ДЕНЬ ВТОРОЙ 28 июня 1762 года

Ораниенбаум

Яркий, ослепительный свет ударил по глазам. Зажмурившись, Петр услышал непонятный нарастающий гул. Через мгновение он узнал голоса церковных колоколов. Сквозь переливы маленьких особенно выделялся большой, набатный колокол. Его оглушающий звон отзывался в голове, заставляя вибрировать каждую клеточку тела.

Колокола пели, растворяя его в себе, унося за собой. Закрыв глаза, он ощутил, что теплый душистый весенний ветерок, подхватив, влечет его вслед за этим колокольным маревом.

Над ним проплывало прозрачное голубоватое весеннее небо, подернутое чуть игривыми облачками, на мгновение скрывавшими начинающее набирать жизненную силу солнышко, а потом уносившимися вдаль за горизонт.

Вместе с этими облачками он легко парил над землей, всей душой вбирая в себя ее дыхание, прислушиваясь к шепоту дрожащих веточек берез с влажными, чуть распустившимися нежными листочками, узнавая себя в журчании прыгающих по камешкам ручейков, взмывая ввысь вслед за птичьими трелями, пропитываясь теплым паром не успевшей остыть пашни…

Родная земля, как нежная и любящая мать, ласкала его, даря ему свое тепло и силу. На мгновение Петр ощутил себя частью необъятного. Ощущение причастности к чему-то необъяснимо могучему и волнующему захлестнуло его. Острая потребность защитить и уберечь это нечто, сильное и безжалостное, как порыв ветра, с корнем выворачивающий вековые деревья, и в то же время хрупкое и ранимое, как ночная бабочка, как распускающийся бутон, затмила все его мысли и чувства.

Ему стало легко и спокойно от того, что он нашел, наконец, тот смысл, ту цель, которые он так долго, даже не осознавая для себя самого, искал. Словно кто-то невидимый стряхнул с его души всю накипь, переворошил всю начинку, укрепил стержень. Тот незримый стержень, на который нанизываются нравственные и моральные ценности души, поступки, мысли и устремления. И от того, насколько он крепок, а зачастую, есть ли он вообще, зависит многое: и то, как человек проживет свою жизнь, и то, что он оставит после себя.

Внезапно колокола стихли. Петр открыл глаза и увидел храм — огромный, заслоняющий все перед ним, прекрасный и белоснежный, на мгновение скрывший солнце, клонящееся к закату. Выглянув вновь, оно нестерпимо заискрило, заблистало на золоте куполов, поглотив в раскаленном золоте небо, землю, самого Петра.

Медленно садясь, солнце забирало с собой за горизонт краски окружающего мира. В сгущавшихся сумерках Петр разглядел два силуэта, вышедшие из темноты, но находившиеся еще достаточно далеко от него, так что нельзя было разобрать их лица. Один, высокого роста, опирался на трость, второй, чуть пониже, стоял справа за его спиной.

Они, судя по жестам, о чем-то переговаривались, и Петр вдруг ощутил, что говорили о нем. Медленно Рык пошел вперед.

Это он, уверяю тебя, мин херц, — второй, что был ростом пониже, в пышном завитом парике, в дорогой одежде, переливавшейся золотым шитьем и драгоценными камнями, напомнившей Петру новогоднюю елку, вполголоса сказал первому: — Приглядись внимательней!

Подойди ближе! — первый, по-прежнему опираясь на трость, упер другую руку в бок и выставил вперед ногу.

Он говорил негромко, но в его голосе чувствовалась властность знающего себе цену человека, говорящего немного, но уверенного в каждом своем слове. Что-то неуловимо знакомое было в его облике, словно он сошел с памятника или старинной гравюры, неоднократно виденной Петром ранее.

Рык почувствовал себя, как те бедолаги бандерлоги перед Каа, охваченные священным трепетом. Медленно он подошел к странной парочке. Уже можно было разглядеть лица, и он, к вящему своему ужасу, понял, что стоявший с тростью есть не кто иной, как… Петр Первый.

Кошачьи усики, стоявшие торчком, вьющиеся короткие волосы, зачесанные со лба, одежда с оловянными затертыми пуговицами, башмаки с простыми пряжками, огромная трость с медным набалдашником не оставляли у него никаких сомнений.

Алексашка, друг мой, если это и есть мой нерадивый потомок, то я сейчас его научу уму-разуму! — Петр Первый, размахивая тростью, подошел к Рыку и схватил его за грудки. — Ты пошто паскудишься, почему труса празднуешь и бабья сторонишься?!! Кто наследником будет, кто трон российский после тебя примет?!! Салтыковский ублюдок?! — яростно закричал он ему в лицо, почти подняв Рыка над землей.

Я… я не тот, за кого вы меня принимаете… — почти проблеял Петр, округлившимися глазами глядя в лицо императора.

Ах, ты еще и лжешь деду своему в глаза! — Оплеухи одна за одной летели, щедро отпускаемые пудовыми ладонями. — Ах ты, выкормыш, щучий потрох, да я тебя…

Выдохнувшись, Петр Первый отпустил Рыка. Тот, закрывая руками разбитое лицо, попятился.

Ты слишком суров к нему, ваше императорское величество! — Подошедший Алексашка стоял около Петра Первого, с интересом разглядывая Рыка, сидевшего на земле. — Что возьмешь с убогого? Да он на лошади сидит, как собака на заборе, от пушечных залпов так вообще едва штаны не мочит, а на море же блюет, как обрюхатившаяся фрейлина.

Ты говори, да не заговаривайся! Когда это наша кровь убогих рождала? Дух мой не вытравишь, чужой кровью не разбавишь!

Мыслю я, что немчура поганая его учила, да не так и не тому.

Этому учить не надо, это впитывается с молоком матери.

Вы же прекрасно знаете, что мать его, дочь ваша Анна, умерла, когда ему было два месяца…

До Петра потихоньку начало доходить, что этот второй был Меншиковым, верным соратником Петра Великого.

Ну, сейчас я сиротку и привечу знанием да умением, накрепко вобью! — Петр Первый наотмашь ударил Рыка тростью по голове.

Боль от удара заполнила его разум, так что все остальное он осознавал с трудом. Последние слова Петра Первого доносились уже сквозь туман, плотно окутавший Рыка…


— Уййй!!! — осознав себя уже наяву, Петр чувствовал, как дикая боль плещется в голове.

Матерясь вполголоса, он схватил край одеяла и стал вытирать лицо. Ткань окрасилась кровью, его кровью.

— Да что же это такое?! — Рык с трудом сполз с кровати и плюхнулся на пол. Кровь с разбитого лица заливала рубашку и ковер.

— Ни хрена себе император?! Смертным боем лупцует! — Петр пребывал в прострации. — Во сне, а все наяву. Бес он, а не дедушка. Оживший кошмар…

Ковыляя и тихо ругаясь про себя, Петр подошел к столику, приложил салфетку к рассеченной брови и щедро плесканул на лицо из графина. От холодной воды стало полегче.

Отставленную за ужином водку, примерно половину от налитого, грамм сто пятьдесят, Рык махом вылил в рот в качестве обезболивающего. Скривился гримасой от сивушного омерзения, хоть и хороша была водка, торопливо закусил пластинкой ветчины.

Перевязав кое-как лоб, он стал оттирать руки от крови другой салфеткой, предварительно плеснув на нее остатками водки из бокала.

Руки?! Он только сейчас, вытирая с них кровь, разглядел то, на что раньше в сумрачном свете свечей не обратил внимания. Еще бы, события вчерашнего вечера и то, насколько он был увлечен Лизой, не оставили времени на разглядывание себя самого, любимого. Руки-ноги двигались, что надо шевелилось — и ладно, а что еще нужно молодому парню в компании с дамой, да в постели, да с закуской. Как говорится, ближе к телу!

Только сейчас он понял, что его руки были не его, они были чужими — тонкие пальцы без мозолей, суставы без набитостей от занятий рукопашным боем, довольно холеные ладошки. Совсем не его руки. Пальцы машинально почесали в паху… и тут же отдернулись. Петр посмотрел вниз, — твою мать, и там тоже не мое!

«И ты будешь, и не ты!..» — замерев на секунду, он вспомнил сумбурное пророчество, мгновенно пронесшееся в его мозгу, и, повинуясь порыву, кинулся к окну. Стекло отсвечивало, и Рык увидел в нем свое отражение, но, когда разглядел себя, отшатнулся.

Петр бросился к часам, вернее, к полированной стенной бронзовой пластине рядом, сняв на ходу шандал со свечами, и заглянул, как в зеркало.

На него смотрело совершенно незнакомое лицо — небольшое овальное личико мужчины лет тридцати, курносый вздернутый носик, узкие, но хорошо очерченные губы, подбородок с ямочкой. И лицо все в оспинах, будто после Лизы черти немало выпили и с утроенной энергией принялись за него.

— Мать моя женщина, только этого не хватало! — Петр ощупывал свое лицо, но и без этого было понятно, что это кто угодно, только не он сам.

Беглый осмотр привел к неутешительным выводам: нет, точно не он. Шрам на щеке исчез, язык констатировал, что два выбитых в армии зуба присутствуют в целости.

«Но почему же я раньше не заметил, не обратил внимания?» — пронеслось мгновенно в голове.

Он, как зверь в клетке, заметался по комнате, меряя ее шагами от стены до стены:

— Как же: баба, жрачка, негр в панталонах… Господи, воистину, когда желаешь нас наказать, ты лишаешь нас разума и делаешь слепыми…

Спустя минуту, изучив свое тело самым внимательным образом, Рык пришел к одному четкому выводу — у него совершенно чужая оболочка, причем меньшая по размерам! Намного меньшая!

Петр чувствовал, что сходит с ума. Прислонившись к стене спиной, он сполз вниз и сел на пол, обхватив руками голову.

Мысли проносились роем растревоженных пчел и спустя добрых полчаса сплелись в определенную версию. Душа есть у каждого человека, а все эти материалисты-философы суть выкидыши науки. В Бога веровать надо! И теперь его душа переселилась в чужое тело! Какой же он глупец, что не понял этого прежде! А Лиза просто не осознала, что в теле ее любимого чужая душа. Но как он сюда попал? Можно ли вернуться назад, в свое тело, а если нельзя, то кто он? И как дальше жить?

…Мучительно хотелось курить. За окном стало совсем светло, почти 5 часов утра. Голова жутко раскалывалась от напряженной работы мысли. За это время он понял многое, или думал, что понял.

Петр посчитал, что тогда, сорвавшись с трубы, он или погиб, или надолго лишился сознания. И в этот момент душа освободилась от тела и каким-то образом переселилась в это новое для него тело. А душа прежнего хозяина, видимо, совершила примерно такой же процесс.

Петр напрягся, ведь Лиза что-то ему говорила. Теперь он вспомнил ее слова и тщательно их проанализировал, получив примерно такую информацию — предшествующий хозяин тела, «государь», упал вчера утром с лошади и надолго потерял сознание. Именно в этот момент их души и поменялись местами, причем ухитрились миновать временные рамки восемнадцатого и двадцатого веков.

Каким образом это получилось — совершенно не понятно. Выйти из тела можно. Потерять сознание? Умереть? Вопрос только — вернешься ли в свое тело обратно? Положительный результат более чем сомнителен, его вероятность ничтожно мала. Осталось только понять, кто он и как дальше жить в чужом обличье.

Через минуту Рыков был охвачен не страхом, а диким ужасом. Проклятая ведьма, она ведала, куда он попадет.

— О Боже… — простонал Петр, — вот я попал так попал. Злейшему врагу не пожелаешь. Получается, что я… Я-я, кукушка из часов «Заря»… Добрый дедушка в компании с Меншиковым приснился и надавал вполне реальных звиздюлей… Нет, если тетушка императрица Елизавета Петровна, дочь Петра Великого, то понятно, почему все обращаются ко мне — «ваше величество». Ибо он, то есть я, внук Петра Первого, Петр Федорович, император Всероссийский и по совместительству герцог Голштинский…

— Офигеть! — Петр нервно сглотнул.

Во рту пересохло, и хотелось пить. Взял со стола тяжелый стеклянный графин с остатками воды, открыл и в три глотка осушил его. Затем подошел к окну, отдернул портьеру и прислонился лбом к стеклу.

Приятная прохлада немного привела его в себя. Машинально рассматривая утопающий в сумеречном утреннем тумане двор, он продолжал:

— Вот почему я стал понимать немецкий язык — его знания же остались в мозгу, и я ими как-то смог воспользоваться! Я думаю, и сейчас во мне они есть, куда им деться, и не мешало бы мне научиться пользоваться. Ага, щас, а на фига мне это надо?!! С ума сойти, — он закрыл глаза, — я уже о себе думаю как о нем, какая тетушка, какой государь?! Самое чудовищное, что скоро его… То есть меня?… Гвардейцы по приказу Екатерины Второй грохнули императора, ее мужа. Несварение желудка от воткнутой серебряной вилки и астма от удушения шарфиком… Какой сегодня день? Может, уже сегодня?… Надо бежать! Но куда?! Нет, поздно, я просто уже ничего не успею! Стоп! Что она там говорила? Безумная ночь, и будет пять дней заката… Права ведьма — жить в липком ужасе ожидания мучительной смерти от рук гвардейцев. И это после безумной ночи, такой ночи, какой у меня никогда не было и о какой я не думал. Оживший кошмар! Вот дурацкое совпадение, я ведь тоже Петр… Может, приложиться еще раз головой обо что-нибудь, да хоть вниз из окна…

Только что-то это ему сразу же расхотелось. Рассчитывать на то, что все вернется на круги своя, приходилось мало, могло ведь забросить куда-нибудь подальше и похуже. Только куда уж хуже…

Он напряг память и чуть не заплакал. В учебниках о Петре Федоровиче писали до обидного мало — типа «голштинский выродок», «пьяница на троне», «Петрушка» и тому подобное.

Вся его куцая информация об этом времени базировалась на романах «Фаворит» Пикуля (однажды он проглотил за одну ночь в общаге в «Роман-газете», которую презентовал на одни сутки добычливый на книги сокурсник) и «Емельян Пугачев» Шишкова да на мемуарах императрицы Екатерины, Якова Штелина и Болотова, которые он прочитал (и уже основательно подзабыл), готовясь к семинарским занятиям.

Лиза, которая сейчас похрапывает в кровати, это графиня Елизавета Романовна Воронцова, его любовница. Нарцисс — любимый арап. Сучка Като — это жена, императрица Екатерина Алексеевна, которая и прикажет своим холуям и гвардейцам его задушить в Ропше.

А капитан Пассек много знал о заговоре, а так как он арестован, то амба, конец близок, к гадалке не ходи. Ибо заговорщики сразу же восстали, боясь провала и арестов, и возбудили к мятежу войска. Вот и вся пока информация.

Кто же сейчас со мною? Есть еще Гудович, его генерал-адъютант, Шишков писал, что он вороном каркал, отец Лизы, граф Роман Воронцов, отчества его не помню, еще два немецких дяди, имена тоже не помню, и все… Все!

Петр вытирал со лба холодный пот — он теперь кое-что понимал. Пассека арестовали 27 июня 1762 года. Братья Орловы и другие заговорщики подняли на мятеж всю гвардию. Екатерина уже уехала из Петергофа, куда Петр собрался завтра ехать, и сейчас на дороге в Петербург.

К полудню сегодняшнего дня, 28 июня, ей присягнут в столице гвардия, Сенат, духовенство. И она вечером двинет полки на Петергоф. А меня предадут. Все предадут и сдадут, а 5 июля задушат. Полный капец!!! Всего восемь дней! И что делать, я же никого не знаю, ничего не знаю!

Громкий храп, раздавшийся с кровати, заставил его отвлечься от мыслей. Лиза, повернувшись на спину, сбросила с себя одеяло и жутко храпела, как пьяный мужик в канаве. Более того, она вдруг оглушительно выпустила газы, пробормотала что-то во сне и перевернулась на бок.

Через мгновение, устраиваясь поудобнее, она вновь повернулась на спину. Ее рыхлое тело колыхалось студнем, закинутая за голову рука обнажила волосатую заросшую подмышку. И будто пелена упала с глаз…

— А поутру они проснулись… Где же он такое убожество откопал? А морда, что ее, что моя — это же следы от оспы… Да если ты император, то все бабы вообще твои! Я, когда читал описание Воронцовой, думал еще, что Екатерина по бабской подлости специально такое понаписала, мол, пугало и манеры, как у трактирщицы. Видать, все же честная баба была! Но она же и о Петре писала, что тот выродок и дурак… Я ее понимаю, поменять законную жену на любовницу можно, если жена или дура, или старая уродина. Или любовница — красавица. Но эта? — Он взглянул на спящую Лизу.

— Как же, наследника Павла мне жена заделала! Но там, видимо, дело темное. Лизка-то ночью мне сказала, а я и не понял сразу! Я вчера смог поиметь ее физиологически, то есть все это время… Видать, совсем не стоял у парня, раз вчера первый раз по-настоящему было, поэтому и разговорчики ходили про Павла, и Екатерина с недогляду мужского так взбесилась. Видимо, я хорошо головой приложился, раз вчера на нее так сгоряча кинулся! Ага, понятно, я вчера глядел на нее его ж глазами-то! Да уж, воистину, на вкус и цвет товарищей нет! Но какая же сама Екатерина, если такое чудо-юдо лежит в постели? Жена на год его моложе, то есть ей сейчас, если с 1729-го считать, 33 года. И в постели, видать, ничего, раз ее любовников повзводно строить можно. Да уж, без бутылки не разберешься.

Но то, что у его нового тела нет обрезания, сильно озадачило Петра — в исторической литературе твердилось, что император страдал фимозом и потому девять лет не имел соитий с женой, и лишь когда ему удалили крайнюю плоть, то вскоре появился наследник Павел.

Сам Рык в это почти не верил — у французского короля Людовика, под двузначным номером, с женой Марией-Антуанеттой тоже была такая же проблема с фимозом, но лекари там быстро отчикали лишнее, и все заладилось. А здесь Россия — обрезание у мусульман общепринято, и целых девять лет никто бы и ждать не стал, разом бы суннат совершили.

Следовательно, у императора Петра Федоровича была обычная импотенция. По всей видимости, от перенесенной им оспы — болезнь эта довольно коварная, осложнения от нее бывают серьезные. А байка с фимозом была придумана позднее, чтобы оправдать рождение Павла Петровича и придать наследнику определенную законность и легитимность…

— Однако стояк у меня, то есть у него, был впервые, недаром она аж завизжала от радости. — Рык покосился на храпящую Лизу. — Остается только понять, почему это случилось? Видимо, моя душа дала толчок его телу, а так как я кобелировал изрядно и осложнений на этой почве никогда не имел, то и «орган» прекратил длительную забастовку и соответственно отреагировал! Тьфу ты, ну и голосок у этой спящей красавицы! — Лиза продолжала оглушительно храпеть, и Петр присел на другой край кровати:

— Меня дедушка изнахратил, а она спит. Чувырло! Не дай Бог, она забеременеет этой ночью! Мне что, придется всю жизнь это чучело терпеть?

И тут же сам горько усмехнулся своим мыслям:

— Всю жизнь… Намеряно мне сейчас той жизни вагон и тележка, семь дней от звонка до звонка… Только почему-то ведьма мне сказала про пять снов и закатов! Один черт, куда ни кинь, всюду клин… Только не на того напали! Чтобы я сейчас лужу напустил и, как баран на бойне, ждал своих убивцев? Ничего, пободаемся! — теперь уже в полный голос засмеялся он. — Благо ему, сиречь мне теперь, есть чем бодаться. Дражайшая супружница таких рогов понаставила, что олени от зависти сдохнут! Да я им сам кровя пущу, донской казак я, хоть только и по бате, или хрен собачий?!

Петр медленно подошел к двери, пнул ногой створки и решительно шагнул в открывшийся проем. Большой зал занимал центр дома. Вверху — внушительных размеров люстра с незажженными свечами, всё в лепнине и позолоте, тускло мерцающей в отблесках пламени нескольких свечей, поставленных в шандалах вдоль высоких стен. Паркетный пол был холодным и скользким, Петр чуть не поскользнулся, но успел окинуть полутемный зал взглядом.

Четыре резные двери ведут в комнаты, судя по всему. В трех срезанных углах диванчики у окон, в дальнем левом углу широкая лестница на первый этаж. Большие золоченые часы и несколько шкафов, подобных тому, который стоял в комнате, тройка диванов, несколько столов, с дюжину мягких кресел.

В одном из них блаженно спал кто-то в ливрее — то ли лакей, то ли его камердинер. В другом кресле дремал офицер, в парике, галунах, при шпаге. Хорошая реакция у мужика, уже вскочил с кресла. У дверей напротив прохаживается еще один офицер, также нарядно одетый, в шляпе и при шпаге.

Увидев абсолютно голого Петра с кровоточащей раной на голове, оба офицера сделали правильный в такой обстановке вывод. Первый из них, здоровый и усатый, моментально вклинился между Петром и открытой дверью, крепко ухватился узловатыми пальцами за эфес палаша. Второй офицер, малый ростом, смахивающий лицом на Геббельса, уже обнажил шпагу, стремительно выхватив клинок из ножен, и попытался ворваться в комнату. Петр его остановил, жестко схватив за плечо:

— Тихо, мои верные голштинцы! Все в порядке. Да стой же! Довольно! — окрик Рыка остановил лакея, который уже раззявил рот для крика. «И слава богу, а то такой шухер поднялся бы, всех бы разбудили».

И только тут до Петра дошло, что он, не прикладывая никаких специальных усилий, говорит по-немецки, так как в русском языке просто нет слов «хальт», «орднунг» или «генуг». Необходимые слова сами складывались в нужные фразы незнакомого языка.

Петр кивнул на дверь, и усатый голштинец, спокойствия душевного ради, зашел в комнату. Через минуту офицер вышел, даже в свечном сумраке было видно его побледневшее лицо — в руках он держал тяжелую трость с набалдашником.

— Откуда это, ваше величество?!

— Дедушка явился! Отделал внука, как Бог черепаху! Отнеси его подарок в комнату, — Петр криво улыбнулся.

Только теперь он окончательно понял, что никакая это не ночная мистификация, а есть явления, разуму не подвластные. Очевидное — невероятное. Мистика!

Офицер ему почтительно поклонился и отнес трость в комнату, тут же из нее вышел, осторожно закрыв за собой дубовые створки. Лицо было вытянуто от растерянности и непонимания. На лбу собрались полосками морщины — события явно были неподвластны тевтонскому разумению.

— Прикажите вызвать лейб-медика, ваше величество? — тихо то ли сказал, то ли спросил «Геббельс», вкладывая шпагу в ножны.

— Да ну его, пусть клизмы фрейлинам ставит. А мы с вами старые солдаты, сами справимся, — ответил Петр, причем снова на немецком.

