.
И тут же раздается дикий ор котоголова — несчастный звереныш так разоспался, что свалился в воду, и сейчас его несет быстрым течением вниз, а ведь котоголовы не любят, да и не умеют плавать!
Я вскакиваю и бегу вслед за ним, вдоль ручья, отчего-то вспоминая, что когда-то вроде бы уже видел все это во сне, по крайней мере, такой же стремительный ручей, который вот сейчас свернет резко влево, а мне еще надо умудриться проскочить под старым сломанным деревом, да так, чтобы не врезаться в него головой.
Котоголов все продолжает жутко орать, остается лишь ускорить бег, хотя течение ручья все равно быстрее, и крики котоголова становятся тише и тише.
Я плачу на бегу, слезы застят глаза и хочется одного, — чтобы все это миновало, как сон, я снова оказался возле огня у входа в жилище, пусть даже рядом была бы лишь Старшая Мать, пристально смотрящая на меня своими широко открытыми глазами!
Ручей превратился в маленькую речку.
Мальчик бежит по берегу.
Тельце котоголова временами сливается с бурлящей водой, а на какие-то мгновения его становится хорошо видно, вот как сейчас, когда уже позади остался очередной поворот, только почему ручей делается все шире и шире? Уже не ручей — речка, река, много-много воды и так мало шансов вытащить из нее тонущего зверька!
Тимус споткнулся о какой-то корень и упал.
Упал, покатился и внезапно понял, что летит в воду.
Холодную, быструю, уносящую котоголова вниз по течению.
Он попытался удержаться, но ничего не вышло.
Бег и падение. Холодная вода, накрывающая тебя с головой.
Котоголов зажмурился, крики братьев и сестер пропали.
Скорее всего, они просто кружат сейчас где-то поблизости, оплакивая его судьбу.
Как птички-невелички, как стрекозы летом.
Если бы сейчас было настоящее лето, то Тимус спокойно доплыл бы до котоголова — в теплой воде плыть не трудно, иное дело осенью, когда холод мгновенно прохватывает до костей.
Даже если осень теплая и солнечная, как в этом году.
Вода накрыла его с головой, он почувствовал, что его тянет на дно.
Одежда намокла, одежду было жалко.
Ее выдавали раз в год, и Старшая Мать всегда предупреждала, что надо быть аккуратным и осторожным, что другой долго не будет, пока не вырастешь настолько, что эта станет мала.
Свою Тимус получил совсем недавно, штаны и рубаху. Была еще куртка, но она осталась в жилище — ждать холодов.
Если не стянуть рубаху и штаны, то вода утянет на дно. Плыть неудобно, тяжело, одежда сковывает движения.
Как и холод, подбирающийся к сердцу.
Котоголов внезапно жалобно вскрикнул — Тимус хорошо расслышал этот почти детский то ли плач, то ли стон.
А потом раздался шум.
Вода шумела, бурлила, падала с высоты на острые серые камни.
И замирала.
Сердце ухнуло, Тимуса закрутило, и он рухнул с высоты вниз за собственным сердцем.
И на какое-то мгновение наступила тьма.
А когда она рассеялась, то Тимус понял, что лежит в воде, застряв между двух каменных глыб, а совсем рядышком, можно дотянуться рукой, неподвижно плещется на тихой волне безжизненное тельце котоголова.
И Тимус заплакал.
Пытаясь выкарабкаться из воды, подняться, выползти из этой каменной ловушки.
Он встал на ноги, река шумела и бурлила за спиной, здесь была тихая заводь, здесь царили мир и покой.
Волна плеснула и перевернула котоголова на спину.
Тимус взял зверька в руки и побрел к берегу.
Зверек был мокрым и почему-то тяжелым.
Глазки закрыты, пасть оскалена.
Тимус вылез на берег, положил котоголова на песок и стянул с себя мокрые штаны и рубаху.
А потом вдруг схватил котоголова за задние лапы и начал яростно трясти, сам не понимая, зачем это делает.
Будто кто-то закричал у него в голове, что надо делать именно так, и он стоял на берегу, голый и промерзший, и тряс мертвого зверька за задние лапы, неистово, бешено, в приступе какой-то непонятной злобы.
Из приоткрытой пасти котоголова полилась вода.
Она была зеленоватой и дурно пахла.
Но Тимус все тряс и тряс зверька, а потом вдруг рухнул на песок, так и не выпуская маленького тельца из рук.
Солнце перебралось через зенит, было жарко, в голове пульсировала невыносимая и острая, как лезвие ножа, боль.
Тимус закрыл глаза, пальцы все перебирали мокрую шерстку зверька, слезы текли из закрытых глаз, тельце было мертвым, небо давило, и как-то чересчур радостно шумела неподалеку река.
Тимус подтянул котоголова к себе, обнял, свернулся калачиком и уснул — голым и на песке.
А проснулся он, оттого что кто-то шершавым язычком лижет его ухо.
Глаза не хотелось открывать, перед глазами мельтешили слова, и было очень странно гонять их из стороны в сторону, будто стаю мальков в речной заводи.
«Эй, пора вставать! Твоя одежда высохла, ее надо надеть, а то замерзнешь!»
«Ты кто?» — спросил Тимус, так и не открывая глаза.
«Посмотри!»
Котоголов сидел рядом, шерстка его почти совсем высохла и приобрела обычный для котоголовов цвет — светло-коричневый, почти песочный.
«Я живой!»
Тимус улыбнулся и подумал, что все не так уж и плохо, хотя странно, что в голове у него мельтешат эти странные мальки, ведь котоголовы не умеют говорить, да и вообще — пусть они и странные, но все равно зверьки, а значит, это все ему просто снится.
«Снится, снится!» — проплыла новая стая.
Тимус встал, котоголов фыркнул и отбежал в сторону, а затем сел и принялся вылизывать шерстку.
Тимус натянул штаны — они почти высохли.
Затем взял рубаху и увидел, что она порвалась на боку, видимо, зацепился за какой-нибудь камень или ветку, Старшая Мать будет ругаться, хотя ничего не поделаешь, когда вернется, то надо сразу будет ей обо всем рассказать.
Когда вернется.
И тут Тимус вдруг подумал, что понятия не имеет о том, как далеко он находится от жилища.
Поселок стоял вверху по течению, но вот сколько он бежал и сколько потом его несла река?
Километр, два, три?
Про километры им рассказывала одна из матерей — та, что, скорее всего, сменит Старшую Мать, когда придет время.
Про время тоже рассказывала она.
И про многое другое.
Сейчас даже трудно вспомнить — в голове опять пульсируют слова.
Их много, только непонятно, откуда они берутся!
В километре тысяча метров, его шаг примерно полметра. Две тысячи шагов. Они учили это летом, на склоне холма, за жилищем.
Идите, сказали им, и считайте — вы же умеете считать!
Тимус шел и считал шаги: один, два, три, четыре…
На сто пятидесятом он встретил поваленное дерево.
На трехсотом — овраг.
На семьсот двадцатом он увидел Монку, та шла ему навстречу и отчего-то улыбалась.
Монка почти всегда улыбается, а еще собирает свои длинные волосы в пучок.
Но тогда он считал шаги, а сегодня бежал. Бежал, падал, плыл.
Точнее — его несло течением, но даже если бы он и плыл, то все равно не смог бы сосчитать, на сколько шагов удалился от жилища.
Скоро солнце упадет за горизонт, вначале мир погрузится в сумерки, а затем настанет тьма.
Тимус никогда еще не оставался один во тьме.
И даже в сумерках.
За спиной на берегу что-то затрещало — хорошо, если это лось, а вдруг медведь?
В лесу водились лоси, медведи, лисы, кабаны и волки.
Котоголов выгнул спину и заорал.
— Не знаю, — сказал ему Тимус, — я не знаю, куда нам идти!
Треск на берегу затих, до заката оставалось еще часа два, хотя время Тимус умел считать намного хуже, чем шаги.
Котоголов опять заорал, и вдруг Тимус увидел, что на песке появилось еще несколько подобных тварей.
— Эй, вы кто? — спросил Тимус, хотя и понимал, что они ему ничего не ответят.
Котоголовы сели в кружок и стали о чем-то урчать.
То ли мурлыкать, то ли пришептывать.
Смешные звуки, похожие на гуканье маленького ребенка.
На их мордочках опять появилось странное выражение, вокруг Тимуса сидели небольшие зверьки со сморщенными детскими личиками и пристально смотрели на него широко открытыми немигающими глазами.
Глаза были желтыми и недобрыми, но Тимус не боялся.
— Куда идти-то? — спросил Тимус.
Его котоголов поднялся с песка и отряхнулся.
Остальные сделали то же самое, а потом вдруг один за другим начали подходить к Тимусу и тереться об его ноги.
Ласково, нежно, если бы Тимус знал это слово, то он бы сказал — бережно.
— Вы что? — спросил Тимус.
Котоголовы терлись о его ноги, а потом уходили в сторону леса. Один за другим, издавая на прощание уже ставшие привычными странные гортанные крики.
Его котоголов помотал башкой, а потом опять выгнул спину.
— Ну и куда? — спросил Тимус.
Сумерки все приближались, становилось свежо.
Старшая Мать, наверное, гневается.
А Монка ждет рыбы и тоже сердится.
Мужчины пришли с охоты. Если они забили кабана, то сейчас возле жилища весело.
Но Тимуса все равно накажут. Он давно должен был вернуться, но где-то ходит. Кто-нибудь из мужчин снимет с себя пояс и отстегает Тимуса до крови. Тимуса еще никогда так не наказывали, но он видел, как это делают с другими. Это больно, можно даже потерять сознание.
Котоголов опять закричал.
Будто он что-то пытался сказать Тимусу, но мальчик не понимал ни слова.
— Идем! — сказал Тимус. И добавил: — Веди!
Котоголов быстро засеменил лапками и нырнул в береговой кустарник. Тимус послушно направился за ним, удивляясь тому, что зверек побежал не вверх вдоль русла, а вниз.
— Эй, — сказал Тимус, — по-моему, нам не туда!
Котоголов даже не остановился, тропинка оказалась узкой, но идти было удобно, до сумерек еще оставалось время, вниз, вниз, вниз по течению то ли воды, то ли неба, вода шумит справа, лес — слева, хвост котоголова поднят кверху, да и спина выгнута, зверек бежит уверенно, будто знает дорогу.
Тимус уже ничего не спрашивает.
Это не день, это какая-то катастрофа.
И рыбу жалко. Два прута, унизанные большими, жирными рыбинами.
И есть уже хочется.
Хорошо, что не холодно. От такой быстрой ходьбы становится жарко, а одежда совсем высохла, только вот дыра в рубахе — может, показать не Старшей Матери, а Монке?
Котоголов вдруг останавливается, будто поджидая Тимуса.
Странные твари, а ведь все из-за него: решил спасти зверька, вот и попал в передрягу!
В сторону?
Тимус удивлен, но послушно сворачивает в сторону от берега. Приходится подниматься, ползти, карабкаться. Сосны и лиственницы, большие, разлапистые ели. Настоящий лес, куда это понесло котоголова? Голубизна неба пропала, серая, предсумеречная пелена потихоньку наваливается на Тимуса. Хотя, может, это туман. Влажный, серо-белый, непонятно, откуда взявшийся.
Даже котоголова уже не видно.
Лишь слышно временами, как он что-то орет. Тимус карабкается, пытаясь ухватиться за этот крик, как за тоненькую ниточку, которой даже не видно, но она чувствуется пальцами, совсем тоненькая, словно паутинка.
— Мы заблудились! — в отчаянии кричит Тимус.
Котоголов орет как-то странно, будто пытается рассмеяться, хотя у него это и не получается.
Внезапно туман исчезает, только что был, и все — снесло налетевшим порывом ветра.
Тимус стоит на вершине холма, за спиной сосны, лиственницы и разлапистые темные ели.
А перед ним — те самые серые громадины, что уже были в одном из давних снов.
Огромные и серые дома с пустыми черными окнами.
Множество, не сосчитать.
От холма и до горизонта, а может, и дальше.
Ведь за горизонтом тоже что-то должно быть!
Тимусу становится страшно, он садится на желтую, давно пожухлую осеннюю траву и смотрит на свой сон.
Сердце колотится, котоголов запрыгивает на колени и вдруг начинает урчать.
Тимус машинально гладит звереныша по спинке, чешет за ушками, затем начинает гладить по мордочке.
Сон начинается у подножия холма, можно встать, спуститься и зайти в него, словно в лабиринт.
И пропасть навсегда: вечерами у огня Тимус не раз слышал от старших истории о том, что есть такие места, куда можно зайти, но откуда невозможно выйти.
Их жилище маленькое.
Несколько домиков, соединенных крытыми переходами в одно большое строение.
И всегда знаешь, куда ты выйдешь.
И что где найдешь.
— Это хороший мир, — говорит Старшая Мать, — вы никогда не потеряетесь!
Котоголов внезапно напрягается и спрыгивает с коленей.
А потом издает какой-то странный звук, то ли испуганный, то ли, наоборот, встревоженный и рассерженный.
Тимус оборачивается и видит, что к ним идут.
Мужчина, а с ним рядом — собака.
Или волк.
Издалека не видно.
Но все равно ничего хорошего.
И не убежать, разве что спрыгнуть в свой давний сон, который начинается у подножия холма.
Только сложно сказать, что лучше и безопасней.
Котоголов опять вскрикивает, затем вдруг успокаивается и спокойно ждет, пока незнакомец со своим четвероногим спутником не подойдет поближе.
Тимус никогда не слышал о ручных волках, зато собак котоголовы не боятся, — это он знает точно.
Хорошо видно, как за мужчиной и его спутником тянутся из леса, словно шлейф, невесть откуда взявшиеся клочья вроде бы совсем уже растаявшего тумана.
Хныщ ненавидел время. И то, которое он помнил, и то, в которое ему довелось жить сейчас. Время — это не коврик перед дверьми, и не дыра в неведомое, и не промежуток между прошлым и будущим, именуемый настоящим. Вот музыка — да, музыка и песок, песок и вода, вода и огонь.
Огонь и свет…
Света не было уже много лет.
Когда все это произошло, Хныщ как раз сидел за компьютером. Он не работал, он общался. Ему только что подмигнула милая женщина. «Я вам подмигиваю!» «А я тебе…» — подумал Хныщ и кликнул мышью. «Подмигнул!» — появилось на мониторе. Хныщ потянулся за кофе. Тут-то и погас свет. Монитор стал черным, серые сумерки заполонили комнату. А вот где все это было? Наверное, на работе. Он тогда работал, у него была какая-то работа. Он сидел часами за компьютером и что-то делал. Он даже может вспомнить что, но ему этого не хочется. Все это было в другом времени, которое закончилось в тот самый момент, когда он подмигнул милой женщине. «Мне двадцать шесть, ищу приятного партнера немного старше». Тогда Хныщ был немного старше. Сейчас — намного. Борода стала седой. В последний раз, когда он подстригал ее, то заметил, что седых волос заметно прибавилось. Когда был свет, Хныщ ходил к мастеру. Парикмахер. Садишься в кресло, начинает жужжать машинка. Жу-жу, жу-жу. Жу-жу-жу. Можно было стричься и дома, тоже машинкой. Тоже жу-жу-жу, но не так приятно, потому что всегда приятно, когда что-то для тебя делают лучше, чем это можешь сделать ты сам.
Сейчас приходится стричь ножницами. Раз в год надо ходить за ними в город, как надо ходить и за прочими вещами. За одеждой, например. Шить одежду самому — это безумие. Хорошо, что он знает места. Кое-кто тоже знает эти места, но им лучше не встречаться — големы, гомункулусы, какое еще слово можно вспомнить на букву «г»?
В тот день он надеялся, что вечер будет хотя бы чуть лучше, чем все предыдущие за минувшие полгода. Минувшие полгода, которые минули — так все же двадцать или тридцать лет назад? Сейчас он уже не может сосчитать точно, он давно перестал делать зарубки на стене пещеры. Если их сосчитать, то будет всего четырнадцать. А после этого тоже шло время.
Время — это не коврик перед дверьми…
Тут он не прав, это строчка из какого-то стихотворения.
Которое любила читать вслух его мать.
Когда Хныщ был еще совсем маленьким.
В комнате горел свет и громко работал телевизор.
Телевизор и сейчас стоял в углу пещеры, раз в неделю Хныщ вытирал с него пыль. Как и с компьютера. Столики-подставки. Артефакты. Дурацкие штуки, которые больше не нужны.
«Время, — декламировала мать, — это как коврик перед дверьми, о который ты вытираешь ноги!»
Хныщ закрывал глаза и представлял себе лестничную площадку. Он бежит с улицы, влетает в подъезд, взбегает по ступенькам. На котором этаже они жили? На третьем? Значит, он взбегает на третий этаж. Квартира по правую руку. Право-лево, лево-право. Коврик лежит перед дверью. Дверь, которая направо. Вправо, направо. Ему все еще нравится вот так перебрасывать слова. Потому что иногда понимаешь: больше ничего не остается. И можно сойти с ума. Те, кто в тот день сошли с ума — счастливы. Хотя в сам тот день таких было немного. Просто погас свет.
Везде, только вот никто не знал, что еще и навсегда.
Он вышел с работы.
Хорошо, что не надо было спускаться в лифте. Тогда он, наверное, до сих пор бы не выбрался. Вот это ему снится, хотя бы раз в пару месяцев. Как он едет в лифте и лифт останавливается. Гаснет свет, скоро становится нечем дышать. А потом у него схватывает живот, и ничего не остается, как снять штаны и навалить прямо на пол. Но лифт все стоит, и он торчит в нем, нюхая запах своего дерьма. А потом он теряет сознание и все заканчивается. Кончается. Время останавливается. Кто-то вытирает грязные подошвы ботинок о коврик, положенный у входа в квартиру. Так что ему повезло — Хныщ просто сбежал по лестнице со второго этажа и вышел из подъезда на улицу.
Клубились серые сумерки, фонари нигде не горели. И окна домов были черны. Зато машины еще ездили, и нещадно светили фары. Машины перестанут ездить через неделю. Хотя сейчас он может ошибаться. Так через неделю или через две? Не суть важно. Просто что-то случилось, народ толпами пер по улицам. Хныщ влился в поток и тоже попер — молекула, атом, перекати-поле.
Больше он никогда не видел такого количества народа. А последнего человека он видел с полгода назад. Тот пришел с дальних холмов, не с тех, где живут эти сумасшедшие, решившие поиграть в первобытное племя: мужики охотятся, а всем заправляют бабы — смешно! Еще в самом начале, когда он начал жить в пещере, они к нему приходили и говорили: «Давай иди к нам!». Хныщ покачал головой и потянулся за луком.
Лук он сделал не сам, зачем что-то делать самому, если знаешь, где это можно взять.
В городе до сих пор можно взять все. Ну, почти все. И ножницы, и нож, и одежду. И лук со стрелами. Магазины разграбили сразу, в первый же месяц, когда поняли, что света больше не будет. Но оставались склады. Их тоже стали грабить, только вот Хныщ прикинул, что ему понадобится, и сделал запас. Перенести все сразу было невозможно, и потом, кто знает, вдруг придется бросить пещеру и искать другое жилище, а город — до него всего-то пара часов ходу, так что всегда можно прийти и взять необходимое.
А они тогда испугались, когда он натянул тетиву и направил стрелу прямо в грудь одному из толпившихся у пещеры мужчин.
Тогда они все боялись, он тоже еще боялся.
Лес — это не город, холмы — не улицы.
Здесь пахнет по-другому, здесь ты сам становишься другим.
Сейчас они бы просто убили его, копьем, палицей, такой же стрелой, только из самодельного лука. Но тогда они ушли. Смылись. Ретировались.
Исчезли, растворились, канули.
Время поглотило их, то самое время, которое Хныщ ненавидит.
Он ухмыльнулся и подумал, что если бы не пещера, то он бы давно уже умер. Хоть в лифте, хоть без лифта, но сон сыграл бы в руку, и его бы уже не было.
Он притащился к себе на третий этаж, в ту самую квартиру, где они жили когда-то с матерью. Прошел на кухню и нашел свечи. Зажег и решил кому-нибудь позвонить, но потом вспомнил, что света нет, а значит, телефон не работает — ни такой, ни мобильный. В холодильнике таяло, в квартире было темно и неуютно. Хныщ прошел в спальню и, не раздеваясь, лег на кровать. Что-то произошло, но никто не может сказать ему что. Бесполезно включать телевизор, нет никакого смысла мучить радио. Голоса умерли, лица пропали. Мир внезапно сжался до размеров его спальни, было хорошо слышно, как учащенно бьется сердце.
Если бы свет не погас, то он сейчас поехал бы на свидание. Они сидели бы в кафе и о чем-нибудь говорили. Им бы звонили по мобильным телефонам, и они бы отвечали. Играла бы музыка.
Чего ему так сейчас не хватает, так это музыки.
До сих пор он жалеет, что так и не выучился играть ни на одном инструменте. Например, на гитаре. Нет, когда-то он играл на гитаре, еще в школе, но очень плохо. Однако если бы он мог тогда предполагать, что случится, то выучился бы играть на флейте. Или кларнете. А лучше всего — на саксофоне.
Саксофон у него был. Он прихватил его из города лет десять назад. Просто нашел в одной из разгромленных квартир. Вроде бы альт — ведь альт всегда поменьше размером, чем остальные. Хныщ не знал, как надо в него дуть, но иногда доставал инструмент из футляра, вставлял мундштук и пытался что-то воспроизвести. Получалось нечто безобразное, отдаленно напоминающее брачную песнь обезумевшего лося.
Лоси частенько подходили к пещере, но он предпочитал не убивать их. И не то что было жалко. Просто еще в самом начале, на первом году своей жизни между этих холмов, Хныщ понял: он здесь — незваный гость, чужой из чужих, пришелец, которому местные позволили спасти свою шкуру. Лоси были из местных, и они были красивы. Если уж убивать, то зайцев и барсуков, а еще — охотиться на птицу и ходить к реке ловить рыбу. Голодным не останешься.
Только вот музыки все равно не хватало. Той, к которой он привык. Зачем-то он прихватил с собой из дома все свои компакт-диски, и они до сих пор аккуратно стояли на полочке возле музыкального центра. Телевизор, музыкальный центр, компьютер. Бесполезная груда ненужного дерьма. Из саксофона он хотя бы мог извлечь пару звуков. Так что саксофон был полезен. А вот все эти штуковины…
Хныщ хмыкнул. Осень в этом году удалась на славу. Легкие туманы по утрам и безоблачное голубое небо днем. И припекающее солнце. Надо бы свистнуть Волка и пойти к реке, самому посидеть на песочке, а Волк будет ловить рыбу — как называются эти большие, похожие на форелей?…
Волк появился два года назад. Хныщ возвращался вечером домой, хотя смешно называть домом пещеру. Солнце уже скрывалось за вершинами деревьев. Не начало заката и не конец, а середина. Еще можно не зажигать костра, и так все видно, но уже темнеет, и только розоватые отблески солнца, как давно забытый электрический свет — ведь навряд ли он был таким.
И тут он услышал поскуливание.
В кустах, возле тропинки.
Хныщ скинул лук, положил его на траву и подлез под можжевельник.
Серый комочек, плачущий и дрожащий.
Хныщ до сих пор не знает, откуда тогда взялся щенок. Может, действительно его подкинули лесные боги? Смех смехом, но с годами такой жизни ты понимаешь: они есть и пристально следят за тобой. И если ты не обижаешь их, выказываешь им определенное уважение, то они приходят на помощь. Хныщ не убивал лосей, уступал дорогу медведям и избегал встреч с волками. Ведь и лоси, и медведи, и волки — посланники лесных богов. Вот зайцы и барсуки — другое. Хныщ ставил на них ловушки, а сейчас, когда Волк вырос, то стало еще проще, тот сам уходил на охоту и приносил добычу, а значит, его действительно послали лесные боги, как послали ему и эту пещеру. Еще много-много лет назад, в совсем другое время, когда мир был иным и ярко горел свет.
Про пещеру Хныщ вспомнил той самой, первой, ночью.
И утром, собрав рюкзак со всем необходимым, отправился не на работу, а за город.
На работу идти было бессмысленно, света все еще не было — ни компьютер включить, ни позвонить и сказать, что ты заболел.
На улицах царил хаос, светофоры не горели, машины неслись ополоумевшими стадами. Видимо, уже начиналась агония, где-то раздавались выстрелы, звенели разбиваемые стекла магазинов.
Пожары еще не начались, они вспыхнут к вечеру.
Хныщ попытался вспомнить, как далеко ему идти. Когда они наткнулись на пещеру, выезжая на очередной пикничок, то все было просто: ехали на автобусе, потом вышли, дошли до озера, расположились, Хныщ пошел побродить по окрестностям и наткнулся на чернеющий в зелени густого кустарника лаз.
Сейчас-то он хорошо знает, что это за кустарник.
Тут и шиповник, и можжевельник, и гибкая ивовая лоза.
Но тогда он просто увидел лаз и отпрянул, повернул прочь и пошел к уже подгулявшим коллегам, распевающим песни и жарящим шашлыки.
Хныщ свернул в переулок, затем с трудом пересек вздыбленную машинами улицу, перемахнул через какой-то проходной двор и оказался на трассе, ведущей к выезду из города.
Через несколько дней обе ее обочины будут забиты людьми, уходящими от беспредела и пожаров.
Но пока Хныщ шел по обочине один, стараясь идти аккуратно, подальше от взбесившихся машин.
Через три часа он дошел до леса.
Еще через полчаса по какому-то голодному наитию свернул в сторону и начал продираться через густую поросль, ему надо было найти старую просеку, впереди маячил просвет, хотелось есть, в рюкзаке лежали бутерброды. Хныщ выбрался на просеку и увидел: за ней начинаются холмы.
Цель была близка, он чувствовал это.
Но идти не хватало сил.
Солнце ушло на вторую половину дня, если он решит сегодня вернуться домой, то ему это не удастся.
Ему просто не пройти обратно той же дорогой, он свалится от усталости, придется ночевать где-то здесь, в лесу, может, что и возле пещеры.
Если он ее найдет.
Хныщ вспомнил того себя и засмеялся.
Сейчас для него пройти двадцать километров — раз плюнуть.
Да и тридцать тоже.
И ночевать в лесу без костра — милое дело.
Нарежешь лапника, бросишь на землю и спишь.
Но тогда было страшно, даже когда он нашел нужное место и увидел уже знакомый черный лаз.
Было тихо, река блестела в странном розовом свете.
Птицы примолкли, Хныщ подумал, что он здесь абсолютно чужой.
Тогда он впервые и вспомнил, как мать в детстве говорила ему, что время — это всего лишь коврик перед дверьми, о который ты вытираешь ноги.
Наверное, здесь время было другим.
Оно было тишиной, розоватой водой реки, тягучим воздухом, в котором застревали странные белые облака.
Хныщ зачем-то потрогал серьгу, которую вставил в мочку правого уха как раз за пару месяцев до того дня.
Да, это было двадцать лет назад — ему как раз исполнялось тридцать.
За прошедшие годы золото не потускнело.
Борода стала седой, а вот серьга блестит так же, как и раньше.
Волк проснулся и подошел к Хныщу, потерся головой о его руку и сел рядом.
Волк не походил на волка, в нем чувствовалась другая кровь — короткая вьющаяся шерсть, большая лобастая голова. Скорее, что-то от природных волкодавов, хотя Хныщ плохо разбирался в собаках.
Друг, посланный богом — так сказать правильнее всего!
Захотелось музыки, он потянулся к полке с компакт-дисками и начал перебирать их один за другим. Лучше послушать какой-нибудь джаз. Как правило, это музыка без слов, с годами очень трудно вспоминать мелодии со словами, они растворяются и исчезают, лежат в коробочках мертвым грузом.
А тут смотришь на диск, и что-то вспоминается.
Хныщ попробовал напеть, Волк начал поскуливать в такт.
— Это саксофон, — сказал серьезным голосом Хныщ, — а вот сейчас должен вступить контрабас.
Контрабас заиграл «бу-бу», «бу-бу», Волк перешел на фальцет.
— Ты не собака, — уважительно сказал Хныщ, — ты сопрано-саксофон!
