ДЕНЬ ЧЕТВЕРТЫЙ 30 июня 1762 года

Ораниенбаум

Он поежился от холодного ветра. Таким ветер бывает в конце октября, когда белая поземка уже несется, а земля еще не укутана теплым снеговым одеялом. Пронизывающий ветер кажется еще холоднее, как будто он специально набирает злую силу, отражаясь от начинающей промерзать земли, ото льда, затягивающего сонным зеркалом воду, от голых сиротливых веток, с последними одинокими, не опавшими, не сорванными жухлыми листьями, от бурой увядшей травы.

Петр не знал, где находится. Он не знал, сколько сейчас времени. Он просто открыл глаза и увидел осень, позднюю осень в незнакомом лесу.

Хмурое свинцовое небо не обещало ничего хорошего. Холодало. Начинающийся снежок пробрасывал маленькие нетающие белые крупинки и грозил перерасти в настоящий снегопад, возможно, первый этой осенью.

Божья благодать! Первый снег на Покров…

Петр обернулся.

За его спиной стоял высокий старик. То ли плащ, то ли темная накидка, ниспадающая до земли, одежды под ней не видно. Капюшон не скрывает длинных седых, почти белых волос. В правой руке он держал посох, левая скрыта под одеяниями.

Здравствуйте, я здесь заблудился, — Петр не нашел ничего лучшего сказать ему в ответ. — Вы так тихо подошли! А вы… — и умолк, не зная, как продолжить.

И тебе здоровья желаю. — Странный старик улыбался.

Незнакомец весь был какой-то «не такой», бросающееся в глаза несоответствие Петр почувствовал с первого взгляда. Изможденное морщинистое лицо несло на себе печать аскетизма и строгого нравственного поста. Это лицо могло смотреть на него только с церковных образов. Однако оно не сочеталось с живыми яркими глазами, удивленными и восторженными, глазами ребенка, глядящего на мир, в котором он пока еще знает только добро.

Он выглядел как старец или отшельник. Петр один раз видел таких, ушедших от мирских грехов, посвятивших себя служению Богу. После Афгана он решил исполнить обещание, данное себе, и креститься.

Лихое безденежье занесло его в летние каникулы после первого курса в шабашники на далекую сторону, и, пользуясь случаем, он отправился в уцелевший монастырь.

Вот там-то этот его нечаянный собеседник пришелся бы к месту. Больше всего его поразили тогда глаза монахов. Глаза, лишенные блеска мирской суеты и поволоки грешных страстей, глаза, горящие фанатичной верой и, казалось, насквозь видевшие его душу и мысли.

Он чувствовал себя под этими взглядами голым, словно каждый его грешок вылезал наружу и гипертрофировался, раздавливая его неподъемным грузом. Черные хламиды и суровые лица долго еще потом снились ему.

Так вот, глаза старика были совершенно другими, не сочетающимися с его обликом. Они были смеющимися, мальчишескими, небесно-синими и лучистыми. Петру показалось, что от них идет какой-то свет, мягкий и согревающий, и живое, успокаивающее тепло.

Ну, что ты молчишь, замерз? — старик уже откровенно смеялся.

Да нет, наверное, — Петр переминался с ноги на ногу, пытаясь хоть как-то согреться, но зубы уже начинали откровенно и предательски стучать. — Немного, не совсем…

Так да, нет или наверно? М-да!.. Ты не здесь заблудился, — старик повел рукой, — а здесь!

Он дотронулся своей сухощавой морщинистой ладонью до лба Петра. От неожиданности Рык даже не успел отшатнуться: ведь старик стоял метрах в пяти от него: «К-как он смог коснуться меня? Он что, того…»

Чего «того», Петр не успел додумать, внезапно он почувствовал тепло, как у раскаленной печки, накатывающееся на него волной. На мгновение он ощутил себя ребенком, прижимающимся к отцу, такой благодатной и умиротворяющей была охватившая его нега.

Ветер внезапно стих, снег прекратился, и лес наполнился звенящей тишиной.

Вы кто?

Кто я? Я-то знаю, кто я! А вот знаешь ли ты, кто есть ты?

Я знаю, кто я!

Нет, ты думаешь, что знаешь, и все вокруг думают, что знают! А это не так! Тот, кого все видели раньше, уже не тот, кто ты есть теперь!

А кто же я тогда?

Тот, кем ты стал!

А кем я стал?

Загляни в свою душу, прислушайся к своему сердцу — и узнаешь!

Этот диалог начинал Петра раздражать: «Что это за дед? Откуда он взялся? Дурацкая игра в вопрос-ответ о том, что мне и так известно… Я, можно подумать, не знаю, кто я!.. Это что еще за чертовщина?»

Нательный крест вдруг начал нагреваться под его рубашкой.

Не упоминай врага человеческого даже в мыслях! — Глаза старика метнули молнию. — Ты лжешь не только мне, ты лжешь самому себе!

Я не лгу…

Не перебивай! Ты лжешь!

С чего вы решили? Вы что, меня насквозь видите?

Да, вижу! И ты сможешь, если захочешь! Если душа чиста и сердце корысти не имеет, то ложь видна — будто липкий туман с языка слетает. А с душой светлой и человек светится. То легко разглядеть… Ты тоже можешь, если сердцем захочешь…

Сумбур царил в голове Петра. «Я не я, а кто же я?» — он уже окончательно запутался и решил сменить тему разговора.