И сам удивился, у него это выходило непроизвольно, автоматически. Мысль ведь была на чистом русском, а вот язык сам выдавал уже онемеченный вариант.

Усатый наложил повязку мастерски, использовав длинную белую холстину, поданную ему другим офицером. Затем лакей сбегал в дверь направо, и спустя минуту оттуда выбежал заспанный арап с ворохом одежды и тут же при помощи «Геббельса» начал облачать Рыка.

Одежда для императора была заранее подготовлена чернокожим камердинером и лежала в той же комнате, судя по всему — камердинерской.

Вначале на Петра натянули короткие кружевные панталончики и стянули пояс завязками на бедрах. Затем облачили в такую же кружевную белоснежную рубаху.

И тут последовала длительная остановка. Сержант узрел подставку с трубками и сделал правильный вывод об их предназначении. Нарцисс облегченно вздохнул, увидев повелительный жест господина, прытью подкурил одну из заранее набитых трубок и сунул длинный мундштук в губы Петра. Видать, бедный арап сгоряча решил, что вместе с тотальным запретом на алкоголь, совершенно необъяснимым, «его величество» заодно отменит и свой любимый табак. А такое новое поведение шефа сильно удивляло Нарцисса, на милой черной морде большими буквами было написано.

Первая затяжка была сладостна, хотя Петр никогда не курил натощак, да и старался курить поменьше — пачки его любимых папирос «Герцеговина Флор» хватало на два-три дня.

Внезапно он почувствовал сильное облегчение, все печали и беды последнего часа отхлынули, а потом и вовсе сгинули. Табак дал расслабуху и успокоение, и, выкурив одну трубку, он без перерыва потребовал другую. Стало совсем хорошо, перед глазами поплыли стены и заколыхался потолок, мозг обволокло туманом, и Петр рухнул в спасительное беспамятство…


Петергоф

— Ваше величество, у нас все готово к выступлению. — Молодой, рослый и красивый офицер в форме Конной лейб-гвардии сидел на подоконнике у открытого настежь высокого окна. — Уже пять часов утра, карета у дворца. Пора ехать, государыня, измайловцы уже начали.

Женщина лет тридцати трех, старше его возрастом, была одета в нарядный, с золотыми позументами и галунами, форменный мундир полковника лейб-гвардии Преображенского полка.

Почти — в данный момент времени ее камер-фрейлина Екатерина Шаргородская надевала через правое плечо голубую Андреевскую орденскую ленту, а доверенный камердинер Шкурин ловко обувал правую ножку в специально пошитый армейский башмак с золотой пряжкой.

Общими усилиями женщину окончательно одели, и она слегка притопнула ножками, проверяя, а ладно ли сидят на них тяжелые армейские башмачки.

— Алексей, милый мой друг, — с чувствительным немецким акцентом произнесла женщина, — я готова к поездке.

Она подошла к раскрытому окну и чуть прикоснулась губами к изуродованной шрамом щеке гвардейского офицера. Алексей же подхватил женщину своими мощными и крепкими руками, способными с легкостью согнуть железный лом в замысловатый морской узел, и легко спрыгнул с ней на руках с подоконника.

Несмотря на довольно весомую ношу и приличную высоту, он устоял на ногах и даже не покачнулся. Бережно поставив царственную любовницу своего старшего брата Григория на ноги, Алексей снял с подоконника фрейлину, а камердинер с большим баулом выпрыгнул из окна сам.

«Десантирование» было произведено в полной тишине — во дворце так никто и не проснулся. Вся четверка быстро миновала выложенную камнем мостовую, потом парковые насаждения и вскоре подошла к карете, запряженной четверкой вороных коней.

Кучером на козлах сидел усатый офицер в форме лейб-гвардии Измайловского полка. Посадка заняла не более минуты, в воздухе весело просвистел кнут, сытые лошади резво рванули с места и понеслись в Петербург…

Они очень и очень торопились, особенно она, Екатерина Алексеевна, законная супруга императора Петра Федоровича, его троюродная сестра, в девичестве принцесса Софья-Фредерика-Августа Ангальт-Цербстская с ласковым прозвищем Фике. Торопилась к полной самодержавной власти без опостылевшего ей мужа.

Этот момент она и долго готовила, и сама к нему готовилась. Ради него Като родила два месяца назад от своего красавца-силача сына, что несколько привязало к ней влиятельного на умы молодых гвардейцев офицера Григория Орлова. И его же она, путем хитрых маневров, провела на должность цалмейстера, сиречь главного казначея артиллерийского ведомства, которое возглавлял благосклонный к Екатерине фельдмаршал Вильбоа. Тем самым пустили козла в огород с капустой — теперь у заговорщиков были немалые деньги, присвоенные тароватым до казенного добра Гришей, которые существенно облегчили подготовку мятежа.

К перевороту Екатерина начала готовиться с момента кончины императрицы Елизаветы Петровны. Не успело остыть тело гулящей дочери Петра Первого, как капитан преображенцев князь Михаил-Кондратий Дашков прислал ей записку: «Повели, мы тебя на престол возведем».

Но Фике решила не торопиться, зачем мешать Петру с его попыткой приструнить разгульную и распоясавшуюся гвардию. Император так всех еще больше озлобит — и вот тогда она и появится на белом коне посреди преданных ей гвардейских полков. Потому и ответила князю осторожно, но надежду давая: «Бога ради, не начинайте вздор; что Бог захочет, то и будет, а ваше предприятие еще рано временная и не созрелая вещь».

Однако слова словами, а полгода Екатерина, как терпеливый паук, плела паутину заговора…

Но было еще одно обстоятельство, мешавшее осуществлению ее планов — очередная беременность. Екатерина всячески скрывала свое интересное «положение». И было отчего, за полтора десятка лет супружеской жизни муж не был с ней в соитии ни единого раза.

Поначалу она винила себя за то, что не интересует Петра как женщина. Давившая на нее Елизавета требовала законного наследника и не принимала никаких ее объяснений. Хуже того, в Петергофе была подговорена ушлая молоденькая вдовица, в обязанность которой вменили увлечь императора любой ценой. Но все ее ухищрения и снадобья придворных медиков были тщетными. Император не представлял собой как мужчина ничего.

Монашкой она себя не считала, хранить целибат не собиралась, тем более тогда, когда вокруг было столько галантных кавалеров. Да и Елизавета уже сквозь пальцы смотрела на ее романы, ожидая все же в скором времени наследника, если не от мужа, то для российского престола.

Петр тем временем завел себе очередную любовницу, Елизавету Воронцову, удачно подсунутую ее подругой, княгиней Дашковой, являвшейся по совместительству сестрой Елизаветы. Правда, что они там делали в постели, оставалось тайной. Вернее, не такой уж и тайной, так как верные люди докладывали, что наследника от Воронцовой ждать не придется — император или в солдатики играл, или скрипку терзал. Тем не менее Петру уже давно осточертело то, что его женушка меняет любовников как перчатки, а ему остается только признавать свое нечаянное отцовство.

В 1754 году Екатерина родила сына Павла, а через три года и дочь, рано умершую. При дворе открыто судачили и бились на спор, что сыном Петр обязан красавцу Сергею Салтыкову, а дочерью польскому таланту Станиславу Понятовскому.

Однако Петр ошарашил всех своей добродушной реакцией: «Я к ней давно не захожу, и Бог ведает, откуда у нее дети берутся». И над Салтыковым лишь подшучивал, не мстя за увесистые рога и прижитого от него бастарда, который стал наследником престола. И лишь любвеобильного поляка выслали, но там имелись совсем иные грехи…

Но за эти полгода, которые прошли с момента воцарения Петра, ситуация стала меняться в худшую сторону. Что жене сходило с рук с наследником престола, великим князем, вызывало уже гневную реакцию императора Петра Федоровича — нет ничтожней зрелища, чем рогоносец в царской короне. Император не скрывал уже своего отвращения к супруге и выражал желание жениться на своей любовнице графине Елизавете Воронцовой.

Для Екатерины это было равнозначно полной катастрофе. Развод и пожизненная перспектива быть навечно упрятанной в монастырь ее совсем не привлекали, а тут еще предстоящие в апреле роды.

Но женская хитрость помогла ей — всю беременность она носила пышные платья, скрывавшие располневшую фигуру, а роды остались незамеченными благодаря преданности камердинера Василия Шкурина — тот запалил свой дом, стоящий рядом с дворцом.

Хорошо так запалил, чуть следом и весь Петербург не спалил. И пока все занимались тушением пожара или бегали в неразберихе, Екатерину привезли к лекарю, и она, спокойно разрешившись от бремени, через два часа вернулась обратно во дворец.

Однако уже через две недели «доброжелатели» поздравили императора с ребенком — и Петр вспылил, обозвал ее дурой и чуть не приказал посадить под арест. Она почувствовала весь ужас неизбежной катастрофы, но влиятельный среди гвардейцев ее любовник успокоил Екатерину всего парой слов: «Скоро начнем».

Григорий Орлов, кроме влияния, имел еще четырех братьев-гвардейцев, чьи крепкие руки защитят в случае чего, а сегодня возведут ее на Российский престол. Екатерина Алексеевна долго и тщательно готовила день этого переворота, своего долгожданного триумфа, и вот он настал сейчас…


Ораниенбаум

«А ведь еще ничего не определено, ровным счетом ничего. С чего я взял, что эта сволочь меня придушит и истыкает вилками. Петр сидел в своем Петерштадте и молча наматывал сопли на кулак, дожидаясь гвардейцев, своих убийц.

Слюнтяй, если боишься проливать чужую кровушку, выцедят твою. Гвардия превратилась в янычар и вертела троном, как хотела. И довертела — император Николай смел ее картечью на Сенатской площади. Так что мне мешает сделать то же самое?! На кого опереться? Господи! Фельдмаршал Миних же здесь! Он что-то предлагал Петру, да тот струсил. Надо вызвать Миниха, в нем будет мое спасение, быстрее проснуться, быстрее…»

Петр дернул ногами и руками, собираясь бежать, и проснулся. День начинал вступать в свои права, светило работало почти в полную силу, но еще было довольно прохладно.

Он бросил взгляд на часы — так и есть, начало девятого. Та же опочивальня, только у постели сидит хмырь, тот самый, что вечером пытался вломиться в комнату. О его профессии Петр догадался сразу — лейб-медик, или как там его здесь кличут. Все просто — одежда золотом не расшита, все черненькое, строгое, пропах каким-то лечебным дерьмом с головы до пят, а прикроватный столик завален баночками, скляночками и чистой холстиной.

— Ваше императорское величество, — хмырь сразу же заговорил, наклоняясь над Рыком, — нуждается в длительном отдыхе, от трудов вы впали в горячку, государь, нельзя же так! Пять раз подряд, всего за одну ночь, зачинать ребенка, сие опасно и ведет к полной потере жизненных сил и соков, кои питают наши жилы…

— Помолчите! — Ему не хватило терпения слушать эту галиматью, и он по-армейски начал быстро отдавать приказы: — Одежду, шпагу, трубку, стакан вишневого сока. Быстро! Фельдмаршала Миниха ко мне!

Лейб-медик моментально утух, скукожился и притих. Створки дверей открылись, и вся свита, терпеливо дожидавшаяся пробуждения императора, ввалилась в опочивальню и суматошно забегала — «шнель» императора всех подстегнул, как кнутом по голым ягодицам.

Впрочем, в этом хаотичном броуновском движении чувствовался определенный порядок. Трое лакеев с Нарциссом во главе принялись обряжать Петра, причем арап дал ему выпить бокал сока (уже учел новые вкусы господина и заранее заготовил напиток), потом сунул в губы раскуренную трубку.

На рану была наложена новая повязка с какой-то дурно пахнувшей мазью, и Рык милостиво похлопал своего «эскулапа» по дряблой щеке и еле слышно пробормотал ему «данке» — его личный медик сразу же расцвел, как куст розы, видать, уши как у слона, все расслышал.

Одели Петра быстро, тот даже не ожидал такой прыти, ведь по книгам царей облачали чуть ли не по часу. Короткие, до колен, синие панталоны в обтяжку, жутко жмущие в паху, шелковые чулки с завязками, что-то похожее на гольфы (неизвестно, как сие называется), башмаки с золотыми пряжками.

Сверху натянули длинную безрукавку, вроде именуемую камзолом, затем форменный мундирный кафтанчик, узкий и тесный в плечах, — все расшито золотом и позументами, а с левой стороны нашита большая восьмиконечная орденская звезда.

Он скосил глаз и прочитал надпись — «За веру и верность». По девизу Петр догадался, что это звезда ордена «Святого апостола Андрея Первозванного», главная награда Российской империи, учрежденная еще в 1698 году императором Петром Великим.

Лакеи стали расчесывать ему волосы, натянули сверху парик, и Петр с ужасом увидел букли. Потом его уродливую шевелюру стали посыпать пудрой. И тут в Петре наконец-то проснулся дар речи, и он начал самодурствовать.

Длинной тирадой, наполовину состоящей из сугубо матерных слов, он объяснил лакеям недопустимость подобных операций, что приводит к засаленности и грязи, а потом и к вшам. И все эти парики, букли, пудру, муку для обсыпки, ленточки и прочую хреновень, совершенно лишнюю и вредную для армии, он отменяет раз и навсегда, причем не только для себя, но и для всех солдат и офицеров верных ему войск.

В комнате воцарилось мертвое молчание. Все застыли, но после новых, уже исключительно «кружевных» выражений бывшего советского сержанта (привыкшего в армии к командному языку), зашевелились еще быстрее.

Видимо, его новые вкусы и поразительные лингвистические способности их ошеломили и полностью подавили, но все восприняли новые требования императора как должное, мысленно исходя из слов неизвестной еще в то время песни — «жираф большой, ему видней».

Откуда-то быстро принесли таз и большой кувшин с теплой водой, еще быстрее совлекли с его плеч мундир и камзол — и началось мытье головы с помощью куска душистого мыла. Петр только крякал, глядя на черную воду в тазу — сплошная грязь, за малым вшей еще не завелось.

Тщательно протерли волосы полотенцем, причесали — попытку сделать косичку сержант пресек грубо и жестоко. Заново надели на него камзол и кафтанчик. Наложили через плечо широкую голубую ленту, прихватив концы снизу орденским знаком двуглавого орла, в центре которого на косом синем кресте была наложена человеческая фигурка. На шею навесили большой черный крест с раздвоенными концами, с одноглавыми орлами между лучами, а что это за награда и от кого получена, Петр понятия не имел. Перевязь со старой знакомой шпагой и шляпа с плюмажем довершили облачение. Его нарядный мундир уже пропитали какими-то духами, приятными на запах, но непривычными. Но на будущее сержант решил обходиться без нюхательного орнамента.

Вошедшую Лизочку Петр, сделав над собой усилие, чмокнул в щечку, и, чуть похлопав по спине, отправил восвояси. Повинуясь его повелительному резкому жесту, вся придворная братия, подобно бурлящему потоку, хлынула в раскрытые двери обратно.

И вовремя — не прошло и минуты, как раздались четкие солдатские шаги, створки распахнулись во всю ширь, и в комнату вошел крепкий старик в зеленом форменном мундире…


Петербург

— Виват матушке Екатерине! — гвардия бурлила на улицах.

Пьяные вопли за здравие императрицы и проклятия в адрес императора Петра доносились с разных сторон. Кабаки подвергались всеобщему разграблению, а энтузиазм гвардейцев рос по мере их опьянения…

Первыми, еще рано утром, начали мятеж измайловцы. Их полковник, граф и фельдмаршал Кирилл Разумовский, гетман Украины и президент Академии наук, дарованиями ученого и талантами военного не отличался. Но он был младшим братом фаворита и морганатического мужа императрицы Елизаветы Петровны Алексея Разумовского, который когда-то был певчим хлопцем Лешкой Розумом. Именно в его полку свили уютное гнездо измены офицеры Ласунский, братья Рославлевы и иже с ними.

Положение рядовых заговорщиков облегчалось тем, что сам командир полка был лютым ненавистником императора Петра Федоровича.

Злоба Кирилла, пропаганда Орловых с откровенным спаиванием офицеров и солдат (а на это дело английский купец Фельтен щедро предоставил 35 тысяч ведер водки), демагогичные обещания от имени Екатерины даровать различные милости гвардейцам с избавлением их от опасностей новой войны сделали свое дело — измайловцы поднялись бодро.

Их энтузиазм резко усилился с появлением двух женщин, одетых в Преображенские мундиры — императрицы и княгини Дашковой. Като не скупилась на обещания — служить будете как при Елизавете, не утруждаясь особо, весело и разгульно, без всяких нововведений ненавистного мужа — дисциплина, караулы, военное обучение и строевые плац-парады.

И алебарды с протазанами не сами таскать будете, а слугам своим велите, как раньше было. И все привилегии гвардейские сохранить в целости Екатерина обещала, да еще и приумножить их. А они уже таковы были, что армейские офицеры завистью к гвардейским рядовым капралам исходили — мыслимое ли дело, что в походе полковнику армии только пять повозок положены, а гвардейскому сержанту, коих пруд пруди в каждой роте, целых четырнадцать…

Со злой веселостью измайловцы вовлекли в мятеж заранее хорошо споенных дармовой водочкой семеновцев. И разошлась еще шире волна мятежа, и накрыла следом с головой и полк конной лейб-гвардии.

Мятеж ширился и расползался метастазами по гарнизонным полкам, командиры которых были вовлечены в заговор обещанием великих для них милостей. Екатерина не скупилась, и там, где Петр требовал честной службы, она обещала легкие чины, богатые подарки и щедрейшее вознаграждение.

А далее шло по накатанной схеме — офицеров морально обрабатывали, а кое-кому просто давали деньги, перед мятежом солдат обильно, не скупясь, поили до упора водкой. С одновременным натравливанием на «голштинского выродка», продавшего ненавистным пруссакам матушку-Россию.

«Отвергнувшего истинную православную веру» царя проклинали громогласно и под благословение иерархов церкви, недовольных начавшейся секуляризацией обширных и богатейших монастырских землевладений, кричали «на царство» его благоверную супругу Екатерину Алексеевну, как-то забыв в сумятице, что та ведь и есть совсем чистокровная немка.

И как не закружиться солдатской голове, да еще в пьяном угаре, от чувства всесилия и безнаказанности, от возможности распорядиться императорским престолом по собственному усмотрению. Вот и орали во все луженые глотки самодовольные солдаты: «Виват матушке Екатерине!»

В Преображенском полку произошла первая для заговорщиков неприятность, вернее, заминка с вовлечением в буйство. Противостоять пьяной орде семеновцев и измайловцев преображенцы не стали и впустили мятежников в казармы. И сразу в них началась оголтелая агитация за свержение императора Петра с престола.

— Этот выродок нас отправить в Голштинию к себе хочет, с датчанами воевать! Не желаем!

— Долой Петрушку! Матушку Екатерину на царство, она гвардию любит и жалеет, воевать не пошлет.

— К черту все эти экзерции и плац-парады! Хотим служить, как раньше служили, при матушке Елизавете.

— Долой тирана! Айда кабаки громить!

— Гвардия должна при престоле быть, а армия пусть воюет!

В двух мушкетерских батальонах солдат быстро сбили с толку, но в гренадерском батальоне несколько офицеров полка крыли самыми отборными матами подошедших измайловцев.

— Братцы, мы же императору перед Богом присягали! — надсаживались в крике преображенцы Воронцов, Измайлов и Воейков, потрясая в воздухе кулаками. — Это же измена!

Понять офицеров можно легко — род Воронцовых у власти, тем более когда у тебя дядя канцлер, а сестра фаворитка императора. Измайловы влиятельны в армии сейчас, и император им сильно благоволит. А старинная фамилия Воейковых всегда была исключительно верна русским царям, кто бы из них ни сидел на престоле.

Ладно, переворот, то дело житейское, их за прошедшие тридцать семь лет со дня смерти императора Петра Алексеевича гвардия много раз устраивала. Но вот тащить блудливую немку на престол Российской империи в обход какого-никакого, но узаконенного наследника престола Павла Петровича — это, с их точки зрения, был уже явный перебор.

— Не слушайте поганцев. Они за тридцать сребреников все и всех продадут, иуды! Сволочи непотребные!

И надеялись этим образумить солдат — преображенцы тихо ненавидели измайловцев со времен Анны Иоанновны и всегда на них косо смотрели. В другое время застарелая неприязнь между полками, может быть, и сработала бы, но сейчас дала сбой. Запах водки и аура вседозволенности уже кружили солдатские головы.

Гренадеры не поддержали верных присяге офицеров, и измайловцы тут же посадили их под арест. Но не били, еще не было озверения к своим, или просто мало выпили пока водки.

Преображенцам выдали целую кучу обещаний, внесли в казармы ушаты и ведра чистейшей, как слеза, водки. И дрогнули души, не устояли перед соблазном, потянулись к вожделенной влаге чарками, стаканами и ковшиками. И вскоре лейб-гвардии Преображенский полк в полном составе присоединился к мятежникам…


Ораниенбаум

— Я здесь, ваше величество! — Лицо старого воина будто вытесано топором, жесткий прищур морщин изрезал волевое лицо. Пронзительные, все понимающие глаза много чего видевшего и многих знающего фельдмаршала, прошедшего огонь, воду и медные трубы.

«Вояка изрядный, сколько же ему сейчас лет? Вроде с Северной войны Петру Первому служит. Так ему же под восемьдесят лет, если не больше, даже если юношей войну начал. И прозвища в армии у него весьма подходящие — Железный рыцарь и Живодер». — Вот только имени Миниха Рык не мог вспомнить, хоть и переплел извилины в канат…

Петр посмотрел прямо в стальные глаза старого фельдмаршала, уважительно, подойдя к нему вплотную.

— У меня к тебе важное дело, мой преданный друг, — он выделил последнее слово.

А самое интересное, что изъяснялся сейчас снова на родимом языке берез и осин. Он решил говорить «ты» всем, так как в исторической литературе «тыканье» императора присутствовало всегда, а вот о более вежливом обращении на «вы» как-то в текстах не проскакивало.

— Этой ночью мою супругу ее любовник Гришка Орлов увез из Петергофа в карете. Его братья, Никита Панин и другие заговорщики подняли на мятеж измайловцев, полковник коих Кирилл Разумовский тоже активный заговорщик. Затем на мятеж подняли семеновцев, а следом и преображенцев, еще и конную гвардию. — Услышав спокойный тон императора, Миних посуровел лицом, вертикальные складки прорезали лоб. У прищуренных внимательных глаз собрались в густую сетку морщины.

Фельдмаршал был удивлен, по нему это было хорошо видно.

— Ваше величество, простите меня, но осмелюсь спросить, откуда это вам известно?

