На цоколе патронов стояла марка «Кайнокъ». Как ни напрягал память Корней Павлович, ничего подобного не отыскал в ней. Альбом маркировки русских, советских, зарубежных боеприпасов, просмотренный им в криминалистической лаборатории, содержал сотни кодовых, условных знаков. А этот будто бравировал — вот я, и у меня есть полное имя, с обязательным твердым знаком на конце.
Пирогов выстроил патроны против флакона с чернилами, облокотился на стол, не спуская с них глаз.
«Кайнокъ»! Что это обозначает?.. Фамилия? Местность? Город? Или это сложная аббревиатура?
«Кайнокъ»… Что за чудо? Если не очень придираться к произношению, получается «коньяк».
Конечно же, это какая-то ерунда. Никакой уважающий себя промышленник не рискнет каламбурить на нешутейной продукций. Одно очевидно — эти патроны сделаны до марта семнадцатого года. И с тех пор, наверное, лежали на чердаке у Сахарова.
«Кайнокъ» — Сахаров! Любопытная связь. Старые патроны, теперь таких, обеги всю страну, для музея не сыщешь, и вдруг, вот тебе, пожалуйста, — сундук на чердаке. Сколько Сахаров вынес оттуда? Десять? Сто? Может, тысячу? Окажись их там десяток, он не оставил бы четыре штуки. Четыре из десяти — это же почти половина. Значит, было их много? Сто, двести?
А зачем мирному Сахарову двести боевых патронов? Ходить на марала? На медведя? Но для этого нужна винтовка, карабин. А на них специальное разрешение. В тридцать девятом решением ВЦИК была изъята половина наградного именного оружия. Это он сам, Пирогов, отлично помнит. Заслуженные люди шли в НКВД, несли оружие. Им возвращали текст указов о награждении, даже паспорта к пистолетам. А сами пистолеты складывали в ящик. Слишком много оружия на руках у людей собралось, очень часто исчезало оно из добропорядочных домов и стреляло в милицию, в кассиров и просто так стреляло — в силуэт в освещенном окошке.
А Сахаров хранил патроны. И хранил обрез, из которого выстрелил в Козазаева. Выстрелил и промахнулся. Из обреза удобно бить в упор. С трех-пяти метров. А марал ближе чем на сто шагов не подпустит… Так для чего тогда хранить, прятать обрез? Даже, наверное, содержать его в порядке?.. Ведь со времени, когда здесь, в горных долинах, летали те самые «кайноки», двадцать лет прошло.
За окном небо начинало синеть, отрываться от вершин гор. Пирогов протянул руку к патронам, помедлил и быстрым щелчком «расстрелял» их один за одним. «Кайноки» раскатились широким веером.
Корней Павлович поднялся, собрал у печи четыре стула в ряд, на один бросил свернутую шинель, снял сапоги. До утра оставалось часа полтора-два.
…Ему приснилось, что он на войне. Кругом почему-то жуткая тишина, но он знает, что идет война. И вон того страшного немца с усиками, закрученными вверх, как у русского приказчика, надо свалить немедленно, иначе случится непоправимое. Он, Корней, нажимает на спусковой крючок винтовки, но немец идет и уголком рта ухмыляется, а один ус его лезет вверх, почти к глазу. «Ах, ты так!» — кричит Пирогов и пробует подняться навстречу. Но земля вдруг обламывается под ногами, и он едва удерживается на краю пропасти. А немец — вот он, смотрит незрячими глазами, кривится в усмешке и склоняется к уху: «Чего ж ты?..» Нет под Пироговым твердого упора. Не может он освободить руки, чтобы схватить пришельца за усы. А там — один путь, под кручу. Нет, не может, хоть плачь.
И так велико было его отчаяние, что он вдруг проснулся. Минуту лежал, уставясь в посветлевший потолок. Скосил глаза на окно. За ним начинался день. Из дежурки раздавались голоса.
Обувшись и повесив шинель, Корней Павлович виновато потоптался у печки, водой из графина промыл глаза, лишь потом вышел в коридор.
— Товарищ лейтенант, — вытянулась дежурная, — за время дежурства…
— Знаю! — перебил Пирогов.
На стуле против барьера сидел угрюмый старик и глядел куда-то в пространство.
Корней Павлович взял из рук девушки журнал, хотел вернуться назад, но снова глянул на деда.
— Извините, вы ко мне?
— К кому же еще?
— Заходите.
Старик поднялся и, шаркая пимами, пошел за Пироговым.
В кабинете он несколько сбросил суровость.
— Из Ыло я. Потапов Андриян Иванович. Спроси такого, все знают. К тебе по делу.
— Садитесь.
— Постою. Вопрос у меня, — ребром ладони дед рубанул воздух перед собой. — Может, у нашей власти силов не осталось порядок содержать? Или за большими заботами до малого руки не доходят? А тем временем погань на свет лезет, шалит в деревне почем зря. Овечку увели позавчера. У Семена Игнатьевича неделю назад — тоже. У солдатки Марьи одеялу с забору сняли. Повесила проветрить, а его — того. А у Федора, нашего председателя, яму с картошкой разрыли. Шалят, паскудники. Как бы худу не быть. Мало мужиков осталось по судам ходить-то. Могут голову отвернуть.