Вы здесь живете?

Не о том ты меня спрашиваешь!

А о чем я должен вас спрашивать? — Петр даже не ожидал такого поворота. Старик начинал его откровенно злить.

Он даже морщился от боли. Нагревающийся крест начинал жечь уже по-настоящему. Он хотел было вытащить его, но поднять руку не смог, она так и осталась на месте. Петр почувствовал, что не может шевелиться, он словно окаменел. Боль становилась нестерпимее.

Запомни, ты несешь теперь не чужой крест! Это твой крест! Ты бы мог спросить, как облегчить свою ношу, но ты не стал это делать! Что ж, ты сделал свой выбор…


Петр каким-то судорожным рывком вынырнул из осязаемого омута сна и опомнился. На каждом плече лежало по милой спящей головке. Горячие ладошки женщин лежали на груди.

— Фу ты, так это только сон. Хоть не били сейчас! — счастливо пробормотал он и снова рухнул в объятия Морфея…


Петербургский тракт

Темными ночными тенями скакали во весь опор три всадника. Давно за спиной остался Ямбург, старый новгородский Ям с его полуразрушенными стенами и башнями. И необычно тихий.

Из короткого опроса в придорожной почтовой станции, а по-старому — яме, удалось выяснить, что в прошлую полночь местный гарнизон целиком ушел на Гостилицы, где государь Петр Федорович собирает войска, дабы покарать изменников, что супротив него бунт в столичном граде устроили.

Ушли все, и пехота, и кавалерия, только никчемная ланд-милиция осталась да инвалидная команда из пожилых солдат, к полевым сражениям непригодная.

Старость никого не щадит, года уже не те, и здоровье трудными боевыми походами измотано. Ведь многие солдаты службу при жестокой царице Анне Иоанновне начинали, а некоторые еще времена императора Петра Алексеевича вспоминают…

И снова три ночных всадника, три вестника лошадиными копытами версты меряют, везут императору пакет от генерал-аншефа Петра Румянцева, что обещает венценосному тезке своему после полудня дня нынешнего с кавалерией сильной к Гостилицам подойти.

Донесение срочное, вот и скачут, не останавливаясь — только в ямах для них оседланные лошади стоят наготове. Впереди подпоручик Демин настегивает вороного, следом за ним секунд-ротмистр Шульц подгоняет своего саврасого. А самым последним, фамилию свою полностью оправдывая, поручик Хвостов поспешает на чалой лошади. До ближайшего на дороге яма еще три версты, потому лошадей не жалеют, пришпоривают жестоко…

Неожиданно конь Демина на бешеном скаку рухнул на дорогу, видно, споткнулся, но лихой подпоручик как-то ухитрился соскочить с седла, вовремя отпустив стремена.

Ловок подпоручик, даже на ногах смог устоять, и в дорожной пыли почти не извалялся. Ротмистр задержал коня и остановился рядом, за ним вскоре подоспел и Хвостов, чуть опередив по дороге.

Не говоря слов, Иоганн Шульц протянул подпоручику руку. Все правильно, до яма уже близко, а немец намного легче габаритного Хвостова, и конь под ним лучше — двух офицеров легко вывезет несколько верст.

И птицей взлетел сзади Демин на круп вороного, устроился за спиной ротмистра получше, и тут же вскрикнул Шульц, выгнулся и захрипел. Кинжал подпоручика немного вкось пошел, до сердца сразу не достал, хоть удар у убийцы поставлен был. Вот потому-то успел захрипеть крепкий телом немец от предательского удара в спину.

Хвостов недоуменно посмотрел на Шульца, но через секунду все осознал — рука по привычке схватила эфес палаша, но вытянуть его из ножен поручик уже не успел. Демин выстрелил из пистолета почти в упор, и поручик, получив пулю под сердце, мешком свалился с седла.

Убийца хищно улыбнулся и резво соскочил с коня. Офицер оглянулся — только серый сумрак ночи кругом, и никто не видел ночного убийства.

Озираясь, Демин подошел к убитому им ротмистру, нагнулся над Шульцем, засунул руку под полу мундира, оторвал подкладку и вскоре извлек пакет генерала Румянцева. Осмотрев печать, довольно улыбнулся и сунул пакет под обшлаг. Хотел было вскочить на коня ротмистра, но хриплый стон моментально привлек его внимание.

Хвостов пришел в сознание и пытался зажать рану. Демин высокомерно ухмыльнулся, обнажил палаш и стал медленно подходить к умирающему Хвостову.

— А ты иудой оказался, сопля зеленая! — поручик с презрением харкнул кровавой слюной.

Рука под мундиром еле зашевелилась. Но не рану зажимал офицер — его пальцы извлекли миниатюрный дорожный пистолет английской работы. Как чувствовал, взял с собой, спрятав в потайной карман.

— Вот так-то, Хвост. А сей пакет я доставлю императрице, а та наградит меня за службу верную. А генерал не успеет, гвардия утром Петрушку атаковать будет и к полудню уже разобьет. А ты подохнешь здесь…

Договорить предатель не успел — неимоверным усилием поручик поднял свой пистолет и точно выстрелил Демину прямо в сердце. Предатель схватился за грудь, злорадствующая маска сменилась предсмертным пониманием — но глаза остекленели, и подпоручик рухнул, как срубленное дерево, на тело убитого им ротмистра.