— Сейчас в Петербурге присягают моей дражайшей женушке, «матушке императрице» Екатерине, — Петр откровенно проигнорировал вопрос старого фельдмаршала. — Присягают все — гвардия, Сенат, Синод, коллегии и городские обыватели. Причем присягают ей как самодержице Всероссийской.

— Откуда вам это известно, государь? — уже настойчиво, если не требовательно переспросил Миних.

— Скоро сюда генерал-майор Михаил Измайлов прискачет, подтвердит, что гвардия восстала, — Рык хладнокровно решил сыграть на опережение и вспомнил фамилию генерала, который первым прискакал к императору Петру Федоровичу и предупредил его о гвардейском мятеже.

Странно, но именно сейчас, в этот момент, у Петра полностью исчез страх перед своим темным будущим. Рык успокоился и собрался — так было всегда перед боем, там, в Афганистане — но что будет, если он ошибся в своих предположениях?!

— Ваше величество, прошу ответить мне!

— Я сам узнал об этом сегодня ночью, — с дрожью в голосе ответил Петр. Он уже решил, что рассказать старому фельдмаршалу, который был до конца верен его «тезке».

— От кого вы узнали о начавшемся в Петербурге мятеже, государь? — Миних вцепился в него, как клещ, буквально вытягивая из него слова и тем самым невольно подыгрывая.

— От деда своего Петра Алексеевича, — выдохнул в лицо фельдмаршала Петр. Миних отшатнулся, и он уловил, что старика проняло. И Рык надавил: — Что этой ночью ко мне во плоти явился. Он мне все поведал и сказал, что меня шарфом гвардейцы удушат. Через восемь дней. По прямому приказу жены моей Екатерины. Но…

— Что — но, ваше величество? — Фельдмаршала Миниха уже полностью закусило, и он еле сдерживался.

— Он сказал, что спасет меня и даст мне силы и знание. Пальцем разжал мой рот и дунул. Мне стало плохо, закружилась голова. А дед затем поднял трость и ударил…

Петру даже не пришлось симулировать дрожь по всему телу — он просто вспомнил свое ночное общение с «дедушкой». От воспоминания и лицезрения трости его основательно передернуло, и Рык истово, по православному обычаю, перекрестился.

Фельдмаршал поймал взгляд Петра, сам выпучил глаза при виде трости и тоже перекрестился следом. Его лицо как-то сразу успокоилось, а морщины почти разгладились. Но глаза Миниха вспыхнули, он как-то весь подобрался, будто тигр перед броском, и негромко промолвил:

— Образ великого императора вечно живет в моем сердце. А это, я думаю, не столь великая плата за ночной разговор и помощь. — Старик чуть тронул пальцами свою голову.

«А он сообразителен и умен. Впрочем, иначе не будешь играть при дворе коронами и не отсидишь за это двадцать лет. Но надо же, никакой секретности, болтают языками. Ну, ничего, я их со временем укорочу. Хотя, в зеркало не глядя, могу сказать, что морда лица у меня не очень… Голова повязана, кровь на рукаве… Ладно, я же давеча с лошади упал. А, пусть болтают, что хотят… Пока…»

Его молчание походило на глубокую задумчивость, как будто он мучительно размышлял, не решаясь спросить.

— Какая плата, Антонович? — Петр неожиданно вспомнил, как звали Бурхарда Миниха по отчеству на русский манер.

— Ваше величество, вы уже сами на все ответили, — ответил старик. — Государь, вы за одну ночь научились почти чисто говорить на русской речи, простите за прямоту. И сейчас вы говорите со мной на русском, а это на моей памяти в первый раз. Более того, все во дворце только и говорят о том, какими чудными хулительными словами вы начали излагать свои мысли. Как и ваш дед, император Петр Алексеевич, большой ценитель флотской ругани. — Миних радостно светился, при этом, казалось, получал большое удовлетворение от вида растерянного Петра.

— У вас, ваше величество, стали совсем иные привычки, а великий дед ваш в последние годы тоже почти не пил водки, не носил парики, приказывал часто мыть ему голову — и это же самое сделали вы, ваше императорское величество. Еще раз простите меня за солдатскую прямоту. Мне сказали об этом утром, но я не поверил. А сейчас я убедился, ведь вы назвали меня, как и ваш великий дед. Это он передал вам, государь, свой великий дух.

«Ни хрена себе, так он мне поверил! Я бы ни в жисть не поверил в такую лажу, а тут, видно, и люди иные, да и нравы не такие. В переселение душ еще верят! Стой! А ведь они-то правы — моя-то душа ведь переселилась…»


Петербург

— Братцы, не верьте им. Держитесь присяги императору Петру Федоровичу! — Шеф Невского кирасирского полка генерал-майор Измайлов пытался хоть как-то противодействовать гвардейцам, заполонившим полковые казармы и плац.

Проклятье! Как только началась утренняя заваруха, нужно было срочно собрать все четыре эскадрона полка в казармы, сразу открыть цейхгауз, выдать оружие и кирасы, оседлать коней.

Но поздно — кирасирам не дали времени собраться, караул у ворот был смят за одну минуту пьяными гвардейцами, и кирасиров захлестнула зеленая волна пехотных мундиров. Кое-где вспыхнули потасовки — неизбежное трение между зажравшейся гвардией, давно не нюхавшей пороха, и армейскими кирасирами, хлебнувшими лиха на войне. Был бы полк на коней посажен, да с оружием и в стальных кирасах — мятежную гвардейскую сволочь рассеяли бы по улицам в полчаса. А сейчас все пропало — цейхгауз захвачен, а безоружных кирасиров загоняют прикладами и штыками в казармы. Михаил Измайлов обреченно выругался.

И только тут семеновцы сообразили и решили взять под арест генерала, большого ненавистника «царственной шлюхи», как он ее неоднократно называл в светском обществе. Бранные слова эти, понятное дело, тут же становились известными Екатерине, ведь доброхотов во все времена хватало, тем более у трона, где шла постоянная грызня за власть.

Измайлов часто советовал императору Петру избавиться от супруги, украшавшей мужа развесистыми рогами. Это еще более подкидывало дров в костер их взаимного недоброжелательства…

Время уходило, и генерал физически ощущал это. Еще минута — и будет поздно. Михаил Измайлов обернулся — рассчитывать он мог на двух адъютантов и трех кирасиров караула, которые, будучи отпихнуты от ворот, сумели присоединиться к своему командиру. Да на пол-дюжины лошадей, что оседланными стояли у коновязи.

Генерал выругался — на них нет кирас, из оружия только палаши, а мятежников несколько сотен…

— Держи генерала! — Вопли гвардейцев запоздали.

Измайлов с несколькими кирасирами пришпорили коней и направили их на караул измайловцев, закрывавший собой ворота. Рослые лошади прорвали тонкую цепь караульных, которые встретили отчаянную атаку шести смельчаков штыками.

Один всадник рухнул вместе с конем, другого за ногу стащили с седла. Но эти два рядовых кирасира исполнили свой долг, позволив генералу с адъютантами подскакать к воротам. Четверо всадников сокрушили нескольких солдат копытами тяжеловесных коней, рубанули плашмя палашами по пьяным храбрецам и разметали гвардейцев в стороны.

Наметом проскочив заставу, беглецы вылетели на Петергофскую дорогу. Генерал оглянулся — погоня из орущих гвардейцев отстала, и он рукой подал знак перейти на рысь, чтобы раньше времени не загнать лошадей. Из западни вырвались четверо — генерал, два его адъютанта и капрал.

Измайлову осталось только горько и скорбно скривить губы — Невский кирасирский полк не подвел и остался верен присяге, вот только к императору в крепость Петерштадт этим проклятым утром уйти не успел…


Ораниенбаум

— Ты предан мне, мой старый друг, и воздастся тебе за верную службу и мне, и моему великому деду. Но негоже в царской опочивальне о делах разговоры вести! Антоныч, иди в мой кабинет. — Петр сделал неопределенный жест рукой.

Миних четко повернулся кругом, открыл сильным касанием руки дверь и четким солдатским шагом направился через весь зал к правой двери.

Собравшиеся в зале придворные и сановники, а Петр опознал последних по алым лентам ордена Александра Невского через плечо, расступались перед ним, как волны.

В воздухе плыли густые клубы табачного дыма, будто здесь не приемный зал, а пивбар «Центральный», он же «Яма», где иногда собиралась нищая студенческая братия. Да и нравы те еще — на императора многие из курящих почти не обратили внимания, громко разговаривая между собой, причем исключительно на немецком.

«Надо прекратить этот бордель! — решительно остановился Рык, но тут же ощутил в голове и совершенно иные мысли: — Все в полном орднунге, то есть в порядке», — а именно это и должно нравиться настоящему кайзеру, то бишь императору.

«Никак клиент очухался и свой голос подает?!» — усилием воли Петр задавил чуждые мысли в голове и решил отложить разнос.

Нацепив на свое лицо самую свирепую маску, Рык шествовал за старым фельдмаршалом, совершенно не глядя по сторонам, делая ужасно занятой вид. Они быстро подошли к противоположной двери, и стоящий перед ней на карауле знакомый усатый офицер тут же открыл перед ними створки.

«Это правильно, у меня должен быть кабинет, но не спрашивать же, где оный находится. Вот Миних и помог». — Петр решительно вошел в кабинет, пытаясь сориентироваться на ходу.

Массивный стол под окнами, за ним кресло, в противоположных углах по шкафу, еще два кресла, подставка с трубками и банкой с чуть дымящимся фитилем — напряженный взгляд Петра быстро обежал кабинет.

На столе чернильница, перья, зачем-то чашечка с песком, какой-то валик непонятного предназначения, большой колокольчик с длинной вычурной серебряной ручкой.

Комната такая же шикарная — все в лепнине и позолоте. Хотя при дневном свете Петр сообразил, что весь этот блеск к золоту не имеет никакого отношения, слишком дорогое было бы это удовольствие, скорее всего — просто полированная бронза.

Первым делом Петр подошел к подставке, взял плотно набитую табаком трубку, раздул тлеющий фитиль до огонька и подкурил от него. Медленно прошелся по кабинету, выгадывая время для разговора, несколько раз пыхнув дымом из трубки. Товарищ Коба — ни дать ни взять!

— Ваше величество, что вы собираетесь предпринять?

— Пока ничего не собираюсь, мой старый друг. Буду ожидать генерала Измайлова. Надеюсь, он привезет самые свежие сведения, которые либо подтвердят, либо опровергнут то, что говорил мне дед.

— Государь, я боюсь, что вы делаете страшную ошибку!

— Это может быть просто ночным кошмаром…

— В кошмарных снах, государь, не проливают настоящую кровь. И меня бил тростью ваш великий дед, и многих других тоже бил. И это было отнюдь не во сне. Да и свою трость он у вас в кабинете не случайно оставил. Не удивляйтесь, государь, я узнал ее, тем более что сорок лет назад имел возможность испытать эту трость на своей спине. Ваше величество, вам надо немедленно действовать! — Миних уже откровенно горячился.

Петр удовлетворенно отметил, что фельдмаршал воспринял его наспех придуманную частицу лжи во спасение за чистую монету. Он прошелся по кабинету, медленно выдохнул клубок дыма и спросил:

— Что ты предлагаешь, фельдмаршал?

— Мятеж подавить, не мешкая. Есть две возможности. В Кронштадте флот и три полка. Здесь есть шлюпки и галера, они отвезут нас туда. Погрузим пехоту на корабли, войдем в Неву и высадим десант! — Фельдмаршал четко рубил фразы, голос суровый.

Петр быстро переварил информацию и сделал нетерпеливый жест рукой. Миних тут же продолжил:

— Можно также быстро отойти до Нарвы, там преданный вам, ваше величество, генерал-аншеф Петр Румянцев. А у него в Лифляндии и Эстляндии сосредоточено тридцать пять тысяч надежного войска, мы двинем эту армию на Петербург. Полки обстрелянные и закаленные, они легко и быстро раздавят гвардейских мятежников. — Миних требовательно посмотрел на Петра.

Тот пыхнул трубкой, его мозг напряженно работал. Оба варианта в принципе подходили, но он интуитивно чувствовал некую двойственность выбора и после некоторых размышлений решился.

— Ты, мой старый преданный друг, прав, но мы поступим чуток иначе! Ты нынче отплываешь в Кронштадт, возьми для конвоя взвод голштинцев, на всякий случай, если моряки вздумают пойти на столицу. У тебя будет всего два дня, чтоб привести мой флот к полному послушанию. Любых посланцев из Петербурга — вешать немедля, без жалости! На нок-рее флагмана! Все плавания до Петербурга прекратить! Высади десант в Выборге и перекрой границу, чтобы заговорщики не бежали. Любое судно из Петербурга задерживай под арест.

Петр остановился, сделал паузу, обдумал и начал уже отдавать конкретные директивы:

— Подготовь эскадру, распредели солдат и матросов десанта по кораблям. Составь диспозицию — какой корабль супротив каких зданий становится. Бить полным бортом, но только картечью. Ядра могут попортить здания, а это мой город! Тридцатого дня июня входите в Неву и атакуйте, высаживайте десант. Солдаты должны знать, какие роты и какие здания занимают — Сенат, Адмиралтейство, гвардейские казармы, Петропавловскую крепость и прочее.

«Почту и телеграф не забудьте, и залп „Авроры“ не проспите», — злорадно усмехнувшись про себя, он медленно прошелся по кабинету, краем глаза подсматривая за Минихом.

Лицо фельдмаршала вытянулось, он с таким нескрываемым изумлением смотрел на него, будто увидел и услышал кого-то другого. Петр прекрасно понимал, кого именно — самого Петра Великого…

— И еще одно, мой фельдмаршал. Сенат, духовенство, гвардия присягают матушке Екатерине. Они изменники и воры! Истребить присягнувших, тех, кто будет драться супротив, без жалости всех до единого, чтоб духа не осталось! Остальных щадить, но брать под арест и вести розыск. Матросам и солдатам выплатить перед высадкой двойное жалованье, водкой хорошо попотчевать. Казной флотской смело распоряжайтесь, указы нужные я немедленно прикажу написать. — Петр пылал праведной злобой, он просто физически остро почувствовал, как на его шее с силой сжимаются потные лапища пьяных гвардейских офицеров, как они душат его. От этой мысли его основательно передернуло, и он закончил последними приказами: — Найдите верного офицера, пусть задолго перед высадкой войск на шлюпке подойдет и объявит ворам, будто флот идет присягать Екатерине, изменники-гвардейцы соберутся на набережной встречать, там их всех сразу и накройте картечью. Грабежей и насилий не допускать, ставить крепкие караулы, нарушивших приказ и мародеров офицерам расстреливать на месте, неукоснительно. Пьяную чернь, фабричных, если кабаки и дома начнут грабить, истреблять не мешкая, как бешеных собак!

— Ваше величество! Может, десант высадить на один день раньше, уже завтра, ведь мятежники могут упрочиться…

— Нет, фельдмаршал! Мы не успеем подготовиться. И еще одно. Если раньше начать, то тайные воры не успеют стать явными, потом затаятся! Нарыв надо вскрывать полностью, попозже, чтобы созрел, и выдавить с кровью, чтоб весь гной вышел. Я не желаю оставлять в столице измену на будущее, их надо всех, как стрельцов, поголовно, под корень, как князь-кесарь с ними сделал! Железной рукой князь Ромодановский поприжал их вольницу, пока дед мой, Петр Алексеевич, в отлучке от государства находился с Великим Посольством! Но они на своей паршивой шкуре узнают, как мятежи против меня, внука великого императора, устраивать! — Петр гневно взмахнул рукой и швырнул трубку на пол.

Фельдмаршал оторопело пожирал его глазами, и Рык внезапно осознал — так примерно чувствует себя человек, когда вместо копейки получает миллион.

«Миних побаивается меня, крепко зауважал, а это дорогого стоит. Будто узрел старик перед собой настоящего сильного императора», — удовлетворенно констатировал он, уже немного успокоившись.

— И еще одно, фельдмаршал. Я не хочу терять Кронштадт. Если же мятежники в нем утвердятся, то твердыню надежную иметь будут, и ничем их оттуда не изгонишь. А сами они, после неизбежного поражения, в заморские страны спокойно отплыть смогут и там сладко поживать. Но, если я сам лично в Кронштадт прибуду, то время упущу, и мятежники могут армию к неповиновению возбудить, а сие чревато.

Старый фельдмаршал чуть наклонил свою седую голову, соглашаясь с очередным предположением императора. Петра это немое одобрение сильно окрылило, значит, не совсем он конченый человек и предложил Миниху не глупость несусветную, а вполне умные, продуманные и не ожидаемые от него решения в возникшей ситуации.

— На тебя лишь надеюсь и уповаю. Что жалости предаваться не будешь, что крови пролить не убоишься, — от таких слов Петра Миних аж поперхнулся и закашлялся, с нескрываемым недоумением и обидой посмотрел на него, как бы говоря: «Ты, государь, не заговаривайся, меня недаром Живодером зовут».

Петр подошел к подставке, взял плотно набитую трубку, закурил и неожиданно несколько сменил тему:

— Дед мой, как ты знаешь, начал свое великое царствование с бегства в Троицкую лавру. И это воспоминание отравляло ему жизнь. И мне придется бежать от заговорщиков, ибо сила пока на их стороне. Но скажу тебе, как на духу, ибо верю, как самому себе — мятеж гвардии мы беспощадно подавим! Здесь, в Ораниенбауме, гарнизон крепкий оставлю, и пусть мятежники думают, что я в осаде засел. А войскам, под Нарвой расквартированным, приказ дам сюда прийти, с полками говорить буду, и на ворога их поведу…


Петербург

Слухи расползались по столице, как чума, только намного быстрее, захватывая некрепкие разумом и пришибленные водкой умы. О чем только не говорили в столице аристократы и солдаты, фабричные и офицеры, купцы и матросы! Такая жуткая дурость распространялась в Петербурге, что у многих головы пошли кругом.

— Кузьма, ты слышал, наш император совсем от веры истинной отшатнулся, лютеранских попов во множестве выписал и хочет их по всем церквам рассадить, ересь поганую сеять.

— Да нет же, он масонство хочет ввести…

— А вы слышали, любезные, при Гросс-Егерсдорфе генерал Апраксин по приказу Петра велел к пороху простой песок подмешать, чтоб ружья русские в пруссаков стрелять не могли! Да, любезные, и это совершенная правда, я от одного офицера слышал. Вот иуда! Потому-то гвардия нынче и поднялась…

— И в Голштинию свою с…ую повелел гвардию нашу отправить, чтоб с пруссаками вместе ужо воевать супротив французов да австрияков. Будто нужна нам эта новая драка…

— Да нет же, со шведами война будет…

— Матрена, смотри, гвардейцы толпою валят, никак кабак громить будут. Вот благодать какая настала, водки с вином вдоволь будет. Давно императора скинуть с престола надо…

Слухов много циркулировало по городу, но один главный к полудню четко определился, и это позволило многим оправдаться в собственных глазах, обеляя себя от совершенной измены. А так как слухи эти держались устойчиво, то у многих сложилось впечатление, что кто-то их специально разносит и в умы вбивает намертво.

— Да императора нашего в живых давно уже нет — упал спьяну с лошади да головкой своей о камень приложился крепко. И дух сразу вон. Пойдем, Кузьма, матушке Екатерине Алексеевне присягать быстрее — а тех, кто не даст присягу, водкой задарма поить не будут…

— Ой! Горе-то какое, Матрена! Петр Федорович от горячки намедни помер, говорят, спьяну он расшибся, с лошади упав. Вот и присягу его супруге нынче давать велят…

— Да нет же, любезный. Царь на лодке по каналу плыл в Ораниенбауме, а как на пристань взбираться стал, так поскользнулся на мокрых сходнях и головой о вбитую сваю ударился. И голова, как арбуз, раскололась. Вот теперь и присягу его жене все вокруг дают, и нам с тобой идти надо присягнуть, а то, мало ли, не успеем…

А в сумрачной тишине приемного кабинета, за плотно закрытыми от шума уличного окнами, секретарь датского посольства Шумахер, суетливо метавшийся по Петербургу все утренние часы, торопливо записывал в свой дневник услышанные новости: «И чем больше было таких наивных и таких дурацких россказней, тем охотнее принимало их простонародье, поскольку не нашлось настолько смелых людей, чтоб их опровергать…»


Ораниенбаум

«А на генерала Румянцева надежды мало, потому-то „тезка“ и скулил, и в Нарву не поехал. Наверняка у него в Питере свои люди были, а значит, сразу о мятеже предупредили. Но он полки не двинул, приказа не дожидаясь, по личной инициативе. Никто из генералов не выступил, и в Кронштадте тоже, явно чего-то ожидая. Наверняка Катька, эта ушлая баба, к ним своих людей приставила, отговорить в случае чего или прирезать…

Вот потому-то личную инициативу генералы и не проявляют, прямого приказа ждать будут. А получив приказ, не спешить с его выполнением, развития событий выжидая, чтоб на сторону победителя вовремя переметнуться. Да оно и понятно, защищают лишь того, кто сам успешно защищается. А Петр слабак, драться не стал, хотя и мог. Войска-то у него имелись. Но я буду. До упора, до самого конца.

Возможно, потерплю поражение, но тогда уплыву в Кронштадт и оттуда буду для них угрозой. Ведь сами же передерутся, а начнут те, кого от государственной кормушки отодвинут. Вот все недовольные ею на меня уповать начнут. Потому-то Катька Петра сразу же быстро и прирезала, чтоб смута против нее в восстание не переросла и живого мужа на престол снова не посадили. Ведь в книгах это хорошо описывалось.

А если и в Кронштадте швах, то надежда на полки одна, куда я личные приказы и манифесты отправлю. Если их командиры в заговоре, плохо дело, конечно. Но только гонцы мои манифесты солдатам читать будут в открытую, прилюдно. И надеюсь, что они сами на помощь ко мне придут, не могут не прийти. А в случае неудачи в бою с гвардией, с полками в Восточную Пруссию отходить буду, там же армия стоит, и она меня сразу поддержит, ведь их-то петербургская шобла полностью кинет, и обидно „пруссакам“ будет до огорчения. А я после победы, наоборот, их золотом и многими милостями осыпать буду.

Да, еще Голштиния в резерве есть, если уж совсем худо станет. Будем драться, будем. Главное, первую стычку выиграть, их авангард как-нибудь разбить, спесь гвардейскую свинцовыми пулями вышибить. А ведь это мысль…»

Пока он думал, глядя в окно, Миних почтительно молчал за спиной.

«Видать, хватило старику впечатлений, переваривает». — Петр взял в руки колокольчик и громко позвенел им.

Дверь в кабинет немедленно отворилась, и на пороге возник знакомый дежурный офицер. Замер и выжидающе посмотрел на императора.

— Волкова ко мне немедленно.

В зале тут же раздался гул голосов: «Кабинет-секретаря к его величеству!»