Волк залаял.
— Ну вот, — сказал Хныщ, — и доиграли!
Пора было убирать компакт-диск обратно в коробочку и собираться по делам.
Это так до сих пор и называлось: «по делам».
Ставить ловушки, ловить рыбу. Изредка наведываться в город.
И еще много самых разных дел: например, доставлять себе редкое удовольствие и подглядывать за этими сумасшедшими, что живут в холмах неподалеку.
Там есть женщины, старые и молодые.
Там есть дети.
И с ними — эти странные существа, немного смахивающие на кошек.
Но лучше всего смотреть на женщин.
Иногда Хныщ понимал, что больше не может, и тогда ему стоило колоссальных усилий не поддаться этому желанию.
Он доходил до невидимой границы между его холмами и другими. Устраивал себе лежбище, настораживал лук и лежал в укрывище, думая о том, что станут делать те мужчины, если он захватит одну из их женщин.
Хотя чего тут думать — устроят на него охоту и убьют.
Их много, а он один, пусть даже у него и есть Волк.
Пес посмотрел на него и пошел к выходу из пещеры.
Хныщ взял лук, колчан со стрелами и длинный, хорошо заточенный нож.
Чтобы смотреть на женщин, надо подготовиться — нарезать лапника и устроить себе гнездо.
Лежбище, гнездо, укрывище.
Темную дыру, прорезанную во времени, сам он живет в одном времени, эти женщины и мужчины — в другом.
А все они родом из того, где можно было кликнуть мышью и подмигнуть незнакомке, хотя Хныщ уже плохо помнит, как все это было на самом деле.
Волк стоял возле входа в пещеру и к чему-то принюхивался.
Что-то принес ветер, и это что-то заставило Волка насторожиться.
Кто-то пришел в их холмы, оставалось проверить, друг это или враг.
Хныщ свистнул, Волк сорвался с места и уверенно побежал в сторону мертвого города.
Седобородый мужчина с серьгой в ухе легко зашагал следом.
— Где ты был? — спрашивает Монка.
Видно, что она сердится. Котоголов прыгает ей на плечо и будто шепчет что-то на ухо.
Мне хочется сказать, что я спал. В общем-то, это правда. Еще можно рассказать Монке про сон. Только сны я обязан рассказывать Старшей Матери, а та сейчас в ярости. Ведь я ушел еще утром, а явился заполночь — она даже велела мужчинам собираться на поиски. И дело не в рыбе, которую я не принес. Просто так не бывает, чтобы кто-то ушел и не вернулся к обозначенному часу. Нельзя. Мы живы лишь потому, что соблюдаем правила — собственно, это и есть первое правило, которому нас учат с детства матери света.
Монка гладит котоголова, тот что-то все шепчет и шепчет ей на ухо.
Наверное, рассказывает о том, как его унес поток и как я бежал по берегу, падал, поднимался и снова бежал. А поток нес его безжизненное тельце, и ему было страшно.
Хотя я не думаю, что котоголовам бывает страшно. Или весело. Они ведь не люди, это мы боимся темноты и веселимся на карнавале.
Это тоже входит в правила: бояться темноты и веселиться на карнавале, только этому нас не учат. Другое дело — охранять свет, бочки всегда должны быть полны, в бочках всегда должен быть огонь.
— Тебя накажут! — говорит Монка.
Я покорно киваю головой, стыдно смотреть ей в глаза.
Мне вдруг безумно захотелось рассказать ей о том, как из тающих клочьев тумана вышел мужчина с седой бородой и как собака, которая бежала чуть впереди него, направилась прямо ко мне.
В левом ухе мужчины посверкивала золотая серьга, он смотрел на меня и что-то говорил, а я ничего не слышал: будто клочья еще не до конца растаявшего тумана глотали его слова — он открывал рот, слова влетали в туман и исчезали, пока наконец туман совсем не растаял, и тогда я услышал странную фразу, лишенную начала:
— … а дальше…
— Я заблудился! — невпопад ответил я.
— Ты с тех холмов? — спросил после паузы мужчина.
Я кивнул.
Котоголов сидел на пожухлой траве рядом с большим лобастым псом, и оба они зачем-то смотрели в сторону серых теней все еще не растаявшего вслед за туманом города.
— Вы никогда не приходите сюда, — сказал мужчина, — вам сюда нельзя!
— Я заблудился, — повторил я, а затем сбивчиво начал рассказывать о том, как еще утром пошел с котоголовом ловить рыбу, и как прилег на солнышке и меня разморило, и про то, как котоголов внезапно свалился в воду и мне пришлось бежать вдоль ручья, который внезапно стал речкой, а потом и рекой.
— Тебе надо обратно?! — то ли спросил, то ли утвердительно сказал мужчина.
— Они меня потеряли, — тихо проговорил я и подумал, что Старшая Мать обязательно будет сердиться, но больше всего мне стыдно перед Монкой, которая и послала меня ловить рыбу.
— Я тебя провожу! — сказал мужчина, а потом вдруг спросил: — Тебя как зовут?
Я замялся.
Нам нельзя было называть своих имен никому, кроме тех, кто жил с нами в одном жилище. Это тоже было правило, установленное матерями света еще задолго до моего рождения. По крайней мере, они сами говорили так, а еще учили нас тому, что имя означает всю нашу будущую судьбу.
— А что значит «Тимус»? — спросил я Старшую Мать сразу же, как только услышал на занятии про имя и про судьбу. Она отвесила мне подзатыльник, и я решил, что пока мне просто нельзя этого знать, как нельзя знать, к примеру, и то, что было в то время, когда все было иначе и был искусственный свет.
— Меня зовут Хныщ, — сказал мужчина. А потом показал на собаку и добавил: — А его — Волк!
Я продолжал молчать. Котоголов посмотрел на меня, и мне вдруг показалось, что он улыбнулся.
— Не хочешь, не отвечай! — засмеялся мужчина. И вдруг громко свистнул.
Пес сразу же вскочил и подбежал к хозяину.
— Пойдем, — сказал седобородый, — мы тебя проводим!
И он, не оглядываясь, зашагал в сторону леса, пес бежал впереди, а котоголов — рядом со мной, временами то ли исчезая, то ли просто сливаясь шкуркой с жухлой осенней травой.
Мне хотелось рассказать обо всем этом Монке, но я не мог.
Еще одно правило: мы никогда не должны разговаривать ни с кем, кроме тех, кто живет с нами в одном жилище.
От них всегда исходит угроза, угроза же означает опасность, опасность может принести смерть.
Наша задача — жить и спасать свет.
Мы живем лишь ради этого, хотя только матери света знают, как делать так, чтобы свет был.
— Ты сегодня будешь сторожить бочку, — вдруг сказала Монка, — это просила передать тебе Старшая Мать!
Старшая Мать даже не захотела разговаривать со мной. Она просто велела передать Монке, что я наказан и что я буду сторожить бочку, а это значит: всю ночь не спать и смотреть, чтобы огонь не был ни большим, ни маленьким и чтобы он горел ровно, и временами надо будет брать ведро с вонючей жижей и добавлять ее в бочку, чтобы огонь не гас.
— Иди поешь, — сказала Монка, — и не попадайся Старшей Матери на глаза!
Мне захотелось плакать.
Ведь я ни в чем не был виноват. В конце концов, я мог плюнуть на все и не нестись спасать котоголова, который сейчас все шушукается и шушукается о чем-то с Монкой. Мерзкая тварь, отвратительное создание, гад хвостатый, слова возникали во мне сами по себе, мне хотелось подобрать с земли каменюгу покруче и швырнуть в звереныша.
Хотя он тоже ни в чем не был виноват.
Мы с ним оба не виноваты, но меня посылают сторожить бочку.
А котоголов останется с Монкой, и она будет гладить его по голове, а он тихо и сладко урчать, и на его мордочке опять появится странное выражение, дающее сходство с маленьким ребенком.
Котоголовам можно все. Ведь только они знают, где и в каких ямах плещется темная жидкость, которой наполняются бочки.
И где надо ловить рыбу.
И как снимать боль.
Когда кто-нибудь заболевает, то один из котоголовов вспрыгивает на больное место, и через несколько часов боль отступает.
— Пора, — говорит мне Монка, — дождавшись, пока я доем оставленный мне кусок мяса. — Тебе пора сменять Белку.
Белка — моя ровесница. Мы недолюбливаем друг друга, ей не нравится, что я вижу странные сны и что Старшая Мать временами просит их рассказывать.
А мне не нравится, что Белка часто смеется надо мной и говорит, что настоящий мужчина должен меньше спать, тогда он будет чаще ходить на охоту.
Но сегодня я не стану спать.
Старшая Мать потому так и взъелась на меня, что ей приходится меня наказывать.
— Иди, — говорит Монка, — и смотри не засни!
Опять ярко светит огромная, в полнеба, луна, так что мне хорошо видно, куда идти.
Белка караулит самую дальнюю из бочек. Вокруг серо-черные тени деревьев, еще не наступил тот час, когда просыпаются ночные птицы, но мне все равно не по себе.
В жилище сегодня будут играть в биоскоп.
Я не знаю, что они будут смотреть, может, что-то такое, только для взрослых.
Мужчины устали на охоте, мужчинам надо отдохнуть, в такие вечера матери света разрешают им развлечься и поиграть в особый биоскоп, куда ни дети, ни подростки не допускаются.
Они все хорошо поели, выпили настойки и ждут, когда Старшая Мать даст сигнал.
В прошлом году я попытался пролезть и посмотреть, что же это такое — игра в биоскоп для взрослых.
Но один из мужчин поймал меня и выкинул на нашу половину жилища.
Зато Белка пролезла и потом долго рассказывала какие-то страсти, которым я до сих пор не могу поверить.
Белка ходит вокруг бочки и ждет, когда ее сменят.
— Ха, — говорит она, — вот тебя-то я не ожидала!
Я не отвечаю. Белке незачем знать, что Старшая Мать наказала меня и отправила в ночь.
— Значит так, — говорит Белка, — ты должен быть все время рядом и смотреть, чтобы огонь горел вот на этом уровне!
Она показывает мне, на каком уровне должен гореть огонь.
— И смотри не усни!
Она уходит в сторону жилища, а я сажусь рядом с бочкой.
Она не горячая, она теплая.
По крайней мере, так мне кажется.
Я сажусь рядом и приваливаюсь к ней спиной.
Смотрю на небо и вдруг показываю язык луне.
Если чего-то очень боишься, то покажи своему страху язык.
И попытайся рассмеяться, тогда страх исчезнет.
Я не помню, кто научил меня этому.
Навряд ли Старшая Мать, ее не интересуют такие глупости.
Ее интересует одно: как сделать так, чтобы все обитатели жилища не голодали, чтобы в бочках горел огонь и чтобы каждый год рождался хотя бы один ребенок.
Для чего и устраивают карнавал.
Я думаю о карнавале.
Мне очень хочется спать, спине тепло, луна, которой я показал язык, смотрит на меня уже не так устрашающе.
Про карнавал мы частенько говорим ночами, когда все взрослые уже спят.
С Белкой и Димоном, моим приятелем.
Это меня Белка недолюбливает, а Димону она строит глазки.
Недавно Димон мне сказал, что в этом году Белка хочет участвовать в карнавале — у нее уже начались месячные, и ей можно играть с мужчинами.
Будто бы об этом ей заявила Старшая Мать, когда Белка пожаловалась, что у нее между ногами кровь.
И тогда Белка сказала Димону, что вот он еще маленький, а она уже большая и будет участвовать в карнавале!
Внезапно я вижу какую-то тень, мне опять становится страшно.
Тень прыгает на колени и урчит.
Это тот самый котоголов, из-за которого я сегодня вляпался.
Наверное, пожалел меня и решил побыть рядом, чтобы мне не было грустно.
И чтобы отгонять ночной ужас.
Котоголов устраивается поудобнее, я глажу его по шерстке и вдруг решаю посмотреть на луну.
Она уже не такая грозная, всего лишь большой желтый шар, болтающийся в небе.
Между звезд, которых сегодня очень много.
Странно, иногда их меньше, иногда — больше.
Как-то раз мы с Димоном решили их пересчитать, но примерно через полчаса поняли, что это бесполезно.
Утром Старшая Мать долго смеялась, когда мы рассказали ей об этом.
И объяснила, что каждая из звезд — это такое же солнце, как наше. Только иногда больше, а порой и меньше. И их так много, что никто и никогда не мог их сосчитать.
Мне нравится смотреть на звезды.
Гораздо больше, чем на луну.
Я очень хочу спать, но мне нельзя этого делать.
Я пытаюсь думать о том, что сейчас происходит в жилище.
Играют ли там в биоскоп, и чему посвящена сегодняшняя игра.
Белка говорила, что даже матери света иногда играют в биоскоп для взрослых, будто бы в тот раз, когда ей удалось подсмотреть, Старшая Мать была совсем раздета и кружилась среди мужчин, будто танцуя. Белка испугалась смотреть дальше и убежала.
Небо стало совсем темным, хорошо слышно, как перекрикиваются ночные птицы.
Я перестаю думать о биоскопе и начинаю размышлять о том, что сейчас делает седобородый мужчина, который помог мне найти дорогу обратно.
Скорее всего, он спит, как спит и его собака.
Мне вдруг становится стыдно, что я не назвал ему своего имени, пусть даже этим я нарушил бы правило.
Но ведь он вывел меня из незнакомого леса в знакомые холмы и сам сказал мне, как его зовут.
Странное имя: Хныщ!
Скорее, даже не имя, а прозвище.
И собака его мне понравилась, а еще понравилась серьга.
В нашем жилище серьги носят только женщины и девочки.
Даже у Белки есть сережки — маленькие голубые камушки, которые иногда переливаются на солнце.
И глаза у Белки тоже голубые.
Спине становится холодновато, надо плеснуть в бочку из ведра.
Я встаю, котоголов сваливается с колен и раздраженно шипит.
— Подожди, — говорю я ему, — сейчас опять залезешь!
Ведро стоит рядом с бочкой, оно тяжелое — интересно, как Белка поднимала его?
Я подливаю в бочку, пламя вспыхивает ярче.
Опять можно сесть, котоголов снова вспрыгивает мне на колени.
Я вдруг понимаю, что мне безумно хочется увидеть какой-нибудь сон.
И лучше всего — тот самый, про огромные и серые дома с пустыми черными окнами.
— Город, — говорит мне во сне Хныщ, — я когда-то в нем жил!
— Там не живут, — говорю я, — там все мертво!
— Это тебе кажется, — говорит Хныщ, — там и сейчас, скорее всего, есть люди.
— А что произошло? — спрашиваю я.
Хныщ не отвечает.
Старшая Мать тоже никогда не отвечает, когда мы ее спрашиваем о том, почему живем здесь и куда делся искусственный свет.
— Маленькие еще! — говорит она. Или грубее: — Не вашего ума дело!
Хныщ, наверное, так никогда не скажет, а если решит ответить, то я услышу правду.
Но для этого мне надо будет опять идти в холмы и искать пещеру, в которой он живет.
Наверное, я сделаю это.
После карнавала.
А пока я должен караулить бочку с огнем и не спать.
Котоголов спит, а я не должен.
Хотя это единственное, чего мне хочется.
И я засыпаю, а просыпаюсь, оттого что котоголов будит меня, сильно прикусывая ухо.
Слышны голоса, кто-то идет.
Наверное, мне на смену.
Мне отчего-то совсем не стыдно, что я уснул.
И совсем не хочется рассказывать Старшей Матери приснившийся сон.
Я стою у бочки, огонь горит ровно, на всякий случай подливаю еще немного жидкости из ведра.
Котоголов тщательно моет мордочку лапками, а потом вдруг пропадает, будто его и не было.
Только совсем уже побелевшая луна все еще висит в уголке неба, будто напоминая, что незаметно подкравшийся свет вновь исчезнет, и опять восторжествует тьма.
С утра Старшая Мать собрала всех и объявила, что пришла пора готовить маски для карнавала и что на это отводится всего три дня.
Из года в год маски делались снова: старые сжигали сразу же, как наступало утро за последней карнавальной ночью.
Три дня и три ночи, когда большая часть жилища оставалась пустой, и лишь они, еще не достигшие возраста, в котором можно надеть маску, были на своей половине под присмотром одной из матерей, получавшей на это время звание «дежурной».
Тимус, Димон, Белка и остальные.
Еще в прошлом году Димон подбивал их убежать вечером в холмы и посмотреть, что там творится.
— Нас накажут! — сказала тогда Белка, и они остались. Дежурной матерью в прошлом году была Монка, и она предложила им поиграть в детский биоскоп, выбрав какую-то странную историю про девочку с замерзшим сердцем.
Девочку играла Белка, Димону же досталось быть мальчиком, который должен это сердце отогреть.
Тимусу нравились другие истории. Больше всего он любил, когда играли в Человека Летучую Мышь, но для этого требовалось много народу, на его памяти эту историю разыгрывали всего то ли два, то ли три раза.
Все эти истории тянулись из той, другой жизни.
И никто уже не мог сказать, были они когда-то придуманы или происходили на самом деле.
Как никто не мог сказать, зачем игры в биоскоп происходили на фоне большого, некрашеного, светлого полотна, которое натягивалось на одной из стен жилища.
Так было надо, а одно из правил матерей света гласило: если что-то надо, то нельзя спрашивать зачем.
У Тимуса в прошлом году тоже была небольшая роль, он играл оленя.
Олень — это что-то вроде лося, только поменьше и не с такими большими рогами.
В их холмах и лесу оленей не было.
Тимус мечтал, чтобы когда-нибудь ему доверили сыграть Человека Летучую Мышь, который спасал всех и которого все боялись.
Но он был еще слишком маленьким для этого, он был все еще слишком маленьким даже для того, чтобы делать себе маску и готовиться к карнавалу.
Вот когда он убьет первого кабана и мужчины позволят ему переночевать на своей половине, тогда он станет взрослым.
У женщин все не так — Белка уже стала взрослой, Старшая Мать сегодня сказала ей, чтобы та шла со всеми и тоже готовила себе маску.
Тимусу стало обидно.
Он спас от смерти котоголова, но это не считается!
И он временами видит сны, которых так ждет Старшая Мать, но это тоже не считается!
Они будут три дня и три ночи бить в барабаны и кружиться в странных танцах, а он, скорее всего, опять станет разыгрывать историю про девочку, у которой замерзло сердце.
Хотя это не обязательно — еще неизвестно, кто будет дежурной матерью в этом году, навряд ли Монка, ей ведь тоже, наверное, хочется надеть маску и быть там, со всеми.
Там, это в большой лощине между двумя холмами, ее так и называют — «Карнавальная».
Тимус как-то пробрался туда, еще летом.
Лощина как лощина, трава, ельничек, небольшой ручеек.
А вокруг много высоких деревьев, в основном, сосен.
Под соснами же толстый и мягкий ковер из нападавшей хвои. И много шишек. Тимус тогда еще набрал их полные карманы и потом кидал в Белку, а она смеялась и кричала ему, что он дурак.
Сейчас Белка сидит со всеми остальными женщинами рядом со Старшей Матерью и внимательно слушает, о чем та говорит.
Мужчины сидят с одной стороны, женщины — с другой.
Старшая Мать — в центре.
Наверное, она рассказывает о том, какими должны быть маски.
Как-то раз Тимус спросил Монку, что это за маски, но та не ответила.
В этом году он все равно увидит. Он должен это увидеть, а может, и сделать себе маску. Или найти. Лучше всего — найти. Хотя мечтать об этом глупо, маски не валяются в траве, как шишки, и не растут, как грибы. Если бы маски хранились с прошлого года, то он мог бы их украсть. Он никогда ничего не крал, хотя и знал это слово. Тоже одно из правил матерей света: если что-то тебе не принадлежит, то ты не должен этого брать — это и называется: не укради!
Старшая Мать говорила на занятиях, что в том мире, которого больше нет, у кого-то из людей было вещей намного больше, чем у остальных. И всегда были те, кто просто брал то, что им не принадлежало. Наверное, это одна из причин, отчего того мира больше нет, хотя в тот раз, когда он заявил об этом Старшей Матери, та лишь засмеялась и сказала, что пусть его не волнует тот мир, он живет в этом и должен думать совсем о других вещах.
О каких?
Тимус не знал.
Сейчас больше всего ему думалось о карнавале, но карнавал бывает лишь раз в году.
Наверное, мужчины и женщины тоже ждут его, но они ведь знают, что это такое, а он — нет.
Белка узнает, хотя видно, что она побаивается.
Тимус начал думать о том, как все же сделать так, чтобы хоть краешком глаза, да подсмотреть.
Все равно нужна маска.
Закрыть лицо, стать неузнаваемым.
Впрочем, лицо можно просто намазать черным. Например, сажей от костра.
Или той тягучей жидкостью, что в бочках.
Она темно-коричневая, почти черная.
Хотя его все равно узнают.
Из чего они делают маски?
И что изображает каждая из них?
Последнее было самым сложным. Из прошлого мира пришло много непонятных слов. Старшая Мать иногда произносила их, а когда ее спрашивали их значение, то лишь улыбалась и отвечала, что это не больше чем призраки.
Призраки — это те, кого ты не видишь, но кто здесь, постоянно рядом. Временами Тимусу казалось, что лес полон призраков, как полны ими и холмы.
Например, Тимус знал: в том мире Старшая Мать была программистом. И у нее был компьютер. И то, и другое слово давно стали мертвыми, так что если бы он решил сделать себе маску программиста, то был бы вынужден или сотворить копию лица Старшей Матери, или просто сваять что-то совсем уж непонятное, действительно похожее на лицо призрака — хотя интересно, какие у призраков лица?
Может, они такие же колышущиеся, как туман?
Старшая Мать встала, мужчины и женщины встали следом.
Сейчас они начнут петь.
Выкрикивать слова, приманивая удачу.
Старшая Мать спрашивает, остальные отвечают.
Подпрыгивая на месте, а потом отбегая в сторону.
И снова подпрыгивая.
И снова перебегая, но уже обратно.
«Э-эй!» — начинает Старшая Мать.
«Э-эй!» — подхватывают остальные.
«Мы из города, которого больше нет…» — подпрыгивает Старшая Мать и взмахивает руками.
«Но мы помним, как было, когда горел свет!» — отвечают ей одновременно мужчины и женщины.
«Мы живем в холмах, посреди лесов!» — Старшая Мать вдруг оголяет грудь, Тимус не может оторвать глаз от этих больших, тяжелых полукружий с темно-коричневыми ареалами сосков.
«У нас матери вместо отцов!» — это уже одни женские голоса, мужчины пока молчат, ждут своей очереди.
Она опять поднимает руки и распускает волосы. Те падают на плечи, она трясет головой и продолжает свои заклинания.
«Шалфей, шиповник и бересклет…»
«Мертвого света давно уже нет!» — отвечают мужчины.
«Шалфей горький, — думает Тимус, — шиповник сладкий, а бересклет красивый!»
Особенно, когда полыхает по осенним склонам своими поздними, розовато-красными маленькими цветочками.
Старшая Мать на мгновение останавливается, но потом продолжает свой танец, одновременно выкрикивая уже без всякой мелодии:
«Еще одно лето призраком стало, значит, пришла пора карнавала!»
Мужчины и женщины берутся за руки.
Плотное людское кольцо вокруг Старшей Матери.
Шалфей, шиповник и бересклет,
Мертвого света давно уже нет!
Еще одно лето призраком стало,
Значит, пришла пора карнавала!
Внезапно кольцо распадается, и Старшая Мать начинает подходить по очереди к каждому из тех, кто только что внимал ее словам.
Лучше бы он этого не наблюдал. Ему кажется, что Старшая Мать сошла с ума, он боится ее, хотя ей сейчас нет до него никакого дела. Даже если бы он подбежал к ней и закричал, что увидел потрясающий сон, то она отмахнулась бы от него, как от надоедливой мухи, и все!
И вдруг он замечает, что у Старшей Матери закрыты глаза.
Она обходит весь круг с закрытыми глазами, ощупывая руками тела и лица мужчин и женщин. Те стоят спокойно.
Наконец она доходит до Монки и уверенно обнимает ее за плечи.
— Вот! — громко говорит Старшая Мать и открывает глаза.
И Тимус понимает: сейчас произойдет непоправимое.
Монку выберут королевой карнавала, а значит, уже после того, как все закончится и новые маски будут сожжены, Монка на целый год отправится жить в специально построенную хижину, неподалеку, в соседнем распадке, но вход в этот распадок запрещен всем, кроме Старшей Матери.
После веселья королева карнавала целый год молчит и замаливает грехи. За всех обитателей жилища, за женщин и мужчин, подростков и маленьких детей. После чего она возвращается, но ведь Монка — одна из матерей света, так почему Старшая выбрала именно ее? Обычно это бывает просто женщина из обитательниц, слово «племя» Старшая Мать предпочитает не говорить, поэтому и они все его избегают, хотя они и есть племя, только Тимус не знает этого, как не знает и того, почему Старшая Мать сделала сегодня именно такой выбор.
На Старшую уже надели накидку.
Но Тимусу больше и не хочется глядеть на ее большие, тяжелые полукружия.
Прошлая королева все еще там, в хижине.
Она вернется в жилище лишь после того, как Монка отправится на ее место.
Только вот Тимусу будет все равно, он не представляет, как это — целый год жить вдали от Монки, пусть даже до распадка рукой подать. Но этот путь ему не пройти, это даже не правило, это просто запрещено, за ослушание — смерть.
По крайней мере, так об этом говорят обитатели.
И никто никогда не пытался нарушить этот зарок.
Зато Тимус понял, какую маску он сделает себе для карнавала. Он станет котоголовом. Монка любит котоголовов, всегда ведь кто-то кого-то любит, а кто-то кого-то — нет. Старшая Мать котоголовов не любит, она их даже побаивается, хотя и понимает: от них много пользы. А Монка любит. Только вот решить сделать маску котоголова просто, намного сложнее понять как.
Тимус дожидается, пока Старшая Мать и Монка уходят в жилище. Остальные же, пересмеиваясь, направляются в сторону леса. Пришла пора делать маски, Белка идет с ними, она уже стала взрослой, ей тоже надо готовиться к карнавалу.
А ему надо искать котоголова.
Шалфей, шиповник и бересклет…
Бересклета вокруг много, можно провести рукой и погладить цветочки. Маленькие, розовато-красные и очень красивые.
Котоголов греется на солнышке, непонятно лишь, тот этот звереныш или не тот.
Говорят, Монка умеет с ними разговаривать, но у него не получается. Вчера, по крайней мере, не удалось.
Тимус садится рядом, звереныш просыпается и потягивается. «Нет, — думает Тимус, пристально вглядываясь в мордочку котоголова, — мне никогда не сделать такой маски!»
Котоголов жмурится и вдруг опять становится похожим на маленького капризного ребенка.
— Помоги! — просит его Тимус. — Скажи, что мне делать?
Тот начинает умываться, потом принимается тщательно вылизывать лапки.
Можно, конечно, взять кусок бересты и проделать в ней отверстия. Два отверстия — для глаз, и одно — для рта. А углем нарисовать усы. Все хорошо, только котоголовы другого цвета, лучше тогда взять кору сосны, но из нее маски не сделать. Хотя если найти краску, то бересту можно покрасить, краски хранятся в кладовой, их делают вручную из разных растений, этому тоже учит Старшая Мать.
Он даже знает, что какую-то, вроде бы желтую, готовят из бересклета.
А еще из его древесины выжигают уголь для рисования.
Старшая Мать учит всему.
Она здесь главная.
Ее нельзя любить, ее можно только уважать. Она сама так говорит.
Тимус опять думает о том, кто из женщин мог бы быть его родной матерью.
Биологической, как это называет Старшая.
Наверное, она должна относиться к нему более нежно, чем все остальные, только вот нежнее всех к нему относится Монка, а она слишком молода, чтобы быть его матерью. И потом — у матерей света не может быть детей, они матери света, этим все сказано!
— Береста! — говорит ему котоголов и улыбается.
Тимус улыбается в ответ. Понятно, что котоголов не промолвил ни слова, но ведь кто-то сказал «береста», так что придется потом залезать в кладовую и искать там коричневую краску.
Найти и украсть.