Хвостов уронил пистолет в дорожную пыль. А затем его окровавленные губы еле слышно прошептали последние в жизни слова:

— Генерал всегда успевал…


Петергоф

— Итак, господа, давайте подведем итоги нашей ночной консилии! — Кирилл Григорьевич Разумовский медленно обвел пристальным взглядом сидящих за одним столом полководцев.

Фельдмаршал Никита Юрьевич Трубецкой выглядел неважно — в глазах старика плескался темной водицей ужас, он словно предчувствовал скорую расплату за совершенное предательство и всем своим естеством хотел ее оттянуть.

Разумовский мысленно сплюнул — не любил гетман трусов. А вот генерал-аншеф Петр Иванович Панин был яркой противоположностью князя — он нисколько не сомневался в успехе завтрашнего наступлении. Еще бы мандражировать, когда к утру все десять тысяч гвардейского войска будут собраны и вперед пойдут…

Последний участник этой встречи, генерал-поручик Василий Иванович Суворов, бездарно загубивший вчера передовой отряд авангарда мятежников, наоборот, был в мрачном расположении духа.

Нет, генерал тоже считал, что немедленное наступление всеми силами является единственным выходом из положения, ведь любая задержка позволит императору Петру Федоровичу собрать значительно превосходящие гвардию войска, а это обернется неизбежным разгромом…

— Я за наступление гвардии рано утром, — отчеканил Панин. — Солдаты наши хорошо отдохнут, и до Гостилиц и Дьяконово к полудню маршем быстрым выйдут. Атаковать лучше с ходу. Василий Иванович бьет с фронта, а я насяду с тыла…

— Надо согласовать атаку по времени, — Суворов решительно сжал кулаки, — иначе противник нанесет удар первым по моим войскам, а потом развернется для атаки обходящих войск Петра Ивановича.

— А как вы, дорогой фельдмаршал, считаете? — не выдержав затянувшейся неловкой паузы, спросил Разумовский князя. Тот, втянув голову в плечи, промолчал.

Граф снова мысленно сплюнул — пользы от Трубецкого, как и от его слабых духом преображенцев, маловато предвидится. За ними нужен глаз да глаз, а иначе либо подведут, либо изменят, что даже более вероятно — такой пример уже был.

— Никите Юрьевичу лучше остаться со своим полком в Ораниенбауме. И после бомбардировки взять штурмом Петерштадт, — на выручку украинскому гетману пришел Петр Панин, достаточно было генералам переглянуться. Такое решение они изначально подготовили — иного поручить Трубецкому было просто нельзя.

— Но по батальону от его полка пусть в наших отрядах останется, — невозмутимо продолжал Панин, — у меня гренадеры, а второй батальон у Василия Ивановича.

Герой недавней войны с пруссаками, хотя и полностью разделял отношение гетмана к старому князю, но и к Разумовскому относился не лучше — ведь из самой хохляцкой грязи вылетели Розумы в графья…

— Я согласен, господа, — наконец промямлил старый князь — у него тряслась нижняя челюсть и ходуном ходила лежащая на столе рука. И тут уже генерал Суворов не выдержал, глянул с презрительным осуждением, усмехнулся, а потом негромко спросил:

— Войска Румянцева от Нарвы успеют подойти?

— Нет, там пока все спокойно, — ответил ему Разумовский. — Наш император Петр Федорович собрал до девяти тысяч войска, но только Воронежский полк и его голштинцы в полном составе, а остальные надерганы ротами из разных полков, что гарнизонами в Кронштадте и по всей Ингрии стояли. Да еще из них более тысячи казаков, но половина донских разбойников на трактах грабежи творит. Так что, если ударим разом всеми силами, то добьемся победы…


Ораниенбаум

— Тише, черти! — шепот офицера угомонил матросов, что наводили дощатую переправу через заболоченный ров.

Работа грязная, но привычная, и существенно облегчалась старыми дубовыми сваями, что торчали одинокими гнилыми зубами из воды. К ним и крепили сейчас заранее сколоченные из досок настилы.

Работали матросы дружно, с огоньком, и через четверть часа две переправы были полностью подготовлены. По ним сразу стали перебегать вооруженные до зубов моряки и голштинцы.

Командор Спиридов лично возглавил вылазку гарнизона — ночную атаку на спящий лагерь гвардейцев, дождавшись «собачьей вахты», лучшего времени для подобного рода предприятий…

Мощный взрыв подбросил Григория Орлова с жесткой охапки травы, которая служила молодому офицеру постелью. Несколько секунд потребовалось гвардейцу, еще не перешагнувшему свой тридцатилетний рубеж, чтобы опомниться, отойти от сна и машинально вцепиться в эфес шпаги.

Тихий лагерь на его глазах почти мгновенно превратился в библейский городок Содом в час расплаты за грехи его жителей. Дикие животные вопли и последние хриплые стоны убиваемых гвардейцев сотрясали ночную тишину, пламя от взорванного бочонка с порохом перекинулось на повозки, и те разом вспыхнули.

Огонь на секунду ослепил Орлова, но офицер успел разглядеть, как почти рядом с ним несколько озверелых матросов свирепыми волками набросились на суматошно убегающих от них гвардейцев, пустив в ход штыки и приклады. Предсмертные крики и стоны еще более усиливали панику и суматоху в Преображенском лагере.