Петр ходил по кабинету и напряженно думал:

«Гвардейцев надо сильно удивить, и это позволит малочисленным голштинцам удержаться в крепости до подхода армейской пехоты и конницы, да и в поле им противостоять».

Неожиданная мысль пришла в голову, и он, после того как тщательно ее обдумал, заулыбался, глядя по очереди на Миниха и на ожидающего очередного приказа дежурного офицера.

— Отобрать от каждой пехотной роты по десять лучших стрелков и по одному толковому и решительному офицеру. Собрать через три часа на плацу. И пришлите ко мне немедленно всех ружейных мастеров. И еще, — он повернулся лицом к застывшему офицеру, — напомни мне, какие ружья и каких калибров состоят на вооружении в армейских полках пехоты и конницы и здесь, у моих голштинцев.

— В основном полки имеют семилинейные тульские фузеи, их большинство, есть шведские ружья в 7,5 и 8 линий, английских фузей совсем немного, но есть саксонские, прусские и иные немецкие мушкеты от 6 линий и больше. У конницы и пехоты есть разные пистолеты, но много тульских в 7 линий. У голштинцев, ваше величество, примерно такое же оружие. А у кавалерии еще имеются на вооружении тромблоны и мушкетоны, — четко доложил офицер.

— Все тульские фузеи дать отобранным лучшим стрелкам. Ими же вооружить лучшие роты. И вообще, на вооружении всей русской армии должны состоять ружья и пистолеты единого калибра. Подготовьте позднее свои соображения, фельдмаршал, как разрешить сию задачу. А ты молодец, знаешь дело. И пусть оружейники тульскую фузею с собой возьмут и пару пуль. Иди, распорядись… Стой! Здесь приемная, а не бордель! И потому все посиделки, разговоры прекратить. Все посетители лишь по нужде государственной. И не курить! Кто во дворце закурит или на мои глаза курящим попадется, в Сибири табаком медведей угощать будет! Ясно?! И еще. Я российский император и лишь потом герцог голштинский, и потому повелеваю всем говорить со мной только на русском языке. Пусть все мои подданные на носу это зарубят и устрашатся прогневать. Теперь ступай…

Офицер четко развернулся и вышел из кабинета, но не успели створки двери сомкнуться, как в кабинет вошел мужчина лет тридцати, в мундире с обильной серебряной расшивкой.

«Еще одна шельма на мою голову, — Петр внимательно разглядывал вошедшего, — глаза преданные, но выхлоп… Он что, всю ночь, собака, бухал?!»

— Заготовь указы, немедля.

Субъект почтительно наклонился.

«Так вот он какой, значит, секретарь-то мой. Как его… Вроде Дмитрием Васильевичем зовут, он же еще манифест о дворянской вольности написал».

Петр помнил этот документ. Он искренне поразил его новаторством мысли и определенным рационализмом предложенных в нем идей. На семинаре тогда Рык получил одобрение и пятерку за доклад.

— Немедленно напиши указ о назначении фельдмаршала Миниха, здесь присутствующего, полновластным генерал-губернатором Санкт-Петербурга, Выборга и Кронштадта, мою особу представляющим, и приказы оного неукоснительны к выполнению всеми, как мои личные, под страхом лишения живота. Подготовь еще манифест, во многих списках, — Петр хотел сказать «экземплярах», но язык выбрал другое русское слово. — К чинам армии и флота. Кто из них 10 лет беспорочно прослужит, тот получит особый знак, освобождающий от наказаний телесных, и жалованье тому, на треть увеличенное. А если солдат али матрос беспорочно 15 лет прослужит, то есть полный срок службы вместо прежнего, то получит 15 десятин земли и 100 рублей на обзаведение хозяйством и лошадь, да на 30 лет освобождение от налогов. Государевым вольным хлебопашцем. А если в мещане перейдет, то 50 рублей сразу и пенсион ежегодный в 12 рублей до самой смерти. А увечным солдатам, кто 5 лет прослужил и более, всем такой же пенсион и выплату в 25 целковых, а кто выслуги не имеет, то на прокорм по казенным заведениям устраивать, на работу необременительную, сторожем там, слугой иль кем еще, а грамотных из них и писцами. Да еще им 6 рублей пенсиона в год дополнительно назначить и до самой кончины служивых выплачивать неукоснительно. Но кто из солдат или матросов порочно служил, то пенсий и льгот никаких не давать, а земли лишь 10 десятин, и службы срок пусть в 20 лет для таковых будет. А дворяне, кто офицерского чина еще не достиг, пусть служат десять лет вместо прежнего срока, им положенного, а для знака сего лишь семь лет им будет, — Петр остановился, неторопливо раскурил трубку, с удовольствием пыхнул дымком, глядя на то, как Волков быстро записывает за ним какой-то малопонятной скорописью. Дождался, пока секретарь закончит, и продолжил говорить:

— А медальон знака отличия сего, со святым князем Александром Невским, небесным покровителем русского воинства, сам придумай, нынче же. И ювелиру доброму отдай, и пусть он не мешкая, дня за два, из серебра отчеканит штук несколько, на лентах малых нагрудных, алого цвета, и эмалью красной крестик сей наградной покроет.

Сказанное Петром привело и фельдмаршала, и секретаря в замешательство, но старик вскоре просиял лицом и возбужденно потер морщинистые, все в мозолях от труда физического (не гнушался Миних и дрова топориком поколоть, так, для удовольствия, это Петр хорошо помнил из воспоминаний современников), явно не аристократичные руки. Видать, сразу понял, что после оного указа солдаты и матросы любого на штыки поднимут — ведь сейчас служат вроде четвертак, почитай, почти пожизненно, а там иди на все четыре стороны, подыхай в ближайшей сточной канаве или при монастыре ошивайся, подаяние проси.

— Сей высочайший указ во всех полках прочитать немедля всем солдатам, как только нарочные доставят, — добавил Петр и выразительно посмотрел на Миниха. — А тебе, фельдмаршал, надо к отплытию готовиться, только сего манифеста дождись. А там и огласят пусть его торжественно и на улицах, и на всех кораблях. И еще, Дмитрий Васильевич, — секретарь удивленно уставился на императора, в ошалелом удивлении раскрыв глаза, — нажрешься в течение недели хоть раз, хоть стопку малую, извини, но я тебя на воротах крепости немедленно повешу! Всем пьяницам на устрашение!

Секретарь побледнел, спал с лица и мигом выскочил. Но дверь тут же снова открылась. Нарцисс занес на подносе фарфоровые чашки и кувшинчик, исходящий паром, расставил все на полке между креслами и негромко сказал:

— Ваше императорское величество, утренний кофе. Завтрак через час подать, как всегда?

Петр указал фельдмаршалу на правое кресло и, отодвинув услужливого арапа в сторону, сам разлил горячий духовитый напиток. И успел поймать краем глаза благодарный и восторженный блеск в стариковских глазах.

Они не спешили, неторопливо выпили по чашке хорошо сваренного кофе, куда там любимому индийскому растворимому напитку в его время. И тут Миних поднялся:

— Ваше императорское величество, позвольте мне покинуть вас. Необходимо отдать нужные приказы адъютантам на случай немедленного отплытия в Кронштадт. Я могу отдавать распоряжения прямо от вашего имени, государь?

Государь император (А вы как теперь хотели?) благосклонно кивнул, и старый фельдмаршал тут же молодцевато вышел. А Петр медленно прошелся по кабинету, закурил очередную трубку и с головой ушел в тягостные размышления о дне сегодняшнем…

Однако поразмышлять не удалось — дверь без предупредительного стука отворилась, и дежурный офицер громко доложил о прибытии к императору оружейных мастеров…


Петербург

— Присягайте же всем миром самодержице Всероссийской, нашей доброй матушке, государыне императрице Екатерине Алексеевне! — торжественные возгласы гремели в воздухе перед Казанским собором.

В глазах рябило от разноцветности и золотого блеска сановных мундиров, разноцветных одеяний придворных дам и парадного облачения духовенства. Вся площадь окружена неровными шпалерами гвардейских полков, за которыми колыхалось безбрежное людское море. Над головами собравшихся на широкой соборной площади стоял густейший аромат водочного перегара, напрочь перебивающий все остальные запахи.

А выпито было изрядно — не только все кабаки в столице дочиста разгромили, добрались также до винных погребов соотечественников и иностранных подданных.

Толпы солдат, мастеровых, женщин, кабацкой теребени и всякой швали, а как же без нее, родимой, да еще в таких больших городах, растаскивали ведрами и ушатами водку и пиво, стоялые меды и благословенные французские вина — шампанские, бургонские и прочее благолепие.

А что не могли растащить, то либо выливали в пьяном угаре на загаженные мостовые, либо взахлеб вливали прямо в глотки на месте. Крушили железками дубовые бочонки и бочки, ломали ушаты, вдребезги разбивали о камни и стены тяжелые винные бутылки…

Большая радость нежданно обрушилась на горожан, но особенно ликовала чернь. И как же не присягнуть «доброй матушке-императрице» за такой дармовой праздник жизни.

А секретарь датского посольства Шумахер, глядя на бесновавшихся в пьяном угаре русских, торопливо записал в дневник: «Они взяли штурмом не только все кабаки, но также и винные погреба иностранцев, да и своих; а те бутылки, что не смогли опустошить — разбили, забрали себе все, что понравилось, и только подошедшие сильные патрули с трудом смогли их разогнать». Написал старательно, а сам передернулся, вспоминая все творимые мерзости пьяных обывателей…

Вот и целовали с охотой кресты умильно улыбающихся и благословляющих их священников. Все приложились — и сенаторы в красных с золотом мундирах; и мастеровые в грязных кафтанах; и гвардейцы в зеленой форме; и бабы в нарядных платьях и сарафанах; и заблеванная вонючая чернь; и фрейлины в вычурных платьях с россыпями драгоценных камней; и степенные купцы в обновах; и чиновничество в скромной форменной одежде; и крестьяне в заштопанных кафтанах.

Наскоро принимали присягу императрице, заодно отрекаясь от императора, и тут же расходились по своим делам. Большинство шло продолжать начатую гульбу, весело и буйно, благо запасов спиртного в столице было еще изрядно, или тупо взирать на произошедшее. А меньшинство в мундирах с золотыми позументами продолжило заниматься более увлекательным делом — делить между собой власть…

И гремели колокола малиновым звоном во всех петербургских церквях, громом гремели пушки Петропавловской крепости, отмечая восшествие на престол императрицы Екатерины…


Ораниенбаум

Оружейников было пятеро — двое немцев и трое русских. За исключением молодого, явного подмастерья, остальные были зрелыми мужиками лет тридцати-сорока, небедные, сытые, хорошо одетые, явно своей жизнью довольные. Вот только глядели на него как-то боязливо, при царе наедине, видать, в первый раз были.

Петр, не говоря лишних слов, взял у мастеров довольно тяжелую фузею и несколько пуль, круглых свинцовых шариков. Дуло у тульского самопала было на полсантиметра больше, чем у крупнокалиберного пулемета, палец свободно входит.

— На сколько шагов эта фузея палит, любезные?

— На триста, ваше величество, — старый мастер был удивлен и осторожно подбирал слова, — но в цель не попадешь, даже в лошадь, а пуля бьет слабо, на излете она. А стреляют со ста шагов, тогда попасть можно.

Замерли мастеровые, посмотрели на императора с нескрываемым страхом — мол, чего это ты, простых вещей не знаешь. Иль нас проверять задумал? Мол, сейчас узнаете, как блох подковывать…

— А можно с нее на четыреста шагов стрелять да в цель попадать?

— Нет, государь! — все дружно ответили, но потом заговорил старый. Немчин тщательно выговаривал русские слова:

— Большой заряд пороха фузею при выстреле разорвет. А без такого заряда пуля далеко не полетит.

— Можно, еще как можно, мастера. Тут все дело в пуле. Возьмите камень да метните. Далеко, может быть, он и улетит, но вряд ли точно. А вот дротик метнуть можно и дальше, и, главное, точно. Отчего пуля в цель не попадает? Да она в полете болтается. Вы с нарезных фузей стреляли?

— Да, государь! — опять ответил старый немец. — Нарезы пуле вращение придают, она в полете хорошо держится, и потому втрое дальше летит и точнее. Но заряжать втрое дольше приходится, по нарезам пулю толкать, да фузея такая намного дороже обходится.

— Смотрите. — Петр подошел к столу и взял короткую печать, перевернул ее и крутанул. Та пошла, как юла, да в одной точке секунд семь крутилась. — А теперь ты пулю крутани, мастер.

Пуля закрутилась, запущенная сильными пальцами, да свалилась со стола. Вот тут мастеров несколько проняло, и они уже с профессиональным интересом посмотрели на Петра.

— Вот то-то. Пуля должна быть не круглой, а вытянутой, как наперсток. Но чтобы она далеко и точно летела, нужно закрутить ее так, будто она через нарезной ствол прошла. Каким образом это сделать?

Вот тут их и проняло, трое сразу показали, что они природные русские — стали скрести пальцами свои затылки. Лбы у всех наморщены, думу тяжкую думают, что-то решают. «Как чукчи перед верблюдом стоят», — Петр не стал их мучить дальше, а сам ответил:

— Порохом раскрутить надо! А для того форма у пули иная должна быть. Наперсток по длине, но нижняя часть, как и верхняя, на скос идет. А на ней восемь лопастей, как у мельницы, только вкось стоят, — и он быстро набросал пером рисунок на листе бумаги. — И в середке у пули углубление, чтоб легче пороховыми газами раскручивалась. А форму для отливки из двух пластин делать и друг на друга их накладывать, когда свинец заливать будете. Понятно, олухи царя небесного? Это же просто!

На мастеров было жалко смотреть, совсем не обидевшись на олухов, они с благоговением взирали на чертеж. И Петр решил их иначе подстегнуть:

— Через три часа пули сделать, тут же их испытать. Если полетят далеко и точно, получите классные чины. Понятно всем вам?! И еще одно — если пуля удачной получится, то формы для отливки немедля делать, денно и нощно пули отливать. Работники нужны будут, берите сколь для дела потребно, хоть всех дворцовых мастеровых. Но помните, у вас всего три часа.

Петр царственным жестом показал оружейникам на циферблат часов. Мастера молча поклонились императору, забрали фузею, подмастерье бережно прижал к груди рисунок, и они быстро вышли из кабинета.

А Петр заухмылялся: «Они меня тут гением считать будут, а я лишь плагиатор, батя на охоте из ружья такими пулями стрелял. Все равно смешно — четыре века кругляшами палили, а до такой формы додумались, когда к нарезным штуцерам в Крымской войне перешли. Да поздно было, против них гладкоствол, даже с такими пулями, никак не тянет. А не думали над этим по простой причине — изготовить форму для отливки такой сложной пули очень трудно. А так как до унификации ружей не додумались, то нет и единого калибра, солдаты отливают пули самостоятельно под то ружье, которое имеют. А круглую пулю отлить легко, это можно сделать за пару минут, была бы форма. Я исправлю эту ошибку — если ружья унифицирую, то и новые пули можно централизованно отливать в специальной мастерской, хоть на заводе, хоть при каждом полку».

Почти сразу же вернулся в кабинет фельдмаршал Миних — его пропустили беспрепятственно. Не прошло и пяти минут, как на пороге вырос голштинец и громко доложил:

— Ваше величество, канцлер и кабинет-секретарь принять просят.

— Милейший, (офицер побелел) канцлер лицо гражданское, фамилии известной и заслуженной, имя-отчество имеет. Так что всегда полный доклад делай, уважай мужей государственных, и другим моим адъютантам передай! — рявкнул Петр. — Чтоб в дальнейшем так и исполняли. Выйди теперь за дверь и доложи правильно.

Офицер затвердел лицом, повернулся и затворил за собой дверь. И тут же зашел снова:

— Ваше величество! Канцлер граф Михаил Илларионович Воронцов и кабинет-секретарь Дмитрий Васильевич Волков принять просят.

Петр внутри заулыбался — уловка опять сработала, и теперь он со всеми знаком будет, ведь без предварительного доклада никого не пустят, кроме Миниха, Лизы и арапа, о которых он еще утром особо распорядился. Но внутренне он собрался — беседа с высшим должностным лицом империи была очередной проверкой на вшивость…


Петербург

— Почему до сих пор вы не удосужились приказать печатать манифест о восшествии на Всероссийский престол наш государыни-императрицы Екатерины Алексеевны?

Граф Кирилл Разумовский впился своим пронзительным взором в адъюнкта Академии наук Тауберта, в ведении которого и находились все типографии Петербурга. Суровый взгляд у графа и украинского гетмана, фельдмаршала и полковника лейб-гвардии Измайловского полка, не всякий военный его выдержит, глаз не отведет.

Но немец все же смог устоять, только сильно побледнел при этом. Но не отвага им двигала, а страх ошибиться в сделанном только один раз выборе. Ведь если император Петр Федорович удержится у власти, что будет с ним, с его большой семьей, с той легкой, но хорошо оплачиваемой службой. Чтоб провалились на месте все эти мятежники, столь жестоко ломающие привычный устоявшийся образ жизни…

— Ваше сиятельство, пока еще нет письменного отречения императора, подписанного государем Петром Федоровичем собственноручно, повсеместно и прилюдно объявленного всему народу нашему, то и печатать сей манифест я не могу. Покорно прошу простить…

— А присяга, данная государыне нашей гвардией, Сенатом и народом в полдень дня нынешнего, вас, адъюнкт, совсем не убеждает? Вы на площади были, надеюсь, и сами все видели?

— Я там не был, ваше сиятельство, ибо болен. Ваши солдаты меня из постели извлекли и сюда доставили. Но ведь, насколько я слышал, манифеста императора Петра Федоровича об отречении от престола на площади не оглашали, а, следовательно, до оглашения оного печатать новый манифест о восшествии на престол Всероссийский самодержицы и императрицы Екатерины Алексеевны я не в состоянии…

Граф Разумовский криво улыбнулся — сомнения адъюнкта были хорошо понятны хитрому хохлу. Ну что ж, есть один способ переубедить заупрямившегося немца, очень наглядный и доходчивый до самых печенок.

И он громко свистнул — в роскошно обустроенную комнату, на графский свист отзываясь, тут же прибежала его любимица, великолепная русская борзая. Собака преданно посмотрела на своего хозяина.

Разумовский снял с персидского ковра, который укрывал стену его гостиной комнаты, кривую запорожскую казачью саблю и стремительно взмахнул ею.

Острейший клинок отсек борзой голову за какие-то доли секунды, и алая собачья кровь окатила с ног до головы онемевшего от ужаса адъюнкта, не успевшего даже отшатнуться от места мгновенной и беспощадной кровавой расправы над безвинной собакой.

Граф поднял голову своей борзой, любяще посмотрел на оскаленную пасть собаки и положил на пол. Потом повернулся к белому как мел Тауберту, все еще держа саблю в руке, и с холодной жестокостью бросил слова прямо в лицо насмерть перепуганному немцу:

— Следующей будет ваша голова…


Ораниенбаум

Зашли двое. Волкова он уже видел, а вот второй был намного авантажнее, пожилой, с породистым холеным лицом, в красном сенаторском мундире, расшитом золотыми позументами, с голубой Андреевской лентой через правое плечо. На груди блестели две нашитые большие серебряные звезды, а на шее висел крест святого Александра Невского — его Петр и в музее, и на иллюстрациях много раз видел, признал мгновенно. Сразу видно — заслуженный человек, да и заговорил канцлер напористо:

— Ваше величество, манифест сей дело нужное и важное, но мне представляется несвоевременным. Ибо финансово затруднителен для сих больших выплат, а денег в казне нет…

— Михаил Илларионович, с чего ты взял, что манифест сей разорителен? Наоборот, он немалую выгоду несет государству Российскому. Давай с тобой подсчитаем вместе. После 15 лет службы солдат ей уже не соответствует, ибо большинство их немощными становятся и для полевых походов и сражений негодными. А его еще 10 лет надо кормить, одевать и содержать. Да жалованье немалое платить, да лекарю аптеку свою расходовать. А солдаты баб себе находят да детишек от них приживают. И что они — о службе думают, или же о чадах своих, о жениной ласке?!

— Ваше величество все верно и правильно говорит, — неожиданно поддержал его фельдмаршал Миних, — в Петербурге в казармах гвардия давно с бабами и дитями живет!

— Вот видишь, канцлер! А так мы солдат на землю посадим, и они нам налоги платить будут, ту же армию содержать. А нужда великая настанет, так мы их снова под ружье поставим и в бой супротив неприятеля пошлем, ведь их не надо долго учить, как рекрутов несмышленых. Да, кстати, о рекрутах, — Петр неожиданно вспомнил, что чуть ли не каждый второй рекрут до войск просто не доходил, их еще раньше разворовывало начальство и делало вновь крепостными. — Необходимо ревизию полную учинить, сколько рекрутов начальственными людьми в крепостные вписаны и от государевой службы оторваны. Чем немалый ущерб государству нашему нанесен. Мыслится, немало таких пройдох. Ущерб с них взыскивать полностью, а в будущем, если подобное случится, то чина немедленно лишать, а имение и крепостных на государство отписывать. Вот этим делом ты, Михайло Илларионович, и займись сам неотложно, тщательную ревизию сенаторскую учини. Хотя нет, можно заняться сим делом и попозже…

Лицо канцлера вытянулось, в глазах плеснулся страх, видно, сам в подобных аферах участвовал, да не один раз. Уж очень графу не хотелось этим делом заниматься. А Петр надавил дальше:

— А я со своей стороны в помощь людей верных определю, они поспособствуют и об упущениях доложат. Ибо зачастую не видят сенаторы нужд государственных, а иные из них токмо о своей пользе хлопочут. Но ты, Михаил Илларионович, канцлер великих государственных способностей, человек чести и верности!

Похвала выдернула канцлера из неприятного состояния нарастающего ужаса, он чуть успокоился, видно, отлегло от сердца — сажать других все же приятней, чем самому на отсидку в камеру отправляться. И канцлер заговорил уже другим тоном:

— Ваше величество, думаю, что поспешно судил я о продуманном решении вашем. Манифест о службе зело полезен в устроении армии, вот только где сразу столько денег на выплаты взять? Ведь тысяч тридцать солдат и матросов сроки выслужили. А это около полумиллиона рублей прямой траты на пособия и пенсионы…

— А сейчас мы уплачивать и не будем. Волков, занеси в манифест, что увольнение от службы лишь в первых числах марта месяца проводить, пусть прошения к этому времени подают. А деньги достать можно. Одна секуляризация более миллиона рублей в год принести может. И еще ведь есть разные способы, — он мысленно продолжил: «четыреста способов сравнительно честного отъема денег» и чуть улыбнулся собравшимся в кабинете, — которые помогут казну полностью наполнить, но об этом мы позже говорить будем. А пока в манифесте нужда огромная, его надо срочно по полкам огласить, а он еще не написан. Время уже не терпит, вы скоро многое поймете, а что не ясно вам будет, то спрашивайте у фельдмаршала. Христофор Антонович, ты им расскажи потом все, о чем мы с тобой говорили. А пока, канцлер, манифестом срочно займитесь, сами, и через полчаса он должен быть у меня на столе…

Договорить Петр не успел — в раскрытое окно донесся цокот копыт несущихся во весь опор лошадей, а потом громкий и отчаянный крик «Где государь?! Измена!»

