Часть вторая ОНИ ВСТУПАЮТ В БОЙ

Глава 23

Одновременно две жизни были у Шрагина, — каждая требовала предельного напряжения физических и душевных сил, и неизвестно, которая была важнее, — обе были слиты воедино и зависели одна от другой. Разведывательно-диверсионная деятельность его группы становилась все сложней и рискованней. А для того чтобы спокойно руководить этой работой, он должен на заводе и дома быть всегда уверенным в прочности своего легального положения. Но обе жизни непрерывно вели его к новым трудностям и опасностям.

Являясь теперь приближенным к адмиралу Бодеккеру человеком, он был на виду у всех. Каждый его шаг контролировался не одним десятком глаз, и если бы он не выполнял свои обязанности сверхдобросовестно, это было бы сразу замечено и вызвало бы подозрение. Но Шрагин был настолько точен в исполнении каждого адмиральского поручения, что его побаивались даже иные немецкие инженеры. Сам адмирал проникался к нему все большим доверием, и не только в вопросах техники.

Зато среди рабочих Шрагину уже давно была присвоена кличка «Немецкая овчарка», и он то и дело перехватывал их злобные взгляды. Шрагин подумал как-то, что получить нож в спину от своих было бы самой чудовищной несправедливостью судьбы. Так или иначе, но он должен был остерегаться и этого.

В канун Рождества адмирал вызвал к себе Шрагина и вручил ему рождественский подарок — конверт с денежной премией. Пожелав ему весело провести рождественские вакации, адмирал в ответ на благодарность Шрагина вдруг сказал:

— Если на Рождество к вам придет Релинк, я бы просил вас не распространяться об этой премии.

Шрагин почтительно и чуть удивленно смотрел на адмирала, ожидая объяснения. Адмирал молчал. Подождав еще, Шрагин положил конверт на стол:

— Я не имею права получать вознаграждение, если кто-то против этого. И я не хочу подводить вас, господин адмирал.

На глянцевых щеках адмирала проступили розовые пятна, и он начал хрюкать, как это делал всегда, когда злился.

— Там всеми недовольны, и мной в том числе, — невнятно пробормотал он.

— Но избави бог, чтобы они были недовольны мной! — сказал Шрагин.

— Ну вот что. Мы с вами люди техники, люди дела, а не болтовни, — сердито сказал адмирал. — То, что я скажу вам, надеюсь, останется между нами.

Шрагин молча кивнул.

— Так вот, — адмирал нервно провел рукой по седому ежику волос. — Как-то на совещании у командующего я встретился с Релинком, и он сказал мне, что познакомился с вами в вашем доме и что вы представляете собой экземпляр очень любопытного и, может быть, весьма полезного русского, но тут же посоветовал не торопиться доверять вам. Вот и все.

Адмирал сказал не все. Релинк сообщил ему тогда еще и о том, что он поручает своим людям последить за этим русским, и обещал сообщить о результатах проверки. Но Шрагину было достаточно и того, что он услышал: у Релинка он вызвал опасное любопытство.

— Спасибо, господин адмирал, — сказал Шрагин и взял конверт. — Я не скажу о премии никому, даже дома. Но я еще раз искренне говорю вам: если эта премия хотя бы на кончик ногтя создает какие-нибудь осложнения для вас, я не хочу ее получать.

— Оставим этот неприятный разговор, — перебил его адмирал. — Если бы все нормальные люди стали относиться друг к другу по рекомендации СД, мир превратился бы в сумасшедший дом. — Он уставился на Шрагина своими прищуренными светло-карими глазами, в которых поблескивала злость.

Шрагин промолчал, с бесстрастным лицом выдерживая взгляд адмирала, и спросил:

— Может, вы зайдете к нам в рождественские дни? Мы были бы очень рады.

— Благодарю вас, — сказал адмирал отрывисто и с интонацией, дающей понять, что разговор окончен. Но когда Шрагин встал, добавил: — Я не хотел бы оказаться в обществе тех господ. Но, возможно, зайду, тоска по дому может оказаться сильнее.

Адмирал не пришел. Тоска по дому не оказалась сильнее осторожности. Но не было и Релинка с генералом Штроммом. Генерал улетел на Рождество в Германию, а Релинк был, видимо, очень занят. Ведь как раз под самое Рождество он получил неприятные подарки от группы Шрагина и подполья.

Последний разговор с адмиралом еще больше сблизил с ним Шрагина, но это потребовало от него еще большей осторожности. Ведь глаза и уши Релинка могли оказаться всюду.

В конце января адмирал Бодеккер сам напросился в гости к Шрагину и при этом сказал смеясь:

— Теперь это не опасно. Релинк сказал мне на днях, что вы, очевидно, белая ворона, характерная только для инженерной публики, предпочитающей воротить морду от политики. Последнее относилось уже и ко мне.

Адмирал пришел в гости на другой день. После домашнего ужина Эмма Густавовна — она не считала адмирала своим гостем — извинилась и ушла спать. Кофе готовила уже Лиля, но и она скоро ушла. И все, что услышал Шрагин в этот вечер, стало важнейшим его радиодонесением в Москву.

Уже за кофе, после того как Лиля по просьбе адмирала сыграла два любимых им этюда Шопена и вернулась к столу, адмирал долго и сумрачно молчал. И вдруг сказал:

— Какой прекрасной могла бы быть жизнь человечества!.. — Он не окончил мысль и будто без всякой связи с ней продолжал: — Всемирное могущество Англии в течение целого века было в ее морском флоте. И она прекрасно пользовалась им без тотальных войн. А когда великие страны влезали в большие войны, ничего хорошего из этого не получалось. Но мы догнали Англию, и наш флот стал достаточно сильным, чтобы бросить перчатку дряхлеющей владычице морей и колоний. Мы — государство омоложенное, это наше неоспоримое преимущество. Представьте себе, господин Шрагин, что могло быть? Локальная морская война, и мы получаем не только свои прежние колонии, но и английские. Вот где наиболее верный путь к мировому господству Германии. Причем путь этот не стал бы кровавой дорогой для нашего народа. И не только для нашего. А для всего цивилизованного мира такая наша победа выглядела бы как нечто закономерное. Этот мир, может быть, и огорчился, но он не был бы раздражен, как теперь. Понимаете?

— А Америка? — спросил Шрагин.

— А боссы Америки люди деловые, — охотно отвечал адмирал, — с ними всегда можно договориться на обоюдовыгодных началах. Но увы… Во главе нашего флота появилась плеяда скороспелых гениев, которым было не по силам взять на себя такую историческую ответственность.

Так начался этот интереснейший для Шрагина разговор, из которого он узнал о дальнейшем расслоении командного состава гитлеровского военно-морского флота, узнал имена морских военачальников старой школы, стоящих в почти открытой оппозиции к военной доктрине Гитлера.

Позже адмирал заговорил о ходе военных действий. Больше всего его тревожило распыление морских сил по многочисленным театрам войны, из-за которого немецкий флот бессилен даже сорвать морские поставки союзников России. Теперь вступает в дело американский флот, и это еще больше ухудшит положение. И если не удастся вывести из войны Америку, немецкий флот будет полностью лишен возможности сыграть в этой нелегкой войне сколько-нибудь значительную роль. Было видно, что адмирал много и тревожно думал обо всем и сейчас ему, лишенному здесь своего круга людей, просто хотелось высказаться перед умным человеком, которому он доверял, а главное, тот не был немцем с ушами из гестапо.

— Вот и здесь, на Черном море, — говорил адмирал, — наш флот своей задачи не выполняет. Русские продолжают удерживать очень важные базы, и мы несем потери. А пополнения сил нет. Наш завод продолжает находиться на уровне ремонтной базы средних возможностей. А какие были роскошные планы и для этого театра войны! Вот вам еще один, и уже совершенно реальный, результат распыления нашего флота. Да, если нашим сухопутным поискам не удастся форсировать Кавказские горы, я ни за что не поручусь на этом плацдарме войны.

— И все-таки Кавказ — это частность, — осторожно вставил Шрагин.

— Целое складывается из частностей, — мгновенно парировал адмирал.

— Мне кажется, что такой вождь, как Адольф Гитлер, найдет выход из любой ситуации, — спокойно и уверенно возразил Шрагин.

Адмирал мельком глянул на Шрагина и красноречиво промолчал.

Они говорили до двух часов ночи, и, когда адмирал ушел, Шрагин, не откладывая, начал зашифровывать донесение обо всем, что сегодня услышал.


Шли дни, и каждый приносил разведчикам новые опасности.

Украинские националисты начали в открытую работать на гитлеровцев. В городе появился будто бы созданный на выборных началах «Комитет по украинско-германскому сближению», во главе которого стал все тот же Савченко. Комитет получил в свое распоряжение целый дом возле городского собора, и там уже действовала его канцелярия.

Через этих украинских националистов СД протянула свои щупальца в глубь города. Около трех десятков комитетчиков надели формы полицаев, а при себе Савченко создал так называемый «боевой актив комитета», в который вошло с полсотни вооруженных головорезов.

Так возникла новая и очень большая опасность. Специально по этому вопросу Шрагин встретился на квартире у Федорчука с представителями подполья и с Демьяновым, который продолжал разведку националистической организации.

Демьянов по-прежнему считал, что реально опасными были не больше ста националистов, остальные же «украинцы» обмануты пропагандой или связались с комитетом в расчете получить от этого какие-нибудь жизненные блага. Таким, по его мнению, достаточно было разъяснить истинное положение вещей, и они разбегутся.

— Кто будет разъяснять? — спросил Шрагин.

— Как кто? — удивился Демьянов. — Все мы… подпольщики

— Это означало бы всех поставить под удар. Это равносильно выходу из конспиративного положения. Я категорически против.

Представитель подполья Бердниченко сказал, разделяя слова:

— Я… тоже… против.

Шрагин был согласен с Демьяновым: конечно, большинства «украинцев» обмануты комитетчиками, но вести среди них разъяснительную работу нельзя — первый же «идейный» националист передаст разъяснителей в лапы гестапо. Значит, к решению задачи следует подойти совсем с другой стороны.

— Надо обезглавить комитет, — предложил Шрагин. — Устранить главных обманщиков.

— Уберем Савченко, появится другой, — возразил Демьянов.

— Ликвидируем все их руководство, — сказал Шрагин. — Это отрезвит остальных.

Стали обсуждать план операции. Демьянов сообщил, что одной из баз комитетчиков является так называемая автокефальная церковь, а поп этой церкви, по совместительству казначей и делопроизводитель комитета, подыскивает себе дьякона.

— Мы просто обязаны устроить на это место своего человека, — сказал Шрагин. — Другого шанса у нас пока нет, а ждать нельзя.

Уже на следующий день Харченко и другие участники группы получили приказ искать подходящего человека на должность дьякона.

К старикам, у которых жил Харченко, изредка заходил случайно оставшийся в городе инженер-электрик Владимир Петрович Величко. Он был в каком-то дальнем родстве со стариками. Харченко не раз с ним разговаривал и имел возможность убедиться, что человек он хороший, но словно потерял себя, опустился и безвольно смирился со своей судьбой. Сейчас он работал сторожем на рынке. Он рассказывал Харченко, что до войны участвовал в художественной самодеятельности.

Харченко вспомнил про это и решил не ждать, пока Величко сам придет в гости к его старикам. Под вечер он отправился на рынок.

Снег на опустевшей площади рынка после толкучки был грязный. Ветер кружил обрывки бумаги, гудел в пустых ларьках, как в морских раковинах. Харченко болтался по рынку, пока откуда-то из щели между двумя ларьками не послышался густой бас:

— Эй, тебе чего здесь надо?

Они поздоровались и сели на бревно в проходе между ларьками.

— С чего это вас сюда принесло? — Величко был страшно удивлен.

— Дело есть. Хочу узнать, почему вы не сказали мне, что являетесь членом партии, — без лишних предисловий начал Харченко.

— А зачем? Не надо… не надо… — пробормотал Величко, опуская голову.

— Что значит не надо? Небось, вступая в партию, клялись ей в верности, а когда запахло паленым — в кусты? — Харченко только предполагал, что Величко коммунист. И не ошибся.

— Да я и в помыслах против партии шага не сделал, — тихо сказал Величко.

— Против — да. А что вы сделали за? Может, вы решили, что партия уже, вроде, ликвидирована? Скажете, где она, мол, эта партия, да? А она здесь и поручает мне узнать, не забыл ли коммунист Величко свои клятвы. Что ей ответить?

— Ничего я не забыл, — прогудел Величко.

— Тогда в воскресенье утром приходите ко мне и приготовьтесь — придется вам работать, как положено члену нашей партии.

В воскресенье Величко пришел. Впервые Харченко увидел его чисто выбритым и обнаружил, что ему лет тридцать, не больше. Они пошли в холодную пристройку и, усевшись там на ящиках, заговорили о деле.

— Лучше дайте мне какое-нибудь самое тяжелое задание, только не это, — умолял Величко, когда узнал, что ему предстоит делать.

Но когда Харченко рассказал ему всю ситуацию с украинским комитетом, Величко перестал возражать.

— Давно бы так. Только ваше согласие — еще не все. Вас на этот пост будут утверждать, можете еще и не пройти, — сказал Харченко.

— Кто же это будет утверждать?

— Считайте, что горком партии, а может, и повыше.

Величко написал очень подробную автобиографию и заявление о желании работать в церкви… на благо Родины. Поручились за него старики Колесниковы, у которых жил Харченко. Шрагин приказал Харченко разузнать, что можно, о Величко там, где он жил. Пока шла эта проверка, несколько подпольщиков, дивясь новому поручению, добывали у местных стариков «учебные пособия» — Евангелие, молитвенники. Сам Величко раздобыл где-то бесценное пособие — описание церковных служб.

Так в городе появился новый дьякон — воин подполья Владимир Петрович Величко.

Глава 24

Релинк начал день в прескверном настроении. Накануне его огорчил неприятный телефонный разговор с Берлином. Позвонил Отто Олендорф. Бегло справившись о здоровье, он обратил внимание Релинка на то, что работа СД и подрывная деятельность красного подполья идут как бы сами по себе, параллельно и не соприкасаясь.

— В ваших информационных донесениях мы читаем о весьма неприятных происшествиях, — говорил Олендорф. — А в оперативных материалах никакой связи с этими происшествиями. Создается впечатление, что вы ловите кого попало.

Ничего резонного ответить на это Релинк не мог.

Утренний доклад оперативного дежурного Иохима Варзера тоже не принес ничего нового и тем более значительного.

— Служба связи опять утверждает, что в городе работал не нашим шифром чей-то передатчик, — добавил Варзер, закончив доклад.

— Пусть найдут передатчик и тогда докладывают! — разозлился Релинк.

Оставшись в кабинете один, он уставился на лежащий под стеклом «для памяти» перечень городских происшествий. Их накопилось уже немало:

Уничтожение автобазы в городском саду. 38 убитых.

Уничтожение склада амуниции.

Уничтожение склада автопокрышек.

Четыре выведенных из строя паровоза.

Два железнодорожных состава, подорванных на минах.

Отравление продукции на макаронной фабрике, работающей для армии. Пять смертных случаев.

На судостроительном: потопление плавучего крана и мина в трюме сторожевика.

Прокламации: о праздновании Октября, об отступлении немецкой армии под Москвой, об акциях против евреев, призыв к саботажу и отказу ехать в Германию.

Каждое утро, садясь за стол, Релинк пробегал глазами этот перечень, и потом, когда он вел допросы, список все время оставался перед ним. Он старался так направлять допрос, чтобы арестованный вольно или невольно вдруг зацепился за какое-нибудь дело из его списка.

Но происходило действительно нечто странное и тревожное — в расставленные им сети попадало немало людей, тюрьма была все время переполнена, многие арестованные были уличены или даже сами сознались в действиях, враждебных Германии, но ни от одного из них не протянулась хотя бы паутинная ниточка к происшествиям из списка. Можно было подумать, что люди, попадавшие в сети СД, делали это умышленно, и только для того, чтобы отвлечь внимание на себя от более крупных фигур. Поверить в это Релинк не мог. Он уже отказался от предположения, что все крупные происшествия — дело рук одной и той же небольшой группы фанатиков, но одновременно он не хотел допустить мысли, что против него находится столь многочисленная и хорошо оснащенная организация.

И все же между прошедшими через его руки арестованными и теми безвестными и более опасными какая-то неясная Релинку связь все же чувствовалась.

Релинк был по-своему умный и умелый работник СД. Его работа в Париже и Голландии была замечена и вознаграждена высшим руководством. И сюда его послали, учитывая перспективность советского юга в исторических планах фюрера. Он гордился, что попал на такой важный участок фронта, и собирался оправдать это доверие. Правда, последнее время Берлин уже не напоминал ему об собой важности южного плацдарма, и можно было подумать, что этой важности больше не существует. Но сейчас его огорчало другое: он оказался не в состоянии понять природу и психологию своего нового противника. А он знал, что успех борьбы начинается с этого.

Хорошо бы поговорить обо всем этом с умным человеком, имеющим больший, чем у него, опыт общения с советскими людьми, но Релинк просто не знал такого человека. Впрочем, нет, один такой человек есть — лидер украинских националистов Савченко. Уже при первой встрече с ним Релинк понял, что имеет дело если не с умным, то по крайней мере с очень хитрым человеком. Но Релинк не мог откровенно выложить перед ним свои сомнения и свое непонимание. Кроме того, с этими украинскими деятелями вообще велась какая-то сложная игра. То их категорически отвергали, а то требовали всячески приблизить их к себе, оказывать всяческую поддержку. Но три дня назад Берлин приказал разъяснить местным украинским лидерам, причем в самой резкой и категорической форме, что на оккупированной территории Украины Германия — это и единственная власть и единственная политика. Как раз по этому поводу сегодня Релинк и должен встретиться с Савченко.

