Оформление серии художника П. Волкова
В конце зимы, глубоко зарываясь в землю в пустынных, заснеженных просторах России, потрясенный и измотанный ужасами недавно минувших «призрачных недель оборонительных боев», Гюнтер фон Шевен в марте 1942 года тем не менее восхвалял немецкого солдата. «Я не верю, что сегодня в Германии найдется хотя бы одно художественное творение, способное сравниться с работой простого солдата, обороняющего свою позицию в безнадежной ситуации под обстрелом артиллерии, — писал он в прочувствованном письме своему отцу. — Голос этого неизвестного солдата в невыразимом величии вновь разносится над полем боя… Безымянный, заметный лишь для немногочисленных товарищей, безмолвный, он умирает одинокой смертью, уходит в бесконечно далекий мир, а его бренные останки поглощает бездна востока, словно он никогда и не существовал». Шевен хорошо выразил чувство экзистенциального одиночества, ощущаемое многими из этих людей, отчаяние от осознания того, что их безмолвный крик пропадет на бескрайних просторах войны, не оставив за собой даже эха. «С тех пор генералы понаписали множество томов о произошедших событиях, указывая на отдельные катастрофы и обобщая потери в одном предложении или нескольких строках, — с горечью отмечал Ги Сайер в автобиографии, метко озаглавленной «Забытый солдат». — Но они никогда, насколько мне известно, не уделяют особого внимания описанию жалкой доли солдат, брошенных на произвол судьбы, которую не пожелаешь и самой паршивой дворняге. Они никогда не вспоминают о долгих часах агонии… Они никогда не упоминают простого солдата, иногда — овеянного славой, иногда — побежденного и поверженного… ошеломленного смертью и упадком, а позднее и разочарованием от осознания того, что победа не вернет ему свободу».
Дальше на юг, в Крыму, похожие мысли высказывал Алоиз Двенгер. «Я часто злюсь, читая бездушные статьи несведущих писак», — презрительно отмечал он в мае 1942 года.
«Недавно я прочитал репортаж об атаке, в котором… автор привел великое множество подробностей, но совершенно забыл при этом о военных буднях, о действиях простых солдат.
Эти простые пехотинцы, несомненно, герои. Там, в окопе… лежит одинокий солдат, который не может даже высунуть нос, чтобы его не отстрелили, но все равно должен наблюдать за противником. Поэтому всякий раз, когда он осторожно выглядывает из укрытия, его может сразить пуля. Снаряды падают каждый день… сотрясая землю и разбрасывая ее комьями, окоп трясется, над головой свистят осколки. По ночам, когда ничего не видно, но зато многое слышно, глаза начинают слезиться от напряжения, лихорадочно работает воображение, и солдат часами сидит, кутаясь в брезент, замерзая и напряженно вслушиваясь. С первыми бледными лучами рассветного солнца он, промерзший до костей и смертельно уставший, забирается в блиндаж. Там тесно, сыро, шумно и темно. И вши. Мне кажется, что истинный героизм состоит в том, чтобы переносить столь ужасную повседневность».
И через пятьдесят лет многое из того, на что жаловался Двенгер, говоря о пренебрежении к пехотинцам, или, как они сами в шутку называли себя, «пехотным задницам», остается правдой. Хотя в центре событий этого столетия войн всегда находился простой солдат, историки по традиции сосредоточивались на вопросах «высшего уровня»: стратегии, тактике, принятии решений и организационной структуре, которые, несмотря на безусловную важность, не дают всеобъемлющего описания войны. С этой точки зрения солдат — всего лишь объект, средство для получения и исполнения приказов. «Обезличенная, безымянная толпа, которая всего лишь получает приказы и исполняет свою роль в этой драме, — жаловался в своем дневнике Клаус Хансман. — Расстояние между стратегической картиной и кровавой трагедией слишком велико. Какое до этого дело тому, кто стоит на вершине? Ему не слышны ни крики, ни взволнованное дыхание… Должен ли он думать о тех семерых, унесенных течением Днепра? Должен ли он учитывать, как далеко их теперь унесло, как намокли их мундиры, как бледны их лица? Должен ли он думать о сердцах, которые разбиваются в этот момент, о матерях, женах, детях?» Стоит ли удивляться, что сам Хансман называл жизнь солдата всего лишь присягой, принесенной смерти? «Солдату приходится очень сильно и очень часто испытывать свое везение, — в знакомых выражениях сетовал другой пехотинец. — Солдатская присяга, солдатская радость, солдатские песни, солдатская смерть — все едино»!
