Петр Луценко, ставший одним из героев этой повести, сказал мне: «В общем работа была как работа. Нужно было только привыкнуть, что смерть — рядом. Все время — рядом.»
Только бы не опоздать! Эта мысль гнала Игоря Шрагина на юг, к Черному морю, в город, который не сегодня завтра мог быть захвачен гитлеровцами. Ему нужно было оказаться там хотя бы на час раньше.
О том, что он назначен руководителем разведывательно-диверсионной группы, Шрагину сказали только две недели назад. Неделя ушла на разработку легенды, по которой он должен был появиться и жить в том южном городе. Легенда получилась очень сложной, для ее подтверждения нужно было изготовить более десятка документов. И кончилось тем, что ему оставили его настоящую биографию, заменив только имя и выбросив из нее, что он коммунист и последние годы работал в органах государственной безопасности.
Уже можно было выехать, но возникло осложнение. Люди его группы отправились на место прямо из Ленинграда, где все они учились в спецшколе, и целую неделю о них не было никаких сведений. В южном направлении транспорт работал с перебоями, станции часто подвергались бомбардировкам, и можно было предполагать что угодно. Но выезжать без подтверждения, что группа добралась до места работы, было бессмысленно. В ожидании известий прошло еще четыре дня. Одно хорошо — он получил возможность побыть с женой и с месячным сынишкой и сам отправил их к родственникам на Урал. Только вчера Шрагин с ними расстался, а сегодня он тоже в пути.
Старенькая дребезжащая «эмка» показывала чудеса. Шофер говорил: «Машина-то нашенская, понимает, что к чему…» Почти до самого Брянска мчались со скоростью сто километров в час. Когда до города было уже рукой подать, уставший шофер не заметил впереди развороченное бомбежкой шоссе и поздно затормозил. «Эмка» нырнула в яму, оттуда ее вышвырнуло через кювет в кусты, и там она еще долго прыгала, пока не завалилась на бок. Удивительно, конечно, но ни Шрагин, ни шофер не пострадали. А «эмка» окончательно вышла из строя.
Пришлось воспользоваться оказией. Это был небольшой санитарный автобус, в который набилось полным-полно народу. Сидели даже на полу.
Все это были военные люди, им тоже срочно нужно было попасть в Киев.
На рассвете где-то за районным городком Красная Слобода шофер резко затормозил. Дремавшие люди попадали со скамеек. Шрагин больно ударился головой о чей-то чемодан. Сон слетел мгновенно.
Путь преграждала толпа вооруженных людей в штатском. Высокий мужчина в короткой, не по росту, милицейской шинели стоял перед автобусом, растопырив руки. Шрагин вспомнил рассказы о вражеских десантниках в милицейской форме и, переложив пистолет в карман пиджака, выскочил из автобуса. Вслед за ним вышли еще несколько военных.
— Что случилось? — спросил Шрагин, вглядываясь в изможденное и давно не бритое лицо человека в милицейской шинели.
— Да вот не знаем, что с немцем делать, — возбужден, но ответил он.
— Что за немец?
— Да вот… — Человек в шинели показал на лежавшего ничком у кювета немецкого солдата, на сером его кителе возле левого плеча расплылось кровавое пятно.
Оказывается, ночью здесь с самолета была сброшена группа диверсантов. Местная истребительная рота вступила с ними в бой и перебила их. Один десантник пытался спрятаться в кустах, но его нашли. Тогда он решил застрелиться, но ему помешали, и рана казалась несмертельной.
— Может, захватите его с собой? — спросил человек в шинели.
Среди пассажиров автобуса оказался военный врач, он подошел к немцу, перевернул его на спину и склонился над ним.
— Нечего беспокоиться, — сказал врач, выпрямляясь. — Он уже готов.
— Ну и ладно, — сразу успокоился человек в шинели. — Баба с возу — коню легче. Извините, что задержали вас.
— Документы убитых взяли? — спросил Шрагин.
— Мы, товарищ, потерь не имеем, — почти обиделся человек в шинели.
— Я про немцев.
— А? Недосуг было… Они ж раскиданы по всему оврагу — кто где.
Шрагин подошел к мертвому немцу и вынул из его карманов бумаги.
Автобус продолжал путь.
Шрагин просматривал документы и бумаги десантника. По солдатской книжке пленного получалось, что он, Вальтер Гейвиц, был солдатом танковой дивизии. Но почему тогда он прыгал с парашютом? «Очевидно, у них в танковых частях есть и такие подразделения», — решил Шрагин. С потрепанной фотографии улыбалась молодая женщина, державшая на руках маленькую девочку. На обороте фотографии надпись: «Вальтер, это мы без тебя и с тобой. Жду. Мара. Дортмунд, 1940 г.».
Шрагин рассматривал фотографию, но думал уже о своей Ольге и о сынишке, к которому он даже не успел привыкнуть. Старался представить себе его физиономию и не мог. Ясно помнился только его неистовый крик по ночам, переходящий в сладкое урчанье, когда Ольга давала ему грудь. «Сейчас они, как и я, в дороге, и мы уезжаем друг от друга все дальше и дальше», — тоскливо подумал он.
Спрятав фотокарточку немки в карман, он развернул письмо. Оно пахло духами. Письмо из Дортмунда и подпись уже знакомая — Мара.
«Вальтер, Вальтер, мне грустно, конечно, но долг выше всего.» Странно, но эта строчка из письма стала как бы продолжением собственных мыслей Шрагина, это его и разозлило и озадачило. «Раз война, мужчинам — мечи, а нам — ожидание, тревоги и, конечно, заботы об армии, — читал он дальше. — Но я спокойна, Вальтер, я знаю, ради чего я жду, так как я знаю, чего хочет для всех нас наш фюрер. А когда план вождя становится надеждой всех женщин страны — горе врагу. И я не боюсь России. Раз фюрер сказал, она будет поставлена на колени, а Германия возвысится над всем миром непобедимым колоссом. Верной фюреру я выращу и нашу Кити, вот увидишь, Вальтер. Сейчас она спит. Я только что подходила к ней — она во сне улыбнулась, наверное, своему счастью, что она маленькая немка вечной и великой Германии. Кончай поскорее с Россией и возвращайся к нам. Прижимаюсь к тебе, люблю навеки. Твоя Мара.»
Шрагину хотелось наотмашь обругать эту сверхидейную немку, и в то же время что-то заставляло его серьезно думать о ней, и о том, что она писала, и об ее Вальтере, который остался лежать у кювета, и о той совсем маленькой немке, которая улыбается во сне. Ведь это было первым непосредственным знакомством Шрагина с врагом.
В Киеве было решено, что дальше Шрагин поедет по Днепру на пароходе: по мнению киевских товарищей, этот способ передвижения сейчас был самым надежным. Кроме того, для Шрагина крайне важно попасть в город обычным гражданским путем и вместе с другими случайными людьми.
Когда Шрагин прибежал на пристань, трап был уже убран, и ему пришлось прыгнуть через метровый просвет. Он прошел на мостик к капитану — коренастому старику с желтыми, прокуренными усами, фиолетовым носом и выцветшими глазами.
— Примоститься где-нибудь можно? — спросил Шрагин.
Капитан, не отвечая, посмотрел в небо и крикнул в переговорную трубку:
— Убери сопли!
Тотчас дым перестал валить из пароходной трубы.
— Ну-ка, сойдите с мостика, — сказал капитан, вглядываясь в небо, откуда чуть доносилось звенящее завывание моторов.
Послышался быстро нараставший свистящий вой, и метрах в ста от парохода реку вспучило, вскинуло кверху огромным водяным кустом. Шрагин почувствовал тупой удар в грудь, который отшвырнул его в угол капитанского мостика.
— Говорил — уходите, — ворчливо сказал капитан, продолжая смотреть в небо.
Пароход назывался «Партизан Железняк». В этом допотопном суденышке с хлюпающими по воде плицами колес, с утробно громыхающими и трясущими весь пароход машинами была какая-то спокойная домовитость и надежность.
Отыскивая, где бы притулиться на ночь, Шрагин ходил среди спящих и еще бодрствующих пассажиров, шагал через чемоданы, котомки, поражаясь тому, как быстро люди обживаются в любых условиях. В конце концов он нашел местечко на корме и сел на палубу между мешками и узлами. Рядом располагалась целая семья: отец, мать, трое детишек дошкольного возраста и сухонькая старушка, которую ребята звали бабусей. Сгрудившись у чемодана, они ужинали. Бабуся хозяйничала, как дома: аккуратно резала хлеб, поровну делила мясо, жалела, что не купила черного хлеба, одергивала ребят и успевала еще певучим голосом рассказывать про какую-то Клавдию Анисимовну, которой все как с гуся вода.
Шрагин почувствовал, что он голоден: со вчерашнего вечера он ничего не ел, и не было даже минуты подумать о продуктах на дорогу.
— Молодой человек, у вас що, нечего поснедать? — услышал он певучий голосок бабуси.
— Ничего, спасибо, — отозвался невпопад Шрагин: ему еще никто ничего не предлагал.
— Ничего — это ничего, а ты на-ка возьми мясца домашнего.
— Снежко Павел Ильич, — как-то по-старомодному представился Шрагину глава семьи. И весь вид его тоже был старомодным. Такими показывают в кино дореволюционных рабочих. На нем был добротный синий костюм, но брюки были заправлены в сапоги. Горло высоко обхватывал застегнутый на белые пуговички ворот русской косоворотки, синей в полосочку, и, наконец, у него были пушистые усы. Он возвращался из отпуска в тот же город, куда стремился и Шрагин. Мало того, он работал на том судостроительном заводе, на который, если все сойдет, как задумано, должен устроиться Шрагин. Поистине это было счастливым началом операции.
— Черт нас попутал, — рассказывал Павел Ильич неторопливо и чуть окая. — Поехал отдохнуть к моему брату под Москву, и теперь уже сколько времени прорываемся обратно до дому. А вы чего и как?
— Да вот получил не ко времени перевод на ваш завод, — ответил Шрагин.
— Почему не ко времени?
— А вдруг немцы займут ваш город?
Снежко прожевал мясо, запил водой и совершенно спокойно сказал:
— Займут не займут — на все воля божья. Немец, конечно, супостат и зверь в образе человека, но нам-то что, мы в кумовья ему не полезем. Он сам по себе, а мы сами по себе. К рабочей чести, коль она есть, никакая грязь не пристанет.
Шрагин слушал его пораженный, но продолжал думать о том, что именно такое знакомство и может ему пригодиться.
— Ты у нас блаженненький, тебе всюду рай, — сказала до того молчавшая жена Снежко, крупная красивая женщина, она поглаживала лежавшую у нее на коленях головку уснувшего сына.
— А тебе везде один ад мерещится, — с запалом сказала ей бабуся. — Поехали к Андрею — там тебе лихо. Теперь домой едем — и все равно ты Павла пилишь. Сам бог не ведает, где тебе хорошо.
— Не будем, мамо, на людях считаться, — тихо произнесла жена Снежко и с тяжелым вздохом добавила: — За детей мне страшно, вот что.
— А мне, думаешь, не страшно? — живо возразила бабуся, но жена Снежко промолчала, и разговор надолго прервался.
Потом Павел Ильич спросил Шрагина:
— Вы по какой специальности будете?
— Инженер по механике. После института два года работал в Ленинграде, на Балтийском. И вот получилось, что перевели к вам. С начальством я не ладил, а оно, как известно, таких не любит.
Снежко сочувственно засмеялся:
— Начальство все может. У нас мастер был, Савельев. Руки — золото, а нрав неспокойный. Чуть что, в газету строчит или на собрании речь держит. Сам директор завода по его милости выговор схлопотал. И тогда начальство расставило ему хитрую ловушку. Все недовольны были нашим отделом кадров: брал он на работу кого попало. Про это и в газете написали. Тогда начальники наши взяли и поставили на кадры Савельева — дескать, кто же лучше его, старого партийца, все, как надо, соблюдет с кадрами? Савельеву и деться. некуда. Сел он на кадры, и теперь все шишки на него валятся, а ему и рта раскрыть нельзя. Хитро!..
Между тем пароход плыл уже в непроглядной летней ночи. Ничего вокруг не видно, только вверху звезды переливаются — ни дать ни взять плывет пароход прямо по этому звездному морю.
Бабуся и жена Снежко уже спали, привалившись к своим узлам. Возле них пристроились ребята. Стал устраиваться и Снежко и вскоре захрапел с легким посвистом.
На рассвете Шрагин поднялся на капитанский мостик.
— Как спали? — спросил его капитан.
— Нормально, — ответил Шрагин, глядя на тихий Днепр в нежном рассвете, на его берега, где косматые ивы полоскали в воде свои длинные ветви. — Красиво! — тихо произнес он.
— Мне приелось, — отозвался капитан. — Двадцатый год хожу тут взад-вперед без остановки.
— Трудно поверить, что кругом война.
— Трудно? — спросил капитан. Он показал на воду: там, на водной гряде, бегущей от носа парохода, что-то качалось. Это был труп женщины в веселеньком желтом платье из ситца.
В полдень немецкий самолет на небольшой высоте пролетел над пароходом и скрылся за противоположным берегом.
— Воздух! Воздух! — закричал матрос, стоявший на носу парохода.
Когда раздались гудки и крик матроса, бабуся мелко и часто перекрестилась, прижала к себе ребятишек. Перекрестился и Павел Ильич Снежко. Он сделал это привычно, неторопливо, с сосредоточенным видом. В это время самолет снова появился над рекой. Он быстро приближался и когда был уже совсем близко, пароход резко развернулся поперек реки. Самолет с диким ревом промчался дальше. Две бомбы вскинули воду. Хлестнула воздушная волна, пароход сильно качнуло. Во время новой атаки летчик открыл огонь из пулеметов. Шрагин видел, как стремительно приближались вспоротые на воде пулями две сверкающие дорожки. Он затаил дыхание, напряг мышцы и непроизвольно закрыл глаза. Но капитан снова скомандовал крутой поворот, и только одна дорожка прошлась наискось по носу парохода. Там дико закричал раненый паренек лет шестнадцати. Пуля пробила ему руку выше локтя. Паренек с ужасом смотрел на свою рану, из которой хлестала кровь, и кричал.
Шрагин снова поднялся на мостик. Капитан как ни в чем не бывало стоял, опершись грудью на перила, и смотрел на проплывавший мимо берег. Шрагин хотел сказать этому славному старику какие-то слова благодарности, что-то сердечное, теплое, но сказал только:
— Здорово все получилось.
— Кому здорово, кому кровь, — не оборачиваясь, отозвался капитан и вдруг заговорил сиплым захлебывающимся голосом: — Что же это такое, скажите мне? Он же, сволочь, знает, видит, что посудина моя не военная, что набита она бабами, детьми, — знает, а бьет, бьет! Ведь я за последние два рейса тридцать семь покойников на берег сдал. Я их столько за всю свою жизнь не видел. А вы говорите — здорово. Как только язык у вас повернулся? Обрадовались, что сами живы остались? Нехорошо, дорогой товарищ, нехорошо!
Вечером прибыли в Днепропетровск. На затемненной пристани никого не было. Только матросы, которые приняли причальные концы. Над городом качалось зарево большого пожара. Когда пароход прижался к причальной стенке и его машины остановились, наступила глухая тишина.
— С парохода никому не уходить! — объявил с мостика капитан.
— Это же наш конечный! — тревожно крикнул кто-то с кормы.
— Все равно без приказа не сходить, — громко повторил капитан. Вскоре он прошел мимо Шрагина к трапу — сутулый, в кургузом кителе и в мятой форменной фуражке. Потом на пароход поднялись две девушки в белых халатах. Они увели раненого паренька.
К Шрагину подошел Павел Ильич Снежко.
— Ищу вас, дело есть, — сказал он тихо и, оглянувшись по сторонам, продолжал еще тише: — Не сойти ли нам здесь? Люди говорят, что ниже по Днепру немец лютует, топит пароходы почем зря, а отсюда нам до нашего города каких-нибудь двести километров. Подхватим левачка, вместе и расплата будет легче, и как-никак в пути будет нас двое мужиков, а?
Шрагин сразу согласился.
Уже больше часа семья Снежко и с ними Шрагин сидели на узлах у ворот пристани. Павел Ильич ушел доставать машину, и теперь все с нетерпением ждали его. Больше всех нервничала жена Снежко.
— Не знаешь ты своего Пашку, не знаешь, — горестно корила ее свекровь. — Раз уж он сказал, значит сделает все как надо. Сиди и не тычь в глаза людям свое неверие.
Павел Ильич приехал на военной полуторке с солдатом-шофером и сильно подвыпившим старшиной. Все быстро разместились в кузове, и солдаты накрыли их брезентом.
— Пока я не постучу — молчите, — приказал старшина. — А как проскочим пропускной пункт на выезде из города, брезент можете снять.
Минут через двадцать машина остановилась. Шрагин услышал, как мальчишеский голос спросил:
— Что везешь?
— Спецгруз, а что именно, нам знать не дано, — ответил старшина.
Лучик фонарика скользнул по кузову грузовика.
— Кати, не загораживай!
Полуторка двинулась дальше. Спустя минут десять старшина, как обещал, постучал в окошечко из шоферской кабины. Шрагин открыл брезент. Над ними распахнулось все то же черное спокойное небо, усыпанное уже по-южному крупными и яркими звездами.
Все получилось наилучшим образом. Снежко сам пригласил Шрагина на первое время остановиться у них. Хозяев он никак не стеснил: в добротном доме Снежко было пять комнат, не считая кухни.
Побрившись с дороги и позавтракав, Шрагин вместе с Павлом Ильичом пошел на завод. Улицы города выглядели тревожно. Много военных машин. На перекрестке в садике из траншей торчали жерла зенитных орудий. Стоявший возле них солдат, сдвинув каску на затылок, в бинокль оглядывал небо. На окнах белые кресты из бумажных лент — наивный способ уберечь стекла, когда рушатся дома. Двухэтажный каменный дом бомба разворотила на три стороны. Осталась только одна стена — вся в квадратах разноцветных обоев.
— Тут жил один адвокат, — с непонятной усмешкой сказал Снежко, показывая на развалины. — Очень плохой человек. Когда я судился за мой дом, он хотел меня по миру пустить, а, глядишь, сам все потерял. Бог, он все видит и шельму метит.
По пути на завод они встречали людей, которые знали Снежко, здоровались с ним.
— Здравствуйте, здравствуйте, — отвечал он то снисходительно, то приветливо, а то и иронически.
— Я гляжу, вас весь город знает, — сказал Шрагин.
— Ничего удивительного, — с достоинством сказал Снежко. — Я тут родился, вырос, человеком стал. А только знакомство знакомству не пара. Вот давеча низко кланялся мне старичок, сухопарый такой, в кепочке. У меня с ним свара была на заводе. Он тогда еще не вышедши был на пенсию, в активистах ходил. Сейчас он первый раз за последние два года откланялся. Я вот все думаю, с чего бы это он вдруг признал меня?
«Я-то знаю, почему он тебя признал», — подумал Шрагин, еще раз убеждаясь, как хорошо может пригодиться ему знакомство с Павлом Ильичом, который, конечно, не покинет город.
— Будем жить, как бог присудит, — сказал тот за завтраком. — А потом немца нам рисовать не надо, у нас немецких колонистов испокон веков полный город. И скажу вам: ничего люди, а есть кое-кто и почище наших.
Шрагин знал, что в этом городе живет много немецких семей, поселившихся здесь с незапамятных времен. Квартира, в которой для него должны были подготовить комнату, принадлежала как раз такой семье.
— А как же вы… если что? — спросил Снежко. Шрагин вопросительно смотрел на него.
— Ну, если немец сюда придет…
— Еще не знаю, — беспечно ответил Шрагин. — Сейчас главное для меня — проявить дисциплину: раз меня сюда перевели, я — здесь. И готов выполнить любое распоряжение.
— Могут на вас и шинельку напялить, — усмехнулся Снежко.
— Все же я специалист.
— Это да, — согласился Снежко. — А только для наших вы человек пришлый, а вокруг туча свояков да шуринов, которым броня нужна.
— Поглядим, — увидим, — все с той же беспечностью отозвался Шрагин.
Снежко прошел на завод, а Шрагин направился в стоявшее рядом с проходной здание и вскоре уже сидел в кабинете заведующего кадрами завода — того самого Савельева, о котором ему рассказывал Снежко. Это был усталый и нервный человек, с первой же минуты заговоривший с ним раздраженно и грубо. Швырнув на стол бумаги Шрагина, он воскликнул:
— Болваны! Тупые болваны!
— Кто? — удивленно спросил Шрагин.
— В том числе и вы, раз вы не понимаете, что только неизлечимые болваны могли в такое время затеять переброску кадров через всю страну, а главное — куда?
— Вам не нужны инженеры?
— Знаете, кто нам сейчас нужен? — почти закричал Савельев, но остановился и снова стал смотреть бумаги. Вдруг он удивленно уставился на Шрагина. — Глядите, оказывается, перевод по вашему желанию?
— Я был вынужден подать такое заявление.
— Вынужден не вынужден, это не главное. Но, может, вы мне все-таки объясните, почему у вас вспыхнуло желание поехать в город, который не сегодня завтра окажется в руках врага?
— Я просил бы вас свои провокационные мысли оставить при себе, — зло сказал Шрагин, глядя в красные, воспаленные глаза Савельева. — В документах ясно сказано, что мое заявление подано больше чем за месяц до войны, и не моя вина, что наркомат затянул решение. И наконец, зря вы берете на себя роль пророка и позволяете себе назначать сроки сдачи врагу советских городов.
— Вы, очевидно, не знаете, где сейчас немцы, — устало произнес Савельев.
— Зато я знаю, где завод, на котором я могу пригодиться хотя бы для того, чтобы, уходя, взорвать его, — сказал Шрагин.
— Может, вам лучше сначала сходить в горком партии? — с плохо скрытой злорадной надеждой спросил Савельев.
— Я понимаю, на что вы рассчитываете, — сказал Шрагин. — Однако война не отменила порядка, который установили не мы с вами. Отдайте обо мне, как положено, приказ, и я пойду в горком.
Савельев ожесточенно нажал лежавшую на столе кнопку звонка. В кабинет вошла пожилая женщина в строгом черном костюме и солдатских сапогах.
— Анна Гавриловна, напечатайте приказ о назначении данного товарища на вакантную должность инженера в отдел главного технолога. Вот его документы. — Савельев протянул ей бумаги, смотря на нее так, словно он приглашал ее подивиться вместе с ним происходящему.
— Когда вам дать приказ? — невозмутимо спросила женщина.
— Сейчас, — выдохнул Савельев.
Женщина уже давно ушла, а Савельев все еще смотрел остановившимися глазами на то место, где она только что была, и молчал. Шрагин тоже молчал. И вдруг Савельев, тяжело вздохнув, перевел взгляд на Шрагина и сказал тоскливо:
— До чего дело дошло… Кто бы мог подумать еще три месяца назад, а?
— Да, испытание выпало нам тяжелое, — в тон ему сказал Шрагин. — И сейчас очень опасно потерять власть над нервами.
— Черт возьми! — тихо воскликнул Савельев. — Но нельзя же и делать вид, будто ничего не происходит. Я же и этом городе родился, а этот завод — вся моя жизнь. Где мне занять нервов, где? Ползавода ушло на фронт, а я все ведаю кадрами. Воевать — это я понимаю, — проговорил он так печально и без всякого наигрыша, что Шрагину стало жаль этого измученного человека.
— Ничего, ничего, войны хватит и на нас с вами, — сказал Шрагин.
Через несколько минут приказ был подписан. С 10 августа 1941 года Игорь Николаевич Шрагин, инженер-механик, обязан приступить к работе. Десятое — завтра.
Прямо с завода Шрагин пошел в областное управление НКВД. Он без труда нашел это здание, но вошел в него не сразу, минут тридцать выбирал момент, когда поблизости не будет прохожих.
Начальника управления на месте не оказалось, он еще ночью уехал в обком и когда вернется, никто не знал. Шрагина принял его заместитель подполковник Гамарин, который как раз и занимался первичной подготовкой шрагинской операции. Он был еще довольно молод, лет сорока, плотный, подтянутый, с широкими бровями на смуглом лице.
— Почему Москва с таким запозданием получила сообщение о прибытии моей группы? — спросил Шрагин.
— Пошлая накладка, — ответил подполковник. — Мы думали, что об этом сообщит сама группа, а они думали, что сделаем это мы.
Шрагину понравилось, что он не пытался ни выгораживать себя, ни обвинять других.
— Когда и где я могу увидеть своих людей? — спросил он.
— Мы соберем их, конечно, а вот когда, это сказать нелегко. Все они сейчас участвуют в чистке города, вылавливают всяческую сволочь.
— Кто разрешил использовать их для этого? — стараясь сохранить спокойствие, спросил Шрагин.
— В данной обстановке никто не мог допустить существования безработных чекистов, — раздраженно ответил подполковник.
— Но этим людям предстоит остаться здесь и действовать при немцах. Неужели вы не понимаете, что вы заранее поставили их под удар?
Гамарин спокойно улыбнулся одними уголками рта:
— Тех, кого они чистят, в городе не будет.
— Мне необходимо связаться с Москвой. — Шрагин встал и отошел к окну, давая понять Гамарину, что больше говорить с ним не намерен.
Подполковник соединился с кем-то по телефону.
— Как обстоит дело с Москвой? — спросил он все так же спокойно. — А какие надежды?.. Спасибо… Связи с Москвой, товарищ Шрагин, мы не имеем уже вторые сутки.
Шрагин продолжал смотреть в окно на улицу, но он ничего там не видел. Он напряженно думал, как ему поступить. Если строго придерживаться стратегии и тактики порученного ему дела, он должен отказаться от использования присланных сюда людей. Но как тогда поступить самому? Немедленно уехать? Или остаться и создать группу из местных жителей?
— Телеграфная связь, надеюсь, есть? — Шрагин вернулся к столу Гамарина.
— Теоретически есть, — подполковник снова улыбнулся уголками тонкого рта, и это вызвало у Шрагина бешенство, которое ему нелегко было подавить. — Сегодня, например, мы получили из Москвы телеграмму, которая была отправлена… — Гамарин заглянул в бланк телеграммы, лежавшей перед ним, и добавил: — Пятого августа.
— А наша внутренняя связь по эфиру?
— Увы! — развел руками Гамарин. — В первую же бомбежку разбит наш приемопередаточный центр. В исключительных случаях мы связывались через Одессу, но, например, сегодня утром Одесса не смогла дать нам связь.
— Вам было приказано Москвой подготовить для группы радиста. Это сделано? — спросил Шрагин, стараясь не смотреть на подполковника. — Или, может, он тоже участвует в облавах?
— Нет. Для этого он слишком одиозная фигура в городе. Он ждет вас на своей квартире.
Гамарин не договорил: шумно открылась дверь, и в кабинет вошел высокий тучный полковник. Швырнув планшет на диван, он снял фуражку и, выхватив из кармана большой носовой платок, начал вытирать потное лицо и бритую до блеска голову.
— Жарища! — произнес он, тяжело дыша. — Жарища во всех мыслимых смыслах.
— Это товарищ Шрагин, — сказал ему Гамарин поспешно, точно предупреждая, что в кабинете находится посторонний.
Рука полковника замерла с платком на бритой голове.
— Наконец-то прибыл! Здорово. Я — Бурмин. — Он перехватил платок левой рукой, крепко сжал руку Шрагина и, не выпуская ее, сказал: — Наверное, клянешь нас последними словами?
— Я просто не знаю, что делать.
— Понимаю, понимаю, — Полковник Бурмин сел в кресло напротив Шрагина. — Я ночью из обкома говорил по «ВЧ» с Москвой, наслушался всякого. — Он быстро повернулся к Гамарину. — Ну, как ты мог такое сморозить? Поместить этих людей в гостиницу, да еще по нашей броне, и вдобавок сунуть их в облаву!
— Я вам докладывал, — сухо произнес Гамарин.
— Застраховался? — Полковник Бурмин смотрел на Гамарина с откровенной насмешкой. — Будто ты не понимаешь, что сейчас на моей шее. Тебе, тебе, Юрий Павлович, были поручены все эти дела, и ты обязан, обязан был все предусмотреть.
— Даже бог всего не мог предусмотреть, — глядя в сторону, сказал Гамарин.
— С тобой, Юрий Павлович, каши не поешь, ложка всегда у тебя, — устало сказал Бурмин и, тяжело поднявшись с кресла, кивнул Шрагину: — Идем ко мне.
В затемненном с ночи кабинете полковника кисло пахло табаком. Раздернув шторы и распахнув окно, полковник сел за стол. В кабинет врывался тревожный шум города.
— Ну, что ты на все это скажешь? — спросил полковник.
— Говорить поздно, надо решать. Группа фактически подорвана, ее нужно передать вам для ваших нужд.
— А ты сам?
— А мне надо уезжать… или остаться и создавать новую группу из коммунистов, которых здесь оставляют для подполья. Ваше мнение?
— Я доложил комиссару все как есть, — сказал полковник Бурмин. — Он обложил меня всячески и приказал немедленно исправить положение.
— Исправить? — изумленно спросил Шрагин. — Как?
— Комиссар сказал, что ты знаешь, как это сделать. Он только очень нервничал, что тебя еще нет.
Шрагин молчал. Он уже был спокоен, и его мозг работал с особенной четкостью. Так с ним бывало всегда, когда он оказывался перед лицом тяжелых обстоятельств.
— Век живи, век учись, — заговорил Бурмин. — Сам понимаешь, сколько сейчас на меня всякого свалилось. Решил, что этим делом должен заниматься человек, освобожденный от всего другого. — Полковник шумно передохнул и продолжал, будто прислушиваясь к шуму на улице: — И ведь прекрасный работник — четкий, дельный, поворотливый. Но, видно, только когда налаженное годами дело катится с горы. А в этих условиях оказался…
— Надо сейчас же отдать приказ, — перебил его Шрагин. — Моих людей снять с операции по чистке города. Сегодня же они должны быть переведены из гостиницы на частные квартиры. Это надо сделать ночью. Послезавтра утром собрать их.
Когда на другой день утром Шрагин вошел на территорию завода, он сразу понял, что делали небольшие группы людей — и штатских и военных — у силового цеха и немного поодаль, у стапелей, где возвышался стальной громадой недостроенный крейсер. «Минируют», — догадался Шрагин и вдруг с болью представил себе, как будут рушиться все эти сложные и так дорого стоящие сооружения и этот корабль-красавец. Ему вспомнилась первая студенческая практика на Балтийском заводе. Инженер, который знакомил студентов с заводом, повел их вдоль стапелей. На одном они увидели маленькие человеческие фигурки, копошившиеся на дне громадного котлована, — здесь будущее судно только зарождалось. На другом стапеле они уже видели контуры судна, растущие вверх, красиво выгнутые его бока, распертые стальными ребрами. На третьем стапеле уже настилали палубу, а на последнем был корабль, почти готовый к спуску. Он стоял наклонно, точно изготовившись к прыжку в море, и был удивительно красив — он весь был в сиянии голубых звезд электросварки. Да, человек, однажды видевший чудо рождения корабля, навсегда проникнется уважением к людям, которые это чудо совершают, сами того не замечая.
Главного технолога на заводе не оказалось. В зале перед его кабинетом за вздыбленными чертежными досками не было ни одного человека. Шрагин постоял в раздумье и пошел в дирекцию.
Просторная приемная директора была забита встревоженными людьми. Помощник директора — молодой парень с худым узким лицом и светлыми прямыми волосами — метался между телефонами и кричал в трубки одно и то же:
— Директор на объектах! Я ничего не знаю! Придет, тогда все выяснится!
— Вот приедет барин, барин все рассудит, — злобно сказал кто-то в толпе.
Шрагин пробился к помощнику директора и тихо спросил:
— Что здесь происходит?
— Что, что… Не прибыли грузовики на сборный пункт, а там несколько сот человек: семьи, дети. Люди прибежали сюда. А что я могу сделать?
Зазвонил еще один телефон. Шрагин поднял трубку и услышал строгий голос:
— Кто со мной говорит?
— Инженер главного технолога Шрагин.
— Вы член партии?
Шрагин чуть не сказал «да», но, немного помедлив, ответил:
— Беспартийный.
— Ладно, все равно. Ваши машины по ошибке задержаны военной комендатурой. Ошибка исправлена. Там в комендатуре есть ваш человек, но он не знает, где сборный пункт. Немедленно звоните в комендатуру, наведите порядок. Скажите еще раз фамилию!
— Шрагин.
— Действуйте, товарищ Шрагин.
Шрагин сказал помощнику, чтобы он немедленно соединил его с военной комендатурой.
Приемная опустела, люди побежали на сборный пункт. Шрагин остался вдвоем с помощником.
— А самому мне что делать? — растерянно спросил парень. — Жена с грудным ребенком там, на сборном пункте, а я здесь.
— Беги на сборный пункт, я за тебя останусь. Как-нибудь справлюсь, — сказал Шрагин, не раздумывая.
Только парня и видели, даже спасибо не сказал.
Шрагин сел за стол. Он отвечал, как умел, на телефонные звонки, делал в книге аккуратные записи о каждом разговоре и сбоку ставил пометку: «Дежурный инженер Шрагин», — это потом может пригодиться.
Часа через два пришел директор.
— Переведи телефон на меня, — сказал он, проходя в кабинет и нисколько не удивляясь тому, как изменился его помощник. Он, наверное, просто не заметил, кто сидел за столом.
В приемной остались двое мужчин, которые пришли вместе с директором. Они тоже не обращали на Шрагина никакого внимания и, отойдя к окну, разговаривали о чем-то.
Зазвонил звонок где-то над дверью в кабинет, и Шрагин понял, что это вызывает директор. Когда он вошел, директор удивленно приподнял брови:
— Вам что?
— Вы звонили.
— Где помощник?
— Я за него. Он побежал на сборный пункт, там у него жена с грудным ребенком.
— Кто вы такой?
— Инженер из отдела главного технолога Шрагин.
— Шрагин? Что-то я вас не знаю.
— Я новенький, — улыбнулся Шрагин.
— Почему не уехали со своим отделом?
— Я только вчера оформился, ничего не знал.
— Как это вчера?
— Да так, переведен к вам с Балтийского.
— Переведен? Сейчас?!
— Да. Вот выписка из приказа.
Директор прочитал выписку, вернул ее Шрагину и вдруг рассмеялся:
— Канцелярия наша из железа — хоть потоп, а она свое дело крутит. Ну что же, действуй пока при мне. Признаться, я забыл о помощнике. Как тебя зовут?
— Игорь Николаевич.
— Так вот, Игорь Николаевич, сиди здесь на телефонах. Я опять пойду на территорию. Отовсюду буду тебе звонить, докладывай только о самом важном. Понял?
Директор ушел.
Шрагин невольно улыбнулся: здорово у него все складывается.
Когда время уже шло к вечеру, директор вернулся. С серым, мрачным лицом он подошел к Шрагину и, глядя на него отсутствующими глазами, сказал:
— Все. Смертный приговор вынесен, исполнение — по ситуации.
— Кому?
— Заводу вынесен приговор! Заводу! — закричал директор. Он был на грани истерики. — Сам все проверил! Каждый заряд. А я же все это сам строил! Сам! Понимаешь ты это?!
В кабинет вошли два офицера со знаками различия инженерных войск: капитан и лейтенант.
— Явились, убийцы, — мрачно усмехнулся директор. Казалось, он уже успокоился. — Здесь будете команду ждать?
— А где же еще?.. — отозвался капитан и сел на диван. Рядом с ним сел лейтенант.
— Я сейчас еду в горком, — сказал им директор. — Буду позванивать.
— Приказ я должен получить от полковника Стеблева, — строго уточнил капитан.
— Знаю, знаю, — раздраженно сказал директор. — Я такой приказ не смогу и выговорить.
Капитан промолчал и заговорил о чем-то с лейтенантом.
— А с тобой мы решим так, — обратился к Шрагину директор. — Помощник мне пока еще нужен, так что ты к семи утра явись сюда, если, конечно… — директор запнулся и потом быстро закончил: — …если ночью не сработает приговор.
