Уже через месяц после вторжения в Советский Союз Герхард Майер был на грани отчаяния, став свидетелем ожесточенных боев на Днепре: «Мне невыносима мысль о том, что запах гниющих мертвых тел — это начало и конец жизни и высший смысл нашего существования». Однако всего через неделю он говорил о чувстве возрождения: «Я провел на передовой пять суток и вечером, несмотря на близость противника, порадовал свое солдатское сердце, поджарив в блиндаже несколько куриц». Солдатам жизнь в условиях ужаса и неопределенности нередко казалась выносимой только благодаря глубокому ощущению товарищества, выкованного в огненном горниле боев. Товарищество давало ощущение жизни там, где господствовала неумолимая смерть, и чувство общности, даже когда эти спаянные группы распадались. Оно поддерживало чувство неуязвимости и благополучия даже тогда, когда всем была понятна ненадежность фронтовой жизни.
Вилли Хайнрих, который сам прошел через Восточный фронт, в своем романе «Железный крест» хорошо показал смешанные ощущения многих немецких солдат:
«Больше всего мне жаль простых солдат. Знаете, они — самое несчастливое изобретение двадцатого века… Наши солдаты утратили былые идеалы… Они воюют с врагом ради того, чтобы сохранить свою жизнь, свою бренную плоть. Плоть терпелива… Она все стерпит… Ее можно использовать и над ней можно надругаться. Надругаться над ней можно потому, что ее соблазняют приманкой в виде так называемых идеалов. Ее убивали и ей же позволяли убивать, причем до тех пор, пока сохраняется видимость того, будто она существует только ради самой себя. Но за всем этим стоит общая, присущая всем солдатам фундаментальная порядочность, которая не позволяет им бросать товарищей в беде».
Среди отчаяния и цинизма привязанность к тем, кто переносит те же ужасы, создает ощущение единства и гордости, силу чувства, которое достигает высот, редко достигаемых простой дружбой. Верность, взаимные обязательства, готовность к самопожертвованию, гордость, чувство долга, даже любовь — все это составляло для солдат понятие товарищества.
Внимание, которое вермахт уделял товариществу, было важнейшим элементом формирования сплоченного и жизнеспособного коллектива бойцов, но у него была и другая цель: ни больше ни меньше, как преобразование фронтового единства в народное единство — идеал гармонии и социального единения, важнейший принцип, на котором должно было основываться новое немецкое общество. Таким образом, товарищество было одновременно и причиной, и следствием, средством выработки нового ощущения общности, а также неизбежным побочным продуктом такого общества.
Именно для того, чтобы воспитать и внушить это горячее чувство товарищества, немецкая армия долгое время придавала большое значение формированию первичных групп. От полкового и батальонного уровня и вплоть до пехотных отделений традиции и практика вырабатывали в солдатах особую привязанность и горячую преданность своей части. Карл Фухс коротко охарактеризовал эти чувства, когда писал своему отцу в феврале 1941 года: «Я стал такой неотъемлемой частью своей роты, что не смогу теперь никогда покинуть ее». По словам Мартина Ван Кревельда, немецкие военные традиции, обучение, организация, принципы комплектования и пополнения, идеалы лидерства и тактические ожидания были направлены именно на создание, особенно на низших уровнях, «тесных групп людей, которые страдали, сражались и умирали вместе».
На практике это означало, что армия пыталась набирать и направлять в одни и те же части людей из конкретных регионов и даже пополнения присылать из того же района страны. Сам Фухс говорил о невероятной радости, которую доставляла ему служба в части с солдатами из тех же мест, из той же деревни, что способствовало росту сплоченности. Более того, пополнения всегда отправлялись в свои части не поодиночке, как в американской армии, а в составе сплоченных групп (запасных батальонов или маршевых батальонов) под командованием офицеров, которые были либо командированы из дивизии, либо возвращались в дивизию после ранения. Такая практика побуждала дивизии заботиться о подготовке собственных пополнений, а у самих пополнений выработка преданности группе могла начинаться еще до прибытия на фронт, что существенно повышало их шансы на выживание в смертельно опасные первые дни боев.
Вермахт также ожидал от офицеров, что они будут заботиться о физических и эмоциональных потребностях своих солдат, вырабатывая в них чувство принадлежности к дружной семье. В дневниковой записи, сделанной весной 1939 года, Фридрих Групе описывает напряженную дневную военную подготовку, а потом изумляется: «По вечерам Болтун Шмидт [инструктор по строевой подготовке] приходил к нам в казарму, по-простому сидел вместе с нами, смеялся, шутил и пел, как просто хороший товарищ… К этому постепенно привыкаешь, особенно к чувству товарищества, которое помогает многое преодолеть». Гарри Милерт в свой день рождения в декабре 1942 года размышлял в письме к жене о любопытной взаимосвязи товарищества и жизни в роте: «Я могу с уверенностью говорить, что здесь я ощущаю всю полноту своих творческих способностей… Мне кажется символичным, что этот период жизни я прохожу именно в должности ротного командира… Отвечать примерно за сотню человек — превосходная задача, достойная человека». Стремление создать ощущение семьи, общности было вездесущим. Всего лишь годом позже, в Берлине, Трупе был поражен выступлением Гитлера перед будущими офицерами. «Фюрер подчеркнул, что немецкий солдат всегда должен видеть в других солдатах товарищей по нации. В этом состоит наша задача — мы всегда должны полагаться на достоинство и силу немецких рабочих. Вместе с ними мы наполним наш мир новым смыслом, новыми силами». Таким образом, товарищество солдат должно было заложить основу преображения Германии.
В период правления нацистов прилагались также огромные усилия для создания ощущения равенства путем обеспечения возможности офицерской карьеры не только для представителей элиты, но и тех, кто показал свои способности. Многие солдаты, среди которых был и Ганс Вольтерсдорф, даже после войны сохранили убеждение, что нацистский режим произвел настоящую революцию, способствуя равенству возможностей. «Настоящей причиной наших отличных успехов в боях, — утверждал он, — стал не идеологический фанатизм, а особый принцип командования… Необходимой квалификацией для офицерской карьеры стали не гимназические аттестаты, а образцовые способности, подлинный авторитет. Каждый, кто командовал частью, должен был, помимо этого, быть лучшим в своей части. Лидером делает не форма, не командная должность, а личный пример». Армия также надеялась воспитать чувство товарищества за счет таких мер, как уравнивание продовольственных пайков, смягчение требований традиционного военного протокола и поощрение личных отношений между офицерами и рядовым составом. Наконец, немецкая доктрина применения сухопутных войск подчеркивала важность тактической инициативы, уделяя особое внимание независимым действиям на низшем тактическом уровне, что способствовало укреплению чувства личной и групповой вовлеченности в успешное выполнение поставленной задачи.
Эта система дала настолько поразительные результаты, что в годы, последовавшие непосредственно после войны, многие западные аналитики почти все свое внимание уделяли исключительно товариществу как причине замечательной спаянности и эффективности вермахта. Эдвард Шиле и Моррис Яновитц в 1948 году утверждали, что «необычайное упорство немецкой армии» не зависело от веры среднего немецкого солдата в идеологию нацизма. По их мнению, «единство немецкой армии на самом деле лишь в весьма незначительной степени поддерживалось национал-социалистскими политическими убеждениями ее солдат, и более важную роль в мотивации упорного сопротивления немецкого солдата играло постоянное удовлетворение основных личностных потребностей, которое обеспечивала социальная организация армии». Спустя более чем три десятилетия ван Кревельд соглашался: «Средний немецкий солдат в годы Второй мировой войны сражался, как правило, не потому, что верил в нацистскую идеологию… Он сражался по тем же причинам, по которым всегда сражались мужчины: он ощущал себя членом хорошо спаянного и хорошо управляемого коллектива, структура, руководство и функционирование которого воспринимались как беспристрастные и справедливые».
Несмотря на то что имеются многочисленные свидетельства, подтверждающие эти мысли, роль идеологии в немецкой армии не следует недооценивать. Идеологию можно понимать на различных уровнях, и немецкий солдат в среднем, пожалуй, на удивление активно проявлял и принимал в различных формах приверженность идеологии нацизма. Более того, само внимание, которое нацисты уделяли товариществу и общности, можно рассматривать как элемент идеологии, поскольку сплоченная пехотная рота во многих отношениях должна была стать моделью для последующего, более обширного «народного единства», каким его рисовали нацистские идеологи. Товарищество считалось важнейшим компонентом вермахта, который служил не только для повышения боеспособности, но и для разрушения экономических и социальных барьеров, препятствовавших становлению подлинно общенационального единства. На практике руководство национал-социалистов практически немедленно приступило к созданию предпосылок для формирования этого нового общества.