Без малейших колебаний, а труса он никогда не праздновал, Григорий бросился вперед, крича во все горло: «За мной, ребята, за мной!»

Все это живо напомнило ему войну с пруссаками, на которой он был трижды ранен. Затопали башмаки — следом за ним побежали несколько солдат и офицеров, отчаянно матерясь.

Навстречу Орлову выскочил матрос и, ощерив рот с гнилыми зубами в оскале улыбки, попытался воткнуть граненый штык в живот цалмейстеру.

Уйдя чуть в сторону, Григорий цепко схватил левой рукой фузею за цевье, а правой врезал от души сокрушительной «распалиной», напрочь выбив моряку его последние зубы.

Матрос даже не хрюкнул, отлетая на сажень от молодецкого удара. Да что там моряк, никто в гвардии устоять в драке супротив него никак не мог, разве что за исключением гиганта Шванвича. Всех побивал махом Григорий, и только Шванвич с периодичной постоянностью в кровь и сопли лупил любого из Орловых, признанных силачей. Правда, против двух братьев Орловых и верзила Шванвич тоже устоять не мог — тут они его мордовали, как бог черепаху…

Следом за моряком Григорий приложил кулаком выскочившего за ним следом голштинца — но немчик был на самую малость покрепче и, заваливаясь ничком на сырую землю, прохрипел: «О, майн готт!»

Следующей жертвой силача оказался молодой морской офицер, размахивающий абордажной саблей. Хорошо он так ею размахивал, как ветряная мельница мельтешит крыльями в сильный ветер, но от судьбы уйти не смог — шпага гвардейца его насквозь проткнула.

Орлов рванулся дальше в кипящую сечу, бешено работая кулаками и размахивая шпагой. Он бы сокрушил всех врагов, но под его ногами с ужасающим грохотом взорвалась ручная бомба, брошенная кем-то из моряков.

Цальмейстер почувствовал, как чудовищная сила оторвала его от земли и запустила в недолгий полет. А вот своего падения на эту грешную землю лихой гвардеец уже не припомнил…


Гостилицы

Петр вынырнул из сна, за окном трубили горны и частой дробью делали побудку барабаны. За неплотно задернутыми шторами — бледно-серый сумрак рассвета белых ночей.

С двух сторон к нему прижимались фрейлины: нацелованные вспухшие губы, шеи, груди и плечи в багровых пятнах засосов и в следах укусов. Спали его любовницы крепко-полтора часа беспрерывного секса успокоили и этих ненасытных менад.

По лицам было видно, как измотаны они — будто он их испил досуха, до самого дна. Наверное, потому-то Петр чувствовал себя прекрасно, гораздо лучше, чем после ночи с Лизой.

Правда, и Лизетта после первой безумной ночи напоминала выжатый досуха лимон, сморщенный и пожухший. Видно, реинкарнация позволяет телу подзарядиться энергией только и исключительно путем секса. Вот почему у него это бешеное желание… Вот потому он их настолько мощно, полностью оприходовал — и Лизу, и Клару с Наташей.

Петр идиотски гоготнул про себя, представляя, куда он сейчас на зарядку свою батарейку совать будет. Однако нужно было торопиться, мало ли что, прискачут, вырвут силой из рук девичьих, поспешать надо (а на войне только так, и не иначе) и еще раз успеть вкусить греховного плода…

Петр стал нежно и ласково целовать Клару в шейку и плечико, а руки мягко и неторопливо поглаживали ее теплое и упругое тело. С каждой минутой ласки нарастали, становились горячей и упорней — девушка стала легонько постанывать, уже проснулась и полностью отдалась его настойчивым губам и рукам.

Но сама никаких ответных действий не предпринимала, а только внимала ласкам. Но стоило Петру перейти к активным действиям, как Клара тихонько запищала, но по мере нарастания темпа ее голос стал набирать силу и в конце превратился в дикие сладострастные вопли.

И как только все закончилось, девушка сразу обмякла тряпичной куклой и тут же уснула — недаром французы называют оргазм «смертью понарошку», а «умирала» Клара этой ночью уже несколько раз.

Однако утренний променад на этом для него не закончился — Наталья давно проснулась, наблюдала за ними, а теперь, возбужденная, потребовала и свою долю. Его долго упрашивать не пришлось, и он быстро отозвался на ее откровенные ласки, даже не отдохнув толком.

Но теперь Петр действовал по-солдатски, решительно и грубо, но зато долго. И прокатились по комнате еще более громкие звуки удовлетворяемой плоти. А вскоре еще одна фрейлина, сраженная Венериными усладами, целиком и полностью рухнула в сладостные объятия сновидений…

Император резво соскочил с ложа, быстро обтерся мокрым полотенцем, тщательно протер крепкие зубы ароматическим мелом, обстоятельно прополоскал рот.

И тут же в комнату вошел адъютант с ворохом одежды и помог императору облачиться. И Петр не один раз ловил завистливый мужской взгляд, брошенный офицером на спящих обнаженных женщин, и уважительный — уже на него самого.

Посмотрел на часы — половина пятого. Петр лихо добил, не чинясь, остатки ночной трапезы. Только горячий кофе ему принесли, тот хорошо пошел вместе с папиросой.