Шрагин шел по улицам города. Опускались медленные летние сумерки. На заводе как будто все в порядке, он зацепился там неплохо. Он шел теперь на квартиру, где ему предстояло жить.
Когда готовилась операция, этот жилищный вопрос выглядел довольно надежно. Большая квартира принадлежала немке-колонистке, которая двадцать лет проработала в этом городе учительницей немецкого языка. Муж ее давно умер, а она в прошлом году вышла на пенсию. Единственная ее дочь училась в Ленинградской консерватории, была комсомолкой. Словом, можно было надеяться хотя бы на то, что на открытую подлость хозяйка квартиры не способна. В большой ее квартире, занимавшей весь дом, только одна комната принадлежала не ей, и до первых дней войны в этой комнате жил инженер местной электростанции. Он переехал. Теперь эту комнату должен занять Шрагин, ордер у него в кармане. На нем дата — 14 июня 1941 года. Хоть это местные товарищи сделали как надо.
Дом Шрагину понравился. Каменный, одноэтажный, старомодный, он находился и в центре и в то же время на тихой улице, засаженной акацией и каштанами. Своим фасадом он не бросался в глаза, но выглядел вполне прилично, хотя было видно, что не ремонтировался он, вероятно, с царского времени.
Шрагин нажал кнопку звонка возле двери с накладными деревянными завитушками. Подождав немного, он позвонил еще раз.
Никто не отзывался. Наверное, в дом есть черный ход со двора, а этот, парадный, может, и вовсе не работает. Шрагин прошел вдоль дома и через калитку в узорчатых железных воротах попал во двор, который больше был похож на сад. Обойдя дом, он постучал в низенькую дверь. Она тут же открылась, и Шрагин увидел высокую женщину с замысловатой прической из седеющих волос, с дряблым лицом.
— Вам кого? — спросила она без всякой тревоги.
— Прошу прощения, я ваш новый сосед, — сказал Шрагин.
— Наконец-то! Заходите! — Женщина пропустила Шрагина мимо себя и заперла дверь.
Они прошли в небольшую переднюю парадного входа. Здесь стояли ломберный стол и два кресла. Пол покрывал потертый ковер.
— Вы Эмма Густавовна? — спросил Шрагин.
— Да, я Эмма Густавовна Реккерт, — с достоинством ответила женщина.
— В горжилотделе мне приказали жить с вами в мире и согласии, — улыбнулся Шрагин. — Меня зовут Игорь Николаевич.
— Вы извините меня, но раз уж я ответственный съемщик, я хотела бы видеть ордер, — немного смущаясь, сказала Эмма Густавовна.
Она внимательно прочитала бумажку и подозрительно поглядела на Шрагина.
— Вы получили его, когда прежний жилец еще жил здесь?
— Да, он почему-то тянул с переездом, а главное, я сам задержался, — небрежно сказал Шрагин, отметив про себя внимательность женщины к таким формальным мелочам.
— Ну что же, будем знакомы, — сказала Эмма Густавовна. — Ваша комната вот там, последняя дверь налево. Ключ висит на гвоздике. Там же и ключ от парадного. Должна предупредить, что мебель в комнате, какая она ни есть, принадлежит мне. Прежний жилец платил мне за нее десять рублей в месяц.
— Я последую его примеру, — улыбнулся Шрагин.
Комната оказалась довольно большой. Открыв штору затемнения, Шрагин увидел, что окно выходит во двор. Старинная деревянная кровать, стол, кресло и стул. Шкаф с зеркальной дверцей. На полу у кровати коврик с вышитыми на нем козликами. Все эти вещи уже давно несли свою службу людям, и если они выглядели еще вполне прилично, то только потому, что люди, которым они служили, были бережливы и аккуратны. В дверь постучали.
— Хочу показать вам места общего пользования, — сказала Эмма Густавовна из коридора. Когда Шрагин вышел, она повела его, как экскурсовод по музею. — Вот эта дверь — в кухню, слева у парадного — ванная и туалет, — объясняла она. — Дрова для подогрева колонки и для кухонной плиты лежат в чулане, вон та дверь. Кстати, за дрова прежний жилец тоже рассчитывался со мной. Впрочем, он пользовался ими непонятно редко — я имею в виду для ванны.
— Вероятно, он предпочитал одиночеству в ванной общество к бане, — рассмеялся Шрагин.
— Вероятно, — улыбнулась Эмма Густавовна.
Приготовив постель, Шрагин прошел в ванную и долго блаженствовал там под тугим холодным душем. Возвращаясь, он погасил свет в коридоре и на ощупь пробирался в свою комнату. И вдруг он услышал молодой взволнованный женский голос:
— Мама, это же ужасно, как ты не понимаешь этого!
«Здесь ее дочь», — озадаченно констатировал Шрагин. Это было непредусмотренным осложнением. По имевшимся в Москве сведениям, студентка консерватории Лиля Реккерт, когда началась война, поступила на курсы медсестер и уезжать к матери не собиралась. В этом новом обстоятельстве следовало немедленно разобраться.
Шрагин постучал в дверь, из-под которой пробивался свет.
— Пожалуйста, — услышал он голос Эммы Густавовны и вошел в просторную комнату, которая, судя по обстановке, была гостиной. Посреди комнаты стоял рояль из красного дерева. У стены — целый строй стульев с плюшевыми сиденьями и маленький диван с резной спинкой. За круглым столом в глубоких креслах друг против друга сидели Эмма Густавовна и светловолосая девушка с заплаканным лицом.
— Простите, пожалуйста, — виновато улыбнулся Шрагин, — но оказалось, что у меня нет спичек.
— Лили, принеси, пожалуйста, возьми у меня на туалете, — сказала Эмма Густавовна. Когда девушка принесла спички, Эмма Густавовна сказала Шрагину: — Кстати и познакомьтесь, это моя дочь Лили.
— Очень рад. Игорь Николаевич.
— Лиля, — девушка подчеркнуто иначе, чем мать, назвала свое имя и, кивнув Шрагину, отошла к окну. Ей было лет двадцать, может, чуть больше. Светлые волосы гладко зачесаны и на затылке завязаны тугим узлом. На болезненно бледном ее лице резко выделялись большие серые глаза, снизу подчеркнутые синеватой тенью, а сверху — золотистыми пушистыми бровями. Внешность у нее была привлекательная, но красивой ее назвать было нельзя. Чувствовалась какая-то нервная напряженность во всем ее облике.
Эмма Густавовна вздохнула и тихо сказала:
— Вот остались мы с ней вдвоем и, что с нами будет, не знаем, не ведаем. — Она подняла взгляд на Шрагина, ожидая, что он скажет, но, не дождавшись, спросила: — Но и вы как будто уезжать не собираетесь?
Шрагин заметил, как Лиля требовательно и гневно посмотрела на мать.
— Да, я пока не уезжаю, — сказал Шрагин. — У меня вообще дикое положение.
— Посидите с нами, — предложила Эмма Густавовна и показала на кресло. — Видишь, Лили, товарищ тоже не уезжает.
— Это его дело, — отозвалась Лиля, продолжая стоять у окна.
— Это верно, каждый за себя решает сам, — подхватил Шрагин. — Но мой случай действительно дикий. Представьте себе, меня только что перевели сюда на завод из Ленинграда.
— Из Ленинграда? — радостно встрепенулась Лиля и подошла к столу, не сводя глаз со Шрагина.
— Да, из Ленинграда, а что? — спросил он.
— Это мой самый любимый город на свете, — тихо сказала девушка.
— Не забывай, Лилечка, что ты на всем свете знаешь только два города, — наставительно заметила Эмма Густавовна.
— Ах, мама, ничего ты не понимаешь! — устало произнесла Лиля и села в кресло.
— Да, так вот… — продолжал Шрагин. — Вопрос о моем переводе был решен еще до войны. Но наркомат тянул бумажную волынку, и практически меня оформили на здешний завод только вчера.
— Вот уж вовремя так вовремя! — покачала головой Эмма Густавовна.
— И всем здесь, понятно, не до меня. Но тем не менее кто-то все же обязан сказать мне, как я должен поступить?
— Вы что, хотите, чтобы вам кто-нибудь напомнил, что вы советский человек и рассчитывать жить тут при фашистах не имеете права? — насмешливо спросила Лиля.
— Лили, прекрати, пожалуйста! — по-немецки сказала Эмма Густавовна.
— Во всяком случае, — тоже по-немецки заговорил Шрагин, — вы, Лиля, не имеете никаких оснований думать обо мне скверно, а тем более говорить.
— Тогда мне остается только предполагать, — иронически и тоже по-немецки сказала Лиля, — что вас оставляют здесь партия, правительство и лично товарищ Сталин.
То, что они перешли на немецкий, почему-то сразу обострило разговор. Шрагин встал:
— Прошу меня извинить.
— Игорь Николаевич, пожалуйста, не уходите! — взмолилась Эмма Густавовна. — Хоть вы, может быть, поймете и пожалеете старого человека. Уже третий день мы с дочерью мучаем друг друга. Мне трудно… — Ее голос задрожал, и из глаз потекли слезы.
Лиля подбежала к ней, прижалась щекой к ее лицу.
— Мама, мамочка, но я сама не знаю, что делать! Успокойся ради бога!
Эмма Густавовна вытерла слезы кружевным платком и виновато улыбнулась Шрагину:
— Видите, какая у нас неврастеническая квартира.
— Я сам виноват, ворвался в ваш разговор.
— О! Она всегда такая! — воскликнула Эмма Густавовна, перебивая Шрагина. — Ведь она весь мир, всю жизнь видит только и двух красках — черной и белой. Она мне говорит: «Ты советский человек, ты должна отсюда бежать». И ей не понять, что я не могу бежать от могилы моего мужа, ее отца. Все, что было в моей жизни хорошего, прошло в этом городе, в этом доме. Она этого не понимает.
— Мамочка, а ты не хочешь понять меня! — страстно заговорила Лиля. — Ты человек пожилой, с тебя нет спроса. А что будет го мной? Идти работать на фашистов?! Лучше смерть! Бежать, оставив тебя одну?.. — Она подождала ответа и воскликнула с тоской: — Хоть бы кто-нибудь понял мое состояние!
— Глупенькая, пусть они сюда являются, нас это не касается. Мы будем с тобой вдвоем и останемся честными людьми. И раньше были войны, и раньше занимали города, но разве все жители этих городов автоматически становились предателями? — Эмма Густавовна улыбнулась Шрагину. — Может, останется с нами и наш новый сосед. А, Игорь Николаевич?
— Увы, Эмма Густавовна, я в своих поступках не волен — я подчиняюсь приказу, который я должен в конце концов получить. — Шрагин посмотрел на часы. — Но я отлично понимаю всю сложность вашего положения. Понимаю и вас и Лилю. Я бы очень хотел вам помочь, но как? А теперь я должен идти, извините. Мне очень рано вставать. Спокойной ночи.
Вернувшись в свою комнату, Шрагин думал не о Лиле и ее матери, а о том, что в общем квартира, кажется, подобрана удачно.
Шрагин проснулся, как по будильнику, без семи минут шесть. Раздернул на окнах шторы и замер. Ему показалось, что он уже видел, и не однажды, и этот сад и это по-южному дремотное утро, когда солнце уже осторожно скользит по верхушкам деревьев, а на земле еще лежат синие пятна теней — следы, оставленные ночью. Шрагин грустно улыбнулся, это же Ольгины слова — «следы, оставленные ночью». И он уже знал, что сейчас за окном совсем не тот сад, который привиделся ему в первое мгновение. Тот сад — в Ялте, был он перед окнами дома отдыха, в котором Шрагин в прошлом году проводил свой медовый месяц с Ольгой. Они любили в такой вот ранний час сидеть на подоконнике, раскрыв в сад окно, смотреть, как рождается день, и разговаривать шепотом. Однажды Ольга показала на пятна теней под деревьями и таинственным шепотом сказала: «Смотри, это следы, которые оставила ночь. Ты же ловец шпионов, ты только так и должен все видеть…» Черт побери, какой это был радостный месяц! Наверное, за всю свою жизнь они не посмеются столько, как за тот май. Как невообразимо далеко все это!..
Шрагин осторожно открыл окно, и в комнату вместе с прохладным, пряно пахнущим воздухом ворвался отдаленный грохот, похожий на гром. Воспоминания отброшены, его мысли устремлены вперед, в начинающийся новый день, полный неизвестного. Шрагин стал быстро одеваться.
Прежде всего — на завод.
Смертный приговор, о котором говорил директор, еще не был приведен в исполнение. Возле стапелей сидели солдаты, некоторые из них, сняв рубахи, подставили солнцу спины. «Исполнители приговора», — подумал Шрагин. Тысячи людей годами, как трудолюбивые муравьи, строили завод, потом на этом заводе строили красивые, могучие корабли. И вот пришли саперы, и они, тоже люди, где-то что-то строившие, заложили взрывчатку и теперь, греясь на солнышке, ждут приказа, чтобы в одно мгновенье превратить завод в груду развалин. Но иначе поступить нельзя: подарить врагу такой завод означало бы подарить ему свою силу, которая тут же станет смертью тысяч и тысяч наших людей. Невероятная логика войны.
Директор завода стоял у входа в заводоуправление с тем самым капитаном инженерных войск. Когда Шрагин подошел к ним, директор только мгновенье недоуменно смотрел на него, а затем спросил:
— Ну, что хорошего скажешь нам?
— Ничего.
— А хотелось бы, — вздохнул директор. — Ночью я задремал на диване в горкоме и вдруг вижу — входит генерал и говорит «Все в порядке, директор, прогнали мы Гитлера, давай запускай завод…» Очнулся, а передо мной стоит он… — директор кивнул на капитана. — Стоит и спрашивает: «Где полковник Стеблев?»
Капитан согнулся, подтянул брезентовые голенища сапог и сказал, будто извиняясь:
— Служба такая.
— Зверская у тебя служба, капитан, — убежденно сказал директор, точно не понимая всей бессмысленности своих слов, и обратился к Шрагину: — В общем чуда не будет, и ты, честно говоря, больше мне не нужен. Ты без семьи? Ну и хорошо. Иди к мосту и подсаживайся к кому придется. Не думай, не думай, действуй. Сегодня попутный транспорт еще будет, — Он протянул Шрагину руку. — Действуй!
Шрагин зашел в дирекцию и позвонил в управление НКВД подполковнику Гамарину.
— У меня к вам просьба, — умышленно не здороваясь, сказал он. — Сегодня днем, как условлено, я встречаюсь со своими товарищами, но до этого мне хотелось бы с кем-нибудь из них поговорить.
— Как раз у меня сейчас Григоренко, — сказал Гамарин. — Куда ему подъехать?
— Я прошу его через двадцать минут быть на углу Советской и Херсонской.
— Ясно. Больше вам ничего не нужно? — спросил Гамарин.
— Нет. Спасибо.
Когда Шрагин подходил к условленному месту, он еще издали узнал Григоренко, хотя никогда до этого его не видел. На перекрестке стоял, поглядывая во все стороны, франтовато одетый молодой человек. На нем был новый габардиновый плащ стального цвета, серая шляпа и ярко-желтые туфли. Шрагин нарочно не условился о приметах и теперь, замедлив шаг, с любопытством наблюдал за парнем. Проходя мимо него, Шрагин встретился с ним глазами, не подав никакого знака. Но когда, сделав несколько шагов, оглянулся, он увидел, что парень его нагоняет.
— Нет ли у вас спички, товарищ? Извините, конечно…
— Я не курю, — ответил Шрагин. И подумал: интересно, как поведет он себя дальше?
Лицо у парня приняло лукавое выражение, и он сказал:
— А я, кажется, вас знаю. Вас случайно не зовут Игорем Николаевичем?
— Нет.
— Смотри, обознался! — сокрушенно произнес парень. — Извините…
— Вы Григоренко? — спросил Шрагин.
— Да!
— Идите за мной.
Вскоре они уже сидели вдвоем в укромном уголке, недалеко от дома, где жил Шрагин.
Шрагин молчал, бесцеремонно разглядывая парня, который вдруг засмущался и сердито швырнул наземь только что закуренную папиросу:
— Не могу к куреву привыкнуть, хоть убей.
Парню было года двадцать четыре, не больше. Лицо у него какое-то странное: вроде и красивое, а чем-то и неприятное, как будто и простецкое, а вместе с тем хитроватое. Светло-серые его глаза смотрели прямо, даже нагловато, а то вдруг начинали бегать, прятаться. Его широкая грудь распирала шелковую полосатую рубашку, повязанную ярко-желтым, как туфли, галстуком. Пока Шрагин знал о нем только одно: воспитанник спецшколы НКВД.
— Как вас зовут?
— Миша… Михаил, — поспешно ответил парень.
— Полностью, пожалуйста.
— Григоренко Михаил Филиппович, — четко ответил парень, и Шрагин заметил, что он хотел, как положено военному, встать, но не встал.
— А я Шрагин Игорь Николаевич. Вы раньше не курили?
— Не довелось. Только теперь.
— Покажите ваши папиросы.
Григоренко вынул из кармана коробку «Герцеговины Флор», раскрыл и протянул Шрагину:
— Прошу.
Шрагин закрыл коробку и спросил:
— Как вы думаете, в этом городе курит кто-нибудь, кроме вас, эти папиросы?
— Да тут таких и нет вовсе, — не без гордости ответил Григоренко. — Это же нам в рацион дали, еще в Ленинграде.
— Тогда, значит, эти папиросы являются безошибочной вашей приметой. Кроме того, когда человек курит, не получая от этого удовольствия, это всем видно и при определенных обстоятельствах может стать подозрительным и тоже приметой.
— Ясно, Игорь Николаевич, — покраснел Григоренко, и это его смущение понравилось Шрагину.
— И вообще что это вы так вырядились?
— Так нас всех обмундировали еще в школе, — ответил Григоренко, и в глазах у него появились веселые искорки. — Вид, как у интуристов.
— Все так одеты?
— Как один с иголочки. На вешалке путаем плащи и шляпы, — рассмеялся Григоренко.
Шрагин заставил себя помолчать — в конце концов не Григоренко повинен в этом безобразии.
— Пока мы сюда добирались, нас два раза в милицию заметали, — продолжал Григоренко. — Смеху полные штаны.
— Как вы узнали меня на улице? — спросил Шрагин.
— По описанию подполковника Гамарина.
— Молодец, — похвалил Шрагин и спросил: — Из гостиницы выбрались?
— Выбраться-то выбрались, а вот как устроились — неизвестно. Но я лично уже давно живу на частной.
— Где?
— Подыскал себе квартирку что надо, — подмигнул Григоренко. — Я же прибыл сюда с женой. А в гостинице жен не предусмотрели. Тогда мы с ней сняли комнатку у одинокого пенсионера, чин по чину прописались. Завтра жена отбудет, так сказать, в порядке общей эвакуации членов семей местных сотрудников, а я останусь в комнате один и на полных правах. Мне туда уже и продуктов забросили, считай, год вся группа сыта будет, — добавил Григоренко. — Целую машину привезли.
— Кто привез?
— Как кто? — удивился Григоренко. — Солдаты из дивизиона НКВД.
— И соседи это видели?
— Кто глядел, тот видел, — беспечно ответил Григоренко.
— Если кто-нибудь из соседей спросит, откуда продукты, говорите, что купили налево и больше ни в какие объяснения не вступайте.
— Порядок, Игорь Николаевич.
— Как настроение? — спросил Шрагин.
— Боевое, Игорь Николаевич, скорей бы в дело. Руки чешутся.
— Было бы лучше, если бы чесались мозги, а не руки, — чуть улыбнулся Шрагин.
— Сознание тоже начеку. За всех, конечно, не скажу, но и лично страха не испытываю, дам фрицу прикурить, будьте уверены!
— А все остальные что, трусят? — спросил Шрагин, которому не понравились и бодрый легкий тон Григоренко и его слова «за всех, конечно, не скажу».
— Да ведь каждый человек, Игорь Николаевич, построен по персональному, так сказать, проекту. И что кому запроектировано, поди узнай, пока с ним соли не наглотаешься.
Шрагин молчал. То, что говорил Григоренко, было в общем правильно, но плохо было то, что он отделял себя от товарищей. И в то же время было ясно, что сам он пока поступил разумнее других.
— Игорь Николаевич, вы всегда говорите мне, как лучше действовать, — сказал Григоренко и засмеялся. — Вы ведь не знаете, я как патефон: что на пластинке записано, слова не выпадет. Меня в школе так и звали — «Миша-патефон».
— Хорошо. Пока не забудьте, что мы собираемся сегодня в четырнадцать ноль-ноль.
Вернувшись домой, Шрагин хотел спокойно подумать о предстоящем разговоре с товарищами по группе, но услышал тихий стук в дверь.
— Да, — недовольно отозвался он.
Это была Лиля. Смотря в сторону и краснея, она быстро сказала:
— Я хочу извиниться перед вами… за вчерашнее.
— Ерунда. У всех нервы не в порядке, я тоже, знаете… — улыбнулся Шрагин. Он хотел в этот момент только одного — чтобы она поскорее ушла и не мешала ему. А она переступила порог и закрыла за собой дверь.
— И все-таки я не знаю, что делать, — тихо произнесла она.
— Одно из двух: или уезжать, или оставаться, — сказал Шрагин.
— Значит, вы допускаете или — или?
— Допускаю, — ответил он, серьезно смотря ей в глаза и повторяя про себя: «Уходи, уходи, нет ни минутки. Уходи».
Казалось, Лиля услышала его, она резко повернулась и выбежала из комнаты.
Перед встречей с товарищами Шрагин с теми же предосторожностями зашел в управление. Полковник Бурмин выгребал из своего сейфа папки и запихивал их в фельдъегерские брезентовые мешки.
— Остаешься? — спросил он Шрагина вместо приветствия.
— Что на фронте? — ответил Шрагин тоже вопросом.
— Всюду плохо, а у нас так просто табак. Может, уже завтра к ночи все кончится. Наши семьи уезжают сегодня, а мы завтра утром. А ты?
— Остаюсь.
— Я думал о тебе, — говорил Бурмин, продолжая распихивать папки по мешкам. — Я все, майор, понимаю: остаешься ты здесь голый и на голом месте, и мы в этом тоже очень виноваты. Но кто мог подумать, что мы не провоюем и двух месяцев — и отдадим юг? Да еще неделю назад я и подумать не мог, что придется вот так сейфы вытряхивать. Ни пяди чужой и тем более своей — вот какая была программа. А теперь свою землю отдаем целыми областями, да еще кровью своей поливаем. Впрочем, тебе это вдруг да и поможет? Немцу небось в голову не придет, что на его пути вдруг станет какой-то майор Шрагин с горсткой людей. В общем, не поминай нас лихом, и желаю удачи. Был бы я помоложе да меньше бы меня здесь знали, ей-богу, остался бы тоже.
Шрагин разволновался. В Москве в спешке с ним не смогли даже попрощаться как следует. И только здесь, от этого усталого пожилого полковника, он услышал человеческие слова, которые так были нужны ему сейчас.
— Спасибо, товарищ полковник, — тихо произнес Шрагин и подошел близко к Бурмину. — Ведь, может, и не увидимся? — так же тихо спросил он.
— Выживем, так увидимся, — буркнул полковник, который, сидя на корточках, застегивал пряжки на мешке. Он поднялся, отпихнул мешок ногой и протянул Шрагину руку. — До встречи, майор, до встречи.
— До встречи, товарищ полковник, — сказал Шрагин, крепко сжав широкую руку Бурмина.
Спустя час состоялась его встреча с участниками группы.
Готовясь к ней, Шрагин отлично понимал, что его рассказ о предстоящей работе будет чисто умозрительным, и теперь даже не пытался делать вид, будто знает что-то такое, чего не знают его товарищи. Самое ценное в этой встрече — возможность хоть немного узнать друг друга. Так вот вышло, что, может быть, завтра им идти вместе на смерть, а они сегодня только впервые увидятся.
— Прочно осесть в городе — наша первая и очень важная задача, — сказал он. — После прихода сюда немцев минимум месяц мы ничего не делаем. Забудем, кто мы. Более того, мы люди вне политики. Нам все равно: хоть сам черт у власти, лишь бы сытыми быть. Но каждый из нас может оказаться в ситуации, когда полезно стать и сочувствующим новой власти. Но тут опасно переиграть. Словом, первый месяц — на изучение каждым своей ситуации и для выработки своей позиции. Затем по моему сигналу вступит в действие известная вам схема связи номер один.
А теперь я хочу побеседовать с каждым из вас в отдельности.
Первым в кабинет вошел высокий парень с каким-то неуловимым выражением лица. Шрагин сначала не понял, в чем дело, — парень явно старался не показать ему своих глаз.
— Рубакин, Анатолий Рубакин, — глухим тенорком представился парень, смотря себе под ноги.
— Садитесь, товарищ Рубакин. Мне бы хотелось услышать, что вы думаете о предстоящей нам работе.
— Ничего я не думаю, товарищ майор, — Рубакин первый раз поднял глаза на Шрагина, и с этого момента на лице его появилось выражение решительности. — Делайте со мной, что хотите, но я не считаю себя способным для этой работы.
— Боитесь?
— Да. И считаю себя не способным.
Все, что говорил этот человек, было так неожиданно, так неправдоподобно, что Шрагин молчал, не находя слов.
— Мне кажется, что вам лучше обнаружить труса сейчас, а не позже, — решительно продолжал Рубакин.
— Но о чем же вы думали, когда шли в спецшколу и собирались стать чекистом? — спросил, наконец, Шрагин.
Рубакин стал с готовностью объяснять:
— Я после семилетки был шофером, но работал мало, имел успех в самодеятельности, у меня тогда тенор прорезался. Мечтал стать артистом. И вдруг меня вызвали и сказали: вот тебе почетная путевка в спецшколу, давай оправдывай доверие и так далее. Как тут откажешься, товарищ майор?
— Почему же вы молчали, когда вас включали в группу? — спросил Шрагин.
— Опять струсил, товарищ майор.
Шрагин долго молчал, смотря в окно, на пустынную улицу.
— Идите к подполковнику Гамарину, — наконец сказал он, — пусть он включит вас в эвакуацию.
— А куда мне явиться… там?
— Куда прикажет совесть. Идите, — брезгливо и с нетерпением ответил Шрагин, смотря на Рубакина и уже не видя его.
В кабинет вошел плотный низкорослый парень с крупной головой, увенчанной копной каштановых вьющихся волос. Прикрыв за собой дверь, он вытянулся, четко, по-военному прошагал к столу, остановился и громко отрапортовал:
— Харченко Павел Петрович.
— Садитесь, товарищ Харченко. Давайте потолкуем о нашей будущей работе.
Харченко сел, провел рукой по своим пышным волосам и, вздохнув, сказал:
— Поздно вы приехали, товарищ майор. Хотя бы на недельку раньше.
— Надеюсь, вы не думаете, что я задержался умышленно?
— Та ни, — с добродушной украинской интонацией ответил Харченко. — Все мы под приказом ходим. Но как теперь успеть исправить то, что наворочено?
— Что вы имеете в виду?
— Ну вот дали нам здесь новые паспорта, таки новеньки, аж скрипят, — Харченко обнажил крупные белые зубы, но непонятно было, улыбается он или злится. — Поставили в них прописку и штамп о работе. Я еще в гостиницу не въезжал, пошел по своей прописке, а там — учреждение. Еще хуже со штампом о работе. У меня, например, пометка, что я работаю на кожевенном заводе. Сходил я и туда. Заводик маленький, рабочих и сотни не будет. А вдруг немцы прикажут всем явиться по месту их прежней работы? Я явлюсь, а меня там никто не знает, и я никого не знаю. А кроме того, у меня нет никакой кожевенной специальности. Неужели некому было подумать об этом?
— Подождите. И у всех так?
— Кроме Григоренко, он получил паспорт без штампа о работе.
— Молодец, я вижу, этот Григоренко.
— Не без того, — согласился Харченко, но в его интонации Шрагин почувствовал иронию.
— Он и в гостиницу не полез, — сказал Шрагин.
— А мы что, хотели туда? Ему из-за жены подвезло. Нам приказали, и все.
— А сами вы разве не понимали, что это подрывает конспирацию? — спросил Шрагин.
— Поначалу не понимали, — откровенно сознался Харченко. — Думали ведь, что до сдачи города вагон времени и что мы еще успеем нырнуть в гущу.
— А ваши костюмы? А участие в облавах?
Харченко насупился и, глядя на Шрагина из-под косматых бровей, сказал:
— Лично я в облавах участвовал с полным сознанием и удовольствием. Вот так. И давайте, Игорь Николаевич, поговорим напрямоту. По оперативным дисциплинам я в спецшколе был первый отличник. Вот так. А что из этого? Разве кто думал, что так все дыбом перевернется? И спешка и ошибки — разве все это по злу или по дурости? Вот, вы вроде, обиделись, что я сказал про ваше опоздание сюда, сказали, что это неумышленно получилось. Так же и со всеми нашими бедами. Вот так, Игорь Николаевич. И в Москве, небось, не все идет как по нотам. И давайте сейчас вместе налаживать дело, а не виноватых искать. У меня, если разрешите, есть разные мыслишки, как нам половчее к городу прижиться.
Следующим собеседником Шрагина был Федорчук, плечистый увалень с голубыми добрыми глазами, обрамленными густыми белесыми ресницами. Густые светлые волосы зачесаны назад. Руки молотобойца. Держится спокойно, непринужденно, говорит неторопливо, точно.
— Как вы расцениваете наше положение? — спросил для начала Шрагин.
— А никакого положения еще и нет. Есть только глупости, которые могут его осложнить.
— Надо же, наконец, принимать меры предосторожности.
— Я лично их уже принял. Поскольку я отвечаю за взрывчатку и оружие, сегодня ночью мы с Харченко все перепрячем. Одно недостроенное здание нашли. В подвал — надежно. И как раз там же, по соседству, я и жилье себе нашел. — Федорчук неожиданно улыбнулся. — Только вот, вроде, жениться придется. Как вы на это посмотрите?
— Кто она?
— Хорошая девушка, наша полностью.
— А почему остается в городе?
— Ее комсомол оставляет. Но она и нам будет полезна. Немка из колонисток. Язык знает. Бойкая. Вы, товарищ майор, в ней не сомневайтесь, я познакомился с ней не вчера.
— Позавчера?
— В самый первый день приезда, товарищ майор.
— Так что же, вы женитесь всерьез?
Федорчук ответил не сразу, щеки у него порозовели, он сморщил лоб и долго с выражением страдания смотрел куда-то в угол.
— Не знаю, поверите ли вы, товарищ майор, — сказал он.
— Да вы прямо скажите: брак у вас будет фиктивный или настоящий?
— У меня жена есть, товарищ майор. И двое сынишек, малыши. И они для меня — все… — Федорчук все больше краснел и морщил лоб, подыскивая слова. — Ну вот… А эта девушка — одна на всем свете, а жених ее в армии. И он для нее тоже — все. Так что в этом вопросе у нас с ней полная ясность. Но сегодня же, если вы не будете возражать, мы с ней чин по чину запишемся в загсе.
— Загс-то, наверно, эвакуировался.
— Штампик в паспорте поставить проще простого. Сделают здесь, в управлении. Я уже говорил.
— Вы в ней уверены?
— Как в себе, товарищ майор. Надо только с горкомом партии договориться, чтобы потом комсомольцы ее не требовали. Так что вы уж поверьте, товарищ майор, у нас с ней все только для дела.
— Про себя ей рассказывали?
— Да что вы, товарищ майор? Тут у нас с ней единственная трудность. Понимаете ли, она вербует меня в комсомольское подполье. И я, так сказать, поддаюсь помаленьку. И пока суд да дело, я с ней немецкий язык совершенствую.
— Какое у нее жилье?
— Была одна комната в маленьком домике, а теперь сосед эвакуировался, и получился совсем отдельный дом. Даже садик свой. Но главное, товарищ майор, чтобы вы поверили, что во всем этом нет ничего, кроме нашего святого дела. Ни-че-го!..
Федорчук все больше нравился Шрагину.
— Расскажите мне коротко свою биографию, — попросил он.
— Из рабочей семьи. Три года без толку томился, все работу по душе искал, — охотно начал рассказывать Федорчук. — А тут армия. Попал в саперы. Потому мне теперь и взрывчатку доверили. Вернулся домой, стал работать в милиции. А между прочим, еще в армии я увлекся тяжелой атлетикой, даже разряд получил. Дома меня сразу в спортивное общество «Динамо». Попал на динамовское соревнование в Ленинград, взял второе место, и меня назначили в спецшколу инструктором по физкультуре. А я как пригляделся, подал заявление, чтобы взяли курсантом. Вот и вся моя биография.
Шрагин попросил Федорчука охарактеризовать участников группы.
— Это занятие не для меня, я к людям очень доверчивый.
— Это опасно.
— Согласен, я еще до войны сделал для себя этот вывод. Что сказать о людях группы? Все мы одного покроя, вместе учились. Ну, а если по-человечески, больше всех мне но душе Харченко.
— Почему? — спросил Шрагин.
— Да по всему, — коротко ответил Федорчук и, видя, что Шрагин ждет более подробного ответа, добавил: — Безотказный, работу любит, любую, я еще в школе приметил. Знаете, есть такие люди: пошли их в ад печи топить, они слова не скажут, поедут в тот ад и будут те печи топить. Работа так работа. Мы и тут держимся с ним на пару, и, если можно, учтите это на будущее.
Новым собеседником Шрагина был худощавый, нервный паренек. Он вошел моряцкой походкой вразвалочку, но тут же спохватился и пошел ровнее.
— Явился для беседы, — сказал он бойко и при этом покраснел. Было видно, что он старается держаться независимо и в то же время он чисто по-мальчишески боится произвести плохое впечатление.
— Моя фамилия Дымко… Сергей Дымко… Сергей Николаевич Дымко… Это если полностью, — говорил он быстро и сбивчиво, прямо смотря на Шрагина, будто желая знать уже сейчас, какое впечатление он произвел. Но так как Шрагин выжидательно молчал, он продолжал: — Начал я жизнь беспризорником… Сиротой остался… Ну, конечно, детдом, учеба… Первичная, так сказать. Там же вступил в комсомол. По путевке комсомола строил московское метро. Не я один, конечно, строил. Оттуда послали в спецшколу. Учился ничего. Бывало, конечно, и срывался. Но когда зашла речь о создании нашей группы, я вызвался первым, вернее, одним из первых.
— Вы представляете себе, чем мы будем заниматься?
— Конечно, представляю, — уверенно ответил Дымко и тут же поправился: — В общих чертах, конечно.
— А к чему у вас больше лежит душа?
— Как к чему? — смешался Дымко.
— К диверсии, разведке, пропаганде?
— Что прикажете, то и буду делать, — выпалил Дымко, явно избегая разговора о предстоящей работе.
«Парень ты хороший, — думал о нем Шрагин. — Но зачем тебя решили сделать разведчиком, никто не знает, а сам ты — тем более».
— Это моя беда, я не умею сразу произвести хорошее впечатление, — огорченно сказал Дымко, будто разгадав мысли Шрагина. — И знаете, это началось еще в детдоме. Но поверьте, всегда со временем выяснялось, что я не такой уж плохой, честное слово. А может быть, это мое свойство как-нибудь пригодится? — с надеждой спросил он.
— Ничего, не боги горшки обжигают. Будем работать, — сказал Шрагин.
Глаза у Дымко радостно вспыхнули, и Шрагин подумал, что он сейчас скажет что-нибудь выспреннее, ненужное, но Дымко промолчал.
Парень, который пришел после Дымко, был неразговорчив, каждое слово приходилось вытягивать клещами.
— Ястребов Алексей Васильевич, — представился он, а потом на все вопросы отвечал только: «да», «нет», «не знаю». У него было открытое, простоватое лицо, и только светло-серые глаза, которыми он в упор смотрел на Шрагина, таили в себе пока еще непонятную силу характера. Шрагин не терпел болтливых людей, но, сталкиваясь с людьми молчаливыми, всегда стремился разгадать, отчего у человека замкнутость. Далеко не всегда это выражает характер человека. Сейчас он осторожно выспрашивал Ястребова о его жизни, учебе в спецшколе, об отношениях с товарищами по группе и, слыша односложные его ответы, видел, что не жизнь сделала этого парня таким сдержанным. Его биография была прямой и чистой, как взгляд его светло-серых глаз. Значит, все дело в характере, а такой характер для разведчика — ценнейшее качество.