Нарушить одно из правил, но ему больше ничего не остается.
Нож у него есть. Ножи есть у всех мужчин, а он, пусть еще и маленький, но мужчина. Подросток, которому нож был дан еще при рождении. Его нельзя терять, ему надо петь песни. Он охраняет тебя, он делает тебя сильным. У женщин нет ножей, им они не нужны. У них и без того много силы — так всегда говорит Старшая Мать.
Сейчас Тимус ее ненавидит, лучше бы им не встречаться сегодня.
Мы живем в холмах, посреди лесов,
У нас матери вместо отцов…
Котоголов направляется в сторону леса, потом вдруг останавливается, будто поджидая Тимуса.
«За березовой корой!» — думает Тимус и вдруг вспоминает, что самые большие и подходящие березы находятся как раз возле таинственного распадка, куда ему вход запрещен.
Тимус машинально проверяет, на месте ли нож, и исчезает в зарослях, в том самом месте, где за мгновение до этого скрылся котоголов.
Еще одно лето призраком стало, значит, пришла пора карнавала!
Иногда Старшая Мать позволяла себе вспомнить, как ее звали много лет назад, когда ей было немного за двадцать и она жила в том самом городе, который, к счастью, невозможно увидеть с этих холмов, давно уже ставших ее жилищем.
Имя всплывало и мельтешило перед ее глазами, Старшая Мать пыталась поймать его в ладонь, чтобы смять, сдавить, навсегда лишить себя той напасти, избавиться от которой пыталась все эти годы, но безрезультатно: в каком-то параллельном мире она все еще была не Старшей Матерью, а молодой женщиной, иногда почти сутками проводившей за компьютером, порой выбиравшейся в кино и в ночные клубы, обожающей итальянскую кухню, и так и не оправившуюся от тех давних дня и часа, когда на ее мобильный пришла sms-ка с незатейливым текстом: «Я устал от всего, больше не позвоню!».
Странные, призрачные слова, за которыми давно уже нет никакого содержания: компьютер, кино, клуб, Италия, мобильный, sms-ка.
Такими словами можно было бы набить все карманы, если бы только она носила одежду с карманами. Раньше были джинсы. Тоже смешное и ничего уже не значащее слово. Очередной призрак, хотя не такой надоедливый и мстительный, как ее собственное имя. Просто случайное слово, залетевшее из иного измерения. Призрачный мир, мир призраков. И встречаться с ними в этой жизни хуже всего! «Я устал от всего, больше не позвоню!» У призраков есть голоса, они приходят не только ночью. И ты начинаешь их ненавидеть. Ведь они давно должны замолкнуть, а еще лучше — умереть, как умер и город, в котором они все еще, наверное, живут.
Смерть на глазах. Кто-то перекрыл главную артерию, что несла кровь прямо к сердцу. Чья-то рука взялась за рубильник и выключила электричество. Конечно, все было не так, но ей до сих пор отчетливо видится именно эта картина: крупный план рубильника, рукоятка отчего-то не черная, а блестящая, будто никелированная. Затем появляется рука. С длинными волосатыми пальцами и очень длинными загнутыми ногтями. Не ногти, а когти. Что-то дьявольское и пугающее. Будто впрыгнувшее в жизнь со страниц Апокалипсиса. Хотя то, что случилось — не Апокалипсис. Скорее уж, Киберкалипсис — чудовище, порожденное в недрах какого-то ужасающего своей мощью компьютера, породило, в свою очередь, руку, добравшуюся до рубильника.
И рука нажала на него.
И все они умерли.
В тот самый момент она как раз послала сообщение на сайт знакомств. Кому-то подмигнула и ждала ответной реакции. Опять давно исчезнувшие слова. Хотя тогда они были живыми, потому что они сами все еще были живы. Но смерть была уже рядом, монитор вдруг мигнул и погас. Настоящее навсегда стало прошлым. Сколько бы она ни позволяла себе вспоминать, как ее звали в то время, она никогда не позволит произнести это имя вслух, ведь ее холмы сразу же заполнятся толпами призраков, от которых она так и не смогла избавиться.
Последующие же за тем мгновением дни стали адом.
Город без света с одуревшими стадами машин, хотя через несколько суток все эти механизмы превратились в никому уже не нужные груды металлолома.
Разбитые окна магазинов.
Беснующиеся толпы, хватающие все, что попадалось под руку. И поджигающие все, что могло гореть.
В краны перестала поступать вода.
Отморозки с дубинками бродили по городу и убивали за воду.
Ей, как и всем остальным, когда-то казалось, что такое возможно лишь в голливудских фильмах, целлулоидных фантасмагориях, страшилках, показываемых по ТВ в вечернее время.
Обычно в конце рабочего дня она вставала из-за компьютера, выходила на улицу, шла до остановки, садилась на автобус или маршрутку и ехала домой. Принимала душ, ужинала и опять включала компьютер. Фоном работал телевизор, там происходили небывалые страсти. Кого-то насиловали, что-то жгли.
Ее тоже изнасиловали, когда она попыталась добраться до дома. Автобусы еще ходили, но она решила идти пешком — света не было, слепые глаза светофоров. Наверное, она стала одной из первых. Там была стройка с пустырем, за большим бетонным забором. На нее накинулись сзади и утянули в мрачный, черный проем. Кричать было бесполезно, кусаться тоже. Было не больно и не омерзительно. Было никак. Она уже знала, что умерла, как умерли и те, кто сейчас использовал ее, как резиновую куклу. Только вот им все равно хуже — Киберкалипсис настигнет их, как настиг уже весь город. Волосатая, когтистая лапа нажала на рубильник, свет мигнул и погас.
Отчего-то она уверена: это навсегда!
Когда она пришла в себя, было уже совсем темно.
Она не знала, куда ей идти. Подобрала порванную одежду, едва прикрылась и осторожно вышла на улицу.
Кое-где горели костры.
Тело болело, было гадко и муторно.
Она шла вдоль темных фасадов домов, стараясь ступать как можно тише.
Хотелось пить, а еще — есть.
Раздался звон стекла и хохот.
Потом чей-то крик.
Она достала мобильник и поняла, что тот безвозвратно мертв. Лишенная души тушка, комочком мертвой плоти лежащая на ладони. Разве что можно поиграть в игру или посмотреть фотографии. Нет сети. Эта надпись будет сопровождать ее все то время, пока работает аккумулятор. Несколько часов. Зато она узнает, насколько его хватает на самом деле. Без подзарядки.
Первый костер; отчего-то она решает к нему не подходить. Возле него ни одной женщины, грубые мужские голоса, тени угрожающих размеров. С нее хватило одного пустыря — сколько козлов там было?
Старшая Мать не может вспомнить этого до сих пор, белое пятно в каком-то из закоулков мозга. Высверленная память, есть лишь до и после, хотя прошло уже двадцать лет. Наверное, именно тогда ей и почудилось впервые, что все это не больше чем карнавал, на котором каждый надевает какую-то маску.
Ее приветил пятый костер. Он полыхал возле автобусной остановки, на тротуаре высилась груда каких-то коробок, некоторые, кажется, были с водой, и она поняла: дальше ей не пройти, за глоток воды она сейчас сама готова на все, прямо здесь, под этим несносно черным небом, на котором зачем-то игриво зажглись мириады звезд.
— Пей! — сказал ей усталый немолодой мужчина, подбрасывавший в костер остатки скамейки.
Вода была холодной и вкусной.
Но главное, что она была.
Потом ей протянули открытую банку с какими-то консервами.
Она давно уже не ела консервов.
Да, это точно было не в первый день.
Белое пятно в одном из закоулочков мозга покрывает не только пустырь.
Оно оставило ей ее имя, но остальное будто покрыло густым, непроницаемым туманом.
Призрачный мир, мир призраков.
До карнавала еще три дня.
Старшая Мать смотрит в сторону холмов.
Агонизирующий на глазах город не выпускал ее целую неделю.
Будто замкнутый круг, в котором пропал счет дням и ночам.
Круг из бетона, как на том проклятом пустыре.
Она сидела у костра и ела мясо из консервной банки. Говяжья тушенка китайского производства.
Китай стал таким же призрачным, как и Италия.
Есть лишь эти холмы, лес и река.
Жилище и его обитатели.
Пожилой мужчина стал ей в тот вечер кем-то вроде отца.
Он не только поддерживал костер, но и говорил: с ней и теми, другими, кто собрался у огня.
О том, что им всем надо жить. И что не стоит надеяться, будто все это пройдет так же внезапно, как и началось.
Это уже никогда не пройдет!
— Никогда? — переспросила она.
— Никогда! — повторил он.
Она заплакала, а потом спросила:
— Почему?
— Не знаю, — ответил мужчина. — Наверное, так должно было случиться! — И добавил: — Уходи из города, тут ты не выживешь!
Она села поближе к костру, подстелив под себя какой-то мешок. Опять достала из сумочки мобильник. Надпись «нет сети» стала тусклой, совсем скоро она погаснет, и мобильник можно выбрасывать. Хотя и сейчас его уже можно выбросить, зачем он ей нужен, разве что как намек на ту жизнь, которой никогда больше не будет, как не будет компьютеров, итальянской кухни, ночных клубов и кино.
Совершенно ничего не означающие слова.
Кино ей было жалко больше всего, наверное, поэтому она и придумала биоскоп. Хотя само слово тоже тянулось из уже несуществующей жизни — так некогда называли демонстрацию первых картин, то ли в Лондоне, то ли еще в каком-то из выдуманных городов, про которые стоит забыть. Она читала книжку и наткнулась на это слово. Как раз в тот вечер, когда получила от него прощальную sms-ку. Скорее всего, потому и запомнила, а уже здесь, в холмах, слово это всплыло в памяти. Какие-то слова уходят, как мертвые, какие-то, наоборот, из мертвых становятся живыми, например, те же «карнавал» и «биоскоп».
— Надо уходить, — опять сказал мужчина, — нам тут всем не выжить!
— Когда? — спросила она. И добавила: — Мне бы домой зайти!
Утром они все собрались в кружок у почти погасшего костра и стали решать, что делать.
Их было восемь человек, трое мужчин и пять женщин. Двое уходить из города отказались.
Остальные начали собираться.
Белое пятно в голове не позволяет ей вспомнить, как они набили несколько рюкзаков консервами, питьем и какими-то вещами. Ей с детства внушали, что красть — грешно, а они все это украли. И рюкзаки, и одежду, и припасы. Пожилой был из этого района и знал все близлежащие магазины.
Она до сих пор не знает, что бы с ней случилось, если бы не пожилой.
Ведь это он сказал, что надо уходить из города, и сам увел ее.
И еще четверых.
В эти холмы, про которые знал и в которых бывал не раз еще тогда, когда город был живым.
Домой же она так и не зашла. Это оказалось слишком далеко.
До холмов тоже было далеко, но зато они шли все вместе. Вначале добрались до выезда из города, а потом пожилой повел их прямо по просеке, уводящей в глубь леса. Идти было жарко, она не мылась уже несколько дней, ей мешал ее собственный запах. Хотя они все здесь воняли, и никто на это уже не обращал внимания.
— Помоемся в реке, — сказал пожилой, — главное, до нее дойти.
«Киберкалипсис!» — подумала она, и ей вдруг стало весело.
Призрак пожилого до сих пор иногда встречался ей в холмах, она уважительно склонялась в поклоне, а потом, когда он исчезал в ближайших зарослях, садилась на траву и думала, отчего он ушел от них вскоре после того, как привел в холмы.
Из той, первой, шестерки до сих пор с ней в жилище остались лишь двое.
Тоже — матери света.
Это они назвали ее «Старшей».
Единственный остававшийся мужчина ушел вскоре за пожилым, а с ним и его подруга.
Но через год пришли другие, сразу несколько человек.
Забитые, напуганные, рассказывающие дикие истории о том, что происходит в городе. Несколько женщин и несколько мужчин, ищущих одного: спасения.
К тому времени в голове у Старшей Матери уже неоднократно возникала картина того, каким должен быть мир этих холмов и леса.
Только она не позволит одного: править в нем мужчинам.
Если белое пятно и скрывает за собой бетонный забор, то она все равно помнит о нем.
Помнит она и о том, как долго плескалась в вечерней реке, смывая с себя грязь мерзких прикосновений.
Но даже не это главное.
Рука, нажавшая рубильник, была мужской. В этом нет никакого сомнения. Волосатая рука с сильными, когтистыми пальцами. Именно эта рука уничтожила город и населила ее мир призраками, которые заставляют вспомнить то, о чем порой так хочется забыть.
Вот что главное.
Мужчины принесли беду, это они уничтожили тот мир, в котором она давным-давно получила дурацкую sms-ку, о чем тоже никак не может забыть.
— Ты справишься, — сказал ей пожилой на прощание, — ты хотя и самая молодая из нас, но самая целеустремленная, у тебя все получится!
Ей не хотелось, чтобы он уходил, она привыкла к тому, что он всегда рядом и что она всегда может спросить его совета.
— Чего ты хочешь больше всего? — спросил пожилой у нее в ночь перед самым уходом. Они сидели у костра, огонь весело потрескивал, в котелке, прихваченном из разграбленного магазина спортивных товаров, булькал ароматный травяной чай.
— Праздника! — грустно сказала она, провожая взглядом улетающие в небо искры.
— Устрой карнавал! — со смехом сказал пожилой, и она вспомнила тот самый момент, когда униженная и физически измученная сидела совсем у другого костра и внезапно ей показалось, что все это лишь карнавал, наподобие тех, которые временами показывают по телевизору. А то, что он не смешной и не веселый — так это фильм просто такой, обычная фантастика с долей мистики, иногда их еще называют фильмами-катастрофами или фильмами-предупреждениями.
Карнавал они устроили через два года после ухода пожилого. Как раз в тот день, когда к ним пожаловал первый котоголов.
Я слушаю землю. Этому меня научили год назад. Надо лечь, приложить ухо и закрыть глаза.
— Слушайте, — сказала нам тогда Старшая Мать, — и будьте внимательны! Это не просто шаги, шорохи, всхлипы и стоны: земля говорит. Когда вы научитесь понимать ее язык, то сможете заглядывать в будущее — вам понятно?
Тогда я кивнул, хотя ничего не понял. Как это, заглядывать в будущее? Ведь даже утром часто не знаешь, что произойдет вечером. Иногда мы разговариваем об этом. Белка считает, что никакого будущего нет вообще, все это выдумки. Ведь будущее — это когда не знаешь, что случится, а мы и так все знаем, по крайней мере, сама Белка знает, что с ней будет, когда она вырастет.
— Что? — спрашивает ее Димон.
Я молчу, мне это не интересно. Только хочется узнать, возьмут ее в матери света или нет. Хотя чего тут гадать, Белку слишком тянет к мужчинам, Старшая Мать не возьмет ее к себе в ученицы, и даже Монка не возьмет, хотя сама Монка ничего не решает: что ей скажут, то и делает.
Белку тянет к мужчинам, меня тянет к Белке.
Если долго слушать землю, то можно услышать свое будущее.
Мое будущее меня интересует, даже ближайшее. Например, смогу я попасть на карнавал или нет.
Земля холодная, в ней что-то гудит. Наверное, это корни устраиваются на зиму, сворачиваются в клубочки и готовятся уснуть. Через месяц выпадет снег. Ну, может, через два — это было бы слишком хорошо! Я не люблю снег, зимой приходится постоянно сидеть в жилище, а когда выбираешься на улицу, то быстро замерзаешь, не спасают даже сшитые из шкур накидки, ветер забирается внутрь, приносит с собой холод.
У некоторых старших есть странные теплые веши, в которых не мерзнешь. Они приносят их оттуда же, откуда и ту одежду, которую нам выдают раз в год. Но этих вещей мало, и они достаются тем, кто добывает еду. Мне не положено, сны ведь можно видеть и так, сторожить бочки — тоже.
Кроме корней еще в земле живут странные существа. Старшая Мать называет их хохряками. Вроде бы на них охотятся котоголовы, только я ни разу не видел, чтобы котоголов притаскивал к жилищу какую-нибудь неведомую тварь. Бывает, они ловят птичек, любят рыбу, но кто такие хохряки — этого я не знаю до сих пор.
Старшая рассказывала, что они смахивают на кротов, только не слепые. А еще у них очень большие зубы, по четыре сверху и снизу, острые и загнутые. И длинные когти на лапах, которыми они прорывают в земле ходы. Котоголовы ловят их на закате, когда хохряки выползают из своих нор подышать свежим воздухом.
Старшая любит рассказывать всякие страшные истории. Но про мертвецов я услышал не от нее. Это Монка мне сказала, когда я спросил ее, что происходит с теми из нашего жилища, кто вдруг перестает видеть свет.
— Они умирают, — сказала тогда Монка и добавила: — И становятся мертвецами. Вот мы с тобой сейчас живые, но когда-нибудь тоже перестанем видеть свет костра и пламя, горящее в бочке. И присоединимся к ним.
— А они куда деваются? — спросил я, почему-то дрожа.
— Их зарывают в землю, — сказала Монка, — и со временем они сами становятся землей! Понял?
Вот это я действительно понял. Гораздо лучше байки о том, что, слушая землю, можно узнать свое будущее. Иногда мне кажется, что слышу я совсем другое: как глубоко внутри земли прорастают мертвецы. Хорошо, что сейчас светло, а то бы мне стало страшно. Ведь они не просто прорастают, они становятся корнями, ссохшейся и ломкой осенней травой, пожелтевшими деревьями и серо-черными камнями, которых так много вокруг.
Я вздрагиваю, котоголов презрительно смотрит на меня и потягивается. Он ничего не боится, только вот навряд ли он знает про мертвецов. А если и знает, то не скажет, махнет хвостом и побежит дальше.
По дороге, вдоль реки, пробегали хохряки…
Смешная фраза, только что пришедшая мне в голову. Я перестаю слушать землю, встаю и отправляюсь вслед за котоголовом. Лучше думать про хохряков, чем про мертвецов. Хохряк — мертвяк!
Котоголов внезапно остановился и зашипел. Я чуть не споткнулся о камень и не грохнулся плашмя на землю. Звереныш посмотрел на меня, и мне показалось, что он просит меня притихнуть, затаиться, стать тенью. Я послушно лег на землю, но уже не стал прикладывать к ней ухо, а просто распластался, как ящерица, пытающаяся стать невидимой.
И услышал шаги. Вкрадчивые, осторожные, но не женские. Более уверенные, так ходят наши мужчины-охотники, когда хотят незаметно подкрасться к зверю.
Сейчас наши мужчины должны делать маски.
А других здесь просто не может быть.
Или случилось нечто, о чем я и понятия не имею.
Из норушки, из земли, повылазят хохряки…
— Здесь! — слышу я уверенный голос.
Я знаю его. Это один из самых умелых мужчин-охотников. У него прозвище Бонза, по имени же его никто не называет, даже Старшая Мать, которая всегда предпочитает называть всех по именам, если, конечно, рядом нет чужих.
Хотя чужих у нас никогда не бывает.
— Почему здесь, Бонза? — Голос молодой, его я тоже знаю. Тоже из мужчин-охотников, прозвище у него смешное — Кирдык, он всегда, когда его о чем-нибудь спрашивают, говорит: — Кирдык пришел!
— Вот и прозвали, хотя имя его мне известно — Леонид.
— Потому что сюда никто не ходит! — отвечает Бонза.
Мы с котоголовом еще плотнее вжимаемся в землю.
Лучше им нас не видеть. Не нравится мне, что они здесь! Бонза с Кирдыком должны сейчас вместе со всеми готовиться к карнавалу, а они притащились туда, куда ни им, ни мне ходить нельзя.
И голоса мне их не нравятся. Что-то в них неприятное, будто змеиное. Лучше бы хохряков услышать, и то спокойнее было бы.
— Значит так, — говорит Бонза, — подождем, пока пройдут первые сутки карнавала…
— А она не догадается? — спрашивает Кирдык.
— Не догадается, — так же, по-змеиному, шипит Бонза, — она настолько во всем уверена…
Котоголов вдруг громко чихает.
У них это бывает, вылизывают свою шкурку, вылизывают, нажрутся шерсти, а потом вычихивают обратно. Громко и утробно, очень хорошо слышно.
— Эй! — громко говорит Бонза. — Кто здесь? Пошли посмотрим!
Я решаю не дожидаться, пока меня найдут и навесят оплеух, разворачиваюсь и несусь вниз, сквозь заросли ольхи и бересклета. Котоголов бежит рядом со мной. Сверху слышны крики и ругань.
Наконец я оказываюсь в самом низу распадка и останавливаюсь, долго отпыхиваясь.
По распадку, вдоль реки, пробирались хохряки…
Если они нас найдут, то придется плохо. И мне, и котоголову, хотя звереныш убежит, а меня они догонят. Я услышал что-то такое, чего не должен был слышать, иначе они бы не потащились совещаться сюда, в запретное место.
Мне надо возвратиться и рассказать обо всем Старшей Матери, может, она поймет, в чем дело.
И тут я понимаю, что рассказать ничего не смогу, ведь я сам тоже был в запретном месте, и мне придется отвечать на вопрос: зачем я здесь оказался?
Не могу же я сказать, что котоголов повел меня туда, где березовая роща, и для того, чтобы я напластал коры и сделал себе маску.
Для карнавала, на который мне нельзя.
— Нет, — слышу я отдаленный голос Кирдыка, — я не полезу вниз, там все ноги переломаешь!
— Зверь какой-нибудь, — это уже Бонза, — может, кабан или косуля, спугнули…
Я подмигиваю котоголову. Значит, я — кабан, а он — косуля. Они нас спугнули, и мы унеслись вскачь. Так быстро, что до сих пор не могу отдышаться.
— А кто чихал? — это опять Кирдык спрашивает.
— Звери тоже чихают! — совсем уже затухающим голосом говорит Бонза, и я догадываюсь, что они уходят.
Мне тоже надо бы отсюда сваливать, но пока нельзя.
Я проверяю, на месте ли нож. Он на месте, висит на поясе.
Березовая роща рядом, ее хорошо видно в лучах дневного солнца.
Где-то там, за ней, хижина королевы карнавала.
Мне безумно хочется пройти сквозь березовую рощу и хотя бы одним глазком, да взглянуть.
Котоголов опять что-то гортанно произносит и смотрит на меня, будто о чем-то спрашивая.
— Идем, — говорю я ему, — ты знаешь, где это?
Мы проходим сквозь рощу, вокруг рослые, статные березы с уже почти опавшими листьями.
Зато под ногами все усыпано желтой листвой.
Она шуршит, на нее приятно наступать, здесь светло и совсем не страшно, совсем не так, как в лесу, что рядом с нашими холмами, где даже днем бывает темно.
— Давай сначала посмотрим? — говорю я котоголову. Тот что-то муркает в ответ.
Вроде бы спрашивает: когда начнем резать кору и делать маску?
— Потом, — отвечаю я, — если мы уж здесь оказались…
В запретном месте, в неурочный час…
Слова возникают во мне сами, это не может быть котоголов, они ведь не разговаривают.
Но кто-то произносит эти слова, я плохо понимаю, что значит «неурочный», но догадываюсь, что это тот час, когда ты здесь быть не должен.
Хотя я и так уже оказался сегодня в том месте, где услышал то, что предназначалось совсем не для моих ушей.
Хотел услышать будущее и услышал.
Мы выходим из рощи, и я останавливаюсь.
Котоголов следует моему примеру. Садится у правой ноги и тоже смотрит.
Мы оба смотрим, перед Нами маленькая, аккуратная хижина. Она стоит на берегу небольшого пруда. Рядом с хижиной бочка, хорошо видно: в ней горит огонь.
Дверь в хижину открыта, но я знаю, что мне туда нельзя.
Туда никому нельзя, кроме Старшей Матери.
Я плохо помню нынешнюю королеву, я лишь догадываюсь, кто она.
Но она должна быть красивой. Королевы карнавала всегда самые красивые!
А самая красивая из всех — Монка, это я знаю давно!
Внезапно котоголов исчезает среди кустов бересклета.
Мне ничего не остается, как самому нырнуть в них, затаиться и смотреть в сторону хижины.
Из нее выходит женщина. Она в полотняной накидке королевы карнавала, с распущенными по плечам волосами. Я узнаю ее, я много раз видел ее в жилище. Еще помню слова Белки о том, что всем мужчинам эта женщина предпочитала Бонзу и что вроде бы даже родила от него.
Ведь одна из любимых тем для разговоров у нас: кто бы мог у каждого из нас быть матерью и отцом.
Только говорим мы об этом, когда взрослых нет рядом.
Все мужчины нам как один отец, и все женщины — мать.
Хотя настоящие матери — лишь матери света, их надо слушаться, им надо подчиняться.
Женщина идет к пруду, мы с котоголовом, затаив дыхание, смотрим на нее.
Хотя и осень, но днем все еще тепло. «Желтое лето» — время, когда солнце пригревает, будто до зимы много-много месяцев.
Женщина снимает накидку, под ней ничего нет.
Я чувствую, как у меня вспыхивают щеки, сейчас, наверное, они пылают, будто цветы бересклета.
Ведь я никогда еще не видел так близко взрослой голой женщины.
Женщина входит в пруд и быстро окунается в воду. Потом вскакивает и выбегает обратно на берег. «Желтое лето»: днем солнце пригревает, но ночи холодные, и вода уже остыла.
Зато щеки мои пылают все сильнее и сильнее, мне становится горячо, я обливаюсь потом.
В запретном месте, в неурочный час…
По распадку, вдоль реки, пробирались хохряки…
Я бы хотел сейчас стать хохряком и оказаться в своей норке. Среди готовящихся к зиме корней и прорастающих мертвецов. Мне не хочется думать о том, что произойдет совсем скоро, на карнавале. Но я уже знаю: что-то случится, и жизнь моя изменится. Котоголов тихо муркает.
Он прав: время идет, а я так и не срезал себе подходящего куска коры для маски.
Женщина уходит в хижину.
Я тихо поворачиваюсь и иду вслед за котоголовом, внимательно осматривая березы. Мне нужно толстое дерево с плотной корой. Кора снимается ровным слоем, аккуратно. Если все делать, как надо, то у тебя в руках оказывается прямоугольный кусок бересты. Из прямоугольного куска надо сделать полукруг. Прорезать в нем два глаза и рот. И лишь потом покрасить. И углем нарисовать там, где предполагается нос, черные усы котоголова. Затем к маске прикрепляется веревочка, и все, ее можно надевать.
«Что-то произойдет!» — думаю я, осторожно делая первый надрез на выбранном дереве.
Котоголов хитро смотрит на меня, кажется, он тихо муркает себе под нос песенку о том, что «по дороге, вдоль реки, пробегали хохряки!».
И вдруг я с тоской понимаю, что все же придется сегодня еще раз лечь на землю и попытаться расслышать голоса своего, уже почти наступившего будущего!
Тимус давно уже не видел таких странных снов.
Клочья тумана цепляются за мрачные, черные сосны.
Трава серая, как и небо.
Кто-то идет ему навстречу, слышатся тихие, вкрадчивые шаги.
Он мягко спрыгивает с ветки и приземляется на все четыре лапы.
Нужно затаиться и посмотреть.
Почему-то ему не нравится тот, кто идет по лесу.
От него пахнет угрозой.
Смачный, агрессивный запах.
Тимусу хочется проснуться, но сон не отпускает.
Он впрыгивает в туман — бежится легко, серая трава даже не приминается под лапами.
Шаги становятся четче. Тот, кто идет, уже ничего не боится.
Вновь надо затаиться, притвориться сухой веткой, камнем, едва различимым в тумане кустом бересклета.
Сон давит на грудь, Тимусу трудно дышать.
Он переворачивается на другой бок, шаги становятся еще слышнее, если сейчас открыть глаза, то можно увидеть, как кто-то проходит по лесу рядом с тобой.
Кто-то без лица.
Серое пятно, плохо различимое в тумане.
Камень опять встает на четыре лапы, сухая ветка распрямляется, невысокий куст бересклета зачем-то скатывается с пригорка.
Кто-то все так же идет сквозь туман, пробираясь между соснами.
Он знает одно: это не мальчик, это взрослый мужчина.