Теперь Петр чувствовал себя превосходно — отлюбив красавиц всеми доступными и недоступными способами, плотно перекусив за ужином и завтраком, да еще испив кофе под папироску… Что еще надо для жизни нормальному и здоровому мужику? Только одно и остается — драку не заказывали?

Петр ухмыльнулся, припомнив все события получасовой давности, и решительно покинул своих спящих красавиц. Он спустился по широкой деревянной лестнице в столовый зал, где его уже ожидали шесть генералов его маленькой армии — Гудович, Измайлов, Мельгунов, Ливен, Шильд и Девиер, штабные офицеры и адъютанты.

Петр внимательно оглядел собравшихся в зале, при его появлении дружно вставших. Жестом император усадил их на места, а сам решительно уселся в председательствующее кресло.

— Господа генералы и офицеры. Мы здесь собрались, чтобы обсудить план сегодняшнего боя, вернее, даже генерального сражения, которое решит судьбу мятежной гвардии. Я говорю вам сразу — мы победим. А сейчас мы должны решить, как это сделать без больших для нас потерь. Запомните все крепко-кровь человеческая не водица, и просто так лить ее я своим генералам не позволю. Ибо за каждого убитого перед Господом нашим лично ответ держать буду. Подполковник Рейстер, вам слово…

После делового разговора последовал общий обильный завтрак — и он не мог не сесть рядом с ними. Ведь им сегодня предстояло драться, а может быть, кое-кому и умирать. За него, кстати, умирать.

И Петр желал посмотреть на каждого, приободрить и показать свое им благоволение. Странное это ощущение — вдруг получить право посылать на смерть солдат да распоряжаться войсками. Пусть солдат было сейчас девять тысяч, что маловато для серьезных дел, но это была его армия. Он прекрасно понимал, что у него нет опыта войны, здешней войны, но надеялся на знания генералов, умение офицеров и мужество солдат — ведь на этом держится любая армия, и это нивелирует глупость и бесталанность командующих.

Хотя тупым Петр себя не считал, да и был хорошо знаком с военным делом, пусть и на уровне взводного сержанта. И за эти двое суток Петр время не терял и успел пообтесаться в роли главнокомандующего…


Кронштадт

— Папа, мне письмо от Катерины старый Иван привез. Он сюда в лодке из Петербурга приплыл, тайно от Миниха, — Лиза в ночном халате смотрела большими глазами на отца.

Роман Илларионович подошел к дочери, ласково поцеловал ее в лобик. Так он делал каждое утро, и даже сейчас, когда слуга поднял его с теплой постели на два часа раньше обычного и сказал, что дочь требует немедленно прийти к ней в комнату.

Ослушаться дочери Роман Илларионович не мог — ибо сейчас он видел в ней не только дочь, но и будущую императрицу.

Хитер был граф и выгодно пристроил обеих дочерей. Младшую, умницу и красавицу, за князя Дашкова. А старшая уже два года делит постель с императором Петром Федоровичем, который последнее время все чаще говорит, что разведется с супругой и упрячет блудливую немку в монастырь…

Вот тогда-то и исполнится заветная мечта — его дочь станет императрицей, а он тестем императора и дедом наследника престола. Да, именно дедом.

Три дня назад Петр Федорович, к великому изумлению двора, как только оправился от злополучного падения с лошади, выгнал всех — и Нарышкиных, и брата Михаила, канцлера, и многих других.

А отдал предпочтение Лизочке, заявив во всеуслышание на весь двор, что ее любит и желает. И хочет от нее сына, наследника. Граф сильно удивился, ибо давно знал тщательно оберегаемый секрет императора — мужская немощность, импотенцией называемая.

Но то, что произошло на его глазах, а он почти весь вечер подглядывал в дверную щель, изгнав всех придворных из зала, потрясло его до глубины души. Какая немощность — дочь билась в экстазе, а Петр Федорович трудился неутомимо, и граф видел, как император неоднократно вытирал свое драгоценное семя…

А теперь все решится — в победе Петра Федоровича над мятежниками Роман Илларионович уже не сомневался и желал ее всеми фибрами своей души. Более того, именно сегодня и будет достигнута победа — граф видел, какую эскадру собрал фельдмаршал Миних для десанта на столицу.

Именно на Петербург, хотя все кругом твердили про Петергоф и Ораниенбаум. Но фельдмаршал без обиняков четко сказал ему, предложив союз, который был графом немедленно принят.

Роман Илларионович был тертым калачом, и сейчас в старом Минихе нуждался больше, чем тот в нем. Христофор Антонович мог одним махом решить то, на что не было возможностей у графа — навсегда убрать перед его Лизой препятствие в виде ненавистной супруги и узаконенного ублюдка, в котором нет ни одной капли крови от Петра Федоровича. И он сделает это, пусть и руками Живодера, хотя и сам приложит руку.

Вчера вечером граф передал Миниху три гранулы хранимой в глубокой тайне, полученной от деда легендарной отравы — кантареллы, неизвестными путями попавшей в руки прадеда. И эти последние три гранулы он с радостью отдал Миниху — тот только жестоко сверкнул очами.