Шрагин спросил, любит ли он свою чекистскую работу.
— На эту работу, товарищ майор, без любви вряд ли так просто пойдешь, — убежденно и с хорошей злобинкой ответил Ястребов.
— А вы что же, так вот, сразу эту работу и полюбили?
Ястребов долго не отвечал.
— Батя мой — украинский большевик, — сказал он наконец. — Его на глазах у матери немцы убили… в восемнадцатом году. Мне тогда и трех лет не было.
Следующим пришел Семен Ковалев. Он был выше среднего роста, широкий в плечах, но немного сутулый и оттого казался неуклюжим. Он уже успел избавиться от казенной одежды, на нем были разномастные пиджак и брюки, заправленные в резиновые рыбацкие сапоги с отвернутыми голенищами. Все это сидело на нем ладно и естественно, прямо заскочил сюда человек, идя на рыбалку.
— Вид у вас отменный, — похвалил его Шрагин.
— Натерпелся с этим. Первый раз, знаете, на рынке менялу изображал. Но, вроде, спецовочка получилась ничего.
Шрагин попросил его рассказать о себе.
— Из крестьян я, из потомственных плотников, — говорил он, мягко окая. — Мне бы дома строить, а не это… — он подмигнул. — Но раз уж груздем назвался, надо лезть в кошелку. Так что давайте задание — выполню все, что будет по силам. А надо, так и через силу.
— Что вам больше с руки? — спросил Шрагин.
— Что-нибудь такое, товарищ майор, чтобы немца бить издали и в разговор с ним не вступать, — спокойно и неторопливо ответил Ковалев. — Говорить с ним, наверно, не смогу. И не оттого, что языка не знаю. Просто выдержки не хватит. А вот, к примеру, сбросить под откос поезд — это я готов. И если их там хоть с полсотни сгинет, тогда и самому умереть будет не жалко.
— Ну что же, пристраивайтесь к железной дороге. А только погибать не надо, и менять вас на полсотни фашистов невыгодно.
— Я и не спешу. Я хотел только, чтобы вы знали: перед смертью не дрогну, — просто сказал Ковалев.
— Демьянов Иван Спиридонович, — густым басом представился следующий участник группы, аккуратный, подтянутый мужчина, на котором даже нелепая казенная одежда выглядела ладно и не бросалась в глаза. Он был постарше всех, с кем уже беседовал Шрагин, и в нем сразу же обнаруживалась военная косточка. А спустя несколько минут Шрагин уже знал, что перед ним человек с опытом чекистской работы, который хорошо представлял, чем будет заниматься группа. Шрагин даже подумал, что надо будет иметь его в виду как своего преемника на случай беды. Шрагин спросил Демьянова, почему он в таком возрасте оказался выпускником спецшколы.
— Сколько раз я это объяснял людям! — сдержанно улыбнулся Демьянов. — Я уже шесть лет работал в органах и на седьмой обнаружил, что, если не подучусь, лучше мне в шоферы идти. Поверьте, пять рапортов написал, выговор получил за попытку отлынивать от работы, а все-таки прорвался. И не жалею.
Последним собеседником Шрагина был Егор Васильевич Назаров. Он родился и вырос в рабочей семье на берегу Волги, а похож был на южанина: смуглое лицо, угольно-черные волосы и глаза. А речь неторопливая, рязанская, со всякими самодельными приговорочками. И весь он был такой же неторопливый, скупой на движения.
— На заводе я проработал всего три года, — рассказывал он. — Так что я возле рабочего класса только слегка повертелся, вроде как торопливый гость на свадьбе. И сразу меня в спецшколу. Шел по грибы, а попал на охоту. Но ничего, кончил школу, получил звание. Но звание — это еще не знание, так что я стараться буду, но прошу и подсказать, когда требуется, — говорил он спокойно и даже с улыбочкой.
— Страха не испытываете? — прямо спросил Шрагин.
— Немного есть, конечно, — не успев стереть с лица улыбку, ответил Назаров. — Но умереть, товарищ майор, можно и от аппендицита, а в наш образованный век такая смерть, по-моему, страшнее. — Назаров опустил свои черные глаза, лицо его стало строгим. — Я знаю, товарищ майор, на что иду, но думаю не о смерти, а о борьбе с заклятым врагом, его смерть меня интересует, его, товарищ майор! — сказал он и опять улыбнулся, подняв глаза на Шрагина.
Пока снова все друг за другом входили в кабинет и рассаживались, Шрагин смотрел на них и думал: «Славный в общем народ подобрался. Но вряд ли вот так все соберемся… после…»
— Теперь я еще тверже уверен, дорогие товарищи, что нам по силам развернуть большую работу, — начал он и никак не мог выбросить из головы: «Вряд ли вот так все соберемся… после…» — Наше дело — разведка и диверсия.
В отношении диверсии все ясно: выбираем цель покрупнее и наносим удары, чтобы врагу и не думалось о спокойной жизни. Разведка — это для всех нас ежедневная, кропотливая и предельно важная работа. Наш город и весь этот район — южный фланг немецкого фронта. Когда они пройдут дальше на восток, наш город окажется как бы изолированным от фронта и потому удобным для расположения здесь военных и административных служб. Большой судостроительный завод привлечет сюда морское начальство.
Сейчас мы расстанемся, чтобы в дальнейшем видеться только по установленной системе встреч. Главное для всех — прочней осесть в городе. Нужно торопиться. Считайте, что на эти дела вам даны одни сутки. Григоренко я назначаю своим связным. Мои приказы, переданные через него, подлежат неукоснительному исполнению. Ко мне обращаться можно только через связного, и только я решаю, с кем из вас нужно встретиться лично. Повторяю: я уверен, что мы поработаем хорошо. А теперь идите, товарищи. Времени мало. За дело.
Прощались, как после обычного совещания. Короткое рукопожатие и привычные слова:
— До встречи.
— До свидания.
— Пока…
Был уже поздний вечер, когда Шрагин вышел на улицу. Город погрузился в кромешную темноту. Непрерывно и глухо слышался отдаленный рокот, будто где-то работал большой завод. Это была вплотную приблизившаяся к городу война, там работала ее ночная смена.
На перекрестке ждал, как условились, Григоренко. Некоторое время они шли вместе.
— Через три дня после захвата города каждый день смотрите мой сигнал о явке, — говорил Шрагин. — Схема номер один, запомните?
— Не беспокойтесь, Игорь Николаевич. Патефон…
— Больше никаких действий.
— Ясно, Игорь Николаевич.
— Все. До свидания.
Григоренко исчез в темноте.
Дома Шрагина ждали, усадили за стол ужинать. Увидев горячую с шипящим салом яичницу, Шрагин почувствовал такой голод, что ему нелегко было соблюдать приличие и есть спокойно. Он видел, что между Эммой Густавовной и Лилей установился мир. Однако ничто не говорило о сборах в дорогу.
— Ну как, Игорь Николаевич, ваши дела? Остаетесь? — спросила Эмма Густавовна.
— По-прежнему ничего не известно, — огорченно ответил Шрагин, незаметно наблюдая за Лилей. — Заводское начальство уже драпануло, и никто слова мне не сказал. Попробую завтра выбраться один, свет не без добрых людей.
Лиля сказала, подчеркивая каждое слово:
— А мы с мамой решили положиться на милость фашистов.
— Ну что же, бог не выдаст, свинья не съест, — усмехнулся Шрагин.
Эмма Густавовна с возмущением стала рассказывать о том, как на ее глазах какие-то люди грабили промтоварный магазин.
— Вот это самое страшное, самое страшное, — говорила она огорченно. — Немцы этого никогда не поймут, никогда.
— Ну что вы, они сами беспардонные грабители, — заметил Шрагин.
— Неправда! — воскликнула Эмма Густавовна.
— Мама! — предостерегающе крикнула Лиля.
— Ну да, ну да, — поправилась Эмма Густавовна. — Немецкие фашисты — это бандиты, но они ведь и не немцы. Во всяком случае, не те немцы, которые чтят Гёте и Шиллера.
— И Гейне, — добавил Шрагин.
— Ну нет, знаете, — с запалом возразила Эмма Густавовна, — Гёте нельзя равнять с Гейне. Гёте поэт Германии, а — Гейне, если хотите, ее судья, а судьи никогда не бывают так популярны, как поэты.
— Да, пожалуй… — рассеянно проговорил Шрагин, думая в это время о том, что хозяйка совсем не так проста, как показалось ему раньше.
— Оставайтесь! Мама поможет вам разобраться в немцах, — насмешливо сказала Лиля. — Это же так интересно — выяснить, кто из них любит Гёте, а кто Гейне и почему.
— Ты, Лили, невыносима, — Эмма Густавовна прикоснулась пальцами к вискам и вышла из гостиной.
Лиля подняла голову. Глаза ее теперь были совершенно сухими, и она смотрела на Шрагина с мольбой.
— Оставайтесь, — шепотом сказала она. — Или возьмите меня с собой.
Шрагин смотрел ей в глаза и молчал.
— Я боюсь возненавидеть мать — единственно близкого мне человека на всей Земле, — продолжала Лиля шепотом. — Это грешней всего. Понимаете вы это?
— Я все отлично понимаю. Но я же ничем не могу вам помочь, — сказал Шрагин. — Я ведь и сам в таком же положении.
Он встал, поблагодарил за ужин и ушел к себе. Ему хотелось сказать девушке что-то ласковое, успокоить ее, он видел, что она тяжело и мучительно страдает. Она не понимает, что за всю свою прошедшую и будущую жизнь держит сейчас самый ответственный экзамен на право называться человеком. По-человечески надо бы ей помочь. Но нельзя. Он не имеет права.
Шрагин уже хотел раздеться и лечь в постель, но вдруг подумал, что ни за что не заснет. Не зажигая света, он открыл окно и сел на подоконник. Мгновенно его обступили впечатления окончившегося дня, но они точно плясали вокруг него, и ни на одном из них он не мог сосредоточиться. В конце концов эта сумятица впечатлений вылилась в острое ощущение невероятности всего, что с ним происходит. Когда в Москве шла подготовка операции и потом, когда он мчался сюда, он просто не имел времени задуматься толком над тем, как он будет жить и работать в этом городе, он понимал только, что не может безмятежно полагаться на детальную ясность плана операции. И вот он здесь, и его работа уже началась. И все-таки невероятная работа! Его товарищи относятся к ней совершенно спокойно, как ко всякой другой, в глазах у них он не увидел и тени сомнения. Дезертир Рубакин не в счет. А сам он спокоен?.. Нет, он этого сказать не может. И дело не в допущенных здесь опасных просчетах. Просто уже второй раз в своей не такой уж длинной биографии ему приходится как бы начинать жизнь сначала, не очень ясно представляя себе все завтрашнее, а это не так просто.
Первый раз это было, когда он вдруг из инженера превратился и чекиста. Тогда кончался первый год его работы на Ленинградском судостроительном заводе. Осуществлялась его давняя мечта — он строил могучий военный корабль. И он уже был человеком, который был нужен всем, нужен был кораблю.
И вдруг его вызвали в городской комитет партии и объявили, что он в порядке партийной мобилизации направляется работать и НКВД.
— Но я инженер-судостроитель, меня государство учило этому пять лет, — пытался он возражать.
Ему ответили, что именно инженер-судостроитель был и нужен.
В большом доме на Литейном Шрагин не без труда отыскал в бесконечных коридорах нужную ему дверь. Полковник Сапаров, к которому его направили, оказался человеком в летах и по всему своему облику совсем не таким, каким Шрагин представлял себе чекиста. Это был человек веселый, с живым открытым взглядом карих глаз, в которых любое его настроение отражалось раньше, чем он его высказывал.
— О субботнем пожаре на вашем объекте знаете? — сразу спросил он.
— Слышал, конечно, — ответил Шрагин. — Прокладка строительного кабельного хозяйства — традиционная беда.
Глаза у Сапарова засмеялись.
— В общем, традиционное короткое замыкание. Да? — Он протянул Шрагину что-то похожее на большую отвертку с резиновой ручкой и, привстав, склонился над столом, вместе со Шрагиным рассматривая железку. А потом поднял на Шрагина внимательный взгляд. — Вот эту штуку вытащили из кабеля, с ее помощью было сделано короткое замыкание, то самое, традиционное. Видите, как от дуги оплыл и деформировался металл? А до употребления конец этой штуки был, очевидно, острым, как у шила. Ведь иначе его и не воткнуть бы. Верно?
— Верно, — отозвался Шрагин, продолжая рассматривать находку. — И ручка как здорово заизолирована — колоть безопасно. Но кто же это мог сделать?
— Кто это сделал? Вот это, товарищ Шрагин, нам с вами и надо выяснить. И как можно скорее.
Вот так, незаметно для себя, Шрагин стал чекистом. Два года он проработал в Ленинграде рядом с Сатаровым, учась у него. Потом его перевели в Москву, и там рядом с ним тоже были опытные боевые товарищи. Но никто никогда не учил его, как работать, как вести себя в родном своем советском городе, захваченном врагами. Ему еще никогда не было так трудно, как сейчас. Но он помнил, как Сапаров сказал ему однажды: чекистом должен быть человек честный, но не честолюбивый, а главное, он должен так любить свою работу, что чем она тяжелее, тем он счастливее.
Шрагин стоял на улице, по которой густо двигались немецкие войска. Они ехали через город весь день, было такое впечатление, что город их совершенно не интересует и они торопятся куда-то дальше. Всю первую половину дня двигались плотно — пехота на машинах, тягачи с пушками на прицепе, мотоциклисты. Пеших солдат не было. Часам к трем в потоке войск стали образовываться просветы. На главных улицах уже стояли грузовики и легковые машины, возле которых томились солдаты и офицеры. Зеваки от греха подальше разошлись по домам. Но один рослый пожилой мужчина в хорошем светло-сером костюме и белой соломенной шляпе продолжал стоять у витрины аптеки. Шрагин уже давно смотрел на него и старался угадать, что это за человек, с таким абсолютно безразличным лицом наблюдающий движение вражеских войск.
Вдали показалась медленно двигавшаяся грузовая автомашина с откинутыми бортами. Рядом с ней шли солдаты. В машине рядом с шофером сидел офицер. У каждого перекрестка машина останавливалась, солдаты брали из машины и прикрепляли к столбам указательные знаки — стрелы с нарисованными под ними эмблемами воинских частей. Одна эмблема была в виде выгнувшегося волка со стоячей шерстью, другая — в виде лебедя с распахнутыми крыльями, третья — львиная голова. Шрагин наблюдал за работой немцев и запоминал эмблемы — его работа уже началась.
— Вот это порядок! Силища и порядок! — вдруг услышал он за спиной тихий голос.
Шрагин оглянулся. Это был пожилой мужчина в сером костюме.
— Да, порядку у них следует поучиться, — сказал ему Шрагин.
— А как они шли! — тихо воскликнул мужчина. — Где нашим? Идут без оркестра, без криков, без лозунгов, а видишь — силища прет. Вы согласны?
— Вы правы, конечно, как ни трудно это признать, — как бы задумчиво сказал Шрагин, смотря на проезжавшую мимо них вереницу легковых машин.
— Начальство прибыло, — уважительно сказал мужчина, провожая взглядом автомашины. — И где он, я вас спрашиваю, бандитский грабеж? Где убийства женщин и детей? Я с самого начала не верил в это. — Мужчина умолк, как будто вдруг испугался, внимательно посмотрел на Шрагина, а потом продолжал: — Вы не подумайте только, что я какой-нибудь… — сказал он тихо. — Я просто человек вне политики. Я всего-навсего портной. Я гляжу на события трезво и вижу: немец есть немец.
Шрагину очень хотелось сказать этому портному, что из таких, как он, вырастают предатели. Но вместо этого он вздохнул:
— Но что теперь будем делать мы — не знаю.
— А что нам думать, пусть они думают! — беспечно сказал портной. — Взяли господа город, извольте наладить в нем жизнь. А я как шил мужское платье, так и буду шить, весь вопрос — достать у немцев выкройки, какие у них в моде. — Он помолчал и спросил: — А вы чего же оставались, если не знали, что будете делать?
— Так вот вышло. Собирался с заводом, а все уехали без меня.
— Это у нас вполне возможное дело, — ядовито заметил портной. — В общем, все есть, как есть, и надо идти обедать. Будьте здоровы, — он коснулся пальцами полей шляпы, поклонился и медленно пошел по улице.
В этот же час Мария Степановна Любченко, врач местной туберкулезной больницы, смотрела на ту же улицу из окна своей квартиры. Она стояла в глубине комнаты, чтобы с улицы ее не увидели. Каждый раз, когда от двигавшейся по улице техники звякали стекла в окне, она вздрагивала. Ей было страшно. Месяц назад, когда ей в горкоме партии сказали, что нужно остаться для подпольной работы, она заявила прямо:
— Я боюсь.
— Ничего страшного, Мария Степановна, — сказал ей работник горкома. — С автоматом и гранатой вам орудовать не придется. К вашим услугам подпольщики прибегнут только в крайнем случае, если вдруг понадобится спрятать в больнице кого-нибудь.
— Но в больнице каждый знает, что я член партии, меня выдадут, — ужаснулась Любченко.
— Во-первых, вы в партии без году неделя, — быстро раздражаясь, возразил работник горкома. — Во-вторых, нам известно, что в больнице про вас судачили, будто вы пошли в партию из-за карьеры, чтобы стать главным врачом. Почему бы вам эту мысль теперь не поддержать? И как доказательство — вы остались в городе. Наконец, Мария Степановна, разве вы, вступая в партию, не писали в своем заявлении, что готовы выполнить любое ее задание?
Мария Степановна чувствовала, что с ее боязнью этот человек не посчитается, а других аргументов у нее не было. И тогда она подумала: «Пожалуй, немцы продержатся в городе недолго, так что, может, мои услуги никому и не понадобятся, а то, что я здесь останусь, потом мне зачтется». И она дала согласие.
Но теперь, наблюдая через окно движение немецких войск, Мария Степановна горько об этом жалела. Если бы даже она осталась, но просто как врач, который не смог покинуть своих больных, ей сейчас не было бы так страшно. Ее пугала мысль, что она не сумеет справиться с порученным ей тайным заданием и что об этом тайном могут узнать немцы. Страшно даже подумать, что тогда будет.
Звякнуло окно — Мария Степановна вздрогнула.
В этот же час Павел Харченко, в нелепом своем казенно-щегольском одеянии, стоял в заросшем акациями дворике и в щель забора смотрел на двигавшиеся по улице гитлеровские войска.
Он скрипел зубами от досады — все у него получилось так нелепо и глупо.
Какой-то майор, корчивший из себя осведомленного, сказал ему вчера, что немцы остановлены в тридцати километрах от города. И Харченко решил сегодня с утра спокойно искать для себя простую одежду, а затем жилье. Он отправился на рынок, но там было пусто. Возвращаясь, он шел переулками и вдруг, когда до главной улицы оставалось шагов сто, не больше, увидел немецкие военные машины. Не раздумывая, Павел вскочил в первый попавшийся двор и вот уже четвертый час стоял здесь, не зная, что предпринять. Страха он не испытывал, но просто не знал, что делать, и казнил себя: он не имел права поверить этому майору.
Когда начало смеркаться, Харченко подошел к домику, по самую крышу оплетенному виноградником. В этот момент из домика вышел высокий сухощавый старик с взлохмаченными седыми волосами. Он стоял, подняв лицо вверх, и прислушивался. Ветерок шевелил его вздыбленные волосы. Потом он направился к калитке и выглянул на улицу.
— Митя, вернись сейчас же! — послышался из домика женский голос.
Старик прикрыл калитку, задвинул ее засовом и, шаркая ногами, пошел к дому.
— Здравствуйте! — тихо произнес Харченко, когда старик поравнялся с ним.
Старик остановился, спокойно вглядываясь в сумеречный сад. Харченко вышел на дорожку. Старик смотрел на него без всякого удивления и испуга.
— Здравствуй, коли не шутишь, — сказал старик. — Интересно, однако, что ты тут делаешь?
— Прячусь, батя.
— От кого, однако?
— От кого теперь можно прятаться советскому человеку?
Старик оглядел его с головы до ног и сказал:
— Ну что ж, заходи в дом, гостем будешь.
В доме были две комнаты, разделенные перегородкой не до потолка. На перегородке стояла коптилка, сделанная из аптекарского пузырька. Свет от нее был очень тусклый, и Харченко не сразу разглядел, что в углу за столом сидела женщина.
— Гость обнаружился, — сказал ей старик.
— Какой еще гость в такое время? — спросила она удивленно, но не сердито.
— Он, однако, прячется, Анна, этот человек, понимаешь? — старик сел к столу и пригласил присесть Харченко.
Харченко молчал, ему хотелось, чтобы говорили старики — надо знать, чем они живут, чем дышат. Может статься, что тут и минуты нельзя находиться.
— Ты что же, отстал, что ли, от своих? — спросил старик.
— Ну отстал, если хотите…
— Я-то хочу спать, однако, спать спокойно, — строго сказал старик.
— Одним словом, попал я в беду, и все тут.
— Всем лихо, — проворчал старик.
— Тому, у кого крыша над головой, все же полегче, — сказал Харченко.
— И ты не с неба свалился, — сказал старик и спросил: — Где, однако, твоя крыша?
— Далеко, батя, отсюда, очень далеко, — печально сказал Харченко. — Я не здешний, вот как вышло-то.
Старики молча глядели друг на друга, потом женщина сказала:
— Ладно, ночуй у нас, а утром все будет виднее.
— Позади дома, в клети, койка есть, постели сена, — ворчливо добавил старик.
Харченко встал:
— Спасибо.
— Чего вскочил? — вмешалась женщина. — Поужинаешь с нами, тогда и спасибо скажешь.
Старик не унимался и за ужином, все старался заставить Харченко рассказать, кто он и откуда. Харченко как мог выкручивался, а заодно прощупывал хозяев дома. Но и они не спешили открываться.
Старик завел разговор о войне. Харченко стал рисовать картину войны совсем не такой безнадежной, какой она виделась этим людям.
— Послушать тебя, так и горевать не о чем. Однако немцы в нашем городе, а не мы с тобой в ихнем, — сказал старик.
— А что тебе, батя, от того, кто в городе? — спросил Харченко.
— Дурак ты, однако.
— Зачем же, батя, ругаться? Я про то, что виноград в саду и так и так созреет и в цене будет. А на хату твою разве кто позарится?..
— Я, однако, не в хате живу, а в государстве, — проворчал старик.
— Были б мы, а государство будет, — беспечно сказал Харченко.
— Какое, однако? — спросил старик, смотря в глаза Харченко.
Долго они так петляли вокруг да около, пока выяснили, что бояться им друг друга нечего, и Харченко решил довериться этим людям. По крайней мере сегодня.
Уже за полночь старик свел его в клеть и сам постелил ему сена на койку.
— Спи, горемыка, — с невидимой в темноте доброй улыбкой сказал старик и ушел.
Так Харченко провел свою первую ночь в занятом врагом городе, еще не зная, что этот дом станет его родным домом на долгое время.
Шрагин еще не спал в этот полуночный час. В своей комнате он вел нелегкую беседу с хозяйкой.
То, что он так и не покинул город, как будто не удивило Эмму Густавовну. Вечером, впустив его в дом, она посветила ему свечой, пока он открывал дверь в свою комнату, и пожелала спокойной ночи. Но минут через десять она постучалась и попросила разрешения зайти на минутку. И вот уже давно шел их путаный, опасный для Шрагина разговор.
Эмма Густавовна была обеспокоена состоянием дочери, которая, по ее мнению, находится на грани безумия.
— Вы не представляете, что она тут говорила, — тихо рассказывала Эмма Густавовна. — Когда забежала соседка и сообщила, что немцы уже в городе, Лиля заявила, что пойдет на главную улицу, убьет там хотя бы одного немца, а после этого хоть потоп. Потом она сказала, что будет плевать в лицо каждому встречному немцу. И все это в дикой истерике, с безумными глазами. Я ведь ее знаю, она девочка страшно импульсивная. Я боюсь за нее, Игорь Николаевич.
Шрагин не мог понять, чего хочет от него хозяйка, и на все ее страхи отзывался ничего не говорящими утешениями: «все обойдется», «со временем обвыкнется».
И вдруг Эмма Густавовна спросила деловито:
— Значит, вы остались?
— Пытался уехать, но не смог… Не успел.
— И вы будете жить у нас?
— Не знаю, Эмма Густавовна, ведь неизвестно, будете ли жить здесь и вы. В один прекрасный день сюда могут явиться новые хозяева и попросить всех нас убраться.
— Этого не произойдет, я все же немка, — почти с гордостью заявила Эмма Густавовна.
— Вы для них немка советского толка, — заметил Шрагин.
Эмма Густавовна долго молчала. Шрагин видел, как она несколько раз порывалась заговорить и не решалась.
— Разве только они придерутся к количеству комнат, — сказала она наконец. — Но на этот случай я подумала… — Она осторожно посмотрела на Шрагина. — Что, если бы вы были… ну, как бы числились членом нашей семьи?.. Вот тут, за шкафом, есть дверь, ее можно открыть. Тогда моя спальня станет второй проходной комнатой и вопрос о вселении к нам жильцов отпадет.
— Вы, очевидно, забыли железный педантизм своих соплеменников, они верят только бумагам и печатям, — сказал Шрагин.
— Ну, почему? — почти обиделась Эмма Густавовна. — Они же люди, и, как говорится, ничто человеческое… Разве не могло быть так: вы из Ленинграда, а Лили там училась. Допустим, что у нас там был роман, и вы, так сказать, из самых серьезных намерений добились перевода сюда, но отношений оформить не успели. Вполне человеческая ситуация. Надеюсь, вы понимаете, что я напрашиваюсь вам в тещи не всерьез.
Шрагин смотрел на Эмму Густавовну и думал о том, с какой чисто немецкой педантичностью она продумала весь этот вопрос. С такой тещей не пропадешь.
— Вы оскорблены? — высокомерно спросила Эмма Густавовна.
— Нисколько! С волками жить, по-волчьи выть, — беспечно ответил Шрагин.
— Это мы с Лили… волки? — тихо спросила она.
— Да нет, — рассмеялся Шрагин. — Как вы могли подумать?
— Значит, вы согласны?
— Прошу дать мне срок подумать, женитьба, даже фиктивная, вещь серьезная.
— Но долго ждать нельзя, — деловито предупредила Эмма Густавовна. — Они могут заняться квартирами уже завтра.
— А что думает на этот счет невеста? — спросил Шрагин, стараясь продолжать разговор в несколько легком тоне и этим оставить себе путь к возможному отступлению.
— Могу сказать одно: чтобы не видеть их в своем доме, Лили пойдет на все, — торжественно заявила Эмма Густавовна.
— Я все же оставляю за собой право подумать, — сказал Шрагин.
Эмма Густавовна ушла явно обиженная. А Шрагин стал со всех сторон обдумывать эту так неожиданно возникшую ситуацию.
Когда солнечным августовским утром сорок первого года в открытом «мерседесе» Ганс Релинк приближался к этому южному советскому городу, он, конечно, не знал, что едет навстречу своей виселице. Спустя пять лет он скажет советскому военному трибуналу: «Мне не нужен был бог на небе, у меня был всемогущий бог на земле — наш фюрер. И только фюрер знал, что ждет впереди Германию и каждого из нас…»
В то утро Релинк был весел, его распирало сознание своей значительности. Надменная улыбка не сходила с его уже загоревшего в пути лица, утяжеленного массивным, квадратно обрезанным подбородком. Волосы тщательно убраны под фуражку. Они у него рыжеватые, и эта привычка прятать их — еще с поры военного училища, где ему дали прозвище «Рыжий подбородок». Три дня назад он случайно встретился в Тирасполе с генералом Генрихом Летцером и пригласил его поехать с ним. В тридцать пятом году они вместе учились в военной школе, но затем их пути разошлись. Летцер стал быстро делать военную карьеру, а Релинк пошел работать в СД[1]. Сейчас Релинк по званию и по служебному положению был значительно ниже своего друга, но генерал ему завидовал.
— Ты не можешь себе представить, как мне трудно и противно, — жаловался до приторности красивый и совсем молодой генерал. — Истый генералитет, все эти надутые типы с моноклями совершенно открыто третируют нас, молодых генералов. Какие только должности они не придумывают для нас, чтобы не подпустить к настоящей работе! Я, например, именуюсь уполномоченным ставки по группе дивизий. Чистейшая фикция. Я, даже когда нужно, не могу связаться со ставкой. При главном штабе группировки «Юг» есть настоящий представитель ставки. В Тирасполе ты встретил меня у командующего армией Шобера. В этот момент он, бедный, мучился, пытаясь придумать для меня занятие. Ты его просто выручил, когда пригласил меня поехать с тобой. А как он преобразился, увидев твой мундир!
— Чего-чего, а прав у нас побольше, — самодовольно улыбнулся Релинк.
— Но я бы не смог больше месяца просидеть в одном русском городе. Ты ведь сюда прямо из Парижа?
— Последнее время я наводил порядок в Голландии.
— Все равно. Здесь же просто негде жить. Сегодня в этом, как его… Тирасполе пришлось спать на сене без простыни. Непереносимо! Мне казалось, что я валяюсь на муравьиной куче.
— Генерал рейха не умеет устраиваться, — дружелюбно подсмеивался Релинк. — Сейчас приедем, и ты увидишь, как надо жить.
— И все же в русских городах лучше быть гостем, и притом недолго, — генералу очень хотелось обнаружить хоть какое-нибудь свое преимущество перед другом.
— Нет, мой друг, мы прибыли сюда не в гости. Теперь это все наше, и навеки. Все! — Релинк победоносно посмотрел вокруг, но по обеим сторонам шоссе была голая степь, и взгляду его бесцветных глаз не за что было зацепиться. — Мы должны всю эту гигантскую страну положить к ногам рейха — такова наша святая обязанность, наша, Генрих. Вы свою войну скоро закончите, а мы свою только начинаем, и наша потрудней, — закончил он с серьезным и торжественным лицом.
Их автомобиль оказался в гуще воинской колонны и двигался очень медленно, а вскоре и совсем остановился. Где-то впереди образовалась пробка.
— Я схожу пугну солдатиков своим генеральским чином, — Летцер вылез из машины и пошел вперед. Релинк видел, как вытягивались перед ним солдаты и офицеры, и на тонких его губах подрагивала ироническая улыбка.
Летцер вскоре вернулся.
— У танка сорвалась гусеница, он развернулся поперек дороги, и никто ничего не может сделать, — сказал он. — Если это порядок, то что тогда безобразие?
Релинк молча вылез из машины и направился к затору вместе с генералом. Перед ним никто не вытягивался, но теперь генерал видел, как застывали лица солдат, когда они видели форму его друга, как мгновенно обрывались разговоры, смех.
У танка, развернувшегося поперек шоссе, стояла толпа танкистов с других машин. Они гоготали, беззлобно издевались над своими товарищами из застрявшего танка.
— Отпуск домой обеспечен! Война приостановлена! Все по домам!
Релинк стал пробиваться сквозь толпу танкистов. Смех и разговоры мгновенно прекратились.
— Что можно сделать? — тихо и буднично спросил Релинк у оказавшегося рядом с ним танкиста.
— Взять его на буксир и стащить с дороги, — ответил танкист.
— Сделайте это, — так же буднично распорядился Релинк и, демонстративно посмотрев на часы, пошел назад к своей машине.
Возле застрявшего танка закипела работа, и вскоре движение по шоссе возобновилось. Вскочивший на подножку автомобиля офицер-танкист доложил Релинку, что он распорядился пропустить его машину. «Мерседес», не задерживаясь, помчался к видневшемуся вдали городу.
Немного погодя Релинк сказал:
— Знаешь, Генрих, что замечательно в нашей службе? У нас чины и звания ничего не значат. Каждый из нас совершает все, что может, во имя порядка и безопасности рейха, и это знает каждый человек рейха, а отсюда одинаковое уважение ко всем нам — от рейхсминистра до последнего чиновника. Вот я еду сюда в качестве главного следователя, а в Берлине, в имперской безопасности, мне сказали: «Вы, Релинк, отвечаете за порядок на юге России». И будьте покойны, об этой моей ответственности будут знать все. В том числе и ваши генералы с моноклями.
У городской окраины Релинка ждал мотоциклист. Он поехал впереди и вскоре привел «мерседес» к воротам, которые тут же раскрылись. Машина въехала в густой сад, в глубине которого располагался красивый особняк. Стоявшие на его крыльце гестаповцы приветствовали прибывших поднятием рук. Генерала Летцера они, казалось, не замечали. Но когда Релинк представил им его как своего друга юности, последовал новый взмах рук.
После бритья и ванны друзья отобедали в компании еще двух гестаповских офицеров в большой столовой с высокими окнами, за столом, покрытым крахмальной скатертью и сервированным, как в первоклассном ресторане. Обед прошел быстро и деловито, без речей и тостов, но Летцер был поражен и сервировкой, и едой, и тем, как великолепно работали обслуживавшие обед солдаты.
Релинк с улыбкой поглядывал на друга — знай наших, мы не спим на муравьиных кучах!
После обеда Летцер отправился отдохнуть в отведенную ему комнату, а гестаповцы прошли в кабинет Релинка.
Расстегнув китель, Релинк устало опустился в глубокое кресло и попросил своих коллег рассказать, что происходит в городе.
Ничего тревожного он не услышал. Город затаился, это естественно. Никаких контрдействий пока не зарегистрировано. Полиция СД готовит необходимые приказы. Биржа труда открывается завтра. Все трудоспособные будут взяты на учет. Военная комендатура уже вывесила строжайший приказ о немедленной сдаче оружия. Создается гражданская полиция из местных жителей. Евреям будет приказано провести регистрацию в своей общине и сдать списки в комендатуру. Начато выявление коммунистов и прочих красных активистов. Издан приказ о комендантском часе. Подысканы помещения для СД… Словом, хорошо выверенная машина оккупации работала точно и быстро.
Релинк поблагодарил коллег за информацию и особо за проявленную заботу о нем лично.
— Сами того не зная, вы доставили мне дополнительное удовольствие щелкнуть по носу моего друга генерала Летцера, — довольно говорил он. — Генерал слезно жаловался мне, что в Тирасполе ему пришлось спать на сене без простыни.
Оба гестаповца от души смеялись над страданиями генерала. Релинк смеялся вместе с ними и думал: «Славные парни, с ними можно горы свернуть…» Он знал обоих еще по Франции и затем по Голландии. Про Иохима Варзера, высокого, костлявого верзилу, говорили, что он не знает только двух вещей — что такое усталость и где у него нервы. Бертольд Ленц, коренастый, бритоголовый, по прозвищу Бульдог, конечно, не так умен, как Иохим, но зато, когда нужно, чтобы заговорили даже камни, лучше Бульдога это никто не сделает. «Славные парни», — еще раз подумал Релинк и сказал вставая:
— Пусть мой генерал, как положено ему по чину, спит, а мы поедем смотреть наши служебные помещения.
Два отведенных им дома — одноэтажный и двухэтажный — стояли рядом на уютной тенистой улице, их соединял глухой каменный забор. Перед большим домом тополя так разрослись, что его фасада не было видно. Зато уныло-неприглядный длинный одноэтажный дом весь был открыт взгляду. Релинку он не понравился, в таких домах на окраинах Парижа помещались сиротские приюты.
— Что здесь было? — спросил он.
— Лечебница. Будем тут лечить и мы, — сострил Варзер.
Видя, что Релинку этот дом не нравится, Варзер предложил посмотреть дом со двора. Они прошли через ворота и оказались в узком, как коридор, дворе, который отделял дом, выходивший на улицу, от другого, такого же одноэтажного, только без окон.
— Перед вами, господа, удивительно гармоническая картина, — сдержанно шутил Варзер, изображая музейного гида. — Слева здание большевистского ренессанса, здесь будет происходить будничная оперативно-следственная работа. А справа удивительное по своей архитектурной красоте здание, которое впредь мы будем именовать следственной тюрьмой СД. Поговорим там с господином большевиком — и через дворик его сюда.