От взрослых иначе пахнет, запах окутывает со всех сторон, тонкие, невидимые нити, через которые нельзя перепрыгнуть.
Можно лишь бежать вдогонку.
Он никогда еще не бегал на четырех лапах, ему начинает нравиться.
Только странно все видеть лишь серым и черным, это не его мир, хотя если проснуться, то цвет вновь вернется, Тимус в этом уверен, но сон продолжается, и ему остается одно: бежать вслед запаху, думая, куда же он приведет.
Он никогда еще не был в этих местах.
Какое-то ущелье, поросшее низкими корявыми сосенками.
Шаги опять становятся тихими и вкрадчивыми.
Наконец затихают.
Человек без лица останавливается, опять пора притвориться сухой корявой веткой.
И вовремя.
Тот, кто идет впереди, вдруг начинает ворочать здоровый камень, что у самого склона ущелья.
Пытается сдвинуть его с места.
Наконец ему это удается, камень откатывается в сторону. Странный и не очень приятный сон.
Здесь нет тумана, но все такое же серое.
И почему-то луна тоже серая, среди серых звезд на сером небе.
Запах снова становится невидимой нитью, ведущей в черную дыру на склоне.
Надо бежать за ним, мягко переступая четырьмя лапами.
Тот, кто шел впереди, уже скрылся в черной дыре.
Тимусу страшно, но он ничего не может поделать — ему надо пробраться следом, проскользнуть тихо и незаметно, хорошо, что все это сон, ведь всегда можно проснуться, по крайней мере, так бывало прежде.
В пещере тепло, тот, кто шел впереди, зажег факел и принялся шарить по углам.
Надо где-то притаиться и подсмотреть, что же он ищет.
Одна из лап срывается, он кубарем катится куда-то вниз.
Человек оборачивается, Тимус с ужасом смотрит, как сквозь серую маску проступают глаза, потом нос и рот.
Сон обрывается, Тимус открывает глаза.
Все, как обычно: низкая крыша жилища, в очаге горит огонь.
Он засовывает руку под лежанку, маска для карнавала на месте.
Все спят, Тимус встает и тихо пробирается к выходу.
У двери сидит котоголов, только вот не разберешь какой.
Котоголов вдруг улыбается, Тимусу опять становится не по себе.
Будто эта тварь сидела и поджидала, когда он проснется, а сейчас что-то хочет ему сказать.
Котоголов направляется в ночь, вдруг останавливается и выжидательно смотрит на Тимуса.
И снова уверенно идет в темноту, под высокими яркими звездами.
Тимус следует за ним, даже не пытаясь понять, куда его ведут.
В голове обрывки сна, только вот запах куда-то пропал.
Котоголов сворачивает от жилища в сторону, хорошо виден костер.
Возле него кто-то сидит на корточках.
Тимус начинает догадываться, кто это, и его пробирает дрожь.
— Рассказывай! — говорит ему Старшая Мать, когда он садится рядом.
Котоголов тут же, устроился между ними, положил мордочку на передние лапы и закрыл глаза.
Тимус послушно рассказывает свой сон.
— Запах, — говорит Старшая Мать, — ты можешь вспомнить его?
Тимус пытается, но у него не выходит.
— А ты? — вдруг спрашивает Старшая Мать у котоголова.
Тот открывает глаза и фырчит. Шерсть на загривке топорщится, он оскаливает пасть и показывает зубы.
— Сможешь найти? — спрашивает Старшая Мать.
Котоголов трясет башкой и скрывается в темноте.
— Извини, — говорит Тимусу Старшая Мать, — я была несправедлива к тебе в последние дни.
Тимус ничего не отвечает, он сидит рядом, и его бьет дрожь.
— Замерз! — говорит Старшая Мать и вдруг обнимает его, прижимая к себе.
Тимус не замерз, но он никогда не посмеет сказать Старшей, что ему сейчас страшно.
И рассказать, насколько страшно и отчего.
Хорошо, если в этом виноват только сон.
Сны быстро забываются, и все опять становится на свои места. Ярко светит солнце, голубое небо над головой, привычные лица вокруг.
А не серые пятна, сквозь которые постепенно проступают глаза, нос и рот.
Только вот Тимус догадывается, что дело не в одном сне, пусть даже таком странном.
Что-то происходит, но никто пока не может сказать что.
Из темноты возникает котоголов и ластится к Старшей Матери.
— Ты нашел? — спрашивает та.
Котоголов утвердительно кивает.
Тимус еще ни разу не слышал, чтобы Старшая Мать разговаривала с котоголовами, а те отвечали.
Но этот точно отвечает, Тимус опять начинает дрожать, Старшая Мать еще крепче прижимает его к себе.
— Кто? — продолжает она выспрашивать котоголова.
Зверь пристально смотрит на Старшую, та явно пытается что-то понять.
— Нет, — наконец отвечает она, — этого просто не может быть!
Котоголов молчит, он опять устроился у самого костра и закрыл глаза.
— Повтори! — велит Старшая Мать Тимусу.
Тот не понимает и лишь испуганно смотрит на нее, дрожащий от страха мальчишка неполных четырнадцати лет.
— Сон, — уточняет Старшая, — этот человек из сна…
— У него не было лица, — говорит Тимус, — но потом он обернулся, и из серого пятна возникли глаза…
— Ты узнал его?
— Нет, но мне показалось…
— Кто?
Тимус боится. Если он скажет, то добром это не кончится. Да и потом, он не уверен. Глаза, нос, рот — это еще не все, хотя очень похоже. Только вот… что он там искал?
— Не бойся, — говорит Старшая, — рассказывай!
И Тимус вдруг начинает рассказывать про то, как он вчера пошел за березовой корой, и как наткнулся на Бонзу с Кирдыком, и как те обменивались какими-то странными фразами, которые он совсем не понял…
— В березовую рощу? — спросила Старшая Мать.
Тимус замолк, поняв, что если он сейчас проболтается, то ему несдобровать. Он не должен говорить, что видел королеву карнавала, ведь это запрещено, а он и так уже сказал, зачем ходил за березовой корой.
— Маска котоголова? — Старшая Мать вдруг засмеялась.
Тимусу вдруг стало очень тепло, и он подумал, что Старшая Мать совсем не такая уж грозная, как это ему всегда казалось. И что у нее замечательный и очень легкий смех, вот только смеется она редко, но это можно понять — она ведь должна думать обо всех и обо всех заботиться, а это занимает много времени и сил и, должно быть, очень тяжело!
— Ты хочешь на карнавал… — сказала Старшая.
Тимус лишь кивнул, побоявшись, что если он ответит «да», то звуки его голоса каким-то образом разрушат эту мягкую ночную тишину, и тогда Старшая Мать опять станет грозной и жестокой.
— Если ты поможешь найти мне то место, — продолжила Старшая, — то я разрешу тебе испытать твою маску.
— У меня во сне было четыре лапы, — отвечает Тимус, — и я видел все по-другому…
Старшая Мать опять смеется.
— Ты был котоголовом, — говорит она. — Разве ты еще не понял?
— А разве они думают? — переспрашивает Тимус.
— Думают, — отвечает Старшая, — только мы их не понимаем. Зато ты можешь видеть их мысли во сне…
— А ты? — спрашивает Тимус.
— Не всегда, — говорит Старшая, — чаще я их просто чувствую. Я не понимаю, что они хотят мне сказать, но иногда догадываюсь…
— Но ведь ты только что с ним говорила…
— Нет, — отвечает Старшая, — я с ним не говорила, а просто произносила слова, и тебе показалось, что он их понимал. На самом деле мне трудно сказать, что он захотел нам сообщить, может, он просто ходил ловить хохряков…
— Они на самом деле есть? — спрашивает Тимус.
— Есть! — отвечает Старшая.
— А котоголовы, откуда они?
— Пришли, уже давно! — говорит Старшая.
Тимуса ответ не устраивает, ему хочется знать, откуда и, главное, почему они такие.
— Ты слышал про город? — Старшая внимательно смотрит на Тимуса.
«Я его видел!» — хочется ему ответить, но он вовремя проглатывает слова.
— Так вот, — говорит Старшая, — они оттуда, а большего я и сама не знаю!
«Не верю, — думает Тимус, — знаешь, только почему-то не хочешь мне рассказывать!»
— Ну что, — говорит Старшая, — ты найдешь то самое место?
— А когда? — спрашивает Тимус. — Сейчас ведь темно…
— Он пойдет с нами, — отвечает Старшая, — они ведь хорошо видят во тьме!
Котоголов поднимает голову и пристально смотрит на Старшую.
— Я попытаюсь, — говорит Тимус и вдруг добавляет: — Если он поможет!
Старшая встает, ее голос становится жестким и требовательным, она велит торопиться. Неизвестно ведь, сколько идти, а к утру они должны вернуться, чтобы никто ничего не заподозрил.
Котоголов бежит впереди, Тимус идет следом, за ним — Старшая.
Тимусу почему-то кажется, что они с котоголовом опять единое целое, пусть мир вокруг сейчас цветной, а не серый, хотя ночь, все цвета приглушены и плохо различимы.
Котоголов ведет их по тропинке, Тимус вспоминает свой сон.
Опять появляется запах, невидимые нити, пронизывающие воздух.
Вот здесь он впервые услышал шаги.
Вот тут притаился, а на этом месте решил притвориться камнем.
А здесь начинается спуск в ущелье, все действительно как во сне, только бежит он не на четырех лапах.
Старшая Мать запыхалась и просит идти чуть помедленнее.
Котоголов вдруг растворяется в темноте, Тимус останавливается и поджидает Старшую.
— Пришли, — говорит она, — сейчас будет спуск в ущелье, я вспомнила это место!
Котоголов уркает откуда-то снизу.
— Здесь надо осторожней, — говорит Старшая, — можно упасть!
Котоголов опять возле них, ходит кругами, будто что-то ищет.
Во сне скоро должен появиться камень.
И тот, кто шел впереди, тот, с серым пятном вместо лица, откатит его и откроет вход в пещеру.
Камень на месте, Тимус со Старшей с трудом сдвигают его с места.
— У нас нет огня, — говорит Тимус, — мы там ничего не увидим!
Старшая не отвечает и осматривается по сторонам. Наконец выбирает подходящую ветку, достает нож и срезает ее. Затем открывает висящую на поясе баночку и Тимус понимает, что сейчас загорится огонь — в баночке тлеют угольки, свет и тепло всегда должны быть с тобой!
Ветка вспыхивает, Старшая скрывается в черной дыре. Тимус идет за ней, котоголов уже давно где-то впереди.
Внутри действительно тепло и сухо.
— А если погаснет? — спрашивает Тимус.
Старшая ничего не отвечает и вдруг просит его раскидать кучку из небольших камней, наваленных в углу пещеры.
Тот, кто шел впереди, как раз обернулся в этот момент, Тимус проснулся и больше ничего не увидел.
Зато сейчас он видит: под камнями хранится длинный деревянный ящик с крышкой.
— Открой! — велит Старшая.
Тимус открывает.
В ящике какие-то странные штуки, которых он никогда не видел.
Черные и из железа.
И от них пахнет так, как пахло во сне — чем-то устрашающим, агрессивным, злым.
Света становится меньше, ветка скоро погаснет, им пора уходить.
Котоголов опять уже растворился где-то во тьме, Тимус втискивается в лаз, обратно ползти легче.
Он слышит, как позади скребется Старшая.
Вот уже видно, как сквозь ветви, прикрывающие вход в пещеру, голубеет рассветающее небо с поблекшими точками засыпающих звезд.
Свежий воздух дурманит голову, Тимус ложится на холодную землю и смотрит, как мерцают постепенно исчезающие звезды.
Вот и Старшая Мать. Устраивается рядом, они оба в земле, на ее лице копоть от сгоревшей ветки.
— Что это было? — спрашивает он.
— Оружие! — говорит она.
— Какое-то странное! — говорит Тимус.
— Оно из другого мира, — говорит Старшая, — я помню такое!
Тимус не отвечает. Он смотрит на звезды, и вдруг ему опять вспоминается сон. Когда тот, что шел впереди, оглянулся, и сквозь серое пятно, проступили глаза, а потом нос и рот.
— Я его узнал! — говорит Тимус Старшей Матери.
— Кто? — спрашивает она.
— Бонза! — отвечает Тимус.
Котоголов яростно трясет головой и шипит.
— Пора возвращаться! — говорит Старшая Мать и вдруг мрачно напевает: — Еще одно лето призраком стало, значит, пришла пора карнавала!
— Зачем там оружие? — спрашивает Тимус.
— Скоро узнаем! — отвечает ему Старшая Мать.
Мир нельзя спасти, его можно только уничтожить. Мальчик плакал, вот сейчас, после этой фразы, здоровенный урод в кожаной куртке нажмет на большую красную кнопку, и тогда прогремит взрыв, взрывище, всем взрывам пример. Он знал это кино наизусть, даже сейчас, столько лет спустя, Бонза мог вспомнить все, от первого титра и до последнего, хотя в тот самый день последнего титра никто не дождался — в зале погас свет.
А начиналось все просто замечательно: он сбежал с последнего урока и сразу отправился к кинотеатру, где его уже ждали Лох и Толстый. Интересно, где они сейчас, сдохли, наверное, хотя, может, и обретаются в городе, все равно там кто-то есть. Лох, Толстый и Боцман — это его тогда так кликали. Бонзой он стал уже здесь, в племени. Бонза — почти что вождь, шеф, босс, начальник, предводитель. Он и должен стать предводителем и станет, пройдет пара дней, ну, может, чуть побольше, он все просчитал, главное, чтобы никто ничего не заподозрил, особенно — Старшая Мать, хитрющая сучка, как он ее ненавидит!
Фильм назывался «Космический Апокалипсис». Второго слова он тогда не знал, да и сейчас может с трудом объяснить, что это значит. Вроде бы когда-то на каком-то острове один старый дед, уже совсем сбрендивший, увидел то ли сон, то ли его достал голос. По голосам тут много мастаков, особенно этот придурок Тимус. Старшая Мать с ним только поэтому и носится: мол, он видит сны, а каждый сон — это голос. То ли свыше, то ли откуда-то еще. Так вот, тот дед слышал этот голос, торчал в своей пещере и диктовал услышанное какому-то пареньку. Всякие страсти-мордасти, хотя в фильме круче было, но в тот день после фильма такое началось…
Но тогда он действительно заплакал, наверное, последний раз в жизни. Потому что как знал — мир уже не спасут, его действительно уничтожат. Когда он смотрел «Космический Апокалипсис» в первый раз, то был настолько заворожен, что лишь потел и пытался понять, что происходит на экране. Потом он уже знал сюжет и совершенно не волновался, когда армада тяжелых космических крейсеров мятежников возникала из нуль-пространства и окружала Землю.
Но урод в кожаной куртке не сможет нажать красную кнопку, ему помешают. В конце концов, во время третьего просмотра он влюбился не на шутку в эту стройную блондинку — как она вдруг возникала позади здоровяка и разряжала ему в спину свой крутой пистолет! Он помнит все, каждый кадр, каждое движение в кадре, только вот в тот день она не пришла…
Экран как-то странно мигнул, потом изображение пропало, все стало черным. Они засвистели, особенно хорошо свистел Лох, залихватски и громко, у Боцмана никогда так не получалось. Экран опять вспыхнул, изображение стало расплывчатым, будто они смотрели сквозь туман. Свист не прекращался, но экран погас окончательно, как погасли и лампочки над дверями, ведущими из зала.
И ему стало страшно.
Скорее всего, не только ему, потому что свист вдруг прекратился, как вообще прекратились все звуки. Казалось, в зале никто не дышал, продолжалось это лишь мгновение, но такого страшного мгновения он больше не переживал в своей жизни. Ни в тот же вечер, когда, добравшись до дома, обнаружил, что родителей нет в темной и пустой квартире, где он просидел до рассвета, так и не уснув, все надеясь, что на площадке послышатся шаги, но никто не пришел, даже соседи куда-то канули! Ни неделю спустя, когда убегал от придурков, пытавшихся отобрать у него куртку, а заодно и убить. Ни месяц спустя, когда, уже уйдя в холмы, терял сознание от голода и живьем жрал кузнечиков, которых ловил тут же, благо они отчего-то не боялись и было их великое множество. Все это было мерзко и противно, но не страшно.
Страшно было лишь тогда, в то мгновение, когда блондинка, которую он так страстно и безумно, со всей пылкостью подростка, любил и хотел с самого первого свидания, с того момента, когда впервые попал на «Космический Апокалипсис», вдруг не успела спасти мир, и жизнь его полностью изменилась.
Временами Бонзе снилось, что на самом деле она успела, хотя он прекрасно знал, что это не правда. Да и вообще, пора бы забыть — вот только как? В тот день он вошел в кинотеатр мальчиком, нормальным подростком, а вышел волчонком, из которого вырос хитрый и жестокий волк.
Который должен победить.
Это будет его стая.
Волчицам не место во главе племени!
Волчицы должны подчиняться и рожать волчат, вылизывать их и ждать, когда волки придут с охоты. Но волки сами выбирают, где охотиться и как. Как выбирают себе и волчиц. Не Старшая Мать должна указывать ему, с кем спать и сколько раз в месяц ему это позволено, а он сам должен решать, кто принадлежит ему сегодня.
Больше всего он хочет Монку.
И он ее получит. Как только добьется того, что Старшая Мать перестанет быть Старшей. Скорее всего, ее придется просто убить. Она слишком умна и хитра, она знает какие-то особые слова, которые действуют на всех. И потом — она знает тайну карнавала. Сколько ни пытался он выспросить у нее, каким образом она умудряется находить эти слова и как определяет время, когда приходит пора надеть маски, ответа так ни разу и не услышал. Даже тогда, когда они были любовниками. Все мужчины племени хотя бы раз были любовниками Старшей Матери, а его она выбирала чаще других. Ведь у нее тоже было тело, и это тело требовало своего. Но он не чувствовал благодарности, он ненавидел ее. «Пойдем, — говорила она, проходя вечером мимо костра, где он сидел и смотрел на пламя, — сегодня твоя очередь». Бонза вставал, остальные мужчины с завистью смотрели на него. Спать со Старшей Матерью — это, как приобщение к чему-то божественному. А за ними шли котоголовы.
Он долго пытался понять, отчего их назвали именно так. А потом до него дошло: когда они лежат, вытянув свои тельца, сложив лапки и поджав хвостики, то похожи на младенцев, только вот с кошачьими головами. Временами же что-то менялось, и головы эти становились человечьими, а тела наоборот — кошачьими, мерзкие твари, не умеющие мяукать! Бонза обнимал Старшую Мать, она царапала ему спину до крови, а котоголовы сидели вокруг и смотрели, как они занимаются любовью, хотя это была не любовь. Старшая Мать позвала, и он пошел. Молитва, ритуал, что угодно, но не любовь.
Только вот уже больше года Старшая Мать не выбирала его на ночь. И никто не выбирал его. Будто его прокляли, будто решили просто отбросить в сторону, как что-то совершенно ненужное и лишнее для племени. Но раз этот мир нельзя спасти, то его нужно уничтожить. Можно и нужно. Убить.
Еще в начале лета этот придурок Кирдык сказал ему, что в каменоломне за холмами, как раз возле старой, заброшенной дороги в город, он нашел какие-то ящики. Они были укрыты досками, уже прогнившими от дождя и снега. Но сами ящики оставались крепкими, и Кирдыку жутко хотелось узнать, что в них. Только он боялся, он всего и всегда боялся, никто из матерей его даже ни разу не выбирал на ночь: от него пахло таким страхом, что становилось противно.
— Бонза, — сказал в тот день Кирдык, — я что-то нашел!
Он был горд и светился, и даже пахло от него не так мерзко.
Бонза выругался и посмотрел в сторону жилища. Старшая Мать с Монкой что-то громко обсуждали, а потом Монка как-то странно свистнула, и появились котоголовы.
Котоголовов тоже предстоит убить. Переловить и размозжить их дурацкие черепушки о камни. А потом побросать в реку, на корм рыбам. Хотя жрут ли рыбины котоголовов? Бонза не знал этого, но ему понравилась сама идея. И потом — их любит Монка, а его она ненавидит. Она еще не знает, что ее ждет. Как только Старшая Мать уйдет на небо и одни боги сменятся другими, Монка станет его женой. Не она будет выбирать, а он, вначале сам насладится ею, потом отдаст Кирдыку, вот смеху-то будет.
— Ты слышишь, — гордо повторил Кирдык, — я там какие-то ящики нашел!
Бонза лениво сплюнул, встал и потянулся. День еще начинается, они должны успеть. Лишь бы только за ними никто не увязался.
— Куда идти-то? — так же лениво спросил Бонза.
Кирдык ответил, Бонза прикинул, что до старой дороги им добираться где-то час. Но можно и быстрее, если напрямую, по холмам.
— Ты сам-то смотрел? — спросил Бонза.
— Нет, я испугался! — честно ответил Кирдык.
До каменоломни они добирались почти час, Кирдык взмок, от него опять воняло.
— Я устал, — ныл он. — Ты можешь потише?
Бонза даже не обернулся. Он шагал быстро, трава пружинила под ногами, солнце подползло к зениту и уже собиралось его перемахнуть. Один холм, второй, третий. Еще один, уже четвертый, можно, конечно, сесть на вершине и передохнуть, но лучше идти, пока солнце не начало жарить.
Они спустились с последнего холма, Кирдык тяжело дышал, воняло от него совсем омерзительно.
— Пить хочу! — канючил он.
Бонза презрительно посмотрел на приятеля, снял с пояса фляжку с водой и молча протянул. Тот присосался к горлышку и забулькал.
— Но-но! — сказал Бонза. — Не увлекайся!
Кирдык вернул фляжку, Бонза вытер горлышко ладонью и сделал пару глотков. Прополоскал рот и сплюнул. Этот дурак не понимает, что в жару лучше много не пить: чем больше пьешь, тем больше потеешь, чем больше потеешь, тем больше воняешь — а вони и так предостаточно!
— Ну и где? — спросил Бонза.
Кирдык начал спускаться в каменоломню. Бонза бывал здесь, но давно. Тут водились змеи, а змей он не любил, хотя в такую жару они точно сидят под камнями. Он и перестал сюда ходить после того, как напоролся на здоровенную гадюку, выползшую погреться на камень, только было это не летом, а весной: змея тогда зашипела и внезапно поползла в его сторону, пришлось забросать ее камнями, хорошо, что первый же попал в голову.
— Вот, — сказал Кирдык, — подводя его к куче досок у самого выхода из каменоломни, рядом с тем самым местом, где и начиналась старая дорога.
— Доски, — сказал Бонза, — просто доски!
Кирдык отшвырнул парочку, и в проеме показался ящик.
— Мало, расчисти место! — приказал Бонза.
Кирдык послушно начал отбрасывать доски, появился еще один ящик, затем еще один…
— Отойди!
Кирдык послушно отошел и сел на камни, тяжело дыша, как рыба, которую выкинули из воды.
Бонза снял с пояса нож и подошел к первому ящику. Тот был не из дерева, а из металла, крышка плотно закрыта, сбоку — замок.
Он попытался поддеть крышку ножом, но ничего не вышло.
Равно как ничего не вышло из попытки открыть ножом замок.
Солнце припекало все сильнее, скоро надо будет возвращаться.
Бонза огляделся в поисках подходящего камня.
Все слишком большие, такие одному не поднять.
Вот бы размером с футбольный мяч найти…
Отчего-то он вдруг вспомнил, как мальчишкой играл в футбол. В том мире, которого давно уже нет. Они собирались вечером и пинали мяч до поздней ночи, пока родители не загоняли их домой. На воротах обычно стоял Толстяк, Лох был в нападении, сам он — в полузащите…
Камень размером с футбольный мяч все-таки отыскался. Бонза взял его двумя руками, тот оказался таким горячим, что пришлось сразу же положить его обратно.
— Горячий? — тупо поинтересовался Кирдык. — А ты водой его полей!
— Умник! — огрызнулся Бонза и снова поднял камень с земли.
Отчего-то на этот раз он был уже не таким горячим. Бонза поднес его к ящику, примерился и стукнул несколько раз по замку.
Наконец замок с каким-то непотребным звуком чавкнул и отвалился, Бонза отбросил камень и откинул крышку.
Посмотрел внутрь и сразу же закрыл.
— Эй, — сказал Кирдык, — я тоже хочу.
— Маленький еще! — проговорил Бонза. — Тебе туда лучше не смотреть!
— Это еще почему? — обиделся Кирдык.
— Умрешь со страха! — хохотнул Бонза.
Кирдык внезапно задышал еще сильнее, было видно, как лицо его покрылось крупными каплями пота.
— Это ведь я нашел! — наконец выдавил он.
— Нашел, нашел! — проговорил Бонза, а потом добавил: — Ну а теперь забудь, придет время — покажу!
— Обманешь! — чуть не плача сказал Кирдык.
— Успокойся, — ответил Бонза, — там ничего интересного…
— Все равно покажи! — ныл Кирдык.
Проще всего было набить ему морду, но тогда Кирдык мог обидеться и донести на него Старшей Матери. С него станет, наложит в штаны от страха и настучит. Так что придется показать, хотя что он там увидит…
— Смотри! — Бонза откинул крышку.
Кирдык уставился в ящик, там, завернутые в промасленную бумагу, лежали какие-то длинные штуковины.
— Чо это? — спросил Кирдык.
— Штуки разные, — лениво ответил Бонза, — инструменты. Тут ведь каменоломня, приходили рабочие, что-то копали, ну а это — насадки для копания…
— Камни не копают! — сказал Кирдык.
— Значит, для взрывания… Есть это нельзя…
— Значит, зря нашел? — обиженно спросил Кирдык.
— Кто знает, — так же лениво ответил Бонза, — пусть лежат, может, пригодятся…
— Обратно хочу! — заныл Кирдык и добавил: — Жарко, дай еще попить!
Бонза закрыл ящик, положил на место доски и лишь потом протянул Кирдыку фляжку.
Тот опять начал булькать, но Бонза уже не считал глотки, а думал, как ему одному перетащить все это из каменоломни.
Ящик, полный автоматов. В другом, скорее всего, патроны. В третьем, наверное, что-то подобное. Пулеметы, пистолеты, мины, гранаты. Три ящика, которые изменят судьбу мира, ведь если его нельзя спасти, то можно уничтожить, теперь у него есть чем.
К жилищу они вернулись уже под вечер. Кирдык сразу завалился спать, а Бонза пошел на реку и долго плавал в заводи, потом растянулся на берегу и начал думать, где бы все это припрятать.
И вспомнил про пещеру.
Там точно никто не найдет.
Про нее никто не знает, он случайно наткнулся на лаз, когда бродил по холмам в самом начале лета.
Забрел в лес и наткнулся.
Когда он снова пойдет в каменоломню, то Кирдыка с собой не возьмет.
А ходить ему придется много раз, за один день все три ящика не перетащить.
Месяц, два…
Перетащил он все лишь к концу лета, теперь оставалось одно: ждать.
И, кажется, он дождался.
Как только наступит карнавал. В первую же ночь. Если никто не помешает. Внезапно он чувствует, как кто-то подходит сзади и останавливается у него за спиной. Он знает эти шаги и знает, что сейчас последует. Мягкая ладонь коснется его плеча, и ему не останется ничего, как встать и пойти. Его опять выбрали, недаром ему иногда все еще кажется, что если бы Лох свистнул тогда сильнее, то и в тот, последний, раз они досмотрели бы кино до самого конца.
Неправильность мироздания — вот что смущало ее с того самого дня, как все изменилось.
Именно смущало — самое, пожалуй, точное определение.
Разница между тем, что было когда-то, и новой реальностью, окружающей ее уже столько лет, заключалась лишь в одном несущественном слове.
Счастье.
Смешном, кособоком, забытом на вкус, как шоколадные конфеты.
Если оно и не было синонимом света, то существовало где-то рядом, как всегда рядом витали воспоминания. Они оживали ночами, и не было никакой возможности их убить.
И новую жизнь Старшая Мать старалась выстроить так, чтобы уничтожить любые намеки на то, что когда-то существовала иная жизнь, в которой с детства каждый был уверен в одном: уж он-то точно вырастет счастливым и все у него сложится хорошо.