«Я начинаю с молодежи, — восклицал Адольф Гитлер вскоре после прихода к власти в 1933 году. — Мы, более старшее поколение, уже отработанный материал… Мы прогнили до мозга костей. В нас не осталось необузданных инстинктов. Мы трусливы и сентиментальны. Мы несем бремя унизительного прошлого… Но моя великолепная молодежь! Найдется ли кто-то лучше них в целом мире? Поглядите на этих юношей и мальчиков! Какой материал! С ними я могу построить новый мир». И это была не гипербола. Гитлер совершенно серьезно собирался создать нового человека и новое общество. «Мы должны подготовить человека нового сорта, — заявил он на партийном съезде в Нюрнберге в сентябре 1935 года, а в речи в Рейхенберге в декабре 1938 года фюрер пояснил, что он имел в виду: «Эти молодые люди не будут учиться ничему, кроме как думать как немцы и действовать как немцы. Эти мальчики вступают в нашу организацию в десять лет, через четыре года они переходят в «Гитлерюгенд». После этого мы тем более не собираемся возвращать их в руки тех, кто устанавливает классовые барьеры и ограничения, связанные со статусом. Если они и после этого не стали истинными национал-социалистами, они попадают в Службу труда, где происходит их шлифовка… А если и теперь они сохраняют остатки классового сознания или гордость за свое положение, тогда вермахт возьмет на себя их дальнейшее воспитание… До конца жизни они не будут больше свободны от опеки». Таким образом, Гитлер с самого начала собирался построить новое нацистское общество, прилагая огромные усилия для социализации молодежи и ликвидации того, что он считал гибельными пережитками классовых противоречий, которые, по его мнению, ослабили Германию и довели ее до деградации.
Значительная часть энергии и идеализма, связанная с нацизмом, исходила от этих молодых людей, подвергавшихся неустанной идеологической обработке и подготовке в духе национал-социализма. Многих из них привлекал бунт против прежних норм и традиций, казавшихся разрушенными, а также перспектива построить новое бесклассовое, гармоничное общество, в котором будут уничтожены внутренние барьеры и возобладает дух единения. Внимание, которое нацисты уделяли товариществу, достижениям и постоянной деятельности, способствовало динамизму, который привлекал в круг их искренних сторонников немало новых активных последователей. Командир одного из отрядов «Гитлерюгенда» вспоминал после войны:
«В «Гитлерюгенде» мне нравились товарищеские отношения. Когда в десять лет я вступил в «Юнгфольк», меня переполнял энтузиазм. Какого мальчишку не воодушевят такие высокие идеалы, как товарищество, верность и честь? Я все еще помню, как тронул меня девиз: «Члены «Юнгфольк» сильны и преданны; члены «Юнгфольк» — настоящие товарищи; честь — высочайшая ценность для члена «Юнгфольк». Эти слова казались мне священными. И походы! Что может быть лучше, чем наслаждаться красотами родного края в компании товарищей?.. Глубокое впечатление всегда производил вечерний сбор у костра, когда мы пели и рассказывали разные истории… Здесь бок о бок сидели подмастерья и школьники, сыновья рабочих и служащих, которые знакомились и учились ценить друг друга».
Густав Кепке, рурский рабочий, выходец из коммунистической семьи, сам ставший коммунистом после войны, вспоминал: «Между нашими рабочими окраинами и «Гитлерюгендом» не было ни малейшего противоречия… Форма «Гитлерюгенда» — одно из положительных воспоминаний о детстве».
Эта попытка свести вместе немцев из семей с разным социальным положением, уровнем образования и родом деятельности произвела глубокое впечатление на многих молодых немцев. «Создание народного единства, в котором рабочие станут неотъемлемой частью, — вспоминал Фридрих Группе, — конец разрушительной классовой борьбы, реализация принципа главенства общего блага над личным — разве не были эти идеи революционными по сравнению с тем, что было у нас прежде?» Служить делу народного единства, жить среди товарищей, верить в германский народ и его вождя Гитлера — эти идеалы вдалбливались в умы и души немецкой молодежи. «Наша свобода — служба» — эти слова из песни «Гитлерюгенда» отражали идеал служения обществу вплоть до самой смерти. Как признавался Групе, едва ли не в каждой песне, которую распевали члены «Гитлерюгенда», восхвалялась смерть на службе обществу. «Смейтесь, товарищи, — утверждалось в одной из них. — Наша смерть станет праздником». И почему же? «Германия должна жить, даже если мы умрем, — пелось в припеве. — Мы посвящаем свою смерть тебе как скромный дар». Эти песни не были пустым церемониалом. «Мы верили в новое общество, свободное от классовых противоречий, объединенное братством во главе с избранным нами фюрером, национальное и социалистическое», — утверждал Групе. Более того, он, как и многие представители того поколения, был уверен: «Это новое общество должно было вырасти из молодежного движения. Наша борьба в первую очередь была направлена против спекулирующих плутократов и тщеславных, эгоистичных буржуазных материалистов». Девиз группы, в которую входил Групе, звучал так: «Долой внешние проявления классового снобизма. Мы все — товарищи!»
Как и предвидел Гитлер, Служба труда (РАД) казалась многим юношам «воплощением в жизнь идеи народного единства», как отзывался о ней Групе. «Каждый должен был работать лопатой на немецкой земле, каждый становился рабочим, принадлежащим к великому национальному сообществу, стоящему выше чинов, статуса и классов… Это было живое товарищество». Такой энтузиазм не был простым проявлением романтизма, поскольку в 1937 году, отбывая повинность в РАД, Групе писал:
«Это сообщество рабочих людей по-своему уникально. Мы, представители всех слоев общества, собрались здесь вместе… Мы часто поем песню, которая характеризует новую обязательную трудовую службу Третьего рейха: «Вчера нас разделяли классы и чины, вчера мы избегали друг друга, а сегодня мы вместе роем песок, верно исполняя указание фюрера».
Благодаря совместно переносимым тяготам в нас быстро растет чувство товарищества… Мы испытываем здесь то чувство, которое мы понимаем под национальным единением. И мы приводим в действие нашу идею национал-социализма: мы все едины в служении своему народу, никого не спрашивают о происхождении или классовой принадлежности, богат он или беден… Снобизм, классовое сознание, зависть и леность остаются в прошлом. Именно таков путь от «я» до «мы».
Будучи в молодости явным сторонником нацизма, Групе указывает на притягательную силу понятия национального единства, рассказывая в своем дневнике об эпизоде, демонстрирующем энтузиазм, который порождала эта идея:
«Возбуждение охватило и тех, кто явно не верил в национал-социализм. Совсем недавно один из моих товарищей по комнате, открыто признававший, что до сих пор остается коммунистом, признался, что он никогда и ни за что не станет частью нашего «народного единства». Потом, как и раньше, не будет никаких сомнений в реальности классовой борьбы… Но теперь, на обратном пути в специальном поезде, наполненном радостным гулом, он тоже вставил в петлицу цветок и, судя по всему, очень растроган. И я спросил его: «Теперь ты почувствовал его — национал-социалистское «народное единство»?»
Групе, как и многие молодые немцы, видел в Имперской службе труда воплощение подлинного социализма, при котором все носили одинаковую форму и выполняли одинаковую работу на службе народу. Но, насколько характерной была эмоциональная приверженность Групе идее национального единения, остается лишь гадать. Успех «Гитлерюгенда» в идеологической обработке молодежи в духе нацизма, вероятно, оказался не столь прочным, как рассчитывали его создатели. Качество руководства в «Гитлерюгенде» было в целом низким, и война усугубила проблему оттока из организации одаренных командиров отделений. Тем не менее «Гитлерюгенд» и РАД, безусловно, способствовали усилению качеств, ценных для нацистов: чувства товарищества, готовности к самопожертвованию, верности, чувства долга, чести, выносливости, храбрости, повиновения и, пожалуй, в какой-то степени презрения к тем, кто находился за пределами сообщества.
Служба труда казалась многим немцам свидетельством искреннего стремления построить новое общество, в котором все, независимо от социального положения, должны работать на благо Германии. «Социалистический» аспект национал-социализма мог оказывать и оказывал значительное воздействие на жизнь немцев поколения Групе. Хотя нацистская революция остановилась с началом войны, видение «народного единства» упорно поддерживалось до самого конца войны. Не менее важным было и то, что члены «Гитлерюгенда» и отрядов РАД приобрели общий дух товарищества и ожидали продолжения этих отношений и на военной службе. Групе хорошо описал эту связь в дневниковой записи о ночном марше в октябре 1939 года: «Нам приходилось преодолевать усталость. Поэтому мы запели во весь голос, эту песню подхватывали рота за ротой, и она отражалась гулким эхом от голых фасадов домов». Эта песня была им всем хорошо знакома: «Темной ночи приходит конец, и наступает новый великолепный день! Товарищ, дай мне руку — труд освобождает. Давай приступим к делу! Серые, как пыль на нашей одежде. Серые солдаты бурного времени!»
«Вообще-то это песня Службы труда, — добавляет Групе, — но мы часто поем ее. Она так своевременна: «Серые солдаты бурного времени».
Таким образом, внедрение нацистской идеологии усиливало вермахт, способствуя созданию плотно спаянных групп людей, готовых вместе сражаться, страдать и умирать. Если в Службе труда юноша ощущал общее чувство товарищества, то в армии весь его мирок составляло пехотное отделение из десяти человек. Тесные отношения, возникавшие между солдатами внутри такого «товарищества» (именно этим словом в прусской армии первоначально обозначалась небольшая боевая единица), оказались важным фактором, способствующим сплоченности и упорству перед лицом жестокой реальности. Мир пехотинца был ограничен. Самым значимым для него была небольшая группа изгоев, вместе с которыми ему суждено было пытаться пережить военную бурю. Если товарищество зависело от доверия, уважения и верности друг другу, то ничто так не способствовало его формированию, как пребывание в небольшой группе людей, в которой жизнь каждого зависит от надежности остальных. «Моя часть была моим домом, моей семьей, — писал Ганс-Вернер Вольтерсдорф, — которую я должен был защищать».