Релинк больше не морщился.
— А теперь пройдем в здание, где будем работать мы с вами, господа, — продолжал фиглярничать Варзер.
Но вот Релинк остался один в отведенном ему кабинете. Вся мебель была расставлена именно так, как он любил. Был даже маленький столик с креслами. Осмотрев его, Релинк рассмеялся. Брамберг, очевидно, не нашел в этом городе низкого столика и, недолго думая, подпилил ножки у какого-то старинного стола красного дерева.
Релинк достал из сейфа толстую тетрадь в кожаном переплете, на котором золотом было тиснено «Дневник», и сел к столу. С первых дней войны с Польшей он почти ежедневно делал записи в дневнике. Все его друзья знали об этом, иногда в тесном кругу Релинк вслух читал свои записи.
В этот день он записал:
«Итак, начинается новый этап моей жизни. Я прибыл в этот русский город. Впрочем, он почему-то считается украинским. Город совсем не так мал и не так плохо благоустроен, как мне казалось. Но все это неважно. Главное — гордое сознание своего участия в великой истории рейха. Подумать только: еще недавно я был на французском побережье Ла-Манша, потом в Амстердаме, а сейчас я на русском берегу Черного моря. Волшебный гений и волшебная сила фюрера не знают расстояний и преград!
Когда думаешь об этом, хочется одного: быть достойным истории. И вот моя клятва: моя рука ни разу не дрогнет и здесь. Придет час, и я доложу рейхсминистру, что советский юг в полном распоряжении Германии и фюрера. Так будет!
Я закончу писать этот дневник в тот день, когда война будет завершена, и передам его в музей, прославляющий гений фюрера…»
Этот дневник находится сейчас в архиве военного трибунала среди вещественных доказательств по делу повешенного Релинка.
Несколько дней на заводе немецкие саперы тушили пожары и искали невзорвавшиеся мины. Наконец они покинули завод, а настоящих новых его хозяев все еще не было.
Каждое утро сюда вместе со Шрагиным приходили сотни две рабочих и десятка полтора служащих заводоуправления. Рабочие растекались по территории, а потом весь день слонялись без дела. Служащие просиживали в пустующем кабинете директора. Шрагин тоже являлся в этот кабинет. В первый день он рассказал им, как попал на завод, но, видимо, рассказ его не вызвал доверия. А бывший управделами заводоуправления, полный, краснощекий здоровяк, которого все звали Фомич, выслушав рассказ Шрагина, подошел к нему и посоветовал «тикать на все четыре стороны».
— Вы же еще не учтенный, так сказать, в случае чего вам полное оправдание, — сказал он, непонятно усмехаясь.
Шрагин внимательно наблюдал этого человека, стараясь разгадать, почему он остался и к чему готовится. Сейчас среди оставшихся служащих он вел себя наиболее развязно и верховодил ими.
В это утро Шрагин у заводских ворот встретил Павла Ильича Снежко. Он был в аккуратно выглаженной темно-синей паре, при галстуке, в начищенных до блеска сапогах.
— Чего это вы так принарядились? — спросил Шрагин, поздоровавшись.
— Товар лицом показываем, — подмигнул Снежко. — Пусть не думают, что мы какие-нибудь бескультурные азиаты.
Шрагин смотрел на него с удивлением и любопытством: к чему готовится, на что способен этот?
— Что будем делать, Павел Ильич? — спросил Шрагин.
— Я человек дисциплинированный, — ответил Снежко. — Смену отболтаюсь — и домой с чистой совестью.
Они остановились перед зданием заводоуправления.
— Знаете, о чем я все время думаю?.. — заговорил Снежко. — Вот нам говорили: советская власть, советская власть, все, дескать, на ней держится. Погибни она, погибнем и мы. А вот советской власти нет, пришла другая власть, и ничего не погибло, и мы с вами живем под тем же солнышком.
— А завода вам не жалко? — спросил Шрагин. — Вы же столько лет отдали ему.
Снежко пожал плечами.
— Так, наверное же, немцы завод наладят, — невозмутимо ответил он. — А не все ли равно, где нашему брату вкалывать? Я тут на пальцах разговаривал с одним немчиком-сапером, он из города Гамбурга, как я понял. Так он говорил, рабочие у них поручают жалованье пребольшое и живут не бедствуя.
— Все же надо будет привыкнуть к новой жизни, — неопределенно сказал Шрагин.
— Да к чему привыкать-то? — удивился Снежко. — Что такое жизнь? Утром встал, позавтракал, пошел на работу, вернулся, пообедал, прилег отдохнуть. Потом с ребятишками поиграл и — спать. Что же, по-вашему, немцы помешают нам так жить?
— Черт их знает! — вздохнул Шрагин. — Пойду-ка я в заводоуправление, может, какие новости есть.
В кабинете директора была все та же картина: служащие и ожидании новых хозяев изображали непринужденный разговор.
Все сидели вокруг просторного стола, будто собрались на совещание у директора. На председательском месте возвышалась, как всегда, крупная фигура Фомича. Войдя в кабинет, Шрагин громко поздоровался, но ответил ему один Фомич.
— Здравствуйте, товарищ неучтенный, — сказал он ухмыляясь. — Или, может, теперь надо говорить господин неучтенный?
Несколько человек засмеялись. Шрагин улыбнулся и молча сел на диван.
— Нет, как видно, дисциплины у немецких директоров. Так мы и размагнититься можем, не дай бог, — ерничал Фомич.
Он поднял глаза вверх и вдруг закричал:
— Братцы, глядите! — Он показывал на портрет Сталина, висевший над директорским столом. — Не было бы нам от этого беды, а? Ну-ка, Капликов, ты самый длинный, лезь на стол, сними от греха подальше. И как это мы до сих пор не заметили!
Долговязый мужчина встал.
— Не надо этого делать, — громко сказал Шрагин. Долговязый остановился и, даже не посмотрев на Шрагина, поспешно вернулся на свое место.
— Слушай-ка, не опоздали ли вы тут командовать? — спросил Фомич.
— Нечего нам лишнюю активность показывать, — спокойно сказал Шрагин.
— А если они взбесятся, когда увидят? — спросил Фомич.
— Прикажут — снимем, — ответил Шрагин.
— Ну глядите! — угрожающе сказал Фомич. — В случае чего мы на себя этот грех не возьмем.
— Выдадите? — спросил Шрагин.
— Зачем? — усмехнулся Фомич. — Дадим объективную информацию.
И снова за столом засмеялись.
Вдруг дверь распахнулась, и в кабинет вошли два солдата с автоматами. Они остановились по бокам двери, и тотчас в кабинет быстрой походкой вошел пожилой сутулый человек, непонятно, военный или штатский, и за ним еще трое в штатском.
Пожилой снял военную фуражку с высокой тульей и протянул ее назад, через плечо. Фуражку подхватил молодой человек в светлом плаще.
Сидевшие за столом вскочили и стояли по-солдатски, вытянув руки, не сводя глаз с вошедших.
Пожилой расстегнул темно-серый плащ и, поглаживая ладонью седой ежик волос, оглядывал кабинет. Его взгляд остановился на портрете Сталина.
— О! — воскликнул он и повернулся к своим спутникам. — Спросите, почему это здесь?
Один из его спутников вышел вперед и на довольно приличном русском языке — очевидно, это был переводчик — обратился к служащим:
— Господин шеф-директор адмирал Бодеккер интересуется, почему это здесь, — он показал на портрет.
— Мы хотели снять… Но вот данный… господин не разрешил, — быстро ответил Фомич, показывая на Шрагина.
Выслушав перевод, шеф-директор обратился к Шрагину:
— Почему вы не разрешили?
Прежде чем переводчик успел открыть рот, Шрагин сам ответил по-немецки:
— Я подумал, может быть, вам будет приятно сделать это самому.
— О! — адмирал внимательно посмотрел на Шрагина, и вдруг лицо его растянулось в улыбке. — Прекрасно! Это будет мой сувенир. Снимите кто-нибудь.
Это сделал тот же долговязый Капликов. Адмирал приказал своему адъютанту спрятать портрет и обратился к Шрагину:
— Вы кто здесь?
— Инженер.
— А эти? — адмирал кивнул на остальных.
— Служащие заводоуправления, — ответил Шрагин.
— Прекрасно.
Шеф-директор прошел к директорскому столу, провел по нему пальцем, посмотрел на палец, покачал головой и, вынув из кармана платок, вытер палец. Он подозвал к себе переводчика.
— Переведите им мое распоряжение, — он прокашлялся и громко сказал: — Господа! Первое, что мне бросилось в глаза, — это страшная грязь и беспорядок на заводском дворе и в помещении дирекции. Мы, немцы, не любим это больше всего. Приказываю прежде всего привести в порядок здание дирекции. Вынести мусор, вымыть полы и окна, проветрить все помещения. Завтра утром я проверю. Кто из вас будет отвечать за эту работу?
Фомич вышел вперед.
— Запишите его фамилию, — распорядился шеф-директор и сказал: — Можете идти работать.
Шрагин вместе со всеми направился к дверям, но его остановил переводчик:
— Шеф-директор просит вас остаться.
— Не топи, служивый, — тихо буркнул Фомич, проходя мимо Шрагина.
— Значит, вы инженер? — спросил адмирал, внимательно смотря на Шрагина чуть прищуренными светло-карими глазами.
— Да, инженер-механик.
— А кто эти люди?
— Не знаю.
— Как это так?
Шрагин кратко рассказал историю своего недавнего появления на заводе.
Адмирал Бодеккер выслушал его очень внимательно и даже, как показалось Шрагину, подозрительно, но, когда Шрагин замолчал, он сказал:
— Ну что же, может быть, для вас это и лучше. Ведь мы здесь все начинаем заново, так что у вас такое же положение, как у нас. Наша фамилия?
— Шрагин.
— Шрагин? Прекрасно. Ну, что же вы скажете мне о заводе, господин Шрагин?
— Пустить его будет нелегко, — ответил Шрагин.
— Да, да, я видел, — вздохнул адмирал. — Какое изуверство! Разрушить завод, закупорить гавань потопленными судами.
— По-моему, это сделали военные, — сказал Шрагин.
— Это не война, а стратегическая истерика! — воскликнул адмирал. — И к тому же полное незнание наших возможностей. Попомните мое слово, еще в этом году мы отпразднуем здесь закладку кораблей. Но почему на территории завода так мало рабочих?
— Большинство эвакуировалось, их организованно вывезли на восток.
— А! — поморщился адмирал. — Все та же стратегическая истерика! Кроме вас, инженеры есть?
— Я не знаю, — ответил Шрагин.
— Приказываю вам, господин Шрагин, в течение суток выяснить, сколько осталось на заводе инженеров. Доложите мне завтра в двенадцать ноль-ноль.
— Слушаюсь, — склонил голову Шрагин.
Шрагин решил посоветоваться с Фомичом, где и как искать инженеров. Он увидел его на площадке главной лестницы. Шрагин стал рядом с ним и сказал:
— Мне приказано разыскать всех оставшихся инженеров.
Фомич присвистнул:
— Ищи ветра в поле! А немцы что, неужели завод пускать собираются?
— Адмирал сказал, что еще в этом году заложат корабли.
— Сказать все можно.
— Немцы могут.
Фомич удивленно посмотрел на Шрагина и вдруг громко закричал кому-то вниз:
— Эй, не суй мусор под лестницу, вынеси на улицу! — и снова повернулся к Шрагину: — Люблю руководящую работу, какую хошь, абы руководящую.
— Вы можете выдвинуться на доносах, у вас это получается, — тихо, с вызовом сказал Шрагин.
Фомич чуть помедлил и потом как ни в чем не бывало продолжал:
— Насчет инженеров хорошо бы возле завода вывесить вежливое приглашение: мол, приходите на завод работать. Но чтобы без всякого обещания расстрела, вежливо, одним словом. Я знаю, кое-кто остался.
— Может, вы знаете кого лично? — спросил Шрагин.
— Двоих знаю, вроде, даже соседи.
— Зайдите к ним сегодня, пожалуйста, — попросил Шрагин. — Скажите, чтобы явились на завод.
— За это можно и по харе получить. Скажут: на кого, гад, работать зовешь? Как отвечать?
— Надо сказать, что на таком заводе два инженера — это капля в море и что им не придется изображать море.
Фомич чуть улыбнулся и, глядя на Шрагина хитрющими глазами, сказал:
— Ладно, с такой формулировкой можно попробовать.
Кто-то снизу крикнул:
— Фомич, в водопроводе воды нет, чем полы мыть?
— У моря сидишь и воды просишь? — крикнул в ответ Фомич и побежал вниз по лестнице.
Шрагин смотрел ему в спину и снова думал: что же это за человек?
Да, отныне этот вопрос он будет задавать себе при каждой встрече с новым человеком. И что самое нелегкое и опасное — что на вопрос этот ему необходимо будет самому давать ответ, от которого будет зависеть многое, очень многое, возможно, даже его собственная жизнь.
Шрагин шел с завода домой. Светило доброе южное солнце, ветерок с моря играл листвой деревьев. За белеными заборами сонно дремали отягощенные плодами фруктовые деревья. Ничто как будто не говорило о войне, город выглядел так же, как в мирное время. И улицы не были безлюдны. Приказы оккупационных властей уже выгоняли людей из домов, заставляли их, пересилив страх, идти по делам своей новой жизни. Но что-то в облике улицы было странным… Не сразу Шрагин обнаружил, что люди двигались в одиночку и как-то каждый сам по себе. За весь путь он только раз встретил двух, которые шли вместе. Это были старик и старуха. Он заботливо вел ее под руку, но и они не разговаривали и, точно стыдясь чего-то, смотрели себе под ноги. Куда их гнал приказ, зачем?.. Люди словно не видели и не хотели видеть ничего, кроме клочка земли под ногами. Встречаясь друг с другом, они, как те старики, не поднимая взгляда, ускоряли шаг. А яркая и добрая красота юга еще сильнее подчеркивала эту неприкаянность людей.
Свернув на свою улицу, Шрагин невольно замедлил шаг: перед его домом стоял громоздкий легковой автомобиль — такими в немецкой армии пользовались только высшие начальники. Что могло это означать? Если автомобиль приехал за ним, то зачем было гестаповцам оставлять на улице, как визитную карточку, эту роскошную машину? Возможно, что это сделали нарочно, чтобы посмотреть, как он, увидев ее, поведет себя? Но тогда сейчас вся улица должна быть под наблюдением, а ничего подозрительного вокруг Шрагин не видел. Да нет, не такие уж они гении и чудотворцы, чтобы раскрыть его так быстро: скорей всего вот что — оправдались опасения Эммы Густавовны, и на ее жилплощадь уже покушается какое-то немецкое начальство.
Шрагин отпер своим ключом парадное и спокойно, неторопливо вошел в дом. В прихожей висела генеральская шинель, а на столике лежали фуражка и желтые замшевые перчатки. Из гостиной доносился воркующий смех Эммы Густавовны и басовитый голос мужчины. Шрагин тихо прошел в свою комнату и, прикрыв дверь, лег на постель.
Вскоре Шрагин услышал, что гость или квартирант ушел. Подождав немного, он с чайником в руках отправился на кухню. И тотчас туда пожаловала Эмма Густавовна. Она была возбуждена, дряблые ее щеки пылали румянцем.
— Случилось невероятное, Игорь Николаевич! — воскликнула она, прижимая руки к груди. — У меня объявился родственник в Германии. И не кто-нибудь, а земельный аристократ. Невероятно, правда? Сейчас у меня был генерал Штромм. И представьте, тоже родственник: он женат на племяннице моего аристократа. Он привез мне письмо — не хотите прочесть? Бросьте свой чайник, идите к нам, генерал привез волшебный кофе и совершенно изумительный ликер «Бенедиктин». Я сварю вам кофе. Идите, идите.
В гостиной пахло тонкими духами. Вышедшая из своей комнаты Лиля сухо поздоровалась со Шрагиным и села на диван. Эмма Густавовна звякала посудой на кухне.
— Как вам понравился родственник? — спросил Шрагин. Лиля подняла брови и сморщила лоб.
— Прочитайте письмо, оно лежит на столе, — сказала она.
На голубой шершавой бумаге было написано старомодной готической вязью, и Шрагину не так-то легко было прочитать письмо. Он попросил Лилю помочь ему, она подошла и стала рядом с ним.
— Я сама без помощи мамы прочитать не могла. И вообще все это как бред, — сказала она, беря письмо. — Ну, это, очевидно, его фамильный герб и девиз: «Терпение и верность». Давайте я все же попробую.
Вот что услышал Шрагин:
«Здравствуйте, Эмма! Вас должны звать именно так, ибо ваш отец пятьдесят лет назад известил моего отца о рождении у него дочери, которую назвали Эмма Розалия, а наши отцы были двоюродные братья.
Поскольку я не уверен, что вы живы, это письмо будет кратким. Оно не больше, как запрос в неизвестность. Но как только я узнаю, что вы еще есть на этом свете, вам придется испытать на себе утомительное многословие стариковских писем, тем более что мне и писать-то больше некому.
Как только в наших военных сводках появился ваш город, меня осенила мысль. Ведь именно этот город упоминался в письмах вашего отца. Память меня не обманула, хотя свой семейный архив я последний раз ворошил лет десять назад. И так как я совершенно одинок, это открытие стало моим идефиксом. Когда я узнал, что генерал Штромм (он женат на моей племяннице) отправляется именно в ваш город, я написал это письмо. Теперь я с трепетом буду ждать известий. Если вы есть на этом свете и прочтете мое письмо, то примите генерала Штромма по-родственному. Однако не могу удержаться — между родственниками все должно быть начистоту — и предупреждаю вас, что он весьма легкомысленный господин, особенно в отношении женщин. Он знает, что я пишу вам об этом, и смеется. А вообще-то, он отец уже взрослого сына и, говорят, способный администратор в новом духе. В отличие от меня, зарывшегося в землю, как крот, он живет в ногу с веком, и уже сам этот век позаботился, чтобы он был на виду. Теперь он призван его фюрером наводить порядок на завоеванных землях. От меня он имеет приказ позаботиться о вас, как положено добропорядочному немецкому родственнику. Весь в ожидании Вильгельм фон Аммельштейн».
Лиля бросила письмо на стол.
— Ну, что вы скажете? — спросила она. — Я же вам сразу скажу, что в письме меня устраивает только одно выражение — «призван его фюрером», — она подчеркнула местоимение «его».
Шрагин тоже отметил про себя это выражение, и сейчас ему понравилось, что Лиля тоже обратила на него внимание.
В гостиную с кофейником в руках вернулась Эмма Густавовна.
— Вы прочитали письмо?
— Лиля прочитала его вслух, — ответил ей Шрагин.
— Боже, какая идиллия! Мои дети вместе читают письмо моего далекого родственника, — она громко рассмеялась и стала разливать кофе.
— Я должна предупредить вас, — вдруг резко сказала Лиля, обращаясь к Шрагину. — Мама заявила генералу, будто вы… мой муж.
— Да, да, я позволила себе это, — нисколько не смутилась Эмма Густавовна. — И я уверена, Игорь Николаевич меня поймет. Представьте, этот генерал вдруг спрашивает: «Вы тут живете вдвоем?» Я поняла, что он напрашивается в жильцы. Потом он так смотрел на Лили. И я вспомнила характеристику, которую дал ему Вильгельм. Решив сразу пресечь все это, я сказала ему: у Лили есть муж, он живет вместе с нами. И ничего страшного не случилось, а он по крайней мере не заговаривал больше о жилье. Игорь Николаевич, не смотрите на меня так иронически. Мы же с вами говорили об этом.
— Конечно, лучше без новых квартирантов, — сказал Шрагин.
— Ну, видишь, Лили? Игорь Николаевич относится к этому трезво и спокойно. И тебе тоже надо учиться приспосабливаться к обстановке.
Лиля смотрела на мать холодно и презрительно.
— Я сойду с ума, честное слово, — тихо сказала она. Шрагин как только мог естественно рассмеялся.
— Остается только предположить, что вы втайне рассчитываете выскочить замуж за какого-нибудь немецкого генерала и поэтому хотите оставаться свободной даже от фиктивных обязательств.
— Вам не идет говорить глупости, — спокойно парировала Лиля.
— Тогда, Лиля, скажите прямо, что вы предлагаете или как собираетесь поступить? — уже серьезно спросил Шрагин.
— С момента, когда я проявила позорное малодушие, согласилась с мамой и осталась здесь, я уже не имею права рассчитывать на что-нибудь хорошее, — отчеканивая каждое слово, ответила Лиля.
— В городе остались не одна вы. Если вы думаете, что все остались, проявив малодушие или с подлыми замыслами, вы опасно заблуждаетесь, — сказал Шрагин, смотря в яростные и холодные глаза девушки.
— Вот, вот! — обрадовалась Эмма Густавовна. — Я говорю ей то же самое!
Лиля молчала, но Шрагин читал в ее взгляде безмолвный вопрос: «А почему вы остались?» И он подумал, что однажды на этот ее вопрос он ответит правду. Однажды, но не сейчас. И не всю правду. А теперь ее надо успокоить, дать ей хотя бы маленькую надежду.
— Я, как вы знаете, хожу на завод, — сказал Шрагин. — Но завод парализован, и это надолго. Зная это, я спокоен. И если вы внутренне будете уверены, что ни в какую подлую сделку с совестью не вступите, вы тоже будете спокойны. Это качество в наших условиях — оружие. А истерика — не что иное, как начало поражения. Подумайте над этим, Лиля, и вы увидите, что я не так уж неправ.
Шрагин вежливо пожелал женщинам спокойной ночи и ушел в свою комнату.
Первая встреча Шрагина с Григоренко состоялась в воскресенье на бульварчике возле пристани.
Согласно вступившей в действие схеме связи, их встречу охранял Федорчук. Он занимал наблюдательный пост со стороны города, и Шрагин все время видел его.
Шрагин и Григоренко сидели на скамейке, положив между собой на газетном листе хлеб и помидоры, — просто устроились два приятеля перекусить и отдохнуть в тени.
— Крепче всех чувствует себя Федорчук, — говорил Григоренко тихим, глухим голосом. — По-моему, очень у него удачно с бабой получилось.
— Избегайте давать свои оценки. Только факты, и как можно короче, — прервал его Шрагин.
Григоренко обиделся, замолчал. Потом продолжал говорить отрывистыми фразами. Из его рассказа Шрагин выяснил, что все товарищи — один похуже, другой получше — закрепились. Однако оставалось тревожным положение с работой. Товарищи спрашивали, следует ли просить работу через биржу труда. У Дымко откуда-то были сведения, будто всех, кто помоложе, биржа заносит в особый список для отправки в Германию.
— Откуда он это знает? — спросил Шрагин.
Григоренко улыбнулся:
— Опять же деваха одна есть, на бирже работает. Дымко с ней познакомился у Федорчука.
— Федорчук эту девушку тоже знает? — спросил Шрагин.
— Лучше ее знает Федорчукова… ну, как ее… ну, невеста, что ли, не знаю.
— Какое у Федорчука впечатление о ней?
— Я не спросил.
— Напрасно.
— Мне же о ней не Федорчук сказал, а Дымко.
— Что он сказал?
— Да он, вроде, пошутил, спросил: не стоит ли ему, как Федорчуку, боевую подругу завести?.. И сказал про эту самую… ну, девушку.
— Что он говорил о ней?
— Сказал, что лицом она хорошая, — чуть улыбаясь, ответил Григоренко. — Сказал, веселая, на все чихает.
— Вы ему никаких вопросов не задавали?
— Нет.
— Передайте Дымко мой приказ: он должен сблизиться с ней, все о ней выяснить — из какой семьи, почему осталась, что думает. В среду вечером мы опять встретимся по расписанию. Кстати, как у вас с работой? — спросил Шрагин.
— Думаю пока обойтись. Семья, в которой я живу, обеспеченная — кустари, одним словом. Хозяин ходил в городской магистрат, зарегистрировал там свою семью и меня тоже, сказал, что я его работник, и никаких вопросов по этому поводу не было.
— Осторожней, Григоренко, заметите малейшее осложнение — срочно устраивайтесь.
— Я все время начеку, Игорь Николаевич.
— Надеюсь на это. Ну, пора прощаться. До свидания.
Шрагин смотрел ему вслед, и на душе было неспокойно. Он думал о том, что его боевые товарищи уменье и опыт будут приобретать только теперь, когда борьба уже началась. А наука эта не простая: самая малая ошибка может стоить жизни. Вот тот же Григоренко. Сейчас он, вроде, не трусит, но он и не понимает, что в их положении осторожность — это совсем не трусость. Его придется учить еще и деловитости и даже умению говорить кратко и точно выражать свои мысли — для связного это очень важно. «Ну что ж, будем учиться все вместе», — подумал Шрагин, встал со скамейки и кружным путем направился домой. Некоторое время Федорчук в отдалении сопровождал его, проверяя, нет ли слежки.
Шрагин шел по пустынным улицам, уже затопленным сумеречной синевой, и думал, как удивительно устроен человек. И трех лет нет, как он по приказу партии оставил работу инженера-судостроителя и стал чекистом. Разве мог он подумать, что однажды окажется в этом занятом врагом городе и будет возглавлять здесь целую группу и вести тайное сражение? Но это случилось, и он уже работает. И работа, какой бы опасной она ни была, как всякая работа — к ней, оказывается, можно привыкнуть, и в ней есть свои рабочие будни.
Подходя к дому, Шрагин опять увидел генеральскую машину. Шофер спал, нахлобучив на нос пилотку.
Шрагин нарочно хлопнул дверью, когда входил, и тотчас из гостиной вышла Эмма Густавовна.
— А вот и наш Игорь Николаевич! — громко воскликнула она. — Заходите к нам хоть на минутку. У нас генерал Штромм.
Шрагин вошел в гостиную и увидел сидевшего в кресле генерала, сегодня он был в штатском. Ему было лет сорок пять, может быть, чуть больше. Крупное прямоугольное лицо, массивная фигура. Очевидно, близорук. Он разглядывал Шрагина, сощурив глаза.
— Добрый вечер, господин генерал, — с умеренной почтительностью сказал по-немецки Шрагин, остановившись посреди комнаты.
— Добрый вечер, добрый вечер, счастливый избранник, — с притворным недовольством басовито отозвался генерал, тяжело поднялся с кресла, подошел к Шрагину и протянул ему руку. — Штромм, Август, — четко выговорил он.
— Шрагин, Игорь.
— Шрагин? О! Мы оба на «с»? Простите, а как вы сказали имя?
— Игорь.
— Игор?
— Да.
— Таинственные русские имена, — покачал головой генерал. — Посидите с нами. Мне ведь придется докладывать моему родственнику и о вас. И вы тоже наш родственник, И-гор. — Генерал басовито рассмеялся.
Эмма Густавовна поставила перед Шрагиным кофе.
— Что же вы не спрашиваете, где ваша Лили? — с противной интонацией спросила она.
— Я ошеломлен знакомством с живым немецким генералом, — улыбнулся Шрагин.
— Вы предпочли бы знакомиться со мной — мертвым? — громыхнул генерал своим басовитым смехом.
— Лили валяется в постели, — сказала Эмма Густавовна. — У нее страшная мигрень. Позовите ее, может быть, все-таки она выпьет кофе?
Шрагин встал и, извинившись перед генералом, прошел в комнату Лили. Она ничком лежала на диване.
— Лиля, что с вами? — тихо спросил Шрагин.
Она вскочила, села и удивленно уставилась на Шрагина.
— Ах, это вы, — с облегчением сказала она. — Страшный сон видела, б-р-р! Он все еще там?
— Мама хочет, чтобы вы показались, — сказал Шрагин.
— Он вызывает у меня тошноту. Я не пойду. Скажите, мигрень, и она не хочет портить всем настроение.
— Мигрень так мигрень, — сказал Шрагин и ушел в гостиную.
— Какая прелесть, какая прелесть! — гудел генерал. — Послушайте, И-гор, я только сейчас узнал, что ваша жена пианистка. Это же прелесть! Она просто обязана угостить нас Бетховеном.
— У нее, господин генерал, страшная головная боль, и с этим нельзя не считаться, — мягко сказал Шрагин.
— Немецкий генерал не должен ни с чем считаться, — заявил Штромм почти серьезно.
— Но вы же еще и человек и к тому же родственник, — улыбнулся Шрагин.
— Поймал, черт побери! Капитулирую перед мигренью. Хо-хо-хо! Садитесь, И-гор, и примите сердечный привет от Вильгельма фон Аммельштейна, вашего… гм… кто же он вам приходится? — не соображу, хо-хо-хо, но в общем это достойнейший и… — генерал поднял палец, — богатейший человек. Я ему звонил по телефону, рассказал о моем визите в ваш дом. Он так разволновался, что стал заикаться. Говорит, что сегодня у него первая за многие годы настоящая радость — он узнал, что не один на Земле. Надеюсь, вы понимаете, чем это пахнет?
— Не совсем, — ответил Шрагин.
— Боже, что с вами сделали коммунисты? Он не понимает, что для него означает, если богатейший фон Аммельштейн признает в нем родственника!
— Расскажите нам, что нового, — вмешалась Эмма Густавовна.
— Нового? — Генерал поднял брови. — Ни-че-го. Меня лично интересует только одна новость — падение Москвы. И это случится, можете быть уверены. — Он обратился к Шрагину: — Мне сказали, что вы работаете на верфи. Как там у вас дела?
— Пока еще никак, — ответил Шрагин.
— Что же это дремлет наш дорогой адмирал Бодеккер? Он же прославленный администратор верфей рейха.
— Завод разрушен, работа предстоит гигантская. Рабочих нет, инженеров нет, — вздохнул Шрагин. — А между тем как хочется работать.
— Вот это прекрасно! — воскликнул генерал. — Ваш ответ я сегодня же включу в сводку. Я не устаю всем твердить, что для русских главное счастье — работа и, если мы обеспечим их работой и приличным жалованьем, они станут могучей опорой рейха. Верно?
— Да, мы любим работать.
— Слушайте, И-гор, значит, вы поддерживаете мою мысль?
— Сделать это, однако, не так просто. Для этого нужно немедленно начать восстанавливать все, что разрушено, — с достоинством и сдержанно отвечал Шрагин, решив раз и навсегда принять этот тон для бесед с генералом.
— Согласен, — кивнул Штромм. — Но огромное количество ваших людей мы вывезем в Германию, в Польшу, во Францию. Люди, которые хотят работать, нам нужны везде. Уверяю вас, никто без работы не останется. Ведь вы инженер? С Бодеккером не познакомились? Я вас отрекомендую.
— Спасибо, мы уже знакомы. К тому же не в моих правилах пользоваться протекцией.
— Мне бы хотелось узнать, И-гор: вы остались сознательно? — продолжал генерал.
— Как вам сказать? Бессознательно поступают только животные.
— Хо-хо! Замечательный ответ!
— Это безобразие, — врезалась в разговор Эмма Густавовна. — Как только сойдутся двое мужчин, они сразу начинают говорить о деле и никого больше не хотят замечать. Я прошу вас, генерал, рассказать, как там у вас сейчас в Германии.
— Как? Изумительно, милейшая фрау Реккерт, и-зу-ми-тельно! Нам, живущим в эту эпоху, будут завидовать все будущие поколения. И все это фюрер, фюрер и еще раз фюрер. Он, фрау Реккерт, подумал и о вас. Мой рейхсминистр, когда я уезжал сюда, сказал мне: «Фюрер озабочен судьбой осевших там немцев». Слышите, фрау Реккерт? Фюрер озабочен вашей судьбой!..
Шрагин наблюдал генерала с огромным любопытством, и одновременно его мозг фиксировал все, что могло пригодиться для дела.
— Да, господа, — разглагольствовал генерал. — Новая Германия уже родилась и идет к великому будущему. Конечно, еще не околело поколение чистоплюев, еще барахтаются где-то бывшее чиновничество и бывшие плутократы. Но мы всю эту мразь уничтожим, смею вас уверить! Вот, рассчитаемся с русскими, с англосаксами и потом одним ударом окончательно очистим воздух Германии от испражнений прошлого! Пардон, фрау Реккерт! — Он даже извинение выкрикнул, как команду на плацу. Затем медленно обернулся к Шрагину и сказал напыщенно: — И я хочу вас, молодой человек, предупредить: любите вы работу или не любите — это все-таки не главное. Ваша судьба зависит от того, поймете ли вы величие фюрера и новой Германии. Если нет, вас растопчет сама история, запомните это.
— Я уже сейчас все это прекрасно понимаю, — твердо и убежденно ответил Шрагин.
— Тогда хайль Гитлер! — неожиданно гаркнул генерал и выбросил вперед руку.
Шрагин, чуть помедлив, тоже поднял руку и негромко произнес:
— Хайль… Гитлер!
— Браво, И-гор! Вы первый русский, который передо мной приветствовал гений фюрера.
Эмма Густавовна снова попыталась увести разговор от политики, которая ее всегда пугала. Она попросила описать, как выглядит ее родственник фон Аммельштейн. И вдруг генерал Штромм снова закричал:
— Кстати, вот и ваш родственник, фрау Реккерт, тоже непозволительно долго воротил нос в сторону. Когда я женился на его племяннице, я, естественно, вошел в его дом. Бывало, придем с женой в гости. Я — хайль Гитлер! А он — здравствуй, дорогой мой друг. Я все понимал и с опаской для себя терпеливо смотрел, что будет дальше. И только когда мы прибрали к рукам Австрию, Чехию, Польшу, Францию и я однажды пришел в его дом и сказал «Хайль Гитлер!», он, наконец, ответил тоже: «Хайль Гитлер!» И тогда я обнял его и сказал: «Слава богу, теперь мы действительно родственники». Но разве я могу забыть, что он признал фюрера только после того, как фюрер подарил ему Европу? Вот он, — генерал кивнул на Шрагина, — даже он понял все гораздо раньше.
Вскоре генерал уехал. Прощаясь, он сказал Эмме Густавовне, чтобы она не опасалась никаких притеснений со стороны оккупационных властей.
— Все, кто нужно, мною предупреждены, — сказал он. — Однако я и мои друзья оставляем за собой право ходить к вам в гости. И вы уж поймите, пожалуйста, нас, попавших на чужбину. Дли нас ваш дом как остров в черном океане.
— Прошу вас, не стесняйтесь, — лепетала Эмма Густавовна.
Генерал поцеловал ей руку.
— Ради бога, не провожайте меня, — сказал он. — Я уже чувствую себя здесь как дома.
Хлопнула наружная дверь, взревел мотор автомобиля, и все стихло.
Эмма Густавовна смущенно смотрела на Шрагина.
— Все-таки это ужасно! — проговорила она устало. — Мне иногда кажется, что я вижу все это во сне.
Зина — так звали девушку, работавшую на бирже, — воспитывалась в детдоме. После окончания детдомовской семилетки она приехала в этот город, стала работать уборщицей в больнице и сразу же поступила в школу медсестер. Кончить школу помешала война.
Зина пошла в военкомат, пыталась попасть в армию, но вместо этого ее отправили на рытье оборонных сооружений. Так она остались в городе.
На бирже, куда устроилась Зина, было два начальника: один — немецкий, недосягаемый для Зины, хмурый немец с искусственным стеклянным глазом — господин Харникен; другой — русский, в недавнем прошлом заведующий городской баней, Прохор Васильевич, который принял Зину на работу и звал ее теперь не иначе, как дочка. А Зина за глаза называла его Легавым — за то, что он самым непонятным образом чуял, когда приближался господин Харникен. Тогда у него сразу поднималось ухо, он весь преображался, вскакивал из-за стола, втягивал живот и преданно смотрел на дверь. Именно в этот момент и появлялся немецкий директор.
— Встать! — кричал Легавый и уже тихо и почтительно произносил: — Здравствуйте, господин Харникен.
Немец кивал головой и торжественно проходил в свой кабинет.
В первые дни Зина не очень-то задумывалась над тем, что произошло. Но все же скоро она поняла, что и с ней и со всем городом случилось огромное несчастье. Работая на бирже, она раньше других узнала, что немцы готовят отправку работоспособных горожан в Германию. «Их там, как рабов, будут продавать», — сказала Зине Вера Ивановна, пожилая женщина, в прошлом учительница, а теперь такая же, как Зина, учетчица.