Сержант криво улыбнулся и посмотрел на Миниха, а тот понимающе пожал плечами, как бы говоря: «Ну и что, от своей судьбы не уйдешь».

И Воронцов, и Волков этот немой диалог сразу заметили, придворные и сановники все замечают, иначе бы они ими просто не были, и их лица побледнели и вытянулись.

В зале зашумели, раздались громкие шаги. Створки дверей раскрылись одновременно, в комнату вошли два давешних голштинских офицера, лица суровые, руки на эфесах шпаг, и «Геббельс» по-русски, но с отчетливым немецким акцентом, громко произнес:

— Генерал-майор Михаил Петрович Измайлов, из Петербурга!

За ними в комнату вошел моложавый, лет сорока двух, генерал. Лицо серое от пыли, зеленый с золотыми позументами мундир запылился до неприличия, ботфорты чеканили на ковре грязные следы. Взгляд усталый, но горящий нездоровым блеском, щека дергается.

— Государь…

— Знаю, все знаю, мой преданный генерал! — остановил Петр генерала. — Этой ночью мою супругу ее любовник Гришка Орлов увез из Петергофа в карете. Его братья, еще братья Панины, князь Волконский и другие заговорщики подняли на мятеж измайловцев, полковник коих Кирилл Разумовский тоже активный заговорщик. Затем на мятеж подняли семеновцев, а следом и преображенцев, и всю конную гвардию. Ты, генерал, сумел вырваться из казарм полка с тремя кирасирами и быстро примчался сюда, чтобы предупредить своего императора. Стоптали насмерть четверых караульных, что пытались вас задержать…

— Троих, — машинально поправил Петра Измайлов.

Он краешком глаза смотрел за реакцией генерала и видел, что тот не удивляется, это не то слово, а просто обалдевает, если не похлеще сказать, прямо на глазах во время этого короткого монолога.

Не менее выразительными были лица канцлера и Волкова — будто их бадьей крутого кипятка ошпарили, а потом этой же бадьей по темечку хорошенько стукнули. Лишь фельдмаршал Миних соблюдал полное олимпийское спокойствие — он-то все знал заранее!

— Ваше императорское величество! — возопил во весь голос потрясенный до глубины души генерал и забыл про субординацию. — Нас никто не мог опередить по дороге, мы загнали двух коней, мы не останавливались ни одного мгновения…

— О мятеже я знал еще ночью, фельдмаршал вам как-нибудь расскажет, а у меня нет настроения снова вспоминать. Катьку на царство! Да эта стерва мне детей ухитрилась рожать от разных любовников. Вот в апреле от Гришки Орлова сына родила. Так что, этого ублюдка мне тоже в наследники записывать?! Ничего, мне сегодня ночью на многое глаза открыли. А в Шлиссельбурге казематов и башен много, там не на одного Ивана Антоновича, еще на десяток других самозванцев, в которых нет ни капли крови Петра Великого, мест хватит, и я займусь этим скоро. И пусть пощады не ждут! Понятно?! — остановив гневную тираду, Петр махнул рукой: — Да ладно, то дела семейные. А пока займитесь делом, господа! — Петр повелительно посмотрел на Воронцова и Волкова. Те сразу поклонились и вышли из кабинета.

— Ваше величество! — с какой-то обидчивой интонацией вновь спросил его генерал, но Петр остановил вопрос:

— Мой друг, выпей лучше напитка, вон на подставке кувшин с бокалом стоит, промочи горло. А потом раскури мне трубку.

Генерал несколько опешил, но полностью покорился. Выпил сока, раздул фитиль, раскурил трубку, вытер холстинкой, взятой с полки, мундштук и с небольшим поклоном вручил Петру. Тот пыхнул дымком и медленно прошелся по кабинету, выгадывая секунды для построения приемлемого для них ответа. И неожиданно на память пришел один кадр из старого советского кинофильма — Сталин ходит по кабинету и курит трубку, а перед ним навытяжку стоят маршал Тимошенко и генерал Жуков. А ведь еще одно совпадение, они ему тоже о войне докладывали!

— Я знаю о мятеже с ночи! Меня заранее предупредил тот, кого я никогда не видел, но которого вы, фельдмаршал, хорошо знали, а вы о нем, генерал, много слышали. Царствие ему небесное!

Все трое перекрестились, но недоумение продержалось на лице Измайлова считаные секунды — он внезапно что-то сообразил, и его лицо стало белее бумаги. В этот момент вошел дежурный офицер и доложил:

— Фельдмаршал и командующий конной лейб-гвардией принц Георг Людвиг, его светлость герцог Гольштейн-Бекский.

«Ага, так это дядя. Посмотрим на родственничка. — Петр кивнул, и офицер тут же вышел. — Да уж. Жорик совсем не впечатляет, лет сорок восемь, истинный ариец, характер нордический, по морде видно. Голубая лента через плечо, расшитый золотом голштинский мундир с гусарскими жгутами поперек груди, и даже не вспомню, как все это великолепие сейчас называется. Но видом строг, и вроде без выхлопа…»

И Петр решил сразу его огорошить:

— Объявите алярм голштинцам!

— Ваше императорское величество, вашей голштинской гвардией командует генерал-лейтенант барон фон Ливен, — принц говорил на таком отвратительном русском, что Рык почти ничего не понял. Жорик продублировал ответ на немецком.

— Мне наплевать, кто сейчас моими войсками командует, — приказ я отдал тебе! И ты должен сразу его выполнять, а не отговорки мне разные чинить. Развели пруссачину — экзерции, субординация и плац-парады. Войска к войне постоянно готовить надо, марши долгие с ними делать, стрелять хорошо, в штыки идти…

— Ваше величество, как учит король Фридрих…

— Да в задницу вашего Фридриха! Русские прусских всегда бивали, как и шведов. Куненсдорф, Гросс-Егерсдорф, Лесная, Полтава — примеров много. А у битого учиться, сам битым станешь. Букли не пушки, коса не тесак, а я вам всем не пруссак, а чистокровный каз… то бишь русак! — Рык перефразировал известную фразу Суворова и был уверен, что ее еще не говорили.

Сказал и поразился реакции на сказанное — оба фельдмаршала застыли, причем дядя пребывал в состоянии полной прострации. Так выглядят люди, когда их жизненные идеалы в одну секунду превращаются прямо на глазах в кучи зловонного дерьма.

Миних был много крепче, или же сам пруссаков не жаловал. Но кривая улыбка старого фельдмаршала о многом говорила. Измайлов же растерянно хлопал глазами, потом его губы тоже искривились, но в самой блаженной улыбке. Гневным жестом Петр выпроводил за дверь малость пришибленного голштинского дядю, ставшего за пару секунд немым, и обернулся к генералу Измайлову:

— Надо тебе мундир хорошо почистить и ботфорты тоже, а то грязь сплошная. Лицо требуется хорошенько умыть. Да чуть отдохнуть. Потом пообедаешь со мною и фельдмаршалом, через полчаса. Иди, генерал, сам здесь распорядись, не маленький чин у тебя. Но через тридцать минут ко мне пожаловать изволь!

Генерал коротко поклонился, четко повернулся и тут же вышел из кабинета. Петр же закурил очередную трубку — он никак не мог накуриться, табака хватало всего на три-четыре хороших затяжки. Не перекур, а какое-то утонченное издевательство, чтоб накуриться хорошо, надо не менее полудюжины этих трубок выкурить. Иначе думать плохо…


Петербург

Пастор лютеранской церкви Святого Петра Бюшинг молча, но с нескрываемым опасением смотрел на явившегося к нему со служебным посещением вице-президента Юстиц-коллегии фон Эмме. Визит такого высокопоставленного чиновника и в обычное время не сулил ничего хорошего, а сейчас вызывал только ужас и опасение за свою жизнь.

Пастор своими глазами видел, что творилось в Петербурге — насильственное лишение Петра Федоровича, искренне симпатизировавшего лютеранству, императорского престола не сулило ни его церкви, ни его многочисленным прихожанам ничего хорошего.

— Пастор! Я прибыл к вам по поручению Сената. Вы обязаны немедленно привести к присяге на верность императрице Екатерине Алексеевне всех своих прихожан и присягнуть лично. — Фон Эмме пристально посмотрел в глаза испуганного пастора. — Это категорическое требование Правительствующего Сената, — видя колебания Бюшинга, добавил вице-президент.

— Но как же нам присягать, господин фон Эмме? Ведь император Петр еще не отрекся от престола. И нет соответствующего высочайшего манифеста, собственноручно им подписанного и оглашенного всем верноподданным. Это несколько преждевременно…

— Дорогой пастор, — вкрадчиво, но с жестокой и презрительной улыбкой сказал вице-президент, — неужели вы так мало знаете нашего доброго императора? Неужели думаете, что с его стороны будет оказано какое-нибудь вооруженное сопротивление?

Увы! Пастор слишком хорошо знал нерешительность русского самодержца, давно ставшую притчей во языцех. Кайзер Петер был просто не в состоянии не только проливать чужую кровь, не говоря уже о его собственной, но и проделать действительно решительные поступки. Особенно в таком сложном времени, как нынешний переворот.

Более того, в глубине души пастор считал Петра трусом, так как стал свидетелем крайне неприятной для царя ситуации. Когда в Ораниенбауме дали залп несколько орудий, то император сильно побледнел, присел от страха, а потом быстро убежал во дворец и надолго скрылся, хотя до этого говорил всем собравшимся, что до безумия любит артиллерийскую стрельбу. Нет, император обречен…

— Я сегодня же приведу к присяге всех своих прихожан и вместе с ними самолично дам присягу нашей государыне императрице Екатерине Алексеевне, самодержице Всероссийской. Покорно же прошу вас, господин вице-президент, передать Правительственному Сенату, что мы все являемся верноподданными ее императорского величества и засвидетельствовать наши присяжные листы…

Фон Эмме улыбнулся, коротко поклонился пастору и вышел. Бюшинг подошел к окну, творя про себя молитву. Через чисто вымытое стекло было видно, как мимо дома нестройными рядами идет с присяги колонна гвардейской пехоты. Глядя на сверкающие штыки, пастор мысленно похвалил себя за правильный выбор…


Ораниенбаум

— Ваше величество! Вам надо отрешить принцев Георга и Петра, они вас подведут, — словно угадав его мысли, произнес Миних, вставший рядом, — их ненавидят русские. И не давайте назначений фельдмаршалам, полковникам гвардии Семеновского Лопухину и Преображенского князю Трубецкому, при вашей свите здесь в Ораниенбауме находящимся. Я думаю, оные полковники лживы и кривды вам многие чинят, а при случае удобном изменят и к мятежным своим полкам перейдут…

— Я понял, мой старый друг! И вот что — депеши отправляй мне нарочными ежедневно, сюда, но вот если под арестом сам окажешься… Мало ли что. Или вдруг письмо от твоего имени подметное отправят, то, чтоб уберечься от кривды, ты в свои письма вставляй поклон матушке Елизавете Романовне. И отправляйся немедля, я сейчас Волкова потороплю, чтобы указы тебе передал. И еще одно, — Петр взял колокольчик и хотел позвенеть им. Но не успел, дверь в кабинет открылась, и секретарь Волков зашел с целой кипой бумаг в руках.

И когда же он успел, полчаса только прошло, а все уже готово. Полезен в работе, сукин сын…

Разложив бумаги на столе, секретарь вопросительно посмотрел на Петра. Петр глянул — бумага гербовая, ниже типографским шрифтом отпечатан он, имярек, самодержец и прочая, а далее от руки.

«И красив же у него почерк, словно бисер стелется. Да и содержимое приказов к войскам… Поспешать… Тяжкий гнев государев… Кто противиться будет, живота лишать… Страшненькая бумага. И манифесты хороши, все четко и правильно написано. А здесь почерк другой, но сам текст идентичен. Видать, другого писца за написание посадил. А что — ничего менять не надо, знай только копируй».

— Хорошо написано, молодец. Но надо еще списков сорок манифестов. В разные города послать. Всех писцов посади!

Волков послушно кивнул, приготовил чернильницу, перо и вопросительно посмотрел на Петра. Тот похолодел. «Опаньки, приехали. Мне же надо подписать бумаги, это конец. Спокойно, закрой глаза и ни о чем не думай…»

Петр отрешился от всего, взял в руки перо, на самом деле закрыл глаза и выдавил из головы все мысли. Быстрый росчерк… Волков спокойно, без удивления, взял подписанный лист, присыпал песочком подпись, сдул его, легонько смахнул ладонью и тут же положил второй.

И Петр начал быстро подписывать. Ну и чудненько, рука подписывает сама, только бы не видеть и ни о чем не думать! И стал трудиться, как автомат, черкая раз за разом что-то на подаваемых листах.

Секретарь собрал подписанные императором бумаги и вышел из кабинета. Но вскоре дверь в который уже раз снова отворилась, и на пороге застыл незнакомый голштинский офицер, явно русский, при шляпе и шпаге, а значит, при исполнении:

— Ваше величество, к вам генерал-адъютант Гудович и генерал-майор Измайлов! Примете? Слушаюсь, государь!

Вошел Измайлов, уже в чистом мундире, лицо умытое, ботфорты начищены. И второй, лет сорока, в зеленом русском мундире с золотыми позументами, на правом плече золотые шнуры аксельбанта. Он и заговорил первым:

— Ваше величество! Я говорил сейчас с фельдмаршалами Лопухиным и князем Трубецким, они просят принять их, говорят, что приведут свои полки к беспрекословному повиновению.

«Ага, хрен они приведут, изменят, суки! Но вот дезинформацию отправить Катьке нужно! Глядишь, и выиграем пару часов, а они успокоятся и сами напролом уже не полезут».

— Зовите их… Андрей Васильевич! — память не подвела, и он вспомнил, что по Шишкову этот генерал был предан Петру до конца.

Вошли двое, в шикарных расшитых золотом мундирах, пожилые, барбосистые, чистопородные… Сучары. И как «тезка» этим рожам поверить мог? Бог шельму не зря метит! А тут зараз две шельмы.

— Милые вы мои, — залебезил перед ними Петр, приобнял за плечи, — я рад, что вы уговорите все полки прекратить волнения и вернете в казармы. Примирите меня с любезной супругой нашей, я во всем буду и ее слушаться, и вас, и Сенат. Вы мне даете в этом слово, что помирите нас и приведете мою любимую гвардию в умиротворение? Я сейчас же напишу любезной супруге Екатерине Алексеевне письмо.

Петр подошел к столу и быстро набросал, не думая, униженное письмо. Почерк также оказался императорский, благо образец перед носом лежал, и это принесло ему удовлетворение. Он со счастливым видом подмахнул никчемную бумажку, трясущимися руками свернул в трубочку и обвязал шнурком.

А краем глаза смотрел на стоящих в кабинете военных — лица Миниха и Измайлова побледнели и растерянно вытянулись, а те двое злорадно и с презрением переглянулись. Лишь Гудович взирал на все с олимпийским спокойствием. Рык трясущейся рукой вручил писульку князю и, по-собачьи глядя в глаза, лебезяще проговорил:

— Я буду ждать ответа здесь, в Ораниенбауме, мы помиримся! Я даже разоружу голштинцев, мои намерения чисты. Гудович, всем солдатам чарку водки за здравие любимой нами супруги, государыни Екатерины Алексеевны. Никаких гонцов к Румянцеву я отсылать не буду, фельдмаршал, это мое государево слово…

— Ваше величество! — в один голос, с нескрываемым ужасом, одновременно заорали Миних с Измайловым, а генерал Гудович уже закрыл за собой створки двери.

«Вот так и дальше смотрите, морды, с презрением, спесиво. А это очень хорошо, что клюнули. Теперь вы полностью уверены, что я, как баран, дам вам себя спокойно зарезать…»

— Молчать! Я хочу мира и спокойствия, и вы, мои дорогие, помогите мне в этом, вот вам письмо. И лучших лошадей до Петербурга. Вы даете мне слово? — он просяще заглянул фельдмаршалам в глаза. Миних с Измайловым застыли в масках неописуемого ужаса.

— Даем вам слово, государь… — надменно брякнули гвардейские полковники, как отмахнулись от чего-то вонючего. И, резко повернувшись к нему спиной, бодро пошли за дверь. Петр проводил их до дверей и крикнул дежурному офицеру:

— Лучших лошадей господам фельдмаршалам!

Повернулся, за ним кто-то закрыл двери. Он улыбнулся остолбеневшим Миниху и Измайлову.

— Я рад, господа, что вы поняли мою военную хитрость и помогли мне во всем. Пришлось их в обман ввести, и теперь эти изменники сделают нам великую помощь. — Лица Миниха и генерала снова вытянулись, потом заулыбались вояки. Дошло, видимо.

— Это моя «Троица», как у деда была, больше я не уступлю. Как только эти, — он с презрением кивнул на дверь, — уедут, вы отправитесь в Кронштадт, а вы, генерал, начнете готовить голштинцев к бою. Всех, здесь в крепости только роту оставим из слабых и больных, для охраны. Я сам поведу войска. А гонцов сразу отправите, как приказы готовы будут.

Тут в кабинет снова зашел Волков, принес несколько готовых манифестов. Петр бегло пробежал их глазами — это смерть мятежу, если, конечно, солдаты прочитают. Подписал, и секретарь тут же вышел со свитками.

— Ваше величество, вы задумали дать им бой?

— Да, мой преданный друг, мы обескровим гвардию, они дорого заплатят за мятеж. Да, кстати, ты, фельдмаршал, розыск возглавишь, канцелярию заново учредим для дел сих, нужных и тайных! Или человека преданного, умного и верного сам назначь, чтоб розыск немедленно вел. И еще одна беда, боюсь, моя Катька своими манифестами воровскими смущать другие города будет.

— Казаки, ваше величество.

— Какие казаки, фельдмаршал?!

— У Румянцева в армии несколько казачьих полков. Они Петербург обложат и гонцов перехватят. Нарочного в армию надо отправить немедля, государь, пусть казаки сюда зело спешат.

«Казаки… А ведь это и верно. Емельяна Пугачева именно они всей силой поддержали на Яике, да и сам батюшка Тихий Дон тоже заволновался. Понятно, что эту вольницу надо под руку подводить, но аккуратно. Свои, как-никак, в доску, — от этой мысли сладко защемило сердце воспоминаниями о дедовском хуторе, о ночном с конями, звездным небом и долгими дедовскими песнями и рассказами о славных прошлых казачьих подвигах и походах. — И полки делать регулярными, пусть пять лет служат, а потом по домам, и лишь на крымских татар и турок поднимать…»

— Государь, я хотел бы остаться с вами, чую, что великий дед ваш передал вам свою кипучую натуру и великую мощь! Вам предстоят славные свершения. И жалею, что стар и не смогу помочь в полную силу! — Но глаза старика сияли молодым блеском.

— Мы довершим то, с чего он начал свои великие свершения, и его внук возьмет Константинополь и водрузит крест над Святой Софией, — медленно сказал Петр и посмотрел на фельдмаршала. А тот сразу помолодел лет на двадцать от таких слов, года с себя мигом сбросил, и такое сияние по его лицу пошло, что сержанту стало чуть стыдно за невольный обман. — И ты, мой фельдмаршал, будешь готовить к этому армию!

— Я отдам жизнь за вас! — с чувством произнес старик, и, к удивлению Петра, встал перед ним на колени и поцеловал руку.

Петр ухватил старика под плечи, с трудом помог подняться и, уловив момент, поцеловал того в лоб. Хотел сказать старику что-нибудь прочувственное и ободряющее, но за окном раздался частый барабанный бой, потом хриплыми мартовскими котами взвыли трубы.

Петр подошел к открытому окну — по мощеному двору пестрыми перепуганными курами бегали его храбрые голштинцы. Уже его… Русский мат полностью перекрывал скудные немецкие ругательства, и, к немалому своему удивлению, он обнаружил, что добрая половина голштинцев была с чисто славянскими мордами.

— Алярм! Тревога!

«Ну и позднее у них включение, полчаса уже прошло. Надо спешно менять командиров, подведут под монастырь, сукины дети!»

Тут же открылась дверь, и в кабинет вошел его верный Нарцисс. Он склонился перед Петром и промолвил:

— Завтрак накрыт, ваше величество.

— Перекусим быстро, господа, по-походному, — Петр сделал жест рукой, — дабы время не тратить, ибо зело поспешать надобно.

Миних с Измайловым тут же покинули кабинет, повинуясь категоричному жесту Петра — мол, идите впереди меня. Повиновались молча, уже ничему не удивляясь, но по отношению к своим чинам соблюли субординацию — генерал вышел вторым, пропустив вперед старого заслуженного фельдмаршала.

Император же, как самый молодой из их компании, но самый значимый, как капитан на корабле, покинул кабинет третьим, последним, и мысленно похвалил себя за избитую уже хитрость, но вот топать оказалось недалеко, только через зал.

В соседней комнате, которую Петр ночью принял за камердинерскую, был накрыт стол на троих, отнюдь не скромный. Везде столовое серебро, стеклянные бокалы разных калибров, вычурные ложки, вилки и ножи. Да три ливрейных лакея выстроились, как лейб-гренадеры на плацу — морды кирпичом, глаза услужливые.

А вот пищу подали довольно простую, но обильную и сытную — на закуску заливную рыбу, в которой Петр признал не виданную им раньше стерлядь и впервые в жизни попробовал; жирную ветчину и буженину, копченую гусятину. Затем уже последовал чисто немецкий гороховый бульон с гренками, следом хорошо пошла паровая телятина с какой-то зеленью, потом яблочный штрудель, а в заключение на чисто прибранный стол подали кофе с сыром да набитые трубки.

Миниха и Измайлова, судя по всему, несколько напрягало полное отсутствие за столом водки, вина и пива, и они с каменными лицами пили соки — вишневый и клубничный, отхлебнули и шипучего кваса.