Представление о своей части как о семье стало лейтмотивом воспоминаний многих солдат. В конце периода напряженного обучения Мартин Пеппель записал в своем дневнике: «Мы все, от офицеров до последнего водителя, стали одной семьей. Мы закончили подготовку». Фридрих Групе в своем дневнике в 1939 году описывает сцену, которая вполне могла бы быть иллюстрацией заботы отца о своих детях: «Снова воцарился знакомый порядок. В умывальной течет вода, в душевой работают души. Наконец товарищи ложатся в свежезастеленные постели и быстро засыпают, похрапывая, как полагается пехотинцам». Групе и его товарищи, вероятно, сознательно имитируют семейные отношения, называя своего уважаемого и любимого командира «Папа». Размышляя после войны о «сообществе привыкших к войне и поклявшихся друг другу в дружбе», он говорил: «Среди них я ощущал, как ни трудно в это поверить, что-то вроде чувства защищенности». Размышляя похожим образом о жизни в сплоченном коллективе, Гельмут Фетаке говорит о «вознаграждающем чувстве радости», когда его солдаты стоят в строю перед ним, и он видит в них «большую семью, которая знает, что они останутся вместе и в радости, и в трудных ситуациях». Вольфгангу Дерингу казалось очевидным, что в эти «безжалостные, революционные времена единственной опорой служат любовь, преданность и надежность тех, кто находится рядом».
Чувство взаимной поддержки и безопасности внутри группы было главной чертой товарищества. Многие солдаты черпали чувство собственной значимости из членства в сплоченной группе, ощущения, демонстрировавшего их стремление к единству. Воссоединившись с товарищами после короткой разлуки, Ги Сайер отмечал: «Радость и облегчение от встречи были столь велики, что мы обняли друг друга за плечи и, громко смеясь, изобразили что-то вроде полонеза… Я знал, что здесь мои друзья, и почувствовал себя намного лучше». Дружба, как размышлял он позднее, «очень много значила на войне, и ее значение, по-видимому, подкреплялось общей ненавистью, соединявшей людей узами дружбы, которые никогда не смогли бы пробиться сквозь барьеры обычной мирной жизни». Сайер вспоминал утверждение фельдфебеля, что «настоящая солдатская жизнь — единственная жизнь, которая сближает людей на основе абсолютной искренности, и между всеми без исключения существует чувство товарищества, которое в любой момент может подвергнуться испытанию».
Момент принятия в группу, принадлежности к фронтовому единству нередко оказывался откровением. Вилли Хайнрих в «Железном кресте» описывает внезапное осознание солдатом но имени Керн, прибывшим с пополнением, того, что он стал одним из членов солдатского сообщества:
«Эта мысль наполнила его гордостью. Неожиданно Керн почувствовал себя частью взвода, как будто провоевал в его рядах добрый десяток лет. Это чертовски здорово — принадлежать к группе отличных парней, сказал он себе. Мы — единое целое. Один за всех, и все за одного. Керн не помнил, откуда взялась эта фраза, но она показалась ему настолько замечательной, что он растроганно почувствовал, как у него по спине пробежал приятный холодок и защипало глаза. Как все-таки это прекрасно — иметь товарищей… Товарищество — это самое главное, пришла ему в голову мысль. И не важно, что иногда у тебя бывают размолвки с ними, самое главное — то, что все зависят друг от друга. На этих парней можно положиться. Хорошо, черт побери, что он попал именно в этот взвод, а не в какой-нибудь другой. Эта мысль наполнила его гордостью».
«Скоро я почувствовал себя совсем как дома, — повествует о начальном этапе войны Мартин Пеппель, — потому что я был допущен в особый круг людей… Мы все, от офицеров до последнего водителя, стали одной семьей». Даже те, кто оставался за пределами фронтового сообщества, легко понимали важность этого. «Чувство товарищества должно возникнуть быстро, — писал Карл-Фридрих Ортель, студент, спешно брошенный на фронт в январе 1945 года, — иначе мое сердце разорвется от тревоги».
Для многих солдат ощущение товарищества было подтверждением того, что, несмотря на жестокость войны, они еще существуют, и служило идеалом, укреплявшим их дух в условиях непредсказуемости повседневной жизни. «Здесь, среди этих людей, я наконец обрел внутренний покой, — писал Рольф Шрот осенью 1942 года. — Эти люди, воюющие в России, принадлежат к особой породе. Я сильно тревожился с тех пор, как пришлось их покинуть, и не мог успокоиться до тех пор, пока не получил приказ вернуться сюда. Ощущение усиливающейся преданности… придает мне внутренние силы». Более того, ощущение товарищества могло быть вполне осязаемым даже в самых суровых условиях. В одном из своих писем Гельмут Пабст весьма выразительно описывает один такой случай в октябре 1942 года:
«Рано утром я шел через траншеи и встретил часового. Это был невысокий круглолицый парень в каске. Он стоял в одиночестве. Было прохладно. Он замерз, втянул голову в плечи и переминался с ноги на ногу. Потом на секунду из блиндажа выскользнул высокий, худой, рыжебородый солдат. Они тепло поздоровались друг с другом. «У тебя покурить осталось?» — спросил низкорослый. «Да, — улыбнулся ему высокий. — Погоди, сейчас принесу». — «Знаешь, — сказал часовой так, что стало ясно, что не сказать этого он не мог, — мы с тобой настоящие друзья». Его лицо словно светилось изнутри, и он хотел подтверждения истинности этого великого чувства… демонстрации того, что не существует более вдохновляющего поступка, чем дать прикурить другому человеку: это очень просто, совершенно естественно, и в этой дружбе двух солдат, свидетелем проявления которой я стал в ранние утренние часы в безлюдной траншее, было что-то необыкновенное».
Эта потребность в друзьях — чтобы притупить собственное ощущение опасности, чтобы успокоиться в беде, чтобы бороться с одиночеством, чтобы заглушить страхи — служила мощным магнитом, притягивавшим многих солдат друг к другу даже в самых неблагоприятных ситуациях.
Особенно важно для солдата было сблизиться с теми, кто рядом, чтобы ощутить личный контакт, который позволил бы притупить чувство одиночества в бою, и не в последнюю очередь, чтобы знать, что во времена самых суровых испытаний можно положиться на других людей. «Не раз нервы чуть не подводили меня, — признавался безымянный солдат. — В такие моменты ты думаешь, что нужно сбросить весь этот груз, что ты больше не можешь держаться, и только в кругу товарищей за кружкой пива ты можешь снова отвлечься от этих мыслей». В противном случае всех солдат охватывало непреодолимое чувство, что их бросили на произвол судьбы. «Здесь во мне снова просыпается старый опыт честного солдата, — размышлял Гарри Милерт в ноябре 1942 года. — Каким же одиноким ощущает себя человек на переднем крае! Больше нельзя полагаться на собственные силы или на мощь своего оружия. Этим вечером я был вынужден снова вспомнить об этом».
Постоянное ощущение угрозы, чувство, будто тебя преследуют, страх перед возможностью гибели или плена в любой момент внушали сильный ужас и, соответственно, желание хотя бы отчасти обрести безопасность среди товарищей. Милерт сам говорит о силе этого чувства принадлежности к группе в своем предпоследнем письме: «Атмосфера этой войны никогда не приводила меня в такой восторг, как в этом году… Здесь, где люди мерзнут, дрожат, бросают в окоп охапки соломы и сидят на них, словно на гнезде, возникает и иной принцип отношений. И это часто проявляется в разговорах, ощущениях, мыслях. По ночам я ползаю от окопа к окопу, потому что нужно подбодрить ребят». В предыдущем письме Милерт пылко рассказывал, почему именно людям нужна была поддержка: «Никто на родине не сможет вознаградить фронтовика за страдания. Никто из них не сможет возместить ему страх и другие непередаваемые чувства и противоположные им отвагу и волю к победе, которые этим людям ежедневно и ежечасно приходится в себе находить. Только глубокое чувство товарищества, принадлежности к одной группе позволяло солдатам справляться с невероятным напряжением и подступающим чувством отчаяния, знакомым каждому из них».
У большинства солдат чувство товарищества возникало быстро. «Я на удивление легко освоился, — с изумлением писал Милерт в мае 1941 года. — Иногда мне кажется, что я старый солдат, хотя прошло всего четыре недели. Я стал больше интересоваться многими военными делами, которыми не только прежде не интересовался, но и которым противился. Но теперь я вижу, что в солдатской жизни есть и много хорошего». Дух товарищества связывал солдат и с их офицерами. «Сегодня у нашего командира день рождения, — писал Мартин Пеппель в своем дневнике в октябре 1943 года, — так что последнюю сосиску и последнюю бутылку вермута я оставлю для подарка. Мы все будем рады хоть что-нибудь подарить «старику». Это ощущение принадлежности к одному коллективу, эти узы, возникающие между людьми перед лицом опасности, были одной из немногих наград для солдата.