На конспиративную квартиру, специально отведенную для их встреч, Савченко явился точно в назначенное время. Релинк знал привычку своего украинского партнера являться минута в минуту и уже ждал его.

— Ну, как дела, господин Савченко? — безмятежно спросил Релинк.

— Неважны, если вас интересует только то, что интересует всегда, — сухо ответил Савченко. — Хотя мои люди, можете мне поверить, делают все, чтобы найти мерзавцев.

— Да ну их к черту! — воскликнул Релинк и пригласил Савченко в другую комнату. Пройдя туда впереди Релинка и увидев накрытый стол, Савченко удивленно оглянулся.

— Проходите, проходите, — взял его Релинк за плечи. — Не можем же мы всю свою жизнь свести к борьбе с мерзавцами, когда-нибудь надо вспомнить и о том, что мы тоже люди и не прочь пополоскать горло хорошим вином.

— К сожалению, я совершенно не пью.

— И со мной? И за наше боевое сотрудничество? — спрашивал Релинк, деликатно подталкивая Савченко к столу.

— Только чисто символически, — согласился, наконец, Савченко.

Релинк думал, что Савченко просто куражится и что его символика окончится тем, что он вылакает коньяк. Но он ошибся, Савченко только раз пригубил рюмку и затем демонстративно отставил ее на середину стола.

Релинк оказался в невыгодном положении, — он должен был пить один, иначе Савченко мог подумать, что коньяк был приготовлен специально для него.

Выпив первую рюмку и не торопясь наливать вторую, Релинк спросил:

— Вы не пробовали анализировать причины, по которым ваши люди не в силах оказать нам существенную помощь в поимке бандитов?

— Тут глубокий анализ и не требуется, — невозмутимо ответил Савченко. — Причина одна и для моих и для ваших людей. Мы имеем дело с умным и умелым врагом. А потом, прятаться всегда легче, чем искать, я знаю это еще по детским играм, — тонко улыбнулся он. — Случилось что-нибудь еще?

— А вам мало? — спросил в ответ Релинк, скрывая раздражение. — Вы мне не раз говорили, что ваша организация представляет абсолютно все слои населения. Я начинаю в этом сомневаться.

Савченко долго не отвечал, жевал виноград, аккуратно выплевывая косточки в ладонь.

— Ну? — совсем не миролюбиво поторопил его Релинк.

— Хорошо. — Савченко ссыпал косточки в пепельницу. — Вы просили меня быть откровенным. Скажу, что думаю. С одной стороны, вы здесь никому не верите, даже нам. А с другой стороны… — не дождавшись возражения, продолжал Савченко, — вы имеете дело с паршивым стадом и стараетесь во что бы то ни стало найти в нем самую шелудивую овцу. Неужели вы надеетесь, что, если вы ее найдете, стадо сразу перестанет быть паршивым? Чепуха! Вы же демонстрируете понимание еврейской проблемы и решаете ее радикально, раз и навсегда. Вы, может быть, думаете, что русские для вас меньшая опасность? Да пока хотя бы меньше половины русских живы, вы не можете говорить ни о какой своей победе на этой земле… — Савченко остановился, подождал немного, смотря на Релинка хитрым, все понимающим взглядом, и продолжал: — Мы создали здесь свой комитет. При мне есть боевой актив. Вместо того чтобы использовать наши силы для тотальной борьбы с коммунистами, вы играете с нами в кошки-мышки и ждете, когда мы приведем вам за шиворот главного коммуниста. А теперь давайте-ка вернемся к нашим баранам. Что вы от меня хотите?

— Большей помощи.

— Я делаю все, что в моих силах.

— Когда речь идет о ваших сугубо украинских целях, — добавил Релинк. — Но пока, подчеркиваю, пока за порядок здесь отвечаем мы. Никакой другой власти, никаких других целей и интересов здесь нет и не предвидится. Мы не будем невежливы, если заметим, что кто-то, прикрываясь болтовней о верности нам и пользуясь ею как щитом, будет заниматься мелким политиканством. Мы здесь единственная политика!..

Савченко понял, что Релинк не шутит и, по-видимому, он имеет на этот счет приказ начальства, иначе он не позволил бы себе все это сообщить. Считая за лучшее скорее закончить беседу, Савченко сказал:

— Я думаю, что у нас состоялся хороший и полезный разговор.

Релинк не дал ему договорить:

— Он будет считаться хорошим и полезным только в том случае, если после него вы и ваши люди оставите до лучших времен игру в будущее украинское государство и уже сегодня употребите все свои силы на помощь нам. Только через это лежит ваш путь к тем целям, которые вы перед собой ставите, увы, пока еще преждевременно.

— Я хорошо понял вас, господин Релинк, — сказал Савченко, вставая. — Не думайте, что мы не понимаем, с какими трудностями вы столкнулись в этой стране. Но, наверное, иногда мы, украинцы, сами того не замечая, начинаем подчиняться простой истине, что своя рубашка ближе к телу. Словом, я обещаю вам максимальную помощь, максимальную.

— Посмотрим, — угрюмо обронил Релинк.

Глава 25

Боевой актив комитета Савченко поступил в полное распоряжение СД. Его люди принимали участие в расстрелах, стали самыми беспощадными палачами в тюрьме и в созданном возле города концентрационном лагере. Члены организации, каждый по месту своей работы, стали верными ищейками гестапо.

В типографии, где работал грузчиком Алексей Ястребов, метранпажем был активист украинского комитета Михаил Кузьмич Кулешов, пожилой степенный человек, пользовавшийся всеобщей симпатией. Было ему лет шестьдесят. Седой как лунь, но еще достаточно крепкий, он сумел подружиться не только с пожилыми, но и с молодыми рабочими типографии. О том, что он «украинский комитетчик» и платный агент СД, никто не знал. Его авторитет в маленьком коллективе типографии особенно вырос, когда он однажды открыто вступился за наборщика Киреева, которого заподозрили в краже бумаги.

Сразу после появления в городе листовок, отпечатанных типографским шрифтом, гестаповцы организовали тщательное наблюдение за типографией. Подпольщики, которые держали связь с наборщиком Глушковым, понимали, что гестапо займется типографией, и на время оборвали цепочку связи. Беда была в том, что еще осенью первым с ним установил связь Ястребов, потом он передал эту связь подпольщикам. Глушков помнил, конечно, что все началось с Ястребова, и упорно называл его «крестным». Типографские рабочие интересовались, почему он так называет грузчика. Он объяснял это страшно неуклюже. А теперь Глушков недоумевал, почему подпольщики оборвали с ним связь, и чуть не каждый день спрашивал у Ястребова: «Чего же они больше не показываются?» Тот отвечал: «Не знаю», — и каждый раз втолковывал ему, что он к тем людям не имеет никакого отношения. Глушков был человеком хорошим, преданным, но, к сожалению, очень плохо разбирался во всех тонкостях конспирации.

А Кулешов между тем уже давно обратил внимание, что между наборщиком Глушковым и грузчиком Ястребовым существует какая-то связь, а не просто знакомство, тем более что по работе они никак не были связаны. Он внимательно наблюдал за ними, но долго ничего особенного заметить не мог. А когда Савченко потребовал от своих людей большей активности в поиске красных и пообещал за это большую награду, Кулешов решил свои неясные подозрения выдать за уверенность в том, что шрифты из типографии выносил наборщик Глушков и грузчик Ястребов.

Они были арестованы, и Глушков, не выдержав пыток, сознался, что крал шрифты для подпольщиков. Однако никого из тех, кому он эти шрифты передавал, он не знал и назвать их не мог. Но он сказал, что связал его с подпольщиками грузчик Ястребов.

Что после этого досталось на долю Алексея Ястребова, можно только предполагать и преклониться перед его мужеством: он никого не выдал.

Когда Ястребов был взят, Шрагин объявил по группе состояние тревоги и приказал прекратить на время всякую деятельность.

В эти две тревожные недели, пока стало известно, что Ястребов и наборщик Глушков казнены, продолжал работать только Владимир Величко. «Внедрение» его в церковь прошло успешно. Величко быстро сошелся с таким же липовым, как он, попом Савелием, и тот свалил на него не только все церковные дела, но и заставил переписывать начисто и подшивать в папки финансовую отчетность комитета националистов. Здесь Величко узнал о том, что метранпажу типографии Кулешову по распоряжению СД была выдана крупная денежная премия. Все стало ясно. В субботу после вечерни «отец» Савелий сказал Величко, что завтра утренняя служба отменяется, в церкви будет собрание украинского актива и им обоим придется вести регистрацию присутствующих на собрании.

— У входа поставим стол, и чтобы ни один не выпал из списка, — приказал «отец» Савелий.

— А чего строгость такая? — наивно полюбопытствовал Величко.

— Чего, чего? — оскалился «отец» Савелий. — К восьми утра будь тут, и весь разговор!

— Быть так быть, — обиженно отозвался Величко и вздохнул. — Хотелось в воскресный день выпить спокойно — и вот на тебе.

Величко знал, чем заинтересовать «отца» Савелия. Услышав про выпивку, поп оживился:

— А что у тебя есть?

— Слеза божья, — печально ответил Величко.

— Врешь!

— Девяносто градусов, как в аптеке.

— А если мы сегодня на двоих примем?

— И оба завтра будем спать на регистрации? — все еще обиженно и даже сердито говорил Величко.

— Дети мы, что ли? — настаивал «отец» Савелий. — Ну ладно, Ты, Петрович, чего дуешься? Валяй-ка за своей «слезой», а я — домой, распоряжусь насчет достойной закуски. Лады?

Величко посопротивлялся немного и пошел за спиртом. Всю жизнь не терпевший спиртного, он с отвращением, почти с ужасом думал о предстоящей выпивке. Но ничего не поделаешь — приказ есть приказ, Шрагин требовал ускоренной разведки всех дел главарей националистической банды. Все в доме «отца» Савелия, в том числе и сам дом, было присвоено этим мерзавцем. Даже его сожительница — разбитная горластая бабенка — была домработницей у прежних хозяев дома. И он был убежден, что все это он взял по полному праву человека, которому советская власть, или, как он выражался, совдепы, не давала жизненного хода.

— Ты не представляешь, как тихонечко я жил, — рассказывал он Величко. — Первого мая кто первый приходил на сборный пункт с вот таким бантом на груди? Я приходил. Кто на всех собраниях был всегда «за» и никогда «против»? Я был. А пожить-то хотелось не так. Да, не так. Один раз попробовал урвать у совдепов кусочек. Так поймали, за решетку сунули, мерзавцы. Годы жизни в помойку пошли. И я ждал, ждал. Было у меня предчувствие. И вот пришло, да, пришло мое времечко. В этом домике проживал зубной доктор. Дом — полная чаша, будь здоров. Вот это все, что на столе, — еще его запасики, да, его. Ну и как только немцы начали еврейскую нацию ликвидировать, я тут как тут. И на церковь я, брат, тоже заранее нацелился. И тут тоже все вышло как по писаному, да, как по писаному. Прежний поп — деру, а я тут как тут. Но, по правде тебе сказать, в церкви я обманулся — доход тут мышиный, а хлопот — лошадь не вывезет. Это ж прямо счастье, что ты объявился. Но главное, мне счастье привалило только за то, что по паспорту я украинец. А то забыл о том и думать — и вдруг на тебе, пригодилось, и еще как! Господин Савченко всем нам ба-алшую дорогу открывает. Да, ба-алшую…

После первого же стакана спирта «отца» Савелия потянуло на политику.

— Хорошо бы немцы всю землю под себя подмяли, — разглагольствовал он. — Чтобы вокруг куда ни глянь — одна власть, один порядок и повсюду тебе почтение и жизнь в свое удовольствие. А ведь к тому, Петрович, идет, да, идет.

— Похоже, — согласился Величко.

— Похоже, похоже, — передразнил «отец» Савелий. — Даже наш Савченко пластинку меняет, почуял, куда ветер лозинку гнет, да, почуял.

— Про что это ты? — спросил Величко.

— Да, меняет пластинку господин Савченко, — говорил вконец разошедшийся от выпитого спирта «отец» Савелий. — Я кто? Я всего-навсего поп и всего только секретарь-казначей при комитете. А и я стал тревожиться, когда наш вождь заладил трубить про самостийную Украину. Какая, я думаю, самостийная? А куда немцы денутся? Или они ни при чем? Нет, думаю, не туда он мушку наводит, да, не туда. И я будто в воду глядел. Не прошло и недели, и господин Савченко мушку крутит совсем в другую сторону. Все — на помощь немцам, все. И завтрашнее собрание для того же: все — ловить красных и розовых. Вот то дило!

Они выпили еще, и «отец» Савелий вдруг мечтательно сказал

— Вот бы поймать какого красного гуся, да чтобы покрупнее. Большие деньги сулит за это Савченко, да, большие. Везет же людям! Завтра на собрании будут давать премии тем, кто отличился. Кто евреями занимался, тем по десять тысяч отваливают.

— Рублей? — не поверил Величко.

— Каких рублей? — заорал опьяневший «отец» Савелий. — Марок! И не этих сортирных, а тех, настоящих! Шутка!

— Откуда в твоей казне марки?

— Откуда, откуда… — «Отец» Савелий хитро прищурился. — Дурила, немцы третьего дня сто тысяч отвалили комитету, да, сто тысяч. Подумать только!

— И завтрашнее собрание только для раздачи денег и созывают?

— Деньги — в разном, а главное — Савченко речь держать будет, а потом голосованием будет утверждаться состав комитета, чтобы полные права ему были.

Как только бутылка спирта иссякла, «отец» Савелий потерял всякий интерес к беседе и начал голосисто зевать, похлопывая ладонью по растянутому беззубому рту. Он сразу захотел спать...


Пока информация Величко о предстоящем собрании националистов прошла по цепочке связи, прошло три дня, и предложение Величко сунуть взрывчатку в церковь во время собрания осталось невыполненным. Впрочем, Шрагин об этом и не сожалел. Он продолжал считать, что удар нужно наносить по головке банды.

Сразу после собрания Величко узнал, что Савченко на среду назначил первое заседание избранного комитета. Соберутся к восьми часам вечера на его квартире. Лучшего случая ждать было нельзя. Величко немедленно сообщил об этом Харченко, а тот по «молнии» вызвал связного Григоренко.

Два дня и две ночи Федорчук и Демьянов вели разведку дома, где жил Савченко. С начала января он жил уже в центре города. Величко предупредил, что при Савченко неотступно находится его личный охранник — парень богатырского роста, который носил морской китель поверх украинской вышитой рубашки со шнурочком на шее. Вход в квартиру был со двора, в котором находился какой-то военный склад, круглые сутки охранявшийся часовыми.

Почти до трех часов ночи под среду на квартире Федорчука разрабатывался ход операции. За столом, озаренным тусклым светом коптилки, сидели Шрагин, Федорчук, Демьянов и Ковалев.

План, предложенный руководителем операции Демьяновым, был очень простой, но в его простоте и таилась главная опасность. Если все сойдет гладко, операция займет не больше пяти минут. Но Шрагина волновало все, что входило в это «если». Он видел, что в любую минуту из тех пяти гладкий ход операции может быть нарушен, и необходимо предусмотреть любой поворот событий. Он неутомимо задавал вопросы-загадки участникам операции Демьянову, Федорчуку и Ковалеву.

— А если часовой успеет объявить тревогу, что тогда?

— Не успеет и пикнуть, — отвечал Демьянов, который по операции должен был заняться часовым.

— Ну, а если все же он пикнет?

Предусматривалось и это.

— А если кто-нибудь из бандитов опоздает на заседание и появится во дворе в момент операции?..

— А если не удастся быстро взломать ставни и бандиты успеют воспользоваться оружием?..

— А если кто-нибудь из вас пострадает от взрыва?

— А если в момент взрыва случайно на улице окажется военный патруль?

После каждого «если» наступало молчание — все думали. На эти шрагинские «если» и ушли часы, и работа их была похожа на коллективное решение алгебраической задачи с бесконечным количеством неизвестных. Но ни у кого и мысли не было обидеться на придирчивость Шрагина, все понимали: он хочет одного — чтобы операция прошла успешно и без потерь.

В среду вечер, к счастью, был пасмурным, и уже к семи часам, когда в квартиру Савченко начали приходить члены комитета, двор, с трех сторон сжатый домами, погрузился в темноту. Ковалеву стало труднее оставаться на улице: с приближением комендантского часа она совершенно обезлюдела, и всякая одинока фигура привлекала внимание. Но и это «если» было предусмотрено: он укрылся в темном подъезде дома напротив заветных ворот и оттуда вел наблюдение.

Во двор уже прошло четырнадцать человек, а должно их быть семнадцать. Ковалев ждал этих опоздавших, но и после восьми больше никто не появлялся. Ровно в восемь произошла смена часового у склада.

Ковалев вышел из подъезда, завернул за угол. Здесь в тихом переулке на скамеечке сидели Демьянов и Федорчук.

— Уже четырнадцать, — тихо сказал им Ковалев, не останавливаясь.

Федорчук встал и пошел к цели. Выглядел он весьма респектабельно: черное пальто с барашковым воротником, шляпа, в руках пузатый портфель. Минуту спустя за ним двинулся Демьянов. Чуть позади — Ковалев. Теперь его задача — в случае чего броситься на помощь товарищам и прикрывать их отход. Если потребуется огнем — под пальто у него был подвешен тяжелый маузер.

С независимым, уверенным видом Федорчук прошел в глубь двора — часовой должен думать, что это еще один гость Савченко. Но, оказавшись там, где была дверь в квартиру, Федорчук метнулся за угол дома и присел за мусорным ящиком. Спустя минуту часовой увидел вошедшего во двор пьяного мужчину, который явно искал укромный уголок. Пьяный качался из стороны в сторону, но шел прямо на часового, как бы не видя его.

— Хальт! — негромко крикнул часовой.

— Что хальт, почему хальт? — бормотал пьяный и, остановившись в двух шагах от часового, повернулся к нему спиной и занялся вполне естественным делом.