Роман Илларионович мысленно списал императрицу Екатерину Алексеевну, ее сына Павла и Ивана Антоновича, внучатого племянника грозной царицы Анны Иоанновны, томящегося уже почти два десятка лет в заточении в Шлиссельбургской крепости…

Граф быстро пробежал глазами письмо дочери — ничего особенного, если бы не приложение в футляре, в котором письмо императрицы, Катерина просила передать его в руки императора. Роман Илларионович выбросил бы письмо, если бы не одно но… Не дай бог случайную пулю императору поймать, ведь тогда крах.

И только младшая дочь, наперсница Екатерины Алексеевны, не даст его в обиду. Но сдержать любопытство Лизаветы граф не смог — девушка открыла футляр и вскрикнула.

— Здесь заусеница, папочка! — жалобно сказала ему дочь и показала капельку крови на пальце. Лиза прижала к пальчику кружевной платочек, промокнула капельку крови, а футляр протянула отцу.

Роман Илларионович грустно улыбнулся — эх, молодежь, вечно торопятся. Взял сам футляр… и порезался. Края крышки оказались острыми — и граф тихо рассмеялся. Ох уж эта немка, постоянно пакости строит.

Затем Воронцов вслух прочитал собственноручное письмо императрицы — умоляющие просьбы супруги Петра Федоровича его совершенно не растрогали. И, злорадно улыбнувшись, он с нескрываемой радостью дал прочитать письмо Лизе.

Та хищной щукой схватила письмо и буквально проглотила его содержимое. Затем победно посмотрела на отца — и торжествующий взгляд дочери ему о многом поведал.

Граф склонился в поклоне перед дочерью, потом подошел и поцеловал ее в лобик. Это была полная победа, и его, и дочери…

— Галера через час идет в Нарву. Я отправлю на ней гонца. Немедленно напиши письмо императору, своему будущему мужу…


Ораниенбаум

Голова сильно болела, но добрый глоток вина несколько унял боль от полученной им контузии. Хорошо, что блевать не хотелось, ибо тошнота дурной признак, и последствия контузии тяжелыми могут быть. Григорий Орлов смачно выплюнул сгусток крови — повеселились морячки, мать их за ногу. Убитых, конечно, жалко — но погибло не так и много гвардейцев, с полсотни едва наберется.

Хуже было другое — солдаты веру в победу терять стали. Несколько сотен поразбежалось по окрестностям, и хотя большинство из них удалось собрать заново с помощью одного-единственного эскадрона драгун, но только надеяться на их дальнейшую стойкость в боях было бы опрометчиво.

Опрос четырех захваченных пленных (а двух из них взял сам Григорий, что пролило бальзам на его душу) еще более обескуражил цалмейстера. Трое матросов на вопросы отвечали охотно, вот только их вера в императора и его неизбежную победу над мятежной гвардией была непоколебимой. И их даже смерть не могла напугать.

Григорий и так и этак пытался объяснить морякам причины переворота, но те только пожимали плечами. А когда Орлов бросил им последний козырь, сказав, что русский царь немец, то матросы, не дослушав, захохотали. Потом сквозь смех привели цалмейстеру слова, сказанные вчера в полдень императором Петром Федоровичем про гвардию…

Долго Григорий Григорьевич переваривал новые для него ругательства. Такое немец никогда не скажет, лишь только природный русский сможет — «суслики жеваные», «кони педальные», «козлы позорные». Это самые невинные и ласковые изречения императора.

А другие бранные высказывания Петра Федоровича пленные матросы произносили с завистливым придыханием — даже для них, хорошо знавших матерно-морскую терминологию, многие слова стали настоящим откровением. Какой тут немец…

Голштинского рекрута со сломанной им же самим челюстью Орлов спрашивать не стал, только еще одним тумаком наградил. Да и о чем спрашивать немчика, который непонятно и еле слышно шепелявит.

Плененных матросов с рекрутом Григорий отправил под охраной в Петербург, чтоб Като с ними пообщалась, а сам в скверном состоянии души стойко превозмогал боль от полученной контузии.

Но через час настроение цалмейстера резко улучшилось, и боль из головы сразу исчезла. Из Петербурга пришла новая, спешно сформированная, рота гвардейской артиллерии — 8 полупудовых единорогов и две кургузые пудовые мортиры. И Григорий Орлов злорадно и торжествующе заулыбался — уже к вечеру от Петерштадта камня на камне не останется…


Гостилицы

Рассветало. Птички зачирикали, солнышко окрасило горизонт в розовые переливы. Утро начинало брать свое, впору о жизни и любви думать, а не о том, как кровушку проливать.

Петр от досады крепко выругался — решающий бой с гвардией его пугал. Император оглядел воинство — везде чуть дымили костры, шатались еще кое-где солдаты, но большинство дремало у костров, переваривая обильный завтрак.

Наедались пищей телесной и духовной служивые впрок — во избежание демаскировки они до самой баталии должны были сидеть в роще тихо, как мыши, костры не палить и разговоры меж собой не вести. Засада — вещь тонкая, и любое нарушение могло привести к самым серьезным последствиям для самих охотников.

— Дядя Ваня, — юношеский тенорок был возбужден, это отчетливо проявлялось в голосе, — а правду говорят, что государь наш изменился, лихим стал и изменников рубит напропалую?

Петр застыл за деревом — он полюбил ходить по ночному биваку и слушать солдат. Два казака, что его сопровождали в этой экскурсии рано утром, ступали по лесу совершенно беззвучно, и он так ни разу и не услышал, чтобы хрустнула веточка под их ногами. Настоящие пластуны, в отличие от него, хотя Петр считал себя неплохим разведчиком.