Война, даже самая примитивная, как отмечал Робин Фокс, всегда была сложным, изощренным, высокоорганизованным актом человеческого воображения и разума, поэтому легко понять очарование «большой» картиной войны. Но, если следовать мнению Льва Толстого, реальность войны, как и истории, состоит в бессознательной, повседневной жизни человечества. «Я не офицер Генерального штаба и не военный специалист, взирающий на войну исключительно глазами тактика, — отмечал в декабре 1941 года немецкий пехотинец Курт Фогелер. — Но я — человек, испытавший на себе войну как простой человек». А фельдмаршал Арчибальд Уэйвел писал известному военному историку Б. Лиддел-Гарту так: «Если бы у меня было время… изучать военные действия, я бы, пожалуй, сосредоточил внимание почти целиком на «военной действительности», на влиянии усталости, голода, страха, недостатка сна, погоды… Принципы стратегии и тактики… до абсурдного просты. Именно реальная обстановка делает войну таким сложным и тяжелым делом, но историки обычно ею пренебрегают».
Джон Киган говорил примерно о том же, утверждая, что остаются области на стыке социальной и военной истории, которые историками практически не исследованы. Одной из таких областей является военная история «снизу», война с точки зрения простого солдата. В конце концов, как заметил Вольфрам Ветте, вооруженные силы Германии в годы Второй мировой войны насчитывали почти двадцать миллионов человек, из которых менее 1 процента были офицерами в узком смысле этого слова (то есть носили звание майора и выше). Подавляющее большинство оставшихся, 99 процентов вермахта, не относившихся к «элите», составляли рядовые, унтер-офицеры и младшие офицеры. Эти люди происходили из разных социальных, экономических и образовательных слоев, но общим для них было то, что войну они провели на нижнем уровне, где проблемы повседневной жизни обретают пугающую конкретность. Чтобы понять подлинную войну, какой она видится снизу, историку необходимо нарисовать портрет безымянного пехотинца и изучить его двоякую роль — преступника и жертвы одновременно. Как преступники, не важно, преднамеренно или нет, эти обычные люди составляли огромную машину разрушения, готовую и стремящуюся убивать и разрушать ради достижения целей кровожадного режима. Как жертвы они каждый день сталкивались с физическими трудностями, психологическим грузом и нередко сокрушительной боязнью смерти и убийства, которые составляют повседневную жизнь любого солдата, участвующего в боевых действиях. Политическое руководство видело в них лишь средство для достижения целей нацизма (личность должна умереть, лишь бы жил народ). Пожалуй, наиболее странным из страхов пехотинцев была боязнь достигнуть окончательного успеха и умереть, став павшим героем. «Нет более горькой смерти, — писал в своем дневнике один пехотинец, — чем смерть героя». В другом месте он же задавался вопросом: «Является ли, таким образом, геройская гибель идеалом нашего мира?»
Прошлое нередко наполнено легендами, и тем более ярко это свойство проявляется, когда имеешь дело с событиями масштаба Второй мировой войны. Историку не под силу полностью восстановить картину жизни обычного пехотинца. Он может лишь стремиться к тому, чтобы предельно точно нарисовать картину драмы в стремлениях и восприятии людей, впитать в себя жизненный опыт других и показать на его основе честную и взвешенную точку зрения. «Сегодня, просматривая в иллюстрированных журналах военные фотографии, — писал один солдат, — я сразу же замечаю: на них изображено что угодно, кроме сущности войны». «Внешне, как ее показывают в еженедельной кинохронике, солдатская жизнь кажется прекрасной и очень романтичной, — отмечал еще один простой солдат в письме родителям. — Но как же быстро эти иллюзии и заблуждения рассеиваются неприкрытой действительностью».