Никто из детей не знал слова «счастье», даже младшие матери не понимали, что оно означает.
Запретный ряд слов: «счастье», «любовь», «мечта»…
Старшая закрыла глаза. Сон не шел, хотя Бонза честно выполнил свое сегодняшнее предназначение — тело до сих пор сладко ныло и было удовлетворенным, чего она не позволяла себе уже очень давно, несколько месяцев, да и этой ночью ничего бы не произошло, если бы не необходимость.
Понять, что происходит.
Учуять запах, ощутить новый вкус.
У событий всегда есть запах и вкус. То, что произошло, пахнет совсем не так, как то, что лишь должно произойти, вкус прошлого и будущего всегда разный. Новый запах Бонзы был угрожающим, от него пахло железом, а еще чем-то кисловато-горьким, да и вкус изменился — раньше, когда Старшая пробовала губами его кожу, та была довольно приятной, разве что мыться ему стоило почаще. А сегодня это была кожа дикого зверя. Каждая клеточка налилась ненавистью — пальцы Старшей хорошо ощущали это. Что-то действительно происходит, но вот что?
Она лишь чувствовала и никак не могла увидеть.
Кто-то лег рядом. Маленькое, покрытое короткой шерстью тельце. Голове стало тепло, котоголовы всегда ложатся вот так, почти на лицо. И внутри у них мгновенно начинает работать какой-то невидимый моторчик. Старшей внезапно стало почти хорошо, она снова расслабилась.
«Он хочет тебя убить…»
Слова были написаны прямо на ночном небе, красиво выведены каллиграфической вязью между россыпей звезд.
Она не видела неба сквозь крышу жилища, но знала: слова действительно там, четыре слова в самом центре ковша Большой Медведицы.
Он…
Хочет…
Тебя…
Убить…
Котоголов продолжал урчать, но тело ее опять напряглось, внизу живота заныло, спазм продолжался недолго, однако был таким сильным, что ей пришлось стиснуть зубы.
Она искала ответ, но найти его никак не могла.
Все время ходила где-то рядом.
Наверное, ей надо было спросить его напрямую, когда мужчина лежит на женщине, то женщина всегда может надеяться на то, что ей ответят честно. Собственно, это и помогало ей столько лет знать все, что происходит в племени. Они лежали на ней, они соприкасались с той частицей божественного, что она несла в себе. И отвечали на все вопросы, которые она задавала шепотом. Такой же ритуал, как и карнавал, вопрос — ответ; еще одно лето призраком стало, вот и пришла пора карнавала — эти слова не написаны на небе, просто заклинание, магическая формула, совсем другое, когда невнятный голос произносит: «Он хочет тебя убить…»
Хотелось бы знать за что.
Она открыла глаза, в жилище было темно, все спали.
Бонзе давно пора на мужскую половину.
Интересно, понял ли он, отчего она сегодня опять выбрала его, да и почему вообще решила сделать это перед карнавалом.
Котоголов недовольно дернулся и заворчал. Потом встал, потянулся и ушел в глубь жилища.
Сон не шел, вокруг опять мельтешили призраки.
Серые, бесплотные тени с неразличимыми лицами.
Иногда она пыталась вспомнить лица тех, на пустыре, но они тоже давно уже стали неразличимы, просто сгустки чего-то темного, лишенные не только ртов, но и глаз.
Счастье не есть синоним света, но они всегда рядом…
Свет — это тепло, это отсутствие тьмы…
Счастье — это тоже тепло и тоже отсутствие тьмы…
Опять спазм — может, она зря сегодня позвала Бонзу?
Он опять заставил ее почувствовать себя женщиной, и теперь у нее внутри все болит, как болит и душа.
Один из призраков присел на корточки рядом с ней и начал что-то говорить, слов не было слышно, хотя она разбирала каждый звук, он возникал внутри ее головы почти бесшумно, потом становился громче, еще громче, пока не затухал, а на его месте возникал новый.
Первое слово было «тебе»…
— Тебе! — сказал призрак.
Старшая села на лежанке, она не успела одеться, но призраку было все равно, он продолжал сидеть рядом какой-то мешковатой серой массой, и слова все так же возникали у нее в голове — отдельными звуками, собирающимися внезапно в длинную и осмысленную цепочку.
— Бежать! — последовало второе слово.
Между ними чувствовался пробел, но Старшая Мать могла заполнить его сама.
«Тебе надо бежать!»
Бежать…
Ей стало смешно, серая тень исчезла, но слова продолжали роиться вокруг нее, они вырвались из головы и теперь жужжали вокруг, словно пчелиный рой.
Она никогда не думала о том, что подобное может произойти.
Что кто-то захочет ее убить. Достанет оружие и спрячет его в пещере. Ведь этот мир устроен совсем по-другому. В том мире — да, там все пытались прорваться вперед, наверное, поэтому тому миру и пришел конец. Временами она вдруг начинала думать о том, почему все это произошло тогда, много лет назад. Ответ напрашивался сразу же: тот мир был слишком несовершенен и потому обречен на гибель. Его следовало выключить одним щелчком, как гасят свет. Вот его и погасили. Кто-то нажал кнопку, и все исчезло. Хотя в том мире они на что-то надеялись, и там существовало слово «счастье». Химера, что-то эфемерное, лишенное всякого смысла, как и почти все в том мире. Совсем иное дело — здесь и сейчас. Смысл в том, чтобы выжить. Она поняла это еще тогда, на пустыре: жить и выжить, подчинить все иным правилам, ясным и понятным, как течение времени. В сутках двадцать четыре часа, в неделе семь дней, семь умножить на двадцать четыре равно сто шестьдесят восемь — но это в часах, а если в минутах? Она улыбнулась: надо просто умножить сто шестьдесят восемь на шестьдесят, это будет всего десять тысяч восемьдесят минут, хотя можно пересчитать и на секунды. Для этого надо умножить еще на шестьдесят, что составит шестьсот четыре тысячи восемьсот секунд, ей до сих пор никакого труда не составляет считать в уме, но тогда объясните — почему ей надо бежать?
Этот мир сделала она сама, определила его правила и стала Старшей Матерью. Когда она уйдет, то Старшей станет другая, все предопределено, ведь в неделе шестьсот четыре тысячи восемьсот секунд, и не все ли равно, кто станет Старшей после нее. Мужчины должны ходить на охоту и слушаться матерей; дети, которых женщины рожают от этих мужчин, принадлежат всем; карнавал бывает раз в год; после осени всегда зима; если мужчины не ходят на охоту, то они ловят рыбу, а если они не ловят рыбу, то чинят жилище. А матери знают, где свет, и знают, как сделать так, чтобы огонь в бочках не гас.
Однако сейчас ей надо бежать…
Самое интересное то, что она сама поняла это, еще до того, как серая тень, возникшая рядом с лежанкой, странным образом заставила ее услышать звуки и перевести их в слова, засиявшие на ночном звездном небе.
Беги, говорил ей Бонза всем телом, когда она чувствовала на себе его тяжесть, воспринимала чужой запах, ощущала иной вкус. Да, она получила, что хотела — он раскрылся, мужчина всегда раскрывается, когда лежит на женщине. Как бы он ни пытался ее обмануть, у него это все равно не получится. Беги, говорил ей Бонза, беги как можно скорее, я уже не могу отступить от задуманного.
Вот только что он под этим подразумевал?
Ей нужен совет, ей опять нужен совет, только боги знают, как часто ей хотелось посоветоваться с кем-то за эти годы, но всегда было не с кем, правда, пока не пришли котоголовы.
И не родился Тимус.
Точнее, пока она не родила его.
Если бы он родился девочкой, то стал бы Старшей Матерью после того, как она уйдет в направлении холмов навсегда. Но он родился мальчиком, она не должна об этом помнить, потому что ни одна из рожавших женщин не должна помнить, кого родила. Это табу, самый страшный грех. Все дети общие, только так они смогут выжить, ведь тот мир и погиб лишь оттого, что все жили сами по себе.
И никто никому не оказывает предпочтения.
Она даже помнила мужчину, который стал его отцом. Он тоже давно уже стал призраком, как и те ублюдки с пустыря. Как и все ублюдки. Она не любит мужчин, может, если бы мир не изменился, то она бы относилась к ним иначе, но сейчас она знает: их удел — поддерживать жизнь племени, и все. Охотиться и оплодотворять.
А сейчас один из них решил все изменить.
«Ты ведь хочешь все изменить, Бонза?» — он лежал на ней, а она смотрела ему в лицо и задавала вопросы.
«Да!» — отвечал он.
Ни одного слова не слышно, лишь тяжелое прерывистое дыхание мужчины и женщины. Слова не нужны, она и так слышит все, что нужно.
«Зачем?»
«Это унизительно!» — говорит он ей и закрывает глаза.
Это она должна лежать с закрытыми глазами, только первым не выдерживает он — что же, она еще не утратила своей власти!
«Что тут унизительного?»
«Я мужчина! — говорит Бонза. — Я хожу на охоту, я приношу еду! И я не должен подчиняться!»
«Ты знаешь, откуда берется свет?» — спрашивает она его.
Он не отвечает, его тело становится еще тяжелее, но ей приятно, она давно не чувствовала на себе мужской тяжести, это то, что они действительно временами умеют — доставлять удовольствие.
«Молчишь? Но как ты тогда будешь править?»
Он опять не отвечает, никто из мужчин не знает, откуда берется свет и как сделать так, чтобы в бочках всегда горело пламя. «Ты мне скажешь!» — говорит он и открывает глаза.
Она смеется, ни одному мужчине она никогда не скажет, откуда берется свет. Даже Тимусу, хотя он пока и не мужчина.
«Иди!» — говорит она, приняв в себя его семя. Бонза смотрит на нее с ненавистью, она опять использовала его, но ему все равно не узнать как.
«Я не хочу бежать!» — думает она, поплотнее закутываясь в накидку. В жилище все спят. И люди, и котоголовы. Послезавтра карнавал. Уже послезавтра. После чего наступит зима, не сразу, пройдет еще несколько недель, и лишь тогда выпадет первый снег. Затем река покроется льдом, они будут почти все время проводить в жилище, к холодам пищи станет меньше, но зато придет пора ставить ловушки. Да и после карнавала останется время для охоты, на карнавале мужчины отдохнут, к лету в племени опять появятся младенцы.
Она сама забеременела на первом карнавале, надо бы вспомнить, что стало с отцом Тимуса.
Кажется, он утонул. Она даже не помнит его лица. Зачем помнить их лица, зачем их вообще помнить? Она родила Тимуса, но и об этом должна бы забыть. Этот мир лишен памяти, иначе им не выжить, надо просто считать: дни, минуты, секунды. В одной неделе шестьсот четыре тысячи восемьсот секунд, ей надо что-то решать, она боится.
Бонза не отступит от своего, если бы она сама могла убить его, то все было бы намного проще.
Но это тоже табу.
С самого начала — никакой человеческой крови.
Мир держится на правилах, а еще на том, что они неизменны.
Об этом знают все члены племени — и женщины, и мужчины.
Даже дети знают об этом.
Человеческая жизнь неприкосновенна, ведь нас слишком мало и каждый должен помогать другому.
И самое страшное в том, что этот мир тоже начал рушиться, как и тот, исчезнувший много лет назад.
Ей придется уйти, она смотрит на звезды, среди них все так же можно разглядеть фразу «Он хочет тебя убить»…
Ей надо с кем-то посоветоваться, но не с кем. Как всегда, не с кем.
Разве что опять позвать Тимуса и попросить пересказать сон.
Это будет странно, если она подойдет и разбудит его — хотя кто и что ей тут скажет? Старшей из матерей света, первой и самой главной Матери.
— Тимус! — негромко произносит она, проходя на ту половину жилища, где спят дети.
Тимус спит, беспокойно ворочается, рядом приподнимает голову котоголов.
Будто охраняет от странных ночных напастей. Эти зверюшки любят Тимуса, они почти всех здесь любят, даже ее.
Остальные ее боятся.
Бонза тоже ее боится, сегодня ночью она поняла это.
Ненавидит и боится, а значит, готов причинить зло.
В том мире было очень много зла. В этом мире его нет. Отсутствие еды не есть зло, как и отсутствие одежды. И еду, и одежду можно найти. Зло в людях, ей всегда хотелось сделать так, чтобы в ее племени этого не было.
И ей это удавалось, многие годы, до прошедшего дня и сегодняшней ночи.
— Тимус! — снова негромко зовет она.
Он просыпается, молча смотрит на нее.
— Вставай, Тимус, ты мне нужен!
Поворачивается и идет к своей лежанке. Тимус, не до конца проснувшись, тащится за ней, глупо, конечно, было будить его, но ей надо с кем-то поговорить.
Ей надо решать, что делать, хотя его она об этом точно не спросит.
— Рассказывай! — говорит она.
Тимус смотрит на нее и мотает головой, он никак не может проснуться и не понимает, что Старшая от него хочет.
— Ты видел сон? — спрашивает она.
Тимус кивает головой — да, он видел сон, он всегда видит сны.
— Вот и рассказывай! — приказывает Старшая.
— Не могу, — отвечает он, — я не помню.
Он действительно не помнит, сон был таким странным, еще страннее, чем обычно.
Хотя нет, вот всплывает лицо, тот самый мужчина, который несколько дней назад помог ему найти дорогу к жилищу, когда Тимус заблудился в холмах.
Мужчина с серьгой в ухе и с большой собакой, которая бежала рядом и тяжело дышала, высунув язык.
— Лицо видел! — говорит Тимус. — Это был мужчина.
— Он что-то сказал? — спрашивает Старшая.
Тимус пытается вспомнить.
Вроде бы во сне мужчина ничего не говорил, хотя нет… Они бежали по узкой тропинке, Старшая Мать и Тимус, это он точно помнит. И даже знает, что они убегали. А потом вдруг на тропинку выскочил тот самый пес, и возникло лицо этого мужчины.
— Сюда, — сказал он, — здесь вас не найдут!
После чего Тимус проснулся.
— Ну, так что он сказал? — допытывалась Старшая.
— Он сказал «сюда!»… — послушно проговорил Тимус. А потом помолчал и добавил: — Да, так он и сказал: «Сюда, здесь вас не найдут!».
— Ты его знаешь? — спросила Старшая.
— Я знаю, как его зовут, — сказал Тимус, — и знаю, где его можно найти!
— Как?
— Хныщ! — ответил Тимус.
— Ты проводишь меня к нему?
— Прямо сейчас? — удивился мальчик.
— Нет, — сказала Старшая, — еще надо подождать! Иди спать!
Ей и самой внезапно захотелось спать, тело все еще болело, хотя спазмы внизу живота прекратились.
«Тебе надо бежать!» — подумала она, вспомнив слова, возникшие у нее в голове и внезапно собравшиеся отдельными звуками в длинную и осмысленную цепочку, и, не раздеваясь, легла.
До карнавала оставались сутки, следует выспаться. Потом просто не останется времени.
Хныщ смотрел на закат. Красные всполохи бились в черные зенки окон. В такие вечера должны прилетать пришельцы. Наверное, они и прилетали, но только в той, другой жизни.
Подошел Волк и положил морду на колени. Хныщ погладил собаку по голове, почесал за ушами. Волк довольно осклабился и высунул язык, мокрый и розовый. В пещеру еще было рано, спать не хотелось.
Если бы пришельцы тогда успели, то ничего бы не произошло. И пусть бы даже они захватили мир, его, Хныща, мир, но он все равно продолжал бы существовать. Он мог бы сейчас включить телевизор и смотреть новости. Как всегда, дерьмовые, потому что хороших новостей не бывает. Разве что очередная сплетня про очередную кинозвезду, которая то ли увеличила свой бюст, то ли отчего-то решила его уменьшить. А заодно и снялась в новом фильме.
Последний новый фильм был снят двадцать лет назад. А они так и не прилетели. Хорошо смотреть на закат, сидя на пне у входа в пещеру. Закат полощется над рекой, отражается в ней и потихоньку гаснет, словно костер под утро. Но еще светло, так светло, что можно читать.
У него есть несколько книг. Нашел в городе. Он не любит книг, они слишком напоминают о времени, когда все было другим. И слишком бередят память. Музыку можно представлять, фильмы вспоминать. Книги — совсем другое, в них не просто герои, которых никогда не было, это еще можно пережить. В них мир, который существовал, города, про которые давно ничего не известно, и улицы, по которым навряд ли кто-то еще ходит. В каких-то из них Хныщу довелось побывать, сейчас он бы не смог читать про них. Как и про пришельцев.
И про катастрофы. Сколько в свое время он прочитал всякого дерьма про то, как мир гибнет? От бомбы, от эпидемии, от попадания астероида или от изменения климата. Но всегда выживала кучка людей, и все начиналось сначала: они пытались выстоять, им это удавалось и они опять начинали строить тот мир, который исчез. И им это тоже удавалось, причем отчего-то получалось лучше, чем было до того как…
Как что?
Волк вроде пытается что-то сказать, трясет башкой да еще будто улыбается. Скорее всего, ему хочется пройтись. Пробежаться, размять лапы. Пока еще не стало темно — собаки не любят темноты, это не кошки. Спуститься к озеру, нырнуть в закат.
Хныщ встает, Волк радостно виляет хвостом.
— Пошли! — зовет Хныщ.
До воды спускаться недолго, закат совсем рядом, будто входишь в увеличительное стекло.
Эти идиоты, которые писали те книги, понятия не имели, как все произойдет на самом деле. Да, многие выжили, но толку от этого никакого нет. Даже то, что выжил он — какой в этом толк? У него есть пещера, у него есть Волк. У него есть лук, а еще саксофон, на котором он не умеет играть. И он просто живет. Доживает. Они все доживают, даже эти, из племени неподалеку. И те, кто в городе. Давно он не встречался с ними, может, там вообще уже никого нет? Потрескавшийся асфальт, разрушенные здания, пустые глазницы окон. Зенки. Когда ты один, то пытаешься вспомнить как можно больше слов. Чтобы все еще чувствовать себя человеком, наверное, именно для этого он и принес из города несколько книг: чтобы вспоминать слова…
Волк садится на берегу и смотрит в воду. Понятно, ему хочется порыбачить. Дождаться, когда на мелководье зайдет большая рыба, и заграбастать ее лапами. Или сразу же схватить пастью. А потом подойти, виляя хвостом, и положить к ногам хозяина.
Его, Хныща, ногам.
— Ешь, — должен сказать он Волку, — твоя добыча!
Волк плюхается в воду, но рыба уходит.
— Молодец, — говорит Хныщ, — рыбку пожалел!
Волк рычит, выскакивает на берег и отряхивается.
Закат гаснет. Постепенно все вокруг сереет, а потом проступает чернота.
— Пошли обратно, — говорит Хныщ, — лучше еще у дома посидим.
Пещера — дом. Давно уже, много лет. Третий дом в его жизни. Вначале он жил с родителями, потом — в собственной квартире. Теперь у него вот такой уютный дом. В пригороде. Со всеми удобствами. Особенно зимой. С туалетом на улице и душем из проруби. Хотя он привык к запаху, как и ко многому другому.
Волк обиженно устраивается у костра. Рыбка сделала хвостом, рыбка. Рыба, рыбина. Может, и форель. Как это написано в той странной книге?
«Возьмем, например, форель. Существует только один сорт рыбы — живая форель. И есть только один способ ее приготовления — рыбу отваривают с долькой лимона и подают со сливочным маслом. Увы! Форель стала редчайшим продуктом, и, пытаясь соответствовать упорным требованиям некоторых клиентов, мы вынуждены сами выращивать форель, и тогда мы готовим ее так: «одеваем» рыбу в бил и подаем с тонко нарезанными шампиньонами. Жареный миндаль и кусочек сливочного масла не помешают такой «форели в рубашке»[1].
Хныщ откладывает книгу и смотрит на остатки заката, уже почти полностью сожранного тьмой. Не только забытые слова, но и забытые понятия. Хотя когда-то он хорошо знал, что такое лимон. И сливочное масло. Уже много лет он готовит на жире, у него есть в пещере погреб, в нем он и хранит свои запасы. Ненавидит вытапливать жир, все вокруг воняет, Волк сходит с ума, скоро опять придется брать лук и идти искать свиней, зима ведь не за горами. А вот клиенты… Он смутно вспоминает, кто это. Когда он работал, то у него тоже были такие. И сам он тоже бывал клиентом, но слово это сейчас ничего не значит. Лимон — да, ведь где-то еще есть лимоны, там, где почти всегда тепло и где есть море.
Слово, на которое он для себя давно наложил запрет. До ближайшего моря ему не добраться. Он просто сдохнет по дороге. Умрет и Волк, и кости их будут белеть в каком-нибудь овраге.
Масло, лимон… Клиенты… Смешная книга. У них с Волком сегодня на обед была куропатка. Одна на двоих. Хотя Волк еще подкормился бурундуками и даже принес одного Хныщу, но у этих полосатых зверьков какой-то тошнотворный привкус. Куропатку же он поймал сам, наловчился ставить силки.
«Зажарьте молодую куропатку. Это легко. Но, пожалуйста, сделайте это, как полагается — мясо должно оставаться розовым. Тут требуется чувство меры и немного заботы. Снимите с костей филе и окорочка. Остатки подрумяньте в масле с луком шалот, тмином и лавровым листом. Полейте сухим белым вином.
Упарьте, добавив бульона из дичи и размятой гусиной печени. Соус пропустите сквозь сито.
А немного сливочного масла пойдет соусу на пользу. Выложите каждую половинку куропатки на крутон, посыпьте молотыми сухарями. А потом сбрызните старым ромом. Соусом поливайте, не стесняясь. Ведь вы уже проверили, достаточно ли в нем приправы. В середину блюда положите несколько кусочков фуа-гра, завернутых в рубленные трюфеля».
А он просто сварил похлебку. Ободрал птицу, выпотрошил, порубил на куски и бросил в котелок. Туда же бросил несколько картофелин и зелени. Картофеля выросло немного, но до весны хватит. Если он доживет до весны. Поэтому так и ценны дни, вроде того, что подходит к концу — тихие, с рассеянным светом и божественным закатом. Когда нет ветра и кажется, что все хорошо. Смешная книга — если судить по ней, то им с Волком просто нельзя было готовить куропатку, они ее испортили, хотя Волк сгрыз все кости, сожрав перед этим кожу и требуху. Только вот что такое крутон? В книге нет сноски, а посмотреть ему негде. Так и умрет, не зная, что это за зверь.
— Как дела, Волк?
Волк отчего-то начал поскуливать, потом встал и закрутил башкой.
— Тебе что-то не нравится?
Волку часто что-нибудь не нравится. Летом это комары, мошка, мухи, слепни. Зимой — мороз. Весной и осенью — грязь и дождь. Также ему не нравится голод, хотя голод не нравится никому. А еще Волку не нравится, когда он ранит подушечки лап и когда у него схватывает живот. Но больше всего ему не нравятся чужие.
— Чужие, Волк? — спрашивает Хныщ.
Волк внезапно успокаивается и ложится у его ног.
Наверное, просто что-то примерещилось. Или где-то вдалеке раздался шорох. Или внезапно поднявшийся ветерок принес какой-то запах.
Сегодня ясно.
И хорошо заметно, как одна из звездочек двигается.
За ней возникает другая и тоже направляется к земле.
И еще одна.
Хорошо, если бы это были корабли пришельцев, думает Хныщ, и улыбается.
Утки улетели, пришельцы заняли их место.
Он не против, чтобы один из кораблей сел рядом, хотя бы на той стороне озера. Как и положено, с шумом и грохотом, только вот ничему этому не бывать.
Ни длинные и тощие с вытянутыми зелеными лицами, ни маленькие колобки с шевелящимися на голове антеннами, ни змееобразные создания с ушами-локаторами и зубами, хранящимися отдельно, в карманах возле головы, никогда не прилетят. Им нечего делать в этом дерьмовом мире, который сдыхает последние двадцать лет.
Сдыхает, но никак не может сдохнуть. Хныщ вспоминает еще одно слово: агония.
Да, именно так это и называется.
И мир, и они сами — в агонии. Но сегодня был хороший вечер и потрясающий по красоте закат, так что можно просто смотреть на небо, считать падающие звезды и даже еще немного почитать, пока костер не затух.
Опять просыпается Волк.
Умная собака, наверное, что-то опять учуяла.
Временами Хныщу становилось жутко интересно представить себе человека, который когда-то купил эту дурацкую книгу. Наверное, тот любил читать ее вечерами, сидя на кухне и поедая наскоро приготовленный ужин из полуфабрикатов, принесенных из ближайшего супермаркета. Опять куча ничего не значащих слов. Кухня, полуфабрикаты, супермаркет. Лук, охота, дерьмо… Тот человек не дожил, от него осталась смешная книга. Про всякие вкусные вещи, о которых остается лишь читать. Чтобы не забывать слова.
Звезды посыпались одна за другой, Хныщ смотрел на небо и внезапно ему стало страшно. Прошедший вечер был слишком хорош, а это значило одно: жди события, которое опять все перевернет. Нет, свет не появится и пришельцы не прилетят, но что-то изменится, может, ему, Хныщу, даже придется уходить отсюда. Из пещеры, где он прожил уже столько лет, от этого озера, которое так любит Волк. Что-то должно произойти, поэтому пес сегодня такой беспокойный, вот опять крутит башкой и не спит, принюхивается к чему-то, даже скалит зубы и рычит. Тихо, но угрожающе, охраняет территорию и защищает хозяина. Собирается защищать. Я отдам за тебя жизнь. Я перегрызу горло. И не надо спрашивать кому!
Он закрыл книгу и положил ее на землю. Затем встал и пошел в пещеру. Взял лук и стрелы, нож, потом вдруг рассмеялся и убрал все обратно. Иногда на него нападало такое вот беспричинное беспокойство, это все, оттого что он давно уже понял одно: в любую минуту может случиться то, что изменит всю твою жизнь, как это произошло в тот самый день, двадцать лет назад. И не стоит сопротивляться, надо просто продолжать выживать.
Главное, у него есть Волк, значит, он не один, выживать одному намного труднее.
Только вот беспокойство не проходило. Тихий вечер перешел в тревожную ночь. Да еще и ветер поднялся, прилетел откуда-то с холмов, из-за леса, с того берега озера.
Книгу он с собой не возьмет. Он вообще с собой почти ничего не возьмет, если придется сматываться. Хотя жалко, пер все это из города на себе, все эти смешные штуковины, которым нет больше предназначения, они лишь будят память. Ненужная машина времени. Лук, стрелы, нож, силки, рыболовные снасти — когда еще удастся поживиться в городе чем-то полезным? И одежда, надо бы все равно собрать мешок, пусть стоит наготове — ты слышишь, Волк?
Волк не отвечает, он все так же лежит у костра и тихонько порыкивает, но уже во сне.
Наверное, вспоминает, как упустил рыбу.
Или как еще совсем недавно охотился на уток.
Или что-то другое, но также бередящее его собачью душу. Хныщ давно убедился в том, что у Волка тоже есть душа.
Звезды перестали падать, костер догорел. Внезапно откуда-то из темноты донеслось мрачное совиное уханье, Хныщу опять стало не по себе, наверное, так и должен чувствовать себя пришелец в чужом, незнаком мире.
— Пойдем спать, Волк! — громко проговорил он.
Сонная собака встает и послушно тащится на его зов.
Барабанщиков было шестеро, и они уже надели маски. Тимус удобно устроился в тени большой поленницы рядом с жилищем, отсюда все хорошо просматривалось, а вот его могли заметить, лишь подойдя вплотную.
Карнавальный костер еще не горел. Старшая Мать зажжет его в тот момент, когда последний солнечный луч убывающего дня коснется темной линии горизонта и исчезнет в накрывающей холмы тьме.
Тьма.
И свет.
Маски тьмы — страшные рожи, порождение ночных снов. Демоны зла, призраки пьяного леса. Вислоухие монстры с выбеленными губами. Большие желтоватые клыки в уголках изуродованных ртов. Три паука, соткавшие мрачную паутину. Божества подземелий, выбравшиеся наружу. Многорукие убийцы, явившиеся с той стороны.