И сейчас они тихо вышли к солдатскому костру, прислушались к разговору — государь не подслушивает, а собирает информацию. А значит, стыда в таком поступке нет. Знать настроение солдат перед боем жизненно необходимо для любого полководца…

— Измайловцев во дворце лопатой искрошил государь наш до чертиков, то я своими глазами видел! Накромсал…

Голос Петр узнал сразу — тот старый петергофский солдат, что сержанта получил за найденный орден святого Андрея Первозванного, Иван Тихомиров, кажется.

— И изменился он шибко — нашим природным царем стал, по-немецки более не лопочет, а такие словеса иной раз закручивает, куда там матросикам в кабаке. Голштинцы все гутарят, что в ночь перед изменой к государю нашему оба его деда явились, Петр Лексеевич, царствие ему небесное, и Карла свейский, что с нами в долгой войне бился. Так император-то покойный зело наставлял: «Ты внук мой, и потому немецкий говор забудь, и правь разумно, людей зазря не обижай, как я напрасно делал, веру блюди накрепко». Нам службу изрядно сбавил, землей и деньгами награждать будут. Иль пенсион добрый давать. А за такого царя и живот свой положить не жалко. Вон, казаки донские на батюшку нашего сейчас молятся — он жалованную грамотку им отписал. Будут на тихом Дону теперь жить припеваючи, как сыр в масле кататься. Эхма, долюшка наша нелегкая…

И такая жгучая зависть зазвучала в голосе у старого солдата, что Петр содрогнулся душою.

— А Карла свейский, чай, нехристь трусливая?

— Ты говори, а не заговаривайся, дурашка. Я когда со старым Живодером на Крым ходил, а тому уж четверть века минуло, у нас в роте Кузьмич был, так он с Карлой сим под Нарвой дрался, когда война только начиналась. И под Головчином дрался, потом и под Полтавой. А вот татары его стрелою убили — старый он уже был, намного более, чем мне сейчас, вот и не увернулся, не успел. Так, о чем это я? А, вспомнил. Вот он и рассказывал, что Карла сей отчаянной храбрости был, со шпагой первым шел, и многих наших солдат поколол. И только раз его победили, под Полтавой. А более ни разу — он нас часто побеждал. Так Кузьмич говорил, что под Полтавой мы их многолюдством задавили — на одного шведа трое наших навалились. А Карла в бою не было — ему ногу за три дня до боя раздробили, вот он в атаку и не пошел. Повезло нам крепко…

— Но как же Карла батюшке-царю умение то передал?

— А через кровь — ночью шпагой в бедро вдарил, кровь всю комнату залила, мне голштинцы даже платок с кровью показывали. Капрал там у них один есть — на груди прячет, никому не дает. Святая кровь, царская, раны заживляет.

— Как так, дядя Ваня?! Чудо-то великое, и какое!

— А так! Сколько ему ран нанесли — вон, во дворце вчерась весь в крови был, а хоть бы что. Крестным знамением осенит и бегает. По стене дворца забрался один, сам видел. Его офицеры и казаки за ним пробовали, да со стен вниз и попадали. А он им лестницу сверху сбросил — забирайтесь, неумехи. Вон здоровущего медведя на нас царь-батюшка пинками могучими выгнал, Гришка тогда от страха перед косолапым штаны обмочил.

— Да ладно тебе, у самого зубы стучали. Михайло Потапыч за нами побег, шкуру содрать норовил, а государь его за нос поймал и обратно в парк отправил, да на нас еще крикнул. А медведь-то во, морда как сундук, лапы что бревна! — в разговор вошел третий солдат, а Петр еле смог подавить смех — мишка малой был, сам смертельно напуган был. И не хватал он его за нос, дурак совсем, что ли. Вот так легенды и рождаются.

— А раны у царя-батюшки сами затягиваются, это да. И до баб охоч стал, как дед евонный, Петро Лексеич. Сегодня ночью двоих фрейлинок так драл, они весь лагерь разбудили. Да мы сами слушали с придыханием завистливым — «О, государь, не могу больше, он у вас стоек, как лев, и неутомим, аки буйвол!» — у солдата был дар к подражанию, в точности скопировал голос Клары, а Петр покраснел, вспомнив, что окно настежь было распахнуто.

— Не двух баб, а троих, и всю ночь без отдыха и перерыва. А это только у великих царей такая сила. Ну ладно, пойду отолью! — солдат неторопливо, с кряхтением встал.

Петр, сделав знак невозмутимым казакам, тихо отступил и не стал искушать судьбу излишним любопытством, а пошел обратно…


Петербург

Нелегкая ночь выпала горожанам, на события богатая, как и все предшествующие ночи. И только слухи кругами, как брошенные в невскую воду камни вызывают волну, циркулировали по городу, цепляя нестойкие к таким длительным потрясениям умы обывателей.

— Ты знаешь, Кузьма, вчера тридцать тысяч пруссаков на помощь Петру Федоровичу заявились и гвардию-то разбили. Вон вчера измайловцы в суматохе всю ночь бегали. А рано утром их кое-как в казармы загнали. Пьяные все были зело.