Клаус Хансман дал великолепное описание «неприкрытой действительности», с точки зрения обычного солдата:
«Сквозь дождь на нас глядят тугие, словно из глины, палатки, а мы торопливо копаем ямы в заболоченном поле… Перед нами… серая пустошь, при виде которой становится одиноко… Двое часовых, подняв воротники и втянув головы в плечи, расхаживают взад и вперед… Все вокруг замирает, словно под тяжестью вечернего тумана… который проникает под шинель, леденя тело. Мы быстро соединяем две палатки и накрываем ими блиндаж… Бросаем свои вещи в яму… В темноте мы сгрудились и прижимаемся друг к другу. Кто-то зажигает свечу… Вскоре мы уже жуем черствый хлеб с вечным соленым консервированным мясом… Мы так устали, что не можем даже думать… Рассвет освещает наши почерневшие от дождя шинели и разбухшие сапоги с налипшей на них глиной и соломой. Мы очищаем… грязь с брюк и сапог ножом…
Давящая тишина. Потом кто-то со вздохом начинает:
«Только бы поскорее закончилась вся эта затея!» Земля холодит наши спины, прижатые к стенкам. В дыму… другой голос, который кажется странным образом искаженным темнотой: «Вот бы хоть ненадолго забыть обо всем!..»
От этих слов в душе расходятся волны, словно крути на воде от брошенного камня… «В войне всегда расплачивается простой народ…» Дыхание и суматошные сны становятся глубже, мы прижимаемся друг к другу, чтобы хоть немного согреться. И так мы лежим в самых жалких условиях».
Как отметил Кристофер Браунинг, историк способен описать эту действительность, жалкую или нет, только посредством яркого изображения общего опыта обычных людей. Итак, эта книга посвящена не войне, но людям: простым немецким солдатам Второй мировой войны. Сама по себе война создает фон и окружение, но, как и во всякой трагедии, главной темой служат человеческая судьба и страдания, испытываемые группой людей, объединенных общим стремлением вынести невыносимое. Эта книга — о страхе и отваге, товариществе и личной боли, о чувствах людей в условиях предельного напряжения и необыкновенных ощущениях, создаваемых войной. Эта книга — о терпеливом формировании и восстановлении отношений после одной катастрофы и их разрушении после другой. Чтобы точно описать, что испытывали эти люди, не обязательно сочувствовать им. Так же как попытка понять и подробно описать их ощущения и чувства не означает освобождения их от ответственности или прощения за поступки, совершенные в ходе этой безжалостной агрессивной войны. Поэтому картина, возникающая на основе их личных наблюдений, хрупка, сложна и противоречива по своей сути: личные качества людей придают собственный оттенок идеологии, эгоизму и суждениям об истории. Война оставила неизгладимый след в душе каждого фронтовика. «Возникает такое чувство, — вспоминает один пехотинец, — что этому «солдатскому существованию» не будет конца». Для безымянного солдата настоящая война была делом крайне личным, трагичным, но полным иронии, пугающим изобилием эмоций, мучительным, но не лишенным великолепия и, прежде всего, глубоко волнующим. «Шла война, — вспоминает Ги Сайер. — И я женился на ней, потому что к тому времени, когда я достиг подходящего для любви возраста, ничего иного вокруг не было».