К огромному удовольствию от принадлежности к одной группе прибавлялось еще и ощущение общности переживаний и, возможно, упрямая гордость за переносимые сообща трудности. Сама сила этих страданий сплачивала солдат в единое сообщество, равного которому в мирной жизни не было, потому что это была группа, связанная общими усилиями, направленными на то, чтобы вынести невыносимое. «Наконец-то я прибыл в дивизию и марширую со своим полком», — писал Милерт в ноябре 1942 года после длительного отпуска. То, что это был его прежний полк, «естественно, было очень хорошо, потому что всегда приятно вернуться к товарищам, с которыми преодолел уже немало трудностей». В мае 1943 года Милерт утверждал: «Фронт… это как дом… Здесь существует «общность судеб», которая, вероятно, возможна лишь при самых тесных отношениях, как между любовниками или друзьями. В этом братстве по оружию еще много случайного, но, нужно признать, цель солдатского товарищества также имеет высшую этическую ценность».
Немногие солдаты выражали понятие товарищества столь же метафизически, как Милерт, и многих бы смутил разговор о высшей этической ценности, но практически все понимали, что такое «общность судеб» для солдат, ведущих борьбу за одно и то же дело. «Регулярно вдоль путей попадаются небольшие домики, занятые солдатами немецких железнодорожных войск, — описывал Мартин Пеппель свой путь в Россию в 1941 году. — Они несут здесь свою службу в одиночестве… Проезжая мимо, мы рады обменяться приветствиями с этими парнями, которых считаем братьями. Здесь мы по-настоящему ощущаем силу судьбы, которая свела нас вместе как немцев. Здесь солдат смотрит на других немцев и видит в них братьев, видит свой дом. Дома все по-другому. Люди проходят мимо, замечая друг друга лишь на маршах и собраниях». Как и ожидал Гитлер и как становится ясно из утверждения Пеппеля, формирование «фронтового единства» определенно предшествовало формированию «народного единства».
Даже пытаясь объяснить смешанные чувства, которые вызывали у него «незабываемые картины» ожесточенных боев, Зигфрид Ремер также подчеркивал «гордость и неистовую радость при виде немецкой роты, маршировавшей ранней весной по все еще промерзшим дорогам России». Неизвестный солдат писал об этом из России более прямо: «Здесь нас связывает великолепное, фронтовое товарищество». Об окружении советскими войсками осенью 1943 года Ги Сайер вспоминал: «Мы должны были наступать или умереть. В тот момент о плене не могло быть и речи. Как это всегда бывало после тяжелого удара, мы вновь обнаружили своего рода единение, и узы, связывавшие нас, казалось, окрепли. Что же стало причиной щедрости, которая заставляла делиться последней сигаретой или шоколадом, бывшим такой редкостью, что обычно его старались съесть втайне от других?» Источник этих прочных уз оставайся тайной даже для такого мыслящего человека, как Сайер, однако за этими узами стояло глубокое желание человека разделить страдания и трудности войны и в равной степени сильное стремление найти в контакте с другими людьми подтверждение тому, что он все еще жив. Проще говоря, товарищество давало ощущение благополучия в жизни, полной опасностей.
Более того, в ситуации, когда люди стали простыми орудиями войны, постоянное их жалкое существование заставляло солдат ощущать общность страданий, что вызывало сочувствие и привязанность к тем (из товарищей по оружию), кто выносил те же ужасы. Признавая, что он утомлен невероятными физическими и психологическими нагрузками, выпавшими на его долю в тяжелые недели зимних боев 1941–1942 годов в России, Вилли Томас тем не менее указывал на важность товарищества в укреплении боевого духа и осмыслении ситуаций, казавшихся отчаянными или безнадежными: «Теперь, когда последних и самых близких старых товарищей уже нет со мной, я не могу избавиться от чувства одиночества. Теперь я — единственный оставшийся офицер в полку из тех, кто был в нем летом, и единственный командир роты из назначенных осенью. Но у меня еще остается моя рота, и это бесконечно много значит для меня».
Несмотря на окружение под Сталинградом, Курт Ройбер цеплялся за чувство товарищества как за способ придать смысл его злоключениям, утверждая, что беда «учит настоящей, человеческой, товарищеской любви», и признавая, что он испытывает «неподдельную радость за товарищей». Разочарованный тем, что ему не дали отпуск зимой 1943 года, Ги Сайер тем не менее все же «вдруг ощутил всю силу своей привязанности ко всем друзьям, которые были рядом, и это чувство поразило и своим идиотизмом, и глубиной». Именно из-за такой привязанности Сайер никогда не жалел, что вызвался добровольцем в боевую часть, потому что здесь он «нашел чувство товарищества, которое больше не встречалось нигде, необъяснимое и неизменное, до самого конца». В конце войны, размышляя о своем приятеле Хальсе, «человеке, который часто нес мою ношу, когда силы меня оставляли», Сайер понял, что никогда не сможет «забыть его, и то, что мы с ним пережили, и наших товарищей, жизни которых навсегда связаны с моей». Более того, в заключение он утверждал, что товарищество стало «единственной наградой за жизнь, полную отчаяния».
Каждому солдату было хорошо известно, с каким ужасом сталкиваются его товарищи, потому что он и сам ощущал его, и все понимали, как важно разделить это бремя с товарищами, а не нести его в одиночку. Он просто не мог бросить товарища одного перед лицом неопределенности и ужасов боя. Поэтому солдаты испытывали глубокое чувство долга, ответственности и взаимной обязанности перед товарищами-фронтовиками. В марте 1943 года Гарри Милерт пытался разобраться в этой сложной паутине взаимосвязей. Он писал своей жене, едва ли не умоляя: «Понимаешь, мы здесь время от времени тоже можем смеяться, когда случайно добудем немного шнапса, и тогда мы весело и в духе солдат удачи рассуждаем о «большой» политике… Этот дух товарищества, царящий здесь, на самом деле примитивен. Каждый знает только имена других. Тем не менее ни один не станет колебаться и встанет плечом к плечу с ними под самым ожесточенным огнем. Один рискует жизнью ради остальных, и все же здесь нет «эмоциональных» отношений. Понимай, как знаешь, мне это не объяснить. Но это важная часть солдатской жизни».
Похожим образом после войны рассуждал о мистической природе товарищества Фридрих Групе: «Товарищ всегда был рядом, он помогал и утешал, часто был наделен природным остроумием и всегда был полон сочувствия и понимания по отношению к другим. Он помогал выносить невыносимое». Потом, словно не будучи уверенным, что современный читатель правильно поймет его мысль, и, возможно, опасаясь, что само понятие товарищества использовалось слишком широко и стало несколько затасканным, Групе рассказывает о песне (он назвал ее «песнью песней товарищества»), которую пели немецкие солдаты и которая придавала силы миллионам из них:
Если один устанет,
На стражу встанет другой;
Если один усомнится,
Поддержит смехом другой.
Если один падет,
Другой встанет за двоих,
Ведь каждому солдату дан
Товарищ по оружию!
Ги Сайер приводит, пожалуй, лучший пример волнующей силы, сочувствия и искренности этого духа товарищества, не скатываясь при этом в напыщенность. Внезапная перспектива отпуска осенью 1943 года вызвала настоящий водоворот давно угасших эмоций, ощущений, которые показывают чувство взаимной ответственности, которое связывало солдата с его товарищами: «Голова кружилась при мысли об отпуске и от нестерпимой муки возможного расставания с товарищами. Возможно, я уже прошел мимо их обгоревших тел… Неужели мне придется также отказаться от дружбы, которая провела меня через столько испытаний? Я знал, что они близки к тому, чтобы лишиться всего, что такая сентиментальность казалась вполне позволительной… Неужели мне придется также стереть из памяти воспоминания о Хальсе, о Лензене и даже об этом ублюдке Линдберге?» Несмотря на ужасные трудности, чувство товарищества вдохновляло. Во время зимнего отступления 1943/44 года, когда с продовольствием были перебои и войска голодали, Сайер с благоговением отмечал, как солдаты делились только что добытой едой: «Никто не оставался обманутым. Удивительное чувство товарищества и единения в вермахте никуда не делось, и каждый получал свою долю. Война свела вместе людей из разных районов и разных слоев общества, которые, наверное, в любых других обстоятельствах относились бы друг к другу с недоверием. Но война объединяла нас в симфонию героизма, в которой каждый ощущал себя в какой-то степени ответственным за всех товарищей».
Однако чистую суть товарищества Сайер понял тогда, когда он больной лежал в окопе рядом с товарищем:
«— Спи давай. Ты болен, — сказал Хальс.
— Нет, — крикнул в ответ я. — Пусть лучше меня убьют, и все будет кончено.
Я вскочил на ноги и выбрался из окопа. Но не успел я пройти и пары шагов, как Хальс схватил меня за ремень и втащил обратно.
— Отпусти, Хальс! — крикнул я еще громче. — Отпусти меня, слышишь?
— Сейчас ты заткнешься… и успокоишься, — ответил Хальс.
— Отпусти меня, черт тебя дери! Какое тебе вообще до этого дело? Какая тебе разница?