Одетые в свет — словно цветы на полянах ушедшего лета. Белые и желтые лепестки. А еще — блики солнца на речном перекате, тройная радуга после дождя. Может, волхвы, может, просто посланники неба, прибывшие на защиту холмов…
Когда костер запылает, то он станет выше человеческого роста. Барабанщики тьмы начинают почти неслышно, вначале тот монстр, что справа, легонечко бьет в барабан.
Большие барабаны делают из высушенных и ошкуренных стволов. Тимус не знает, как называются эти деревья. Но точно не сосна и не береза. Он слышал, что под корой дерево должно быть белым, тогда барабан получается с душой. Ее нельзя увидеть, но можно услышать, чем белее дерево, тем добрее душа, пусть хозяин и скрывается сейчас под маской тьмы.
Дум-дум-дам! — говорит барабан первого монстра.
Думи-думи-дам, думи-думи-дам! — нагло и нахраписто подхватывает второй.
Тьма оскаливает зубы. Будто гроза, когда все небо утыкано молниями.
Думи-думи-дам, думи-думи-дам!
Молнии множатся, сполох за сполохом, только вот нет дождя.
Этой осенью дожди будто отменили. Так и говорила совсем недавно Старшая Мать:
— Их отменили, чтобы мы подсохли к зиме!
Добрая душа барабана обтянута козьей кожей. Козы живут в специальном загоне, за одним из дальних холмов. Когда кто-то сильно болеет, то ему дают козье молоко. Оно чуть солоновато на вкус да еще с резким запахом.
Тьма уже подступает с холмов, совсем поглотила солнце, света больше не будет, отныне и навсегда, повторяйте за мной, требует Старшая Мать, дум-дум-дам, думи-думи-дам, думи-думи-дам, дум-дум-дам, думи-думи-дам, думи-думи-дам — вы видите тьму?
Тимусу хочется превратиться в ящерку и юркнуть в сухую, но все еще такую густую траву, чтобы никто не нашел, не увидел, убежать поскорее от наступающей тьмы.
— Тьма! — говорит Старшая Мать.
И вступает третий барабанщик мрака.
Ду-дум-дум-дам, ду-дум-дум-дам!
Хищный зверь вот-вот выйдет на поляну из леса, он давно миновал холмы, ду-дум-дум-дам, ду-дум-дум-дам, глаза его полны странным огнем.
— Тьма! — говорит Старшая Мать. — К нам идет тьма!
Старшая Мать выходит к самому центру поляны, вот-вот она подожжет костер, но почему-то медлит. Солнце, вспыхнув последний раз, падает в темень за горизонтом. На Старшей шкура могучего лося, тело лоснится — намазано чем-то. Тимус пытается сжаться в комочек, свернуться в клубочек, стать ящеркой, только глаза его, полные ужаса, смотрят туда, где барабанщики мрака вновь отбивают ритм ночного кошмара.
Дум-дум-дам!
Думи-думи-дам, думи-думи-дам!
Ду-дум-дум-дам, ду-дум-дум-дам!
Старшая Мать властно взмахивает правой рукой, и вдруг наступает тишина.
— Наш мир подобен огромной вогнутой чаше! — почти пропевает она.
Все молчат, тьма становится все гуще и гуще.
— На стенках ее множество сверкающих точек! — продолжает Старшая.
Барабаны молчат. Молчат и люди.
— Это звезды, от которых исходит свет!
Напряжение нарастает. Тимусу хочется, чтобы уже запалили костер, чтобы стало светло и весело, ведь карнавал — это когда весело, все так говорят, но пока лишь тьма, и неясные силуэты на поляне, и молчат барабаны, люди в масках стоят спокойно, будто знают, когда придет время, чтобы мрак ночной, испугавшись, отступил под натиском света…
— Свет! — тихо повторяет Старшая Мать.
И вновь раздается звук барабана. Только это уже совсем другой ритм, да-да-да-да-дам-дам, да-да-да-да-дам-дам, ровно и мощно отбивают его одновременно барабанщики света. Звук становится все сильнее, он накрывает собой всю поляну, дорастает до неба, смыкается со звездами и уже возникшим над холмами кругом луны. Вогнутая чаша мира пульсирует, стенки ее из непроницаемо черных становятся прозрачными, звездные реки, как вены и артерии, украшают небосвод.
— Свет! — кричит Старшая Мать. — Пусть будет Свет!
Внезапно в ее руке оказывается факел. Тимус никак не может понять, откуда он взялся, ведь всего лишь мгновение назад ее руки были пусты, наверное, отдала темнота, ведь она обязана отдавать все, что ею пожрано, тьма — враг, свет — друг, но пока еще вокруг лишь враги.
Все шесть барабанов бьют одновременно. Тимус с трудом может различить ритм, он раскатистый и рваный, то утихает, то вновь заполняет собой все вокруг.
Старшая все еще стоит возле незажженного костра, только вот факел в ее руке уже пылает. Она сбрасывает лосиную шкуру, под ней нет ничего. Тимусу отчего-то становится не по себе. Старшая поджигает сучья, костер с треском разгорается, совсем скоро на поляне становится светло.
И Тимус видит, что все на поляне — уже в масках. Он никого не может узнать, лишь Старшая Мать стоит возле костра, распустив волосы и воздев руки к небу, а люди в масках, взявшись за руки, идут кругом вокруг нее, покачиваясь в такт барабанам.
Его маска все еще в жилище, спрятана возле лежанки.
Ему надо пойти и надеть ее, но он боится.
— Свет! — кричит Старшая Мать. — Нам дан Свет!
Да-да-да-да-дам-дам, да-да-да-да-дам-дам!
Внезапно один из круга подходит к Старшей и падает на колени. Тимус замирает от странного ощущения, какой-то небывалой смеси восторга и ужаса: Старшая вдруг зачерпывает ладонью огонь из костра и будто омывает им коленопреклоненного. Тот послушно склоняется перед ней еще ниже, потом отползает в сторону, и на его место приходит другой.
Или другая — Тимус не знает, кто есть кто, на головах маски, тела покрыты длинными, просторными балахонами, ни женщин, ни мужчин, странные чудища, непонятные монстры.
Да-да-да-да-дам-дам, да-да-да-да-дам-дам!
У него нет такого балахона, но если он возьмет козью шкуру и обернет ее вокруг себя, то тогда будет похоже. Он знает, где можно взять шкуру — ею покрыта его же лежанка, мех давно свалялся и стал жестким, надо взять маску и шкуру, и тогда он пойдет к костру…
Старшая продолжает омывать огнем подходящих к ней чудищ и монстров.
Их тени скрываются между деревьев, а костер все разгорается, пламя становится выше и выше.
И вот на поляне остаются лишь Старшая Мать и барабанщики.
Но они уже не играют. Ритм смолк, волна улеглась.
Старшая Мать опять взмахивает рукой, барабанщики один за другим подходят к ней, она и их омывает огнем, а потом они внезапно замолкшими тенями тоже растворяются в лесу.
Старшая Мать берет шкуру и набрасывает ее на себя, садится у костра на корточки и смотрит в огонь.
Тимусу надо проскользнуть мимо, да так, чтобы она его не заметила. Он уже взял шкуру и маску, в шкуре неудобно, она сползает, приходится подвязывать ее веревкой. А через маску не очень хорошо видно, ведь когда он проделывал в ней глаза, то это было днем, а днем все видно иначе, но он приспособится, уже и сейчас различает все на несколько метров вокруг, только вот в лесу темно — как он найдет дорогу?
Впереди вдруг становится светло.
Странно, он и не знал, что на этой тропинке тоже есть бочки.
Вот одна прямо перед ним, знакомо воняет горящей жижей.
Где все? Куда они подевались?
Ему становится жарко, плохо видно, хочется снять маску.
Он доходит до бочки и останавливается, ему кажется, что он слышит голоса.
Где-то рядом, чуть в стороне от тропинки.
Он никогда не был на этой поляне. Почти ровный круг в самой чащобе. Странные чудища и непонятные монстры собрались здесь, хотя там, у жилища, их было больше, намного больше.
Здесь тоже горит костер, несколько человек сидят возле огня и что-то пьют из большого глиняного кувшина. Тимус догадывается что — летом он помогал женщинам собирать маленькие черные ягоды, растущие на больших деревьях, которые есть в одном только месте, в маленькой долине посреди холмов.
Их очень любят птицы. Когда ягоды почернели, Тимусу поручили отгонять дроздов — так называла пичужек Монка.
Интересно, она на этой поляне или на другой?
Потом собранные ягоды засыпали в большие, с него ростом, кувшины, перетолкли и поставили рядом с жилищем.
Он не знает, добавляли туда женщины что-то или нет.
Но его несколько раз поили этим напитком — в голове становится как-то неясно, ноги слабеют, а потом нападает смех.
Вот и они сейчас смеются, сидя у костра. Кувшин идет по кругу, все в масках, но кое-кто уже скинул с себя балахон.
Мужчина и две женщины, они голые, тела их блестят так же, как тело Старшей Матери, видимо, тоже намазались чем-то.
Мужчина начинает петь, это все та же песня про бересклет, которую Тимус хорошо знает, только поется она как-то очень уж весело.
А потом мужчина встает и начинает кружиться на месте.
Женщины встают следом, мужчина вдруг резко подпрыгивает и бежит в сторону леса, как раз туда, где притаился Тимус.
Обе женщины бегут следом, остальные громко смеются, кувшин все так же ходит по кругу.
Если Тимуса сейчас найдут, то ему не поздоровится.
Хотя ему очень хочется посмотреть, что они будут делать.
Мужчина пробегает рядом. Тимус вдруг догадывается, что тот бежит вполсилы — так его проще догнать.
Женщины появляются внезапно. Мужчина зачем-то спотыкается и падает.
— Поймали! — кричит та, что повыше.
Тимус узнает ее голос, это Тина, подруга Монки, одна из самых младших матерей. Неужели вторая — Монка? Тимусу почему-то этого очень не хочется, и он с облегчением вздыхает, когда вторая начинает говорить. Это не Монка, это Уаска, она еще не мать света, но говорят, что может ею стать.
— Снимем с него маску? — смеется Уаска.
— Узнайте сначала! — требует мужчина.
Тимус пытается определить по голосу, кто это может быть, ясно, что кто-то из молодых охотников, всего-то на несколько лет старше его самого, но вот кто?
— Кайен? — говорит Тина.
Мужчина смеется и мотает головой.
— Кайкара? — спрашивает Уаска.
Мужчина смеется еще громче. На нем маска совы, и кажется, что смех его — утробное совиное уханье.
— Ты Интал! — вдруг уверенно говорит Тина и внезапно срывает с мужчины маску.
— Беги! — вдруг кричит Тина.
Охотник срывается с места и большими прыжками несется в лес, обе женщины следуют за ним. Тимус лишь успевает перекатиться в сторону, чтобы его не затоптали.
А у костра все поют. Вот еще несколько человек скинули балахоны, и опять началась странная то ли игра, то ли охота.
Тимус вслушивается в слова. Песня какая-то незнакомая, такой он еще не слышал.
Они поют и кружатся у костра, держатся за руки, но совсем не так, как возле жилища. Тогда они слушали Старшую Мать, а сейчас просто радуются чему-то. Тимус понимает, что им хорошо. Вот еще несколько фигур исчезло в лесу, вот за ними последовали другие, у костра не остается никого, Тимус выползает из своего убежища и идет к огню. Ему хочется согреться, посидеть возле такого доброго пламени… Я опалю тебя огнем… Сидеть и смотреть, как искры уносятся к звездам, маленькие звездочки к большим, хотя и большие кажутся такими маленькими, когда они там, высоко-высоко в небе… Я опалю тебя огнем, сожгу тебя дотла… Костер уже совсем близко, Тимусу остается сделать лишь несколько шагов.
— Стой! — слышит он голос за спиной.
Тимус останавливается, отчего-то ему совершенно не страшно. Голос кажется знакомым, хотя он может и ошибаться.
— А теперь беги!
И он бежит, шкура мешает, Тимус сбрасывает ее и несется, не разбирая дороги. Сначала вдоль опушки леса, потом резко сворачивает и начинает карабкаться по косогору, поросшему невысокими молодыми сосенками. Его догоняют, совсем скоро он будет пойман, я опалю тебя огнем, сожгу тебя дотла. «Ну же, — говорит он сам себе, — быстрее, быстрее!» Но ноги вдруг перестают слушаться, он спотыкается о большое, узловатое корневище и падает на твердую, лишь слегка засыпанную хвоей темную землю.
— Сними маску, Тимус! — говорит ему Монка.
Бонза хорошо понимал: начать придется с мужчин. Понятно, что сперва все будут на его стороне, но ведь это ненадолго. Месяц-два, и кому-нибудь в голову придет странный вопрос: а почему не я? Если ты решаешь изменить ход событий, то делать это надо так, чтобы не было возможности менять их снова и снова. Раз и навсегда. Как ломается ветка — пополам, на три части, на четыре, но обратно она не срастется. Можно, конечно, связать сломанные части, но это уже будет не то, проще отбросить в сторону и идти дальше.
Вот и он так: должен отбросить в сторону ненужные ветки и пойти дальше. Поползти, полезть вверх по стволу. К самой его вершине. А вершина всегда — самое тонкое место и выдержать может лишь одного.
По одну сторону ствола — мужчины, по другую — женщины. Из них лишняя только одна. Но Старшую он «отсечет» в последнюю очередь. Ему начинает нравиться эта аналогия с деревом, вершиной и ветками, а ветки отсекают. Ветка Старшей длинная, разлапистая и толстая у основания. Самая мощная и величественная, но пусть она подождет. А вот те, что с другой стороны…
Тут надо хорошо подумать. На самом деле он предпочел бы убрать всех взрослых мужчин, чуть старше, чуть моложе — это не важно. Они все сильны и умелы, да и с мозгами у многих в порядке. И почти каждый мог бы сейчас оказаться на его месте. Но отсекать все ветки нельзя, голый ствол не устоит перед наступающими зимними ветрами, кора начнет сохнуть, дерево заболеет — а зачем ему больное дерево?
Кирдык — тот пусть живет, славный малый, один из немногих здесь полных дураков. Как прибился к нему несколько лет назад, так до сих пор и таскается собачонкой. В забытые времена были такие понятия, как «помощник», «ассистент», «порученец». Младшенький, которому и положено делать большую часть грязной и самой тяжелой работы. Хотя самую тяжелую ему придется взять на себя, у Кирдыка кишка тонка, забоится, сдрейфит, завалит все, и тогда уже они сами станут жертвами.
Ведь всегда есть охотники, и всегда есть жертвы.
Так устроен мир. Любой. Так был устроен мир, в котором он когда-то родился, таким стал и этот.
Выжить — вот главное слово.
Бонза не знает, смог бы он выжить в том мире или тоже стал бы жертвой, но в этом мире он — охотник. Давно, уже много лет.
Поэтому он и должен стать вождем.
Восстановить справедливость, ведь во главе племени должен стоять самый умелый охотник, а не глупая баба, которая помыкает ими всеми.
И вообще бабы должны лишь рожать детей, готовить еду и следить за огнем.
Хотя когда он называет Старшую «глупой», то откровенно лукавит. Она очень умна. Даже вчера, когда она взяла его за руку и повела с собой, а он послушно пошел рядом, то сделала она это не потому, что ей так уж приспичило. Она хотела почувствовать. Понять телом, что у него на уме. И в душе. Прочитать, как книгу. Старшая умеет читать и настоящие книги, он тоже когда-то умел, только уже стал забывать. А она не забывает, ничего и никогда. И он ее боится, сам себе он может в этом признаться, но только — сам себе. Поэтому он и убьет ее, хотя надо было бы поступить иначе, поселить в том распадке, где живет королева карнавала, в той самой хижине, держать на цепи и кормить объедками. И приходить, когда захочется. Смотреть, как Старшая ползает на цепи по земляному полу — пол обязательно должен быть земляным. Бонза никогда не был в той хижине, но догадывается: его застелили шкурами, а под ними, скорее всего, дерево, для тепла. Но дерево и шкуры он бы убрал, пусть ползает по земле, только вот все равно ее придется убить, хотя и не первой.
Первым он убьет Бобра.
Имя всплыло внезапно, а за именем возникло лицо.
Если Бонза и был великим охотником, то в племени таким считали не его. Бобр был старше на несколько лет, Бонза понятия не имел, кем тот был в исчезнувшем мире, но лучшего охотника на кабанов в племени не нашлось. Именно Бобр решал, где и когда устраивать засады, и всегда первым метал свое копье. И из лука Бобр стрелял лучше всех. Десять стрел из десяти попадали в отмеченное на дереве место, а порой, когда Бобру этого хотелось, то стрела входила в стрелу.
Но убивать Бобра он будет не из лука. И не копьем. У него есть то, из чего он сделает это, надо лишь хорошо подготовиться. Найти место, ведь и сам Бобр так всегда делает, выслеживая кабанов.
Сейчас карнавал, и Бобр там, со всеми. Если он уже снимал маску по приказу одной из женщин, то, скорее всего, снова ее надел. А Бонза знает, какую маску носит Бобр, из года в год тот на время карнавала становится «кабаном», так что отличить нетрудно. Бонза устроится в засаде и будет ждать, пока «кабан» пойдет по тропинке, затем прицелится и выстрелит. Главное — лечь так, чтобы «кабан» не унюхал, то есть против ветра. У Бобра нюх, как у настоящего зверя, так что по ветру он сразу учует. А вот против…
Главное — не промазать, но Бонза много тренировался последнее время. Они с Кирдыком шли к пещере, брали оружие и стреляли. В камни и в деревья. Кирдык стреляет хорошо, но Бобра убивать он не станет. Кирдык вообще навряд ли кого станет убивать, его задача в ином — помочь выследить, Бонза так и сказал ему перед началом карнавала: постоянно сообщай мне, кто где… Тот и бегает белкой, то вынырнет из леса, то опять — в лес. И маска у него смешная, решил в этот раз стать хохряком, недоумок…
На самом Бонзе маска волка. Волков действительно много вокруг, но страшны они лишь зимой, когда дичи становится мало, и серые часто подходят к жилищу. Бонза не помнит, чтобы волки хоть раз на кого-нибудь напали, только все равно бывает не по себе, когда в сумерках раздается вой. Снег, ветер, на стылом небе стылая луна и такие же замороженные звезды. И вой со всех сторон — спереди, сзади, справа, слева… Котоголовы начинают нехорошо щуриться и сбиваются в кучу у костра. Лежат и склабятся. Бонза ненавидит котоголовов, хотя иногда признается себе, что просто боится их.
Вот кого надо бы уничтожить — всех, одного за другим. Неужели они действительно умеют читать мысли? Если так, то ему надо поторапливаться. Отстрелять одного за другим тех, кто может встать на его пути. А потом убить Старшую Мать. И взяться за котоголовов.
Лучше бы, конечно, начать с них, но тогда он успеет убить лишь одного или двух. Остальные доложат Старшей, и та примет меры. И потом — этот пацаненок, Тимус… Недаром Старшая так с ним носится. Говорят, ему снятся вещие сны, и котоголовы умеют их правильно читать, а потом рассказывают об этом Старшей… Нет, придется начать с Бобра.
Смешно, если Бобр в маске кабана, а Хрюша — бобра. У Бонзы есть Кирдык, у Бобра — Хрюша.
Смешное имя и как нельзя лучше подходит хозяину. Толстый увалень с дурацкой улыбкой на лице. Но за Бобра жизнь отдаст. Тот спас его несколько лет назад, вытащил из реки, когда Хрюша свалился в воду. Течение понесло, толстяк плохо плавает, но Бобр оказался рядом. Вытащил, откачал, так что увалень теперь за него в огонь и в воду, а значит, ему придется стать вторым.
Но это будет несложно, они всегда ходят парой, даже на карнавале всегда вместе, наверное, и с девками сейчас лежат на одной поляне.
Бонзе не до девок. Те подождут. Слишком много надо сделать за эту ночь и за следующий день. Ведь Бобр и Хрюша — это только начало. Список длинный, в нем еще Мартын и Суккур, Ирши, Змей, Джамба и Кукан.
Восемь человек, почти все взрослые мужчины племени.
Оставшиеся — не в счет, как молодые, так и старые. Хотя стариков в племени просто нет — те, кто пришел когда-то в холмы, уже умерли.
Что-то давно не показывался из леса Кирдык, а уже пора.
Как пора и начинать охоту.
Бонза берет ствол, запасается патронами и ныряет в темноту ночного леса. Хорошо, что светит луна. «Желтое лето» — странная пора, днем тепло и солнечно, ночами же темно, как зимой. Иное дело — в начале настоящего лета, когда над холмами нависают сумеречные ночи, это та пора, когда и сумерки, и ночь существуют одновременно, и полностью небо не темнеет. Тогда и без луны все видно.
За оружием они сходили еще днем, когда все готовились к карнавалу.
Перетащили, сколько могли, сложили под старой упавшей сосной, закидали ветками. А уже вечером, когда барабанщики выстроились по обе стороны незажженного костра, Бонза незаметно ускользнул в лес, чтобы начать готовиться к охоте.
Старшая Мать слишком занята, чтобы считать всех по головам.
Да и все остальные — тоже.
Карнавал — это те три дня в году, когда всем тут позволено все, а значит, и ему позволено.
Убивать.
Бонзе стало весело: за последние месяцы он полюбил держать в руках оружие, сдружился с ним — а когда у тебя появляется верный друг, то зачем грустить?
Неподалеку послышался шум, кто-то бежал по тропинке, ведущей вверх по склону, Бонза затаился, он уже был на охоте, а на ней всегда нужны вкрадчивость и осторожность.
Чем тише ты и незаметнее, тем меньше шансов у жертвы остаться в живых.
Шум становится все громче, голоса — веселее.
Кажется, женский голос ему знаком.
Странное имя — Пайта, он до сих пор не может понять логику Старшей Матери, ведь это она дает имена.
Почему, к примеру, его назвали Бонзой?
Да и Бобр стал Бобром по ее желанию.
Пайта…
В прошлом году ему очень хотелось, чтобы она выбрала его. Она тогда еще даже не была младшей матерью, еще только готовилась ею стать.
Уже прошла начальный обряд, но огнем ее не омывали.
Вообще-то про начальный обряд мужчинам знать не положено, но они все равно обо всем знают.
Только Пайта в прошлом году выбрала не его.
Может, потому он и хочет начать с Бобра, что тогда на нем остановился ее взгляд.
Бобр зачем-то рассказал ему об этом после карнавала, дурак.
А сейчас Пайта — уже младшая мать, она может сама зажигать пламя в бочках.
И ждать, когда ее сделают королевой карнавала, хотя этого может и не случиться — кто знает, что придет Старшей в голову?
В лесу становится все темнее, но ему не страшно.
Он примерно знает, где надо устроить засаду на Бобра.
Там, неподалеку от развилки тропинок, где еще установлена пышущая огнем бочка.
Где густой подлесок и много высоких деревьев.
Отчего-то ему кажется, что Бобр там обязательно пройдет.
Пробежит по тропинке, а за ним, как всегда, Хрюша.
Первым выстрелом он убьет Бобра. Лучше целиться в голову. Или в спину, хотя в голову честнее. Надо сделать это с одного выстрела, затем передернуть затвор и выстрелить снова. Бонза решил взять с собой ружье, а не автомат, из ружья у него получалось стрелять лучше, хотя из автомата палить было удобнее, но он так и не научился делать это метко. Автомат он тоже прихватил, но спрятал его неподалеку от жилища, с ним должно быть проще охотиться на Старшую Мать.
Девку, которая будет гнаться за Бобром с Хрюшей, тоже придется убить. Хотя он еще подумает, может, пожалеет.
Только вот куда запропастился Кирдык? Время идет, а его все нет.
Неужели тоже решил поиграть в догонялки?
Хотя что взять с придурка — смешной, вечно краснеющий и потеющий, почти всего боящийся Кирдык…
Вот она, развилка, а вон и бочка.
Возле нее, как и положено, охрана. Кто-то из молодых, не видно только, парень или девчонка.
Нужное дерево в стороне, надо идти тихо, так, чтобы ни одна веточка под ногами не хрустнула.
Но он это умеет, научился за годы.
Вдалеке раздаются голоса, кто-то приближается.
«На всякий случай! — думает Бонза. — На всякий случай!..»
Снимает ружье с предохранителя и взводит курок.
Голоса становятся все ближе и ближе, неясная тень возле бочки увеличивается и начинает превращаться в залитую лунным светом девичью фигуру.
Внезапно в голове у Бонзы что-то взрывается. Он никогда еще не испытывал такого внезапного приступа боли, будто кто-то вогнал острый нож под черепную коробку и начал вращать его там, разрезая мозг на части, отделяя один пласт от другого. Вот-вот от боли лопнут глаза, в которых вдруг засветились синие и зеленые искры. Бонза пытается сдержать крик, но у него это не получается, слишком сильна боль. Он падает на землю, не выпуская ружья из рук.
Разноцветные искры в глазах гаснут, наступает полная темнота.
Странный. Иначе не скажешь. Хотя не получится. Промявкать, проурчать, прошипеть, но не сказать.
Бонза открывает глаза, темнота не проходит. Зато он чувствует, как что-то стягивает его множеством тонких веревочек. Пытается пошевелиться — тщетно. Руки примотаны к телу, ноги связаны. Вдобавок ко всему веревочки эти — живые. У каждой свой голос, хорошо различимый в кромешной тьме.
Можно попытаться сосчитать. Один голос — одна веревочка. Четыре голоса — четыре веревочки. Тонких, но прочных, не порвать, разве что сами развяжутся.
Странный. Иначе не скажешь…
О ком это? Неужели о нем?
Тьма достает, он пялит в нее глаза, но все еще ни зги не видно… Хотя нет, что-то начинает просматриваться, тьма сереет, четыре сероватых тени окружили его. Отчего они кажутся такими большими, ведь обычно эти паршивцы маленькие, размером с обычную кошку. Всегда их не любил, ждал подвоха. Твари. Мерзкие, противные твари, наушники Старшей.
Они все странные…
Это не слова, обрывки чего-то, что нельзя даже назвать мыслями. Просто сгустки какой-то энергии, похожие на больших ночных бабочек или на маленьких летучих мышей. Голоса обвивают его веревками, а то ли бабочки, то ли мыши впиваются в кожу своими крепкими, острыми зубками.
Есть хорошие странные, а есть и плохие…
Этот — плохой…
Они обсуждают его. Оглушили, спеленали, положили на землю, а сейчас обсуждают. Обмениваются сгустками, решают, что делать дальше…
Если тьма рассеется, то он поймет, как ему быть. Но пока почти ничего не видно, лишь четыре хвостатые тени, две — слева от него, две — справа.
Надо сказать…
Раньше он никогда их не понимал, хотя и чувствовал, что они разумны. Откуда все же они взялись? Он теряет время, сейчас он должен быть в засаде и ждать своего часа.
Передай, чтобы сказали…
Никогда еще не чувствовал себя таким беспомощным, лежит на усыпанной хвоей земле и не может пошевелиться. И тьма, тьма, клубящаяся, хотя и не такая уже беспросветная, как несколько минут назад.
Передал…
Ждем ответа…
На самом деле он слышит просто какие-то звуки, но бабочки и мыши, покусывая его плоть, переводят эти звуки в слова. Никогда не любил бабочек и летучих мышей. Бесполезные твари, как комары и мошка. Лучше уж муравьи и пчелы.
Он нас слышит…
Это не страшно, он неподвижен…
Как они оказались здесь?
Мы тебя прочитали…
Они с ним разговаривают. Сидят неподвижно возле него и что-то мявкают.
Бонза опять пытается пошевелить руками и ногами и опять у него ничего не получается.
Мне больно…
Мы не можем тебя освободить, ты опасен…
Он их ненавидит, но об этом нельзя даже подумать. Надо обмануть, но как? Неужели они — умнее и хитрее?
Ей передали, она сказала, что догадывалась…
Она — умная…
Этот — злой…
«Этот» — про него, он злой, так они считают.
Но он не злой, он просто хочет справедливости.
Мир должен измениться, все должно стать по-другому.