— Ду, руссише швайн, — выругался часовой и сделал шаг к пьяному, замахнувшись прикладом автомата.

Стремительно повернувшись, Демьянов всадил нож в грудь часового и навалился на него всем телом. Тотчас Федорчук вышел из-за мусорного ящика и направился к закрытым ставнями окнам квартиры Савченко. Туда же подбежал и Демьянов. Он взял у Федорчука похожую на кирпич мину. Федорчук двумя своими мощными руками взялся за низ ставен и изо всей силы рванул их на себя. Замыкающий болт выдержал, но завесы с треском вырвались из стены и ставни отлетели в сторону. Демьянов широко размахнулся и бросил сквозь окно мину.

Грохот взрыва настиг их, когда они уже выбегали на улицу. От удара взрывной волны они не удержались на ногах. Улица были пустынна. Только Ковалев стоял у ворот. Все они спокойным, неторопливым шагом направились к перекрестку, а там в разные стороны и бегом.

В этот же вечер перестал существовать и метранпаж типографии Кулешов. Он шел домой и когда свернул в свой переулок, то нос к носу столкнулся с каким-то прохожим — в последнюю секунду своей жизни предатель увидел перед собой Григоренко.

От взрыва мины не погибли только два человека: совершенно не пострадал прибывший на совещание из Львова представитель украинского центра Кривенко, и до утра прожил доставленный в госпиталь «отец» Савелий, которому оторвало обе ноги.

Релинк прибыл на место происшествия через час после взрыва. Никаких сомнений, что здесь совершена новая крупная диверсия у него не было. Не сомневался в этом и начальник полиции СД Цах. Это ясно было всем, кто видел мертвого часового и развороченную квартиру Савченко.

Посоветовавшись с Цахом, Релинк громко обратился к окружавшим его людям:

— Все ясно, убегая из города, красные оставили здесь мину замедленного действия.

— Безусловно, — подтвердил Цах.

Внушив присутствующим эту версию, они сразу уехали.

На другой день утром к Релинку был доставлен уцелевший представитель украинского центра Кривенко. Вид у него был страшный: его лицо было все в синяках и беспрерывно подергивалось, нижняя челюсть отвисла, франтоватый костюм забрызган грязью.

— Что это за тайная вечеря была у вас? — с яростью начал Релинк.

— Мы… вырабатывали… мероприятия… лучшей помощи… оккупационным властям… — запинаясь, еле слышно отвечал Кривенко.

— Почему я ничего не знал о вашем приезде?

— Вас… должен был… информировать… Савченко.

— Кустари! Идиоты! — крикнул Релинк и, сжав зубы, выдавил: — Как это произошло?

— Мы… сидели… за столом… Савченко докладывал обстановку… затрещали ставни… разбили окно… Я вижу, летит кирпич… Успел свалиться под стол. Больше ничего… не помню…

— Почему Савченко не организовал охрану?

— Я как раз… тревожился. А Савченко сказал… во дворе часовой.

— Идиоты! — тихо, не разжимая губ, произнес Релинк.

Кривенко с трудом встал, но ноги его подкосились, и он рухнул на пол.

СД предприняла все, чтобы город не узнал об этом событии. Но спустя два дня подпольщики выпустили листовку, в которой сообщалось об уничтожении по приговору подпольного центра шайки предателей.

Ночью Релинк и Цах поехали в тюрьму. В кармане у Релинка был список из двадцати фамилий. Эти люди были ими приговорены к расстрелу. Выбор произвели очень просто: из каждой камеры по одному человеку. У Релинка было такое ощущение, что, если он не сделает этого, он просто не сможет ни работать, ни спокойно спать. От предвкушения мести он испытывал почти радостное возбуждение. Да, он будет наблюдать расстрел каждого из этих двадцати и сам воспользуется пистолетом.

Вот краткая запись, сделанная Релинком в дневнике после возвращения из тюрьмы:


«Какое наслаждение видеть падающего врага! Нет, нет, они смертны, как все! Смертны! И убедиться в этом еще раз очень приятно и полезно.»

Глава 26

В солнечное зимнее утро, в такое солнечное, что невольно думалось о весне, Шрагин шел на завод в приподнятом, радостном настроении. Ночью Кирилл Мочалин передал в Москву его очередную шифровку о боевых делах группы и подполья. Сообщил о ликвидации главарей националистической банды, передал новые и важные разведывательные данные. Шрагин думал о том, что вот сейчас его шифровку читают в Москве. Представить себе какого-нибудь конкретного человека из той прежней своей жизни он не мог. «Москва читает», думалось ему. Москва знает, что он и его люди ведут борьбу и уже имеют первые успехи

«А ты разве забыл?..» — вдруг спросил его незнакомый злой голос. Шрагин даже замедлил шаг: «Нет, нет, я не забыл! Но мне хочется сегодня смотреть вперед. Только вперед!»

И он энергично зашагал дальше.

Недалеко от завода увидел впереди двух мальчишек. Прячась, один — за афишную тумбу, другой — за столб, они обстреливали друг друга снежками. «Вот кому наплевать на все», — подумал он и невольно улыбнулся, увидев, как мальчишка, высунувшийся из-за тумбы, схлопотал себе снежок прямо в лоб. С воинственным криком он ринулся на противника врукопашную. Они сцепились, упали и покатились по снегу. Шрагин смотрел на них и смеялся. Ребята вскочили, отбежали к воротам и оттуда настороженно и враждебно смотрели на него.

— Война, ребята? — подмигнул им Шрагин.

Они молчали, не сводя с него враждебных глазенок. Но как только Шрагин сделал несколько шагов, в спину ему хлопнул снежок и он услышал злобный выкрик:

— Шкура продажная!

Он оглянулся, ребят словно и не было. Шрагин опять рассмеялся — и это сегодня было его радостью. «Ну конечно, — думал он, — в занятом врагом городе идет и еще смеется человек в добротном кожаном пальто и беличьей шапке. Кто же он может быть, этот человек, если не продажная шкура? Молодцы ребята!». И вдруг он вспомнил своего сына: «Сколько же ему сейчас? Да, целых полгода! Наверное, уже сидит. Сиди, малек, сиди, спокойно жди своего батьку.» Перед взором Шрагина, как в ускоренном кино, промелькнула суета людей на московском вокзале, тревожная толкотня садящихся в вагоны женщин, детей. Все остановилось. Теперь Шрагин видел только лицо Ольги, он помнил его таким, каким увидел в последний раз в окне вагона уже тронувшегося поезда. Она смотрела на него какими-то онемевшими глазами, прижимая к груди заснувшего сынишку. Сердце Шрагина сильно забилось, но он быстро взял себя в руки.

И снова тот злой голос: «А ты разве забыл?..» — «Да не забыл я! Не забыл!..» Сам того не замечая, Шрагин шел все быстрее и быстрее, точно хотел убежать от этого ненавистного голоса.

Служебный стол Шрагина стоял в приемной адмирала Бодеккера. Сидя за столом, он видел из окна причалы верфи, широкий просвет гавани и чуть правей и дальше панораму южной части города. Здесь же в приемной работал и адъютант Бодеккера, высокий, худощавый молодой человек Герман Пиц. Это был недоучившийся из-за войны инженер, он приходился дальним родственником адмиралу, и тот взял его в адъютанты, чтобы спасти от фронта. «Адмиральский шпиц», — так звали его рабочие на заводе. Однажды адмирал сказал, что Пиц — его глаза. Это было сказано точно. Пока адмирал сидел в своем заводском кабинете, Пиц шнырял по заводу. Он ни во что не вмешивался, только смотрел и потом докладывал адмиралу о том, что видел. Когда Пиц работал в приемной, Шрагин был настороже, он знал, что адъютант его не любит, наверное, ревнует к адмиралу.

Пиц был уже на месте, рылся в бумагах. Сухо ответив на приветствие Шрагина, он ушел в кабинет адмирала. Шрагин сел за стол и подвинул к себе «Журнал распоряжений». Но смотрел он в это время в окно. И как всегда, прежде всего увидел торчащее из воды плечо потопленного им осенью крана. Ему всегда было приятно видеть это мертвое плечо, оно казалось ему символом бессилия оккупантов заставить советский завод жить и работать для них. Да, бессилия, несмотря ни на что! Что же ты молчишь, злой голос?..

Когда Пиц вернулся, Шрагин раскрыл журнал и прочитал написанное самим Бодеккером распоряжение: «проверить правильность оплаты труда рабочих, занятых на ремонте военных судов. Есть жалобы, что главный учетчик искусственно снижает оплату и делает это из каких-то корыстных побуждений», — писал адмирал.

Шрагин поднял глаза и наткнулся на злорадный взгляд Пица. Застигнутый врасплох адъютант скривился в улыбке и сказал:

— Там у вас запись об оплате рабочих. Снижение оплаты обнаружил я. И я просил адмирала поручить проверку вам. Учетчик — ваш… советский…

Главным учетчиком работал тот самый Фомич, который в ожидании прихода немцев верховодил среди оставшихся сотрудников заводоуправления. Еще тогда у Шрагина появлялась мысль: не оставлен ли он для подпольной работы? Когда связь с подпольщиками была налажена, Шрагин справился о нем, но оказалось, что его никто в городе не оставлял.

Однажды Шрагин слышал разговор рабочих о том, что Фомич — за глаза они звали его «Шакалом» — завел знакомство с немецкими интендантами и скупает у них консервы. Но особую ненависть рабочих вызвало поведение Фомича на заводе. Перед немцами он пресмыкался, а со своими разговаривал, как хозяйчик с батраками. «Эй, быдло, поворачивайся быстрее», — было любимым его выражением. Около месяца назад рабочие заманили Фомича в заброшенный пакгауз и пытались там расправиться с ним, накинув ему на голову мешок. Он вырвался, но потом никому ничего не сказал. Шрагин узнал об этом случайно.

И вот теперь Фомича обвиняли в искусственном занижении оплаты труда рабочих. Было, однако, не ясно, что заставляет его так поступать — ведь он не мог присвоить разницу в оплате. Может, он таким способом срывал на рабочих свою злость? Так или иначе, все это надо было выяснить, и Шрагин отправился к Фомичу, занимавшему маленькую комнатку возле бухгалтерии. Того на месте не оказалось. В бухгалтерии сказали, что он пошел принимать какую-то работу.

Шрагин отправился на верфь, но Фомича и там нигде не было. Он остановился на минутку возле стапеля с мертвой громадой недостроенного корабля, а потом прошел к носу корабля и сел там на груду досок. В обступившей его тишине было слышно тоскливое подвывание ветра в лесах стапеля. И вдруг его охватила тревога. Он даже оглянулся вокруг. Хотя уже знал — нечего оглядываться, тревога родилась в нем самом, опять звучал внутри злой голос: а ты помнишь? У тревоги было имя — Алексей Ястребов, и она смотрела на него глазами Ястребова — серыми, с коричневыми крапинками вокруг зрачков. И Шрагин слышал его голос: «На эту работу без любви вряд ли так просто пойдешь.»

Страшную весть об этой первой потере принес Григоренко на очередную встречу, происходившую на кладбище.

— Ястребов погорел, — сказал он. — Позавчера его взяли прямо из типографии. Его и наборщика, который шрифт добывал.

— Это точно?

— К сожалению.

— Почему вы сообщаете мне только сегодня? — спросил Шрагин, сильно побледнев.

— У меня же вчера не было с вами встречи, — чуть обиженно ответил Григоренко. — Я человек дисциплинированный и подчиняюсь схеме.

— Но вы могли сами подать сигнал, — тихо сказал Шрагин.

Григоренко молчал, тревожно поглядывая на Шрагина, — таким он его никогда еще не видел.

— Объявите по всей группе состояние тревоги, — после долгой паузы сказал Шрагин. — Прекратить все на две недели.

— Вы думаете, он не выстоит?

— Такие, как он, не сдаются, — тихо произнес Шрагин. — Идите и выполняйте мой приказ. Связь со мной через десять дней.

Григоренко ушел, и Шрагин сразу пожалел, что отправил его. Сейчас ему, как никогда, нужен был рядом свой человек. А вокруг торчали молчаливые могильные кресты, и прямо перед Шрагиным на холмике лежала мраморная плита с надписью: «Мужу и другу, вечно любящая жена». Мелькнула мысль: была ли у Алексея Ястребова жена? Шрагин этого не знал. Ведь толком ему так и не удалось поговорить о жизни со своими товарищами. Шрагин вспомнил свой первый разговор с Ястребовым, и ему стало стыдно, что его встревожила тогда угрюмая молчаливость парня.

Потом они виделись всего два раза. Встречи были краткие, разговор только о деле — как быстрее добыть шрифт, где лучше его спрятать, как с жильем, с документами. Ястребов был все таким же: говорил обдуманно, ни одного лишнего слова. Во время последней встречи, когда Шрагин спросил у него, не стоит ли ему покинуть типографию, он сказал:

— Не стоит. Шрифт может понадобиться еще.

…Мысли Шрагина оборвал услышанный им глуховатый мужской голос, он звучал откуда-то снизу. Шрагин выглянул из-за досок и увидел двух мужчин, стоявших прямо под ним на нижней площадке стапеля. Они, наверное, вышли из трюма корабля. В одном из них Шрагин сразу узнал Фомича, другого он видел впервые.

— Ты же мне всю судьбу покалечил, — сказал незнакомый Шрагину мужчина. — Я мог спокойно уехать, а ты наплел: «Давай останемся, будем немцам хребты ломать.» Как ты ломаешь перед ними свой хребет, это я вижу. Так ты хоть передо мной не верти, скажи прямо, что решил пойти по другой дорожке, тогда я свою дорожку сам найду.

— Никакой другой дорожки, Костя, у меня нет, — ответил Фомич. — Я сам как в волчью яму влетел. Обещали, что придет ко мне для связи человек. Вот жду… А пока решил заручиться у немцев доверием… — Он длинно, витиевато выругался. — Меня самого рвет, когда я со стороны на себя гляжу.

— Давай придумаем что-нибудь, — предложил незнакомец. — Ведь главное — не сидеть сложа руки.

— Что мы, Костя, с тобой можем придумать? — тоскливо спросил Фомич. — Я уже додумался. Пристрелю адмирала, а там будь что будет.

— Пойдем, я тебе кое-что покажу, — сказал незнакомец, и шаги их вскоре затихли.

Пораженный неожиданным открытием, Шрагин подождал немного и пошел к заводоуправлению. Еще утром он собирался расправиться с шакалом Фомичом руками немецкой администрации, а как поступить теперь, просто не знал.

Фомич, наверное, еще находился под впечатлением разговора с приятелем и на вопросы Шрагина давал весьма неосторожные ответы.

— Есть жалобы, что вы без всякого основания уменьшаете выработки рабочих, — сказал Шрагин, подчеркнув слова «без всякого основания», как бы подсказывая ему необходимость придумать основание.

Лицо у Фомича покрылось красными пятнами, он с ненавистью смотрел на Шрагина и отвечать не торопился.

— Я экономлю не свои деньги, а немецкие, — произнес он наконец.

Отметив про себя, что Фомич выдвинул неплохой аргумент, который можно будет использовать в рапорте начальству, Шрагин сказал:

— Но озлобленные рабочие хуже работают, и это наносит ущерб, который может быть гораздо дороже вашей экономии. Кроме того, это наносит ущерб немецкой армии.

— А я в их армию не нанимался, — отрезал Фомич и продолжал в том же тоне: — И рабочие тоже. А если кто из них ждал, что получит здесь кисельные берега и молочные реки, пусть знает, что для этого им надо было идти в полицию.

— По меньшей мере странное заявление, — сказал Шрагин. — За подобные мысли вы можете понести серьезное наказание.

— Я же еще тогда, в первые дни, понял, что вы далеко пойдете, и просил вас — не топите, помните? Считаете, что пришло время топить?

— Послушайте, я не могу поддерживать такой странный разговор, — сказал Шрагин. — Мне поручено выяснить, чем вызвана искусственно заниженная оплата труда рабочих. Если вы говорите — экономия средств, это я понимаю. Но одновременно вы не понимаете свою ошибку. — Шрагин подбрасывал Фомичу возможность сослаться на то, что он чего-то недопонял. Тогда все могло сойти без особого скандала. Ну не понимал человек, что его экономия неразумна, а теперь понял и делать этого больше не будет. В крайнем случае можно будет предложить перевести Фомича на другую работу.

— Может быть, наших рабочих собираются бесплатно в санаторий отправлять? — с вызовом спросил Фомич. — Я же понимаю так: добровольно остался, значит, сдался в плен, а в плену коржиками не кормят.

— А вы сами разве не в таком же плену? — тихо спросил Шрагин.

Фомич молчал.

— А если вы тоже находитесь в плену, — продолжал Шрагин, — почему вы, в отличие от рабочих получая приличный оклад, занимаетесь еще аферами с немецкими интендантами?

Фомич снова промолчал. Шрагин обдумывал, что он скажет адмиралу по поводу этой истории.

— В общем, я вижу, что вы просто не поняли, что ваша экономия немецких денег неразумна, — примирительно сказал Шрагин.

— Допустим, — согласился Фомич. — И что из этого?

— Раз вы, наконец, поняли — значит, надо от этой позиции отказаться, вот и все.

Фомич молча покачал головой.

— Словом, если вы хотите, чтобы я выполнил вашу просьбу не топить вас, — сказал Шрагин, — я должен услышать ваше признание в том, что вы не поняли вредности придуманной вами экономии. В конце концов мне не хочется, чтобы вы понесли слишком тяжелое наказание. Как-никак мы с вами в одинаковом положении.

— Положим, я в холуях при адмирале не состою, — отрезал Фомич.

— Холуи бывают разных рангов, и вам от этого звания тоже не отречься, — улыбнулся Шрагин.

— Может, и так, может, и так, — пробормотал Фомич, удивленно глянув на него.

— Значит, договорились?

— О чем?