— Разница в том, что мне иногда нужно видеть твою рожу, так же как мне нужно видеть ветерана или этого ублюдка Линдберга…
Мое тело охватила дрожь. По щекам еще текли слезы, и мне захотелось поцеловать грязное лицо моего бедного друга…
Началась еще одна ночь бесконечного страха в темном окопе, где от изнеможения хотелось умереть… Мы слушали крики товарищей… Мы едва ли перебросились за ночь и парой слов, но я знал, что должен попытаться жить ради друга».
Как понял Сайер, и это понимание стало настоящим прозрением, человек должен жить не только из собственных эгоистических соображений, но и, что более важно, потому что его товарищу нужно, чтобы кто-то поддерживал его.
Для некоторых солдат искушение товарищества было сильнее даже страха смерти. Более того, страх показаться слабым и навлечь на себя презрение товарищей толкнул многих на героические поступки… и на смерть. Во время упорных и кровопролитных боев на Крите в мае 1941 года, когда многие немецкие части были рассеяны, новые боевые группы спешно сколачивались из их остатков. «Усталые и подавленные, мы сидели, склонив головы, — писал Мартин Пеппель в дневнике. — В довершение всего мы обнаружили что наш лейтенант Риковски, восточный пруссак, сбежал, бросив оружие и почти все обмундирование. Что ж, мы многое могли понять, но какого черта Риковски, обычно такой надежный, оставил оружие?» Но как только была сколочена новая часть, Риковски получил возможность искупить вину. «Высылаются дозоры. Некоторые идут через глубокий овраг к городу, который противник, судя по всему, недавно оставил. Именно здесь Риковски получает свой шанс. Ему разрешают отправиться в деревню в одиночку, пока мы его прикрываем, чтобы он мог восстановить самоуважение. Он успешно выполняет задание, и после этого о его бесславном бегстве все забывают».
Значение этого эпизода состоит не только в том, что Риковски восстановил уважение к самому себе, но и в том, что ему «разрешили» загладить свою вину (то есть этого от него ожидали), чтобы восстановить целостность группы. Некоторые солдаты считали изменой своей группе даже ранение, поскольку из-за него приходилось оставлять товарищей в беде. «Я долго не могу заснуть, — писал Пеппель, лежа с ранением в полевом госпитале. — Мои мысли все время возвращаются к событиям на фронте и к оставшимся там товарищам». Снова получив ранение в Италии, Пеппель смог лишь с отвращением отметить: «Как же глупо было выйти из строя, особенно когда ребятам приходится так трудно!» Такая крепкая привязанность помогает объяснить, почему Бернгард Бюль поведал в своем дневнике в июле 1942 года: «Причина, по которой сегодня я чувствую себя на своем месте, как подобает солдату, заключается в том, чтобы быть достойным друзей, которые сейчас тоже на фронте».
Практически все солдаты понимали, как важно завоевать и сохранить уважение своих товарищей и как высока может быть цена, которую придется заплатить, чтобы искупить свою вину перед ними. В письме к жене в июле 1943 года Гарри Милерт отмечал, что «фельдфебель, которого после прошлой атаки обвинили в трусости, повел себя героически. Вместе с другим солдатом они вдвоем бросились штурмовать сильно укрепленный блиндаж и пали во вражеских окопах. Есть немало людей, о которых нужно слагать песни и чьи великие деяния заслуживают восхваления. Но сейчас не время… Позднее мы снова наберемся смелости говорить о подробностях… Сейчас мы спокойны и собираемся с духом». Все было очень серьезно, как указывает Милерт, потому что каждый солдат знал, что существует момент, за которым и в его адрес могут последовать обвинения в трусости, которую он также должен будет искупить собственной отвагой и, возможно, гибелью.
Сила товарищества могла быть пугающе огромной, и Ги Сайер понял это, оказавшись в экстремальных условиях. «Я знал, что борьба становится все более и более серьезной, — писал он осенью 1944 года, — и что вскоре нас могут ждать ужасные перспективы. Я испытывал чувство единения с товарищами и мог без дрожи размышлять о собственной смерти». Вскоре после этого, чувствуя, что по его вине люди попали в безвыходное положение, Сайер попросил одного из товарищей пристрелить его: «В тот день в критический момент я не выдержал. Я не справился со всем, на что я надеялся и чего ожидал от других и от себя… Я никогда не прощу себе этого момента». Показав слабость и нерешительность, Сайер не только нанес удар по собственному самолюбию, но и, что более важно, опасался презрения собственных товарищей. Если бы товарищи сочли его неудачником, это было бы сильнейшим ударом, за который он никогда не смог бы себя простить и после которого смерть вполне могла оказаться более предпочтительным вариантом.
Для многих солдат тесная сплоченность боевой группы, закаленная в пламени войны, служила главной компенсацией за жизнь на краю гибели. Как следствие, каждый солдат мог испытывать невероятную преданность и гордость за свое отделение или роту, которые служили для него центром вселенной. Ричард Холмс называл такое чувство «групповым нарциссизмом», когда солдат, сомневающийся в собственных способностях, окружает их покровом верности своей части, что приносит ему огромное удовлетворение и в то же время укрепляет его решимость продолжать сражаться. Гельмут фон Харнак писал из России в октябре 1941 года, с гордостью утверждая, что его рота была «настоящей боевой ротой, которая успешно выдержала большинство боев при самых высоких потерях в полку. Молодые солдаты в большинстве своем — хорошие парни, излучающие жизненную энергию, непоколебимую даже в самые суровые часы. В глазах этих людей читаешь непобедимую силу». Описывая упорные бои под Витебском в январе 1944 года, когда он был ранен в третий раз, Клаус Лешер тем не менее с плохо скрываемой гордостью писал: «Моя старая добрая рота сильно потрепана, как и весь наш замечательный полк». Несколько дней спустя в письме из полевого госпиталя он продолжал говорить о гордости за то, что его рота «достигла величайшего успеха, несмотря на потери». В конечном итоге, его солдаты были «золотые ребята и отважные бойцы».
Это чувство гордости могло быть настолько сильным, что нередко граничило с высокомерием. «Наша потрясающая гордость просто не позволяет отступать, — хвастался Мартин Пеппель в России в начале 1942 года. — Она наделяет нас сказочной силой». Другой солдат в письме из России, написанном в июле 1941 года, хвастался: «Мы рассчитываемся сразу со всеми врагами. Несомненно, весь мир должен признать великолепие и мощь немецкого вермахта. Никакая сила в мире не устоит против нас». Разумеется, это было написано в пьянящие ранние дни триумфа в России, но, как ни удивительно, гордость сохранялась даже на последнем этапе войны. Неизвестный пехотинец, окруженный под Фалезом в конце боев в Нормандии, писал в августе 1944 года: «Дела выглядят неважно, но нет причин рисовать все в черном цвете… За пределами нашего кольца есть столько хороших элитных дивизий, так что мы сумеем как-нибудь вырваться». В том же духе во время ожесточенных боев на Днепре в марте 1944 года высказывался Зигфрид Ремер: «Оглядываясь на прошедшую неделю, на труд, на усилия, на опасности, пот, кровь и лишения, я понимаю, что и в худших передрягах у нас все равно сохраняется чувство превосходства. Настроение солдат подобно растению, которое всегда тянется к свету».
Что же было светом, тем фактором, который мог так поднять настроение солдату? Нередко это была всего лишь упрямая гордость за способность сопротивляться яростным атакам противника. Рембранд Элерт, писавший примерно в одно время с Ремером, ворчал: «Назвать нас 24-й танковой дивизией теперь можно только в насмешку. Вся дивизия ходит пешком. У нас не осталось танков, в строю всего четыре разведывательные бронемашины, смехотворная батарея из трех полевых орудий без боеприпасов, две противотанковые пушки и зенитка. Минометов, крупнокалиберных пулеметов и тяжелой артиллерии больше нет… И все же наша дивизия жестко контролировала спешно созданные сводные части, снова и снова восстанавливала линию фронта и в многочисленных боях отражала все попытки противника окружить ее». Несмотря на развал своей дивизии, Элерт был глубоко удовлетворен тем, что она выдержала испытание. Огромная гордость за свою дивизию и окружающих его солдат, чувство принадлежности к особой организации, которая действовала упорно и умело, чувство удовлетворения от выполнения сложной задачи в трудных условиях — все это укрепляло решимость солдат и позволяло им сражаться даже в безнадежных ситуациях.
Гельмут Фетаке, став свидетелем краха кампании на востоке, выражал не самонадеянность, нередко порождаемую лояльностью своей группе, а, скорее, говорил о поддержке, которую она оказывает в трудные минуты. «Постепенно мы вынуждены были отречься от всего, что имело для нас ценность и важность, — размышлял он. — Лишь немногие простые вещи сохранились в неизменности: полная самоотверженность и простое умение стоять плечом к плечу и помогать делать общее дело — товарищество! Мы ощущаем его с необыкновенной силой, готовясь к тяжелой атаке. Ничто не сравнится с этим. Даже жизнь, которую каждый из нас готов отдать». Зигберт Штеман завершал письмо, написанное в октябре 1943 года, такими словами: «Долг зовет. Нужно исполнять его и держаться за то, что еще осталось: здоровый дух товарищества, окружающий меня любовью». Чувство долга по отношению к товарищам нередко служило мотивацией для продолжения борьбы, как писал в июне 1943 года неизвестный солдат: «Плечом к плечу мы исполняем свой долг как старые товарищи и полны твердой решимости сражаться и победить, чтобы смерть лучших из нас не была напрасной. Их гибель требует от меня исполнять долг… Лучше сражаться честно и умереть, чем украсть жизнь».