— Погодите. Что вас в отдел привело?
— Как же так? Шалят лихие людишки, говорю. Вот старики и собираются подкараулить. И уж коль поймают, быть худу. В старое время тут без милиции обходились и воров не было.
— Не торопитесь. Давайте по-порядку. Значит, вы из Ыло, — Корней Павлович достал карту района. Старик недоуменно следил, как он, расстилая, разглаживал ее на столе. — В Ыло… Это Пуехта, тут Анкудай. Еще раз уточним: яму, значит, разрыли, овец увели. Одеяло…
— Ага. Перед войной справила. Новое, считай. Только повесила, и — на тебе, как корова слизала. Среди бела дня.
— Прямо среди белого дня?
— А чего ж! Пусто днем в деревне. Старухи да дети. Остальные — кто лес валит, кто в поездке — кожи повез. Две бригады кошары строят в часе ходьбы… Пусто в деревне. Тут паскудник и шарит.
— Свой кто-нибудь?
— Навряд. Свой знает, что за такое бывает.
— Кто же тогда?
— Кабы знать. Объявился в округе. Ребятня сказывает, в Желтом распадке видели чужого.
— Где это? — Пирогов поспешно подвинул карту.
— Этого я не понимаю, — отмахнулся старик, — однако скажу, Желтый распадок: камень голый, ветер там сквозит. Пойдешь распадком, никакого интересу. В гору упрешься. А от нее другой распадок по левую руку.
— В Пуехту?
— В Пуехту, — несколько озадаченно подтвердил старик.
— И дальше?
— А чего дальше-то? Не было случая в даль забираться. Сказывают, в обход горы есть ход, да не удобный. Камень и бурелом сверху. Наши туда особо не суются.
— Вот так? — Корней Павлович нарисовал карандашом вилку, два зубца в Ыло и Пуехту. Длинный конец, сделав зигзаг, потянулся вдоль хребта.
— Похоже, — согласился Потапов, понизив голос. — Думаешь, тут паскудник прячется?
— Пока ничего не думаю.
Старик положил руки на спинку стула, помрачнел.
— «Не думаю»… Ну, а мне ясно. Соберем мужиков и, коль поймаем, смертным боем бить будем.
«А ведь и побьют, — подумал Пирогов, глядя в упрямо насупленные брови старика, примеряясь к широким покатым плечам, сухим, узловатым кистям рук. — Побьют и ахнуть не дадут».
— Сколько вас таких дедов наберется?
— Да уж наберется, — уклонился старик.
— Все-таки вы садитесь, — Пирогов указал на стул. После визита Сахарова, который до сих пор оставался для него загадкой, он был насторожен и готов к неожиданностям. — Садитесь, Андриян Иванович. Расскажите подробней, что вас ночью подняло, в путь толкнуло. Считай, тридцать километров!
— Обидели меня вот как, — старик для порядка выдержал секунду-другую, сел. — Очень обидели. Хуже нельзя: почту вчера унесли. А в почте той газеты — целых пять да письмо от сына. Газеты жалко, десятидворком кажон день читали, что там про войну пишут. Ну да ладно. Так ить письмо от сына, с фронту. Матвеич так и сказал: поклал в ящик газеты и письмо. Прибегаю, нету… Ну, тут меня, прости, на матерки понесло…
— Вы писать умеете? — спросил Пирогов, терпеливо выслушивая.
— Слабо. Считай — нет.
— Тогда продиктуйте дежурной свое заявление. Строго по дням, что пропало. И оставьте ей. Обещаю, примем меры.
Обескураженный таким быстрым разговором старик совсем сник.
— А старичков вы соберите. Я вас даже очень прошу, — сказал Пирогов. — Да и парней-допризывников, самооборонников[1] еще. А я вам своих людей пришлю или сам приеду, смотр проведу, растолкую, что надо. Вы мне очень можете помочь.
Потапов совсем разомлел от таких слов. Слушал, кивал в такт словам.
— Есть, поди, промеж вас бывшие партизаны, — продолжал Пирогов. — Чоновцы тоже. Места кругом знакомые…
— Найдутся, а как же.
— Вот вы лично с такими штучками знакомы? — Корней Павлович взял со стола один из патронов, протянул старику.
— Это и дитю ясно.
— На марку взгляните.
Потапов нахмурил переносье, откинул голову, бочком, издалека прицелился к буквам, зашевелил губами, складывая.
— Знаю такие. Мы их звали «кунак». Сильные, черти!
— Что за слово такое?
— А слово — не знаю. Говорили, будто мериканцы их своим порохом начиняли[2].
— Патрон-то русский.
— Верно… А погон французский. Эти патроны в ту войну появились. Там я их впервые видел. Силен! Бьет, аж как пушка.
— Как же он сюда попал?
— Тут всякой твари по паре собралось в двадцатом. Мериканские, англицкие, японские. Эти — самые хорошие считались.