А вот Петру завтрак более чем понравился — о подавляющем большинстве блюд он только читал в книге «О вкусной и здоровой пище» сталинских времен да с проглатыванием обильной слюны рассматривал цветные рисунки. Какое уж там вкушать — денег просто не было, чтобы в дорогих ресторанах шиковать, подобные блюда заказывать…


Петербург

«Всем прямым сынам Отечества Российского явно оказалось, какая опасность всему Российскому государству начиналась самим делом. А именно, Закон наш православный Греческий перво всего восчувствовал свое потрясение и истребление своих преданий церковных, так, что церковь Наша Греческая крайне уже подвержена оставалась последней своей опасности переменою древнего в России православия и принятием иноверного закона. Второе, слава Российская, возведенная на высокую степень своим победоносным оружием, чрез многое свое кровопролитие заключением нового мира с самим ее злодеем отдана уже действительно в совершенное порабощение; а между тем внутренние порядки, составляющие целостность всего Нашего Отечества, совсем ниспровержены. Того ради убеждены будучи всех Наших верноподданных таковою опасностью, принуждены были, приняв Бога и Его правосудие себе в помощь, а особливо видев к тому желание всех Наших верноподданных явное и нелицемерное, вступили на престол Наш Всероссийский самодержавный, в чем и все Наши верноподданные присягу Нам торжественную учинили».

С нескрываемым недоумением выслушали манифест императрицы Екатерины Алексеевны мещане и горожане. Расходились обыватели с площадей и улиц столицы, где его прокричали глашатаи дворцовые, в полном расстройстве чувств и с помутненным рассудком. Пьяный угар начал потихоньку проходить, и в похмельные головы стали лезть самые крамольные мысли.

Так уж устроен русский человек, что, только протрезвев, думать потихоньку начинает, но лишь после того, как наворотит от всей широты русской души невесть чего…

— Кузьма, а ведь царь-то у нас добрый был. Он о народе пекся, да и жили мы с ним неплохо…

— Ой, и дурни, царица-то немка, а царь внуком Петра Лексеевича был, о нас заботился. Жаль, помер, сердечный. Царствие ему небесное!

— А я и ничего не понял, дядя Федя, а милости какие народу матушка-царица окажет…

— Хоть бы налоги какие скинула, хоть самую малость. А так ничегошеньки не понятно — церковь наша утеснена, новый мир вреден. С чего это вреден, штыком в брюхо получать рази приятственней? А скока батюшек вижу, никакого утеснения им никто не делает — и кушают хорошо, и рясы у них добрые, и иконы в золотых окладах с каменьями…

— Зело смутен и непонятен манифест сей, любезный. А коли так писано, то вины-то на императоре нашем нет, только одни наговоры. Дела темные, и не нам о них судить, а то головы мигом оттяпают…

— Жадные они, баре. Власть-то захватили, а народу-то ничего-то не дали. Кабаками с дармовой водкой откупились — пей, православные, тока ни о чем не думайте. Мыслю, обманули нас…

— Не, Матрена, не думает она о нас, бедных. Нет бы в манифесте о снижении податей ей бы сказать, или народу вознаграждение какое сделать, за нужды, нами терпимые. Жадна она, немка ведь…


Ораниенбаум

Вернулись в императорский кабинет как раз вовремя. Волков стахановскими темпами проштамповывал печати, присобаченные на витых веревочках к свернутым трубками свиткам.

Дубовый шкаф был открыт всеми створками, видно, там хранились государственные печати, и кабинет-секретарь их оттуда позаимствовал. Затем Волков взял всю кипу подписанных и опечатанных документов и унес в приемный зал.

Через раскрытую дверь Петр увидел там только семерых офицеров. Судя по отличающейся от голштинской военной форме, доверенных адъютантов Миниха, а также кирасирских офицеров Измайлова.

Получив свитки с приказами и манифестами, кирасиры и адъютанты фельдмаршала быстрым шагом сразу покинули приемную залу, трое его офицеров-голштинцев остались на страже у двери в кабинет, плотно ее прикрыв.

— Они без пушек пойдут, налегке, чтоб нас врасплох взять. Вряд ли сегодня, но завтра к полудню батальона три-четыре к Ораниенбауму подойдут, а кавалерия утром нагрянет. Пустим им для начала здесь кровушки. И крепкий гарнизон в осаду посадим. Дороги рогатками перегородить, окопы рыть, каждое строение и дом упорно оборонять, до последней крайности. Какие полки к Ораниенбауму поблизости находятся?

— В Красном селе воронежцы полковника Олсуфьева с тремя казачьими сотнями стоят, ныне вроде генерала Грауденца полк. Я не помню толком, как сейчас полки именуют, ваше величество…

Генерал Измайлов осекся, и Петр сообразил, что император переименовал все полки на немецкий манер, приказав называть по шефам, и то же самое проделывал в свое время и его «сын» император Павел, а от него ждут ответа. Но хрен его знает, как их теперь именуют?

— Это была ошибка, — резанул Петр, — полкам вернуть их прежние наименования, какие дед наш дал, и брать рекрутов в них с одноименного города и окрестных к нему волостей. Указ подготовить, скажите нашему кабинет-секретарю немедля. Но вы говорили о полках?

— В Петергофе более трехсот Дельвигских голштинских рекрутов с деревянными мушкетами учением заняты, да сотня донских казаков в Красном кабачке на постое. В Копорье несколько драгунских рот с пехотными гарнизоном стоят. Пехотные полки не ближе Ямбурга — там ингерманландцы и казаки, или на окраинах Петербурга расквартированы. Но в Петербурге, опасаюсь, гарнизон полностью в заговор вовлечен. На Невский кирасирский полк, где я шефом являюсь, можно надеяться. Кирасиры так и не присягнули мятежникам, и их в казармы силой загнали, или по квартирам попрятались…

«Хреново! Воронежцы на Петра откровенно начхали и в Петербург заявились, а Олсуфьев резко в генералы взлетел за свою измену. В столицу гонцов гнать бессмысленно — арестуют махом, командиры все в заговор затащены, хлебом не корми. Рекруты — несерьезно. А вот с донскими казаками кашу сварить можно, если еще жалованную грамоту от себя донцам написать, историю исправив, да щедро наградить».

— Нарочного сейчас же в Петергоф пошли. Пусть, не мешкая, казаки сюда скачут — конно, людно и оружно. Рекруты тоже пусть поспешают, думаю, через три часа подойдут. В Красное село сам поезжай — возьми флигель-адъютантов парочку, два десятка конвойных. От моего имени приказы отдавай. Олсуфьев в заговоре и мешать тебе будет, арестовать попытается. Поэтому вначале к донцам загляни, о моей жалованной грамоте Войску Донскому скажи, о милостях многих даденных. О них чуть позже скажу. И лишь потом к воронежцам с казаками иди и манифест сразу в ротах читай. Если заговорщики силой препятствовать решат, под арест их возьми. Полк под свое командование прими, пусть снимаются и сегодня вечером выступают на Гостилицы, я туда с голштинцами завтра подойду. Строго укажи, чтоб поспешали. — Петр потер пальцами виски. Вроде все сказал, что надо было, ничего не запамятовал. — Иди, генерал, бумаги у Волкова возьми! Я тебе полностью доверяю. Напиши в свой кирасирский полк — пусть при первой же возможности на нашу сторону переходят. Верного человека отправь, и пусть манифест кирасирам прочитает. Если душой покривят немного, то у них возможность появится из города вырваться и к нашим войскам уже завтра подойти. Скачи, генерал. Действуй решительно и смело!

Измайлов вытянулся, звучно щелкнул каблуками, аж шпоры звякнули, и быстро вышел. Из-за двери послышался его громкий голос: «Где кабинет-секретарь?!»

— Время пошло, — сказал Петр, когда двери закрылись, — начав мятеж, они неизбежно потерпят поражение. Это предрешено. У них всего три дня до конца, но действовать мы должны решительно. Ты, мой старый друг, приведешь флот под мою руку, первого в полдень наносите удар, освобождайте Петербург от мятежников. Мы завтра здесь примем бой с гвардией и отступим до Нарвы. Соберем полки и выступим тридцатого июня. Ты, фельдмаршал, как раз ударишь мятежникам в спину. Такова наша диспозиция. Плыви в Кронштадт, мой друг, и сикурс малый сюда отправь. Нужно галерами двор мой к ночи вывозить, иначе мне их отсюда на повозках не вывезти, дармоедов. Господь пошлет нам удачу! — Петр крепко обнял Миниха, чуть поцеловал старческую щеку и проводил фельдмаршала до дверей.

Отослав генералов, Петр долго кружил по комнате и мрачно думал. А мысли у него были совсем нехорошие.

Это перед заслуженными старыми генералами он хорохорился, веру в победу у них всячески поддерживая, а самому себе здесь лгать незачем, шансов наполовину, потому страшно. А жмякнет гвардия всей силой, и потечет с них соленая жижица, накормят дерьмом, полной ложкой. Их тысяч восемь, не меньше. Тысячи по две народа в полках, а в Преображенском и три наберется, да в конной гвардии тысяча, и еще пушки.

А если все армейские полки, что в Петербурге находятся, подымут под ружье, тогда что прикажете делать? Голштинской гвардии едва тысяча наберется, не включая рекрутов. И как прикажете двадцать тысяч удержать, если они поголовно в поход выступят. Лишь бы сегодня воевать не пришлось…


Петербург

— Какое ничтожество мой супруг, — с презрением сказала императрица Екатерина своей наперснице и тезке, княгине Екатерине Романовне Дашковой, молодой черноволосой красотке, родной сестре любовницы Петра Федоровича Елизаветы. На княгине был такой же гвардейский Преображенский мундир, как на ее венценосной подруге, лишь только Андреевской ленты через плечо не имелось.

Екатерина Дашкова была полной противоположностью своей родной старшей сестры. Худощавая и стройная фигура ее была намного привлекательней пухловатых телес Лизы, да и характером сестры отличались, как небо и земля.

Волевая, умная и решительная, она всегда пыталась доминировать над вялой и доброй Лизой, а когда та стала любовницей Петра, то в отместку юная Екатерина скоропалительно вышла замуж за князя Дашкова, который был одним из ярых противников императора.

В январе между князем и императором произошел открытый конфликт. Князь привел свою роту преображенцев на вахтпарад к дворцу. Однако император заметил, что рота построена вопреки принятым правилам, и сделал замечание. Однако князь посчитал, что честь его задета, вспылил и наговорил резкостей. Петр Федорович растерялся, посчитал себя в опасности, повернулся и отошел.

Ушло безвозвратно в прошлое то время, когда его дед Петр Алексеевич мог безнаказанно в запальчивости избивать тростью гвардейского капитана, помешавшего его распоряжениям в строю.

За сорок прошедших лет просвещение и культура сильно смягчили нравы; понятие чести и чувства собственного достоинства были восприняты новым поколением дворян. Потому-то родной внук царя-«уравнителя», палкой «учившего» своих подданных, не осмелился последовать его примеру.

Но теперь дворянство стало впадать в другую крайность — из-за превратно понятого благородства подчиненные были готовы вызвать на дуэль прямых начальников, не думая о последствиях.

Особенно это проявлялось в гвардии, которая обрела привычку к разгильдяйству во времена Елизаветы, когда можно было спать пьяным на посту либо вообще на пост не заступать — императрица лишь ласково журила за такие шалости.

Попытка Петра навести порядок и заставить бездельников служить вызвала такую вспышку недовольства, что выходка Дашкова на этом фоне выглядела невинной детской шалостью…

Однако к февралю князь кардинально изменил свое отношение к императору — тот подписал «Манифест о вольности дворянской», чем заслужил горячую признательность своих привилегированных верноподданных.

Князь, плача от радости и не стесняясь своих слез, с надрывом заявил императрице Екатерине Алексеевне: «Государь достоин, дабы ему воздвигнуть статую золотую; он всему дворянству дал вольность», — и добавил, что с тем и едет в Сенат, чтоб там всем объявить о предложении. Сенаторы восприняли идею с одобрением, а некоторые предложили воздвигнуть конную статую. Но Петр Федорович от затеи отказался, сказав, что золото только для нужных дел расходовать надобно…

Вот тогда муж перестал участвовать в заговоре, и между супругами пробежала черная кошка. Княгиня приложила массу усилий, чтоб выслать мужа из Петербурга, и своего упорная женщина добилась — в данный момент времени князь в столице отсутствовал. Его отправили с поручением на Босфор, в турецкий ныне Константинополь…

Сама княгиня Дашкова императора стала ненавидеть еще лютее, причем, как говорили злые языки, именно за то, что тот пренебрег красавицей, а выбрал ее сестру-дурнушку.

И в отместку отвергнувшему ее императору стала наперсницей и подругой его супруги, не менее яро Петра ненавидевшей. А Като, приблизившая к себе Дашкову, была полностью удовлетворена — связь со старой и новой русской аристократией эта умная немка налаживала сразу на многих направлениях.

Она прекрасно понимала, что молодая княгиня считает себя намного умнее ее и захочет в будущем манипулировать императрицей — и только загадочно улыбалась, глядя на потуги подруги, ведь делить с кем-нибудь власть Като не намеревалась.

А с Дашковой она собиралась поступить в точном соответствии со словами своего полностью опостылевшего, но отнюдь не глупого супруга и императора, которые она услышала, когда тот однажды говорил своенравной княгине: «Дочь моя, помните, что благоразумнее и безопаснее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон».

Но сейчас княгиня была ей нужна — на нее сходились многие нити их дерзкого предприятия, уже увенчавшегося столь блестящим успехом. Она стала, наконец, императрицей и самодержицей Всероссийской, ей присягнула гвардия, Сенат и весь Петербург.

Оставалось дело за малым — арестовать императора и заставить его подписать, с соблюдением необходимых формальностей, отречение от престола. А для того будет достаточно решительного марша войск гвардии на Ораниенбаум…

— У тебя есть сведения из шутовского Петерштадта, Като?

— Вчера вечером он соизволил очнуться от своего падения, не убился и не покалечился притом. И сразу со своей мадам Помпадур в опочивальне заперся, всех придворных выгнав и поездку на Петергоф отменив, видать, мне унижение сделать новое захотел. И всю ночь они с Лизкой ублюдка себе пытались зачать, пять раз старались…

— Сколько?! — в удивлении расширила свои прекрасные глаза Дашкова.

— Пять. Я этим тоже удивлена, ведь ни единого раза супруг на меня права свои не распространял. И на других тоже. А тут исцелился внезапно от мужской немощи! Но от такого усердия он в любовную горячку впал — себя тяжко поранил в голову и, как безумный, полностью нагой по залу своего малого дворца бегал. Еле-еле его голштинские адъютанты успокоили и в кровать уложили. С ним теперь постоянно лейб-медик сидит…

— Вольно уж ему, взбесясь, нагишом ночью по комнатам бегать и причиндалами своими трясти! — весело расхохоталась Дашкова и посмотрела на императрицу. И они не сдержались — веселый жизнерадостный смех подруг огласил всю комнату и отразился в зеркалах…


Ораниенбаум

Маятник часов безостановочно тикал в его голове — время сочилось, как вода через песок. Безвозвратно уходило, а количество дел все возрастало. И головная боль от этого становилась сильнее. Петр мрачно подумал, что царское ремесло очень вредно для здоровья — сплошные стрессы с головой накрывают, и никакого тебе удовольствия…

Он вызвал к себе Нарцисса и приказал тому немедленно принести Преображенский мундир и шейный крест ордена Александра Невского на алой ленте.

Петр решительно ломал устоявшийся имидж императора как ярого любителя пруссаков и сейчас начал усиленно русифицироваться. Такая политика уже принесла положительный результат — окружение заговорило на русском языке, хотя большинству немцев пришлось несладко, они страшно коверкали русские слова.

Молодцы фрицы, дисциплинированны — сказано говорить на русском, будут давиться, но говорить, даже восседая с трубкой на толчке. Кстати, было бы крайне полезным делом узнать, как до этого толчка добраться, а то прижмет, и буду кишкою по паркету стучать.

Но вопрос вскоре разрешился — Нарцисс уже ничему не удивлялся и четко ответил на все интересующие Петра вопросы. А заодно и переодел монарха в русский зеленый мундир, наложив на шею красный крест на алой ленте, и голубую ленту через плечо пустил.

Новый мундир Петру понравился — просторнее, нигде не жмет, да и мишуры всякой намного меньше. А прусский орден «Черного орла» упокоился навечно в коробочке со звездой вместе — Рык решил его больше не надевать…

Он решительно покинул кабинет, сопровождаемый двумя утренними знакомыми голштинцами, которые оказались не дежурными офицерами, а одними из дюжины его постоянных адъютантов. Быстро прошел через зал и стал спускаться с лестницы. Идти было легко, так как один офицер шел впереди, другой прикрывал сзади.

Снаружи дворец ему тоже понравился, небольшой и уютный на вид, архитектора Ринальди здание, как он вспомнил, немного напрягшись. Вполне соответствовал дворец императора и крепости — та была миниатюрна в размерах, примерно 200 метров по внешнему обводу пяти крохотных бастионов. Переплюнуть можно, особо не напрягаясь. Вот только бастионные валы сами и были стенами, да понизу еще частокол из бревен был пущен, да ров неглубокий вырыт.

Единственным каменным сооружением этого чуда земляной фортификации, лишь кое-где усиленного стенками из известняка, были ворота Петерштадта, напоминающие хрупкую и красочную церковную башенку, а не серьезную крепостную твердыню.

И здания внутри были деревянными, числом с полдюжины, лишь его дворец каменным. Домик коменданта, арсенал, казарма, конюшня и хозблок — кто-то все тщательно продумал и спроектировал, даже небольшой парк втиснул. Однако гореть вся эта красота будет быстро, и гарнизон при этом хорошо поджарится — спрятаться-то от огня пожаров негде…

Вывод был один — к реальной осаде крепость была совершенно не подготовлена. От пехоты с полевыми пушками отбиться еще можно, но осадные жерла за полдня сию потешную крепостицу с землей перемешают и полностью сожгут.

Ответные возможности почти на нуле — пять трехфунтовых пушек и в поле крайне несерьезная вещь, а на стенах бастионов практически бесполезны. Серьезных полупудовых единорогов только два — немощно и хило. А крепостных орудий вообще нет…

В доме коменданта Петр провел небольшое совещание со всеми наличными генералами, коих оказалось неожиданно много — командующий голштинцами генерал-лейтенант Ливен, его помощник генерал-майор Шильд, два его личных генерал-адъютанта Гудович и Мельгунов, причем последний оказался еще и директором шляхетского корпуса.

Петр быстро сообразил, что сей корпус не более чем военно-учебное заведение для подростков и юношей. А так как он еще и в Петербурге находится, то рассчитывать на его помощь бесполезно.

Явился и целый фельдмаршал, принц Георг, еще более бесполезный, и генерал-майор Девиер. Но последний оказался каким-то полицейским чином, и Петр мысленно тоже вывел его в расход. И это обилие генералов приходилось на каких-то полторы тысячи голштинцев.

После короткого диалога генералы, как и предполагал Петр, к единому мнению не пришли, и вся консилия выжидающе посмотрела на императора — «ты бугор, тебе виднее».

Пришлось отдавать приказы, исходя из армейской мудрости — пусть будет лучше хоть какое-то плохенькое руководство в бою, чем полное отсутствие такового.

В крепости оставляли генерала Шильда комендантом и принца Георга, который должен был представлять его особу. В их распоряжении был постоянный гарнизон — полторы сотни пожилых солдат, плюс артиллеристы с пятью пушками и двумя гаубицами, и с полсотни нестроевых.

Всего набралось почти три сотни человек, для полевого боя практически негодных, но в обороне они пользу принести могли, и значительную — на себя часть гвардии для осады цитадели оттянуть.

На «усиление» крепости Петр передал три с лишним сотни рекрутов, которые только что подошли из Петергофа. Для боя в поле новобранцы были бесполезны, но вот в крепости толк мог выйти из них, тем более что к двум рекрутам ставили опытного солдата — за 12 часов тот должен был их научить хотя бы колоть пикой или протазаном, махать тесаками и багинетами, а кое-кого и научить стрелять из мушкета.

Беда поджидала в другом — запасов фузей и мушкетов в крепостном цейхгаузе практически не было, и вооружать три спешно формируемых гарнизонных роты, на две трети состоящие из новобранцев и немощных, пришлось не столько фузеями, сколько разномастным холодным оружием — протазанами, пиками, алебардами, тесаками.

Еще более неприятным открытием для него стало почти полное отсутствие картечи для пушек и очень малый запас ядер и пороха. Пришлось ему сильно напрячь господ генералов на «пионерский сбор металлолома» — поиск латуни, меди и свинца по всему Ораниенбауму. Паллиатив, конечно, но на безрыбье и килька белорыбицей покажется.

Поразило Рыка другое — все его генералы, за исключением Гудовича, были совершенно безынициативны, жили по принципу «на службу не напрашивайся, от службы не отпрашивайся». А за такими вояками глаз да глаз нужен. И Петр мысленно решил хорошо почистить генеральский корпус, если, конечно, сам у власти останется.

Основная масса голштинского войска, четыре роты пехоты и рота гренадер, всего до тысячи человек с двумя пушками, должна была выйти после обеда маршем на Гостилицы. С колонной пехоты должны были уйти из Ораниенбаума три генерала (Гудовича Петр решил оставить при себе) и полсотни обозных повозок.

Место Петр выбрал на карте удачное — Гостилицы, к югу от Петергофа и Ораниенбаума за тридцать с лишним верст, на любом из направлений можно атаковать. И дороги на Копорье и Ямбург с Нарвой полностью перекрывает, и, что самое главное, Измайлов от Красного села сей пункт не минует, если, конечно, Воронежский полк к мятежникам не примкнет…

При себе он оставил и всю кавалерию, состоящую из рот драгун и гусар, наряженных в желтые канареечные ментики и дурацкие колпаки вместо красивых, знакомых по фильмам, киверов с султанами.

Службу своих двух сотен всадников, во главе которых был поставлен генерал Гудович, Петр организовал быстро — гусары были отправлены в Петергоф в качестве сторожевого охранения на случай внезапного подхода гвардии, а драгуны встали надежными караулами по всему Ораниенбауму…

Но один козырь в колоде был — на плацу были собраны полсотни отборных стрелков, по десятку от каждой пехотной роты. Петр сразу взялся за главное — объяснил, что они теперь станут егерями, сиречь охотниками, и стрелять станут во врага, пешего и конного, метко стрелять, самостоятельно, без команды «пли», прячась за кустами, деревьями, строениями и телегами.

Маскироваться сами станут, да так, чтоб сливаться с местностью в одно целое, и стрелять из засады. Но в рукопашную лезть только от безысходности, когда отступать нельзя.

Для начала он разбил егерей на две команды и приказал спороть с темных мундиров и шляп всю яркую мишуру — ленты, плюмаж, позументы, бантики и снять парики, зачернить весь светлый металл — пуговицы да пряжки.

Петр определил им занятия, особо проинструктировал офицеров и приказал дождаться мастеров с новыми дальнобойными пулями, и сразу же, не мешкая, их опробовать, пострелять по разным мишеням с двухсот и трехсот шагов. Офицеры были изумлены, но расспрашивать царя не решились…

Надо было сделать еще массу дел, но бессонная ночь и волнения сделали свое черное дело — Петр почувствовал себя настолько тяжко, что разрешил себе поспать пару-тройку часов, строжайшим образом запретив себя будить. Даже отказался от обильного обеда, что по давно заведенному распорядку начинался ровно в три часа дня и который никогда не пропускал раньше император.