Пусть такой подход иногда кажется рассчитанным на впечатление и недостаточно аналитическим, он все же затрагивает наше умение понимать социальную и историческую действительность, которое в данном случае помогает нам представить и понять сущность войны на простейшем уровне. Он также позволяет судить о том, способны ли абстрактные понятия, которыми вынуждены оперировать историки, выразить общественные явления, составленные из бесчисленного множества восприятий и действий отдельных людей. В конце концов, нет лучшего пути к пониманию человеческого поведения, чем взглянуть глазами и прислушаться ушами непосредственных участников событий. Их наблюдения, чувства и страхи подлинны, не сглажены анализом или стремлением развлечь читателя. Однако слишком часто историки настолько увлекаются анализом и толкованием, что утрачивают связь с тайнами и движущими силами личностей и групп, которые и формируют историю. В результате искренняя личная сторона истории, возможность постичь дух и поведение человека приносится в жертву ради какой-то смутной теории или, что не менее отвратительно, попыток втиснуть исторические факты в рамки той или иной идеологической доктрины. В любом случае личное отбрасывается ради безличного, а если речь идет о войне, то гибель и пролитие человеческой крови уступает место обезличенному интеллектуальному анализу стратегии и тактики. Поскольку простой солдат слишком часто теряется в водовороте великих исторических событий, такая история стремится описать человеческие трагедии, вплетенные в контекст обезличенных катастроф, обеспечивая при этом возможность восприятия и точность передачи информации и не требуя излишнего мягкосердечия.
Изучая суровые и страшные обстоятельства, с которыми приходилось сталкиваться безымянному солдату, можно кое-что узнать не только о влиянии войны на душу человека, но и о некоторых сторонах жизни: о жестокости, об ужасах, о страхе, опустошающем человека, равно как и о сострадании, об отваге, о духе товарищества и о непоколебимой стойкости, с которой переносятся жизненные невзгоды. Один из великих парадоксов войны заключается в том, что, пробуждая в людях худшее, она вместе с тем пробуждает в них и лучшие качества. Поэтому рассказ о пехотинцах — это не просто хроника борьбы человеческого сердца с самим собой. В нем содержатся и общие элементы, имеющие огромное значение для каждого из нас. «Слишком многие узнают о войне без излишних неудобств для себя, — жаловался Ги Сайер. — Они читают о Вердене или Сталинграде, не понимая, что это значит, сидя в удобном кресле, придвинув ноги к камину и готовясь на следующий день заняться своими обычными делами. Такие рассказы нужно читать по принуждению, в неудобной обстановке… сидя в грязном окопе. О войне нужно читать в наихудших обстоятельствах, когда все идет наперекосяк… О войне нужно читать поздно ночью, стоя, несмотря на усталость». Практически невозможно постичь военную действительность тому, кто не испытал ее на себе, но, узнав немного о жизни безымянного солдата, можно по крайней мере получить мимолетное впечатление об истинных масштабах войны и обо всем сложном и противоречивом спектре эмоций. «Суть моей задачи, — писал в своих мемуарах Ги Сайер, — заключается в том, чтобы оживить со всей возможной для меня силой те отдаленные крики, доносящиеся с бойни». Война отвратительна, но эти заметки о пехотинцах показывают, что не все, кто сражается на войне, отвратительны.
Однако, как отмечал Петер Кнох, в концепции повседневной истории немало спорных моментов. Основные вопросы уже заданы. Можно ли говорить о по-настоящему «повседневной» жизни на войне? Не являются ли война и повседневность взаимоисключающими понятиями? Более того, не является ли война явлением, совершенно противоположным концепции повседневной жизни? На первый взгляд, отклонить эти возражения практически невозможно. Однако сама длительность участия Германии во Второй мировой войне — без малого шесть лет — заставила многих пехотинцев приспособиться к военной обстановке. Обычный солдат не мог просто расстаться со своим человеческим существованием, но вместо этого жил в мире, который стал для него обыденным и «настоящим». Кроме того, как показывают их письма и дневники, многие из этих людей не опустились до бездумного существования, но стремились понять сущность повседневной жизни на войне. Более того, как доказывал Детлеф Пойкерт, повседневная история не ставит собственных целей, но стремится «узаконить» независимый опыт отдельных людей, служить связующим звеном между жизненным опытом индивида и обезличенным историческим анализом и дать возможность взглянуть на различные образы жизни и различные области социальной реальности. Петер Боршайд подчеркивает, что повседневная жизнь на войне не остается в своем замкнутом мирке, который можно было бы изучить, словно в лаборатории. Скорее, война сама по себе служит катализатором значительных социальных изменений, поэтому существует сложная динамическая связь между жизнью людей на войне и более общей повседневной жизнью в гражданском обществе.