Она велела оставаться с ним, пока сама не придет…
Если они сейчас разгадают его замысел, то затянут веревки еще крепче. Но он хитрый, он всегда был хитрым, еще в той жизни, совсем маленьким, он был хитрее многих и умел притворяться. Вот и сейчас Бонза притворяется — мыслей нет, голова пуста, откуда им знать, что он давно уже умеет превращать их в хаос, который нельзя расшифровать никому, кроме него самого. Такая игра, которая сейчас оказалась кстати. Поймай нужную дождевую каплю среди струй дождя. Снежинку внутри снегопада.
Он не помнит, как научился в нее играть, хотя сложного на самом деле ничего нет. Мозг — пещера, надо нырнуть в нее, устроиться поудобнее, свернуться клубочком и затаиться. И полностью расслабиться. Как он сейчас — неподвижен, будто и не живой.
Что с ним?…
Он притворяется…
Нет…
Вроде бы удалось, но он все еще спеленат этими веревками-веревочками, да и ночные бабочки вместе с летучими мышами продолжают нежно покусывать его тело, уже не больно, разве лишь щекотно…
Он перестает дышать…
Еще глубже заползти в собственный мозг, закрыть все входы и выходы, они ни о чем не должны догадаться, пусть испугаются, пусть ослабят путы.
Она говорит, что он нужен ей живым…
Но он действительно почти перестал дышать…
Переводить на язык знакомых слов становится все труднее. Какое-то жужжание, переходящее в вибрацию.
Она… прочерк… просит…
И все обрывается, Бонза приоткрывает глаза, тьма почти рассеялась. Котоголовы все так же сидят рядом, они не смотрят на него, пялятся друг на друга, посверкивая желтоватыми в этот час глазами.
И глаза — светятся!
Пошевелить кистью правой руки — получается?
Если да, то можно попробовать сделать это и левой рукой.
Только бы они ничего не почувствовали, опять нырнуть внутрь черепной коробки, наглухо запереть двери мозга, чтобы не смогли ворваться следом. А потом вновь приоткрыть глаза. Чуть-чуть, смотреть сквозь веки.
Скоро… она…
Ничего не понимает, может только догадываться. Он закрыл от них свой мозг, но и их перестал слышать.
Стоп, один из котоголовов зачем-то встал и начал принюхиваться. Выгнул спину, задрал голову к небу и втягивает в себя воздух.
Если сейчас попробовать пошевелить ногой, то они заметят.
И тогда он снова погрузится во тьму.
Сколько они могут так удерживать его? Час? Два? И сколько времени прошло?
Он не знает, он все еще прячется в собственной черепной коробке, но уже готов выпрыгнуть, вынырнуть, выскочить из нее.
Идет…
Пора, иначе он проиграет. Или еще подождать?
Все, как на охоте: притворяешься мертвым, чтобы зверь тебя не унюхал. А потом вскакиваешь и поражаешь его прямо в сердце. Только вот всегда нужно выбрать то единственное мгновение, которое приносит победу — не раньше и не позже, а именно то самое.
Они поверили, что он продолжает оставаться неподвижным. И они проиграли!
Он резко встает, мозг его все еще закрыт, хотя Бонза чувствует, как котоголовы пытаются вновь повалить его на землю, отдавая команды, которые отскакивают от его черепной коробки, осыпаются на землю и разбегаются по ней маленькими разноцветными ящерками.
Это не он расслабился — они.
Котоголовы исчезают среди стволов, в голове опять возникает боль, но совсем не та, что свалила его на землю меньше часа назад, хотя в тот самый момент время остановилось, и он не знает, прошел с той поры час или всего лишь несколько минут.
Эту боль можно перетерпеть, тьма рассеялась, хотя ночь еще не подошла к концу.
Поднимает с земли ружье и исчезает вслед за тьмой.
Она идет…
Странно, но он до сих пор улавливает эти звуки и переводит их в слова.
Надо ей сказать…
Говорите, только толку от этого уже не будет. Он не даст ей дойти, мужчины подождут, по крайней мере, те, кого он наметил. А вот она — другое дело.
Он хочет ее убить, передайте ей…
Передавайте, до вас тоже дойдет очередь. Бонза ломится сквозь лес, сучья трещат под ногами, ветви хлещут по лицу.
Он бежит вверх, его надо остановить…
Впереди среди деревьев мелькает какая-то тень. Бонза поднимает ружье и стреляет.
Тень пропадает среди деревьев, Бонза делает второй выстрел.
Всего в магазине пять патронов. И еще ими забиты карманы. Он вышел на охоту, потом стали охотиться на него. Но пока он побеждает.
От выстрелов звенит в ушах, звуки исчезли, надо подождать, пока он снова сможет слышать.
И надо посмотреть, что с тенью.
Кто-то лежит на земле под деревом. Пуля попала в тень, тень превратилась в мертвое тело.
И ему уже все равно, кто это.
Мужчина или женщина.
Первая жертва охоты.
В голове вновь пульсирует боль.
Но он перетерпит.
Бонза подходит к телу — женщина. Лежит, уткнувшись лицом в землю. Вторая пуля попала в шею, первой же, судя по всему, он ранил ее в ногу. Надо перевернуть и посмотреть, кто это, но отчего-то он не может.
Бонза обходит тело и внезапно останавливается. Все-таки он должен увидеть лицо. Как бы противно это ни было. Хотя ведь это была просто тень, мелькнула между деревьев, и он нажал на курок. Сработал рефлекс охотника, сейчас уже ничего не поделаешь.
Где он?…
Опять эти звуки, вновь в голове появляется боль.
Эту убивать он не хотел. Одна из младших матерей, с таким смешным именем — Уаска. Вместо нее здесь должна бы лежать другая, эта просто оказалась не в том месте.
Он там, на соседнем холме…
Они его не достанут, он не позволит.
Только вот голова болит все сильнее и сильнее.
Бонза сплевывает, это все Старшая со своими дурацкими песенками. Какая разница, мертвый свет или живой, главное — чтобы он был. Они знают, где он, только не знают, что он собирается сделать. Им не хватает света, ладно, он поможет им. Голова болит все сильнее, неужели опять котоголовы? Он смотрит на мертвую Уаску и понимает: ему ее не жалко. Нельзя жалеть ни лося, ни кабана.
Он все еще там…
Это им только кажется, там лишь мертвая Уаска, пусть находят ее тело, он же вновь пробирается через лес, но тихо и вкрадчиво, как и положено лучшему охотнику.
Опять какая-то тень, однако на этот раз стрелять он не будет. Патронов много, но не так, чтобы палить во всех без разбора. Он ведь заранее наметил цели. Когда охотишься на кабана, то нет смысла убивать зайца.
Голову отпустило, Бонза отчего-то ухмыляется и вдруг сворачивает на ближайшую тропинку. Можно уже не скрываться, им все равно его не остановить.
Звуков слишком много, он никак не может разобрать, что они там пытаются друг другу сказать.
Он их больше не боится, а ведь должно быть наоборот, только страх — это как мертвый свет, если о нем не думать, то даже не вспомнишь, как он выглядел.
Тропинка сбегает под гору, идти легко, несмотря на то, что рассвет еще не начался. Но хватает луны, чтобы видеть все. Вон они, бочки, уже заметно пламя. И чувствуется вонь. Бонза не знает, кто сейчас на страже, но если потребуется, он выстрелит.
Идет к бочкам…
Все равно не успеете, он будет первым, осталось всего ничего, жаль лишь, что получается не по плану, но на охоте так часто бывает: задумываешь одно, а выходит совсем другое. Вот и сейчас, разве еще вчера он предполагал, что ему придет в голову сделать именно это?
— Стой!
Голосок-то совсем слабенький, девчушка какая-то.
— Ты кто?
Тебе этого знать не надо, зато он уже знает, кто его спрашивает. Подружка Тимуса, Белка, вроде бы так ее зовут.
— Уходи! — говорит Бонза и поднимает ружье.
Он уже там, мы не успеваем…
Дура девчонка, не торопится, пялится на него, будто на невидаль какую, а самой надо бы сматываться побыстрее, пока он добрый — хотя что она, малявка, может сделать?
— Ну, — повторяет Бонза, — я кому сказал?
Взводит курок, хотя стрелять ему не хочется. Если бы сейчас тут стояли Бобр или Старшая Мать — другое дело, но ведь Белка почти ребенок, еще даже на карнавале не ловила мужчин.
Видим, вот он…
Сама виновата. Бонза стреляет, не целясь, девчонку сдувает с места, будто ее и не было. А теперь главное — успеть, сам-то он знает, куда потом бежать, огонь его не догонит.
И никто не догонит — ни котоголовы, ни Старшая.
Он опрокидывает первую бочку, пламя растекается по траве, начинает лизать стволы деревьев.
Теперь можно и вторую.
А самому надо быстро улизнуть в сторону, огонь все равно пойдет по ветру, а он побежит против, туда, к берегу реки, здесь недалеко.
Они хотели света? Пусть его будет много.
Огонь пожрет лес, да и их не оставит в живых.
Опять в голове возникает гул. И жестокая, пульсирующая боль.
Зачем ты сделал это?…
Это не котоголовы, это Старшая Мать. Он отчетливо слышит ее голос, но некогда остановиться, приходится говорить на бегу.
Потому что я ненавижу…
Это не аргумент…
Это как раз аргумент, хочется прокричать ему, но огонь отчего-то начинает его догонять, и Бонзе не до разговоров. До реки еще метров двести, и кто успеет вперед — пока неизвестно.
Ты хотел меня убить…
Мне помешали, пришлось убить вас всех…
Река совсем близко, Бонза уже видит ее, но огонь дышит ему в затылок, пламя бежит быстрее, чем он ожидал, странно, но отчего переменился ветер?
Они его повернули…
Это невозможно…
Все возможно, надо только очень захотеть…
Дура, пусть замолчит, вот уже вода, осталось лишь несколько шагов и можно нырнуть в реку, она остудит жар, затушит огонь, который вцепился в него и не отпускает.
Тебе не победить, Бонза, ведь сам ты умираешь!..
— Нет! — кричит он, отбрасывает ружье, которое все это время не выпускал из рук, и бросается в воду. Река накрывает его с головой, Бонза пытается вынырнуть, но река вновь и вновь заталкивает его на глубину, ему уже не хватает воздуха, голова опять переполняется болью, в легких остается совсем мало воздуха, надо вдохнуть, всего лишь глоток воздуха, и тогда он выживет, что бы ни кричала ему вдогонку Старшая.
Ему все же удается вынырнуть, но уже нет сил бороться с течением, вода несет его, а огонь, подступивший к самому берегу, сливается с небом, закрывает звезды и луну, хотя и без них уже стало совсем светло!
— Почему я? — спрашиваю Монку, но она не отвечает.
— Молчи, — ее губы опять касаются моего лица. Что же, наверное, все это опять лишь сон.
— Сними маску, Тимус! — сказала она, и я не мог ослушаться.
— Не бойся! — сказала она и засмеялась. А потом добавила: — Ты весь дрожишь!
Я действительно дрожал. Но не от страха, бояться мне было нечего. Наверное, я просто понимал, что сейчас произойдет нечто такое, после чего я стану другим. Так все говорят в племени: мальчик на карнавале стал мужчиной, теперь он уже другой…
Вот от этого я и дрожал: оттого, что совсем скоро все изменится.
Только почему-то ничего не изменилось.
И небо, и луна, и звезды — все оставалось таким же, как до того момента, как Монка взяла меня за руки и потянула к себе.
— Успокойся, — ласково сказала она и вдруг упала на землю, так и не выпустив моих рук из своих.
Но все это было еще в той части сна, которую я могу вспомнить и рассказать, а вот дальше пришла влажная темнота. Не знаю, сколько она продолжалась, скорее всего, какие-то мгновения, полные таких необычных звуков и ощущений, что внезапно я будто начал падать то ли с верхушки самой высокой сосны, то ли со скалистого обрыва у речки, под которым, далеко-далеко внизу, бурлила и пенилась вода на зловещих перекатах.
Я сорвался и разбился, луна померкла, звезды моргнули и исчезли, небо стало огромной черной дырой.
Вот сейчас мое тело оторвется от земли, его всосет небесная воронка, закрутит и выплюнет где-нибудь совсем в другом месте.
— Очнись, — все так же ласково прошептала Монка, крепко обнимая меня и прижимая к себе. — Все хорошо, Тимус!
То ли продолжение предыдущего, то ли начало нового сна, но все еще влажного и такого странного.
— Лежи, — сказала она, — это бывает со всеми…
Меня опять била дрожь, но она гладила меня по голове, плечам, спине, я вдруг почувствовал, что тело мое стало необыкновенно легким, такое ощущение, будто в любое мгновение я могу сорваться с места и улететь.
— Холодно, — вдруг сказала Монка, — я что-то замерзла, давай оденемся!
Я послушно слез с нее и сел прямо на землю, одеться мне было не во что — шкуру я бросил где-то в лесу, скорее всего, неподалеку, но сейчас мне ее не найти.
Монка накинула на себя плащ и посмотрела на меня.
Потом опять улыбнулась и сказала:
— Залезай, тут хватит места!
Я прильнул к ней, мне вдруг захотелось, чтобы сон повторился сначала, наверное, для этого надо было крепко закрыть глаза, только я вдруг понимаю, что если он и повторится, то лишь тогда, когда этого захочется Монке.
И тогда я опять спрашиваю ее, почему именно мне она велела сегодня снять маску.
Она отстраняется и пристально смотрит, уже не улыбаясь. И я понимаю, что ответ будет совсем не такой, какой мне бы хотелось услышать. Сон закончился, он там, уже в другом времени, в нем живет какой-то иной Тимус, а не тот, который опять начинает дрожать, только уже не от ожидания и не от холода, а от страха перед тем временем, что наступает после окончания любого сна.
— Потому что именно ты будешь тем, кто изменит будущее! — говорит она.
Я ничего не понимаю, лишь начинаю дрожать сильнее. Она опять обнимает меня, кладет мою голову к себе на колени, я чувствую ее резкий, томящий запах, но сон пока не возвращается. Монка гладит мои волосы, перебирает их кончиками пальцев, с них будто срываются искры, как бывает с молниями во время грозы, когда после вспышки на небе искры внезапно начинают пробегать то по стволам деревьев, то по земле.
Вдобавок я не знаю, что это такое, будущее.
Есть завтра, есть послезавтра. Есть зима, которая придет после осени, точно так же, как потом придут весна и лето, но ведь этого никто не в силах изменить!
— Это когда изменится вся наша жизнь! — будто читая мои мысли, говорит Монка.
— Ты видела сон?
Она смеется.
— Это ты видишь сны, Тимус, те сны, которые и предсказывают будущее.
Я опять ничего не понимаю, да, мне снятся сны, но ведь они снятся всем.
— У тебя другие сны, Старшая Мать права! — Монка отчего-то вздыхает, а я внезапно успокаиваюсь: пригрелся возле ее горячего тела, дрожь прошла, мне хочется опять почувствовать на своем лице ее губы, вот только боюсь попросить ее об этом, но тут она, будто почувствовав, наклоняется и касается губами моего лба.
— Ты увидела это в моем сне?
— Да! — отвечает она.
— А как ты в него вошла?
— Мне помогли…
Я не спрашиваю кто. Меня интересует другое.
— А они сами — откуда?
— Не знаю, — говорит Монка, — они уже жили здесь, когда мы пришли. Может, они жили здесь всегда, хотя иногда мне кажется, они прилетели оттуда… — и она смотрит на небо, я тоже поднимаю глаза, луна плывет над нами, а следом кружатся звезды, внезапно одна отрывается и падает, спустя мгновение за ней следует другая.
— А там что-то есть?
Монка опять начинает гладить мои волосы.
— Должно быть, Тимус…
— А тот мир, ты помнишь его?
Об этом нельзя спрашивать, запрещено. Тот мир исчез, и зачем нам о нем что-то знать?
— Плохо, — говорит Монка, — я была еще совсем маленькой… Помню лишь море…
— А что это?
— Это когда очень много воды. И она соленая!
— Вода не может быть соленой! — возмущаюсь я. — Тогда в ней не смогут жить рыбы…
Монка смеется.
— Дурачок! — говорит она, и я вдруг чувствую ее губы. Она целует меня, неужели опять возвратится сон?
Но этого не происходит, Монка вдруг напрягается и начинает к чему-то прислушиваться.
— Что с тобой? — спрашиваю я.
— Голоса, — говорит она, — вроде бы они зовут меня на помощь, но так тихо, что я могу и ошибаться…
— Они? А разве они сами не могут справиться?
— Иногда — нет. Они ведь маленькие. Они умеют то, чего не умеем мы, зато мы — сильнее…
— А они могут переплыть море, если оно такое большое?
— Его никто не может переплыть, разве что на чем-то, когда ты увидишь его, то поймешь!
— А я увижу?
— Да, только нескоро!
— А когда?
— Когда уйдешь отсюда!
— Я не хочу уходить!
Монка не отвечает, я вдруг понимаю, что сейчас снова начнется сон, и оказываюсь прав. На этот раз влажная темнота продолжается дольше, мы оба купаемся в ней, покачиваемся на ее волнах, наверное, так же качаются на волнах неведомого мне моря.
А потом, когда все заканчивается, она вдруг отталкивает меня от себя.
— Они говорят, тебе пора!
— Так быстро?
— Не спрашивай, уходи!
— Ты мне так и не рассказала про тот мир…
— Ты сам увидишь, когда придешь в город…
— Но почему я должен уходить?
— Потому что здесь все меняется, они говорят, что горит лес, что огонь уже подступает к жилищу…
Монка плачет.
Я еще никогда не видел, чтобы женщина плакала.
— Иди! — говорит она сквозь слезы.
И тут я понимаю, что действительно все изменилось. Часть неба внезапно покраснела, наверное, именно в той стороне и горит лес. Если ветер сменится, то огонь быстро доберется до того места, где сейчас находимся мы с Монкой.
И уже не убежать.
— А ты? — говорю я.
Она не отвечает. Сидит рядом на земле, покрытой жухлой осенней травой, плачет и молчит.
— Я не пойду без тебя!
И тут она бьет меня по лицу. Так сильно, что в ушах начинает звенеть.
— Немедленно, — говорит она сквозь слезы, — вставай и иди. Убирайся! А то опоздаешь!
Мне ничего не остается, как встать и уйти.
Я все еще голый, меня знобит.
Я тащусь по этому лесу, который собирается сожрать меня, послав вдогонку огонь.
И самое странное, что я отчетливо слышу голос Монки. Он сейчас в моей голове, устроился там, как хохряк в своей норке.
— Ты должен увидеть, понять и найти…
— Что? — спрашиваю я.
— Не знаю, и они не знают. Но они просят передать тебе, чтобы ты шел в город и искал…
— А вы?
— Мы будем здесь, те, кто выживет… Только ты нас больше не увидишь…
Внезапно я натыкаюсь на брошенную мною же шкуру, видимо, я иду туда, где совсем недавно подсматривал, как Тина и Уаска ловят Интала. И где потом Монка начала погоню за мной.
— Не туда, — раздается в самой глубине норки ее голос, — туда нельзя, иди к реке!
Я послушно сворачиваю, река должна быть внизу, но до нее еще надо добраться, только вот что мне делать потом?
— Плыть, — говорит она, — ведь ты умеешь плавать!
Почему-то становится жарко, как летом. Это огонь несет с собой тепло. Лес за спиной горит, я бегу изо всех сил.
— Монка! — кричу я, но ответа нет. Норка пуста, голос куда-то исчез, неужели я больше его никогда не услышу?
А вот и река, я добегаю до берега и плюхаюсь в воду. Совсем недавно где-то здесь я спасал из воды котоголова. Наверное, поэтому они решили спасти сейчас меня. Вода накрывает с головой, я выныриваю и начинаю грести, течение сильное, вода холодит, шкуру я опять бросил и уже навсегда.
Противоположный берег становится ближе, вот уже чувствуется дно. Теперь можно встать и выйти из воды. Холодный ветер, а ведь совсем недавно он казался таким горячим. Я моментально покрываюсь пупырышками и опять дрожу, только это иная дрожь.
Меня колотит, зубы отбивают какой-то странный ритм.
А ведь я так ждал этого карнавала!
Я не знаю, куда сейчас идти. На этом берегу я вообще плохо ориентируюсь. Это не наши земли, где-то здесь, в пещере, живет странный мужчина с собакой, может, я смогу его найти…
Но пока еще темно, хотя луна все висит в небе, однако небо темное, лишь там, где должно быть наше жилище, оно отсвечивает красными отблесками.
«Скорее бы рассвет, — думаю я, — тогда станет легче!»
Внезапно за очередным поворотом открывается большая заводь с песчаным пляжем. Я иду по мокрому холодному песку, меня все еще знобит, но я уже привык. Зубы перестали отбивать странный ритм, да и пупырышки на коже куда-то исчезли. Скоро рассветет, и на солнце я согреюсь. А потом пойду искать…
Вот только что и кого?
И тут меня вроде как окликают.
Я останавливаюсь, кажется, кто-то зовет меня с реки, вроде бы с самой середины.
Мне ничего не остается, как вновь зайти в воду и побрести по мелководью, чувствуя, что дно постепенно начинает уходить из-под ног.
Хотя нет, вот один большой камень, за ним — другой, будто мост или дорога, проложенные здесь кем-то и когда-то.
И на самой середине, между двумя камнями, зажато чье-то тело.
Я не знаю, кто это, но понимаю: мне надо попытаться вытащить его из воды. Если хватит сил, ведь я весь опять дрожу от холода.
Я пытаюсь подтолкнуть тело, освободить его от каменного плена, хватаю за руки и тяну.
И внезапно сам падаю в воду, а когда, нахлебавшись, выныриваю, то вижу, как течение начинает крутить и нести тело дальше по реке.
Только там мелководье, я бросаюсь следом и пытаюсь догнать.
Вода здесь еще холоднее, но мне все равно.
Два метра, три…
Четыре, пять…
Старшая Мать лежит на спине и смотрит в небо.
Мне хочется отвести от нее глаза: лицо в кровоподтеках, голое тело в ссадинах и царапинах.
Но я подхватываю ее под мышки и начинаю тащить к берегу.
Она молчит, голова болтается, как у неживой.
Но ведь меня кто-то звал с реки, я отчетливо слышал голос.
Становится совсем мелко, я бросаю ее и сажусь рядом. Что-то надо сделать, только я не помню что, ведь я никогда еще не вытаскивал из воды людей, которые перестали дышать.
Снова встаю и волоком тащу ее к берегу, дно здесь песчаное, но в ракушках, мои ноги уже кровоточат, а спина ее, скорее всего, вся покрыта порезами, однако я должен вытащить ее на берег, еще два метра, еще три…
Я переворачиваю ее на живот, кладу себе на колено и давлю на спину.
Внутри Старшей что-то громко лопается, и ее начинает рвать.
Один сон сменился другим, все это происходит не со мной, того Тимуса уже нет — но тогда кто я?
Она дышит, я бережно кладу ее на холодный песок, она лежит на боку, подтянув ноги к подбородку.
— Мы должны идти! — говорю я, глядя, как солнце встает за излучиной.
Старшая Мать смотрит куда-то в сторону, и вдруг я понимаю: она меня не узнает.
Или не видит, будто все еще находится на том берегу.
— Мы должны идти! — повторяю я.
Старшая Мать послушно пытается встать, но сразу же падает на берег.
Я подхватываю ее и буквально тащу на себе.
Смешно, но за последние несколько часов я второй раз прикасаюсь к голой женщине.
Только на этот раз я просто не чувствую ее наготы.
Сны исчезли, может, их больше никогда и не будет.
Как того мира, в котором Монка видела море.
Не будет и Монки, только думать об этом я не хочу.
И про котоголовов не хочу думать — неужели их больше нет?
Этого не может быть, они ведь существовали еще до того, как мы сюда пришли…
— Ты кто? — спрашивает меня Старшая.
— Тимус! — отвечаю я.
— Ты не Тимус, — говорит она, — тот еще совсем маленький…
— Ты можешь идти сама?
Она не отвечает, просто отстраняется от меня и идет рядом.
Только не идет, а бредет, покачиваясь, и время от времени хватаясь за меня, чтобы не упасть.
— Он стрелял в меня! — говорит она.
Я не спрашиваю кто, догадываюсь…
— Я думала, что это Бонза, но оказалось, другой…
У меня подкашиваются ноги, я сам хватаюсь за Старшую, чтобы не упасть.
— Он промазал, но тут я упала в воду… Куда мы идем? Надо обратно!
— Туда нельзя, — говорю я, — там все сгорело…
Она замолкает и останавливается.
Если она меня узнает, то больше ничего не расскажет. Старшая Мать не должна говорить мальчику из племени о том, что случилось. Даже если он уже не мальчик…
Но она меня все так же не признает.
— А почему тебя тоже зовут Тимусом?
— Назвали! — говорю я.
Где-то неподалеку уже должна быть пещера. Главное, найти ее и согреться. Иначе мы оба заболеем, и я, и Старшая Мать. И тогда я не смогу сделать того, что мне велела Монка — пойти в город и узнать ответ.
А Старшая не сможет отомстить, ведь она должна хотеть отомстить — только кому?
Если в нее стрелял не Бонза, то это сделал Кирдык.
Хотя они оба — убийцы, был мир, а они его убили.
Солнце уже довольно высоко взошло над горизонтом. Я начинаю согреваться, хотя больше всего мне хочется что-то надеть на себя.
Чтобы Старшая не видела моей наготы.
Внезапно раздается громкий лай. Большой серый пес появляется между деревьев и прыжками несется на встречу.
Мы останавливаемся, собака подбегает к нам, обнюхивает вначале меня, а потом и Старшую Мать.
— Волк! — слышится голос. — Кто там, Волк?
Пес опять лает, а потом замолкает и стоит перед нами, будто показывая черту, которую нельзя переступать.
Странная выдалась ночь. Хныщ долго не мог уснуть, а когда ему это удалось, то его начали мучить кошмары, хотя обычно он спал крепко, особенно если перед сном ему удавалось поиграть на саксофоне, вот только Волк терпеть не мог слушать эти визжащие звуки, а иные у Хныща не получались, как он ни старался.
Волк начинал возмущенно поскуливать, потом принимался громко выть, будто желая заглушить игру Хныща, а если тот не унимался, то пес, несколько раз рыкнув для острастки, старался прихватить его пастью, почему-то всегда за правую руку, ту самую, пальцами которой Хныщ упоенно и беспомощно давил на кнопки инструмента, отчетливо понимая: ни в одном приличном месте ему не дали бы заниматься этим даже пяти минут.
Только вот приличных мест уже лет двадцать как не было. А с годами Хныщ вообще начал сомневаться, что когда-то он знал иную жизнь. Разве что видел во снах, которые все чаще стали переносить его в то время, которое исчезло. Как правило, сны эти были приятными и ненавязчивыми, вот только не в эту ночь.
Хныщу снился город. Было лето, стояла жара. Солнце палило вовсю, но деревья не отбрасывали тени. И струи фонтана, мимо которого шел тот, второй, еще молодой Хныщ, были просто облачками пара, фонтан пшикал, выпускал пар, замолкал, опять пшикал, никакой воды и никакой прохлады!
Людей было много, только все они были какими-то плоскими, сплюснутыми, будто вырезанными из картона. А еще сильно пахло выгребной ямой.
Хныщ шел без всякой цели, просто брел по городу, слушая шум проезжающих машин, тоже плоских, и пытаясь убежать от этого запаха, ему даже подумалось, что это все фонтан, вроде бы так пахнут струи белесого пара. Внезапно запах исчез, как и машины, да и люди тоже вдруг испарились, будто их и не было, лишь один Хныщ в самом центре абсолютно пустого, оболваненного жарой города, в котором деревья больше не отбрасывают тени.
Тут он и увидел кафе — парусиновый тент, натянутый прямо над асфальтом, несколько столиков и стойка. Ему захотелось чего-нибудь выпить, он подошел к стойке, но за ней никого не было.
— Эй, — сказал Хныщ, — тут есть кто-нибудь?
Никто не ответил, лишь в музыкальном центре, стоявшем на стойке, внезапно замигала какая-то зеленая лампочка, а потом из динамиков раздался голос:
— Местное время…
Затем послышались бульканье и шипение, волна куда-то сместилась, местное время осталось загадкой, хотя, судя по солнцу, был полдень.