В кровавой бойне и хаосе войны, когда многие солдаты стали считать товарищество единственной подлинной и чистой формой отношений, гибель товарища могла стать мучением. Неизвестный солдат сетовал: «Завтра нам предстоит печальная задача. Мы должны похоронить товарища из нашей роты… Он — первый из нас. Если ты провел с кем-то вместе почти год, это настоящая беда». Бернгард Риттер был всего лишь одним из многих, кто схожим образом выражал чувство утраты: «На пути в тыл мы прошли мимо могил двух убитых товарищей… Только теперь понимаешь, что это значит: они стояли рядом со мной, словно были частью меня. Это не сентиментальность. Это естественное ощущение, даже при том, что мы были едва знакомы. Могилы остаются позади, и там же остается частичка тебя. Это одна из тайн, которые открыла нам война, и все очень просто».
Клаус Хансманн соглашался с ним, говоря о гибели друга: «Это серьезно. Такое ужасное, неизбежное указание на единственный выбор: жизнь или смерть… Боль наших товарищей оказывается тревожно близкой, и в такой час посещают одни и те же мысли: «Почему он? Почему не я?» Позднее, размышляя о смерти друга, Хансманн признавал: «Я не знаю и не чувствую ничего, кроме избитого «словно это была часть меня». Разумеется, часть меня». Другой солдат, прочитав о том, что его друг погиб, печально заметил: «Прочитав эти строки, я почувствовал себя так, будто и меня самого тоже убили». Став свидетелем гибели товарищей, Ги Сайер пришел в ярость:
«В тот момент я вдруг понял смысл всех тех криков и воплей, которые доносились до меня на каждом поле боя. И я также понял смысл припевов строевых песен, которые так часто начинаются с пронзительного описания славной гибели солдата, а потом вдруг становятся тревожными:
Мы шли вместе, словно братья,
А теперь он лежит в пыли.
Мое сердце рвется от горя,
Мое сердце рвется от горя.
Я снова узнал, как это трудно —
видеть смерть товарища.
Почти так же трудно,
как умирать самому».
Этот урок мог потребовать больше, чем секундного приступа боли, особенно если смерть наступает не мгновенно. В глубоком и эмоциональном отрывке из «Забытого солдата» Сайер показывает почти пугающую силу товарищества:
«Никто не ранен? — крикнул один из унтер-офицеров. — Тогда пошли»… Я, волнуясь, потянул на себя дверцу кабины [грузовика]. Внутри я увидел человека, которого не забуду никогда. Он сидел на сиденье как обычно, но нижняя часть его лица превратилась в кровавое месиво.
«Эрнст? — сдавленно спросил я. — Эрнст!» Я бросился к нему… Я лихорадочно искал на этом ужасном лице какие-нибудь черты…
Его шинель была залита кровью… Обломки зубов и костей были перемешаны, и сквозь запекшуюся кровь я мог разглядеть, как сокращаются мышцы его лица…
В состоянии, близком к шоку, я пытался перевязать эту зияющую рану… Я плакал, как маленький, отталкивая друга на другую сторону сиденья, придерживая руками… С искалеченного лица на меня смотрели широко открытые глаза, блестящие от боли…
В кабине серого русского грузовика, где-то в русской глуши, мужчина и юноша оказались втянуты в отчаянную борьбу. Мужчина боролся со смертью, а юноша — с отчаянием… Я почувствовал: что-то в моей душе загрубело навсегда».
Смерть товарищей иногда могла казаться слишком невыносимой. «Сегодня мы снова понесли тяжелые потери, — писал Гарри Милерт в октябре 1943 года. — Среди убитых был опытный ветеран, фельдфебель, на которого солдаты всегда могли рассчитывать. Он умер у нас на глазах. Наш штабной врач, который обычно в стельку пьян, в этот вечер был трезв и показал себя человеком, которому не хватает сил, чтобы держать себя в руках на войне. Он не выносит борьбы и глушит себя никотином и алкоголем… Он тоскует по реальности, но ему приходится закрывать глаза всякий раз, когда реальность становится слишком близкой, как сегодня с нашими несчастными товарищами». Возвращаясь после боя против советских партизан, Сайер увидел, как взорвалась головная машина колонны. Среди погибших был его обожаемый гауптман Везрайдау, который был «весь изранен, а тело казалось переломленным… Мы сделали для него что могли. Вся рота считала его своим другом… Он слабым голосом говорил с нами о совместно пережитых приключениях, подчеркивая наше единство, которое необходимо было сохранять, несмотря ни на что… Тишина была ужасна… Мы понимали, что только что потеряли человека, от которого зависело благополучие всей роты. Нам казалось, что нас бросили».
Однако для товарища погибший никогда не уходил с поля боя — оставался его дух. Учитывая существовавшие узы товарищества, едва ли стоит удивляться, что Ганс-Мартин Штэлин, размышляя о природе смерти, отмечал: «В смерти царство божье и человеческий мир соприкасаются, и вопрос смерти — это вопрос к богу, как будто человек спрашивает у стоящих перед дверью, что там, за ней. Солдаты это знают. Не знаю, поймешь ли ты, если я скажу, что то, как мы думаем о своих погибших, вовсе не пустяк… Когда кто-то говорит, что павшие навсегда остаются с нами, это не пустой звук». Пусть воздух наполнен ощущением смерти и краткости жизни, но в июле 1943 года Милерт утверждал, что погибшие товарищи «обретают вечную жизнь в том духе, который формирует общий дух нации».
Скорбь по павшим оказывалась настолько сильной, что даже после зимнего боя на промерзшей земле товарищи погибшего все равно приходили на похороны. В феврале 1942 года Эрнст-Фридрих Шауэр писал:
«Могилу пришлось вырубать в мерзлой земле, словно в скале.
Стоял великолепный, ясный зимний день. Птицы пели, словно вот-вот начнется весна… Тела обоих павших товарищей, застывшие и безжизненные, были завернуты в брезент. Правый глаз Ганса-Юргена был по-прежнему прикрыт налипшей окровавленной повязкой. Выражение его лица было безразличным, словно он хотел спроеить: «Что это тут со мной происходит?»
Мы уложили тела в могилу рядом. Потом я сказал несколько слов… «В былые времена они заботились о нас как о товарищах, братьях и друзьях. Они сражались вместе с нами, голодали и мерзли вместе с нами, делили с нами трудности и горести солдатской жизни… Они шли радом с нами и пали рядом с нами… Теперь живут только ваш дух и воспоминания о вас, а вы сами живете в другом, лучшем мире»… Мы по очереди брали лопату, чтобы забросать тела землей: сначала я, потом Эвальт, потом Курт Линк, а за ним и остальные. Потом мы вернулись на передовую».
«Повсюду в пылающей степи, в пустом, бесконечном пространстве России лежат наши товарищи, которые выпивали вместе с нами, пели, маршировали и сражались, голодали и отступали вместе с нами, — размышлял неизвестный солдат в июне 1943 года. — В лесах, в деревнях, на дорогах — их могилы повсюду: земляной холм, белый березовый крест, стальная каска на нем как безмолвные напоминания тем, кто выжил и продолжает борьбу, о тех, кто погиб». Во время таких похорон, тысячи раз повторявшихся по всей России и в других странах, солдаты не только отдавали дань уважения, укрепляя тем самым хрупкие узы товарищества, которые могли быть уничтожены следующим снарядом, но и на краткий миг изгоняли из себя общую скорбь, страх и ощущение уязвимости.
Эта почти мистическая духовная близость, столь похожая на любовь, возможно, также объясняла, почему многие солдаты, находясь вдали от фронта, ощущали непреодолимую тягу к товарищам на передовой. Рядовой К. Б. писал: «Я вернулся на фронт добровольно, потому что так мне было лучше. Смешно отсиживаться в тылу, когда остальным приходится валяться в этом дерьме». И в самом деле, это было странное ощущение, смесь чувства вины за жизнь в относительном комфорте и безопасности и острое ощущение отсутствия жизненного духа, который так нравится и в который так хочется погрузиться. Узы товарищества определяли весь мир солдата. В этом кругу он испытывал необыкновенную верность и эмоции. За пределами этого круга он чувствовал себя одиноким и отвергнутым. Восстанавливаясь после второго ранения, Гельмут фон Харнак размышлял об этом таинственном влечении: «Почему мне так не терпится вернуться туда, к войскам на передовой? Это уже давно не имеет никакого отношения к честолюбию и нетерпеливости характера. Это чувство долга. Нельзя бросать товарищей, оказавшихся в этом дерьме; нужно помочь им, потому что твое место именно там, и отделаться от этого никак не получится, потому что там ты как дома». После отвода с фронта Бернгард Бюль жаловался, что в тылу товарищеские отношения теряют всякий смысл, и война становится лишь «борьбой с грязью, паразитами и болезнями, хаосом… Я хочу выбраться отсюда, отправиться на передовую, обратно на фронт».