— Давайте кончать эту сказку про белого бычка, — рассердился Шрагин, рассчитывая подавить Фомича логикой ситуации. — Если вы действительно хотите, чтобы я помог вам избежать тюрьмы, я могу это сделать только при одном условии: вы должны искренне сознаться, что не понимали абсурдности своей экономии, иначе вы попросту сознательно совершали диверсию. И именно так руководство завода склонно расценивать ваши действия.

— Говорите, что хотите, — устало произнес Фомич.

— То, что я скажу, это мое дело, — Шрагин встал и взялся за ручку двери. — Но если вызовут вас и вы скажете сами, что признаете свою ошибку.

В тот же день Фомич распоряжением адмирала Бодеккера был переведен на должность кладовщика. Шрагин срочно сообщил обо всей этой истории подпольщикам, и вскоре человек подполья, действовавший на заводе, установил связь с Фомичом.

Глава 27

То, что Эмма Густавовна буквально растворилась в новой своей жизни и сейчас трепетно ждала приезда в гости из Германии своего родственника, это можно было если не оправдать, то хотя бы понять. Так уж получилось, что вся ее жизнь в советское время прошла в стороне от тревог и радостей страны, а начало ее жизни прошло в атмосфере типично немецкого мещанства. И сейчас перед ней словно воскресло все из детства и юности.

Шрагин не мог понять Лилю, и это тревожило его все больше и больше. Между ними произошел разговор, которого он, по совести сказать, ждал, потому что замечал кое-что в отношении Лили к нему, но он не мог предположить, что разговор этот приведет к таким неприятным результатам.

Как-то вечером Лиля завела поначалу шутливый разговор об их, как она выразилась, юмористических личных отношениях.

— Я не вижу в этом юмора, — серьезно сказал Шрагин. — То, что нас с вами считают мужем и женой, в данном положении полезно для нас обоих.

— А мне смешно, — упрямо повторила Лиля. — Ставлю вас в известность, муженек, что позавчера генерал Штромм почти что объяснился мне в любви. Но я не смогла выдержать роли и расхохоталась в голос, а потом сказала ему, чтобы он сначала этот вопрос согласовал с моим мужем. Но генерал заявил, что мой муж меня не стоит и что, по его наблюдениям, вы меня не любите. Я, конечно, возражала ему, что мы очень любим друг друга, и еще напомнила ему церковную заповедь: да убоится жена мужа своего. — Лиля засмеялась и, вдруг сникнув, тихо сказала: — А все это вместе взятое дается нелегко.

Шрагин молчал, собираясь с мыслями. То, чего он очень боялся, наступило. У него уже давно были подозрения, но он очень надеялся, что ошибается. Надо было объясниться.

— Лиля, милая, — сказал он, подойдя к ней совсем близко. Он увидел, как она вздрогнула и повернулась к нему с широко открытыми глазами. — Поймите меня, милая Лиля, мы с вами в этом не принадлежим себе, — сказал он очень тихо. — И то, что вы называете «все вместе взятое», — это ведь не что иное, как наша с вами борьба.

— Наша… Наша с вами… Мы… — сказала Лиля, закрывая лицо руками, теперь ее голос слышался глухо, прерывисто. — Если бы вы только знали, как я одинока среди всех этих «нас», «мы» и так далее!.. Ведь у меня даже матери не стало… Вы же сами видите, какая она теперь.

— Надо стараться ее хотя бы понять, — мягко сказал Шрагин.

Лиля открыла лицо, выпрямилась.

— Вам остается только добавить, что она в этом своем состоянии содействует нашей с вами борьбе! — тихо сказала она, глядя ненавидящими глазами на Шрагина.

— Да, это так и есть, — снова мягко ответил Шрагин. — Она создает обстановку, в которой мы с вами получаем очень ценную информацию, не забывайте это.

— Возможно… возможно, — словно сразу обессилев, еле слышно сказала Лиля и спросила жалобно, точно уже зная ответ: — Вы любите свою жену?

— Да.

Она прошлась по комнате, потом остановилась перед Шрагиным и, глядя ему в глаза, сказала с неподвижным лицом:

— Наверное, все сложилось бы иначе, если бы ее не было.

— Нет, все было бы так же, — выдерживая ее взгляд, мягко и грустно сказал Шрагин.

Лиля закрыла глаза, из которых вот-вот должны были брызнуть слезы. Но она пересилила их, постояла немного возле Шрагина и отошла к окну.

— Это последний в моей жизни случай, когда я послушалась маму, — сказала она, не оборачиваясь. — Это она посоветовала мне объясниться с вами. Извините меня.

Шрагин встал, подошел к ней, взял ее руку и поцеловал.

— Лиля, вы еще найдете себе достойного друга, поверьте мне. Нужно только пережить это черное время.

Не отнимая руки, Лиля сказала чуть слышно:

— Видимо, я переиграла свою роль в спектакле.

— Я не могу, Лиля, лгать ни вам, ни себе. Не могу.

Лиля тихонько высвободила руку и решительно сказала:

— А я больше не могу играть ложь. Я буду играть теперь правду, и моя новая роль: жена, не любимая мужем и не любящая. Как говорится, семья не получилась.

— Зачем вам это?

— Я должна сделать это в ваших же интересах, — уже спокойно говорила она, но сколько скрытой иронии и горечи было в каждом ее слове! — Я боюсь, что наши такие полезные вам гости начнут подозревать неладное сами.

— Наши семейные дела никого не касаются, — начал Шрагин, но Лиля будто не слышала его.

— Но не станут ли они со мной более разговорчивыми, когда я буду играть иную роль? — перебила она и торопливо добавила: — Не беспокойтесь, грязи я не коснусь, но мне так будет легче, честное слово, а в старой роли я могу и сорваться. И дело остается делом, можете мне поверить.

— Могу вам сказать одно: мне будет неприятно видеть вас, — Шрагин запнулся и сердито закончил: — Видеть вас в другой роли.

Лиля ушла к себе. На другой день она вела себя, как раньше, как будто и не было этого разговора. Прошло недели две, и Шрагин успокоился, решив, что она, наверное, передумала менять свою роль.

Так и было до появления в доме полковника медицинской службы из восемнадцатой армии Бертольда Лангмана. В первый раз его привел в гости генерал Штромм, а затем он стал приходить и без генерала. Ему было лет тридцать пять, и он совершенно не был похож на немца, тем более военного. Черные вьющиеся волосы, крупные печальные карие глаза, узкое лицо, тонкий нос с горбинкой делали его похожим на еврея. Именно это подумала Эмма Густавовна еще в передней, когда он пришел первый раз, и уставилась на гостя с невежливым испуганным удивлением.

— Не волнуйтесь, мадам, — расхохотался генерал Штромм, — он немец, но, правда, с примесью союзнической венгерской крови. Простите ему это и знакомьтесь: Бертольд Лангман, полковник. Воюет он с ножом в руках, он — главный хирург армии.

Шрагин в этот вечер был дома и провел его вместе с гостями. Вскоре пришли еще адмирал Бодеккер и его комиссар-майор Капп. Бодеккер уже не раз бывал в доме Эммы Густавовны, и он сам просил Шрагина, «чтобы не дразнить гусей», приглашать и Каппа, хотя он его и сам не терпел.

Разговор сплетался вокруг модной тогда темы: действительно ли русские смогли организовать под Москвой контрнаступление или события там не что иное, как маневр немецкого командования? Понятно, какой громадный интерес представлял этот разговор для Шрагина.

Эмма Густавовна пыталась взять разговор в свои руки и стала вспоминать все суровые зимы в своей жизни, но ее никто не поддержал. Доктор Лангман встал из-за стола, подошел к роялю и перелистывал там Лилины ноты.

— Кто в этом доме музицирует? — спросил он.

— Это моя обязанность, — вздохнув, сказала Лиля.

— Музыкант по обязанности не музыкант, а трубач из военного оркестра, — сказал Лангман, внимательно смотря на Лилю, которая обиделась и покраснела. — Прошу извинения, — негромко произнес Лангман и снова занялся нотами.

Шрагин с любопытством наблюдал немецкого доктора. Он заметил, что во время беседы за столом Лиля молчаливо поддерживала Лангмана то взглядом, то улыбкой, а доктор несколько раз внимательно посмотрел на нее.

Генерал Штромм спросил Шрагина:

— А что вы думаете об этом? Как вы расцениваете московский эпизод? Вы, русский, поверили в то, что ваша армия вдруг обрела волшебную силу, способную нас победить?

— Мне этот вопрос неприятен, — услышал генерал ровный голос Шрагина.

— Почему?

— Я встревожился, конечно, узнав о том, что произошло под Москвой, — сказал Шрагин.

— За нашу армию? За судьбу Германии? Хо-хо! — развеселился генерал.

— Я встревожился за себя, — продолжал спокойно рассуждать Шрагин, как будто он говорил про кого-то другого. — Вы должны понимать, что такое решение, какое принял я, возможно принять только один раз в жизни.

— Что за решение?

— Сменить бога и веру, — улыбнулся Шрагин. — И я принял это решение, трезво оценивая ход истории, в данном случае — ход войны. Естественно, что каждая малость, подвергающая сомнению правильность моего решения, очень для меня тревожна. Я пошел с вами, но я не из тех, кто делает это из примитивных шкурных соображений. Меня пугает не то, что мои соотечественники не простят мне такое решение. Мои соотечественники теперь вы, ваши тревоги — мои тревоги. Я слишком мало знаю о войне и слишком плохо в ней разбираюсь.

— Я могу добавить, — сказал адмирал Бодеккер, — что господин Шрагин действительно пришел к нам искренне и работает получше иных наших настоящих соотечественников.

— Вы не поиграете нам? — вдруг обратился доктор Лангман к Лиле.

— Поиграть вам? — переспросила Лиля. — Это же и есть приказ исполнять свои обязанности трубача. Я люблю играть для себя.

Лангман быстро подошел к ней, взял ее руку, поцеловал.

— Вы поймали меня на хамстве, — сказал он, — и я еще раз прошу извинения.

— Хо-хо-хо! — гремел генерал. — До чего же тонкая душа у нашего доктора, просто непонятно, как он с такой душой безжалостно кромсает нашего брата!

Позже Лиля все же села за рояль и сыграла два прелюда Рахманинова. Доктор Лангман слушал музыку, закрыв глаза, а когда Лиля кончила играть, сказал восторженно:

— Чудо… Чудо… Но, по-моему, Рахманинов все же не очень-то русский гений, эту музыку мог написать и француз и…

— Немец? — иронически подсказала Лиля.

— Нет, — ответил Лангман. — Я хотел сказать — и англичанин. Но должен заметить: германская культура если уж может чем гордиться, так это музыкой: Бетховен, Вагнер, Бах.

— Не люблю, они бездушные, — сказала Лиля.

— Ну что вы говорите, как можно? — доктор Лангман подошел к Лиле, и они начали спорить.

— Остерегайтесь, господин Шрагин, докторов, любящих музыку, помните, что ваша жена пианистка, хо-хо-хо! — резвился генерал.

Шрагин натянуто улыбнулся и промолчал.

Да, именно в этот вечер Лиля начала играть свою новую роль, роль жены, которую муж не любит и к которому она тоже равнодушна. Она вела себя так, будто мужа здесь не было. Шрагин видел, что Лиля нравится Лангману. Впрочем, это, конечно, чувствовала и она — больше и громче, чем всегда, смеялась, спорила, говорила колкости, игриво посматривая на немца.

Шрагин понял: в его жизнь входит серьезное осложнение. Он еще и еще раз вспоминал свой недавний разговор с Лилей и приходил к неизменному выводу: иначе он вести себя не мог.

Глава 28

Начальник СД доктор Шпан в присутствии всего офицерского состава вручал ордена трем работникам, участвовавшим в раскрытии хищения типографского шрифта. Бульдог произнес благодарственную речь.

— Мы вышли на верный след, пройдем по нему до конца, и город раз и навсегда будет очищен от врагов Германии, — закончил он.

Раздались аплодисменты. Шпан пожелал успеха всем работникам, закрыл церемонию и поспешно ушел к себе, даже не поговорив с награжденными. Никто этому не удивился. Все знали, что его переводят в Киев, он уже давно сидит на чемоданах и делами не интересуется. Впрочем, и до этого все своим настоящим начальником считали Релинка.

Как только дверь за экс-начальником закрылась, Релинк подошел к Бульдогу, поздравил его с орденом и сказал:

— Твоя речь прекрасна, но после операции в типографии прошло больше двух месяцев, мы идем по твоему «верному» следу, а листовки, как прежде, выходят и выходят. Я думал, что ты в своей речи скажешь об этом хоть пару слов.

Бульдог мгновенно побагровел и хотел что-то ответить, но Релинк предостерегающе поднял руку:

— Не надо портить прекрасного впечатления от церемонии, — сказал он, скосив в злой улыбке массивный подбородок.

Релинк вернулся в свой кабинет, приказал адъютанту никого к нему не пускать и отключить все телефоны, кроме берлинского. Последнее время он все чаще так уединялся и обдумывал свою работу. Делать это ему посоветовал в телефонном разговоре Отто Олендорф, высказав предположение, что он погряз в повседневных мелочах и не умеет или не имеет возможности взглянуть на свою работу со стороны и объективно анализировать ее.

Но думай не думай, общая картина работы от этого не менялась. В городе продолжали происходить неприятнейшие события, а вся агентура СД, точно по сговору, уводила от этого основного, подставляя, как правило, весьма расплывчатые, а главное, третьестепенные цели. В пору подумать, что непрекращающиеся диверсии, уничтожение комитета Савченко, организованное бегство пленных из лагерей, регулярное появление листовок, акты саботажа — что все это своими корнями уходит за пределы города. Но Релинк знал — это не так. Его главный враг находится в городе, и цели, по которым он наносит удары, выбираются обдуманно, и они, как правило, очень значительны. Чего стоит одна ликвидация Савченко! И этот удар нанесен именно в тот момент, когда люди Савченко начали активно сотрудничать со службой безопасности. А теперь они перепуганы насмерть; когда их начинают настойчиво привлекать к работе, они попросту исчезают из города. Релинк вынужден признать, что и разведка врага работает очень точно: они быстро установили, кто выдал похитителей шрифта в типографии, и ликвидировали его. «Чего же не хватает нам? — думал Релинк. — Что должны делать мы, чтобы тоже быстро и точно находить главные цели?..»

Он вынул из стола и начал внимательно перечитывать «Дело о похищении типографского шрифта» — единственное дело, которое явно коснулось того главного, неуловимого. Не протекло ли тогда меж пальцев что-нибудь такое, что могло приоткрыть тайну над другими силами главного противника. Релинк перелистывал страницу за страницей, и перед ним проходило недавнее.

Уже после первых допросов он понял, что наборщик — фигура случайная и малоинтересная. Он был полезен только тем, что указал второго участника кражи шрифтов — Ястребова, а вот тот оказался достойным противником.

Его привели к Релинку рано утром. В окно ярко светило солнце, и на лице арестованного особенно резко были видны черные следы побоев. Релинк знал, что Бульдог всю ночь трудился зря. Серые глаза Ястребова смотрели на него с какой-то спокойном, усталой злостью.

Релинк начал допрос. Переводчик, который всю ночь работал с Бульдогом, говорил медленно, сбивчиво и с какой-то безнадежной интонацией, точно он заранее знал бесполезность этого занятия. На первые два вопроса Ястребов не ответил, а когда Релинк задал третий, он сказал спокойно:

— Ничего полезного для себя вы не услышите, не тратьте зря время.

Переводчик, наверное, думал, что на этом допрос окончится и он сможет идти спать. Но его надежды не сбылись.

— Все, что вы могли бы нам сообщить, мы уже знаем, — сказал Релинк, приноравливаясь к спокойной интонации Ястребова. — И хотел бы поговорить с вами совсем о другом. Скажите, вы искренне уверены в своей победе над всеми нами, над Германией?

— Если бы не верил, не молился… — на вспухшем лице Ястребова мелькнула тень усмешки.

— Вы верите в Бога?

— Я верю в нашу победу. За нее отдал жизнь мой отец, и я сделаю это с готовностью.

— Мне нравится ваша аналогия. Действительно, ваша вера в свою победу так же абсурдна, как религия, — сказал Релинк спокойным ровным голосом, рассчитывая этим взорвать Ястребова и заставить его заговорить по-другому. Но Ястребов усмехнулся страшным черным лицом и отчетливо сказал:

— Вспомните этот наш разговор, когда вас поставят к стенке.

Релинку стоило большого труда сдержать ярость.

— Хорошо, я обещаю вам вспомнить, — Релинк изобразил на своем лице улыбку — сейчас надо было до конца использовать возможность заглянуть в душу этому типу. Он сдержался и спросил: — Но право же, любопытно, на чем держится эта ваша уверенность?

— Чтобы победить нашу страну, — спокойно, точно выступая в политкружке, ответил Ястребов, — вам надо убить всех до одного советских людей. А это не под силу даже вам. Выбьетесь из сил.

— Вы заблуждаетесь! — покачал головой Релинк. — Уже сейчас половина ваших людей работает вместе с нами для Германии.

— Неправда, с вами только предатели. Но не очень-то надейтесь на них. Чуть запахнет паленым, они разбегутся от вас в разные стороны, следа их не найдете.

Релинк не мог больше продолжать этот разговор и перешел к деловому допросу.

— Где типография, печатающая листовки?

Ястребов молчал.

— Кто принимал шрифты у наборщика?

Ястребов молчал.

— Вы здешний или вас сюда прислали?

Ястребов молчал.

Релинк почувствовал знакомый озноб, появлявшийся, когда он давал волю своей ярости. Он встал из-за стола, подошел к Ястребову и ударил его в подбородок снизу вверх. Ястребов вместе со стулом опрокинулся навзничь. Релинк подбежал к нему и стал бить его ногами в лицо, в грудь, в живот…

Ночью Ястребов был расстрелян.