Каждый вечер на бирже появлялись гестаповцы. Зину пугала их черная тараканья форма с черепами на рукавах. Легавый вываливал перед ними на стол учетные карточки, и гестаповцы долго рылись в них. Какие-то карточки они забирали с собой, и после этого Легавый брал к себе регистрационную книгу и вычеркивал из нее несколько фамилий. «Этих уже можно считать покойниками», — говорила тогда Вера Ивановна.
Однажды утром Легавый подозвал к себе Зину:
— Когда видишь, что пришел еврей, а пишет в карточке, что он русский, подай мне сигнал. Подойди ко мне вроде за справкой и скажи, — приказал он.
Вера Ивановна, узнав о приказе Легавого, сказала Зине:
— Если ты это сделаешь, станешь убийцей.
Но Зина и не собиралась выполнять этот приказ.
После работы она забегала домой, надевала свое единственное выходное платьице — синее в белую полоску — и шла, как она говорила, на люди. Она просто болталась по городу и смотрела во все глаза, что делается вокруг.
И вот однажды в воскресенье, когда она стояла на углу возле рынка, кто-то тихо позвал ее:
— Зина, это ты?
Она обернулась и увидела девушку, вместе с которой работала в больнице.
— Юлька! Здравствуй! — обрадовалась Зина. Они обнялись, будто были подругами. А на самом деле тогда в больнице они мало знали друг друга.
— Познакомься, это мой муж, — сказала Юля и за руку подтащила стоявшего поодаль плечистого парня с добродушным улыбчивым лицом.
— Саша, — сказал он и так сжал руку Зины, что она вскрикнула.
— Ты что тут делаешь? — спросила Юля.
— Я? Ничего. Гуляю, — беспечно ответила Зина.
— Работаешь? Учетчица на бирже?
Зина махнула рукой:
— Лишь бы зарплата да карточки. А ты где?
— О! У меня должность самая ответственная, я жена своего мужа, — весело сказала Юля.
— Она замечательная жена, — засмеялся Саша и, обняв Юлю, прижал к своей огромной груди. И шепнул: — Позови ее в гости.
— Сашка, люди кругом, — сказала Юля, высвобождаясь из объятий мужа.
Зина смотрела на них с завистью.
— Чего смотришь так? Завидуешь? В одночасье устроим, — рассмеялась Юля и серьезно спросила: — Ты что собираешься делать?
— Ничего.
— Идем к нам, попьем чаю, поговорим.
Чай был необыкновенно вкусный, с вареньем, с мягкими домашними коржиками. За столом разговаривали о чем угодно. И том, как варить кисель из давленого винограда. Как смешно немцы, не зная русского языка, пытаются говорить с нашими. Что на рынке появился какой-то свихнувшийся старик, который, как увидит немца, становится руки по швам и во все горло поет «Боже, царя храни».
Стало темнеть. Юля занавесила окна и зажгла керосиновую лампу под зеленым стеклянным абажуром. За столом стало еще уютнее. Зина с тоской подумала, что ей надо уходить, — приближался комендантский час, и она окажется в своей комнатушке, где даже света нет никакого.
В окно дважды отрывисто стукнули по раме.
— Серега, беспризорник наш! — воскликнул Саша и пошел открывать дверь.
Гостя усадили рядом с Зиной. Уголком глаза она видела его худое и, как ей показалось, усталое лицо.
— Думаю, дай хоть на минутку загляну до комендантского часа, — говорил гость сипловатым тенорком. — А главный расчет — хоть немного подзаправиться на сон грядущий.
— Ты у нас всегда на учете, — смеялась Юля, ставя перед Сергеем тарелку с вареной картошкой, политой подсолнечным маслом. Он съел эту картошку в одну минуту и принялся за чай. Делал он все стремительно, успевая, впрочем, участвовать в разговоре.
И вдруг он будто только сейчас обнаружил, что рядом с ним сидит незнакомая девушка, хотя Федорчук еще в передней шепнул ему, какая у них полезная гостья и что надо завязать с ней знакомство.
— А я же вас и не знаю. Как вас зовут? — спросил он Зину.
— Ну и люди мы! — спохватилась Юля. — Забыли познакомить. Это Зина.
— Стало быть, Зина? — спросил Сергей. — А я Сережа.
— Знаю, — сказала Зина и засмеялась.
Скоро пришлось уходить. Саша шутливо приказал Сергею проводить Зину до дому:
— Головой отвечаешь мне за нее.
Они быстро, почти бегом шли по улице — приближался комендантский час. Сергей вел Зину под руку, и это ее смущало и сковывало. Она вообще не любила и не умела ходить под ручку. И разговор у них не получался.
— А чего это Саша зовет вас беспризорником? — спросила Нина.
— Согласно анкете, я из детдома.
— И я тоже, — удивилась и обрадовалась Зина.
— Сестричка, значит? — Сергей сжал ее локоть. — Мне другой раз кажется, что каждый второй прошел через это.
— А я ни одного нашего еще не встречала, — сказала Зина. — Разве только одну подружку, еще до войны.
Они подошли к дому Зины, попрощались церемонно за руку, и Зина прошмыгнула в калитку.
После этого они стали встречаться каждый день. Сергей приходил к бирже к концу рабочего дня, встречал Зину, и они шли гулять. Они вспоминали каждый про свой детдом, и все у обоих было похоже. Но Зина начала бояться Сергея. Ее настораживала его порывистость. Однажды, когда они прощались возле ее дома, он схватил ее неловко за шею и пытался поцеловать. Она уперлась ему в грудь локтем и нечаянно очень больно ударила его головой в подбородок. Он сразу отпустил ее и, потрогав подбородок, сказал мрачно:
— Зубы, кажется, целы, и то хорошо. Спокойной ночи. — И ушел.
Зина боялась, что их знакомство на том и оборвется.
Но как раз в это время Дымко получил приказ Шрагина сблизиться с Зиной. Да и без этого он не оборвал бы с ней знакомства — сам понимал, как может это пригодиться для дела. И наконец девушка ему попросту все больше нравилась. Словом, на другой день Сергей как ни в чем не бывало ждал ее у биржи. В этот раз он был молчалив и задумчив. «Обижается», — решила Зина. Но он вдруг сказал, решив, не откладывая, выяснить, способна ли Зина оказать помощь:
— У меня, сестренка, компотное положение с работой.
— На учете у нас стоишь? — спросила она.
— Нельзя, сестрица, могут упечь в Германию за здорово живешь. Уж больно возраст у меня для них нужный.
Зина молчала, она знала, что опасения Сергея основательны. Последнее время Легавый завел специальную регистрацию безработных мужчин, которым меньше тридцати лет. Сказал при этом, скалясь желтыми зубами: «Экскурсанты — поедут Европу глядеть.»
— А нельзя там у вас сварганить какую-нибудь справку? — осторожно спросил Сергей. — Ну, что предъявитель сего работает там-то и там-то и чтобы печать с подписью?
— Нельзя, — ответила Зина. — Нас каждый день стращают, и начальство за каждым бланком в три глаза смотрит.
— Мельчает, я вижу, наше детдомовское племя, — вздохнул Сергей. — Да если бы меня кто из своих детдомовских попросил на стену влезть, я бы в один миг…
— Нельзя, — строго повторила Зина и уже мягче добавила: — Не могу, Сережа.
— На нет и суда нет, — весело сказал Сергей. — Спасибо этому дому, пойдем к другому.
— Никто тебе этого не сделает, — будто испугавшись, сказала Зина.
— И даже директор биржи? — спросил Сергей.
— Легавый-то? И не думай даже. Он тебя в два счета в тюрьму отправит.
— Тогда табак мое дело, — вздохнул Сергей и сжал ее локоть. Они снова шли под ручку, Зина к этому уже начинала привыкать.
На другой день Зина все время думала о справке для Сергея. Но стоило ей поднять взгляд, как она натыкалась на водянистые глаза Легавого, и у нее сразу начинали дрожать руки, будто она уже подделала эту страшную справку и Легавый знает об этом.
Вера Ивановна спросила ее:
— Зина, у тебя что-нибудь случилось?
Зина вздрогнула и, взяв себя в руки, спокойно сказала:
— Что может со мной случиться, разве что влюблюсь?
— Ну, это не беда, — улыбнулась Вера Ивановна. — Хотя, вроде, и не время.
— Почему это не время? — задорно спросила Зина, чтобы отвлечься от своего страха. — «Любовь нечаянно нагрянет, когда ее совсем не ждешь», — тихонько пропела она.
— Эй, дочка! Может, ты лясы будешь дома точить, а тут надо работать! — крикнул из своего угла Легавый.
В этот день, когда Зина вышла из здания биржи, Сергея на обычном месте не оказалось. Она встревожилась. Часа два бродила по городу, думая о том, что могло с ним случиться, и, не выдержав характера, пошла к Юле.
Юля сразу увидела, что Зина встревожена. Обняла ее за плечи, ввела в дом, посадила за стол, поставила перед ней стакан чаю и сама села напротив нее.
— Что с тобой? Ты лучше скажи, легче будет.
Зина молчала и не притрагивалась к чаю.
— Что-нибудь с Сергеем?
— Ты не знаешь, где он? — не выдержала Зина.
— Они с Сашей пошли куда-то насчет работы, ведь Сергея твоего могут запросто угнать в Германию.
— Почему это моего? — фыркнула Зина.
— Ну, нашего, все равно, — тихо произнесла Юля и, вздохнув, добавила: — Чудесный он парень. Поженились бы, стало бы вам обоим легче в этом аду. Знаешь, как хорошо, когда рядом верный человек!..
Зина вспыхнула, уже готова была защититься грубой шуткой, но не сделала этого, промолчала и тут же ушла.
Назавтра Сергей был на месте, и Зина так обрадовалась, увидев его, что, сама того не заметив, побежала к нему, но, не добежав немного, вдруг испугалась своего порыва, остановилась и стояла как вкопанная, пока Сергей сам не сделал к ней несколько шагов.
Они пошли уже привычным им маршрутом, по тихим маленьким улочкам, минуя центр города.
— Я знаю твой вчерашний разговор с Юлей, — сказал Сергей.
— Какой еще разговор? — спросила Зина, холодея.
— Какой, какой… Ну, что скажешь?
— Ей и скажу при случае, — тихо ответила Зина.
Они некоторое время шли молча, и вдруг Сергей сказал:
— Правда, Зина, давай жить вместе. Ей-богу, веселее будет.
— Как это жить? — спросила Зина.
— Как все живут, семейно.
— А любовь? — спросила Зина, сама не очень-то понимая, что это такое.
— Стихи не пишу, — усмехнулся Сергей.
Зине казалось, что все это он говорил несерьезно, а главное, совсем не теми словами, о которых ей иногда мечталось, но одновременно она видела его беспокойное лицо, его тревожный, ожидающий взгляд и вдруг почувствовала, что он не шутит.
— Ну так как, Зина? — нетерпеливо спросил Сергей и остановился.
— Как же ты про это думаешь? Без всякой записи? — помолчав, спросила Зина.
— Почему? — возразил Сергей. — Какая у них тут будет запись, кто знает… К тому ж их запись для меня ничто. А друзья мои уже сделали разведку насчет попа и всего такого прочего. Там в церкви и запись ведут по-старинному. Правда, поп цену заломил — упадешь.
— В церкви? — удивилась и обрадовалась Зина. Она видела в каком-то фильме церковное венчание, и оно ей очень понравилось. Там все было так торжественно, красиво, с пением.
— Больше же негде, — сказал Сергей и снова спросил: — Ну, что ты решаешь?
— А ты меня не бросишь? — Зина смотрела на него, и он видел в ее глазах веселые искорки.
— Только б ты меня не бросила, — тихо сказал он и осторожно, совсем не так, как в первый раз, ласково притянул ее к себе и стал искать ее губы.
В воскресенье утром по главной улице, направляясь к церкви, степенно двигался свадебный кортеж на двух извозчиках. Моросил дождь, и верх над пролетками был поднят. Верх этот был из желтой, грязной кожи и весь в дырках. Да и сами пролетки имели такой вид, будто их вырыли из земли. В самом деле, где они были, пока по этим улицам бегали такси и трамваи?
Прохожие, увидев кортеж, останавливались и удивленно смотрели ему вслед: кому это сейчас пришло в голову жениться да еще свадьбу играть? А немцам это зрелище нравилось. Они смеялись, кричали что-то вслед процессии.
В первой пролетке сидела молодая и старший боярин Харченко. У него через плечо был повязан вышитый рушник. Во второй пролетке жених сидел между стариком и старухой — это были Михаил Степанович Быков и его жена Ольга Матвеевна — хозяева дома, в котором провел первую тайную ночь и теперь жил Харченко. Жених — Сергей Дымко — украдкой любовно посматривал на своих посаженых батько и мамашу и диву давался, с каким истинным достоинством играли старики свои свадебные роли. Он знал, что они без особого раздумья оставили у себя Харченко. Мало того, они сумели через церковь получить фальшивую метрику, свидетельствующую, что Харченко усыновлен ими еще в 1930 году. Когда Харченко попросил их участвовать в свадьбе, старики сразу согласились. Харченко рассказывал, что их беспокоило только одно — не произойдет ли на свадьбе какая-нибудь стрельба и что в таком случае не надо брать с собой Ольгу Матвеевну, потому что она не переносит выстрелов.
В церкви было темно, как в погребе. Поп выглядел довольно странно — наголо бритый и даже без усов. Он встретил приехавших на паперти, торопливо провел в церковь и, взяв Харченко за руку, отошел с ним в сторону. Они долго о чем-то шептались.
— Ладно, дадим тебе еще две пачки чаю, и шабаш, — громко сказал Харченко и вернулся к молодым.
— Осьмушки или четвертушки? — поинтересовался поп.
— Ты сказал бы еще, по кило каждая, — разозлился Харченко — Как тебе не стыдно из церкви ларек делать? Осьмушки, осьмушки…
— Ладно, идите к церковным вратам, — сказал поп и куда-то скрылся.
Вскоре он снова появился, уже в рясе, довольно потрепанной. Рядом с попом семенила сгорбленная крохотная старушонка в таком длинном черном платье, что оно волочилось за ней, как хвост.
— Молодые, станьте сюда, — распорядился поп, показывая на низкую кафедру, на которой лежала большая книга с крестом на переплете. Зина и Сергей стали рядом. Позади них — Харченко со своими стариками.
— Зовут как? — строго спросил поп.
— Зинаида и Сергей, — ответила за двоих Зина. Она очень волновалась и боялась чего-то, ей хотелось, чтобы все поскорее кончилось.
Поп посмотрел на нее насмешливо и, задрав голову вверх, громко проголосил:
— Венчаются раба божья Зинаида и раб божий Сергей. И да пусть… — больше из того, что он бормотал, резко снизив тон, ни одного слова разобрать было нельзя. Харченко знал, что поп до прихода немцев был бухгалтером строительного треста и, конечно, ничего не понимал в церковной службе, но наблюдать за этим самодельным попом было смешно. А молодые, казалось, не замечали комизма положения и были полны серьеза и трепета.
Побормотав минуты две, поп вдруг умолк и строго спросил Сергея:
— Будешь верен своей жене?
— Буду.
— Гляди! — пригрозил ему пальцем поп и обратился к Зине: — А ты?
— Буду, буду, — быстро проговорила она.
— Гляди! — пригрозил поп и ей, после чего он сошел со своего пьедестала и, задрав до груди рясу, вытащил из кармана бумажку. — Сейчас, я только фамилии ваши проставлю и в книгу занесу.
Харченко взял у него справку, проверил, что в ней написано, проверил запись в книге и после этого отдал попу две осьмушки чаю, сказав при этом:
— Живодер ты, а не поп.
— Каждый живет, как может, — ответил поп, поглаживая свою бритую голову.
Из церкви все уже пешком отправились к Федорчукам, где их ждал свадебный стол.
Штурмбанфюрер Вальтер Цах рассказывал Релинку о подготовленной им акции «Шесть лучей». Именно рассказывал, а не докладывал. Начальник полиции безопасности вообще не был обязан отчитываться перед старшим следователем СД. И если он пришел к нему, то только потому, что знал, какой большой опыт у Релинка в проведении подобных акций и что в СД города он — фигура наиболее значительная. И все же разговор их, вроде, неофициальный. Вот и встретились они не на службе, а в воскресный вечер в особняке, где жил Релинк. Они сидели на тесном балконе, выходившем в сад. Плетеные кресла еле поместились на балконе, и собеседники все время чувствовали колени друг друга. Но зато можно говорить совсем тихо, тем более что обоим известен параграф 17 инструкции Гейдриха, в котором особо подчеркивается секретность именно этих акций.
— По-моему, шифр операции подобран неудачно, — сказал Релинк. — Каждому дураку ясно, что речь идет о шести лучах еврейского клейма.
Цах, не моргнув глазом, проглотил «дурака» и спросил:
— А что, если ее назвать просто акция номер один?
— Во всяком случае, лучше, — ответил Релинк. — На сколько человек вы рассчитываете акцию?
— Я думаю, что по первому приказу о явке придут около двух тысяч человек и через неделю столько же по второму приказу.
— Возможность побега из города, надеюсь, предусмотрена?
— Да, все сделано. У нас единственная трудность — довольно большое расстояние от места сбора до места акции.
— Это очень плохо, Цах, — с мягкой укоризной сказал Релинк. — Каждый лишний десяток метров пути — это лишний шанс расшифровки акции.
— Но мы их доставим туда ночью.
— Как вы их доставите? У вас будет для этого необходимый транспорт?
— Я провел хронометраж. Ночью гнал по маршруту полицейских. Получилось девятнадцать минут. Учитывая, что в колонне будут и старые люди, планирую тридцать минут.
— А вы помните случай в Польше, когда пять тысяч человек отказались идти и сели на дорогу! Что будет, если предчувствие не обманет и ваших?
— Что вы предлагаете?
— Я предлагать не могу вообще.
— Я все-таки проведу их за тридцать минут! Не то чтобы сесть, на дорогу, подумать об этом не успеют, — энергично сказал Цах.
Они разговаривали вполголоса, совершенно спокойно, как могут говорить о своих делах любые люди. И они будто не знали, что каждое их слово — это автоматная очередь, предсмертные крики женщин и детей, шевелящаяся земля над могилами тысяч людей, виноватых только в том, что они родились евреями.
Нет, они знали! И именно поэтому они заменили предложенный Цахом не слишком хитрый шифр операции. Они знали, и именно поэтому Релинк избрал местом разговора этот тесный балкон. Они знали, и поэтому их так заботило скрытие акции от посторонних глаз.
Релинк и Цах закончили свой разговор на балконе и некоторое время молчали. После недавнего дождя в саду позванивала капель, в небе сверкали, будто вымытые, крупные звезды. Какая-то бессонная чайка метнулась над садом, и от ее пронзительного тоскливого крика вздрогнули те, на балконе.
— Завтра в это время мы начнем, — сказал Цах, вставая.
— Позвоните по окончании. Желаю успеха.
— Я в нем уверен. Спокойной ночи.
— Спокойной ночи.
Релинк проводил Цаха до ворот и потом долго гулял по саду.
Он завидовал Цаху — у того уже началась настоящая работа, а ему приходится заниматься пока очень нужным, но, увы, не самым интересным делом.
Весь день он провел на конспиративной квартире, куда к нему по строгому графику водили людей, завербованных в секретные агенты СД. Удивительно, как похожи друг на друга все эти люди и во Франции, и в Голландии, и в Польше, и здесь. После двух-трех бесед Релинку казалось, что вместе с каждым кандидатом в агенты в комнату почти зримо входили либо страх, либо алчность, либо ненависть. После каждого разговора он записывал в свою крохотную записную книжечку кличку агента и в скобках ставил одно из тех слов: «страх», «алчность», «ненависть». Это чтобы потом всегда помнить главную душевную пружину агента. Помнить это очень важно, ибо, что по силам ненависти, не может осилить алчность и тем более страх. Подготовительную, самую первичную работу с агентами Релинк не любил, потому что люди эти ему были не интересны и заранее во всем понятны.
Релинк вернулся домой поздно.
Он заснул быстро и крепко, как засыпают люди, у которых здоровье и нервы в полном порядке и которые от завтрашнего дня не ждут никаких неожиданностей, так как считают, что свое завтра они делают сами.
Но в половине третьего ночи его поднял с постели телефонный звонок из. СД.
— Позволю себе звонить на правах коменданта, — услышал он, как всегда, веселый и, как всегда, надтреснутый голос Брамберга. — К нам тут явился очень интересный тип.
— Сам явился?
— Да.
— Что ему надо?
— Требует, чтобы с ним говорило начальство повыше меня.
— Так арестуйте его, и завтра разберемся.
— Но мы же договорились на первых порах добровольцев не брать. Притом нюх меня обманывает редко. Вам стоит приехать. От этого типа идет крепкий запах.
— Ладно, высылайте машину.
Релинк сидел за столом, еще не совсем проснувшись, когда к нему ввели того, кого Брамберг называл интересным типом. Да, этого не могли сюда привести ни страх, ни алчность. В облике вошедшего были лишь независимость и уверенность. Перед Релинком стоял крепкий, осанистый мужчина лет пятидесяти, с крупным волевым лицом. Его массивная голова была на такой короткой шее, что казалось, будто она приросла прямо к плечам.
Не дожидаясь приглашения, он сел на стул и, внимательно смотря на Релинка, спросил:
— С кем имею честь разговаривать?
— Здесь обычно первый спрашиваю я, — улыбнулся Релинк, уже предвкушая интересный и сложный кроссворд.
— Моя фамилия Савченко, Илья Ильич Савченко. Но это ровным счетом ничего вам не говорит.
— Начальник СД доктор Шпан, — назвал Релинк не свою фамилию.
— Почему же вы принимаете меня не в своем кабинете? — спокойно спросил Савченко.
— Разве суть разговора может зависеть от мебели? — в свою очередь спросил Релинк.
— Ну, а все же?
— Вы пришли в учреждение, где я могу позволить себе фантазию принимать людей в любом из кабинетов. И вам не кажется, что мы начали разговор не самым деловым образом?
— Кажется, — согласился Савченко и неторопливо достал из кармана коробку папирос и спички.
— Я не курю, — сухо заметил Релинк, и это была его первая проба собеседника на характер.
Поискав глазами пепельницу и не найдя ее, Савченко положил погашенную спичку в коробку с папиросами.
— Я пришел к вам… по указанию украинской националистической организации, — многозначительно сказал он, шумно раскуривая отсыревшую папиросу.
— Что за организация? — вяло поинтересовался Релинк.
Савченко, не глядя на него, удивленно поднял брови:
— Вам известна такая фамилия — Бандера?
— Да.
— То, что вы находитесь на территории Украины, тоже, надеюсь, вам известно?
— Безусловно.
— Это автоматически освобождает меня от объяснения, какую организацию я представляю.
— Но в вашей организации, я знаю, есть какие-то разветвлении, оттенки, нюансы. И вот в этом, признаюсь, я еще не успел разобраться, — ответил Релинк.
— Видите ли, это не совсем верно, — огорченно сказал Савченко. — Разветвления, или, как вы говорите, нюансы, существуют, к сожалению, только в нашем заграничном руководстве, где, кроме подлинного вождя Украины Бандеры, бьются за власть и за место возле украинского пирога различные деятели рангом пониже и умом победнее. А здесь, на месте, мы абсолютно едины в нашей любви к Украине и в нашей ненависти к коммунистам. До первых дней войны я находился во Львове, а затем, согласно приказу Бандеры, прибыл сюда, чтобы возглавить местную организацию и установить с вами деловой контакт. Моя область — весь юг Украины. Мы не торопимся и не хотим торопить вас. Мы понимаем, что первая ваша задача — расчистить город. Но сегодня мы решили, что уже сейчас можем быть вам полезны. С тем я и пришел. Должен извиниться, что пришел в поздний час, но нужна осторожность.
— Понимаю, понимаю, — рассеянно проговорил Релинк, вспоминая в это время все, что говорили ему в Берлине по поводу использования украинской националистической организации. А говорили ему, что публика эта может быть и полезна и опасна. Их ненависть к Советам, ко всему, что идет от Москвы, следует использовать, но нужно всегда помнить, что они хотят с помощью немецкой армии стать во главе самостийной Украины, а это, кроме как им самим, никому не нужно. Так что контакт с ними следует поддерживать и извлекать из этого максимум пользы, но подпускать их к власти нельзя. Им даже не надо давать на этот счет никаких конкретных обещаний. Максимум — участие в органах местного управления.
— Могу ли я знать численность вашей организации? — спросил Релинк.
— Все украинское население города. Но точнее об этом позже и вообще все организационные вопросы — позже. Сегодня я явился к вам с одним совершенно конкретным делом.
— Слушаю вас.
— Вы знаете о том, что местный горком партии оставил в городе хорошо вооруженное подполье?
— Во всяком случае, думал об этом, — равнодушно ответил Релинк.
— По нашему мнению, вы должны уже не думать, а действовать. Мои люди обнаружили в городе больше десятка оставленных здесь коммунистов, сменивших не только место работы, но и все свое обличье, — Савченко выжидательно замолчал.
— Дальше, — попросил Релинк.
— Я ждал, что вы спросите фамилии и адреса этих коммунистов, — улыбнулся Савченко.
— Это мы узнаем сами, — небрежно обронил Релинк.
— Не сомневаюсь. — Савченко затянулся дымом папиросы и добавил: — Но если у вас возникнут трудности, мы поможем, только скажите.
Релинк выругался про себя. Черт его дернул самому отрезать возможность сейчас же спросить фамилии оставшихся в городе коммунистов.
А Савченко в это время думал о том, что его собеседник, пожалуй, не так уж хитер и легко впадает в фанаберию. Он собирался уже сегодня парочку фамилий обменять на кое-какие привилегии для членов своей организации, а дело явно затягивалось.
— Что у вас ко мне еще? — спросил Релинк.
— Мне хотелось бы еще только высказать пожелание, чтобы вы и другие оккупационные власти при подборе работников для различных целей делали некоторое предпочтение нашим людям. Только и всего.
— Лично я это обещаю, — заявил Релинк. — Что же касается других оккупационных институтов, вам, вероятно, придется установить контакт и с ними.
— Мне этого не хотелось бы делать. На этот счет желательна ваша авторитетная рекомендация. Вы могли бы, например, сообщить мой адрес кому надо, тогда я знал бы, что назревающий контакт вами одобрен. Словом, пока мне хотелось бы иметь дело только с вами.
— Я подумаю об этом, — ответил Релинк. — Прошу ваш адрес, а заодно и документы, подтверждающие ваши полномочия.
Савченко неторопливо вынул из кармана аккуратно сложенную бумагу и протянул ее Релинку.
Это оказался вполне официальный документ, подписанный самим Бандерой и на его личном бланке. В нем было даже обращение к немецким оккупационным властям «оказывать Савченко И. И. всяческое содействие в выполнении им высокого национального долга».
Релинк вернул документ.
Савченко сказал:
— Мой адрес: Первомайская улица, двадцать девять, спросить Евдокию Ивановну.
Релинк записал адрес и поблагодарил Савченко за полезный визит.
— Я хотел бы, перед тем как попрощаться, внести в наши отношения дополнительную ясность и для этого говорю: до свидания, господин Релинк, — с любезной улыбкой сказал Савченко.
Релинку ничего не оставалось, как тоже улыбнуться и сказать:
— До свидания, господин Савченко.
В кабинет заглянул Брамберг, он без слов спрашивал, как поступить с посетителем.
— Выпусти его и сейчас же вернись ко мне, — распорядился Релинк.
Вернувшийся Брамберг уже понимал, что в чем-то провинился, и преданно смотрел в глаза Релинку.
— Откуда он узнал мою фамилию? — холодно спросил Релинк.
— Когда я сказал ему, что вы сейчас приедете, он спросил, как вам обращаться. И я сказал ему: «господин Релинк», вот и все.
— Осел! — тихо произнес Релинк. — Запомни этот случай на время, что я еще буду тебя терпеть.
— Запомню, — четко произнес Брамберг. — Я могу идти?
— Машину к подъезду, — приказал Релинк.
— Уже стоит.
— Тогда иди к черту!
— Слушаюсь, пошел. — Брамберг круто развернулся и, печатая шаг, направился к дверям.
Оккупанты цепко брали в свои руки все, в том числе и тех, кто остался на заводе. Немецкие специалисты за редким исключением хорошо знали дело и зорко следили за работой русских. Все заводские инженеры, а их в конце концов набралось около десятка, работали бок о бок с немецкими. В этих условиях саботаж почти исключался, он был бы немедленно обнаружен, тем более что новые хозяева завода ждали саботажа и были настороже. Для Шрагина же видимость его добросовестной работы была единственной возможностью прочно закрепиться и легально жить в городе.
Адмирал Бодеккер запомнил его с первой встречи и затем убедился, что он знающий инженер и умный человек. Однажды после совещания специалистов адмирал попросил его остаться.
— У меня для вас интересное предложение, — сказал Бодеккер, поглаживая ладонью седой ежик волос. — Мне нужно, чтобы у меня под рукой всегда был русский инженер, который являлся бы унформером, преобразующим немецкую инициативу и энергию в русскую и наоборот, причем в масштабе всего подчиненного мне Черноморского бассейна. Идеально, чтобы унформер хорошо знал, как вы, немецкий и русский языки. Что вы скажете?
Шрагин не торопился отвечать, да и не знал, как ответить. Он полагал, что не имел права так круто связать себя с делами адмирала, но отказаться без убедительной для Бодеккера мотивировки тоже было нельзя. Наконец сам адмирал очень интересовал Шрагина — это был, судя по всему, крупный специалист-судостроитель с очень высоко идущими связями и, кроме того, немец с самостоятельными и далеко не стандартными взглядами. Чего стоит одно его выступление на первом же совещании инженеров, когда он попросил при обращении к нему не упоминать его адмиральского звания. Он сказал, что это только удлиняет разговор и, кроме того, каждый раз заставляет от гнева переворачиваться в гробу знаменитого Нельсона, которого он глубоко уважает. Шрагин видел, как при этом переглянулись немецкие инженеры. Шутка сказать, немецкий адмирал открыто заявляет о своем уважении к английскому адмиралу.
— Ну, так что вы скажете? — снова, уже нетерпеливо спросил Бодеккер.
— Я прошу дать мне возможность подумать, — ответил Шрагин.
— Вы, очевидно, разгадали мою слабость, — добродушно сказал адмирал, его светло-карие глаза смеялись. — Я люблю, когда мои люди думают.
Они помолчали.
— Подумайте, кстати, еще и о том, — уже серьезно добавил он, — что нам все-таки делать с плавучим краном. Вы его не осматривали?
— Такого приказа не было, господин адмирал.
— Если русские воспримут немецкую привычку все делать только по приказу, не будет у нас толка, — поморщился Бодеккер. — Прошу вас, осмотрите кран. А ответ на мое предложение я хочу услышать сегодня, в восемнадцать ноль-ноль.
Шрагин шел к причалу, где стоял кран. Все, что он видел по пути, не могло его не радовать. Обещанная Берлином немецкая ремонтная и всякая другая техника до сих пор не прибыла. На стапелях чернела обгорелая громада недостроенного военного корабля. При отступлении наши саперы пытались его взорвать, но только покалечили немного. Чтобы разрушить такую громадину, наверное, нужен был вагон взрывчатки. Сейчас возле корабля не было видно ни одного рабочего. А Бодеккер грозился весной спустить его на воду. Плавучий док, надобность в котором была очень велика, по-прежнему стоял полузатопленный у того берега залива, и румынские солдаты, купаясь, прыгали с него в воду. На том берегу была территория, отданная румынам. По-прежнему не хватало рабочих. Словом, хваленая немецкая организованность явно давала осечку. Шрагин остановился возле плавучего крана. На внешнем его борту, свесив в море ноги, рядком сидели человек десять рабочих, прислонившись грудью к перилам, бездумно смотрел вдаль знакомый Шрагину Павел Ильич Снежко. Он теперь возглавлял ремонтную бригаду.
— Павел Ильич! — позвал его Шрагин.
Снежко вытянулся и закричал во все горло:
— Лодыри, кончай кемарить!
Рабочие не спеша поднялись и, недобро посматривая на своего бригадира и на Шрагина, пошли к ручному насосу, установленному на палубе крана.
По настланным с причала упругим доскам Шрагин перебрался на кран.
— Ну, что у вас тут делается? — громко спросил он у Снежко. Насос перестал скрипеть. Послышался чей-то насмешливый голос:
— Качаем воду из моря в море.
— Отставить разговоры! — гаркнул Снежко.
Помпа снова заскрипела, и из выброшенного за борт брезентового рукава полилась в море ржавая вода.
— Вот откачиваем согласно приказу немецкого инженера, — огорченно сказал Снежко. — А только течь дает больше, чем мы откачиваем. Надо бы достать мотопомпу.
— Спустимся в трюм, — предложил Шрагин. Первый момент в темноте ничего нельзя было разглядеть, только тускло блестела вода, заполнявшая весь трюм.
— Вон там дыра почти что аршин в диаметре, хорошо еще, что со стороны причала, — пояснил Снежко.
— Что же тут хорошего? — спросил Шрагин. — Кран опасно накренен на ту сторону и может перевернуться.
— А что можно сделать?
— Надо подумать, рассчитать, — вслух, про себя размышлял Шрагин. — Конечно, расчетная плавучесть у него огромная. И все же крен опасный. Ведь все рассчитано на строго горизонтальное положение крана, тогда он берет на себя великие тяжести. Но крен все это перечеркивает. Переборки внутри отсеков целы?
— Вроде, целы, — неуверенно ответил Снежко. — Видите, почти вся вода с одной стороны.
Шрагин в это время разглядывал сдвинутые узлы крепления переборок и размышлял о том, что затопить эту махину совсем не трудно.
Снежко задумался:
— Если вы говорите, что в ровном положении плавучесть у него большая, может, открыть кингстон с левой стороны и пуском воды выровнять крен?
Вот! Именно это! Даже если чуть приоткрыть кингстон, его уже никто не удержит, тяжесть крана обеспечит такой напор воды, что она сорвет кингстон, и тогда кран в течение часа пойдет на дно.
Над их головой по железной палубе загремели чьи-то шаги. Шрагин и Снежко вылезли из трюма и увидели немецкого инженера Штуцера — молодого и, как всегда, франтоватого паренька, который в отличие от Бодеккера всегда требовал, чтобы его величали инженер-капитаном. Шрагин уже имел возможность выяснить, что за душой у этого инженер-капитана, кроме звания и наглой самоуверенности, нет ничего, и прежде всего нет опыта.
— Здравствуйте, господин инженер-капитан, — почтительно приветствовал его Шрагин.
— Что вы там выяснили? — начальственно спросил Штуцер.
— Положение сложное, — огорченно сказал Шрагин. — Необходимо какое-то смелое решение, иначе кран может перевернуться. Дело в том, что вода заполняет только одну полость трюма. У бригадира есть предложение приоткрыть кингстон с левой стороны и впуском воды выровнять крен, но я на это не могу решиться, да и не имею права.
— Но ведь сейчас крен — главная опасность! — сказал Штуцер, сам идя в западню.
— Безусловно, — подтвердил Шрагин. — И если он перевернется, тогда беда. А если бы, выровняв крен, вы со своим авторитетом добились на сутки хотя бы одной мотопомпы, все было бы в полном порядке.
— Так и сделаем, — быстро сказал Штуцер. — Приказываю выровнять крен, а завтра будет помпа. — Он посмотрел на часы и ушел с крана легкой балетной походкой.
Шрагин разговаривал со Штуцером по-немецки, и все это время Снежко, ничего не понимая, вытянувшись, стоял рядом. Когда Штуцер ушел, Шрагин сказал бригадиру:
— Инженер-капитан Штуцер одобрил ваше предложение насчет кингстона, приказал действовать, а завтра утром будет помпа.
— Может, подождать, пока получим помпу?
— Есть приказ инженер-капитана, — сухо сказал Шрагин. — И на вашем месте я не брал бы на себя ответственность изменять его распоряжения—
Пройдя полпути к заводоуправлению, Шрагин оглянулся — Снежко все еще стоял на том же месте, возле лестницы в трюм крана.