Гарри Милерт выражал схожее разочарование тыловой жизнью, описывая период переподготовки в тылу так: «Завтра — последний день этих невыносимых тренировок. Я уже рад бы поскорее попасть обратно на фронт… На фронте я делаю полезное дело и чувствую себя на своем месте». Один восемнадцатилетний солдат уверял своих родителей: «Не беспокойтесь обо мне. Я в жизни не был так беззаботен, как сейчас». Причиной тому была «настоящая свобода», которую он ощущал на фронте рядом с товарищами. Как поняли Бюль, Милерт и многие другие солдаты, без товарищества война была всего лишь грязным и бессмысленным делом.
Солдаты, конечно, радовались отпуску и возможности убраться подальше от фронтовых страданий, но все равно их непреодолимо тянуло на фронт. «Вот я здесь. Счастлив ли я? — размышлял Ганс Питцкер в октябре 1942 года, наслаждаясь в Берлине художественными выставками и музыкой Бетховена. — Я тоскую по дому. Но меня тянет не домой, а туда, к товарищам, оставшимся в русской грязи… По вечерам я стоял в карауле со старыми приятелями… Мы болтали об искусстве, о музыке. Дождь поливал грязь. Было холодно. Шел снег — наступила зима. О… Забыть, забыть! Но все же, разве это не было прекрасно?» Даже во время пребывания во Франции, которая казалась тем, кто воевал в России, едва ли не раем, мысли Рейнгарда Геса были схожи с размышлениями Питцкера: «Я больше не мог жить во Франции, в тишине и роскоши. Я должен был вернуться на фронт, к друзьям и братьям. Наверное, это павшие товарищи звали меня туда… Я горжусь, если удается оказаться в центре битвы».
Даже ранение не всегда могло разбить заклятие «фронтовых переживаний». Поправляясь после ранения дома под Мюнхеном, Мартин Пеппель игнорировал все увещевания друзей и родственников и вернулся на фронт с рукой на перевязи. «Нет, здесь намного лучше, — писал Пеппель в своем дневнике. — Я должен был вернуться на фронт. Терпеть не могу сидеть без дела, зная, через что приходится проходить моим товарищам. Я должен был вернуться». Ту же тягу ощущал и Клаус Лешер. Он уже был ранен пять раз. Он считал войну бессмысленной и отвратительной. И все же, несмотря на бесконечную усталость и искреннее убеждение, что ему не суждено вернуться живым, Лешер был рад, когда его отправили обратно в прежнюю часть, которой он очень гордился. Вскоре после возвращения к товарищам на фронт Лешер погиб от взрыва ручной гранаты. В его бумажнике лежало стихотворение Манфреда Хаусмана «Тропа в сумерках», в котором были подчеркнуты последние строки:
Кто жаждет света, должен войти во тьму;
Пусть спасение начнется в том, что умножает ужасы,
Устанавливая правила там, где нет смысла;
Тропа начинается там, где пути больше нет.
Жаждавший света и в самом деле должен был идти во тьму. Многие солдаты обнаруживали, что вдали от фронта их охватывала разъедающая душу пустота и что в тылу не было такого чувства товарищества, не было сильного ощущения единства, не было смысла.
Напряженные отношения между фронтом и тылом всегда были характерной чертой военной жизни. Разумеется, солдаты на передовой обычно с презрением относились к тем, кто располагался за линией фронта, и фронтовики могли подобрать весьма жесткие слова в отношении тыла. Так, Гарри Милерт писал из центра переподготовки: «Только фронт имеет право на существование. Все, что происходит здесь [в тылу], не срочно и может быть прекращено, потому что никто этого и не заметит. Фронт же, напротив, нельзя просто так бросить. Он необходим».
Мартин Пеппель в своем военном дневнике в отчаянные первые дни боев в Нормандии выражал такое же презрение и демонстрировал разнообразные чувства, которые солдаты испытывали по отношению к офицерам высшего звена, находившимся в тылу, в отличие от тех, кто делил с ними трудности на передовой.
«Дзззынь! Ну вот… Опять… «Командир! Почему я веду беспокоящий огонь из большой пушки, а не из пулеметов?» Странный вопрос от Старика. Потому что пулеметный огонь совершенно неэффективен… и потому что из батальона мне приказали обеспечить беспокоящий огонь всеми орудиями. Дав правдивый ответ, я получаю страшную выволочку… Дзззынь! Вот теперь уже полный хаос. На проводе снова Старик, и в этот раз он злится на меня еще сильнее. Теперь он говорит, что мои минометы дают недолет. Это невозможно, потому что данные для стрельбы рассчитаны точно и проверены. Я веду огонь уже два часа, причем точно, и вдруг при тех же расчетах мне говорят, что я даю недолеты. Тошнит уже от всего этого. Старик, похоже, спятил…
Опять Старик у телефона. Опять спрашивает, почему я веду огонь из большой пушки, несмотря на его запрет. Потому что заградительный огонь предупреждает пехоту, что противник начинает крупное наступление… В этом случае должны стрелять все тяжелые орудия… Но командир полка всегда прав. Или, во всяком случае, он считает, что прав. Меня тут же снимают с командования ротой… Легко представить, как я разочарован. Командиры взводов тоже в ярости, но сделать ничего нельзя. Подонки наверху вечно покрывают друг дружку».
Через несколько недель, во время небольшого затишья в ожесточенных боях, Пеппель получил повод позлорадствовать над тыловиками: «Погода по-прежнему теплая и хорошая. Большинство солдат сидят перед землянками и греются на солнце… Вдруг противник устроил мощный огневой налет, но снаряды легли далеко в тылу. Почему бы и нет? Почему бы и им там, сзади, не получить небольшую толику наших ежедневных бед?»
Готфрид Грюнер, врач, попавший на фронт на Черноморском побережье, в июне 1943 года презрительно писал: «Недавно мне пришлось потаскать за собой начальника медслужбы корпуса. Думаю, ему было внове, что война бывает и там, куда он не может доехать на машине. То же профессор из Кенигсберга, который приехал к нам с сачком в поисках малярийных комаров и их личинок. Солдаты немало посмеялись». У Ганса Вольтерсдорфа вызывали возмущение «чиновники, которые носят нашу форму, присваивают себе наши звания и считают себя слишком ценными, чтобы погибнуть на фронте, слишком хорошими, чтобы закончить жизнь в виде ошметков плоти на танковой броне или чтобы хотя бы увидеть все это собственными глазами. Именно они своими подписями, несколькими росчерками пера решали нашу судьбу, судьбу солдат».
Эти замечания, точно выражающие презрение фронтовиков к «тыловым свиньям», также показывают, что солдаты на фронте считали себя брошенной группой людей, ежедневно испытывающей на себе тяготы и опасности войны. Естественно, их возмущали те, с кем этого не происходило. Большинство солдат были уверены, что ни офицеры и солдаты, несшие службу в тылу, ни домашние не могут и не захотят понять, что им пришлось пережить, на что похож фронт. Отвечая на письмо из дома, в котором содержалась жалоба на пьяного солдата, Гельмут Книпкамп восклицал:
«Вы знаете его судьбу? Вам известно, через что ему пришлось пройти? Год назад я был на Капри с одним товарищем: 22 года, студент, ефрейтор, 23 месяца без отпуска в Африке. Понять, что это означает, может только тот, кто видел этого человека. Двадцать три месяца без единого дерева или куста — только заброшенность и пустота! Физически он был полной развалиной, а психологически — на грани срыва. Я никогда его не забуду. Его родители погибли во время налета на Дуйсбург, невеста изменила, а единственный брат был убит в России. Глядя на такую судьбу, нам стоило бы помолчать!
Другой товарищ служил в Африке в одном полку со мной и рассказал мне свою историю: он был ранен и попал в плен к англичанам, бежал, потом передан голлистами американцам, выпрыгнул с поезда на полном ходу, затем арабы тайно перевезли его в Испанское Марокко, откуда он через Испанию вернулся в Германию. Я хотел бы, чтобы вы в каждом солдате, даже если он ведет себя неподобающе, видели человека. Человека, который готов беспрекословно отдать все, что у него есть, в том числе и ради вас».
«Кажется, будто те, кто остался дома, собираются струсить, — в ярости жаловался один солдат в августе 1941 года. — Если это так, то что же должны сказать по этому поводу мы, фронтовики? Неужели вы думаете, что это воодушевит солдат?» В другом письме, пытаясь и, видимо, безуспешно объяснить тайну товарищества человеку со стороны, он писал: «Тому, кто портит жизнь солдата и не ценит ее, не место среди людей». Лейтенант В. Т. пришел к печальному выводу: «Ощущение того, что это был мой последний отпуск, потрясло меня. Дистанция между теми, кто остался дома, и теми, кто на фронте, за год настолько увеличилась, что навести между ними мосты уже невозможно». Отчаянная гордость за способность выдерживать трудности и ощущение пребывания в центре битвы вызывали в солдатах чувство собственной исключительности, из которого вырастала глубочайшая верность другим членам этого элитарного братства, создавая при этом неизбежную враждебность между теми, кто нес службу на фронте, и остальными.