«Вот она, моя ошибка, — думал теперь Релинк. — Мы поторопились с расстрелом. Надо было держать Ястребова в тяжелом режиме до тех пор, пока он не заговорит. Ведь вполне возможно, что стойкость его была не больше как истерикой после ареста, со временем он бы опомнился. А расстреляв его, мы потеряли последнюю нить следствия. Да, здесь ошибка. И вывод — никогда не следует торопиться.»

На телефонном аппарате замигала лампочка — по прямой линии вызывал Берлин. Релинк снял трубку и услышал голос Олендорфа. Просто удивительно умение этого человека возникать перед тобой в самое неподходящее время!

— Приветствую. Поздравляю, — сказал Олендорф своим неизменным телеграфным стилем. — Ордена за типографию вполне заслужены.

— Спасибо, — еле слышно пробормотал Релинк, пытаясь понять, есть ли ирония в поздравлении начальства.

— Типография — прямой ход к главному, — продолжал Олендорф.

— Я тоже так считаю, — вставил Релинк.

— Здесь и надо копать, — сказал Олендорф и замолчал, паузой как бы приглашая Релинка говорить.

— К сожалению, операция оказалась локальной, — сказал Релинк. — Это следствие их хорошей конспирации.

— И вашей торопливости, — добавил Олендорф, который, конечно, уже знал о расстреле подпольщиков из типографии.

— Я только что сам думал об этом.

— Прошу вас впредь в каждом сообщении указывать направление к главному.

Релинк молчал, обдумывая, что хочет от него начальник, и сказал после затянувшейся паузы с еле уловимой интонацией вопроса:

— Конечно, когда будут к этому основания.

— Объективно все — часть главного, — сказал Олендорф и закончил разговор, пожелав Релинку успеха.

«Так… сказано достаточно ясно, — думал Релинк, положив трубку. — Всё — часть главного. Значит, важно все? Абсолютно все? А может, я не уловил какой-то другой смысл? Это надо спокойно и хорошо обдумать.»

В кабинет вошел начальник радиослужбы Элербек, как всегда, чистенький, подтянутый, поблескивающий лысиной под редкой сеткой начесанных набок белесых волос.

— Прошу десять минут для срочного доклада, — сказал он, подойдя к столу Релинка.

— А на двенадцать минут материала уже не хватит? Садитесь, я слушаю, — усмехнулся Релинк. Он уже знал, что Элербек пришел с каким-то сообщением о работающем в городе таинственном передатчике, но не верил, что сообщение будет интересным.

Месяц назад он приказал Элербеку найти передатчик. Но оказалось, что это совсем не простое дело. Передвижных радиопеленгаторных станций в городе не было. Восемнадцатая армия располагала только тремя станциями, из которых две обслуживали штаб, а третья была в распоряжении зондеркоманд, действовавших против партизан. Релинк связался с Берлином и получил ответ, что этих станций не хватает, но все же ему обещали оказать помощь.

Станций до сих пор нет. Вместо них из Берлина пришло письмо о том, что пеленгирование в приморском городе, да еще находящемся на полуострове — занятие почти безнадежное, так как передатчик может работать с лодки, находящейся в море. Единственное, что сделал Берлин, — дал разрешение выделить специального радиста для наблюдения за неизвестным передатчиком. Но за целый месяц эти наблюдения ничего не дали. Таинственный передатчик работал очень редко, в самое разное время суток, и его сигналы звучали всего несколько минут. За месяц он был обнаружен в эфире всего два раза. Первый раз не сработал магнитофон, а записывать рукой и потом пытаться расшифровать быструю кодированную передачу было бессмысленным занятием. Во второй раз удалось сделать запись на пленку. Над ней неделю бились опытные шифровальщики, но, увы, безрезультатно. Несколько дней назад по требованию Релинка Берлин приказал действующей в этом городе группе абвера откомандировать в распоряжение СД специалиста по русскому шифру. Но и специалист достиг немногого. Со вчерашнего дня на столе у Релинка лежала схема сделанной им расшифровки, в которой понятны были только четыре ничего не говорящих слова: «стать», «разнообразные», «крыша» и, наконец, «Грант». Специалист по русским кодам высказал предположение, что Грант — условное имя посылающего шифровку. Теперь таинственный передатчик так и называли: «Рация Гранта».

И сейчас Релинк не верил, что Элербек принес важные новости.

— Сделана третья запись Гранта, — сообщил Элербек. — Он был в эфире три минуты четырнадцать секунд. Снова абракадабра. Но в конце снова «Грант». Потом была поймана дальняя мощная станция, которая в течение десяти минут посылала в эфир один и тот же вызов, и в нем тоже фигурировало слово «Грант». Затем рация Гранта снова появилась в эфире и передала трижды повторенные буквы «П» и «А».

— Это все? — с недоброй улыбкой спросил Релинк.

— На сегодня все, — ответил Элербек. — Но теперь мы знаем, что рация Гранта имеет прямую связь с какой-то мощной дальней станцией. Я считаю это очень важным.

— Благодарю вас, — иронически поклонился Релинк. — я все время думал, что Грант посылает свои сообщения Господу Богу, и не беспокоился.

Элербек обиженно поджал свои узкие бледные губы и встал.

— Я считал своей обязанностью доложить, — сухо сказал он и ушел.

Релинк с яростью швырнул ему вслед карандаш, но сейчас же встал, поднял карандаш и, вернувшись к столу, сказал вслух:

— Господин Релинк, я не узнаю вас.

И здесь то же самое — невозможность пробиться через конспирацию противника. И Релинк бесился все больше, хорошо понимая, какое значение имеет обнаружение этой рации. Его бесило и то, что он, изучавший приемы конспирации, применяемые на всех континентах, и довольно легко вскрывавший тайны подполья во Франции и Голландии, оказался бессильным против конспирации русских. Как-то Олендорф сказал ему. «Русские большевики — азиаты и в конспирации. Но что это, черт возьми, значит? Что они, волшебники, что ли, эти большевики?»

Вечером Релинк вызвал к себе агента по кличке Беглый. Этот человек работал администратором в театре, снабжал СД подробнейшими и, на первый взгляд, перспективными доносами, все они при проверке оказывались полной чепухой. В прошлом Беглый был кандидатом в члены Коммунистической партии, и у Релинка возникло подозрение, не являются ли его лживые доносы злоумышленными.

Допрос Беглого длился меньше часа. Релинк прервал его, испытывая такое брезгливое отвращение к агенту, что ему захотелось скорей пойти домой и принять горячую ванну. Перед ним сидели взмокшее от страха подобие человека. То и дело поддерживая рукой вставную челюсть, тот бормотал глухой скороговоркой. Да, он писал заведомую неправду, но каждое донесение он начинал словами: «Надо проверить такого-то человека». И он думал, что проверят, убедятся, что человек этот ни в чем не замешан, но одновременно увидят, и как старается он, Беглый, помочь новой власти. Релинк уже видел, что за всем этим стоит только примитивный животный страх за свою шкуру.

— Зачем вы пошли в коммунисты? — спросил Релинк.

— Я же не дошел… кандидатом был… — пробормотал Беглый запекшимся ртом.

— Но зачем? Зачем? — крикнул Релинк.

— Для анкеты, господин начальник. Исключительно для анкеты.

Релинк распорядился отправить Беглого в уголовную тюрьму.

— Ну, что вы скажете об этом экземпляре? — обратился Релинк к переводчику.

— Все они такие. Им понятен только страх, — ответил переводчик, приводя в порядок свои записи.

— Вы родились в Германии? — спросил Релинк.

— Да. Мои родители эмигрировали отсюда в 1917 году.

— Так что вы нынешних своих соотечественников попросту не знаете, — заметил Релинк.

— Но я уже успел повидать их здесь, — сказал переводчик.

— Как вы думаете, почему так получается: те, кто против нас — люди волевые, храбрые, а те, кто с нами, — такие вот? — Релинк задал этот вопрос и нетерпеливо ждал ответа. Он уже успел убедиться, что этот русский парень не глуп, и ему было очень интересно, что он скажет.

Переводчик отвечать не торопился и, продолжая укладывать в портфель свои бумаги, поглядывал на Релинка, точно проверяя, можно ли ему говорить то, что он на самом деле думает.

— Очевидно, все те, на ком держалась коммунистическая Россия, оказались в стане наших врагов, — осторожно ответил переводчик.

— Это из области дважды два — четыре, — грубо заметил Релинк.

— Почему? — обиделся переводчик. — За этим дважды два стоит вывод, что коммунизм здесь поддерживали сильные люди, а над этим уже следует подумать.

Да, это был именно тот вывод, к которому уже не раз приходил и сам Релинк, избегая, впрочем, развивать эту мысль.

Вот и сейчас ему захотелось оборвать этот разговор и заодно припугнуть переводчика.

— Но отсюда следует и другой вывод, — сказал Релинк, — что коммунизм — дело умных и сильных людей, а наши идеи… — Релинк замолчал, как бы приглашая переводчика закончить фразу. Но тот уже понял, в какой опасный разговор он залез, и молчал. — Вы видите, как опасно делать обобщенные выводы, основываясь на примитивных данных, — нравоучительно заключил Релинк.

— Да, конечно, я знаю слишком мало, — поспешно согласился переводчик, но эта его поспешность снова вызвала у Релинка раздражение, и он, не попрощавшись, ушел.

Поздно ночью Релинк записал в своем дневнике:


«Все-таки наша пропаганда делает ошибку, создавая у немцев представление, будто коммунизм — это нелепая и непопулярная в России затея. Тогда становится непонятным, почему здесь так нелегко дается победа. Эту мысль надо при случае высказать Олендорфу. В Берлине хватает умных бездельников, пусть они придумают ловкое объяснение силы коммунизма. Это поможет правильно понимать, что здесь происходит, и объяснит особые трудности нашей работы в России…»

Глава 29

На первом этапе борьбы городское подполье понесло немалые потери — сказалось прежде всего отсутствие опыта. Он приобретался уже в бою, и за него первыми расплачивались жизнью те, кто недооценивал силу врага и переоценивал свою. Другие погибли оттого, что им трудно было сразу поверить, что в городе окажутся предатели из своих. Были и жертвы «слепые». Это когда люди попадались случайно, во время массовых облав. Были потери и бескровные, когда люди, не обнаружив в себе мужества, просто отходили от борьбы.

Но каждая потеря учила подпольщиков мужеству, закаляла их волю, обогащала опытом борьбы. И после всех понесенных потерь подпольная организация не только окрепла духовно, она значительно увеличилась, и приток людей в нее продолжался. Подпольщики действовали уже не только в городе, но и в близлежащих колхозах и совхозах, и там, где на сотни километров вокруг голая степь, их работа была не менее трудной, чем в городе. Группа Шрагина могла теперь опираться на помощь подпольщиков, а Шрагин к этому времени фактически стал одним из руководителей подполья. Все чаще дела подполья и группы Шрагина дополняли друг друга.

В начале весны Шрагин начал готовить крупную диверсию ни аэродроме морских бомбардировщиков. Эту цель указала Москва. Самолеты, действовавшие с этой базы, представляли большую опасность для наших черноморских портов и в особенности для морских коммуникаций, питавших героический Севастополь.

Разведку подходов к аэродрому вели Федорчук, Харченко и люди подполья. Вскоре подпольщикам удалось устроить на аэродром землекопом своего человека — Григория Серчалова. С его помощью начал устраиваться туда и Федорчук. Серчалов свел на аэродроме знакомство со странным немцем, который открыто клянет Гитлера и с большой симпатией говорит о Советском Союзе. Если этот немец не провокатор, получить на аэродроме такого помощника было необыкновенно важно. Но возникало множество тревожных вопросов. Почему немец сразу доверился подпольщику? И так как было известно, что Серчалов в конспиративных делах неопытен, возникло подозрение: не ведет ли он себя там, мягко говоря, неосторожно? И не ведут ли его с помощью этого немца в ловушку? Связные с ним встречались раз в неделю, а выяснить все это надо было немедленно.

…В воскресенье после дежурства в ресторане Юля шла домой. Свернув с главной улицы в переулок, она чуть не столкнулась с Вальтером. С тех пор как, получив назначение, он уехал, Юля его не видела. Сейчас было похоже, что он специально ее поджидал. Уж очень неловко разыграл он сцену случайной встречи.

— Как неожиданно и замечательно! — говорил он торопливо. — Иду и как раз думаю о вас. В город приехал с целым мешком дел, заскочить к вам в ресторан пообедать минуты нет, а увидеть очень хочется, и вдруг…

Юля сказала, что она тоже рада его видеть, и Вальтер предложил ей погулять.

— Такой чудный весенний день! Покажите мне ваш город, я ведь совсем его не видел, — попросил он.

— Город-то большой, — улыбнулась Юля. — А у вас ведь полный мешок дел и ни минуты свободной.

Вальтер покраснел.

— В общем, боялся я зайти в ресторан и ждал вас здесь, — смущенно сознался он.

— А что же вас испугало?

— Что? — переспросил он и осторожно взял ее за локоть. — Идемте, не надо мозолить людям глаза.

Они пошли в сторону Юлиного дома.

— Черт возьми! — вдруг воскликнул Вальтер. — Стоит где-нибудь появиться немцу, как люди начинают бояться друг друга, главное, даже мы, немцы, боимся друг друга. Верно я говорю?

Юля спросила в ответ:

— Где вы теперь служите?

— Главная авиабаза морского бомбардировочного полка. Старший механик по ремонту и редчайший экземпляр военного без звания. Штопаю дырки на самолетах, и тут я сам себе фельдмаршал и фюрер. И так как я умею работать, фельдфебели, не смущаясь, мою работу присваивают себе. У них из-за меня даже драка. Переманивают меня, как певичку в кабаре.

Вальтер рассказывал все это весело, но Юля видела, что его веселость искусственна, не верила ему и ждала, чего же он хочет.

— Вы надолго в город приехали? — спросила она, чтобы выяснить, как себя вести. Они продолжали идти к ее дому, и, если окажется, что у Вальтера есть время, надо будет изменить маршрут прогулки. Приглашать его к себе в гости Юля без разрешения Федорчука не собиралась.

— Не знаю, — ответил Вальтер. — Все будет зависеть от вас.

Юля удивленно посмотрела на него: Вальтер был совершенно серьезен.

— Я должен сказать вам… даже обязан сказать, — он сильно волновался. — Я обдумал все, что происходит здесь, и пришел к выводу, что я не имею права и не желаю нести ответственность за дела наших обезумевших наци, но отречение на словах ничего не значит, и я решил действовать. Конечно, проще всего удрать отсюда в Германию — я ведь фактически невоенный. Но это было бы трусостью. Я еще не знаю, что я сделаю, но, клянусь вам — сделаю. Я хочу помогать русским бороться против Гитлера, и пусть будет со мной все что угодно. Главное, что совесть моя будет чиста.

— Что касается меня, — сухо начала Юля, — то я честно служу новой немецкой власти и не знаю, почему вы решили именно мне сделать это странное признание.

— Я это предвидел, — закивал головой Вальтер. — Я допускал, что ошибаюсь, веря вам вслепую, и даже… что меня могут выдать. Но тогда моя судьба будет моим оправданием перед всеми честными людьми в Германии… — Он остановился и взял Юлю за руку. — Но я не верю, что вы такая. А я еще ни разу не ошибался в людях. Впрочем, нет, один раз ошибся. Хотите, я вам расскажу? — Вальтер заглянул Юле в лицо и, увидев ее глаза — холодные, не верящие, осекся и замолчал.

Некоторое время они шли молча. Юля понимала, что если она сейчас оттолкнет его, он во второй раз к ней с таким разговором не придет. И вообще не придет. А как-то, хотя бы намеком, выразить свое отношение к тому, что он сказал, она, не посоветовавшись с Федорчуком, не решалась. И вместе с тем она верила Вальтеру.

— Я ведь хочу услышать от вас совсем немного, это ни к чему вас не обязывает, — снова заговорил Вальтер. — Посоветуйте мне, как узнать, можно ли доверять человеку — русскому, вашему…

— Этого никто не знает, я этого даже про своего мужа не знаю.

— Меня огорчает, что вы так говорите о муже, — серьезно сказал Вальтер. — Впрочем, я понимаю, вы шутите, чтобы отвязаться от меня. А мне нужен серьезный совет. У нас на аэродроме бригадиром землекопов работает Григорий Серчалов, пожилой такой человек, высокого роста. Вы его, случайно, не знаете?

Юля отрицательно покачала головой.

— Жаль. Я с ним познакомился, и мне он очень понравился Я чувствую, что он ненавидит наци. Вот уже месяц, как мы знакомы, но боимся друг друга и разговариваем, как два глухонемых. Но я же действительно не знаю, как выяснить, что он за человек. А нарваться на провокатора было бы очень обидно.

Юля уже слышала от мужа о странном немце, который доверился подпольщику Серчалову, и сейчас не верила своим ушам: неужели странный немец — Вальтер? Так или иначе, сама она решать эту задачу не могла и не имела права.

— Знаете, Вальтер, мне просто некогда сейчас разговаривать с вами, — сказала Юля.

— Я понимаю, — усмехнулся Вальтер. — Мешок дел и ни минуты свободного времени.

— Нет, правда, сейчас мне некогда, — сказала Юля, тоже усмехаясь. — Но если вы хотите поговорить со мной, приходите через час к кинотеатру.

— Я не хочу смотреть кино.

— Мы просто там встретимся и пойдем погуляем по городу. Хотите?

Вальтер внимательно посмотрел на нее.

— Хорошо, я буду там через час.

Юля обошла стороной целый квартал, пока не убедилась, что нет слежки, и пошла домой.