— Двенадцать часов! — зачем-то ответил Хныщ.
Бульканье и шипение прекратились, голос, внезапно ставший низким и бархатным, насмешливо произнес:
— Неправда, раз этого места нет, то и местного времени больше нет!
— А где я? — спросил Хныщ.
Голос ничего не ответил, послышался лишь глубокий вздох, будто кто-то пытается, но так и не может ничего сказать в ответ.
Хныщ перегнулся через стойку, взял стакан и решил сам себе налить пива. Открыл кран, из него полилась одна пена, причем противного красноватого цвета. И пахла она противно, совсем не пивом. Хныщ закрыл кран, оставил стакан на стойке и пошел к выходу.
— Ты куда? — на этот раз голос был не мужским, а женским, очень даже приятным, немного вкрадчивым.
— А что? — вопросом на вопрос ответил Хныщ.
— Садись, поговорим!
Он сел за ближайший столик, опять раздались бульканье и шипение, будто вновь менялась радиоволна.
Солнце безжалостно палило через тент, голос замолк на какое-то время, но потом возник опять.
— Ты зачем вернулся?
— Я не уезжал! — сказал Хныщ.
— Вы все уехали! — проворковал все тот же женский голос, но потом вдруг возник уже подзабытый, низкий и бархатистый мужской.
— Бежали! — сказал он. И добавил: — Трусы!
— Я здесь живу, — сказал Хныщ, — у меня даже в паспорте записано…
— Здесь никто не живет! — мужчина сердился, это было заметно.
— Давным-давно, уже двадцать лет! — добавила женщина.
— Бред, — сказал Хныщ, — я только недавно вышел из дома…
— У тебя здесь нет дома! — отрезал мужчина.
— Уже двадцать лет как нет! — опять встряла женщина.
Хныщу надоел этот беспредметный, с его точки зрения, разговор, и он опять собрался уйти.
— Подожди! — мужской голос был настойчивым, женский же пропустил на этот раз свою очередь.
— Чего? — автоматически спросил Хныщ.
— Увидишь! — загадочно произнес мужчина. А потом добавил: — Должен быть третий знак!
Зелененький глазок на музыкальном центре вдруг погас.
Хныщ посмотрел вокруг, но никого и нигде не было, хотя там, вдалеке, намечалось какое-то шевеление. Прямо на прожаренном солнцем асфальте, который вдруг стал покрываться буграми, будто кто-то прорывал в земле нору, дошел до поверхности и вот сейчас пытается выбраться наружу.
Ближайший к нему асфальтовый бугорок лопнул, из него выполз кузнечик огромных размеров, наверное, с Волка, если не больше. Да, надо бы позвать Волка, только где его сейчас найдешь?
Волк положил ему морду на колено, Хныщ ничуть не удивился его появлению.
Так и должно быть во сне, хотя ему начинало казаться, что это вовсе не сон.
Но тогда что?
Лопнул еще один бугорок. Из образовавшейся дыры вылез еще один кузнечик, затем они полезли из-под асфальта один за другим, огромные, со странными головами и большими фасеточными глазами. Только вот зубы… Желтоватые и огромных размеров… Больше, чем у Волка, намного больше!
Тот зарычал. Кузнечики молча приближались, окружая кафе, где сидел Хныщ, со всех сторон.
— Сожрут! — сказал он Волку, гладя пса по голове.
Собака напряглась, будто уже приготовилась к прыжку, Хныщ чувствовал, как у нее на загривке дыбом встала шерсть.
Кузнечики понеслись огромными прыжками, но почти у самого кафе они вдруг взмывали в воздух, сотрясая его огромными прозрачными крыльями.
На земле вдруг появилась тень, а потом внезапно стало темнеть — солнце пропало, будто его никогда и не было.
Свет погас, воцарилась тьма.
— Я же тебе говорил, должен быть третий знак! — донесся до Хныща все тот же мужской голос.
Волк заскулил, Хныщ погладил его по голове, но тот скулил все громче и громче, и Хныщ проснулся.
Еще темно, но, судя по всему, скоро наступит рассвет. Хныщ давно уже привык к тому, что время переселилось в него: есть рассвет, есть закат, а часовые стрелки убраны за ненадобностью. Он и так все знает, надо лишь сбросить с себя остатки этого сна, умыться и решить, что делать дальше.
Хотя чего тут решать — надо уходить.
Собрать кое-какие веши, свистнуть Волка и пойти в город.
Завалить вход в пещеру, может, ему еще придется вернуться.
И дело не во сне, просто он давно уже там не был, ближайшие окраины не в счет.
Хныщ встал и вышел из пещеры.
Было холодно, снизу, от реки, полз туман.
Он поежился, представляя, как сейчас спустится к реке, разденется и зайдет в нее. Пусть и на мгновение, но его сразу же обожжет водой, «желтое лето» — одно название, на самом деле давно уже глубокая осень, пусть в этом году она полна солнца и лишена дождей.
Но зато он сразу проснется, стряхнет с себя остатки ночного кошмара, всех этих кузнечиков, зачем-то выбравшихся из-под асфальта, да и радиоголоса из прошлого — вода смоет и их, и тогда Хныщ быстро позавтракает, соберется и покинет холмы.
Он выдержал в воде лишь несколько минут, затем вернулся к пещере, позавтракал вяленым мясом, остатки которого аккуратно завернул в старую тряпку — лучше бы, конечно, в листья, хотя бы лопуха, но где их сейчас взять?
Волк выпросил маленький кусочек мяса, хотя, судя по всему, уже и сам позавтракал пойманной на перекате рыбиной.
Солнце встало, Хныщ собрал вещи: одежда, которая ему понадобится, еще новая, принесенная из последнего набега на окраины, нож, трут и кремни, если повезет, разживется на каком-нибудь складе спичками, но этот склад еще надо найти, а его запасы подошли к концу!
И тут Волк залаял, вскочил и понесся к реке.
Хныщ пошел за ним.
Между деревьев, что сбегали по склону вниз, к самой реке, отчетливо виднелись две голые фигуры. Волк стоял напротив и лаял, будто говоря: «Стоп! Дальше прохода нет!».
— Волк! — закричал Хныщ. — Кто там, Волк? — Потом он быстро начал спускаться, кто знает, что еще взбредет в голову псу, а от этих людей никакой беды ждать не стоит, мальчик, ну, подросток, лет четырнадцати, и женщина со спутанными волосами, у которой вроде бы нет возраста.
Судя по всему, они с той стороны.
Мальчик — точно тот, который тогда заблудился, и Хныщ еще показал ему, где их жилище.
Хорошо еще, не затоптал костер, гостям надо согреться. А потом, когда они расскажут о себе, решим, что делать.
Только вот они ничего не рассказывают. Сели у костра и греются. Хныщ достал мясо — благодарно вцепились, каждый в свой кусок. У женщины ничего не выражающие глаза, будто она не здесь, но вот где — и сама не знает.
— Ты так и не сказал тогда, как тебя зовут! — обратился Хныщ к мальчику.
— Тимус, — недолго помолчав, ответил тот, а потом вдруг заплакал.
Хныщ зашел в пещеру и начал рыться в куче оставленных вещей. Выбрал что покрепче и вернулся наружу. Тимус и женщина все так же сидели у костра, от последних кусочков вяленого мяса не осталось и крошки.
— Оденьтесь, — сказал Хныщ, протягивая им вещи. А потом спросил: — Ее-то как зовут?
Тимус, уже переставший плакать, замялся.
— Не хочешь — не отвечай! — добродушно проговорил Хныщ, наблюдая, как парнишка натянул на себя его старые штаны, длинные и широкие.
— Подверни, — сказал он, — а я поищу какой-нибудь пояс!
Он достал из мешка веревку, отрезал кусок и протянул мальчику.
Женщина так и сидела голой.
— Она что, не слышит? — спросил Хныщ.
— Она чуть не утонула, — ответил Тимус, подворачивая штанины, — наверное, из-за этого…
— А как она выбралась?
Мальчик ничего не ответил, он уже подпоясался веревкой и теперь застегивал старую клетчатую рубаху, причем делал это так неумело, что можно было подумать, будто он первый раз в жизни видел пуговицы.
— Значит, — сказал Хныщ, — ты ее спас! А потом добавил: — Попроси ее все же одеться, она ведь заболеет!
Тимус протянул женщине вещи, но та никак не отреагировала. Тогда он силком надел на нее какую-то бесцветную теплую кофту, она не сопротивлялась, лишь продолжала все так же смотреть ничего не выражающим взглядом, от которого Хныщу стало не по себе.
— Интересно, — зачем-то проговорил он вслух, — а как она наденет штаны?
— Ты поможешь! — сказал Тимус.
Они вдвоем надели на женщину штаны, и та сразу же вернулась к догорающему костру.
— Ладно, — сказал Хныщ, — выходит, что вы тут за всем и присмотрите!
— А ты куда? — спросил Тимус.
— Я ухожу, — сказал Хныщ, — мне надо в город…
— А придешь…
— Может, и не приду, тогда будете здесь жить…
Женщина вдруг пристально посмотрела на Хныща и негромко произнесла:
— Мы пойдем с тобой!
— Разговаривает! — опять вроде бы как сам себе сказал Хныщ.
— Нам нельзя здесь оставаться, — продолжила женщина, — нас здесь убьют!
— Тебя как зовут? — спросил Хныщ.
Она промолчала, хотя взгляд ее вдруг стал властным, пусть лишь на какое-то мгновение.
— Как хочешь, — сказал Хныщ, — но со мной вам все равно нельзя, это опасно!
— Везде опасно! — ответила женщина.
— Нельзя! — продолжал настаивать на своем Хныщ.
Мальчик молчал, он сидел у почти догоревшего костра и переводил взгляд то на женщину, то на Хныща, то на Волка.
— Ты возьмешь нас с собой! — властно сказала женщина, и Хныщ вдруг понял: он ее послушается. Да и потом — втроем веселее, он слишком долго жил здесь один, вроде бы и привык, но временами очень хотелось с кем-нибудь поговорить. Чтобы тебе отвечали, а Волк этого делать не умел.
— Ну что, Волк, — спросил Хныщ, — возьмем?
Пес заурчал в ответ — Тимус прилежно почесывал ему за ухом, и тому это явно нравилось.
— Третий знак… — отчего-то проговорил Хныщ.
— Что? — настороженно спросила женщина.
— Да так, — ответил Хныщ, — сон сегодня дурной был…
— Это все пожар, — сказала та, — ты его тоже почувствовал… — А потом добавила: — Там все сгорело, а может, и не все…
— Пошли, — сказал Хныщ, — пора! Помоги вход завалить! — обратился он к мальчику.
Тимус молча встал и пошел помогать. Они брали камни, подкатывали их ко входу, затем шли и катили другие. Один на другой, еще один, затем еще…
— Жалко будет, если разграбят, саксофон там… — сказал Хныщ, опять ни к кому не обращаясь.
— А что это? — не удержался от вопроса мальчик.
— Да так, — сказал Хныщ, — одна ненужная штуковина!
Взял мешок, забросил на спину, накинул лямку и размашистым шагом пошел прочь от реки, туда, где, если долго идти по холмам, можно выбраться на старую дорогу, ведущую в город.
Волк бежал рядом, женщина с Тимусом еле успевали за ними.
Полдень остался позади, желтый лес готовился к тому, что через несколько часов опять подползут сумерки, а следом наступит ночь.
Внезапно поднялся легкий ветерок.
Он принес с собой странный, до того не ощущаемый Хныщом запах — приторно пахло чем-то горелым.
Холмы то набегали на них, то пропускали вперед, Волк временами начинал беспокойно лаять, но потом успокаивался и опять бежал молча.
Старшая Мать шла замыкающей, она смотрела в спину Тимусу и думала, что мир опять перевернулся, как и в тот день двадцать лет назад, когда все началось.
Хныщ пытался представить, что они будут делать, когда доберутся до окраин, и где сегодня будут ночевать, да и что будут есть, потому что вяленого мяса больше нет.
А Тимус хотел одного — узнать каким-нибудь образом, что произошло с Монкой и осталась ли она в живых, только не знал, как бы ему это сделать.
Внезапно солнечный лучик отразился от золотой серьги в ухе Хныща и на секунду ослепил Тимуса.
Тот зажмурился, и в этот самый момент норка в голове опять ожила, и очень далекий голос произнес:
— Удачи тебе, Тимус! — А потом, спустя мгновение, добавил: — Может быть, мы еще встретимся!
— Все, — сказал Хныщ, — пришли!
Он сбросил мешок и сел рядом на землю.
Уже отчетливо был виден город. Красноватые лучи заходящего солнца зловеще пылали на уходящих за горизонт крышах.
— Страшно! — сказал вдруг Тимус.
— Мне тоже! — честно признался Хныщ.
Старшая Мать ничего не ответила, а Волк было заскулил, но потом замолчал и неуверенно побежал вперед.
Они двинулись за ним, следом поднялся ветер, только нес он с собой не запах уже выветрившейся гари, а сухую печаль холмов.
Тимусу вновь показалось, что ему желают удачи, и он обернулся. Старшая Мать по-прежнему шла за ним, а больше никого не было.
Tribute to Roger Zelazny
Сегодня опять никто не пришел.
Лодочник вздохнул, докурил трубку и встал с чурбачка. Для вечерних посиделок он всегда выносил к берегу чурбачок, ставил под ивой, садился, закуривал и смотрел на воду. Табак он выращивал сам, в огороде, за грядкой укропа и двумя кустами красной смородины. Он много чего делал сам, потому что помощников здесь не водилось. Только он — и те, кого требовалось перевезти на другой берег.
С недавних пор он остался один.
«С давних, — поправился лодочник. — С давних, приятель. Никому больше не надо плыть через твою дурацкую реку. Мир изменился. Никто не приходит, а ты ждешь, как дурак. Готов поклясться, ты и завтра явишься сюда — ждать. Сотня дел по дому, тысяча забот по хозяйству, а ты, выкроив по минутке от каждого часа, станешь бегать к реке, как мальчишка, и глазеть по сторонам, сопя от огорчения.
Ага, так и будет, и никак иначе».
Тонкие ветви ивы купались в черной воде. В бочаге плеснула рыба. Луна, белесая, как рыбий пузырь, качалась в смутном небе. Вдали, за рекой, выла собака. Отражаясь от луны, вой дробился, расслаивался, летел над коврами маков и диких лилий. Казалось, воет не один пес, а по меньшей мере три.
— Хватит, дурачок, — шепнул лодочник, словно несчастный зверь мог его услышать. — Хватит. Не трави душу. Ну, луна, понимаю. А их все равно нет, хоть вой, хоть рвись с цепи…
Он знал, что на той стороне реки тоже никого нет. Несколько раз он садился в лодку — без пассажиров, хотя это было противоестественно! — и плыл на другой берег. Оставив лодку на песчаной косе, он шел и шел, углубляясь в дикие, безлюдные земли. Крепкие, хотя и непривычные к долгой ходьбе ноги меряли пространство. Зоркие, несмотря на возраст, глаза шарили вокруг, слезясь от надежды. По дороге он волновался, что лодку могут украсть.
Иногда он кричал:
— Э-эй! Эге-ге-гей!
Ему не отвечало даже эхо. Здесь не было эха, хоть в бубен стучи.
Время лодочник рассчитывал так, чтобы успеть вернуться к вечеру, переплыть обратно и ночевать в хижине, а не под открытым небом. Иногда по пути домой он думал, что стоило бы хорошенько запастись провизией — и уйти в поход дней на пять или на неделю. А вдруг там, за рекой, кто-то остался? Затаился в пещере, укрылся в лесу, спрятался за скалой и боится выглянуть… Не все так общительны, как некий брошенный на произвол судьбы лодочник.
В конце концов, если они перестали являться на этот берег, то им совершенно необязательно исчезать сразу по обе стороны реки! Надо взять сыра, и лепешек, и курева, и воды в бурдюке, набрав ее из родника, потому что из реки пить нельзя, и пойти куда-нибудь, куда угодно. Может быть, даже туда, откуда они приходили раньше. Найти их, спросить, почему столько времени никого нет…
Ясное дело, он тешил себя иллюзиями, но есть ситуации, в которых тебе остаются лишь иллюзии. Он знал, что не уйдет ни на пять дней, ни тем более на неделю. Он не мог так долго оставлять лодку без присмотра.
Взяв чурбачок под мышку, он побрел к хижине. «Они ушли, — думал лодочник по дороге. — Они ушли, и я не понимаю — куда. Они забыли дорогу к реке, и я не знаю — почему. Это началось давно, но я не помню — когда именно. Что мне осталось? Лодка, река и славный табачок. Пожалуй, немало. Я знаю многих, кто с удовольствием поменялся бы со мной местами».
Раньше, везя пассажиров через реку, он иногда в шутку спрашивал: не хочет ли кто-то поменяться с ним местами? Желающие, как ни странно, встречались редко. Но кое-кто соглашался. Если сосчитать всех, давших согласие, выйдет вполне пристойная компания.
Многие — это немногие, умноженные на время.
Лодочник улыбнулся, вспоминая, как предлагал хитрецам сесть на весла. Лодка через минуту начинала вертеться, вода хлюпала через борт. Хитрецы тщетно орудовали веслами, бранясь и всхлипывая, остальные пассажиры вопили от страха… Когда он наконец возвращался на законное место, его благодарили. Крохотный мир лодки на мгновение забывал, где они, кто они и куда плывут. Оставалась лишь шутка, и глупость, и страх, и спасение.
Вполне достаточно.
Высаживаясь, каждый давал ему монетку. Возвращаясь домой, отдыхать или за новой партией желающих переправиться, он останавливал пустую лодку на середине реки и бросал монетки в воду: одну за другой. Какой-то пассажир, грустный человек с влажными глазами навыкате, задержавшись на переправе, потому что в тот день пришло много народу, сказал ему:
— Так делают, чтобы вернуться. Куда хотите вернуться вы, лодочник?
— Я хочу вернуться на свою реку, — ответил он.
Грустный пассажир удивился:
— Неужели? Разве вы когда-нибудь покидали эти места?
— Нет, — ответил он. — Никогда. А разве для того, чтобы хотеть вернуться, непременно надо сперва уйти?
— Вы философ, — засмеялся грустный пассажир. Смех у него был под стать облику: тихий и невеселый. — Тогда сделайте одолжение, киньте монетку и за меня. Я тоже хочу однажды вернуться. Февральский снег, рыхлый и ноздреватый, вкус свежего хлеба… Крики галок над колокольней. Да, я очень хочу вернуться. Я бы кинул сам, но свою монетку я только что отдал вам.
Лодочник, извиняясь, развел руками:
— Ничего не получится. Простите, если обидел, но я не умею лгать. Такие, как вы, не возвращаются. Зачем зря тратить монету?
«Зачем зря тратить желание?» — хотел добавить он, но промолчал. Монетка что, ерунда — бульк и нету, а хорошее желание всегда пригодится. Даже на той стороне, где маки и лилии.
— А такие, как вы, не уезжают, — подвел итог грустный. — Ладно, я пойду. Удачи!
На середине реки лодочник все-таки кинул в воду монетку за этого пассажира. На всякий случай. Монетка, конечно же, пропала даром. Впрочем, остальные монеты утонули со смыслом вряд ли большим, а значит, беспокоиться было не о чем.
Сейчас, в сумерках возвращаясь к хижине, лодочник вспомнил грустного пассажира. Жаль, что он не вернулся. Сидели бы вдвоем, на двух чурбачках, курили и болтали о пустяках. Грустный научился бы грести, и конопатить лодку, и ухаживать за курами…
Лодочник остановился.
У него перехватило дыхание. На лбу выступили крупные капли пота. От волнения ему показалось, что возле хижины стоит грустный пассажир с влажными глазами навыкате. Лишь спустя два томительно-долгих удара сердца он понял, что ошибся.
У хижины стояла женщина.
Он ускорил шаг, но быстро опомнился. Негоже бежать навстречу случайной гостье, словно ты — сопливый мальчишка. Мало ли, что здесь давно никто не появлялся. Возможно, с завтрашнего утра они пойдут толпами — только успевай перевозить. Надо будет заново просмолить лодку и разобраться с уключинами. И укрепить причал: случались дни, когда третья справа доска не выдерживала.
Он уже и забыл, когда они случались, такие дни.
— Добрый вечер, — сказала женщина, дождавшись, пока он поднимется по тропинке. — Я понимаю, что некстати… Вы разрешите мне переночевать в хижине? Поверьте, я не стесню.
Высокая, стройная, она была в годах, но не выглядела старухой. Уж точно, не старше лодочника. Ветер трепал подол черного платья, шелестел на белых кружевах воротничка и рукавов. Ноги, открытые до колен, казались изящными и сильными. Чувствовалось, что женщине доводится много ходить пешком и она знает толк в удобной обуви.
В правой руке женщина держала серп.
— Разве вам не надо на тот берег? — удивился лодочник.
— Мне? Нет. А что, там кто-нибудь есть?
— Нет. Я думал…
Он хотел сказать, что перевезет ее, и с этой минуты на том берегу будет она, а дальше, глядишь, все опять наладится, станет, как раньше… И не сказал. Вой собаки стих, луна поднялась выше. В наступившей тишине стало слышно, как внизу плещет река.
— Уже поздно, — лодочник поставил чурбачок на землю. — Давайте ужинать. У меня есть сыр, лепешки, и сушеная рыба, и вода из родника. Еще на леднике яйца, пять штук. Мои куры хорошо несутся. Вы как любите, вкрутую или «в мешочек»?
— Я люблю яичницу, — ответила женщина. — У вас найдется сковородка?
Сковородка нашлась. Вскоре на ней зашкворчала грудинка, которую гостья извлекла из дорожной котомки. Яйца растеклись между поджаренными ломтиками, застывая и уплотняясь. Сушеная рыба быстро превратилась в набор из маслянистых ребрышек, жирной спинки и тускло-красноватой, слезящейся икры. Сыр расплавился на подогретых лепешках, а сверху женщина насыпала горсточку мелко порубленного укропа.
— Царский ужин, — сказал она. — Спасибо.
— Это вам спасибо…
Все это время лодочник сидел на чурбачке, курил вторую за вечер трубку и смотрел, как она стряпает. Чудесное зрелище. В самом начале он сунулся было помочь, но женщина решительно отстранила его, велев принести воды и отдыхать. «Уверена, что вы устали, — сказала она. — Я что, я просто шла и глазела по сторонам, а у вас река, и лодка, и хозяйство, и вообще…»
Он не стал спорить. Хотелось, конечно, возразить: дескать «вы целый день шли, а может, и не день, и даже не неделю, пока я бездельничал на бережку…» Но грудинка пахла так вкусно, а лепешки с сыром и зеленью выглядели так красиво, что любой спор заканчивался, не начавшись.
— У вас есть инструменты? — спросила она после ужина.
Он встревожился. Сейчас женщина попросит иголку и нитки, а костяная игла и моток суровых ниток вряд ли уместны, если возникла нужда пришить оторвавшееся кружево.
— Что вам нужно?
Вопрос прозвучал грубовато. Он покраснел от стыда. К счастью, сумерки скрыли его неловкость. Вечером все кони бледны, как говорил один пассажир, мрачный и неприветливый.
— Я хочу привести в порядок мой серп. Хорошо бы точильный камень и наждак…
— Конечно! У меня есть даже ножовка по металлу…
Он снова покраснел. Хвастается, как мальчишка! Но женщина благодарила его со всей искренностью, а ножовка привела ее в восхищение. Через десять минут, доедая от нечего делать последнюю лепешку, он с удовольствием наблюдал, как она возится с серпом. Чем-то это напоминало его возню с веслами. Привычка, за много лет не утратившая оттенок любовности.
Темнота не была женщине помехой. Ей вполне хватало света луны.
— Я бы мог смастерить вам новую рукоять для серпа, — сказал он. — Здесь рядом есть буковая роща. Ваша старушка, конечно, еще послужит. Но всегда хорошо иметь под рукой запас.
Она улыбнулась.
— Вы очень любезны.
Лодочник понял, что это отказ, но рискнул еще раз.
— Я умею работать с деревом. С металлом — не очень, а с деревом умею. Я сам делаю себе весла. Хотите посмотреть?
— Уверена, что у вас чудесные весла, — засмеялась она. — И золотые руки. Просто мне не хотелось бы обременять вас пустой работой. Если я ухаживаю за серпом по привычке, это не значит, что и вы должны делать то же самое. Но если случится чудо, и у меня возникнет нужда в новой рукояти, вы будете первым, к кому я обращусь.
— Хорошо, — серьезно кивнул лодочник. — Пусть я буду первым.
Женщина вдруг отложила серп в сторону.
— Знаете, что я скажу? Я удивляюсь, почему вообще не выбросила эту железяку. Кому она теперь нужна? Разве что мне. И то как память. Одни хранят любовные письма, другие — медальон с локоном волос, а я — этот серп.
— А я — лодку.
Слова вырвались сами, непроизвольно. В следующий миг он уже пожалел о сказанном. И, чтобы скрыть замешательство, задал вопрос — главный, мучительный, который терзал его день за днем, пока он ждал на берегу:
— Скажите, там, откуда вы пришли… Там и впрямь больше никого нет?
— Никого, — ответила женщина.
— Совсем?
— Совсем.
— И никто больше не придет к переправе?
— Думаю, что так. Я искала — может, хоть кто-то остался… Я очень долго искала. Там, откуда я пришла, есть много заповедных уголков — в джунглях, в горах, на островах. Не скажу, что обошла их все, но…
Она не договорила, бесцельно играя серпом.
«Я их всех перевез, — подумал он. — Всех. До единого». Ему казалось, эта мысль должна принести покой и удовлетворение, но он ошибся. На сердце скребли кошки, руки, словно чужие, лежали на коленях. Сейчас он был лодкой, брошенной на произвол судьбы.
— А зачем вы пришли сюда?
— Я вам надоела? — она кокетливо оправила платье.
— Нет, что вы! Я просто… я хотел спросить… Ну, вам же не надо на тот берег!
— Простите, я не думала вас смутить. Понимаете, когда я убедилась, что нигде никого не осталось, я задала себе вопрос: а на том берегу? Мне захотелось переплыть реку, пройтись по землям, где я раньше не бывала, найти хоть кого-то, кто скажет мне, что я еще существую, что я — не бесплотная тень… Теперь я понимаю, как это было глупо.
Лодочник нахмурился, чувствуя, что к горлу подкатывает ком, и решился.
— Вы — не тень. Вы существуете. Хотите, я скажу вам это сто раз подряд?
— Хочу, — ответила она. — Но уже очень поздно. Пора ложиться спать.
Утром женщина ушла. Лодочник предлагал свозить ее за реку, погулять, нарвать букет лилий… Ничего не получилось. Женщина сказала, что вернется, откуда пришла, и продолжит поиски. Что остались еще укромные места, где вполне мог бы кто-то сохраниться.
Что минутная слабость ничего не значит.
Когда она скрылась за буковой рощей, лодочник долго смотрел ей вслед. Стройная, легконогая, в черном платье с белыми кружевами, с серпом в руке, она почти бежала, словно боялась: умерь она шаг, и ее потянет назад.
До обеда он возился в огороде. Потом чинил лодку. Потом вытащил лодку подальше на берег, под навес. Весла завернул в дерюгу и положил рядом. Вернулся в дом и собрался в дорогу. Она не могла уйти далеко. Если он поспешит, то успеет ее догнать. А если даже и не догонит сейчас, то обязательно найдет после. Со временем. Уж чего-чего, а времени у него навалом.
Он знает, где ее искать. В укромных местах. В заповедных уголках. Не может быть, чтобы двое не встретились там, где не осталось никого, кроме них, Адама и Евы нового мира.
И она еще нестарая.
В любом случае, моложе его.
«Надо будет потом вернуться за собакой, — думал лодочник, уходя и не оглядываясь. — Хорошая собака всегда пригодится в хозяйстве. Вернуться, привести лодку в порядок, переплыть на тот берег и забрать Кербера с собой. Старик заслужил это. Да, и не забыть ножовку по металлу — боюсь, пес до сих пор на цепи…»
На дне покинутой реки блестели камешки.
Словно мириады монеток.