Едва ли стоит удивляться, что узы товарищества нередко делали из немецких солдат, как и из их отцов после Первой мировой войны, ценную организующую силу гражданской жизни. По словам Гельмута Фетаке, именно товарищество немецкие солдаты хотели бы привезти домой с фронта и сохранить, особенно в том, что касалось умения видеть суть и довольствоваться простыми вещами: «простой человек — простые радости». Карл Фухс считал, что будущее неизбежно будет основано на опыте, полученном на фронте: «Великая дружба связывает здесь немецких солдат. Именно в этом товариществе и взаимовыручке, по-моему, и заключается секрет наших невероятных успехов и побед. Именно верность и преданность делу вновь и вновь оказывается решающим фактором во многих боях, и это товарищество стало одним из самых замечательных ощущений, испытанных здесь. В этой верности — основа немецкого боевого духа. Мы можем безоговорочно полагаться друг на друга… Пусть эта верность, которую я испытываю здесь к товарищам, послужит основой для нашей будущей жизни».
В письме из России в сентябре 1943 года безымянный солдат утверждал: «Мы можем лишь чувствовать, что прокладываем дорогу нашей будущей нации как солдаты. Личной судьбы здесь не существует». Фридрих Групе вспоминал, какое впечатление произвел на него идеалистический сон, в котором новое видение жизни, основанной на товариществе, могло послужить фундаментом для нового общества. Он писал: «После войны фронтовики, очищенные великим опытом товарищества перед лицом смерти, решительным образом займутся переустройством национал-социалисткой Германии и жизни рейха. Вы, представители истинного «народного единства», пережившие бок о бок все невзгоды, будете первыми призваны послужить примером для всего народа». Таким образом, опыт окопного товарищества оказался опьяняющей силой, которая заставляла многих поверить, что «фронтовое единство» может перерасти в подлинное «народное единство».
Как ни удивительно, некоторые видели в духе товарищества даже надежду на преодоление границ нацистской расовой идеологии. Пауль Кайзель, солдат-берлинец с еврейскими корнями, писал в феврале 1940 года: «Впервые с 1933 года я забыл о проклятии, которое в остальное время висело на мне тяжким грузом и в том или ином виде не оставляло меня никогда. Теперь у меня возникает ощущение, что имеет значение лишь то, какой ты человек, а не то, что ты написал на клочке бумаги». Другие также ощущали тягу к этой грубой форме демократии, меритократии, основанной на личных качествах и достижениях. Эберхард Вендебург писал из России, что война учит его «видеть истинную цену людям», потому что он научился «судить о людях не по званию и положению, имени и регалиям, а только по характеру и поступкам». Тем, кто оставался дома и в отчаянии ожидал развязки, высокий боевой дух фронтовиков нередко давал надежду и смысл существования. Бернгард Беккеринг при отступлении в Германию в декабре 1944 года с удивлением отмечал, что гражданское население лихорадочно пыталось уловить хоть лучик надежды в товарищеских отношениях солдат, и Мартин Пеппель подтверждает это наблюдение. Впечатление, которое фронтовики производили на мирное население Германии, было настолько сильным и положительным, что на последних этапах войны вермахт даже пытался построить пропагандистскую кампанию, привлекая фронтовиков для поддержания духа в тылу.
Объединяющая сила идеала «народного единства» не отпускала многих до самого конца ожесточенных боев. Мелита Машманн вспоминала: «Только в одном мы были совершенно уверены: никакая сила на земле не сможет разрушить наше сообщество». Из предыдущих кризисов Первой мировой войны и социально-экономических неурядиц Веймарской республики родился новый идеал: понятие спасения, основанное на общности людей. Эта идея продвигалась, особенно молодежью, с огромной энергией, и многие были готовы принести в жертву личные интересы. Упорство, с которым многие пехотинцы цеплялись за чувство товарищества, отражает не только военный опыт и действия на фронте, но и упорную веру в то, что это самое товарищество знаменует собой новый и более позитивный принцип организации немецкого общества в целом. Осознание крушения этого идеала в самом конце войны привело к ужасающим результатам. Вот что писал Фридрих Групе в своем дневнике в апреле 1945 года: «Сейчас мой мир и мир миллионов других рухнул, идеология потерпела крах».
Для многих солдат товарищество было своего рода Священным Граалем, обретенным в дни невзгод и войн, но утраченным в конце войны, и, как многие опасались, безвозвратно. Как с сожалением вспоминал Ги Сайер, во время войны он «нашел чувство товарищества, которое больше не встречалось нигде, необъяснимое и неизменное, до самого конца».
Несомненно, товарищество влекло своим романтизмом, и многие солдаты были очарованы им. Но в конечном итоге в этом чувстве было и нечто более глубокое, более яркое, менее поверхностное и сентиментальное. Клаус Хансманн так начинал свою дневниковую запись, озаглавленную «Письмо матери»:
«Брезент опускается, и ткань закрывает знакомое лицо. Убит. Несколько минут назад, пока мы перебрасывались от окопа к окопу мрачными шутками, осколок ударил его в сердце… Я уныло ползу обратно в свой окоп и ищу там листок бумаги.
«Дорогой фрау Н?..» Или просто «Матери товарища…». Надеюсь, вам будет проще узнать это от нас, товарищей, чем из официального извещения. Ваш юный сын Эрнст пал 25 июля в Воронеже, вырванный из полной самопожертвования солдатской жизни. Судьба настигла его, и в наших душах, как и в вашей, возникла ужасная, болезненная пустота. И все же, в этом есть одно утешение: он умер чистой смертью — чистой, как безжалостный хруст, с которым ломается молодое дерево, а не был искалечен… Но это слабое утешение для самоотверженной матери, испытывающей постоянную любовь и тревогу. Разбитые надежды… Как же мелки чувства, которые человек испытывает по отношению к друзьям и любимым, по сравнению с материнской любовью!.. Мы замкнуты в суровом мире мужчин, полном высокопарных речей об «исполнении долга»… Но все же остается напоминание о разбитой дружбе, о пустом месте в наших рядах. Чем тяжелее становится на фронте, тем большая часть наших сердец пустеет. Вид страданий не сделал нас слишком бесчувственными, чтобы не испытывать боли».
Однако даже в этом душераздирающем письме Хансманн не смог достаточно четко выразить свои мысли о сути товарищества. В следующей дневниковой записи, сделанной в полевом госпитале, он возвращается к этой теме: «Товарищи? Да, здесь, где каждый из нас повсюду одинок, они, пожалуй, более важны, чем в любом другом месте, где в условиях скученности труднее переносить некоторые человеческие слабости». Заметив знакомого, Хансманн стал расспрашивать его о своем отделении, которое было рассеяно в недавнем бою.
«А что с остальными? Что с Карлом, Ханслем и Вилли? Вы ловите его ответы, словно выслушивая собственную судьбу. Усталый, вялый жест подчеркивает бесповоротное «убиты». Вы не в силах это осмыслить… Вы смотрите друг на друга. Вы — уцелевшие, в отличие от тех, с кем вы еще вчера по очереди лежали в одном окопе, по ночам стояли плечом к плечу в карауле, смеялись, готовили пищу, ели, спали, сражались… Что-то внутри содрогается от мгновенной боли, вызванной тем, что вас не было там, рядом с ними, хотя разум шепчет: возможно, судьба больше не будет так благосклонна к вам… Что связывает вас под этой грубой маской — мужчин, которых вместе свел случай, но никак не предназначение? Что так прочно и надежно связывает живых и мертвых? Что общего объединяет вас? Часто неверно толкуемое, полностью понимаемое лишь немногими, скованное цепями необходимости — товарищество?»
Осознавая эту мощь, но все равно не имея возможности описать ее, Хансманн в конце концов потерпел неудачу в попытке дать определение. Он смог лишь заключить, что суть товарищества сама по себе очевидна. Что связывало вместе этих людей, вызывало ощущение пустоты, чувство, что вместе с погибшим товарищем погружается в могилу и частичка собственной души? О суматошных днях в самом конце войны Сайер вспоминал: «Я искал Хальса, но так и не смог его найти. Он все не шел у меня из головы, и лишь приобретенная способность скрывать свои чувства не позволяла мне расплакаться. Он был связан со мной всеми ужасными воспоминаниями об этой войне… Хальс и остальные, война и все, ради чего я был обязан жить. Имена всех людей, рядом с которыми я, широко раскрыв глаза от ужаса, наблюдал приближение смерти. И сама смерть, которая могла настигнуть нас в любой момент. Имена и лица всех людей, без которых я никогда не смог бы сделать этих наблюдений… Я никогда их не забуду и никогда от них не отрекусь».
Таким образом, для Сайера товарищество было важнее, чем жизнь, потому что жизнь и была наградой за него. Одинокого солдата, лишенного друзей, быстро одолеет отчаяние от осознания того, что он повидал и совершил, и он неминуемо падет жертвой ненасытной смерти, царящей на поле боя. Только с помощью товарища можно надеяться преодолеть тоску и вынести все. Только разделив боль с другим, можно жить. Товарищество не только позволило Сайеру и многим другим выжить. Оно позволило ему найти некий смысл в водовороте событий, в какой-то мере постичь глубинную сущность человека, скрытую за безликим фасадом войны.