Федорчук выслушал ее торопливый рассказ и задумался. Как мог Вальтер догадаться о настроениях Серчалова? А кто на самом деле этот Вальтер? Проще всего было сейчас же с ним повидаться. Но пойти на такую рискованную встречу без ведома Шрагина Федорчук не мог. Свидание же с ним могло состояться не раньше чем через три дня. Обдумав все «за» и «против», Федорчук все же решил действовать, не дожидаясь встречи со Шрагиным, и послал Юлю за связным Григоренко. Времени было в обрез, и теперь все зависело от того, окажется ли Григоренко дома, хотя по действовавшей схеме он обязан был находиться именно там. Через полчаса Юля вернулась вместе с ним. Федорчук предложил ему такой план. Возле кинотеатра Григоренко подойдет к Вальтеру, убедившись прежде, что там нет засады. Скажет ему, что знает его по работе в довоенное время на аэродроме в Великих Луках, когда тот был механиком от «Дерулюфта». Если Вальтер пойдет на разговор и будет пытаться вспомнить Григоренко, то надо предложить ему уйти с толкучки возле кинотеатра и увести его в переулок, где меньше людей. В дальнейшем Григоренко должен поступить в зависимости от того, как поведет себя Вальтер.

Если немец подтвердит все то, что говорил Юле, Григоренко прямо скажет ему, что может помочь связаться с нужными людьми. Сделает он это при условии, что Вальтер своей рукой напишет по-немецки и по-русски, что хочет связаться с советскими патриотами, чтобы участвовать в борьбе против Гитлера. Григоренко не скроет, что это необходимо как гарантия от провокации. Получив такой документ, Григоренко скажет немцу, что вскоре на аэродроме к нему обратится человек с паролем; «Не хотите ли купить новые сапоги?» Вальтер должен ответить: «Спасибо, но я сапогами обеспечен». И в дальнейшем Вальтер будет получать указания от этого человека. Если же Вальтер откажется писать расписку, Григоренко должен быстро уходить, соблюдая всю необходимую конспирацию.

Григоренко согласился с планом, но очень боялся, что Шрагин будет возмущен их самостоятельными действиями.

— Я все беру на себя, — успокоил его Федорчук и подтолкнул к двери.


Прошло уже гораздо больше часа, а Вальтер все еще стоял около кинотеатра. Юля издали показала его Григоренко и вернулась домой.

Григоренко остановился в двух шагах от немца и бесцеремонно смотрел на него, как это делают люди, встретив давно знакомого, но еще не уверенные в том, что не ошиблись. Вальтер заметил, его рассматривает какой-то парень, и сначала отвернулся. Через минуту он оглянулся — парень все еще смотрел на него, но теперь приветливо улыбался. Вальтер тоже улыбнулся, и тогда Григоренко подошел к нему.

— Вас, случайно, зовут не Вальтер? — спросил Григоренко.

— Да, Вальтер, — удивленно ответил немец.

— Вот так встреча! — воскликнул Григоренко. — А вы меня не помните?

— Извините, нет, — ответил Вальтер, удивленно глядя в лицо Григоренко.

— Ай, нехорошо, — укоризненно покачал головой Григоренко. — Я же вместе с вами работал на аэродроме в Великих Луках, вы были механиком от «Дерулюфта», а я слесарем в мастерских. Впрочем, тогда я еще был не слесарем, а всего только учеником слесаря. Костя меня звать.

— Не может быть! — тихо произнес Вальтер. Григоренко видел, что он волнуется.

— Что значит — не может быть? — рассмеялся Григоренко. — Тогда, значит, я вру?

— Нет, нет, что вы, — торопливо говорил Вальтер. — Но это так неожиданно. Да, да, я работал там и имел там много друзей… — Вальтер весь сжался, предчувствуя, что наступает момент, которого он так ждал, но он постарался взять себя в руки и сказал спокойно: — Но вас, извините, не помню. Я помню, например, Григория Осокина.

— Гришку! Ну как же! А Петрова помните? — наобум спросил Григоренко, рассчитывая только на популярность этой фамилии.

— Кузьму Петровича? Конечно, помню. Я же с ним потом целый год переписывался, — радостно подтвердил Вальтер. И вдруг пропел: — «Мы молодая гвардия рабочих и крестьян» — это же Кузьма меня выучил.

— Идете в кино? — спросил Григоренко.

— Н-нет, — Вальтер смущенно запнулся.

— Тогда уйдем с этого базара, поговорим хоть пяток минут, вспомним старое время, — предложил Григоренко.

Вальтер замялся и посмотрел на часы:

— Я жду одного человека.

— Да мы вон там, около дома, сядем на лавочку, и вам будет видно, как он подойдет, — говорил Григоренко, направляясь к скамейке.

Они сели, и Григоренко, положив руку на колено немца, спросил:

— Как же это получается, друг Вальтер: тогда в Великих Луках вы завели друзей, а теперь приехали их убивать?

Вальтер вздрогнул и повернулся лицом к Григоренко.

— Нет, я приехал не за этим, — сказал Вальтер.

— А зачем?

Вальтер помычал и ответил негромко:

— В общем, Костя, не затем — можете мне поверить, не затем.

И хотя он не повторил того, что сказал Юле, Григоренко решил больше не тянуть время.

— У нас, у русских, есть поговорка: «Языком масла не собьешь», — сказал он. — Ваш Гитлер тоже говорит, что желает нам добра, только мы от того добра в крови захлебываемся.

Вальтер молчал, Григоренко видел его стиснутые, побелевшие руки.

— Я все-таки не помню вас по Великим Лукам, — вдруг сказал немец с вызовом.

— В данных обстоятельствах важно, что я вас помню, — ответил Григоренко, делая ударение на слове «я».

После этого Вальтер долго молчал, а потом сказал:

— Хорошо, я пойду на риск, я делаю это сегодня уже второй раз.

— Второй раз? — удивленно спросил Григоренко, прекрасно зная, что имеет в виду немец.

— Но это не имеет значения, — устало ответил Вальтер и вдруг решительно спросил: — Вы действительно хотите убедиться, что я не на словах, а на деле друг советских людей?

— Да, хочу.

— Тогда скажите, что я должен сделать, и я сделаю это, клянусь моими родителями и моими детьми.

— Я скажу. Но при одном условии.

Требование написать расписку испугало Вальтера. Сначала он категорически отказался. Потом спросил, кому нужен этот документ.

— Тем, кому вы хотите помогать, — ответил Григоренко.

Вальтер снова помолчал, потом вынул из кармана записную книжку и сказал решительно:

— Диктуйте.

Григоренко сообщил ему пароль, они крепко пожали друг другу руки и разошлись в разные стороны.

Вечером Григоренко доложил обо всем Шрагину и вопреки его ожиданию получил одобрение.

Так завершилась встреча с «непонятным» немцем, с которым познакомился на аэродроме подпольщик Серчалов. Но самого Серчалова по просьбе Шрагина с аэродрома отозвали: он действительно оказался плохим конспиратором.

Глава 30

В гости к Эмме Густавовне приехал из Германии ее родственник Вильгельм фон Аммельштейн. Это был семидесятипятилетний старик огромного, почти двухметрового роста, но его позвоночник словно устал носить громоздкое тело: когда Аммельштейн стоял, вертикально держалась только нижняя часть его тела, а верхняя была сильно наклонена вперед. Впрочем, это не мешало ему быть весьма подвижным и даже суетливым. Его распирали впечатления, и так как он был говорлив до невозможности, его въедливый тенорок звучал в доме с утра до вечера.

— Ах, как это прекрасно, что я нашел вас! — говорил он Эмме Густавовне. — Я промчался через всю Европу и прямо помолодел от этой поездки.

Первое время Эмма Густавовна держалась смущенно и больше молчала, но постепенно она освоилась с объявившимся родственником и стала ему достойной собеседницей. С интересом выслушала она историю рода Аммельштейнов и в ответ рассказала свою родословную. Да, да, не было уже никакого сомнения, они действительно родственники. Когда Эмма Густавовна знакомила Аммельштейна с Лилей и Шрагиным, старик прослезился.

— Как это прекрасно! — пробормотал он, и его склеротическое лицо потемнело. — Теперь я знаю, моя одинокая могила не зарастет бурьяном. — И тут же, без всякой паузы, он начал деловито расспрашивать Шрагина, кто он, и какая у него специальность, и не знает ли он, случайно, сельское хозяйство.

— Нет, в сельских делах я ничего не смыслю, — с любезной улыбкой ответил Шрагин. Ему была смешна вся эта ситуация, и он понимал, куда клонит старик.

— Это понятие составить не так уж трудно, когда хозяйство ведет умный управляющий. — Старик победоносно оглядел все маленькое общество, собравшееся в гостиной, и сказал: — Я надеюсь что как только кончится эта военная неразбериха, вы переедете ко мне. Я хочу в своем доме видеть правнуков. — Старик поманил Лилю к себе и, пригнув, поцеловал ее в лоб.

В ближайшее воскресенье у Эммы Густавовны был день рождения, и она решила позвать гостей. Впервые она пригласила не только немцев, но и своих давних знакомых из оставшихся в городе. Вероятно, ей хотелось похвастаться перед ними своим новым положением. Аммельштейн дал деньги, а Штромм договорился с офицерским рестораном, который должен был обеспечить ужин всем, вплоть до сервировки и кельнеров.

С утра в квартиру явились ресторанные работники, которые принесли посуду. В кухне обосновался повар, готовивший закуски. Доктор Лангман, чтобы избавить Лилю от обязанности развлекать гостей на рояле, прислал свою радиолу и портфель с пластинками. Ближе к вечеру пришли два официанта. Как будто не было никакой войны и все события сосредоточились вокруг дня рождения старой женщины.

Утром Лиля вместе с Аммельштейном и доктором Лангманом уехали на машине в Одессу за подарками для матери. Эмма Густавовна отправилась в парикмахерскую. Дома оставался один Шрагин. Он сидел в своей комнате и читал книгу, забытую генералом Штроммом. Это было глупейшее, полное демагогии сочинение гитлеровского социолога доктора Бютнера, который поставил своей задачей доказать неизбежность принятия всем миром идей Гитлера. Слово «нацизм» он производил из слова «нация», делал из этого вывод, что нацистом является каждый представитель любой нации и что ему для того, чтобы стать национал-социалистом, остается только усвоить основы идей Гитлера.

В передней раздался звонок. Отложив книгу, Шрагин пошел открывать дверь.

Перед ним стоял мальчик лет пятнадцати.

— Здесь живет Эмма Густавовна?

— Здесь.

— Так передайте ей, что к предателям честные люди в гости не ходят! — крикнул мальчик и убежал.

Шрагин вернулся к книге и невольно рассмеялся — то, что крикнул этот мальчуган, было убийственным опровержением всех разглагольствований гитлеровского социолога.

…В передней послышался воркующий голос Эммы Густавовны, и она вошла в гостиную, торжественно неся голову, на которой была уложена старомодная пышная прическа, похожая на просвирку.

— Ну, Игорь Николаевич, как вы находите свою тещу? — спросила она игриво и в то же время несколько смущенно.

Шрагин улыбнулся и еще не успел придумать, что ответить, как Эмма Густавовна сказала высокомерно:

— Напрасно вы улыбаетесь. Сегодня я хочу быть красивой. — Вдруг она повысила голос: — И вообще вы все привыкли только распевать, что «старикам везде у нас почет». А у немцев уважение старости человека — традиционно. За всю свою жизнь я такого внимания к себе не видела, Игорь Николаевич. А теперь можете улыбаться сколько вам угодно, — Гордо запрокинув голову, она ушла в свою комнату.


В пять часов вечера у Шрагина было срочное свидание с Федорчуком.

Они встретились в доме Величко, который после смерти «отца» Савелия стал уже полноправным священником автокефальной церкви.

Величко провел Шрагина на кухню, где ждал Федорчук, а сам вышел во двор, чтобы охранять их.

Федорчук принес тревожную новость: стоящий на аэродроме бомбардировочный полк в самое ближайшее время будет перебазирован ближе к Кавказскому фронту. Это может случиться в течение недели, а Харченко еще не начал переброску взрывчатки в тайник возле аэродрома.

Шрагин и Федорчук занялись переработкой всего графика операции, сокращая его до предела. Харченко начнет доставку взрывчатки завтра. Но ее нужно сразу же забирать из тайника и переносить на аэродром, а Федорчук не имеет возможности заниматься этим каждую ночь.

— А Вальтер? — спросил Шрагин.

— Может.

— Решено.

Они обговорили все, что нужно было сделать для ускорения операции, и стали прощаться.

— Москва о наших делах знает? — вдруг спросил Федорчук, смотря на Шрагина своими чистыми голубыми глазами.

— Конечно, знает, — ответил Шрагин. — В каждом донесении я от всех вас передаю приветы родным.

— А в ответ что бывает? — тихо спросил Федорчук.

— В ответ все больше директивы — начальству не до лирики, ему дело давай. В общем, снимать с работы, вроде, не собираются и рапортов по собственному желанию не требуют, — рассмеялся Шрагин.

Федорчук прикрыл глаза пушистыми ресницами:

— Невозможно представить себе, что там, в Москве, бегают трамваи, люди утром свободно идут на работу, не оглядываются сторонам, говорят по телефону, вечером дома пьют чай; ложась спать, не суют под подушку пистолет.

— Они знают, что мы спим с оружием, и спокойны, — улыбнулся Шрагин.


Эмма Густавовна, конечно, была права — такого дня рождения у нее никогда не было. За сдвинутыми столами расселись около двадцати гостей. Одних генералов было четыре: Штромм, Летцер и неизвестный Шрагину авиационный генерал Унгер. Вместе с доктором Лангманом пришел генерал от военной медицины. Адмирал Бодеккер привел представителя главного военно-морского штаба адмирала Циба. Среди военных гостей вообще ниже полковничьего звания не было. Блеск орденов соперничал с блеском ресторанного хрусталя. Фон Аммельштейн восседал в смокинге с белоснежным пластроном, в черном галстуке сияла бриллиантовая булавка. Было еще несколько немцев в чинах, о которых Шрагин, опоздавший к съезду гостей, ничего не знал. И наконец, пришли двое гостей из местных знакомых Эммы Густавовны: глухой старичок маленького роста, который все время обалдело разглядывал гостей и явно чувствовал себя не в своей тарелке, и оказавшаяся рядом со Шрагиным пожилая седовласая женщина с умным и каким-то тревожным лицом, главный врач туберкулезной больницы Мария Степановна Любченко.

Специальный столик у дверей был завален подарками, и Эмма Густавовна то и дело поглядывала туда с детской счастливой улыбкой. В радиоле приглушенно звучала красивая музыка. Поздравительным тостам, казалось, не будет конца, причем все говорили длинно, витиевато и по-немецки сентиментально. Фон Аммельштейн первый произнес тост.

— Вы, господа, люди военные и видите только войну и кровь, кровь и войну. — Старик поморщился и продолжал: — А происходит нечто большее. Находят друг друга и объединяются все немцы на всей Земле. Судьба решила, что я к старости оказался одиноким. Вам трудно себе представить, что такое была моя одинокая осень: громадный пустой дом, в парке воет ветер, и ты один прислушиваешься к перебоям своего сердца. — Фон Аммельштейн последние слова произнес еле слышно и, достав белоснежный платок, начал вытирать слезы.

— Все-таки сентиментальность — это их стихия, — шепнула Шрагину его седовласая соседка.

Шрагин сделал вид, что не слышит ее, и продолжал внимательно и уважительно слушать фон Аммельштейна.

— Вот почему, дорогая Эмма Розалия — разреши мне говорить тебе «ты», — твой сегодняшний праздник — это и мое торжество над одиночеством. Я теперь не один на Земле. За твое здоровье, Эмма Розалия! За мою радость! — воскликнул он и, наклонившись, поцеловал Эмму Густавовну в висок.

Все беспорядочно закричали, зазвенели бокалы, и на секунду за столом наступила тишина. Затем снова возник веселый гомон и шум. Официанты бросились наливать вино в бокалы.

Пир продолжался почти до полуночи, когда гости начали по одному уходить — незаметно, по-английски. Еще раньше фон Аммельштейн почувствовал себя плохо, и его уложили в постель.

— Вот она, извечная и историческая слабость немецкой аристократии, хо-хо-хо! — громыхал по этому поводу генерал Штромм.

Но вот ушел с помощью своего шофера порядком нагрузившийся Штромм. Покинули дом официанты. И в конце концов, кроме Шрагина и его соседки, сидевших за столом, в гостиной остались Эмма Густавовна, Лиля и доктор Лангман. Они разговаривали возле рояля. Лиля, изредка вставляя слово, одной рукой наигрывала грустную мелодию. Шрагин видел, как они с Лангманом то и дело встречались глазами, Лиля казалась веселой, взгляды доктора становились все значительнее. Да, Лиля успешно играла свою новую роль.

Соседка Шрагина Мария Степановна успела несколько раз дать ему понять, что чувствует себя здесь очень плохо («пир во время чумы»), что немцы ей неприятны с детства, и она с этим ничего не может сделать, и что ей почему-то безумно жаль Эмму Густавовну. Шрагин учтиво слушал ее и, улучив удобную минуту, сказал насмешливо:

— Можно думать, что вас привели сюда насильно, под конвоем гестапо.

После этого Мария Степановна надолго замолчала. Но когда они остались за столом одни, она вдруг стала говорить ему, что он просто неправильно ее понял.

— То, что я говорила, было чисто человеческое, без всякой политики, — пробормотала она.

— В вашей больнице и сейчас есть больные? — спросил Шрагин, чтобы прервать ее объяснения.

— Да, конечно. Туберкулез не считается с войной, — ответила она. — Наоборот, в тяжелое время туберкулез увеличивает свою страшную жатву.

Она говорила охотно, и было видно, что она очень рада перемене в разговоре.

— Вот и мы, врачи, — продолжала она, — тоже вынуждены, не считаясь ни с чем, исполнять свой долг и оставаться с больными.

— Больница не успела эвакуироваться? — спросил Шрагин.

— Половина больных нетранспортабельна, они, по сути дела, обречены, — вздохнула Любченко.