Разумеется, повседневная жизнь на войне обладает своими особенностями, начиная с необходимости выносить гнет постоянного ожидания ранения или гибели до непрерывного наблюдения за страданиями и разрушением. В этой жизни нет ни безопасности, ни отдыха. В ней нет ни эмоционального покоя, ни стабильных отношений. Ее главная повседневная черта — неопределенность. В пехотинце каждое сражение пробуждало сложные переживания и нередко первобытные страсти. Таким образом, на войне существует неизбежное подспудное напряжение, которого нет в мирной жизни. Чтобы нарисовать картину повседневной жизни солдата, историки все чаще используют письма, дневники и мемуары — самые надежные из существующих документов, позволяющие выявить общие впечатления воевавших людей. Каждый солдат вел свою собственную войну, но в несметном множестве личных воспоминаний выделяются общие черты и образы.
Естественно, такой подход сопряжен с проблемами. Так, например, у пехотинца редко бывала такая роскошь, как письменный стол или время и уединение, чтобы записать свои мысли и догадки о природе войны. Так или иначе, подавляющее большинство рядовых, как правило, не умело выражать свои мысли аналитически, поэтому многие рассказы очевидцев тонут в монотонной банальности повседневного существования или, напротив, рассказывают о мельчайших подробностях о собственных ощущениях от разлуки, не упоминая о характере и своеобразии жизни на фронте. Нередко солдаты, обладающие самым непосредственным опытом участия в боях, меньше всего способны выразить этот опыт в письменном виде то ли из-за масштаба полученной ими эмоциональной травмы, то ли из-за недостатка эмоций, чтобы описать то, что они видели и испытали. Однако от среднего «джи-ай» или «томми»[1] немецкий пехотинец в целом отличался большей образностью описаний и более высокой грамотностью. Читая их письма и дневники, невольно поражаешься рассудочности и ясности изложения. Отчасти причиной тому служит строгая немецкая система образования, но также в значительной степени это обусловлено тем, как вермахт использовал свой личный состав. В отличие от американской армии, которая до 1944 года направляла наиболее образованных военнослужащих на должности специалистов, вермахт использовал значительную часть своего личного состава в боевых частях. В результате даже люди с высшим образованием оказывались на передовой. Кроме того, нацистская доктрина подчеркивала принцип «народного единства» — фольксгемайншафт, грубо повторявший легендарный окопный социализм Первой мировой войны — национальную общность, в которой социальная гармония, единство и государственная власть опирались на объединение людей разного общественного положения, вытесняя на второй план классовую борьбу. Поскольку в немецкой армии на передовой была высока доля образованных людей, склонных и способных к осмыслению своего опыта и изложению его на бумаге, результатом стала необычайно богатая летопись фронтовой жизни, изложенная в письмах, дневниках и воспоминаниях.
Тем не менее следует соблюдать осторожность, особенно имея дело с воспоминаниями, которые, если они не основаны на дневниковых записях того времени, могут пасть жертвами плохой памяти или желания облагородить или приукрасить собственный опыт, утратив при этом достоверность. Более того, поскольку непосредственный опыт среднего пехотинца был неизбежно ограничен, историки рискуют прийти к выводу об универсальности этого опыта там, где ее нет. Чтобы избежать этой ловушки, им необходимо изучить как можно более широкий спектр источников, выискивая в них общие элементы или черты. К тому же наличие цензуры означало, что многим пехотинцам постоянно приходилось «кромсать» свои мысли не только для того, чтобы избежать передачи военной информации (например, о численности войск, их расположении и действиях), но и для того, чтобы более осмотрительно выражать свои политические взгляды, поскольку критические высказывания в адрес правительства могли закончиться смертной казнью. «Очевидно, что цензор не может увидеть всего, что написано, — подтверждает один пехотинец. Но затем он же признает: — Но поверь мне, в письмах домой все равно пишут много чуши».