Адмирал Бодеккер не принял Шрагина, он торопился на какое-то совещание. Только спросил на ходу:
— Что решили с краном?
— Какое-то решение принял инженер-капитан Штуцер, — небрежно ответил Шрагин.
На мгновение Бодеккер задержал шаг, и в глазах у него появилось недовольство, но, к счастью, только на мгновение.
— Я ухожу, — сказал он, — на мой вопрос ответите завтра утром. До свидания.
Шрагин потолкался немного в дирекции и тоже ушел. За воротами завода его ждала вторая его нелегальная жизнь—
Хотя Харченко и Федорчук говорили Шрагину, что Сергей Дымко с Зиной живут дружно, хорошо, он поначалу тревожился. Ом помнил Дымко по первому разговору, помнил его неуверенность в себе, его чисто юношескую порывистость, так подкупившую его, и думал, что Сергей легко может попасть под влияние Зины, а тогда все будет зависеть от того, какой она человек, эта Зина. Но тревога Шрагина оказалась напрасной. Встретившись с Дымко, он с удивлением наблюдал, как изменился парень: посерьезнел, весь как-то подобрался, даже говорить стал иначе — скупо и точными словами. Шрагин поздравил его с женитьбой и пожелал ему счастья. Дымко даже не улыбнулся, сказал тихо:
— Спасибо. Все теперь стало и сложней и радостней.
Шрагин понял, о чем он думает, но решил вызвать его на более подробный разговор — спросил:
— А почему сложней?
— Я теперь отвечаю и за себя и за нее. И она — тоже.
— А она понимает это?
Дымко посмотрел прямо в глаза Шрагину.
— Не тревожьтесь, Игорь Николаевич, прошу вас. Зина — человек надежный.
— Она знает о вас все?
— Да, — твердо ответил Дымко и спросил: — А как же ей не знать, если она для всех нас справки на своей бирже добывает?.. Рискуя жизнью, между прочим—
Да, Зина как-то сразу вошла в дела группы. Она оказалась действительно неунывающей девушкой. Но совсем не легкомысленной. У нее появились смысл и цель жизни, и ей не понадобились объяснять, что она получила неспокойное счастье. Она сама сказала Дымко: «Ты меня не оберегай, цветочки я буду разводить потом».
Вскоре она принесла с биржи пачку чистых бланков для справок, оттиск печати и образчик подписи Легавого и немецкого директора биржи. Подпольщики изготовили из куска резины печать и так научились подделывать подписи биржевого начальства, что оно само не обнаружило бы подделки.
Все участники группы получили, наконец, довольно надежные документы. Дымко и Харченко, подчиняясь справке, которую они сами изготовили, пошли работать на открытую немцами и работавшую для армии макаронную фабрику—
Так неожиданно решилась очень трудная задача, и Шрагин с благодарностью думал о Зине.
А вот у Федорчука с его Юлей возник настолько опасный конфликт, что Шрагин нашел нужным вмешаться. Энергичная, смелая, с волевым характером, Юля рвалась в бой с фашистами и обвиняла Федорчука в бездеятельности и трусости, а тот пока не имел разрешения сказать ей, кто он. Поначалу Шрагин не придавал значения этой истории и не торопился с разрешением Федорчуку открыться перед Юлей. Тогда Юля начала действовать сама. Прекрасно говоря по-немецки, она начала напропалую знакомиться с немцами, ходила с ними в кино, на вечеринки и на днях сказала Федорчуку, что скоро с помощью какой-то своей знакомой, работавшей в аптеке, достанет цианистый калий. «Буду травить фашистов, как крыс», — сказала она. А когда Федорчук назвал это дурацкой затеей, она чуть не выгнала его из дому и обозвала дезертиром.
Сейчас Шрагин шел в дом Федорчука—
Григоренко уже стоял в условленном месте. Шрагин медленно прошел мимо него, но вскоре связной обогнал его и пошел шагах в пятидесяти впереди. Он должен подвести его к дому Федорчука, а потом дежурить на улице.
Федорчук встретил Шрагина во дворе своего дома. Они прошли в глубь двора и сели на скамейку.
— Дурацкое положение создалось, Игорь Николаевич, — тихо сказал Федорчук, вспахивая пятерней своей густые светлые волосы.
— Что вы сказали ей обо мне?
— Один мой давний и хороший знакомый, толковый, мол, человек и так далее.
— Вы за нее ручаетесь? — строго спросил Шрагин.
— Как за себя. Она же от ненависти к немцам прямо худеет на глазах.
— Позовите ее.
Юля вышла из дому и твердым мужским шагом приближалась, к Шрагину, чуть сузив устремленные на него глаза. Небольшого роста, но широкая в плечах, черные пушистые волосы спадали на плечи. Большие и тоже черные глаза смотрели смело из-под прямых, как стрелы, бровей.
— Здравствуйте, не знаю, как вас звать-величать, — сказала она низким, грудным голосом и села на краешек скамейки.
— Игорь Николаевич, — ответил Шрагин, продолжая ее рассматривать.
— Вы что, свататься пришли? — усмехнулась Юля. — Саша сказал, что вы хотите поговорить о каком-то деле.
— У нас у всех одно дело, — сухо сказал Шрагин. — А если уж зашла речь о Федорчуке, то должен сразу предупредить: он отвечает передо мной за каждый свой шаг к без моего разрешения ничего делать не имеет права.
Юля посмотрела на него удивленно и сказала:
— Но меня-то ваша власть не касается. Да и кто вам дал власть над Сашей?
— А это уже не ваше дело, — нарочито резко ответил Шрагин.
Они помолчали.
— Я слышал, вы хотите травить гитлеровцев?
— Для начала хоть это.
— А продолжения может и не быть. Они поймают вас на первом, в лучшем случае — на втором. Не так-то уж трудно им будет установить отравителя. Вы уже достали яд?
— Обещали принести завтра.
— Кто?
— Одна женщина, я ее с до войны знаю. В аптеке работает.
— Вы ее хорошо знаете?
— Мы с ней раньше у одной парикмахерши голову делали.
— Явно не доделали, — резко сказал Шрагин. — Она знает, зачем яд?
— Если б не знала, не дала бы.
— Завтра вы пойдете к ней и скажете, что яд вы искали для себя, придумайте какую угодно причину: разочарование, ревность И тому подобное. И заявите, что вы передумали. Извинитесь, переводите все в шутку. Я не могу допустить, чтобы Федорчук погиб оттого, что какая-то аптекарша, с которой вы вместе ходили к парикмахеру, сболтнет кому-нибудь о ваших детских замыслах.
Юля смотрела на Шрагина широко открытыми глазами. Казалось, она начала что-то понимать. Вдруг она сгорбилась, уронила голову и голосом, полным боли, сказала:
— Поймите, я немка, я не могу. Знакомые соседи пальцами на меня показывают — вот, мол, что значит немка: пришли в город немцы, так она первым делом любовника завела. — Юля подняла голову и, смотря на Шрагина воспаленными, блестящими глазами, сказала: — Я им покажу, какая я немка, покажу!
— Показывать это надо не соседям, которые сами еще неизвестно, как себя поведут, — тихо сказал Шрагин.
— А кому же?
— Вашему другу Федорчуку, — улыбнулся Шрагин. — Это для начала, а затем и мне, если я, конечно, увижу, что вы не истеричка, а настоящий боец и хотите наносить врагу серьезные удары.
— Кто вы? — спросила Юля.
— Я уже сказал: я отвечаю за все, что будет делать здесь ваш друг Федорчук.
— И за его безделье тоже? — усмехнулась Юля.
— И за безделье тоже.
— С детства не люблю дешевые тайны, — язвительно сказала Юля.
— А дорогие? — спросил Шрагин. Юля промолчала.
— Расскажите-ка лучше о себе, хотя бы в двух словах.
— Автобиография требуется?
— Да, пока краткая.
— Поинтересуйтесь у товарища Федорчука, он в курсе.
— А он говорил, между прочим, что вы человек серьезный.
— Боже мой, ну никто я, никто! Училась в школе, из-за болезни стариков не кончила, пошла работать. Была санитаркой в больнице. Старики перед войной умерли. Отец был рабочий. Вот и вся анкета.
— В комсомоле состояли?
— Что значит — состояла? Мне же еще нет двадцати семи. По июнь включительно взносы уплачены.
— Кто те немцы, с которыми вы познакомились? — спросил Шрагин.
— Сволочи.
— Офицер? Рядовые?
— Я о рядовых руки марать не собиралась.
— Они не предлагали устроить вас куда-нибудь?
— Предлагал один, — удивилась Юля. — Переводчицей в ресторан для летчиков. Тут, в городе.
— Что вы сказали?
— Сказала: будем посмотреть.
— Надо устраиваться.
— Зачем?
— Нужно, Юля. Очень важно знать, что думают летчики Гитлера, о чем между собой говорят, куда собираются лететь. А переводчик все это может узнать.
— Так что же, прямо вот так идти в этот их ресторан? — спросила она.
— Прямо вот так и идти— И сделать это, Юля, надо быстро. Дня через три-четыре постарайтесь сообщить, чем все кончилось. Скажете Саше, а он передаст мне. Если не выйдет, подумаем о чем-нибудь другом. Договорились? — Юля кивнула. — Ну что ж, по рукам! А теперь пошлите сюда Сашу. До свиданья.
Федорчук сел рядом со Шрагиным и выжидательно молчал.
— Кто я, ей по-прежнему неизвестно, — сказал Шрагин. — Знает она только, что мы с вами связаны каким-то общим делом. А теперь покажите мне, где спрятана взрывчатка.
Федорчук подвел Шрагина к забору.
— Глядите в щель. Видите недостроенное здание? Сюда, ближе, к самому забору, угол здания. Под ним и зарыто.
Шрагин внимательно осмотрел местность и предложил Федорчуку подумать, как без риска брать из тайника взрывчатку.
— А я уже продумал…
Федорчук провел Шрагина в маленький сарайчик, снизу доверху забитый дровами.
— Вот отсюда я сегодня ночью начну рыть подземный лаз прямо к тайнику.
— Куда будете девать землю?
— А вот туда, на грядки. У меня одна просьба: все, что связано с добычей взрывчатки и ее дальнейшим использованием, я хотел бы делать вместе с Харченко.
— Не возражаю, — отозвался Шрагин. — Как у вас с работой?
— Дымко сработал для меня надежную справочку на случай, если спросят. А с настоящей работой, пожалуй, нужно повременить, пока выяснится, куда мне полезно идти, прихватив взрывчатку.
Все продумал этот спокойный и сильный человек. Шрагин поблагодарил его за это и ушел. Теперь Григоренко сопровождал его, идя позади.
Дверь Шрагину открыла Лиля.
— Как хорошо, что вы пришли! — шепнула она. — У нас ваш начальник адмирал Бодеккер. Его привел генерал Штромм, он сказал, что хочет лично рекомендовать вас адмиралу. А вас нет. Приведите себя в порядок и выходите.
— Хорошо.
Шрагин наскоро побрился, надел белую рубашку с галстуком и вскоре вошел в гостиную.
— Вот и господин И-гор! — крикнул генерал Штромм. — Узнаете его, адмирал?
— Как же, как же, — отозвался Бодеккер. — Мы знакомы.
— Добрый вечер, господа, — Шрагин сделал общий поклон подойдя к Эмме Густавовне, низко склонился к ее руке.
— Садитесь на диванчик к Лили, — томно сказала она.
Коньячная бутылка была уже пуста, генерал Штромм разливал в бокалы принесенное им немецкое вино.
— Как можно, господин И-гор, не торопиться домой к такой прелестной жене? — спросил генерал.
Шрагин любезно улыбнулся генералу и обратился к Бодеккеру:
— Я искал одного инженера нашего завода. Мне сказали, что он остался в городе, но где он живет — выяснить не удалось.
— Зачем вам заниматься этим? — загремел генерал Штромм. — Пусть адмирал позвонит коменданту города, и завтра вашего инженера доставят на завод. И вообще — к черту дела! И этот бокал золотого, как солнце, немецкого вина я хочу выпить за воздух нашего города, за воздух, который в эти дни стал чище.
Генерал выпил вино и, поставив на стол бокал, обнаружил, что больше никто из сидевших за столом свое вино даже не пригубил.
— Господа, в чем дело? Мой тост вам не по душе? Может, у вас в родне есть еврейские хвосты, хо-хо-хо!
Все молчали. И тогда Эмма Густавовна, не столько понимая, сколько чувствуя возникшую за столом напряженность, на правах хозяйки решила исправить положение.
— Ну зачем такие непонятные тосты? — пропела она своим воркующим голосом. — И вообще к чему за столом политика и всякое такое?..
— Непонятные тосты? — удивился генерал Штромм, оглядывая сидевших за столом.
— Я бы сказал — не совсем понятные, — заметил Бодеккер.
— И вам, адмирал? — еще больше удивился Штромм. — Из чистой вежливости в присутствии милых дам я не хотел вдаваться в подробности, но теперь я просто вынужден это сделать. В городе проводится ликвидация евреев, вот и все.
Глаза у Эммы Густавовны округлились.
— Что значит… ликвидация?
— Гнедиге фрау[2], ради бога… — генерал Штромм прижал руки к груди. — Не требуйте от меня дальнейших подробностей.
— Вы имеете в виду их выселение? — спросил Бодеккер.
Шрагину показалось, что на самом деле адмирал прекрасно знал, о чем говорит генерал, но провоцировал его сказать все до конца.
Штромм всплеснул руками:
— Боже, куда я попал! В общество наивных слепцов! Может, вы меня разыгрываете? — Он посмотрел на Бодеккера и, начиная сердиться, сказал: — Да, адмирал, выселение или, точнее, переселение к праотцам. — Он повернулся к Эмме Густавовне. — Извините, мадам.
За столом воцарилось еще более напряженное молчание. Шрагина очень тревожила Лиля, она смотрела на генерала с откровенным отвращением. Шрагин незаметно для других под столом крепко сжал руку Лили и сказал спокойно:
— По-моему, все настолько ясно, что можно перейти к другой теме.
— Браво, господин И-гор! — гаркнул генерал и налил себе вина. — Черт бы побрал моего шофера, говорил же я ему взять вина побольше.
— Я могу предложить наше крымское, — поспешно сказала Эмма Густавовна.
Шрагин чувствовал, как дрожала в его руке холодная рука Лили.
— Вы плохо себя чувствуете? — тихо спросил он.
Лиля кивнула.
— Тогда зачем вы здесь сидите? Идите и ложитесь в постель, на вас никто не обидится. Верно, господа?
— Право огорчиться мы все же за собой оставим, — прогудел генерал, окидывая взглядом тонкую фигуру Лили.
— Правда, меня что-то знобит, — сказала она.
Шрагин помог ей встать и повел в спальню. Когда они вошли туда, Лиля вырвала у Шрагина свою руку.
— Вы слышали, что он сказал?
— Он говорил правду.
— Они их убивают?
— Да.
— И вы спокойны?
— Я вынужден быть спокойным, и я очень боялся, что сорветесь вы.
— Они же убийцы! — сдавленно крикнула Лиля.
Шрагин схватил ее за плечо и, прижав к себе, прикрыл ей рот рукой.
— Вы что, хотите, чтобы они уничтожили всех нас?
Шрагин подвел ее к постели, и они сели рядом. Лиля тупо смотрела прямо перед собой.
Из гостиной доносился раскатистый генеральский хохот.
— Игорь Николаевич, давайте ночью убежим отсюда, — прошептала Лиля, вплотную приблизив свое лицо к лицу Шрагина. — Я ни могу, не могу…
— Нельзя, Лиля. Мы обязаны оставаться здесь, хотя бы для того, чтобы знать обо всех их преступлениях и о том, кто их совершил.
— Смотреть и бездействовать — это тоже преступление, — сказала Лиля. — Боже мой, у меня есть школьная подруга… Рая… Неужели и ее?.. Третьего дня я видела ее.
— Бездействовать мы не будем.
— Вы просто утешаете меня, думаете, я последняя дура.
Шрагин взял Лилю за плечи.
— Нет, Лиля, я плохой утешитель. Меня самого трясет от ярости. Но не надо торопить события, это опасно, очень опасно. И если вы будете меня слушаться и верить мне, вы скоро убедитесь, что я вас не обманываю.
— Я сойду с ума, я могу выдать себя, — тихо произнесла Лиля — Что же мне делать, что?
— Для начала внимательно слушать и запоминать все, что они говорят. Один сегодняшний разговор многого стоит. Придет время, и мы напомним генералу Штромму этот вечер.
— Если бы вы знали, как мне хочется поверить вам! — тихо воскликнула Лиля. — Ведь это единственное, что дало бы мне право жить.
— Прошу вас, поверьте мне. И от вас пока требуется не так много: не сорваться по-глупому и, наконец… слушаться меня и верить мне, — сказал Шрагин, взяв ее руки в свои. — А теперь ложитесь и постарайтесь уснуть, нам с вами нужно быть в форме. Несмотря ни на что. Спокойной ночи.
Когда Шрагин вошел в гостиную, адмирал Бодеккер уже прощался.
— Я страшно устал. — Он посмотрел на часы и обратился к Эмме Густавовне: — Хочу поблагодарить вас за чудесный вечер и откланяться, оставив за собой право не забывать к вам дорогу.
Адмирал поцеловал руку хозяйке, кивнул генералу Штромму и направился в переднюю. Шрагин пошел его проводить, помог ему надеть пальто.
— Я вас вовремя не предупредил, что Штуцер — балда, и за это он серьезно поплатился, — сказал адмирал, нервно натягивая на руку лайковую перчатку. — Они приоткрыли кингстон и затем, конечно, не смогли его закрыть. И кран затонул… Вы решили что-нибудь по поводу моего предложения? — спросил он без паузы.
— У меня только одно сомнение, — ответил Шрагин. — Я не хотел бы часто отлучаться из города. Все-таки семья.
— Познакомившись с вашей милой женой, я понимаю вас, улыбнулся Бодеккер. — Обещаю, что вам не придется часто ездить.
— Тогда я согласен, — ответил Шрагин.
Было раннее осеннее утро, по-южному нежное и ясное. На аэродроме близ города небольшая группа людей ожидала прибытия рейхсминистра Генриха Гиммлера. Только что всплывшее над землей солнце светило в спины встречавшим, и их непомерно длинные тени тянулись по зеленому полю на запад, туда, где должен был показаться самолет.
Самая длинная тень принадлежала командующему восемнадцатой армией генералу фон Шоберу. За ним ходило прозвище Длинная Берта. Среди встречавших он был самым высоким также по чину. Черный плащ балахоном висел на его костлявой фигуре, из застегнутого ворота кителя торчала тонкая длинная шея, увенчанная маленькой головой, потонувшей в фуражке с длинным, как клюв, черным козырьком. Он стоял чуть поодаль от всех и заметно нервничал: излишне часто посматривал на часы, переступал с ноги на ногу, тревожно о чем-то задумывался. Остальные встречающие группировались вокруг коменданта города полковника Гофмана — коротконогого крепыша с плоским лицом. Он был похож на боксера, напялившего на себя военную форму. Тут был и шеф местной СД, обер-штурмбаннфюрер доктор Шпан, старший следователь Релинк, начальник полиции СД штурмбаннфюрер Цах, генерал Штромм. Они стояли плотной группой и держались друг с другом так, будто все они были ровня по званиям и чинам. Их равняла и объединяла принадлежность к той особой касте военных, в чьих званиях присутствовали две магические буквы «СД». И это их министром был Гиммлер, которого они сейчас ждали. Все они знали, отчего нервничает генерал фон Шобер, и понимающе посматривали на него. Они знали, что судьба командующего армией предрешена, ибо именно их стараниями в Берлине создано мнение, что генерал недостаточно решителен в проведении особых мероприятий по внедрению «нового порядка» на занятых территориях. Генерал позволил себе, и не один раз, отказать в помощи эйнзатцгруппе «Д»[3], у которой часто не хватало сил оперативно проводить «эффективный» террор против местного населения. Сегодня они уже рассчитывали узнать, кто будет вместо Шобера. О сгустившихся над ним тучах генералу фон Шоберу сообщили его друзья из Берлина, и он прекрасно знал, что это дело рук стоявших рядом с ним на аэродроме, и вспоминал сейчас все стычки, происшедшие между ним и этими людьми. Но ведь, как нарочно, всякий раз они требовали у него транспорт и людей, когда на фронте складывалась напряженная ситуация и ему дорог был каждый солдат, каждая автомашина. Он как раз понимал, что у них тоже важные и крайне необходимые обязанности, он только считал, что своей головой он отвечает перед фюрером прежде всего за ход наступления и поэтому надеялся, что в будущем, при оценке его действий по самому высокому счету войны, все эти его стычки не будут стоить ломаного гроша и на них никто не обратит внимания.
Релинк взял Цаха под руку, они отделились от группы и стали прохаживаться по зеленому лугу.
— Как идет номер один? — спросил Релинк.
— Половина — там, — Цах поднял глаза к небу и продолжал: — Все сошло довольно гладко, никаких эксцессов не было, но после начались нехорошие разговоры среди моих солдат. Мне кажется, это естественная реакция после такого дела.
— Естественная? — удивился Релинк.
— Ну да. Во-первых, непосредственно вели расстрел слишком мало людей, это затянуло процедуру. Возникли разговоры, почему не придали роту солдат. — Цах помолчал и продолжал: — Многих возмущает привлечение к операции штатских, которых мы давали зарывать трупы. Мои люди спрашивают, не слишком ли много цивильных свидетелей.
— Штатских можно после акции отправить туда же, — сказал Релинк.
— Я думал об этом, — отозвался Цах.
— Что же думать, надо сделать. Ведь речь идет о каких-нибудь двадцати человеках.
— Почти пятьдесят.
— Да не все ли равно: двадцать, пятьдесят. Что же касается болтовни среди ваших людей, примите против этого самые решительные меры. Отдайте одного болтуна под суд.
— И без того у меня мало людей.
— Пополнение вы получите. Будем просить об этом рейхсминистра. И если новым командующим армии будет, как предполагается, Манштейн, он сделает для нас все, что мы попросим. Больше решительности, Цах.
Над горизонтом показался самолет, и они поспешили присоединиться к встречающим.
Над аэродромом на небольшой высоте с диким ревом промчались истребители сопровождения, и тут же совершил посадку самолет рейхсминистра. По трапу сбежал на землю адъютант, он вытянулся в струнку и смотрел на открытую дверь. В черном чреве самолета блеснуло пенсне, и в дверном проеме появился Гиммлер. Он был в черном кожаном пальто, в высоких лакированных сапогах. Его маленькая шарообразная голова со скошенным подбородком тонула в фуражке с высокой тульей, в тени козырька, за стеклами пенсне глаз не было видно. В нескольких шагах от встречавших министр остановился и выкинул вперед правую руку. Но традиционного «Хайль Гитлер!» он не произнес, это нестройно сделали встречающие. Гиммлер подал руку только генералу фон Шоберу, что вызвало у встречавших недоумение, а самого генерала привело в растерянность.
Чуть позади министра держался приехавший вместе с ним Отто Олендорф. Все встречавшие знали, что это очень близкий министру человек, но что прибыл он сюда как командир эйнзатцгруппы «Д», приданной южной группировке войск, и начальник третьего отдела главного управления СД.
Гиммлер уехал с аэродрома в закрытом «оппель-адмирале» коменданта города Гофмана. Когда машина скрылась за зданиями, Олендорф поздоровался за руку со всеми встречавшими, а Релинка дружески похлопал по плечу. Они были давними знакомыми еще по Франции, и это знали все присутствовавшие, кроме генерала фон Шобера, который продолжал поодаль стоять один в растерянной задумчивости.
Гиммлер занял отведенный ему особняк, в котором до войны был детский сад. Увидев во дворе груду маленьких стульев, рейхсминистр сострил:
— Очевидно, до меня здесь жили большевистские карлики.
Олендорф остановился у Релинка. За завтраком Релинк рассказал ему о наиболее важных делах: об акции против евреев, к слову — о сегодняшней жалобе Цаха, о своем свидании с лидером местных украинских националистов Савченко и, наконец, о плане операции против оставленного в городе коммунистического подполья. Выслушав его, Олендорф в хорошо знакомой Релинку телеграфной манере сказал:
— Первое — не взят нужный темп. Второе — действовать более решительно. Савченко — червяк. Их лидер номер два Мельник — наш агент. Бандера тоже у нас в кармане. Берите у Савченко данные о подполье и наносите удар. Если из трех уничтоженных только один настоящий подпольщик — и то хорошо. Цах жалуется не первый, за его жалобами — страх, а за ними — неверие в победу. Понимаете?
— Я тоже подумал об этом, — сказал Релинк.
— Еврейская проблема вызывает судороги даже у крупных сановников, не Цаху чета. Безжалостно подавляйте всякое шатание в этом вопросе. Если Цах не перестанет жаловаться — на фронт. Мы найдем решительных людей.
К двум часам дня в особняк, отведенный Гиммлеру, съехались Олендорф, генерал Штромм, Шпан, Релинк, Цах и комендант города полковник Гофман.
Ровно в два часа адъютант Гиммлера попросил генерала Штромма пройти к министру. Это никого не удивило и не обидело. В системе СС уже давно существовал институт генералов без должности. Впрочем, генералов было всего пять или шесть, гораздо больше было полковников, отсюда и прозвище «гафеноберст» — глазеющий полковник. Все эти бездолжностные генералы и полковники находились в распоряжении высшего руководства, которое посылало их для дополнительного контроля над своими же людьми. Таким генералом без должности был и Штромм, так что ничего удивительного в том, что Гиммлер пожелал говорить прежде всего с ним. Релинка это нисколько не тревожило, он уже успел убедиться, что генерал Штромм неумен, ленив и обожает жить с комфортом. Заблаговременно предупрежденный об этих чертах генерала берлинскими друзьями, Релинк сам позаботился о создании для генерала вожделенного комфорта и о доставке ему партии картин из местного музея.
Краткость беседы Гиммлера с генералом подтвердила расчеты Релинка. Не прошло и десяти минут, как в комнату рейхсминистра были приглашены все. Когда они входили, генерал Штромм пытался сказать министру что-то еще, но тот остановил его пренебрежительным жестом.
Подождав, пока все расселись, Гиммлер вышел из-за стола, молча прошелся до дверей и обратно, бросая мимолетные взгляды на собравшихся. Потом сел за стол, скрестил ноги под креслом и заговорил:
— Фюрер доволен своими солдатами и генералами. Это естественно. Их подвиг беспримерен в истории, ибо они неукоснительно выполняют предначертания своего фюрера. Неплохо выполняем свои обязанности и мы. Но я прилетел сюда не для того, чтобы объявить вам о наградах. Наоборот… — Гиммлер сделал большую паузу, во время которой обстоятельно протирал стекла пенсне кусочком замши, и, наконец, продолжал: — Медлительность и нерешительность, характерные для вашей деятельности здесь, я объясняю только непониманием вами особого значения доверенного вам плацдарма. Считаю своим долгом объяснить вам это. В огромных размерах этой страны вы, надеюсь, убедились сами. Наши солдаты сейчас в тяжелых боях успешно осваивают эти пространства. Их тыл — сама Германия, и солдату не нужно с тревогой оглядываться назад. Впереди — враг, и что с ним надо делать — солдат прекрасно знает. Остаются фланги. На севере этот фланг надежно прикрыт нашим доблестным флотом и авиацией. Самый сложный фланг — здесь, на юге. Это Турция, которой никогда нельзя верить до конца; это Иран, запроданный на корню англичанам, но крайне необходимый нам как ворота для дальнейшего устремления в глубь континента; это Афганистан; это, наконец, Китай. Вот что такое ваш юг и ваши дела здесь. Теперь, я надеюсь, вы понимаете, что означает для нас установление образцового порядка на всей этой южной полосе.
Затем Гиммлер попросил всех высказать свои претензии к руководству.
— Не стесняйтесь, пожалуйста, — сказал он, улыбаясь какой-то бессмысленной, точно выдавленной ртом улыбкой; неживые его глаза, увеличенные сильными стеклами, казалось, занимали половину его мелкого лица. Никто слова не попросил, и он продолжал: — Прошу говорить смело. Ведь не только вы не понимаете особого значения юга, из-за этого приходится менять даже командующего армией. Выкладывайте ваши претензии, требования, я заблаговременно передам их новому командующему фон Манштейну.
Претензий и требований не последовало. Релинк, как и все почувствовал, что это небезопасно, тем более что он помнил свой недавний разговор с Олендорфом.
Вернувшись к себе, он немедленно отдал приказ отыскать и сегодня же доставить к нему местного лидера украинских националистов Савченко. Одновременно он специальным приказом создал оперативную группу по борьбе с коммунистическим подпольем.
Не прошло и часа, как Савченко привели в его кабинет.
— Прошу извинить за срочность приглашения, — небрежно сказал ему Релинк.
— Ничего себе приглашение, — усмехнулся Савченко, впрочем, без всякой обиды. — Ваши люди схватили меня, как уголовника, и притащили сюда.
— Я уже извинился, — повысил голос Релинк.
— Извинение принято, — спокойно сказал Савченко. — Догадываюсь: торопиться вас заставил приехавший сюда рейхсминистр. Вы удивлены моей осведомленностью? Пора перестать недооценивать возможности таких организаций, как наша. Я слушаю вас, господин Релинк.
— Что вы имеете по красному подполью? — спросил Релинк.
— Во всяком случае, больше, чем вы. Но я не жадный и готов поделиться.
— Прошу вас, — Релинк положил перед собой лист чистой бумаги.
— Я пока дам вам две ниточки, — Савченко вынул из кармана потрепанную записную книжку, долго ее перелистывал, пока нашел в ней нужную запись. — Пишите: Любченко Мария Степановна — коммунистка, главный врач туберкулезной больницы, и второй — Родионов Павел Сергеевич, тоже коммунист, бывший директор трамвайного парка. Адреса нужны?
— Давайте.
Релинк записал адреса и, отодвинув в сторону лист бумаги, строго спросил:
— Сведения точные?
— Абсолютно. И тем более досадно, что вы отказались получить от меня их раньше.
Релинк съел и это. Савченко положил на стол напечатанный на машинке список фамилий и сказал:
— Это мои надежные люди, которых я всячески рекомендую вам назначать на решающие должности в гражданской администрации: магистрат, полиция и так далее. Можете положиться на них. — Он встал. — Надеюсь, обратно мне тоже дадут машину?
Релинк распорядился подать к подъезду машину и, прощаясь, сказал:
— В дальнейшем мы будем встречаться с вами не здесь. Адрес моей конспиративной квартиры вам сообщат.
Когда Савченко ушел, Релинк вызвал Бульдога и передал ему адреса Любченко и Родионова.
— Докажи, что ты действительно бульдог. Еще сегодня ночью эти твари должны быть здесь.
В группе на особом положении был радист Кирилл Мочалин. О его существовании, кроме Шрагина, никто не знал, и в отличие от всех он был местным человеком. Здесь он родился и прожил все свои двадцать пять лет. Правда, последние два года перед войной его в родном городе видели редко: он работал матросом на грузовом пароходе и подолгу находился в заграничных плаваниях. Два-три раза в год он появлялся в городе и неделю гулял «на всю железку», окруженный своими дружками детства. Он выглядел среди них, как попугай среди воробьев, яркий, пестрый в своих заграничных обновках. Отца у Кирилла не было. Мать работала в пошивочной мастерской закройщицей. Зарабатывала она неплохо, и Кирилл — единственное ее сокровище — никогда нужды не знал.
Война застала Кирилла на побывке дома. Он появился в городе 10 июня и на другой день объявил матери, что женится. Ее это не удивило, она знала, что сын уже давно «крутит любовь» с соседской девчонкой Ларисой. Более того, она обрадовалась, что теперь не будет одинокой во время долгих отлучек сына. Через неделю сыграли свадьбу, и в их домике на тихой окраине города завязалась новая семья. А спустя пять дней — война. Кирилл не побежал в райвоенкомат и не явился на свой корабль в Одессу. Рассказывая о себе Шрагину, он чистосердечно сознался, что «пехотный вариант» его не устраивал, а тонуть в море на старом своем корыте он не хотел. У него был дружок, работавший шофером в областном управлении НКВД. Кирилл побежал к нему — помоги, мол, устроиться к вам. Стали они думать, за что зацепиться. И тут выяснилось, что Кирилл, будучи по штату палубным матросом, в порядке комсомольского соревнования овладел профессией радиста и уже поддежуривал в радиорубке парохода. Решили поставить на это. Приятель Кирилла возил самого начальника управления, ему он и замолвил словечко о друге. И как иногда бывает в жизни, случилось счастливое совпадение: именно в этот день начальник получил секретное приказание из Москвы подобрать радиста, годного для работы в подполье.
Начальнику Кирилл понравился — именно то, что надо. Известный в городе пижон и гуляка из матросни, мамаша — кустарь-одиночка без патента, вдобавок верующая. Сам парень хоть и плохо, но знает немецкий язык. Правда, при проверке оказалось, что радист он не ахти какой, но Кирилл дал слово, что «отполирует это дело до полного блеска». И действительно, не прошло и двух недель, как радист управления доложил начальнику, что новенький занимается упорно и уже сделал большие успехи. Кирилл был способным малым, он любил говорить о себе: «Ты меня только подожги как следует, а свету я дам за пятерых». А тут он зажегся, но его выражению, «со всех сторон». Во-первых, начисто отпадали и пехотный и морской варианты, а во-вторых, его волновала перспектива тайной работы и связанные с ней приключения, риск.
Все это Кирилл Мочалин открыто и чистосердечно рассказал Шрагину при первой их встрече, происходившей в домике, где он жил.
Кирилл нравился Шрагину тем, что не трусит, держится уверенно и даже весело. Но одновременно Шрагин, что называется, на просвет видел его несложную легкую душу. Он попытался говорить с ним о политике, но из этого ничего не вышло.
— Вы на это меня не щупайте, — весело сказал Кирилл. — Я еще со школы политики не терплю, но… — он сделал большую паузу, поднял вверх палец и продолжал без улыбки, чеканя слова: — Но перед фашистом, душу его в яму, будьте покойны, не дрогну. Я эту сволочь с близи видел в разных портах мира. Хуже типчиков ищи — не найдешь, и у них крови не хватит заплатить за нашу порушенную житуху.
Шрагину оставалось пока довольствоваться хотя бы такой политической программой радиста, и он продолжал разговор с ним о деле.
— Где находится рация?
— Идемте, покажу вам мои тайные катакомбы, — подмигнул Кирилл.
Они прошли в сенцы, и Кирилл фонариком осветил угол, где стояла скамья с ведрами, наполненными водой.
— Тут мы имеем парадный ход, — сказал Кирилл, лукаво щурясь. — Не обнаруживаете?
Он отодвинул скамью, нажал ногой край широкой половицы, она чуть приподнялась, он подхватил ее рукой и поднял на попа. Вниз, в черноту подвала, спускалась узкая лестница.
— Нырнем? — весело спросил радист.
Глубокий, аккуратно обшитый тесом подвал под сенцами был заставлен бочками и ящиками.
— Здесь мы имеем квашеную капусту, овощи и прочую снедь, — объяснил Кирилл. — Другими словами, здесь живут запасливые люди, и вся недолга. Но, — он поднял палец, — айн минут, как говорят фрицы, — мы берем вот эти две тесины и… — Сбитые вместе две тесины оказались дверцей, за которой находилась тесная каморка. Луч фонарика осветил там стол, на котором стояла рация, тумбочку и поставленную к стене кровать-раскладушку.
— Не радиорубка, а фантастика! — с веселой гордостью заявил Кирилл. — Сам все спланировал и сам выполнил, одной земли вынес, наверное, целый вагон.
— Кто, кроме вас, знает о тайнике? — спросил Шрагин.
— Только товарищ из управления, который привозил рацию.
— Неужели ни мать, ни жена не заметили, как вы тут работали?
— Почему не заметили? — удивился Кирилл. — Они даже помогали мне посильно, но им известно только одно: что я привел в порядок подвал, чтобы запасти продукты на тяжелое время, и как военный вариант — бомбоубежище. А то, что я еще оборудовал тут радиорубку, это им и во сне не снилось. Одним словом, будьте покойны.