Вызвав Лизу, он с ее помощью разоблачился, потом раздел девушку, завалился с ней на мягкую постель и прижался к горячему девичьему телу. Засыпая, он сквозь наступающую дремоту чувствовал, как Лиза осторожно и нежно ласкает его…


Петербург

Кабак у Измайловских казарм уцелел в ходе столичного пьяного погрома. Все дело объяснялось тем, что с самого начала переворота солдаты оного полка, как и трех других полков российской лейб-гвардии, поставили у «своих» кабаков сильные, надежные караулы, и теперь уже всячески снимали «сливки» сей своей благой предусмотрительности.

Сейчас в этом сохранившемся кабаке можно было не только испить вволю бесплатной водки и вина с пивом, но и хорошо закусить, и перемигнуться с «солдатками».

— Эй, хозяин, еще три штофа водки! — Группа в зеленых мундирах, занявшая самый большой стол, активно пользовалась своим привилегированным положением. Именно измайловцы составляли большинство посетителей этого питейного заведения.

Лишь в самом дальнем углу зала приютилась за столом дюжина матросов в помятых мундирах. И, вопреки обыкновению, пенители морей вели себя скромно — не распушивали усы, не приставали к посетителям, не изрыгали хульные слова. Не заказывали драку, короче.

Да оно и понятно — численный перевес гвардейцев был настолько велик, что матросня прекрасно понимала, что в случае чего им просто вдумчиво и методично пересчитают все зубы и ребра, причем не только руками, но и ногами в тяжелых армейских башмаках.

И исходили «вольные альбатросы» бессильной злобой, с лютой тоскою слушая, как кичатся своими утренними подвигами крепко подвыпившие измайловцы. Но в драку не лезли…

— Сюда еще четыре штофа водки и три четверти пива. Если аглицкое осталось еще, то тащи все, хозяин, побыстрее. И закуску неси, и мяса с хлебом еще!

Команды гвардейцев сотрясали воздух и расходились волнами по окутанному клубами табачного дыма помещению. Сытно, пьяно и весело отдыхала гвардия от трудов утренних, праведных.

В обнимку с солдатами сидели на дубовых лавках полтора десятка граций в грязноватых платьях и робах. Дамы громко хохотали от сальных солдатских острот, щеря смрадные перегаром рты, смачно чавкали и лихо пили наливаемое им в стаканы вино, а иной раз и водку.

Забавы ради солдаты усаживали потаскух к себе на колени, щипали им ягодицы, а иным спускали платье с плеч, обнажая грудь, которую потом взасос целовали.

Этот сплошной срам порою перетекал в блуд — проституток заволакивали в открытую настежь дверь отдельного кабинета и там использовали по назначению. И громкие похотливые стоны еще больше вызывали веселье, гам, крики и сальные шутки. Оргия, одним словом.

Ничего не поделаешь — бабы и водка испокон веков принадлежали одним только победителям, коими сегодня измайловцы и являлись…

Не выдержали матросы, женским вниманием обделенные, надоело им на такое непотребство смотреть, а в нем не участвовать. И даже халявная выпивка их уже не привлекала. И потянулись молча к выходу, только дверь хлопала. А последний матрос чуть задержался в открытом дверном проеме, повернулся к пьяным гвардейцам и громким голосом высказал им то, что у многих на сердце лежало:

— Вы, сволочи гвардейские, нашего природного императора за пиво и два рубля продали! — и вышел, дерзко хлопнув дверью…


Кронштадт

Старый фельдмаршал впервые за три часа уселся в кресло — такие насыщенные событиями дни он легко переносил в молодости, но сейчас тело уже просило отдыха. Да и не шутка, без одного года восемь десятков лет прожил на свете, и больше половины из них в России.

Служил многим императорам и императрицам — могучему гению Петра Первого, который один раз отходил его тростью; и его жене Екатерине Первой, грязной чухонской девке, которая благодаря невероятному стечению обстоятельств перебралась с соломенной подстилки в царственную постель, и малому отроку Петру Второму тоже служил честно, жаль только, умер он не ко времени.

При Анне Иоанновне, наконец, достиг всего, о чем мечтал — стал фельдмаршалом, дважды водил русскую армию в походы на Крым и Очаков, и небезуспешно. При годовалом Иване Антоновиче и регентше Анне Леопольдовне сам уже вершил политику — всего восемь десятков гренадер хватило фельдмаршалу для свержения ненавистного всем регента и курляндского герцога Бирона.

А вот Елизавете Петровне служить не довелось — та его самого на плаху кинула. Но не казнила, хотя князь Трубецкой сильно настаивал. Сей князь, в бытность походов на Крым, здорово обворовал походную казну.

Миних тогда пожалел рогоносца, с чьей женой у него случился роман, и не повесил. А зря — тот потом ему и наделал пакостей, когда его прокурором поставили, и фельдмаршала тут же в измене обвинили.

Трубецкой со следователями так сильно донимали Миниха, что тот не выдержал и бросил им в лицо — мол, пишите вы сами, что хотите. Ну а те и рады стараться со всей своей гнилой сущности, вот и понаписали от души — и Елизавету Петровну арестовать хотел вместе с Бироном, и с взятием Данцига протянул время за взятку, и крымскую добычу чуть ли не полностью себе присвоил…

На суде князь Никитка Трубецкой (как увидел его сегодня фельдмаршал, так руки и зачесались придушить мерзавца) постоянно зудел, как муха: «Признаешь ли себя виновным?»

И тут не выдержал Миних, громко сказал на весь зал: «Признаю! Виновен, что тебя, вора знатного, не повесил еще в Крымскую кампанию!»

Трубецкой сразу же заткнулся и фельдмаршала больше не донимал. А невольные свидетели этой сцены сдержаться не смогли и дружно прыснули, кто в платочки, а кто в чернильницы…

Императору Петру Федоровичу Иоганн Бурхард Христофор фон Миних был благодарен за помилование и возвращение из двадцатилетней ссылки. Вот только фельдмаршал саму ссылку в Сибирь прозябанием отнюдь не считал — и дрова сам рубил, и лед колол, и в кузнице работал, и детишек учил, и многое другое делал.

Проекты писал о том, как Россию лучше переустроить. Но их в Петербурге читать не удосужились, сразу под сукно откладывая. Так и трудился Миних постоянно, а морозы и труд еще больше закалили его могучее тело — он вернулся намного более здоровым, чем уходил…

За этот день старый вояка испытал самое большое потрясение в жизни — он не узнал императора. Конечно, это был он, но только телом, оболочкой телесною, а душа его теперь была совсем иная, крепкая и храбрая.

Действительно — во внука великий дед вселился, и Миних узнавал его черты все больше и больше. Некая недоговоренность осталась, и фельдмаршал резонно предполагал, что ночные события Петр Федорович осветил лишь чуть-чуть и про визит своего деда мало рассказал.

Петр Алексеевич тростью-то лупил, но чтоб вот рану такую нанести… Но то тайна императора, а ему не след в нее вникать, других забот, как говорят русские, полон рот…

А сейчас фельдмаршал отдыхал, своеобразно отдыхал. Он писал письмо своей молодой, чуть ли не вчетверо моложе, замужней любовнице. А таковых у него было сразу две. И обе восхищались его статью и постельной удалью, особенно когда сами от изнеможения любовного пластом лежали.

Любил старый фельдмаршал молодых замужних женщин — для них он всегда был только объектом страсти, а не предметом томных страданий для удачного брака.

Рука с пером сама выводила строки: «Нет на вашем божественном теле даже пятнышка, которое я не покрыл бы, любуясь вами, самыми горячими вожделенными поцелуями…»

— Ваше высокопревосходительство, — в дверь просунулся адъютант, — из Петербурга контр-адмирал Талызин прибыл на яхте, с гвардейскими офицерами. Согласно приказу вашему они сразу арестованы и крепким караулом окружены. Матросы возбуждены, к пристани многолюдно сходятся, бранятся матерно и бить их пытаются, караульных в сторону тесня. Боюсь, самочинно изменников казнят…

— Ты приказ мой получил?! Так выполняй же без проволочек! Талызина повесить на нок-рее флагмана немедленно, а его офицеров подвергнуть расстрелянию там же, на пристани. По артикулу военному! Дабы души нестойкие убедились, что измены природному императору учинять нельзя! Пусть сами матросы казнь злодеям вершат прилюдно. Иди!

Миних написал еще с десяток строчек, кряхтя, поднялся из удобного кресла и подошел к окну. Комендантский дом выходил фасадом к пристани, на которой бурлила возбужденная матросская толпа и слышались животные крики жестоко казнимых офицеров.

Фельдмаршал только криво улыбнулся, когда гвардейцев буквально разорвали руками и искромсали саблями. Он хорошо знал солдат и матросов и понимал, что его войску нужно немедленно насытиться кровью, после чего обратно ходу не будет.

А возбуждение от императорского манифеста, двух рублей, водки и обещания многих царских милостей должно смениться беспощадной яростью, с которой идут в бой и умирают. И все пойдут, и смерть свою за монарха стойко примут — но послезавтра, тридцатого дня июня…

Миних час назад написал своему императору пространное донесение, в котором обосновал все свои действия и принятые решения. Он уже многое сделал за эти три часа для Петра Федоровича, которого стал не только уважать, но и боготворить. И еще больше сделает.

А пока старый фельдмаршал спокойно посмотрел на раскачивающееся на нок-рее его флагманского линейного корабля «Астрахань» тело в адмиральском мундире, вернулся за стол и принялся дописывать письмо своей возлюбленной…


Ораниенбаум

Внутренний будильник его не подвел. Петр резко открыл глаза — так и есть, половина седьмого, на полчаса раньше встал. Он чувствовал себя полностью отдохнувшим — от девичьего тела шло приятное тепло, а Лиза продолжала его незамысловато ласкать.

Похотливый зверь снова выпустил когти, и Петр принялся остервенело целовать нежные руки, губы, груди девушки, закипая от страсти, как поставленный на раскаленную плиту чайник. Через минуту Лиза стала ему не менее яростно отвечать, и они сплелись в огненном клубке страсти…

Совершенно отдохнувший, взбодренный Лизой, он почувствовал себя еще лучше физически, будто секс с женщиной позволял ему заправляться от нее энергией, совершенно опустошая любовницу.

Он посмотрел на Лизу. Та лежала пластом в каком-то полусне-полудреме и была не в силах поднять даже руку. Петр бережно накрыл ее одеялом, поцеловал в щеку и тихо сказал: «Спи, малыш, у Карлсона дела, пропеллер уже крутится».

Петр принял упор лежа и стал отжиматься на кулаках. Но то, что он раньше делал спокойно несколько десятков раз, сейчас оказалось не в его силах. Новое тело было хотя худощавое и жилистое, но вот силенки в нем оказалось маловато, и кулачки слабые, не набитые, нежные.

Петр выругался и стал проделывать разминочный комплекс на морально-волевых. Со скрежетом во всем теле и с прокушенной губой это ему удалось лишь один раз вместо прежних пяти. Петр встал и принялся отрабатывать удары — дело пошло намного веселее, и Рык оживился.

Хорошо отработав, он чуть передохнул, выпил бокал сока и сделал в памяти зарубку — любой ценой тренироваться в день не менее пяти раз, выискивая время, и за месяц постараться набрать нужные физические кондиции. Вынеся самому себе это решение, бывший сержант «несокрушимой и легендарной» повеселел и занялся неотложными делами…

Петр был охвачен кипучей созидательной энергией и сразу же решил перейти еще на одно неизвестное сейчас новшество — трубка ему порядком надоела. Вызвав изрядно осунувшегося Волкова, он приказал принести различные образцы бумаги, от самой мягкой и тонкой до твердых образцов.

Тот уже ничему не удивлялся, и через пять минут Петр тщательно перебирал толстенную стопу из различных сортов бумаги. С помощью Нарцисса, еще одного лакея и двух круглых деревянных палочек недоучившийся студент живо скрутил полсотни настоящих папирос типа «Беломора», по качеству табака изрядно превосходящих советский образец.

Затем у него последовал довольно продолжительный диалог с гофмейстером Львом Александровичем Нарышкиным, пожилым сановником с печальными вороватыми глазами.

Помимо целого ряда муторных, но неотложных дел и массы подписей на бумагах, о содержимом которых Петр имел лишь смутное представление, в самом конце был разрешен вопрос и о немедленном производстве кустарным способом папирос для нужд «двора его императорского величества».

Проводив придворного сановника, сержант с головой окунулся в «Табель о рангах» Петра Первого, выбитый у Волкова для ознакомления. Такое скопище различных чинов, приводимых в документе, привело Петра в состояние уныния, и он решил максимально упростить «табель» — дать армейские, флотские и казачьи чины в едином перечне, коротко, а в примечаниях указать, каким должностям они соответствуют.

Так же быстро он набросал таблицу гражданских и придворных чинов, а потом вызвал Волкова, отдал ему кардинально исправленный табель с множеством вычеркиваний и добавлений и приказал назавтра подготовить полное примечание с перечнем рекомендуемых должностей.

Отвлекся Рык от дел лишь на обеде, который подали с четырехчасовым опозданием, причем по его вине — дрых, как сурок. Новые вкусы императора уже были строго учтены — никакой водки, вина или пива на столах не было.

Были предложены разнообразные, но простые закуски — буженина, ветчина, копчености, икра и многое другое. Затем последовало и горячее — фаршированный гусь, осетрина в соусе, запеченное мясо. А на десерт предложили различные кремы, пироги и фрукты.

Обед, по мнению Петра, был роскошный, но остальные за столом сидели без особого энтузиазма — канцлер, отец Лизы, оба брата Нарышкины, управляющие его двором, Волков, Лизавета, две фрейлины, девицы Нарышкины, Гудович с принцем Георгом, воспитатель Яков Штелин и статс-дама графиня Брюс.

Петру сразу не понравились ее блудливые и похотливые глаза. И он вспомнил, что в книгах ее называли «пробир-дамой» Екатерины, экзаменовавшей первой в постели ее потенциальных любовников.

Присутствующие ели вяло, больше ковыряясь в блюдах, — не рожи, а сплошное уныние. Правду говорят, что худые новости вредят пищеварению.

Но больше приставали с разными вопросами, которые крутились вокруг одной темы — что делать скопищу придворных, когда гвардейские батальоны подойдут к Ораниенбауму.

Когда Петр четко заявил, что гарнизон будет драться, собравшиеся бесповоротно потеряли интерес к обеду. Тут же привели десятки аргументов против боя, горячо убеждали не сопротивляться, «а расслабиться и получить удовольствие… пусть и с шарфиком на шее и с вилкой в боку», доказывали, что одна выпущенная в гвардейцев пуля приведет к погрому дворца и крепости, к убийствам и насилию разъяренных гвардейцев.

Однако добилась свита совершенно иной реакции — Петр спокойным и ледяным голосом предложил всем или убираться на все четыре стороны, или быть эвакуированным ночью галерами в Кронштадт.

С собою в Гостилицы он согласился взять только канцлера, Волкова и обер-маршала двора, а также небольшую группу необходимых чиновников и писцов. Оставлять без своего присмотра высших должностных лиц империи он ни за что бы не стал — чревато самыми непредсказуемыми последствиями.

Остальные придворные чины должны были обеспечить эвакуацию в Кронштадт всех фрейлин, Лизы и ее отца, чиновников и материальных ценностей из дворцов, а также прислуги.

Этот приказ унял паническое настроение сановников, и они поспешили откланяться, даже не приступив к десерту. Петра такая спешка привела в хорошее настроение — пакуйте свое имущество и валите подальше, у Миниха не забалуетесь, он вас живо научит строем ходить и песни петь.

После сытного обеда Петр решил провести инспекцию в крепости и по окрестностям. В цитадели войск уже не было — генерал-лейтенант Ливен, повинуясь императорскому приказу, увел роты и обоз из крепости.

Оставшиеся солдаты и рекруты спешно перегораживали рогатками дороги, рыли окопы, таскали в подвалы зданий различные ящики и баулы. Крепость готовилась к осаде, и готовилась довольно быстро. Генерал Шильд свое ремесло знал туго и умел заставить нерадивых.

Капралы палками нещадно лупили рекрутов по старой и доброй прусской методике — солдат должен бояться палки капрала больше неприятеля. И в эффективности такой постановки дела Петр убедился собственными глазами.

За бастионом в роще занимались учениями егеря, причем их число возросло чуть ли не в два раза. Петр удивился и отправился на место занятий. И вскоре из опроса капитана Оладьева, назначенного начальником, выяснилось, что его приказ был понят и принят к исполнению слишком буквально. Генерал Гудович зачислил в сформированную егерскую команду всех царских охотников — доезжачих, ловчих, загонщиков, стрелков и прочих других обалдуев во главе с заведовавшим придворной охотой егермейстером. Их распределили по капральствам и заставили передавать навыки маскировки и передвижения по лесу. Петр одобрил инициативу генерала и сам побеседовал с поставленным под ружье егермейстером.

Разговор оказался довольно познавательным — пожилой немец говорил на русском сносно и подробно ответил на интересующие сержанта вопросы. Его егеря были вооружены нарезными штуцерами разных калибров, в основном английского производства. Русские заводы нарезного оружия практически не выпускали. Петр чуть поморщился — раз нет унификации, а стволов ничтожно мало, и те закупные, то на пули Минье переходить невозможно, а они намного эффективнее турбинок.

А вот оружейные мастера оказались молодцами и, вопреки пословице, первый блин удался на славу. За три часа они ухитрились изготовить из двух пластин форму для отливки турбинных пуль. И за несколько часов уже отлили более полсотни пуль, которые егеря отстреляли за минуту по стене сарая с трехсот шагов — каждому хватило сделать по выстрелу для ознакомления.

Результат оказался ошеломительным — все пули, кроме трех, попали в стенку, но в нарисованный углем человеческий контур вошло лишь четырнадцать пуль. Четверть выстрелов в цель с запредельной дистанции — егеря не скрывали своего восторга.

Петр обласкал оружейников, поздравил с чинами коллежских регистраторов, а когда узнал, что к полуночи мастера изготовят еще три формы, а потом начнут их делать по десятку в день, то сержант их облагодетельствовал по полной программе — и денег посулил, и новым чином поманил. Правда, тут же попросил изготовить крепление для штыка-тесака, чему мастера не удивились. Но хорошие новости иной раз могут приходить одна за другой, и в этом Петр неоднократно убеждался. Впрочем, как и в обратном тоже…


Красное село

В Воронежском полку вовсю шли очевидные приготовления к выходу в поход. Собирались во дворе полковые фургоны, рядом с ними в полных упряжках стояли все четыре полковых орудия, оживленно бегали пехотинцы, отдельными малыми группками стояли офицеры полка, что-то горячо обсуждая между собой. Именно такая суета всегда говорит о том, что скоро последует марш…

Михаил Измайлов нахмурил брови — для него стало ясным, что полк изменил присяге, ведь император приказа о выходе с квартир не отдавал. А отдать такое распоряжение идти на Петербург мог только один командир полка — просто больше тут некому. Полковник Адам Олсуфьев оказался в заговоре, а судя по всему, и некоторые его офицеры.

Всем своим нутром генерал чувствовал, что сегодня вечером без крови не обойдется, но пусть и так, свою или чужую кровь пролить Михаил Петрович уже не боялся, наоборот, это стало бы кардинальным разрешением проблемы выбора, раз сложилось такое вот перепутье.

Теперь все зависело от него — если ему удастся уговорить солдат остаться верными присяге Петру Федоровичу, тогда этот обстрелянный в войне с пруссаками полк резко переломит сложившуюся ситуацию, ведь открытый переход армейских частей на сторону императора поставит жирный крест на замыслах мятежников.

Ведь остальным полковникам станет намного проще уже принять решение — либо успеть перейти в лагерь победителей с императором во главе, либо перечеркнуть всю свою безупречную и долгую службу и, возможно, саму свою жизнь, и разделить вместе с мятежной гвардией ее скорую и печальную участь.

А в том, что резко изменившийся в своем поведении государь, с решительностью и упорством, плескавшимися в глазах, уже чуть подернутых темной водицей безумной жестокости, пустит мятежным гвардейцам кровь и одним ударом меча разрешит этот набивший оскомину вопрос, генерал Измайлов нисколько уже не сомневался.

Он стал совершенно другим, его император. К лучшему или худшему это, Михаил не знал, но такой царь ему определенно нравился. Поневоле поверишь, что у Петра Федоровича жесткий ночной разговор состоялся с Петром Алексеевичем — об этом оживленно судачили все придворные, да и сам государь, хотя и мимоходом, об этом четко сказал.

Одно хорошо, что Воронежский полк еще не ушел с квартир. Генерал вздохнул и направил коня к группе солдат, что сгрудилась у крайних домов, на отдалении от полковой суеты. С них он и начнет…

Выстрелы грянули практически в упор. Лошадь под генералом дрогнула и стала валиться на бок, в нее попали сразу три пули. Измайлов выбросил носки ботфорт из стремян и успел соскочить с падающей лошади.

Рядом с ним рухнул в пыль один из адъютантов, дико закричав от боли — свинец попал ему в бедро. Генерал решительно потянул из ножен палаш и бешено закричал:

— Братцы, бей изменников!

Полковник Адам Олсуфьев выстрелил в него из второго пистолета, но промахнулся — свинцовая пуля лишь чуть обожгла щеку генерала. А вот стоявшая за полковником группа солдат и офицеров заново зарядить свои фузеи и пистолеты не успела.

За спиной генерала словно гром грянул — солдаты второй роты открыли огонь по своему полковнику. Пронзенный пулями, он был отброшен на спину и засучил ногами в предсмертных конвульсиях. Замертво упали также и три мятежных офицера, сраженные свинцовым градом. А оставшихся на ногах изменников через секунды накрыла разъяренная толпа воронежцев, пустившая в ход штыки, тесаки и хриплую яростную ругань.

Все было кончено. Попытка воспротивиться императорскому приказу не удалась — сами воронежцы подняли своих однополчан-изменников на штыки, ни мгновения не задумавшись. Генерал Измайлов подошел к трупу полковника, сплюнул, затем вытер платком копоть со лба.

— Вот и поговорили мы с тобой, Олсуфьев, но ты не внял ни царскому приказу, ни нужному мнению. И себя, дурак, погубил, и своих людей под пули напрасно подставил…

Уже через час Воронежский полк был полностью готов к походу на Гостилицы, а затем, если потребуется, и на Копорье или Нарву. Генерал Измайлов рассчитывал отойти от Красного села на юго-запад, дать ночью короткий отдых, а к завтрашнему вечеру выйти к Гостиницам.