— Много таких?

— Около двадцати. — Любченко сокрушенно покачала головой. — Парадоксально, конечно: в то время как на войне гибнут миллионы, мы бьемся, чтобы хоть немного отсрочить гибель этих двух десятков больных.

— По-моему, это не парадокс, это вечный долг врачей, — сухо заметил Шрагин.

— Но врач еще и человек, — печально сказала Любченко и тихо добавила: — Советский человек.

— И ваши больные тоже советские люди, — ответил Шрагин.

Ему по-прежнему не нравилось что-то в этой женщине с умным и тревожным лицом. В самом деле, она же знала, куда идет в гости, видит, что за люди пришли в этот дом, и почему-то не боится делать двусмысленные намеки человеку, с которым почти незнакома. «Это странно», — подумал Шрагин и сказал строго:

— Между прочим, Мария Степановна, вы поставили меня в очень неловкое положение. Как человек определенных взглядов, я обязан не забывать сделанные вами признания. Но, с другой стороны, вы подруга матери моей жены, и я обязан верить, что Эмма Густавовна не могла пригласить сюда ни красных, ни даже розовых.

Любченко посмотрела на Шрагина долгим прищуренным взглядом, встала и, не говоря ни слова, направилась в переднюю.

— Мария, куда вы? — поспешила за ней Эмма Густавовна.

Несколько минут из передней доносились их голоса, потом хлопнула дверь, и Эмма Густавовна вернулась в гостиную. Бросив недовольный взгляд на Шрагина, она направилась к роялю, возле которого сидели, тихо разговаривая, Лиля и доктор Лангман.

Шрагин тоже подошел к ним. Они будто не замечали его и продолжали говорить о том, может ли музыка выражать не возвышенные, а самые простые, обыденные чувства человека.

— По-моему, музыка способна передать только такие чувства, которые человек переживает как потрясение: любовь, смерть, счастье, — говорил Лангман.

Лиля утверждала, что она в музыке слышит улыбку человека, его облегченный вздох, задумчивость, тихую грусть.

— Вот вам человек улыбается, — сказала она и сыграла несколько тактов из вальса Шопена. — Никаких потрясений, просто улыбка человека — не правда ли!

Шрагин смотрел на Лангмана, ждал, что он скажет. Но он, по-видимому, понял взгляд Шрагина по-своему, засмеялся и сказал:

— У нас, немцев, самым страшным считается гость, который, уже надев шляпу, начинает в передней рассказывать о привычках своей бабушки.

Лангман встал и начал прощаться. Лиля вышла провожать его. Услышав, как хлопнула парадная дверь, Эмма Густавовна спросила у Шрагина:

— Что такое вы позволили себе сказать моей подруге? Она заявила, что ее ноги не будет в моем доме.

— Мне не понравились ее настроения, — угрюмо ответил Шрагин.

— Мало ли кому не нравится чье-то настроение! — с явным намеком воскликнула Эмма Густавовна. — Вы же интеллигентный человек и находитесь в интеллигентном доме.

— По-вашему, я должен был молчать даже тогда, когда эта ваша подруга заявляет, что вечер, на который вы ее позвали, напоминает ей пир во время чумы? — с усмешкой спросил Шрагин.

— Что? Она так сказала?

— Да, она так сказала и сказала еще, что ей жаль вас. Вот тут я не выдержал и спросил: «Разве ее привели сюда насильно, под конвоем?»

Из передней вернулась Лиля.

— Ты послушай только, что тут выясняется, — обратилась к ней Эмма Густавовна. — Оказывается, эта Любченко назвала наш вечер пиром во время чумы!

— Боже, как мне все это противно! — воскликнула Лиля и, по привычке прижав пальцы к вискам, убежала в спальню.

— Чума не чума, но то, что здесь сумасшедший дом, — это правда, — потерянно произнесла Эмма Густавовна.

Глава 31

Четвертую ночь подряд природа справляла весенний шабаш. Днем она точно стеснялась кого-то — ветер стихал, светлело небо, дождь почти прекращался. Ночью закручивалась форменная чертовщина. Степные ветры, будто по команде, набрасывались на город со всех сторон, с неба на него рушился степной густой свинцовый ливень такой силы, что черепичные крыши звенели от ударов воды. А если вдруг степной ветер встречал своего морского соперника, они затевали дикую игру, скручивали в жгуты дождь и взвихренную воду лимана и хлестали ими в стены домов.

В эти бешеные ночи Харченко совершал рискованные походы через весь город, через мост — к военному аэродрому и обратно. Он носил в потайное место взрывчатку для Федорчука и Вальтера. Это была нелегкая работа. Придя домой после дневной смены на макаронной фабрике, он формовал тол в брикеты, похожие на поленья дров, потом обшивал их холстом, в котором прорезал дырки для подрывных капсюлей. А как только начинало темнеть, выходил из дому, неся на спине большую вязанку дров, среди которых были запрятаны два-три грозных полена.

Холодной зимой и теперь многие жители города ежедневно занимались поисками топлива. Немцы привыкли к серым фигурам с вязанками дров за спиною. И все же трудно было выйти с дровами из города и перейти мост.

Харченко выходил из дому незадолго до комендантского часа, когда начинались сумерки. Толовые поленья запрятаны в вязанке неплохо, и все же, если приглядеться, заметить их можно. По городу надо идти так, чтобы за спиной близко никого не было.

Перед мостом — будка контрольного поста. Солдаты, вроде, не обращают на него внимания. Но каждую минуту они могут окликнуть — вдруг им взбредет в голову поворошить вязанку или просто поглядеть ее вблизи?.. Правда, в эти бешеные вечера солдаты вовсе не вылезали из будки. Так что хозяйственный Харченко и обратно шел с вязанкой — дров не напасешься, если их каждый раз выкидывать.

Вот уже в четвертый раз Харченко благополучно выбрался из города. Каждый шаг вперед стоил ему невероятных усилий. Ветер валил с ног, толкал в грудь. Одежда сразу намокла и стала тяжелой, связывала каждое движение, а по спине, вызывая озноб, стекала вода. И не дай бог попасть в место, где ветер крутил свою дикую игру с ливнем! Тогда самое лучшее опуститься на колени прямо в грязь, положить впереди вязанку и держаться за нее руками, как за якорь, ожидая, пока водяные жгуты пойдут хлестать куда-нибудь дальше. А тогда вставай, выдирая ноги из трясины, взваливай свою вязанку на спину и вперед — в глухую, как стена темноту.

Пять километров этого адского пути он уже знал, что называется, на ощупь. На том берегу реки сперва скользкий, как лед, суглинок, потом полоса вязкого теста чернозема и, наконец, зыбкий, засасывающий ноги песок. По пути — памятные приметы: вырванный из земли и висящий на проводах телеграфный столб — в первый раз издали показалось, будто человек висит; лужа громадная, как озеро; сваленный в воронку сожженный грузовик, а чуть дальше — аккуратная немецкая могила с березовым крестом и рогатой каской на ней. И наконец, за аэродромом береговой склон, на который нужно было подняться, сделав ровно пятьсот шагов, после чего сворачивать влево, к размытому песчаному карьеру. Здесь тайник.

Харченко шел от приметы к примете, и двухпудовая вязанка дров становилась все тяжелее и тяжелее. Он стал думать, что нашим солдатам сейчас еще хуже, еще тяжелее, и незаметно для себя начинал шагать все энергичнее, и вязанка, вроде, становилась полегче. А мысль летела дальше: «Такое выпало на долю не мне одному, всем, всем без разбора выпало, весь народ тяжестью придавил. Но если каждый не будет охать да стонать, а сожмет зубы и будет вот так, вот так идти вперед, нести свою грозную для врага ношу, судьба повернется к нам лицом, немец побежит, и станет он тогда считать свои могилы на обратном пути в свою распроклятую Германию».

И, точно подтверждая его мысли, справа в темноте проплыл силуэт березового креста с каской. Харченко даже остановился, внимательно посмотрел на этот силуэт: «Лежишь, гад… Так тебе и надо…»

Он легко взошел на береговой склон. Здесь было посуше. Отсчитав пятьсот шагов, свернул налево к карьеру. Когда-то здесь грузовики проложили путь прямо по целине, размесили песок на две колеи, а между ними образовали горбатую скользкую грядку. Вот по этой грядке и надо идти. А ветер сталкивает.

Впереди был уже виден взлобок карьера. Харченко предвкушал, как он скроется за ним от злющего ветра. Пошевелив вязанку, чтобы она лучше легла на плечи, он стал приглядываться, где половчее сойти в карьер.

А утром как ни в чем не бывало работал на макаронной фабрике, вальцуя тесто. Но все же эти бесноватые ночи не проходили даром. Руки быстро немели, становились слабыми, лоб покрывался холодной испариной. Работавший рядом Дымко видел, что с товарищем неладно, но подойти к нему с добрым словом не мог. И все же не выдержал, выбрал минуту, когда мастер и немецкий часовой ушли в дальний угол цеха, и быстро подошел к Харченко.

— Что с тобой?

— Порядок, Сережа. Осталась одна ходка.

Дымко ласково прикоснулся к руке товарища и вернулся на рабочее место.

Глава 32

Адмирал Бодеккер захотел посмотреть службу в церкви. Он сказал об этом Шрагину, и в воскресенье утром они поехали в храм. Машину оставили за два квартала. Адмирал в штатском, и на них никто не обратил внимания, тем более что церковь была полным-полна. Обедню служил Величко. Шрагин первый раз видел, как он это делает, и с волнением наблюдал на ним. Окладистая борода, на затылке грива, медленные и величественные жесты, густой красивый бас — просто роскошный поп. Между тем служба текла как положено.

Адмирал Бодеккер внимательно всматривался в лица прихожан. Потом придвинулся к Шрагину и прошептал:

— Все-таки большевикам уничтожить религию не удалось.

Шрагин кивнул.

В церкви было очень тихо. Величко медленно и торжественно прошел к аналою, установленному перед царскими вратами. Толпа верующих со всех сторон придвинулась к нему. Величко начал проповедь.

— Мир вам и благоденствие, — начал он негромким глуховатым басом. — Но поговорим сегодня о карающей деснице божьей. Она обрушилась на всех нас как наказание за грехи наши. Давайте обратимся к душам и делам своим и поймем согрешения наши, ибо человек, понявший свой грех, уже встал на путь искупления. Нам заповедано превыше всего на свете любить ближнего своего, а это значит — любить народ свой. Все ли эту заповедь выполняют? Загляните в душу свою — не завелся ли в ней червь измены, предательства, продажности и прочей грязи?

Шрагин затаив дыхание смотрел на окружающих его людей — понимают ли они, о чем им говорит священник? Все стояли, покорно опустив головы, как грешники. Как узнать, что они думают?

Между тем проповедь продолжалась, и чем дальше, тем все яснее и обнаженнее была мысль священника. По его словам получалось, будто провидение давало прямо-таки прямое указание покарать злодеев и злодейство, не подчиняться злодейским законам, не становиться рабами злодеев и врагами ближних своих.

Служба окончилась, и люди двинулись к выходу, толкая со всех сторон Шрагина и Бодеккера. Они выбрались из церкви в центре толпы верующих. Адмирал с любопытством смотрел на лица окружающих его людей. А Шрагин в это время думал: надо немедленно предупредить Величко, чтобы он был осторожней. «Разве не герой этот человек? — думал он. — Не боится перед сотней совершенно незнакомых ему людей так открыто призывать к сопротивлению.»

— Интересно, о чем говорил священник? — прервал размышления Шрагина адмирал, когда они уже подходили к машине.

— То же, что говорят все священники мира. Не надо грешить.

— По-видимому, он говорил очень хорошо. Я видел, как все внимательно его слушали, — задумчиво сказал адмирал.

— Да, он говорил очень хорошо, — охотно согласился Шрагин.


В этот час Релинк, несмотря на воскресенье, находился на службе. Вместе с начальником радиослужбы Элербеком и специально вызванным из абвера специалистом по русским делам Грозовским они исследовали перехваченную ночью передачу радиостанции Гранта. Уже третий час они тщетно бились над тем, чтобы разгадать шифровку. Перед ними лежал лист бумаги с бессмысленным текстом: «На основании 3407 небесное не рука книгу 001Программа да ветер8282: совершенно или лошадь прима — 11 — итоги А двигатель: 0000 — тренировка»… и так далее. Но последним словом в этой абракадабре снова было «Грант».

— В общем ясно только одно — шифр вам не по зубам, — язвительно сказал Релинк.

— Шифры все время меняются и, кроме того, создаются новые, — официально ответил Грозовский.

— Вы мне скажите твердо хотя бы одно: те слова, которые мы расшифровали сейчас, они-то бесспорны? Или какой-то другой ключ породит и совершенно другие слова? — спросил Релинк.

— Слова могут оказаться другими, — никак не реагируя ни на язвительность, ни на горячность Релинка, сухо отвечал Грозовский. — Однако у нас есть надежда, что получение отдельных и грамотно сложившихся слов свидетельствует о том, что мы ищем правильно. И наконец, мы уже третий раз получаем все ту же подпись «Грант».

— Но она ведь не зашифрована и, может быть, даже умышленно дается открыто, чтобы… напомнить нам о капитане Гранте, детей которого описал Жюль Верн.

— Вы напрасно иронизируете, — все так же сухо сказал Грозовский. — Я уже просил, чтобы мне достали эту книгу на русском языке. Очень может быть, что именно в ней и кроется ключ шифра. В нашем деле все может быть.

— Читайте, но не впадайте в детство, — по инерции язвил Релинк, хотя он понимал, что Грозовский работает серьезно и знает свое дело.

— Я все же удивлен, что вы не можете получить пеленгирующие станции, — заметил Грозовский, вставая.

Релинк промолчал. Он сам был не только удивлен, но и возмущен. Только вчера он снова говорил об этом с Берлином, и ему категорически заявили, что станций он не получит, так как они нужны на объектах, которые поважнее. Так, кроме всего, ему дали еще и понять, что он сидит далеко не на самом ответственном месте.

Когда Элербек и Грозовский ушли, Релинк подумал со злостью, что еще одно воскресенье испорчено. О перехваченной передаче ему звонили сегодня в семь утра, а накануне он работал без перерыва шестнадцать часов. Сейчас он чувствовал тяжелую усталость, но знал, что заснуть днем не сможет. Позвонил генералу Штромму, адъютант ответил, что генерал в гостях. Релинк вспомнил, что генерал звал идти вместе с ним в гости к той местной немке, у которой они однажды уже были.

Отпустив машину, Релинк пошел пешком. Был мягкий весенний день, и, хотя дождя не было и стояло безветрие, воздух был сырым и холодным. Релинк поднял воротник шинели, глубоко засунул руки в карманы и зашагал быстрее.

На углу, где он должен был свернуть в переулок, стояли, разговаривая, два парня. Приближаясь к ним, Релинк наблюдал за ними с чисто профессиональной настороженностью. Ему не очень нравилось, что один из них держит руку в кармане. Релинк автоматически нащупал свой пистолет и продолжал спокойно идти. Он был не из трусливого десятка.

Увидев приближающегося Релинка, парни сошли с тротуара.

Релинк уже миновал их, как вдруг земля под его ногами продолжительно и судорожно вздрогнула и тотчас раздался такой могучий громовой раскат, что из окон углового дома посыпались стекла. В первое мгновение Релинк подумал, что рядом с ним разорвалась граната, и инстинктивно сделал прыжок в сторону. Оглянувшись, он увидел тех двух парней — они смеялись.

Релинк почти бегом вернулся к себе в кабинет и позвонил в военную комендатуру.

— Что за взрыв? — спросил он.

— По предварительным данным, на аэродроме, — ответил дежурный.

— Позвоните мне, когда все узнаете.

Дежурный позвонил спустя пять минут.

— Сильный взрыв на аэродроме. Значительные потери в технике и людях…

Когда Релинк вместе с Цахом и Бульдогом приехали на аэродром, пожар еще бушевал, в серое небо упиралась стена черного дыма. Большой пролет маневровой бетонной полосы, возле которой стояли самолеты, был выворочен из земли. Вокруг валялись обломки догоравших самолетов. Поодаль рядком лежали трупы. Некоторые из них были в офицерских мундирах воздушных сил. Солдаты бестолково суетились возле охваченных огнем ангаров. Релинк сразу понял — диверсия. Огромная, хорошо подготовленная.

— Немедленно собрать все командование аэродрома, — приказал он Цаху и Бульдогу. — И ни один человек не должен уйти с аэродрома.

Прибежал полковник — начальник инженерной службы базы. Тучный, краснолицый, он задыхался после бега и с минуту стоял перед Релинком с раскрытым ртом, из которого вырывались только судорожные хрипы.

— Что скажете, полковник?

— Несчастье… грандиозное несчастье… — еле выговорил тот.

— Да что вы? Просто маленькое происшествие, и все, — издевательски заулыбался Релинк.

Полковник, ничего не понимая, пучил на него налившиеся кровью глаза.

— Покажите, где стояли самолеты, — приказал Релинк. Полковник подвел его к краю развороченной маневровой полосы.

— Часть стояла здесь с положенными по инструкции интервалами, а другие — там, — он показал на горящий ангар.

На том месте, где стояли самолеты, зияло несколько глубоких воронок. Было совершенно ясно, что эти воронки образовались от взрыва мин.

— Взрывы в ангаре и здесь произошли одновременно? — спросил Релинк.

— Сначала в ангаре и через три секунды здесь, — ответил толстяк.

Вернулся Цах, который доложил, что никого из главного начальства на аэродроме нет.

— Где они? Где ваши главные болваны? — заорал Релинк.

— Поехали в город… смотреть новый кинофильм… Сегодня воскресенье, — ответил полковник.

— Этот кинофильм они запомнят на всю жизнь, — сквозь зубы процедил Релинк и повернулся к Цаху. — Выходы с аэродрома закрыты?

— Так точно.