Но Шрагин не мог быть спокоен — речь шла о самом важном во всей деятельности группы, потеря связи означала бы почти полный провал работы. До появления в городе немцев он еще дважды встретился с Мочалиным, стараясь узнать его получше и внушить ему чувство высокой ответственности за порученное дело. Эти встречи не прошли даром для Кирилла — он стал заметно серьезней.
Вскоре после прихода гитлеровцев Шрагин пришел к нему с первой радиограммой и снова встревожился. Они сидели в подвальном тайнике, Кирилл налаживал рацию. Шрагин спросил, что он думает об устройстве на работу.
— А зачем? — беспечно отозвался Кирилл. — Мамаша моя уже вкалывает кастеляншей в немецком госпитале. Она взяла туда и мою Ларку. Харч оттуда таскают. А главное, работа у них ночная, и я тут могу без свидетелей делать что угодно.
— Вас могут угнать в Германию.
— Не та я овечка, чтобы меня угнать.
Шрагин разъяснил ему, насколько велика и реальна эта опасность.
— Ну что ж, раз надо — устроюсь, — так же беспечно согласился Кирилл. — Я уже имею миллион предложений. Ведь у меня, куда палец ни сунь, всюду дружки. Между прочим, один мой дружок подался в полицию. Зовет, говорит, работка не пыльная, харч что надо и жалованье будь здоров. Не пойти?
— А товарищ ваш пошел служить в полицию верой и правдой?
— Ленька-то? Не смешите меня, Игорь Николаевич, он когда на фрица смотрит, у него зубы, как от песка, скрипят. Не дальше как позавчера был у меня. Говорит, давай устроим на них охоту. Он мелкокалиберку где-то зацапал, коробку патронов. Выстрел звучит, как хлопок ребенка в ладоши, а черепная коробка навылет. Но я ему сказал: давай погодим, может, что-нибудь лучше надумаем.
— Напрасно, — сказал Шрагин.
— Что напрасно? — Кирилл настолько удивился, что оставил работу.
— Напрасно дали ему понять, что вы готовы на борьбу с немцами.
— А что же, по-вашему, я должен был сказать — не тронь фрицев, они мне дороги, как родные братья? — спросил Кирилл, и в глазах у него вспыхнули злые искорки.
— У вас может быть только одна-единственная работа, — строго сказал Шрагин. — Иначе вы мне не нужны. Запомните это.
— Есть запомнить! — растерянно произнес Кирилл, и было видно, что он не на шутку испуган.
Между тем рация была налажена, Кирилл надел на голову наушники и начал вызывать Москву. Она отозвалась на первый же его позывной.
— Москва… Просит начинать передачу… — потрясенно прошептал Кирилл.
В эту минуту для него все, что говорил ему Шрагин, слилось в эти отрывистые и такие ясные сигналы Москвы, и он впервые почувствовал, понял, в каком действительно огромном и важном деле он участвует. Невозможно поверить! Он сидит в занятом врагом городе, а Москва разговаривает с ним через тысячи километров! Шрагин, и сам очень волнуясь, по лицу радиста понял, что тот сейчас переживает, и, передавая ему зашифрованную радиограмму, сказал улыбаясь:
— Это вам не Ленькина мелкокалиберка.
Кирилл положил перед собой лист бумаги с колонками цифр и начал передачу. Если бы он знал шифр, он из цифр сложил бы такие фразы:
«Несмотря на многие промахи, допущенные в предварительной подготовке, группа в основном закрепилась. Приступаем к работе. Лично мое положение хорошее, и благодаря этому уже могу сообщить следующее: заменен командующий восемнадцатой армией. Назначен Манштейн. Сюда прилетал Гиммлер, находился в городе несколько часов, потребовал большей решительности по своему ведомству, разъяснял особую важность южного фланга в связи с дальнейшими планами фюрера в отношении Турции, Ирана, Афганистана и, возможно, Индии и Китая. На бирже труда идет интенсивное выявление контингента, который будет вывезен на работу в Германию. Проявляется особый интерес к местным немецким колонистам, есть на этот счет указание Гитлера. Постараюсь его уточнить. Восстановление предприятий происходит медленно. Судостроительный фактически парализован. Однако начат мелкий ремонт небольших судов типа сторожевых катеров. Плавучий док в полузатопленном состоянии. Недавно удалось потопить плавучий кран. Обещание немецкого руководства завода спустить на воду недостроенный нами крейсер ничем не подтверждается, все же не мешало бы с воздуха нанести удар по первому стапелю, где стоит крейсер. Зенитной обороны на заводе пока нет. Вторым очень важным объектом бомбардировки следует считать плавучий док, который они собираются восстановить. Он стоит у противоположного берега напротив крейсера. Два дня назад в городе ночью были расклеены напечатанные на машинке листовки, призывающие к борьбе с оккупантами. Количество листовок незначительное, но очевидно, что подполье начинает действовать. Выхожу на связь с ним в ближайшее время. Привет. Грант».
Кирилл Мочалин передал радиограмму, быстро перестроился на прием и начал записывать цифры. Расшифровывая их по записи, Шрагин прочитал:
«Все принято идеально. Спасибо. Поздравляем вас и ваших товарищей с началом работы, желаем больших успехов. Имеем сведения об активизации по всей Украине националистических центров, руководимых из-за границы Бандерой. Следите за этим внимательно, это для вас большая опасность. Государственно важно знать развитие планов противника в отношении Турции и дальше. О воздушной бомбардировке первого стапеля и дока подумаем. Сердечный привет. Центр».
— Все замечательно, Кирилл! — взволнованно воскликнул Шрагин.
— Как они слышали? — сдавленно спросил радист.
— Отлично, Кирилл!
— Я не медленно работал?
— Отлично, Кирилл!
Они некоторое время молчали. Потом радист сказал:
— Так вот, насчет работы. Могут меня устроить мотористом на катер, обслуживающий судостроительный завод. На таком же катере у меня там кореш ходит.
— Очень хорошо. Устраивайтесь туда немедленно. Я ведь тоже работаю на судостроительном, нам будет удобно встречаться.
— Будет сделано.
Нет, положительно это был какой-то особенно счастливый день! Шрагин крепко пожал руку радисту и ушел.
В этот вечер гостей у Эммы Густавовны не было. Шрагин прошел в свою комнату, собираясь спокойно обдумать дальнейшие свои дела. Но только он сел к столу, как в комнату без стука вошла Лиля, и по ее виду Шрагин сразу понял — что-то случилось. Закрыв дверь, она стала к ней спиной, точно боясь, что в комнату может войти кто-то еще. Она была возбуждена, встревожена, но вместе с тем в глазах ее были незнакомая Шрагину решительность и даже радость.
— Ну, Игорь Николаевич, сейчас мне станет ясно, какой вы человек, — шепотом сказала она. — Я спасла от гибели свою школьную подругу Раю Рафалович. Ее прятал наш бывший учитель, но вчера он с семьей переехал в Днепропетровск. В общем, сейчас Рая у нас на чердаке. Ну скажите, я сделала хорошо или нет?
— Мама знает? — быстро спросил Шрагин.
— Да что вы, ей-богу!
— Кто-нибудь видел, как Рая пришла?
— Она надела мужской костюм, и было уже темно.
— Учитель знает, что Рая у нас?
— Он еще вчера уехал в Днепропетровск. Все вышло очень неожиданно. Я шла по улице и как раз думала о Рае: одна наша подруга сказала мне, что Рая и ее родители уничтожены. И вот иду и думаю — после этого разве я имею право жить как ни в чем не бывало? И вдруг кто-то меня зовет. Гляжу — это наш школьный учитель музыки. Я была его любимая ученица. И Рая тоже. И он говорит, что меня послал ему сам бог. А сам нервный такой, глаза горят. Спрашивает, знаю ли я, где он живет. Я говорю — знаю. Тогда говорит, зайди ко мне под вечер. И добавляет: «Если ты еще любишь свою школьную подругу Раю Рафалович, ты придешь обязательно и больше ни о чем не спрашивай.» Я дождалась сегодняшнего вечера. Прихожу туда, а домик стоит пустой — ни людей, ни вещей. И вдруг из-за печки вылезает Рая… — Лиля замолчала, глаза ее стали влажными. — Ну вот… Рая рассказала мне, что учитель ее прятал все это время, а сегодня днем он с семьей уехал жить в Днепропетровск, к брату. И перед самым отъездом он сказал ей: «Вечером сюда к тебе придет человек, которого ты знаешь и любишь. Он тебе наверняка поможет»! И пришла я…
— Вы, Лиля, сделали очень хорошее дело, — не скрывая волнения, сказал Шрагин. — Но вы должны уяснить себе, чем вы рискуете.
— Лучше рисковать жизнью, чем честью, — с вызовом сказала Лиля.
— Это верно. Но что вы думаете делать дальше?
— Как что? Она будет жить на чердаке, я буду носить ей еду.
— Это глупости, Лиля. Ее надо переправить куда-нибудь в более надежное место.
— Вы это можете? — Лиля удивленно смотрела на Шрагина.
— Надо подумать.
Лиля порывисто обняла Шрагина за шею, притянула к себе, поцеловала в щеку и смущенно отошла в глубь комнаты.
— Прошу вас быть предельно осторожной, мать ничего не должна заметить. Где у вас ход на чердак?
— В ванной.
— Можно запускать душ и под этот шум лазить на чердак, но делать это надо как можно реже.
Лиля кивнула, не сводя со Шрагина напряженного, изучающего взгляда.
— Значит, мы ее спасем? Я могу ей это сказать? — спросила она.
— Обо мне ей — ни слова, — строго сказал Шрагин и повторил: — Ни слова. А завтра вечером я уже буду знать, как мы поступим. А сейчас… я, Лиля, чертовски устал, мне нужно поспать.
— Спокойной ночи, — чуть слышно произнесла Лиля и ушла.
Шрагин еще долго смотрел на закрывшуюся за ней дверь и взволнованно думал о происшедшем. Поистине сегодня счастливый день. И вдруг он вспомнил слова генерала Штромма о том, что русских можно сделать послушными при помощи работы и приличного жалованья. «Идиоты! Всей вашей казны не хватило бы, чтобы купить одного учителя музыки, который спас Раю.»
Поступок Лили радовал Шрагина, хотя он и знал, что совершила она его почти случайно и не отдавая себе отчета, к чему он может привести. Так или иначе, но девушку, которая сидит сейчас на чердаке, надо спасти.
Мария Степановна Любченко недавно вернулась из больницы и хотела ложиться спать, когда в дверь ее квартиры громко постучали.
Любченко сразу решила — несчастье, и страх лишил ее сил. Она не могла сделать ни шагу и стояла у кровати, держась за ее спинку. Стук повторился, Любченко не двигалась с места. Дверь начала дрожать, что-то с треском сломалось, и в квартиру ворвались гестаповцы. Их было трое: двое совсем молодые, а третий — Бульдог — показался ей страшным чудовищем громадного роста.
— Любченко Мария? — спросил он, ткнув в ее лицо пистолетом.
— Да… Любченко, — пробормотала она. Силы совсем оставили ее, и она упала на постель.
— Взять! — приказал Бульдог.
Молоденькие гестаповцы подхватили Любченко под руки и потащили к дверям. Она не могла даже переставлять ноги. Ее запихнули в машину на заднее сиденье. Молодые гестаповцы сели с обеих сторон, продолжая держать ее за руки. Вдруг Любченко застонала и уронила голову на грудь. Один из гестаповцев взял ее за подбородок и запрокинул ей голову на спинку сиденья.
— Она случайно не околела от страха? — тихо сказал один из них.
Бульдог сел рядом с шофером. Машина сорвалась с места и помчалась по темным улицам.
— Одна тварь доставлена, — доложил Бульдог Релинку. — Еду за другой. Только леди немного не в форме, я вызвал к ней доктора.
— Обыск делали? — спросил Релинк.
— Я не человек-молния, — усмехнулся Бульдог. — Мне приказано доставить обе твари еще этой ночью, и приказ, как видите, выполняется. Привезу вторую тварь и займусь обыском.
— Мне нужна хоть одна улика для первого допроса, — строго сказал Релинк.
Бульдог рассмеялся:
— Да бросьте вы, ей-богу, вы же сейчас увидите не человека, жидкую манную кашу. Она вам сама все охотно выложит.
Доктор приводил Любченко в чувство. Он сделал ей укол и с чисто профессиональным равнодушием наблюдал безотказное действие лекарства. Любченко открыла глаза, удивленно оглянулась по сторонам и задрожала всем телом. Доктор дал ей воды. Клацая зубами о стакан, Любченко сделала несколько глотков.
— Что вам от меня надо? — спросила она по-немецки.
— Ничего. Я доктор.
— Доктор? — удивилась Любченко. — Где я нахожусь?
— Там, куда вас доставили, — улыбнулся доктор.
— Что со мной было?
— Думаю, спазма сердечной мышцы, это не страшно.
У Любченко появилась надежда, что ее привезли не в гестапо. Но в этот момент в комнату вошли два молоденьких гестаповца, молча подхватили ее под руки и повели. Теперь ноги немного слушались, она уже была способна думать. И она видела: никакой надежды нет, она в гестапо. «Я же знала, что все этим кончится, знала…» Она вдруг вспомнила свой разговор в горкоме партии. Глухая злость толкнула ее в спину, и она зашагала быстрее, точно спеша доказать кому-то, как она была права, не соглашаясь и боясь остаться в городе.
Молоденькие гестаповцы посадили ее на стул перед столом Релинка и отошли к дверям. Релинк несколько минут молча смотрел на Любченко, он точно руками ощупывал ее дряблое, с обвисшими щеками лицо, всю ее рыхлую бесформенную фигуру и в конце концов остановил взгляд на ее руках, безжизненно лежавших на коленях.
— Вы, кажется, говорите по-немецки? — добродушно спросил Релинк.
— Да, но не совсем хорошо, — тихо ответила Любченко.
— Ваша профессия?
— Врач. Узкая специальность — туберкулез.
— Ах, узкая? Прекрасно. А еще какая у вас есть специальность, пошире?
— Больше никакой.
— А по какой специальности вас оставили в городе ваши партийные фюреры?
Релинк смотрел на Любченко весело, без всякой злости. Это ее обезоруживало, она ждала, умирая от страха, совсем другого.
— Я осталась в городе по той же специальности, то есть как врач возле больных, которых нельзя было вывезти, — ответила она.
— О! Понимаю, понимаю, профессиональный долг, — как бы поверил Релинк. — Ну, а что вы должны были делать как коммунистка?
— То же самое, лечить больных, — Любченко постепенно успокоилась. Ей казалось, что гестаповец ее ответами удовлетворен.
— Это правда, только правда? — проникновенно спросил Релинк.
— Да, только правда, — ответила Любченко и подумала про себя, что она действительно говорит полную правду, а о поручении прятать в больнице людей подполья гестаповцы просто не могут знать.
Релинк и в самом деле не имел никаких данных о характере тайных поручений, данных этой женщине, и получить их он мог сейчас только от нее самой. Он вышел из-за стола, остановился вплотную перед Любченко и сверху вниз пристально смотрел на нее. И она, подняв свои отечные веки, снизу вверх смотрела на него.
— Значит, только правда? — тихо спросил Релинк.
— Да, правда.
Релинк мгновенно сначала левой, а потом правой ладонью ударил Любченко по лицу. Голова ее мотнулась в одну сторону, в другую. Любченко хотела отпрянуть назад, но стул опрокинулся, и она, вместе с ним упала на пол. Релинк сделал знак молоденьким гестаповцам, они подняли Любченко и усадили на стул. Ее лицо, ставшее багровым, выражало только ужас, один только ужас, и Релинк, видя это, был уже уверен в успехе.
— Значит, только правда? — тихо спросил он, снова придвинувшись к ней вплотную. Она молчала.
Релинк вернулся к столу, закурил и, выждав немного, сказал:
— Вы, очевидно, не знаете, что у вас нет никаких возможностей избежать неприятностей, включающих в себя и смерть. Мы оставим вас в покое только в том случае, если вы скажете нам полную правду — что вам поручили делать в городе? Впрочем, мы это знаем сами, как знаем и то, что вы еще ничего не успели сделать, это облегчает вашу участь. Но сейчас необходимо, чтобы вы все сказали сами. Говорите, я жду ровно минуту.
Любченко сидела, уставясь мертвыми глазами в пол. Ее мозг, гудящий после побоев, обжигала одна и та же мысль: «Они знали, что посылают меня на гибель».
— Дайте ей воды, — распорядился Релинк.
Один из гестаповцев поднес ей стакан, но она с ужасом отшатнулась от него.
— Вылейте ей на голову.
Гестаповец не спеша, тонкой струйкой вылил воду на голову Любченко. Вода потекла ей за кофту по спине и ее начало трясти.
— Минута истекла, — громко объявил Релинк. — Отвечайте: кто и зачем оставил вас в городе?
«Я же знала, что никакой пользы принести не смогу, — лихорадочно думала Любченко. — И они это тоже знали. И они знали, что посылают меня на гибель, и теперь все кончено. Ну что произойдет особенного, если я скажу, кто меня оставил в городе и зачем? Они знают все и без меня, и ведь я никого не выдам, кроме себя».
— Меня оставил здесь горком партии, чтобы я прятала в больнице его людей, — сказала она тихо.
— Другими словами, вы добровольно согласились вести деятельность, враждебную Германии? — уточнил Релинк.
— Меня уговорили, заставили, — еле слышно произнесла Любченко.
— Это положения не меняет, — подхватил Релинк. — На плечах у вас я пока вижу вашу собственную голову, а это значит, что вам придется нести ответственность.
Релинк соединился с кем-то по телефону и сказал:
— Зайдите ко мне, тут нужно заняться одной красной дамой.
В кабинет вошел гестаповец уродливо кубической формы, он был плечист и одновременно тучен. В руках у него была толстая тяжелая плеть с коротким кнутовищем. Он стал в двух шагах перед Любченко и, поигрывая плетью, выжидательно смотрел на Релинка.
— Этой престарелой девочке в целях внушения уважения к нашем рейху следует всыпать, — сказал Релинк.
Кубический гестаповец молниеносно хлестнул Любченко плетью. Удар пришелся по плечу и по спине. Удар был с оттяжкой и такой сильный, что он сбросил ее со стула, она упала на четвереньки.
— Не надо! Не надо! Не надо! — завыла она высоким голосом
— Почему не надо? — крикнул Релинк.
Плеть трижды влипла в спину Любченко, и она, воя, ничком упала на пол.
Молоденькие гестаповцы снова посадили ее на стул.
— За что? За что?! — судорожно всхлипывала она. — Вы же сами сказали — я ничего плохого еще не сделала. И не собиралась…
— Спасибо, мадам, — улыбнулся Релинк. — А может быть, вы хотите сделать для нас что-нибудь хорошее?
Релинк сделал знак квадратному, и тот замахнулся плетью.
— Мадам, вы готовы сделать для нас хорошее? — деловито спросил Релинк.
— Я не знаю… не знаю, что вы хотите! — закричала Любченко, не сводя глаз с нависшей над ней плети.
— Хотите или не хотите? — крикнул Релинк.
— Хочу… хочу… — торопливо проговорила Любченко.
— Всем выйти, — распорядился Релинк.
Они остались в кабинете вдвоем. Релинк взял стул и сел вплотную напротив Любченко.
— Прошу прощения, мадам, — сказал он устало и, вздохнув, продолжал: — Увы, я должен выполнять свои обязанности, как всякий, и должен признать, что мои обязанности не из приятных. Я отвечаю за порядок в этом городе, и его можно было бы установить быстро и без всякой крови и террора, если бы ваши обезумевшие начальники не предприняли безнадежной авантюры, оставив в городе таких, как вы, обреченных функционеров. Но, учитывая ваш фанатизм и страх перед партийной дисциплиной, вы для нас, черт возьми, опасны, и мы вынуждены принимать крутые меры. Ну скажите, вы объективно понимаете меня?
Любченко кивнула. «Пусть говорит подольше этот беспощадный человек с желтыми, как у кошки, глазами, лишь бы не били. А кроме того, он правильно делает, что боится оставленного в городе подполья, но меня-то ему бояться нечего. Неужели он этого не понимает? Я же вот понимаю, что он вынужден поступать так, как он поступает…» — думала в эту минуту Любченко.
— Вы посмотрите, в какой пошлой авантюре вы оказались замешанной, — продолжал Релинк доверительно, как будто ничего не произошло. — Ваше партийное начальство заставило кучку таких, как вы, остаться в городе, но сами-то они поспешили убежать отсюда подальше, где безопаснее.
Но вы еще и шагу не сделали, как мы уже знали, кто вы и что вы замышляете. Скажу вам по секрету: даже среди ваших коммунистов, оставшихся в городе, уже есть наши друзья. Они сами пришли к нам и сказали: «Мы не хотим пролития лишней крови». И дали нам необходимые сведения, в частности и о вас. Понимаете?
Любченко снова кивнула. Спина ее еще горела от плети. Все, что говорил Релинк, звучало для нее очень убедительно. «Ну конечно же, они знали, что посылают меня на гибель, а сами верно — убежали подальше.»
— Вы, мадам Любченко, я вижу, разумная женщина, — продолжал Релинк. — Для вас главное — больные, которым вы хотите облегчить положение. Не так ли?
— Да, так.
— И вы наверняка понимаете, что безнадежно пытаться изменить ход истории. Всем вашим людям сейчас нужно делать только одно: прекратить кровопролитие, помогать нам поскорее установить новый порядок и начать нормальную мирную жизнь. Вы лично хотите нам помочь? — спросил он с утвердительной интонацией.
— Ну чем я могу помочь? — сказала Любченко, с трудом шевеля губами.
— Все очень просто, мадам Любченко. Вы подпишите вот эту бумажку.
«Я с полным сознанием ответственности, — читала Любченко, — принимаю на себя обязанность информировать СД о всяких известных мне попытках вредить новому порядку и германской армии».
— Все очень просто, — повторил Релинк. — Или вы вместе с нами, или мы вас уничтожим этой же ночью.
Любченко особенно страшно было то, что Релинк это слово — «уничтожим» — произнес просто, легко, на таком хорошем немецком языке и с такой внутренней убежденностью, которая не допускала и мысли, что он этого не сделает.
Она подписала обязательство. Релинк спрятал бумажку в стол.
— Прекрасно, мадам Любченко, я в вас не ошибся, — сказал он. — Вы можете идти, спасибо. Главное, чего мы от вас пока ждем, это немедленно сообщить нам, если к вам обратятся с просьбой принять их человека. Запомните телефон: 22–22 — четыре двойки. Когда позвоните, скажите: «Туберкулезная больница», а затем сообщите день и час, когда вам доставят того человека. И все. Как видите, все очень просто и ничего страшного.
Когда она ушла, Релинк записал в своем дневнике:
«Люди однообразны до утомительности. Страх, боязнь смерти интернациональны, как небо над землей. Даже неинтересно выяснять это еще раз. Только что передо мной была коммунистка. Кто-то мне в Берлине говорил, что они в своем фанатизме непостижимы. Ерунда! Они хотят жить, как все, и во имя этого готовы на все. В том-то и есть величие нашей нации, что нам безразлично, жить или умереть, только бы тобой был горд фюрер».
Спустя пять лет, когда военный трибунал приговорит Релинка к смертной казни через повешение, он в заявлении о помиловании напишет:
«Я умоляю вас предоставить мне возможность жить хотя бы для того, чтобы быть вам полезным в установлении всех преступлений, совершенных против вашего государства и народа, и чтобы акт помилования меня явился демонстрацией силы вашего государства, позволяющей ему не быть мстительным».
Его повесили, но не из мести, а за те преступления, которые он лично совершил на нашей земле.
Осень наступила злая, с ветрами и непривычными для этого края ранними холодами. Вечерами город погружался в непроницаемую тьму. Ветер метался по улицам, гремел сорванным с крыш железом, выл и свистел в голых садах, бился в стекла ослепших окон. В такие ночи казалось, что жизнь окончательно покинула город.
Но и в эти ночи к зданию гестапо, как обычно, подъезжали, арестантские автофургоны и часовые торопливо открывали перед ними ворота.
В эти ночи делали свои святые дела подпольщики.
Шрагин ждал на конспиративной квартире Ивана Спиридоновича Демьянова, который просил его об этой встрече, и как можно скорее. Что у него там случилось? Человек он серьезный, по пустякам торопиться не станет.
Ветер прогромыхал закрытыми ставнями окон, выл в печной трубе. Пламя коптилки беспокойно качалось. Сейчас квартиру охраняли: со двора — Григоренко, а на улице Федорчук. Шрагин подумал о них, мерзнувших на ледяном ветре, и решил провести встречу как можно быстрее. Он ждал и думал о Лиле. Сейчас они вместе с Юлей должны вести Раю на далекую окраину города, где их ждут надежные люди, которые переправят еврейскую девушку в деревню. Удалось ли им незаметно покинуть дом? Сумеют ли они благополучно пройти через весь город и найти нужный адрес? Шрагин очень волновался и вместе с тем был рад за Лилю — лиха беда начало.
Дверь открылась, и Шрагин увидел Демьянова. Встреть он его на улице, пожалуй, и не узнал бы — так за два месяца тот изменил свою внешность. От его аккуратности и подтянутости не осталось и следа. У него была густая темно-рыжая борода и лихие казацкие усы. Ватник с дыркой на плече, из которой торчал клок серой ваты, громадные кирзовые сапоги и кепочка блином.
Они обнялись, ткнулись щекой к щеке, и оба, стесняясь этого порыва, некоторое время молчали, поглядывая друг на друга.
— Видик у вас… — покачал головой Шрагин.
— Нормальный вид мастера забоя, — улыбнулся Демьянов.
— Какого забоя?
— Должность моя на бойне так называется — мастер забоя. Бью коров и мелкий рогатый скот для пропитания германской армии фюрера. Впрочем, и себя не забываю. Возле меня кормятся человек десять, а может, и больше.
Как-то само собой получилось, что около Демьянова образовался как бы филиал группы, в который кроме него вошли Алексей Ястребов и Егор Назаров. Он поддерживал связь и с Ковалевым, работавшим сцепщиком поездов на товарной станции. Ястребов работал грузчиком в типографии, где печаталась издаваемая немцами на русском языке газета «Молва». Там он завел дружбу с наборщиками и печатниками и недавно сообщил, что в типографии можно печатать листовки. Это и было первым делом Демьянова к Шрагину. Обсудив его со всех сторон, решили: печатать листовки в типографии нельзя, слишком велик риск и вдобавок никто из группы не знает печатного дела. Надо попытаться вынести из типографии шрифт и передать его подпольщикам. Ястребов должен продумать, как это сделать, и сообщить об этом Демьянову.
Второе дело — Ковалев просит снабдить его минами с часовым заводом, чтобы устанавливать их на поездах. Шрагин попросил передать Ковалеву, что мины он получит в самое ближайшее время.
Наконец, дело, возникшее у самого Демьянова. Совершенно случайно, в бане, он познакомился с неким Пидхатько. Отдыхая после парилки, они разговорились. Узнав, что Демьянов настоящий украинец, Пидхатько стал интересоваться, что он делает, и, когда узнал, что работает на бойне, вдруг полез к Демьянову в друзья. После бани повел к себе домой, угостил горилкой. Демьянов думал, что все кончится предложением красть мясо на бойне, но Пидхатько предложил ему вступить в украинскую националистическую организацию. Уже имевший указание Шрагина вести разведку националистов, Демьянов согласился. На другой день Пидхатько познакомил его со своими, как он выразился, братьями по крови. Так Демьянов проник в группу украинских националистов из организации, возглавляемой Савченко. И получил первое задание — вести счет убитому скоту. Это поручение он получил от самого Савченко, который сказал: «Этот счет мы — истинные хозяева Украины — должны иметь в кармане, а придет час, мы его предъявим немцам, чтобы они были покладистей и знали, что Украина имеет настоящих хозяев».
Дальше — больше. Демьянов узнал, что украинские националисты вошли в контакт с СД для истребления коммунистов и «всякой совдепии». Они помогают гестаповцам выявлять советских патриотов. В благодарность за это оккупанты предоставляют людям Савченко посты в гражданских органах власти. Демьянов установил, что центром организации является автокефальная церковь, а работающий в ней священник — бывший бухгалтер строительного треста — правая рука Савченко.
— Их организация довольно многочисленна, — продолжал рассказывать Демьянов. — В ней есть опытные бандиты и политиканы, прибывшие сюда с Западной Украины. Они получают директивы от какого-то своего заграничного центра.
Однако Демьянов считал, что большинство местных людей вступивших в организацию, попросту обмануты и слепо поверили, что главной целью организации является создание «самостийного» украинского государства. И они не знают, кому служат. Демьянов предложил развернуть среди них агитационно-разъяснительную работу и подорвать организацию изнутри.
Шрагин с этим не согласился и посоветовал пока что вести дальнейшую разведку организации и внимательно присматриваться к ее людям.
С делами было покончено, Шрагин простился с Демьяновым и первый покинул дом. По-прежнему бесновался ледяной ветер. Начинался снегопад. Из темноты к Шрагину приблизился Федорчук.
— Все спокойно, — сказал он тихо. — И Юля уже вернулась.
Из-за его спины показалась Юля.
— Все сделано точно по плану, — сказала она, но в ее голосе Шрагин почувствовал усмешку. — Только ваша девица так перетрусила, что смотреть было смешно, дрожала как осиновый лист.
— Храбрыми не рождаются, — сухо заметил Шрагин.
— А трусливыми?
— Да брось ты, ей-богу! — сердито зашипел на нее Федорчук.
— Не надо впутывать в дело кого попало, — не обратив никакого внимания на слова Федорчука, сердито сказала Юля и растаяла в темноте.
— Не обращайте внимания, Игорь Николаевич, характер у нее такой, ничего не поделаешь, — оправдывался Федорчук.
Шрагин шел домой быстрым, энергичным шагом, не замечая хлеставшего ему в лицо ветра с зарядами снежной крупы. Радостного ощущения от встречи с Демьяновым как не бывало, он думал о том, что сказала ему сейчас Юля. «Она права, она права, — говорил себе Шрагин. — Я же знал, что Лиля человек настроения и нервов. Но что я мог сделать, если она поставила меня перед фактом, а оставлять ее подругу в доме было недопустимо?..»
Шрагин твердо решил, что впредь Лиля если и будет действовать, то только в пределах своего дома.
Еще одно радиодонесение Шрагина в Москву:
«Уточняю переданную ранее характеристику адмирала Бодеккера. Как истый немец и потомственный моряк он благодарен нацизму за возрождение флота, которому он теперь верно служит. Критикуя непорядки организационного характера и не принимая террора как государственного метода, он вместе с тем не отрицает величия достижений нацизма и считает их историческими. Однажды он сказал: „Ничего, кончим войну и займемся совершенствованием нашего рейха, и это сделают именно моряки — наиболее образованная и думающая часть военной элиты“. Крайне важно его более раннее заявление, что гросс-адмирал Дениц является его большим и давним другом. Можно предположить только то, что в среде морских военачальников существует критическое отношение к некоторым делам нацистов. Но не больше. И в этом направлении следует вести разведку. Ваши сведения об украинских националистах целиком подтверждаются, они идут на активный контакт с гитлеровцами, в частности с гестапо. Предлагаю ликвидировать головку местной организации. Ваше мнение. Вернувшийся из Одессы генерал Штромм последними словами поносит румынских союзников — трусы, спекулянты, взяточники, юбочники, болтуны и тому подобное. Говорил о готовящемся посещении Одессы Антонеску, которому будет оказан его шайкой восторженный прием, а после этого командующий группировкой немецких войск „Юг“ устроит Антонеску холодный душ. Говорил, что румыны получили все, что хотели, но после этого не хотят воевать, но „мы сунем их дивизии в самое пекло — им все-таки придется заплатить за полученное“. И так далее. Дату посещения Антонеску Одессы постараюсь своевременно уточнить. Ночная бомбардировка крейсера и плавучего дока, к сожалению, больших результатов пока не дала. Пожар на стапеле удалось быстро ликвидировать, а док только чуть больше наклонился. В обоих случаях необходимо прямое попадание. Почтовый ящик вызова на связь представителя подполья пока не сработал. Вынужден воспользоваться резервной цепочкой связи. Привет. Грант».
Спустя три дня Шрагин встретился, наконец, с представителем подполья Бердниченко. Это был мужчина примерно сорока лет, спокойный, неторопливо-рассудительный. Он с первой же минуты понравился Шрагину. Но несколько насторожила уверенность, с какой он говорил о подпольной борьбе.
— Вы уже связались со всеми оставленными в городе людьми? — спросил его Шрагин.
— Пока это не вызывается необходимостью, — ответил Бердниченко.
— Но вы знаете, хотя бы, уцелели они?
— Судя по всему, основной костяк в порядке, — неторопливо ответил Бердниченко. — Но есть всякие слухи.
— Какие слухи?
— Будто некоторые наши люди уже провалились.
— А точнее?
Бердниченко взглянул на него удивленно:
— Все равно гитлеровцы победить нас не смогут, и переловить всех они тоже не в силах.
— Нет, неверно, — резко перебил его Шрагин. — Достаточно попасть в руки гестапо одному малодушному человеку, и вся ваша концепция разлетится в прах. Они переловят и уничтожат всех подпольщиков.
— На их место станут другие! — с торжественной отрешенностью произнес Бердниченко.
— Вы не знаете, кто пытался взорвать сторожевик на заводе? — спросил Шрагин, уводя разговор из области общих фраз.
— Мину снесла туда одна наша комсомолка, — с гордостью ответил Бердниченко.
— А то, что эту мину немедленно обнаружили и была арестована вся ремонтная бригада, это вы знаете?
— Мы знаем только, что взрыва не было, думали — не сработал механизм.
— Не сработало умение.
— Ну что же, будем учиться и на таких ошибках, — невозмутимо отвечал подпольщик.
— Когда повесят бригаду рабочих, не покажется ли вам такое учение слишком дорогим? — спросил Шрагин.
— Эти рабочие помогали захватчикам, — сердито сказал Бердниченко, и серые глаза его сузились.
— Тогда вы должны немедленно ликвидировать меня, — улыбнулся Шрагин. — Я работаю инженером на этом заводе.
— Не может быть! — воскликнул Бердниченко с неподдельным удивлением.
Заговорили о совместной работе. Шрагин сообщил, что его человек подготовил похищение шрифта из типографии.
— Мы об этом ничего не знаем, — почти обиделся Бердниченко. — У нас там тоже есть свой человек.
— Вот так и надо работать, это и есть конспирация, — примирительно сказал Шрагин.
— Ясно, — вздохнул Бердниченко. — Ведь мы не имели никакого инструктажа и никаких методических пособий, — он сказал это так, будто речь шла о его прежних школьных делах. До войны он был завучем техникума.
Договорились впредь встречи проводить по возможности регулярно.
За два дня до 7 ноября на улицах города появились листовки, посвященные 24-й годовщине Октябрьской революции.
Первую такую листовку Шрагин увидел, когда ранним утром 5 ноября шел на завод. Моросил дождь, все вокруг было серое, холодное, чужое. По улицам сновали немцы в своих мышиных, почерневших от дождя шинелях. Разбрызгивая грязь, проносились крашенные в лягушиный цвет автомашины. Среди этого чужого холодного мира на сером столбе желтела листовка, кричавшая о Великом Октябре, о нашей вере в победу.
На грубой обойной бумаге было напечатано:
«Двадцать четыре года назад пролетариат России под руководством партии большевиков во главе с Владимиром Ильичем Лениным совершил Великую Октябрьскую социалистическую революцию. Так родилось наше первое в мире государство с советской властью рабочих и крестьян. Его Красная Армия выстояла перед военной интервенцией капиталистической Европы и Америки, разгромила всех внешних и внутренних врагов революции. За двадцать четыре года своего существования Советский Союз объединил в свою семью сотни народов и народностей, и все они участвовали в построении социализма, который стал их радостной, свободной жизнью.
Никто и ничто не может остановить наше дальнейшее движение вперед и не сломит нашей веры в дело Октября, нашей преданности Коммунистической партии! Велик и непобедим Октябрь! Смерть немецким оккупантам!»