Полторы тысячи штыков в 12 ротах, четыре трехфунтовых пушки, сотня казаков для охранения и разведки — на взгляд генерала, это был весомый противник для любого гвардейского полка. Солдаты хороши — крепкие, веселые, с боевым задором, большинство участвовало в войне с пруссаками.

А после прочитанного им манифеста, к которому Измайлов дал свои комментарии, они пылали самой праведной и лютой злобой к гвардейцам. И можно было быть уверенным — дойдет до драки, будут воевать до истребления врага, до последнего патрона, а там и в штыки пойдут.

Да и слышал он от них: «Ты нас к царю веди, надежа-генерал, обороним мы батюшку, а супротивников государя императора на штыки всех зараз подымем». И в последнем генерал уже не сомневался — тела убитых мятежников, их же однополчан, были ярким тому подтверждением…

— Ты, Трофим Ермолаич, не робей. Гонцов перехватывай, напасти мятежникам строй, вздохнуть им не давай. Но обывателей зазря не обижай, государь недоволен будет. Понятно? — Михаил Петрович наскоро инструктировал пожилого, лет на пять старше его, войскового старшину Измайлова, своего однофамильца — надо же было такому случиться.

Казак хмурил брови, но уважительным, по имени-отчеству, обращением генерала был доволен. Измайлов был в нем полностью уверен — матерый воин, дрался при Куненсдорфе, затем в отряде генерала Чернышева брал Берлин, а за двадцать лет до того еще в миниховских походах на Крым участие принимал — с турками и татарами насмерть бился.

— Все исполню, ваше превосходительство, — отозвался войсковой старшина, — вторую сотню берите к полку Воронежскому, она у меня лучшая, не грех и царю показать. А я сейчас с тремя сотнями на Царское село двинусь, там еще одна моя сотня на постое. А Петербург мы нынче же обложим, конному и пешему дороги не дадим. Лишь государю нашему прошу передать — казаки все животы здесь сложат, но царскую волю исполнят…


Петербург

— Рада вас видеть, княже Никита Юрьевич! — с немецким акцентом поздоровалась императрица Екатерина с прибывшим из Ораниенбаума фельдмаршалом Трубецким, бывшим командиром лейб-гвардии Преображенского полка. Уже бывшим — Като, потакая гвардейцам, вернула старую практику, когда шефом каждого гвардейского полка, а не только у преображенцев, могла быть только царствующая особа. Петр это отменил несколько месяцев назад и назначил шефами на полки фельдмаршалов, чем несказанно, до глубины души, оскорбил высокомерных гвардейцев — «голштинский выродок и тут нас на положение обычных армейских полков перевел, нас — самого императора Петра Великого лейб-гвардию».

Вот и пришлось Екатерине старых полковых шефов тихонько отстранить, но своими заместителями по полку она их все же оставила, за исключением принца Георга — тот вылетел из Конной гвардии намного быстрее, чем пробка вылетает из раскупоренной бутылки шампанского…

И хоть говорила сейчас императрица с князем милостиво, но сама преотлично знала, что военные считают его трусом и матерым казнокрадом. Государыня Елизавета Петровна старого пройдоху в фельдмаршалы произвела и подполковником лейб-гвардии Преображенского полка назначила, хотя князь в походах против неприятеля не командовал, и боевая репутация у него была, откровенно говоря, совсем худая.

Петр Федорович впервые потребовал от князя службы. Заставил его, как и других таких высокопоставленных сибаритов, никогда не помышлявших о строевой службе, «лично командовать своим полком, когда при дворе менялась стража, и стоять перед фронтом во время парада».

И вот, чтоб не подвергнуть себя публичному выговору от императора и насмешкам офицеров, каждый из них держит у себя в доме молодого офицера, который знает службу, и раза по три или четыре в день берет у него уроки в экзерциции.

Ну, не тиран ли древнеэллинский Петр Федорович?! Взял за правило, раз ты гвардейский офицер, «так и неси службу, и отправляй должность во всем». Сатрап он персидский, а не государь!

И старый князь Никита Трубецкой, забыв о своей подагре, марширует перед строем с эспатоном — «ныне у нас и больные и не больные, и старички самые поднимают ножки, и наряду с молодыми маршируют, и так же хорошенько топчут и месят грязь, как солдаты». Ох уж напасти, казни египетские! И кто он после этого — жестокий самодур и гад голштинский…

— Матушка императрица, я только что прибыл из Ораниенбаума и сразу поспешил явиться перед ваши светлые очи, государыня. — Трубецкой встал на одно колено и облобызал правую руку императрицы. А вот свою левую руку Като не давала целовать — она ее нюхательный табак всегда брала…

— И как там поживает мой любезный супруг?

— С утра в безумие впал, матушка. Говорит, что явился к нему дед, император Петр Алексеевич, тростью своей ударил до крови. И рассказал, что переворот в Петербурге будет, всех заговорщиков назвал. И будто поведал ему покойный император, что через восемь дней задушат его гвардейские офицеры в Ропше…

От произнесенного им последнего слова Екатерина вздрогнула и чуть искоса посмотрела на Дашкову. Подруга не сумела скрыть удивления и принужденно заулыбалась.

— Вольно же моему супругу такие сказки рассказывать.

— Нет, матушка государыня. Он действительно знает. И то, что к нему генерал Измайлов прискачет и о мятеже предупредит, он за два часа заранее поведал — а генерал двух коней загнал.

— Так он обезумел, княже. Когда с лошади упал и головкой ударился…

— А юродивые, ваше императорское величество, часто о будущем правду вещают, а супруг ваш ночью в безумии бегал. Видать, на самом деле к нему император Петр Алексеевич явился…

— Полноте, Никита Юрьевич, как вы можете в такое верить…

— Так я бы и не верил, государыня, но супруг ваш по-немецки совсем перестал говорить, водку и пиво отказался сам употреблять и другим настрого запретил, как и табак. Со всеми говорит только на русском языке, и очень чисто говорит. А ругается так вычурно на лакеев, что я поначалу собственным ушам не поверил. Но эту брань я сам слышал, матушка.

Императрица была явно ошеломлена услышанным и, чтобы спокойно проанализировать сказанное князем, подошла к столику и взяла из золотой коробочки щепотку табаку. Аккуратно понюхала, закрыв глаза от удовольствия. Посмотрела на удивленную Дашкову, та просигнализировала глазами, мол, спроси дальше.

— А что супруг мой передал?

— Петр Федорович брани не желает и потому алярма голштинцам объявлять не будет. И гонцов к генералу Румянцеву отправлять тоже не будет, в чем дал государево слово, — Екатерина было встревожилась при упоминании фамилии Румянцева, но тут же успокоилась. Заулыбалась и ее наперсница.

— Ваш супруг во всем вам покорен и готов полностью удовлетворить любое ваше пожелание, матушка-государыня. Просит только не идти походом на Ораниенбаум и выражает желание поговорить с вами, ваше величество, где вам только угодно. Вот его собственноручно написанное письмо, — и князь Трубецкой с поклоном протянул свиток императрице.

Като развернула свиток и прочитала его. Полное унижений письмо в точности соответствовало рассказу Трубецкого. Император драться за престол не будет — сквозило в каждой строчке. И она вспомнила слова воспитателя Петра Якова Штелина, сказанные им лет пятнадцать назад: «На словах нисколько не страшится смерти, но на деле боится каждой опасности».

Она хмыкнула — весьма точное высказывание. Ее милый супруг панически испугался всеобщего гвардейского выступления и теперь готов на все, лишь бы ему сохранили никчемную жизнь…

— Идите же отдыхать, мой милый князь, я рада, что вы один из самых преданных моих друзей!

Екатерина милостиво дала поцеловать фельдмаршалу руку и проводила его до дверей. Потом переглянулась с Дашковой. Они обе были несколько удивлены, но охотно улыбались друг другу и уже не скрывали победного настроения…


Ораниенбаум

Из Петергофа прибыл адъютант, кирасир с усталым лошадиным лицом, тот, что бежал вместе с генералом Измайловым из Петербурга, и доложил, что вместе с ним прибыли казачий сотник и два десятка донских казаков, а еще больше сотни донцов гусарский штабс-ротмистр оставил при себе в сторожевом охранении…

За дворцом на лугу, куда Петр направился быстрым шагом, стояла орда. Именно так воспринял Рык казаков на первый взгляд. Где милые сердцу лампасы, гимнастерки и фуражки с красными околышами?

Кафтаны, или чекмени, как мысленно поправил себя сержант, самых разных темных оттенков, от серого и синего до черного. Черные патлы и бороды, светлых было человек пять только, у многих в мочках ушей здоровенные серьги из золота и серебра.

На поясах станичников кривые сабли в ножнах, у половины пики, у другой половины приторочены чехлы с дротиками. У всех на широких ремнях перевязи прикреплены самые разные пистоли, у некоторых короткие фузеи с кривыми, как «линия партии», прикладами, явно турецкого происхождения, трофеи османские.

Лошади все им под стать, разномастные, но крепкие, у некоторых к седлу приторочены арканы. «Орда, право слово, хоть с Мамаем иди на Русь!»

Увидев царя в голубой ленте, казаки резво спешились со своих лошадок, а когда Петр к ним подошел, сделав останавливающий знак следовавшим за ним адъютантам, донцы дружно поклонились ему в пояс и тут же горделиво выпрямились.

«А это хорошо, что нет в донских казаках раболепия даже перед царем, орлы мои степные! Может, и мой пращур среди вас сейчас стоит?!»

— Сотник Данилов. Прибыли на твой зов, царь-батюшка! — своеобразно отрапортовал здоровенный мослатый казачина, борода с проседью, а глаза с хитринкой, такие родные казачьи глаза со степным прищуром.

— Говорить я с вами долго буду, казаки, так что скидывайте мне седло да в круг садитесь! — сказал Петр, и станичники быстро расседлали двух коней, сотник усадил на одно седло императора, на другое, не чинясь, сел сам, а казаки расселись на траве полукругом, скрестив по-турецки ноги.

— В Петербурге смута, — не стал он тянуть кота за хвост, а сказал им прямо, — изменники выступили супротив меня с оружьем, хотят живота лишить за барские свои прихоти. Два манифеста мои их возбудили. В одном даровал я солдатам и матросам 15 лет службы военной да пенсион изрядный, да вольными хлебопашцами по окончании службы пожаловал с землею, да многим имуществом…

Среди казаков послышался тихий шепот, степные глаза смотрели на царя внимательно, цепко, боясь пропустить даже слово. Петр оглянулся — офицеры правильно поняли его взгляд, один достал коробку с его папиросами и принес ее сержанту.

Надо отдать должное — один казачина тут же высек кресалом искру на трут, и спустя минуту Петр пахнул дымком, сделав разрешающий жест. Чиниться казаки не стали, и мозолистые ладони тут же выбрали половину коробки. Удивления у казаков не было, папиросами задымили, как привычными люльками.

— И вторую мою грамоту они разорвали, донским и яицким казакам назначенную. И хотят наградить вас бояре за службу вашу ратную и верную не жалованием денежным, не провиантом хлебным, а холопством, а земли казачьи меж собой поделить. Долгорукого помните? — бросил Петр и чуть не пожалел о своих словах.

Вздыбились казаки, засверкали глаза, пошел гневный ропот — вскинулась степная вольница. Хорошо помнили, как при Петре Великом князь Долгорукий донцов на всех деревьях развешивал, восстание атамана Кондрата Булавина подавляя…

— Решил я намеднись Войску Донскому жалованную грамоту дать. И скажу вам сейчас, что в ней написано было. А вы, казаки, как на духу, как отцу родному, отвечайте честно, любо ли вам. Жалую я Войско Донское жалованьем государевым, да провиантом хлебным, да на землях войсковых закон пусть свой казаки устанавливают, да по обычаям станичным живут. И запрещаю я на землях донским не казакам селиться, а лишь тому, кого вы сами привечать будете. Но поселившиеся, кто вами привечен был, несут полную казачью службу, без послаблений…

— Любо! — выдохнули единой грудью казаки и снова напряженно уставились на царя.

— А потребую я от вас службы ратной на условиях новых. Как молодой казак в силу войдет да оружием научится владеть, то служить ему четыре года беспрерывно на службе государевой. Выходить на нее он должен в кафтане установленном, со снаряжением всем и конем, с пикой да саблей. Пистоли и ружья от казны получать будете, а за оснастку воинскую к службе еще по 20 рублей выплаты. Кормить же казака на службе, и фураж коню, и жалованья ежегодного 10 рублей от казны получать будете, в свои траты не входя. Иль отцу с матерью выплата эта будет сделана. Но служить будете мне честно и верно, труса в бою не праздновать, государеву волю с усердием исполнять.

— Любо! — с напряжением выдохнули казаки, и Петр далее продолжил их улещать:

— А после службы действительной казаки 8 лет на льготе находиться будут, но коня и справу воинскую содержать в исправности. А война начнется, с турками али татарами, то всем им выходить на службу ратную, пока ворогу кровь не пустят или замирение не последует. И половинное государево жалованье получать будут да долю изрядную в добыче — треть казакам, две трети царю. А делить сами будете, без лукавства и честно. И зорить будете турок или татар, когда я велю, зорить нещадно, на набеги их отвечая сразу же. Тут две доли добычи ваши, а одна царская будет, но жалованья царского получать за то не будете, добычей довольствуйтесь…

Петр сделал короткую паузу и чуть передохнул. Казаки с неослабным вниманием смотрели на него.

— А на землях своих торгуйте беспошлинно, хлеб растите или скот разводите безденежно, кто сколько хочет. Станицы и городки сами обустраивайте, препятствий чинить не станут — ваши земли, сами и решайте. Но ворогов моих или изменников с головою выдавайте царю по требованию, с чадами и домочадцами, и их не привечайте. А что беглых касается или калик перехожих, или скитальцев бездомных, то с Дону выдачи нет. Но вот на татей шатучих сие правило не распространяется. Тех сами хватайте крепко и с головою выдавайте…

— Любо! — казаки не скрывали радости, глаза сверкали, бороды встопорщились, дыхание хриплое, с перегаром явственным.

— Но людям государевым, на Дон с поручениями посланным, ни флоту нашему донскому, ни купцам проезжим тягот и притеснений не чинить, а помогать государевой службе всячески. А купцам торговлю не рушить и поборов с них не брать — они и так в государственную казну платят. На свое обустройство, на школы и госпитали деньги сами изыскиваете, чаю, добычу немалую с турок и татар возьмете. И часть ее не пропивайте, а на дела богоугодные и нужные пускайте. А ежели в устойчивости к вину и водке сомневаетесь, то часть денег можете в мою личную казну отдавать на сохранение — я на них казакам же устроение делать буду. Пора вам городки свои обустраивать и больных с ранеными лечить, да детишек обучать грамоте, и хозяйство с торговлей развивать. Не все ж только с басурманами воевать, и мирная жизнь часто бывает.

— Любо! — с одобрением выдохнули казаки, и Петр стал заканчивать изложение спонтанно подготовленных условий.

— Значит, снова пишу я жалованную грамоту Войску Донскому, и иных грамот без одобренья вашего писать не велю, и детям с внуками велю накрепко. Но вы, и дети ваши, и внуки с правнуками служите честно царю русскому. В чем всем Войском Донским крест мне целуйте, да грамоту крестоцеловальную отправьте. Обиды прежние давайте мы накрепко забудем, по-новому жить начнем. А сейчас, казаки, беда наступила — и меня убить хотят, и Дон потом похолопят. Драться мы будем смертным боем с мятежниками, и вы решайте, с нами головы класть будете за царя, за Россию и тихий Дон иль в стороне останетесь, труса празднуя?

«Какая сторона?! Будто с цепи сорвались. За сабли хватаются, клянутся головы сложить за царя-батюшку да за грамоту царскую, их вольному Дону пожалованную. Ну, пусть немного покипятятся, пользы ради. Представляю, что в полках донских начнется, когда про грамоту услышат, спешить будут, как наскипидаренные…»

Петр медленно прошелся по кабинету, на часах почти двенадцать, ноги ватные. Устал, как собака, даже от ужина отказался, кофе лишь выпил да папиросу выкурил.

«Волков грамоты Донскому войску скоренько смастрячил, все его пожелания красочно изложил, цены нет мужику, красноречив, как баюн. Бывают же люди, пишут коряво, но говорят так, что уши враз вянут, залопочут чуть ли не насмерть, краснобаи. А есть и такие, что говорят корявей некуда, но зато пишут как…

Семь казаков в полки поскакало с подорожными, а жалованные грамоты по шапкам попрятали. В полках читать будут, но к вечеру завтра все припожалуют, коней своих загонят, но придут, вот тут я полностью уверен. И десяток здесь остался посыльными, да и охрану мою разбавили, зыркают глазами, как псы цепные».


«Красный кабачок»

Длинные колонны пехоты пылили на Петергофской дороге. На Ораниенбаум выступила российская гвардия — семь батальонов, четыре эскадрона конной гвардии и две роты гвардейской артиллерии.

Правда, в столице сильный гарнизон остался — от каждого батальона по две роты из шести да эскадрон конногвардейцев. Но оставшихся в столице гвардейцев компенсировали подкреплением, гарнизонными войсками и кавалерией — два батальона пехоты, полки сербских гусар и лейб-кирасирский. Грозная сила шла, одних только армейских солдат насчитывалось больше, чем в голштинской гвардии…

Капрал Иван Тихомиров с тоскою глядел на кровавый закат. За свою тридцатилетнюю службу он уже на горьком опыте неоднократно убеждался — такой закат требует человеческой крови.

Много крови пролить придется. Ох, как не нравилось старому солдату, что четыре гарнизонных роты его батальона в авангард снарядили на помощь пьяной лейб-гвардии.

Вояки с семеновцев и преображенцев сейчас никакие — топают гвардейцы еле-еле, и водку с вином из фляг без конца пьют, пока до Петергофа дойдут, все выпьют, а там и попадают. И хотя в авангарде десять рот пехоты и эскадрон гусар, то есть столько же, как всех войск у голштинцев, но вот в бою с усталых, невыспавшихся и похмельных солдат толку не будет — то старый капрал на своем опыте слишком хорошо знал.

И хотя понимал солдат, что боя быть не может — слишком несоразмерные силы, какая уж тут война при столь подавляющем превосходстве войск гвардии над голштинцами, но то умом понимал. И, может быть, в этих длинных колоннах он был единственным солдатом, кто всем сердцем чувствовал грядущую большую кровь…

В «Красный кабачок» императрица Екатерина с княгиней Дашковой и свитой в сопровождении конвоя из полного эскадрона Конной лейб-гвардии прибыли незадолго до полуночи.

Хотя весь этот путь они проделали в карете, их Преображенские мундиры сильно запылились. И единственное, что подруги хотели, это сполоснуть дорожную пыль и хоть пару часов поспать в мягкой постели.

Однако их желания не сбылись. Какая ванна с горячей водой и мягкая постель — умывались в грязной лохани, а вместо белоснежной простыни на кровать были наброшены суконные солдатские плащи.

От еды подруги отказались, так как хозяин предлагал простые блюда и напитки. Выпили только по стакану воды и чуть посочувствовали хозяину, но без слов. Обе хорошо знали, что будет с хозяйскими запасами еды и напитков, когда через полчаса сюда нахлынет усталая и прожорливая гвардия. Наверное, и саранча меньше ущерба полям клевера нанесет, чем голодные гвардейцы этому радушному хозяину постоялого двора. А также всем жителям соседнего с «Красным кабачком» селения.

Усталые, в грязноватых платьях, они улеглись вдвоем на кровать. Сон пришел почти сразу. Подруги знали, что через три часа их поднимут и им предстоит проехать еще сорок верст до места своего долгожданного триумфа…


Ораниенбаум

«Плохо, что от фельдмаршала Миниха вестей пока еще нет. Но жду, два часа пополуночи крайний срок, не придут галеры, меня разбудят, а приплывут — тоже разбудят…»

Петр прошел в опочивальню, где его ждала Лиза в крайне легкомысленном пеньюаре, верный Нарцисс, большая лохань горячей воды и сервированный столик на двоих.

Однако, к великому изумлению Лизы, Петр до изнеможения проделал разминочный комплекс, и лишь потом арап снял с него пропотевшую насквозь рубашку и панталоны.

Он с вожделением погрузился в лохань — как ванна размерами, лишь борта чуть ниже. Долго размякал в горячей воде, и усталость муторного дня потихоньку ушла из тела, а мысли он отдал своему «тезке».

Мыли его в четыре руки — и от ласковых прикосновений девушки душа Петра ожила, а тело стало тут же строить планы на ночь. И чем нежней были Лизины касания, тем горячей становились планы.

Наконец мытье закончилось, и повеселевшего Петра бережно вытерли пушистым полотенцем, надели на плечи такой же пушистый и легкий халат.

Нарцисс тут же открыл дверь, и четверка лакеев тихо вошла в опочивальню, обступили со всех сторон ванну и с огромным напряжением ее подняли. Кое-как слуги вынесли лохань из опочивальни, а затем две миловидных служанки, а Петр быстро оценил их, пробежав по фигуркам, раздевая глазами, унесли пустые кувшины и простыни.

Поужинали довольно быстро — Петр умял рыбное заливное, затем вкусил жаркое из перепелов и придавил съеденное сладким шоколадным пирожным, хотя ранее сладкое не очень одобрял. Выпив традиционного сока и закурив папироску, он загрустил — его сильно пугал, вернее изрядно тревожил, завтрашний день и беспокоило отсутствие донесений от Миниха из Кронштадта.

И еще одно обстоятельство несколько нервировало Петра — среди придворных стремительно распространились дикие и страшные слухи из Петербурга, будто бы там пролито много крови, от несогласия в гвардейских и армейских полках все поставлено в городе вверх дном, множество домов и разных заведений в столице разграблено бунтующими обывателями, вовсю идут пьяные погромы.

Однако Петр не только не поверил болтовне среди придворных, но еще приказал жестоко пресечь распространение подобной галиматьи, ведь такая информация могла плохо подействовать на его солдат, привести к беспочвенным мечтаниям, что жестокой драки, может быть, удастся избежать…

Лиза сразу заметила некоторую хмурость, легшую тенью на челе своего возлюбленного, и чисто по-женски попыталась разрядить несколько напряженную обстановку.

— Что тревожит вас, государь-батюшка? — негромко спросила Петра нагая Лиза, откинув одеяло.

Петр с трудом чуть придавил нарастающее желание, но противостоять ему долго не смог. Его опять потянуло к этой молодой женщине всей подкоркой мозга, и с ней он почувствовал себя спокойно и уверенно, и именно от нее он мог получить дополнительную силу. Ему захотелось прижать Лизу к груди, насытиться ее молодым телом. И он уже не стал себя сдерживать…

Загрузка...