— До нашего приезда кто-нибудь уходил с аэродрома?

— Дежурные всех проходных и выездных ворот заявили, что, кроме начальства, с утра никто не покидал аэродрома.

— Вызовите сюда всех своих людей и начинайте строжайшее расследование. Я пойду в штаб базы. Идемте со мной, — приказал Релинк полковнику.

В кабинете командующего базой генерала Витиха все блестело. Генерал славился своей неистовой любовью к штабной чистоте и порядку. Релинк вспомнил ходивший во Франции анекдот, как генерал Витих, расположивший свой штаб в каком-то парижском отеле, распорядился вымыть здание пожарными брандспойтами внутри и снаружи. Сейчас Релинку хотелось взорвать этот сверкающий кабинет вместе с его хозяином. Однако надо заниматься делом, и Релинк с ненавистью уставился на потного полковника.

— Расскажите, как это произошло.

— Взрыв последовал в 12 часов 14 минут, — ответил уже пришедший в себя полковник.

— Где вы были в это время?

— Спал.

— Прекрасно. А кто-нибудь был на базе, кто помнил бы, что идет война, и находился бы на посту?

— Оперативный дежурный и его помощник.

— Позвать сюда дежурного, быстро.

Явился дежурный.

Ходивший за ним полковник предусмотрительно в кабинет не вернулся.

Дежурный был сильно взволнован и перепуган, его бледное лицо подрагивало, китель спереди был заляпан грязью, а кисть левой руки была обмотана бинтом, промокшим от крови.

— Взрыв произошел в 12.14, — рассказывал он. — Ровно в 12 я на машине объезжал аэродром и примерно за две минуты до взрыва проехал возле стоянки самолетов. Там у трех самолетов работали механики, они готовили машины к завтрашней переброске на Кавказ.

— Кто знал о переброске? — спросил Релинк.

— Это все знали, — ответил дежурный. — На базе такие дела обычно все знают.

— Дальше.

— Я отъехал от стоянки метров двести, когда мою машину остановил инженер мастерских, который…

— Фамилия инженера?

— Пфлаумер, Генрих Пфлаумер.

— Почему он находился не в мастерских?

— Он искал меня.

— Какое у него было к вам дело?

— Он не успел сказать. Я вылез из машины, мы только успели поздороваться с ним, как произошел взрыв, меня швырнуло на землю.

— Как вел себя Пфлаумер, когда раздался взрыв?

— Он был убит.

Релинк чуть не сказал: «Прекрасно». В это время в его мозгу уже складывалась версия, которую он, наверное, преподнесет Берлину, если не найдет подлинных диверсантов. Им станет Пфлаумер, но, поскольку он убит, вместе с ним в могилу ушли и подробности организации взрыва, а фоном для этого будет беспечность командования, которое фактически оставило базу на произвол судьбы. В такой обстановке может случиться что угодно.

— Пфлаумер был хороший работник? — небрежно спросил Релинк.

— Очень хороший.

— Вы можете за него поручиться?

В тоне Релинка дежурный почувствовал угрозу и решил уточнить свое мнение.

— Я имею в виду, что он был грамотным специалистом, — сказал он.

— Эти вот грамотные и оказываются на поверку главным врагами Германии, — холодно и все же примирительно заметил Релинк. — Вспомните-ка лучше, какие у вашего очень хорошего Пфлаумера были неприятности за последнее время.

— Вы имеете в виду эту историю, когда он продал мотоцикл гражданскому лицу?

— Хотя бы… Для начала.

Пока дежурный рассказывал о том, как Пфлаумер собрал мотоцикл из разбитых машин и потом продал его кому-то в городе, Релинк уже сформулировал новое обвинение покойнику: передача подпольщикам мотоцикла.

— Так. А еще? — спросил Релинк.

— Еще с ним было что-то в Польше.

— Что именно?

— Я тогда вместе с ним не служил, я только слышал от кого-то… Он там высказывал какие-то ошибочные мысли по поводу уничтожения Варшавы.

Распахнулась дверь, и в кабинет вошел в сопровождении двух своих заместителей генерал Витих. По их виду можно было понять, что в городе они были не в кино, а занимались гораздо более веселым делом. С лица одного из заместителей не сходила пьяная улыбка.

Релинк отпустил дежурного и, когда тот вышел, обратился к командующему базой:

— Что скажете, генерал?

Витих сжал голову руками, повалился на диван и зарыдал.


Релинк вернулся к себе поздно вечером и застал в своем кабинете генерала Штромма. «Этот бездельник, как ворон, чует, где пахнет трупом», — подумал Релинк, но, не выдавая злости, приветливо поздоровался с генералом и потом долго и обстоятельно раздевался у вешалки, сдувая пылинки с фуражки, причесывался перед зеркалом.

— Ну, что там? — нетерпеливо спросил Штромм. — Действительно ужасно?

— Чтобы точно оценить происшедшее, туда надо съездить, — не удержался от шпильки Релинк. — Да, это самое серьезное происшествие за все время.

— Напали на какой-нибудь след?

— Не хочу торопиться с выводами, кое-что, однако, наметилось.

Но сколько Штромм ни добивался узнать, что именно сумел выяснить Релинк, ничего определенного он не услышал.

— Я все-таки прошу вас съездить на место происшествия, — устало произнес Релинк.

— Утром съезжу, — недовольно отозвался генерал. — А сейчас я больше не буду вам мешать. Желаю успеха.

Штромм ушел вовремя. Спустя несколько минут Релинка по прямому проводу вызвал Берлин, и он услышал телеграфную речь своего шефа.

— Доложите, что случилось. Короче: факты и результаты расследования.

Релинк коротко рассказал о диверсии и довольно складно изложил свою версию насчет инженера мастерских Пфлаумера.

— Одному человеку такая диверсия непосильна, — сказал Олендорф.

— Найдем и остальных.

— Поищите их в тюрьме, — неожиданно для Релинка последовал совет из Берлина. — Найдете там человек двадцать. Наказание должно последовать в течение трех дней.

— Может, лучше оформить их как заложников? Это произведет полезный моральный эффект в городе, — предложил Релинк.

— Действуйте, как найдете нужным. Шифровку об инженере мастерских я должен иметь завтра утром.

— Будет исполнено! — почти радостно воскликнул Релинк. Он уже видел, что Олендорф не меньше его заинтересован в любом варианте расследования. Главное, чтобы все было сделано быстро и решительно.

В этот час главный участник диверсии Федорчук лежал в госпитале авиабазы. С приступом острого воспаления почек его положили туда еще за два дня до взрыва. Когда взрывчатка была уложена в дренажные колодцы у стоянки самолетов, в ангаре и мастерских и оставалось только подключить часовой механизм взрывающего устройства, у Федорчука и начался приступ. Он свалился прямо на работе, и его, корчившегося от боли, увезли в госпиталь. Было совершенно ясно, что сложнейшую операцию почек ему делать никто не будет, а уличить в симуляции этой болезни трудно, особенно если больной хорошо проинструктирован врачом. Сам Вальтер еще в пятницу взял разрешение уехать в город на субботу и воскресенье в аэродромном автобусе в компании десятков военнослужащих, которые, как и он, получили увольнительные на субботу и воскресенье. Но в ночь на воскресенье он вернулся на велосипеде, пробрался на аэродром через песчаный карьер, включил механизм и снова уехал в город. На все это у него ушло меньше двух часов, так что он успел вернуться в компанию, с которой он пьянствовал в ресторане. Он покидал компанию с Зиной Дымко, которая в этот вечер играла роль его девушки. Так что когда спустя два часа он вернулся уже без нее, никто из собутыльников даже не спросил, где он пропадал.

Глава 33

Ни Релинк здесь, ни тем более Отто Олендорф далеко в Берлине не поняли сразу всего значения диверсии на аэродроме. Дело было совсем не в количестве уничтоженных самолетов и убитых летчиков. Взрыв встряхнул душу горожан. Событие мгновенно обросло легендами, в которых безудержно преувеличивались результаты взрыва, но было и довольно точное описание того, как этот взрыв был организован и выполнен. Здесь народная фантазия была неистощима. Одни рассказывали, будто на аэродром был совершен налет целым отрядом героев, которые половину самолетов взорвали, а на остальных улетели через фронт к своим. По рассказам других, аэродром в течение двух суток находился в руках подпольщиков и они на немецких самолетах отправили на Большую землю своих раненых товарищей. Был еще рассказ, будто взрыв был произведен по сигналу из Москвы и что в тот же день, час и минуту таких взрывов были тысячи по всей оккупированной территории. Оттого, мол, так и дрогнула земли под ногами, от одного взрыва так не дрогнет.

Во всех рассказах непременно подчеркивали, что дело это было хорошо организовано, что в нем участвовало много людей и что так или иначе люди, которые готовили взрыв, находились в прямой связи с Большой землей.

Агентура исправно донесла до Релинка все эти легенды. Осведомленный лучше других о диверсии, он прекрасно видел, что в этих легендах правда и что вымысел. Однако холодный анализ привел его к выводу, что в основе всех легенд находится неопровержимая правда. Ясно, что такую большую диверсию один человек совершить не мог. Ясно, что диверсию готовили очень опытные и смелые люди. Кто-кто, а Релинк знал, что ни один подлинный участник диверсии не пойман и напасть на их след пока не удается. И наконец, у Релинка не было ни малейшего основания не видеть связи между взрывом и работой радиостанции «Гранта».

Только теперь до Релинка дошло все опасное значение этой диверсии. Опасными для него были даже фигурировавшие в агентурных донесениях добавления, при каких обстоятельствах агент слышал ту или иную легенду. Люди, рассказав легенду, добавляли: «Кончилась у немца спокойная жизнь». Или: «Взрыв — это только начало». Или: «Все одно к одному. Осенью на немецком складе пристрелялись, а теперь начали бить как следует». Или: «Взрыв — это сигнал для всех, кто еще не стал полной сволочью.»

Релинку доносили и другое — как реагировали на взрыв немцы и, в частности, даже его сотрудники. А в штабе армии высокопоставленный офицер сказал Релинку с издевкой: «Ну вот, теперь и вы узнали, что у русских есть не только шея для петли, но и крепкие кулаки.»

Угнетающее впечатление произвел на Релинка разговор со штурмбаннфюрером Цахом. Он ждал, что взрыв подхлестнет Цаха, заставит его действовать более решительно. Но вместо того он увидел его если не подавленным, то, во всяком случае, растерянным.

— Это же немыслимо понять, — говорил Цах. — Почти год мы работали впустую, и я целое кладбище сделал не из тех, из кого нужно было его делать.

— Чепуха! — отвечал Релинк. — Теперь мы видим, как мы были либеральны и недеятельны.

— Да? — иронически воскликнул Цах и, вынув из кармана конверт, молча протянул его Релинку. Достав из конверта листок бумаги, Релинк прочитал: «Вальтеру Цаху. (На случай неполучения предыдущих уведомлений.) Ставим тебя в известность, бандита и палача, что ты приговорен к смерти. Приговор окончательный, обжалованию не подлежит и будет приведен в исполнение в назначенный нами срок». Вместо подписи нарисованы серп и молот.

— Это уже третье уведомление, — сказал Цах. — Это я получил сегодня утром. Его нашли на полу в комнате, где происходит прием родственников арестованных.

— Взять всех, кто был сегодня на приеме, и вырвать признание, — приказал Релинк.

Цах поморщился:

— Пустой номер. Мы знаем только тех, от кого приняли передачи и письма, а комната была набита битком. Первые два уведомления пришли по почте.

— Дешевый трюк для слабонервных, — резюмировал Релинк и швырнул письмо Цаху. — Давайте заниматься делом. Надо как можно эффективнее казнить двадцать заложников. Это будет нашим ответом.

— Когда? — вяло поинтересовался Цах.

— В ближайшее воскресенье.

— Тогда этим займется мой заместитель, — глядя куда-то в сторону, сказал Цах.

— Это что еще за фокус? — насторожился Релинк.

— Никаких фокусов. Еще до взрыва я согласовал с высшим начальством свою поездку в Бухарест к брату. Он тяжело ранен и лежит в госпитале.

— Никуда вы не поедете! — Релинк ударил ребром ладони по столу. — Я не хочу заводить дело о трусости начальника полиции СД.

— Брат уже извещен о моем приезде. Он в очень тяжелом состоянии.

— Да что вы несете, Цах? Идет великая война, а не месячник семейных сантиментов! Поймите наконец, что если вы настоящий наци, вы после получения этих грязных писем, в час, когда будем вешать бандитов, должны быть на самом виду. Это ваш ответ на грязные письма. Угрожать подметными письмами могут только отпетые трусы, но и они, если увидят, что вы сдали, могут оказаться храбрыми.

— Хорошо, — холодно и безучастно произнес Цах. — Я проведу акцию и потом все-таки съезжу к брату. — Цах помолчал и продолжал в том же тоне: — Я трусом никогда не был, и вы прекрасно знаете это, вы знаете, что я здесь сделал для укрепления порядка. Но я не лишен права думать о происходящем и… любить своего единственного брата.

— О чем думать? — смягчил тон Релинк.

— Я не верю, что взрыв не заставил вас задуматься, — все также холодно продолжал Цах.

— О чем?

— О том, достаточно ли умело и правильно мы выполняем здесь свой долг перед Германией и фюрером.

— Не знаю, как вы, я отдаю нашему делу все.

— Это несомненно, — согласился Цах, смотря на массивный подбородок Релинка. — Но тогда в Берлине могут решить, что вы просто не обладаете достаточными данными, чтобы справиться с порученным вам делом.

— Я вынужден напомнить вам, Цах, слова фюрера о том, что возможности каждого рядового немца неограниченны, как неограниченны возможности его рейха, а это значит: сейчас вы признаетесь, что исчерпались до дна. Я сделать такое признание не посмею, просто не посмею.

— А по-моему, нам просто не следует так разговаривать, — спокойно сказал Цах. — Уже пора перейти от абстракции к факту. Взрыв на аэродроме по истечении года нашей работы здесь — это факт, свидетельствующий не в нашу пользу. Наш долг — трезво разобраться в том, что произошло. А если мы будем делать вид, будто ничего особенного не случилось, мы не выполним другого указания нашего фюрера: о том, что враг, как правило, имеет успех там, где мы выпускаем из своих рук инициативу.

— Хорошо. Я согласен на досуге поговорить с вами об этом. Но сегодня наша инициатива должна выразиться в нашем ответе на случившееся, ответе, который скажет врагу, что мы решительны и беспощадны до конца. Я прошу вас, Цах, сейчас же заняться акцией.

— Хорошо. — Цах встал. — Но все же поговорить нам следует.

— Мы обязательно поговорим, — дружески и интимно сказал Релинк и добавил многозначительно: — Сразу после акции, у меня дома. Договорились?..

Особую ярость вызывал у Релинка генерал Штромм. Этот бездельник не только занял позицию стороннего наблюдателя, он был почти открыто рад случившемуся. Он, видите ли, уже давно сигнализировал Берлину о недостаточной решительности местной СД. О, генерал знал, что делал, когда посылал в Берлин эти свои реляции! К решительности призывал приезжавший сюда сам Гиммлер, и теперь сигналы Штромма свидетельствовали о его дальновидности и проницательности. Этот точный расчет генерала и вызывал ярость Релинка. Он знал цену уму генерала, а на поверку выходило, что этот дурак с громовым голосом действовал беспроигрышно..

Вечером Релинку позвонил из Берлина Олендорф. С первых его слов Релинк понял, что дело плохо: не жди добра, когда Олендорф перестает говорить своим обычным телеграфным стилем.

— Доложите, что вы предприняли после диверсии, — предложил Олендорф.

Релинк начал рассказывать о готовящейся казни двадцати красных и о ходе следствия по «группе аэродромного инженера Пфлаумера». Но Олендорф недолго слушал его, прервал и потребовал внимательно выслушать его указания.

— Тех двадцать необходимо казнить открыто, как заложников по делу диверсии. И никаких попыток выдать их за участников взрыва.

— Я именно так… — хотел вставить Релинк, но Олендорф снова оборвал его:

— Прошу вас слушать меня. Итак, эти двадцать — заложники, и необходимо дать понять, что этими двадцатью расплата города не кончится, это первое. Второе: необходимо прочистить тюрьму. Мне стало известно, что у вас в камерах сидят по тридцать человек. Вы что, собираете коллекцию? В течение трех-четырех дней извольте оформить приговоры на всех, у кого хоть пушинка на рыле. Третье: еженедельно облавы по городу — квартал за кварталом, дом за домом. Раз город прячет врагов Германии, он должен нести за это ответственность. Вы должны знать поправку, которую внес фюрер в приказ о наказании местного населения за смерть одного немца. Проект приказа говорил: за одного немца от пяти до десяти советских. Фюрер исправил: от пятидесяти до ста. Вот вам генеральное указание, как поступать. На войне несправедливая смерть — повседневность. И все это надо разъяснить населению в соответствующих приказах, кратких и ясных. Диверсии красных должны стать кошмаром для города, а не для нас. Понимаете, в чем ваша задача?

— Все будет сделано, — четко, по-военному ответил Релинк.

— Дальше: дело инженера Пфлаумера прекратить. Сегодня же арестуйте и отправьте самолетом в Берлин работающего на аэродроме механика Вальтера Шницлера. Записали?

— Будет исполнено.

— О том, как вы исполняете свои обязанности, мы будем судить по дальнейшему положению в вашем городе, — холодно закончил разговор Олендорф. — И должен предупредить: сейчас все зависит только от вас, а то, что вы делали до сегодняшнего дня, свидетельствует против вас. У меня все.

Олендорф давно дал отбой, а Релинк еще долго сидел, приложив трубку к уху, точно надеясь, что Берлин скажет ему что-то еще. Но Берлин молчал. Релинк швырнул трубку на рычаг и нажал кнопку. В дверях возник адъютант.

— Всех офицеров сюда! — крикнул Релинк.

Загрузка...