Шрагин бегло взглянул на листовку и пошел дальше. Ему стало жарко, и сильно забилось сердце. В одну минуту все вокруг изменилось, словно по волшебству.
Главная сила человека — в его причастности к своему народу, ко всей его жизни, к его счастью и к его горю. Шрагин чувствовал сейчас эту свою причастность с особой остротой. Он не замечал ни холода, ни дождя — ведь это была его осень, и этот холод и дождь лили против его врагов. Здесь против них все, потому что и здесь фронт, и здесь война. И война особенно страшная для них, потому что они не знают, откуда их ждет удар. И это страх выкрасил их машины в лягушиный цвет, а их самих одел в шинели неприметной мышиной окраски.
Шрагину вспомнился родной Ленинград и как он — школьник — получал комсомольский билет из рук участника октябрьского штурма Зимнего. Это был еще совсем не старый человек, инженер завода, который шефствовал над их школой на Выборгской стороне. Вручив билеты, инженер сказал: «Не важно, ребята, кем вы станете, все вы будете продолжать великое дело Октября. И может статься, придется вам за это великое дело и жизнью своей пожертвовать, как тем, что лежат теперь на Марсовом поле.»
Воспоминание пришло из детства, а было оно как еще один приказ, прямо касавшийся его сегодняшней жизни.
Шрагин был уже на территории завода и шел вдоль стапеля, как вдруг увидел впереди под краном плотную группу рабочих. Он остановился у них за спиной и через головы увидел уже знакомую ему листовку, приклеенную к внутренней стороне железной ноги крана.
— Гляди, не забыли поздравить, — тихо сказал пожилой рабочий и оглянулся.
Он увидел Шрагина, и улыбка мгновенно слетела с его лица. Подтолкнув локтем соседа, он громко сказал:
— Чего побасенки читать? Пошли работать.
Шрагин остался перед листовкой один. Теперь он читал ее медленно и обдумывал, как ему поступить: сорвать или оставить? Рабочие ушли, но позже они могли вернуться и увидеть листовку на месте. А среди них мог оказаться и предатель. Рисковать нельзя! Шрагин как мог аккуратно оторвал крепко приклеенную листовку и, держа ее в руках, пошел в дирекцию.
Он немножко досадовал, что в листовке, если не считать слов «Смерть немецким оккупантам!», ничего не говорится о борьбе с ними. Надо бы сказать людям, что партия здесь, вместе с ними, в оккупированном врагом городе, и зовет их в бой за свободу и честь Родины. Хорошо было бы подсказать людям, что им надо делать.
Войдя в кабинет адмирала Бодеккера, Шрагин с удовлетворением отметил, что там находится и нацистский комиссар при адмирале майор Капп.
— Извините, господа, но у меня срочное дело. — Шрагин положил перед Бодеккером листовку. — Это было приклеено к подъемному крану.
Майор Капп быстро подошел к адмиралу, и они вместе прочитали листовку. Переглянулись. Майор Капп взял листовку и внимательно рассмотрел ее с обеих сторон. Он даже понюхал ее, потом провел пальцем по тексту и еще раз осмотрел листовку с обеих сторон.
— Даже краска еще не высохла, — сказал майор Капп и, подойдя к столику с телефонами, соединился с кем-то по служебной связи. — Говорит майор Капп, поздравляю вас с датой революции в России… Нет, нет, мне не до шуток. Вы взяли под контроль городские типографии?.. Тогда, значит, большевистские листовки печатаются под вашим контролем… У нас на заводе… Да, но у меня всего один экземпляр, а сколько их есть еще, мне неизвестно. Но думаю, что в типографии незачем печатать маленький тираж. Хорошо, я сам сейчас привезу.
Майор Капп положил трубку и, уходя, обратился к Шрагину:
— Благодарю вас.
Шрагин молча наклонил голову.
Бодеккер сидел неподвижно, уставившись прищуренным взглядом в глухую стену кабинета.
— Нет, нет, все-таки мы чего-то об этой стране не знаем, — сказал он наконец, точно размышляя вслух. Бодеккер повернулся к Шрагину, но задумчивость в его светло-карих глазах оставалась, он смотрел на Шрагина и точно не видел его. — Вчера мой коллега, но настоящий плавающий адмирал рассказал о бое нашего эсминца с русским торпедным катером. Русские дрались, как львы; уже теряя плавучесть, успели выпустить торпеду и повредить эсминец, а когда стали тонуть, они пели какую-то песню. Моего коллегу поразило, что этот свой подвиг горстка моряков совершала без свидетелей, зная, что их героизм останется безвестным. Что же ими двигало? А?
— Фанатизм, — ответил Шрагин.
— Нет, господин Шрагин! — решительно возразил Бодеккер. — Фанатизм на войне — это явление сугубо индивидуальное, здесь следует употреблять совсем другое понятие — патриотизм. Интересно, как вы прочитали эту прокламацию?
— С удивлением, — ответил Шрагин.
— Чему вы удивились?
— Самому факту ее появления.
— Да, да, именно удивление, понимаю вас, — вдруг возмущенно заговорил адмирал, и лицо его начало наливаться краской. — И это ваше и мое удивление, скажем прямо, на совести гестапо. Это их стиль. Так было и в Берлине. Они громят еврейские магазины и синагоги, а коммунисты в это время действуют у них под носом.
В кабинете Релинка листовку исследовали специалисты. Они сошлись на том, что напечатана она на примитивном станке, который может быть установлен где угодно. Релинк позвонил генерал-наблюдателю Штромму, сообщил ему о листовке и о заключении экспертов.
Штромм попросил доставить ему экземпляр листовки.
— У нас всего-навсего один экземпляр, — ответил Релинк. — Мои люди ищут по городу второй. Я пришлю вам фотокопию.
Релинк умышленно сказал неправду. На столе у него лежало нисколько листовок и уже сделанные с них фотокопии. Релинк отобрал самую плохую фотокопию и отправил ее Штромму.
В этот день Релинк записал в своем дневнике:
«5 ноября 1941 года в городе обнаружены прокламации коммунистов к годовщине их революции. Поражает текст прокламации. Кроме стандартного московского вопля в самом конце, в прокламации ни слова о катастрофе, постигшей их хваленое государство. Она написана так, будто ничего в их стране не произошло и наши солдаты не стучатся в кремлевские ворота. Прочитав прокламацию, я, честное слово, испытал чувство оскорбления равнодушием. Мне было бы приятней, если бы они осыпали нас бранью, проклятиями и угрозами. По крайней мере я бы почувствовал, что я есть и что они чувствуют мои пальцы на своем горле. Но если они отказываются признавать, не говорит ли это о том, что я и моя служба недостаточно активны и беспощадны?»
Листовок было немного, но о них говорил весь народ. Эксперты Релинка смеялись, что листовки напечатаны на обратной стороне обоев с идиллическими цветочками, а жителям города это говорило, в каких тяжелых условиях действуют люди, которые выпустили эту листовку. Город волновало, что листовка по содержанию была похожа на обычное праздничное поздравление мирного времени. Люди, прочитав листовку, вспоминали, как они, бывало, праздновали октябрьскую дату, как ходили друг к другу в гости, пели за столом песни. И еще они думали о том, что в городе есть люди смелее их, люди, которые не смирились с несчастьем и свято оберегают традиции прежней жизни. Одним от этого становилось стыдно, и они начинали отыскивать причины, оправдывающие их молчаливую покорность событиям. Другие задавали себе вопрос, как они могут помочь тем храбрым людям.
7 ноября Эмма Густавовна решила устроить семейный ужин.
— Отметим все же наш привычный праздник, — немного смущенно сказала она Шрагину.
— А если явятся ваши гости? — спросил Эмму Густавовну Шрагин.
— Для них это будет просто ужин, и все, — ответила она и шепотом добавила: — Это Лили потребовала, чтобы я устроила ужин. — Она тяжело вздохнула. — Я говорю ей: учись у Игоря Николаевича спокойствию. Работает человек с немецким адмиралом и никакой трагедии из этого не делает.
Недавно Эмма Густавовна сказала Шрагину: «Мы же с вам не какие-нибудь предатели, мы просто понимаем, что изменить ничего не можем.» Уже не первый раз она говорит с ним, как со своим союзником. Лиля понимала, что Шрагин остался в городе не для того, чтобы работать с немецким адмиралом, но она не могла смириться с тем, что ее мать так просто принимает новую свою жизнь и даже утверждает, что ей сейчас интереснее жить, чем раньше. Лилю бесило и то, что мать легче, чем она, находит общий язык со Шрагиным.
Шрагин видел, что происходит с Лилей, и надеялся, что она постепенно разберется во всем и поймет, что от нее требуется. После того как история с Лилиной подругой благополучно завершилась, Шрагин прямо сказал ей, чтобы она в подобные дела больше не лезла, если не хочет вызвать трагических последствий для всех, и объяснил, что самую большую пользу она может принести, внимательно слушая и запоминая все, что говорят гости в ее доме. Лиля сначала обиделась, но потом как будто согласилась со всем, что говорил ей Шрагин, и даже стала время от времени передавать ему подробные записи застольных разговоров немцев. Она очень переменилась. Совсем недавно она, сидя за столом, больше молчала, а теперь вдруг стала болтлива, кокетлива, много смеялась, охотно садилась за рояль. Перемена в ее поведении так бросалась в глаза, что это могло вызвать у гостей в лучшем случае недоумение, и Шрагин вынужден был сказать ей об этом.
— На что же я тогда способна? Ничего не умею, ничего! — воскликнула она, и глаза ее наполнились слезами.
— Все требует умения, дорогая Лиля.
Шрагин и досадовал на нее и в то же время жалел и понимал, что должен терпеливо и осторожно вести ее по трудной дороге, на которой она случайно оказалась.
Ужин по случаю, как выразилась Эмма Густавовна, «привычного праздника» начался с того, что Лиля нечаянно разбила единственную бутылку немецкого вина.
Эмма Густавовна возмутилась. Шрагин видел, как Лиля вспыхнула после резких слов матери, съежилась, будто от удара, и поспешил разрядить обстановку.
— Это сделала не Лиля, а само провидение, — весело рассмеялся он. — Мы собирались по случаю нашего праздника пить чужое вино, и, очевидно, провидение решило помешать этому.
— А что, ведь правда, — сменив гнев на милость, сказала Эмма Густавовна. — Это был бы форменный нонсенс — выпить за наш праздник вино, оставшееся от немецкого генерала. Извини меня, девочка, — она обняла и поцеловала дочь. Мир был восстановлен.
Шрагин, а за ним Эмма Густавовна и Лиля подняли пустые бокалы.
— Вообразим, что в них наша родная русская водочка, — сказал Шрагин. — И выпьем по случаю нашей… привычной даты.
— Я пью за Великий Октябрь! — воскликнула Лиля и чокнулась со Шрагиным.
В это мгновение в передней раздался звонок. Эмма Густавовна пошла открывать дверь и поспешно вернулась.
— Спрячьте бокалы, — шепнула она.
Лиля взяла бокалы, но Шрагин остановил ее:
— Не надо. Только прошу вас, не надо повторять ваш тост.
В передней слышались мужские голоса. Генерал Штромм на правах старого знакомого первый вошел в гостиную.
— Что я говорил? — крикнул он, обернувшись к кому-то в переднюю. — Они, конечно, празднуют!
В гостиную вошел высокий худощавый человек в черном штатском костюме и в крахмальной рубашке. Рыжеватые его волосы, коротко подстриженные, разделял аккуратный боковой пробор, в черном галстуке блестел золотой значок со свастикой.
— Ганс Релинк, — представился он.
— А лучше просто Ганс, — по обыкновению очень громко и бесцеремонно начал генерал Штромм и обратился к Эмме Густавовне с притворной строгостью: — Значит, отмечаете, мадам, праздник революции?
Лицо Эммы Густавовны покрылось красными пятнами.
— Привычка, как известно, вторая натура, — спокойно сказал Шрагин. — Четверть века — срок для выработки привычки достаточный.
— Не нужно оправдываться, — с мягкой улыбкой, открывшей крупные зубы, сказал Релинк, поглаживая свой квадратный подбородок. — Мы все понимаем и даже кое-что захватили с собой. Там, в передней, корзинка, — обратился он к Эмме Густавовне.
— Воевать с привычками людей не наша обязанность, — сказал Релинк, садясь на диван рядом со Шрагиным.
— Это, по-моему, не совсем точная позиция, — возразил Шрагин. — У русских есть привычки, которые для вас очень опасны.
Релинк удивленно посмотрел на Шрагина:
— Что вы имеете в виду?
— Позавчера я у себя на заводе сорвал листовку коммунистов, и это значит, что они продолжают привычную для них деятельность, — сказал Шрагин.
— Где эта листовка? — небрежно спросил Релинк. — Мне очень хотелось бы на нее посмотреть.
— Я отдал ее адмиралу Бодеккеру, потом ее взял майор Капп.
Релинк вспомнил, как майор Капп говорил ему, будто листовку сорвал он сам. Интересно, кто из них врет?
Эмма Густавовна суетилась, расставляя закуски и вино, принесенные гостями. Когда все было готово, над столом всей своей грузной фигурой поднялся генерал Штромм.
— Господа, внимание, — прогремел его голос, как команда на плацу. — Наполните бокалы. Слово имеет мой друг Ганс.
Релинк встал и заговорил тихим приятным голосом:
— Господа хозяева этого уютного дома, аттестованного мне генералом Штроммом в качестве истинно немецкого! Собираясь к вам, мы подумали о том, что вы сегодня отмечаете свою историческую дату, и, признаться, боялись, как бы наше появление не смутило вас. Чтобы это смущение с самого начала устранить, я предлагаю выпить за вашу историю, ее не в силах изменить никто. Хох!
Релинк в одно дыхание осушил свой бокал и с торжественным лицом ожидал, пока выпьют все. Его тост растрогал Эмму Густавовну. Она пила свое вино, благодарно смотря на гестаповца. Шрагин отдал должное ловкости, с какой Релинк повернул эту щекотливую тему. Лиля смотрела на Релинка с каким-то тревожным интересом. Генерал Штромм выпил и усмехался чему-то про себя.
Непринужденный разговор, однако, не завязывался. Генерал Штромм усиленно угощал Лилю и Эмму Густавовну. Релинк внимательно и деликатно посматривал на Лилю и, наконец, сказал:
— Я столько слышал о вас от генерала, что, наверное, узнал бы на улице. Знаете, что он говорит? Самая красивая молодая женщина в городе, но увы, она оккупирована, как и город, но только не нами. Могу заявить, что согласен с генералом.
Лиля покраснела.
— Просто в городе осталось слишком мало женщин… А в мире все относительно.
— Не согласен, — любезно наклонив рыжеватую голову, возразил Релинк. — В отношении женщин теория относительности неприменима.
— Не спорьте вы с ним, это бесполезное занятие, он же по специальности следователь! Хо-хо! — прогремел генерал Штромм.
Шрагин заметил, как по лицу Релинка метнулась тень недовольства.
Заговорили о музыке, и вскоре Лиле пришлось сесть за рояль. Она сыграла свою любимую «Лунную сонату» Бетховена.
Все долго молчали. Потом Релинк сказал задумчиво и томно:
— Поразительна сила гения, забываешь все. Ради бога, сыграйте что-нибудь Вагнера.
— Не хочется. Я его не люблю, — ответила Лиля.
— Как можно! — воскликнул Релинк. — Вы же немка, а Вагнер — это поющее сердце Германии.
— А я не люблю, — упрямо повторила Лиля и заиграла Чайковского из «Времен года».
— О, Чайковский! — тихо воскликнул Релинк, блаженно закрыв глаза.
Генерал Штромм сидел молча и с каменным лицом цедил вино. Шрагин, слушая музыку, думал все время о своем, о самом главном. Да, это люди гестапо.
Релинк продолжал сидеть рядом с ним на диване и, казалось, не замечал и не слышал ничего, кроме музыки, взгляд его не отрывался от Лили. Вдруг она на середине такта оборвала игру.
— Что-то ужасно заболела голова. Извините… — она встала и вышла из комнаты.
Релинк осторожно тронул Шрагина за локоть и шепотом сказал:
— Ваша жена производит впечатление нездорового человека. Не нужна ли наша помощь? Мы можем прислать прекрасного врача.
— Нервы! — вздохнул Шрагин. — Вы должны понимать, что нам не так просто пережить ломку всей жизни. Это процесс мучительный.
— Да, да, мы это понимаем, — сочувственно и с сожалением закивал Релинк. — И очень досадно, что не все наши люди понимают это. Как в этом смысле у вас на заводе? — участливо спросил он.
— Трудно ответить кратко, — попадая в тон Релинка и точно жалуясь, сказал Шрагин. — С одной стороны, известная вам листовка, а с другой — я каждый день вижу, как спокойно ведут себя на заводе рабочие.
— Вы слышали о попытке взорвать ремонтирующийся корабль?
— Слышал, — небрежно ответил Шрагин. — И все-таки делать выводы еще рано.
— Вы имеете в виду и себя?
— Конечно, и себя, — спокойно ответил Шрагин. — Только для меня все легче и проще оттого, что у меня есть этот дом и любимая жена. А ведь наши рабочие, да и инженеры живут очень плохо. И стоит кому-нибудь напомнить им о недавнем прошлом, ни к это вызывает озлобление ко всему сегодняшнему.
— Неужели это прошлое было таким хорошим? — совсем без иронии, мягко спросил Релинк.
— Все в мире относительно, — улыбнулся Шрагин. — Во всяком случае, люди жили значительно лучше, чем теперь.
— Но глупо быть нетерпеливым, когда речь идет об устройстве жизни в такой огромной стране, как ваша, да еще когда идет война. Мы все же не волшебники.
— Это могу понять я, но как это объяснить тем рабочим, которым не только нечего есть, но даже нечем протопить печь?
— Да, городское самоуправление работает отвратительно, — согласился Релинк.
— Там тоже не волшебники, — заметил Шрагин.
— Но знаете, сказать откровенно — мы ожидали здесь для себя более тревожную жизнь. Пожалуй, уже можно сказать, что расчет ваших партийных кругов на то, что советские люди ринутся в безрассудную борьбу с нами, мягко говоря, не оправдался. Интересно, что вы думаете на этот счет?
— О том, что делается в городе, я просто не знаю, — ответил Шрагин.
— О! Если б делалось, вы бы знали! В том-то и дело! — рассмеялся Релинк. — Очевидно, господа коммунисты ушли в такое глубокое подполье, что не могут из него вылезти.
— И все же вы ошибаетесь, если считаете, что люди довольны своей нынешней жизнью, — сказал Шрагин.
— Скорей бы весна и лето! — тихо воскликнул Релинк. — Тогда все будет восприниматься иначе.
Гости ушли около часу ночи.
— Очень славно все получилось, — сказала Эмма Густавовна. — А я так боялась, так боялась! Ну посмотрите, как тактично они отнеслись к тому, что мы отмечали свой праздник. Верно Игорь Николаевич?
— Да, не без того, — рассеянно ответил Шрагин.
Ему казалось, будто он был виноват в том, что Релинк имеет возможность говорить об отсутствии заметного сопротивления оккупантам.
Уже целую неделю Федорчук по ночам рыл подземный лаз к тайнику с оружием и взрывчаткой. Это была адова работа: стоя на четвереньках, топором вырубать землю, затем выгребать ее и рассыпать на огороде. А надо было прорыть почти десятиметровый ход. Вот когда пригодилась ему тяжелая атлетика. Но что она в сравнении с этой работой? Лицо у него осунулось, стало серым, пышные волосы слиплись от пота, даже белесые его ресницы потемнели от грязи. На полпути появилась непредвиденная трудность — стало не хватать воздуха. Федорчук задыхался, обливался холодным потом и быстро терял силы. Ему приходилось подолгу лежать на спине, прежде чем он мог снова собраться с силами. Хорошо еще, что ему не надо было ходить на работу — он хорошо отсыпался днем.
А три дня назад Федорчук услышал громкие голоса за забором. Он глянул в щель и замер: в недостроенное здание, под которым был его тайник, в ту его угловую часть, которая была уже под крышей, вселялись немецкие солдаты. Федорчук решил работу продолжать, только заменил топор винтовочным штыком. Теперь стало еще труднее. На другой день к нему подключился Харченко. Работали попеременно. Пока один отсиживался в сарайчике, другой работал. И вот, наконец, на Федорчука обрушился последний и пласт земли и оголилась доска, которую он узнал. Это было дно тайника.
На другой день взрывчатка и оружие были взяты из тайника и перепрятаны в сарайчик и в дом Федорчука. Часть взрывчатки унес к себе Харченко.
Первой целью для диверсионного удара была избрана устроенная немцами в городском саду ремонтная автобаза и склад автоимущества. Работавший на железнодорожной станции Ковалев сообщил, что в адрес этой базы идет очень много всякой техники.
Принимая решение нанести первый удар именно здесь, Шрагин понимал, что материальный урон от диверсии может оказаться не очень большим, главное было в моральном эффекте — сад, где расположилась база, находился в центре города, и весь он станет очевидцем еще одного эпизода борьбы патриотов с оккупантами. А это поважней счета материального.
И воскресенье Федорчук и Харченко, как благонамеренные горожане, прогуливались по городу. А почему бы им и не погулять, если их документы свидетельствуют, что и минувшую неделю они добросовестно трудились для нового порядка?..
Они побывали, конечно, возле городского сада. Там не было заметно никаких признаков жизни — немцы свято соблюдали воскресенье. На аллеях сада лежал чистый, нетронутый снежок. Но и в будни немцы работали здесь только по ночам, и это очень осложняло предстоявшую операцию. Шрагин требовал совершенно точно установить, в какие часы на базу доставляется техника. Уже несколько раз Федорчук и Харченко ходили в ночную разведку и установили, что грузовики с техникой прибывают на базу не позже трех часов ночи и что при складе постоянно находится не меньше двадцати солдат. Шрагин приказал провести еще одну поверочную разведку. Это следующей ночью сделает Федорчук. А пока он вместе с Харченко гулял по городу.
Они шли через центр и только теперь заметили, что вокруг солнечный декабрьский день и город, припушенный снежком, выглядел чистеньким и даже повеселевшим. Но он был таким безлюдным, что опасно было идти как ни в чем не бывало по этому пустынному мертвому городу.
— Давай зайдем за Юлей? — предложил Федорчук. — Она уже отдежурила, возьмем ее и пойдем к нам чаевничать.
— Не опасно?
— В ресторан мы не полезем.
Они вошли в длинный узкий двор позади ресторана, и Федорчук скрылся за маленькой дверью с табличкой «Служебный вход». Харченко, присев на бочку, стал ладить самокрутку.
Из маленькой двери вышли Федорчук, Юля и с ними коренастый немец в военном кителе, но без всяких знаков различия. Харченко на всякий случай решил сделать вид, что он не знает ни Федорчука, ни Юли, а те, стоя у дверей, весело о чем-то поговорили и стали прощаться. Немец поцеловал Юле руку, с Федорчуком обменялся крепким рукопожатием и скрылся за маленькой дверью. Федорчук кивнул другу:
— Пошли!
Когда они уже далеко отошли от ресторана, Харченко спросил:
— Что это ты за дружка завел?
— Погоди, Паша, — ответил Федорчук.
Юля уже давно выполнила указание Шрагина и работала переводчицей в ресторане для офицеров военной авиации. Красивая, бойко говорившая по-немецки, она пользовалась среди офицеров большим успехом. Шрагин уже начал получать от нее дельные донесения. Так благодаря Юле Москва своевременно узнала о переброске из Франции на Кавказ третьей воздушной армии. И вот несколько дней назад, когда она дежурила, с ней заговорил очень странный немец. Он был в военной форме, но какое у него звание, понять было нельзя. Однако он жил в отеле, а это рядовому солдату не по карману. Он спрашивал Юлю про жизнь в городе, интересовался, как она относится к немцам. Юля, конечно, представила ему жизнь города и свою жизнь в самых радужных красках. Он серьезно выслушал ее и сказал, что сам уже успел кое-что увидеть и поэтому думает, что Юля говорит неправду.
— Зачем? — спросил он, заглядывая ей в глаза.
— Может, другим и не так хорошо живется, как мне, а человек ведь судит по себе, — игриво ответила она, поправляя свои модно валиком причесанные волосы.
— Это не похоже на русских, тем более на советских, — сказал немец. — Я ведь бывал в вашей стране раньше и еще тогда восхищался развитым у вас чувством коллектива, общества.
Услышав это, Юля невольно оглянулась по сторонам.
— Не бойтесь, — шепнул немец.
— А мне бояться нечего, — нарочито не понижая голоса, сказала Юля, смотря в глаза немцу своими большими черными глазами.
— Положим, это тоже не совсем верно, — улыбнулся немец и спросил: — Как вас зовут?
— Юля… Юля Федорчук.
— А меня Вальтер. Вот мы и познакомились.
Юля молчала.
— И еще я хочу сказать вам, что я женат и очень люблю свою жену, у нас двое ребятишек. Хотите посмотреть? — Он вынул из кармана портмоне, в котором внутри под слюдяной бумажкой находилась фотография некрасивой женщины, обнимавшей двух мальчишек дошкольного возраста. — Это Петер, а это Иохим, а это моя Анна, — показывал Вальтер. — Так что я прошу вас не думать, что у меня есть какие-нибудь задние мысли. Просто я здесь чертовски одинок. И потом, мне хочется поговорить с советским человеком. Откуда же вы так хорошо знаете немецкий? — вдруг спросил он.
— А я немка, — с вызовом ответила Юля и заметила, что Вальтер насторожился.
— Но вы назвали совсем не немецкую фамилию, — сказал он.
— Мужа выбирают не по фамилии, — улыбнулась Юля.
— И вы приехали сюда… с нашими?
— Я родилась в этом городе, и таких немцев тут полным-полно.
Вальтер улыбнулся, но как-то принужденно. Он, наверное, еще не верил Юле.
— Откуда же здесь такие немцы? — спросил он.
Юля в двух словах рассказала ему давнюю историю поселения немецких колонистов на юге Украины.
— Вон, оказывается, как давно началась здесь немецкая оккупации, — рассмеялся Вальтер.
Они поговорили еще немного, и Вальтер ушел, церемонно поцеловав ей руку.
Два дня он не показывался, а сегодня утром пришел в ресторан, когда еще никого не было, и стал рассказывать Юле о себе. Он авиамеханик. В тридцатых годах работал в русско-немецкой акционерной компании «Дерулюфт», самолеты которой летали между Россией и Германией. Два года он обслуживал немецкие самолеты на нашем аэродроме в Великих Луках. Научился немного говорить по-русски, завел себе русских друзей, с которыми активно переписывался и после возвращения в Германию. В тридцать пятом году за эту переписку его уволили из авиации. Два года он работал на велосипедном заводе, но как только завод стал делать мотоциклы для армии, его снова уволили. Когда началась война, он был без работы, его сразу взяли в армию, однако оружия не давали. Он почти два года просидел писарем на интендантском складе, имея дело с бельем, ботинками и прочей амуницией. Но о нем вдруг вспомнил летчик, с которым он работал в «Дерулюфте», теперь летчик стал военным и служил в штабе восемнадцатой армии. Он затребовал Вальтера к себе. И вот теперь Вальтер в этом городе и ждет оформления на какой-то аэродром.
Слушая Вальтера, Юля старалась понять, зачем он все это ей рассказывает. Ей хотелось верить, что он говорит правду. Вальтер вызывал доверие всем своим видом, ровным спокойным голосом, открытым взглядом серых глаз. Но Юля всегда помнила главный наказ Федорчука — быть трижды осторожной со своими немецкими знакомыми.
— Зачем вы все это рассказываете? — прямо спросила она.
— Чтобы вы знали, что я не из тех оголтелых, которые ворвались в ваш дом и не считают вас за людей, — не отводя глаз, ответил Вальтер. — И еще я хочу, чтобы вы знали, что немцы есть всякие, в том числе и такие, которым стыдно за то, что здесь творится.
Как раз в эту минуту Федорчук вошел в ресторан, и Юля познакомила его с Вальтером. О первом ее разговоре с этим немцем Федорчук уже знал и сейчас внимательно его рассматривал.
— Вальтер Шницлер, авиамеханик, — представился немец.
Произошло мгновенное замешательство из-за того, что Федорчук не сразу протянул ему свою руку.
— Не опасайтесь пожать мне руку, она у меня абсолютно чистая, как и совесть, — сказал Вальтер напряженным голосом.
Федорчук протянул руку. Вальтер сжал его ладонь и тихо сказал:
— Мне очень дорого ваше рукопожатие, — и вдруг рассмеялся: — Довольно вульгарная ситуация: муж застал жену с другим.
Никто даже не улыбнулся его шутке, и Вальтер смущенно пробормотал:
— Прошу прощения.
Они стояли в неловком молчании, избегая смотреть друг на друга.
— Ну, теперь я вас увижу нескоро, — сказал Вальтер Юле. — Назначение уже в кармане, правда, я буду служить совсем недалеко от города и когда-нибудь позволю себе зайти к вам. Можно?
— Пожалуйста.
— Спасибо, до свидания.
Сейчас, по дороге домой, Юля рассказывала Федорчуку и Харченко о своем сегодняшнем разговоре с Вальтером.
— Черт его знает, но он не производит впечатления сволочи, — говорил Федорчук, рассматривая свои ободранные руки. — А ведь он назначен на аэродром, которым интересуется наш Батя.
— Вот и надо доложить о нем Бате, — отозвался Харченко.
Так и решили.
Операцию в городском саду проводили Федорчук, Дымко, Ковалев, Григоренко и местный подпольщик Зиканов — пожилой человек, до войны работавший сторожем в этом саду. Харченко должен был задержать пожарные машины, когда они будут мчаться к месту диверсии.
Начало операции было назначено на два часа ночи. С вечера потеплело, и с гавани в город надвинулся густой туман, затопивший улицы непроницаемой белой мглой. Еще до тумана Федорчук, руководивший операцией, встретился с подпольщиком Зикановым, и они спрятались под развалинами дома недалеко от сада. В это время Дымко и Григоренко уже находились на своей исходной позиции — с другой стороны сада. Всех тревожил туман, боялись, что в нужный час не найдут друг друга. Больше всех нервничал Харченко, место которого было в двух кварталах от городского сада. Он изготовил специальные ленты с гвоздями, которые должен был расстелить на мостовой. Как в такой мгле нащупать середину улицы? Сработают ли его ленты? А что будет, если машины поедут не по этой улице и он не успеет перетащить свои ленты к перекрестку?..
Зиканов огородами провел Федорчука к той части сада, где размещались военные склады. Он шагал сквозь туман уверенно, как днем, Федорчук с двумя тяжелыми минами еле поспевал за ним. Там, где забор сада вплотную примыкал к стене кирпичного здания, в котором размещался гарнизон базы, Зиканов оставил Федорчука и исчез во мгле.
Фодорчук положил мины на землю и стал прислушиваться к тому, что происходило на территории базы. Оттуда приглушенно доносились голоса, рычали автомобили — там, как всегда, шла ночная приемка грузов. Она обычно заканчивалась к двум часам ночи, но случалось, и позже. Тогда грузовики оставались на базе до следующей ночи и шоферы ночевали у солдат гарнизона. Очень важно было установить, остались ли грузовики на эту ночь и сколько их.
Из мглы бесшумно возникли человеческие фигуры — Зиканов привел Дымко и Григоренко. Все дальнейшее происходило в полном молчании — детальный план диверсии каждый знал настолько хорошо, что никаких распоряжений не требовалось. Зиканов и Ковалев быстро вынули из забора бруски известняка, образовался довольно широкий лаз. Первым в сад проникли Григоренко и Дымко. Их задача — заблаговременно подобраться к зданию, где ночуют солдаты, чтобы в нужную минуту держать двери здания под огнем автоматов, а в конце операции прикрывать отход товарищей. Вслед за ними, взяв по мине, пошли Федорчук и Зиканов. У них задача была самая сложная — подорвать два больших пакгауза. Мины были довольно мощные, но, чтобы они сработали на всю силу, их нужно было бросить внутрь зданий. Туман и помогал и мешал. В белой его мгле Федорчук и Зиканов быстро прошли к пакгаузам, но для того, чтобы обнаружить вентиляционные окна, через которые они рассчитывали бросить мины, им пришлось искать их буквально на ощупь. Так же на ощупь Ковалев обнаружил пять оставшихся на ночь грузовиков.
…Мины взорвались почти одновременно. Крышу одного из пакгаузов сбросило на землю, и Федорчук чуть не попал под нее. В казарме стекла вылетели из всех окон. Оттуда начали выбегать солдаты. Григоренко и Дымко вели по ним прицельный огонь. Солдаты, оставшиеся в здании, начали стрелять из окон.
Над городским садом поднялась ревущая стена огня. Харченко раскатал по улице ленты с гвоздями и затаив дыхание ждал.
Три пожарные машины пронеслись мимо него, и только несколько секунд спустя раздались хлопки и шипенье лопнувших камер. Первую машину развернуло поперек улицы, вторую вынесло на тротуар, третья врезалась в первую. Там слышались крик и ругань пожарных.
Харченко, как было предусмотрено планом, поспешил к городскому саду на помощь товарищам. Но когда он подбежал к горящим складам, его помощь уже не была нужна — товарищи отходили к лазу.
Было условлено: сразу после диверсии разойтись по домам.
Город был разбужен взрывами, у домов стояли люди, наблюдавшие пожар, обагривший все небо.
Федорчук присоединился к группе людей, стоявших на перекрестке, и слушал их разговор.
— В горсаду горит, это точно. А только чему там гореть?..
— Значит, есть чему, если так горит.
— А тряхнуло-то как — посуда загремела.
— Неужели наши с воздуха кинули?..
— Тревоги не объявляли, да и попади-ка сверху, да еще ночью.
— Просто так могло взорваться.
— Просто так только воронье кричит.
— Аккуратно сделано, с умом.
— Ведь поди ж ты, полон город солдатни, опять же гестапо, а проморгали.
— Когда жди беды со всех сторон, глаз не хватит.
Федорчук слушал этот неторопливый разговор незнакомых ему людей и переживал, может быть, самые счастливые минуты за всю свою жизнь в этом городе.
Шрагин в этот час сидел на скамейке во дворе своего дома. Он вышел сюда еще задолго до взрыва и проложил на снегу тропинку, вышагивая от дверей дома к водопроводной колонке и обратно. Его остановил только грохот взрывов. Теперь он сидел на скамейке и, улыбаясь, смотрел на розовую от зарева заснеженную крышу соседнего дома. «Ну, господин Релинк, что вы скажете сегодня о своей спокойной жизни здесь?..»
А Релинк в это время стоял на перекрестке у городского сада, в лицо ему хлестал раскаленный пожаром воздух, крупные искры кружились над его головой. Полчаса назад его подняли с постели, и он примчался сюда. Ему уже показали ленты с гвоздями, остановившие пожарные машины, но и без этого он понимал, что здесь совершена смелая диверсия, эффект которой тем больше, что совершена она на виду у всего города.
К Релинку подошли комендант города Гофман и начальник полиции Цах. Насколько позволило бушующее пламя, они обследовали место происшествия, лица у них были в пятнах копоти, от них пахло горелым.
— Что скажете, хозяева города? — спросил Релинк с недоброй усмешкой.
— Команда, охранявшая склады, судя по всему, перебита, — сказал Гофман, вытирая лицо платком.
— Это были не солдаты, а слепые кроты, и их судьба — урок для всех ваших гарнизонов, — холодно сказал Релинк.
— Но как быстро все вспыхнуло! Я приехал сюда через семь минут после взрыва, — заговорил Цах.
— Завидная оперативность, — оборвал его Релинк, направляясь к стоявшей поодаль машине.
«Хотелось бы, чтобы этот год ушел вместе с неприятностями, которые он принес Германии и мне лично, — записал Релинк в своем дневнике 31 декабря 1941 года. — В том, что случилось под Москвой, пусть разбираются господа генералы. Эта неприятная история чисто военная. Мне надо разобраться в своих неприятностях, и это совсем-совсем другое дело, ибо моя война развертывается на другом фронте.»
Релинк не понимал, что фронт советских людей против лютого врага их Родины был единым, он простирался по всей стране и линию этого фронта невозможно было изобразить на военной карте.