Огромный поток писем с фронта и на фронт (по некоторым оценкам, всего было написано 40–50 миллиардов писем, а в отдельные месяцы их число доходило до 500 миллионов) означал, что многие из них проходили через цензуру неоткрытыми, и чем дольше продолжалась война, тем менее серьезно многие пехотинцы относились к цензорам. Как заключили два видных специалиста по немецким письмам с фронта после изучения тысяч подобных посланий, «масса солдат выражала свои мнения и взгляды в удивительно открытой и вольной манере». Поэтому, несмотря на проблемы, изучение писем и дневников способно дать много информации, особенно если историк рассматривает эти неизбежно личные и ограниченные по охвату документы в более широком контексте. Описывая обстановку военных действий с точки зрения отдельного человека, историк способен лучше показать воздействие войны во всех ее проявлениях. Подобный подход также привносит живое ощущение непосредственного прикосновения и реальности в зачастую обезличенное отношение к войне. Более того, он позволяет проникнуть в тайны действий отдельных личностей и динамики поведения коллектива, а также психологии и эмоционального поведения в условиях предельного напряжения. Но в первую очередь эти документы остаются личными напоминаниями о человеческой составляющей колоссальных событий Второй мировой войны.
Однако, подчеркивая это личностное измерение войны, историку следует избегать банальной идеализации «простого человека» и стремиться составить достоверную и точную картину повседневной фронтовой жизни. Если письма и дневники собрать воедино и использовать с должной осмотрительностью, они помогают воспринимать пехотинца и как субъект, и как объект. Что не менее важно, они дают ценную возможность изнутри взглянуть на один из самых парадоксальных вопросов войны: почему простой пехотинец с таким неистовством сражался за, казалось бы, достойный осуждения режим? Никто не заставлял этих солдат положительно отзываться о нацистском режиме и о войне, поэтому если в одних письмах заметны попытки подстроиться под пропагандистские лозунги, то в других выражается неподдельное сочувствие и поддержка Гитлеру и нацизму. Армию — и служащих в ней людей — невозможно полностью отделить от системы ценностей, ее породившей. Безусловно, армия склонна служить отражением общества, создавшего ее, поэтому если солдаты вермахта столь упорно сражались в защиту Гитлера и нацизма, значит, что-то в гитлеровском государстве находило отклик в их душах.
Как давным-давно заметил Гегель, на защиту идей люди встанут с большей готовностью, чем на защиту материальных интересов, и это представление находит новое подтверждение, если изучить поведение среднего пехотинца. С точки зрения немцев, Вторая мировая война, особенно та ее часть, которая велась в России, была в большей степени идеологической войной, поскольку в основе ее лежало противоборство идей, причем идеология противника ставила под сомнение концепции национал-социализма, которые, что удивительно, находили поддержку у множества солдат. И стойкость немецкого солдата, его чувство значимости и цели в жизни, которые нередко простирались дальше самопожертвования, отваги и фанатизма, в значительной мере зависели от его убежденности в том, что национал-социалистская Германия избавилась от груза неудач Первой мировой войны и восстановила индивидуальное и коллективное чувство идентичности немцев. Таким образом, двойная трагедия немецкого солдата заключается в том, что из чувства враждебности по отношению к чуждой и угрожающей вражеской идеологии он совершил невероятные акты агрессии и разрушения, одновременно будучи физически и духовно поглощенным военной машиной. «Защита наших идей, наших прав на самоопределение и нашего общества настолько важна, — отмечает Робин Фокс, — что мы по собственной воле будем стремиться уничтожить тех, кого считаем их врагами, и проявлять при этом высочайшую человеческую отвагу». Однако в итоге в этом и заключается самое полное обоснование необходимости изучения простого солдата, ибо, как заключает Фокс, «в конце концов, именно идеи делают нас людьми».