— Да не бегали они, а матушку Екатерину Алексеевну спасать прибыли. Ночью-то заговор опять был — наследника престола царем поставить хотели. И правильно — негоже бабе на троне покойного императора сиднем сидеть…

— А в мурло не хочешь за такие поносные слова? Наш император Петр Федорович жив и здоров. И в Гостилицах, в имении графа Разумовского, рать немалую собирает. Вон шурин у меня в невских кирасирах служит — так они все уже из города ушли…

— Да, любезный, плохо дело. И пруссаки заявились не одни, с ними армия Румянцева идет. А генерал Петру Федоровичу аки пес верный. И шутить ой как не любит…

— Ой, Матрена, ты знаешь, милая, а ведь той ноченькой не нашего царя-батюшку хоронили. То сыночек его Павел Петрович помер. Измайловцы, нечисть какая, мальца не пожалели. Ой, горе-то какое, горе. Батюшка же придет с войском изрядным, и отольются им слезыньки матушки. А жену он защитит от гвардионского своевольства. И не пожалеет их, внук же он Петра Алексеевича. И полетят с плеч головы стрелецкие…

Директор Иван Чиркин пребывал в полном расстройстве. День 28 июня оказался черным для подведомственных ему питейных заведений. Будто Мамаева орда обрушилась на кабаки столицы — ладно бы только выпили, но растащили водки, вина и пива изрядно, но горе-то какое — бутылки не пощадили, перебили, изверги окаянные.

Рука директора крепко сжала гусиное перо, и он стал смотреть строки докладной записки: «Реэстр на сколко суммою у директора Ивана Иорданова Чиркина, по описанию Санкт-Петербурге и по Ингермонландии. И в кабаках и погребах сего 1762 году июня 28-го дня по нынешнему случаю солдатами и всякого звания людьми безденежно роспито питей и растащено денег и посуды о том значит подсим, а имянно».

Директор посмотрел на длинный список приложения, его аж затрясло. Но он собрался и принялся рассматривать другой документ: «Реэстр коликое число следует получит директору Ивану Чиркину за распитыя в 1762 году июня 28-го числа в его части по Санкт-Петербургу и Ингермонландии питья, по истинным, а не продажным ценам, и что следует по положению».

Директор посмотрел на итоговую сумму и стал вытирать со лба холодный пот. Цифра еле умещалась в голове — свыше 22 тысяч рублей…


Дьяконово

— Что хорошего скажешь мне, сотник? — Генерал вопросительно посмотрел на сотника Емельянова.

Нравился Измайлову этот молодой казак — прав его однофамилец, когда емельяновскую сотню лучшей в полку назвал. Всю службу на аванпостах и разведку неприятеля сотник образцово поставил — Михаила Петровича каждый час предупреждали об изменениях обстановки.

— Гвардия из Ораниенбаума и Петергофа по тракту двумя колоннами сюда вышла, к полудню всей силой своей подойдут. В первой колонне генерала Суворова батальонов пехоты четыре — три семеновских и Преображенский полного штата в шесть рот. До тысячи человек в каждом насчитали…

— Постой, — Измайлов был удивлен, — нет ли ошибки. В Семеновском полку только два батальона.

— Ваше превосходительство, почти три десятка армейских рот в гвардию перевели вчера днем, обмундировали и на повозках спешно отправили — к ночи на месте были. Отдых до рассвета им дали, и два часа назад они вышли. Казаки Данилова с моими орлами офицера Семеновского полка взяли и хорошо расспросили, а то упрямился поначалу, говорить не хотел. С ними конногвардейский полк в пять эскадронов и рота артиллерии с семью пушками. В Петергофской колонне генерала Панина три батальона — два измайловских и Преображенский гренадерский в шесть рот каждый, рота артиллерии с шестью пушками и лейб-кирасирский полк в пять эскадронов. Между двумя колоннами идет конный отряд для связи — драгунский и гусарский эскадроны. Под Ораниенбаумом осадный отряд фельдмаршала Трубецкого — два батальона преображенцев с двумя ротами артиллерии и эскадрон драгун. Пушки и мортиры осадные ждут. В Петергофе батальон гарнизонной пехоты и рота драгун…

Генерал Измайлов в приподнятом настроении ходил по пригорку, окидывая взглядом свое воинство — столь большими силами он никогда не командовал. Центр позиции составляли два батальона воронежцев с артиллерией, левый фланг прикрыл батальон кроншлотского гарнизона, а правый — ингерманландцы подполковника Власова.

А за ними расположилась вольница — на одну половину зеленая, а на другую — пестрая, всяких цветов радуги. И вооруженная соответственно — палаши и шпаги, гусарские и казацкие сабли.

Все, что было лишнего в арсенале у Гудовича. И убитых конногвардейцев ободрали до исподнего, совершенно не обращая внимания на кровавые пятна, прорехи и дырки. Взгляд Измайлова, привыкший к единообразию военной формы полка, был несколько шокирован их внешним видом.

Но то был козырной туз в его боевой колоде — отказавшийся присягать Екатерине Невский кирасирский полк в два полностью укомплектованных и частично одетых в кирасы эскадрона.

Кирасиры в одиночку и группами ежечасно приходили в Дьяконово, горя одним лишь только желанием, свести поскорее недавние и старые счеты с Катькиными «орлами». Но два эскадрона с сотней против пяти эскадронов конной гвардии не выстоят. Хоть часть казаков Данилова отдали бы…


Гостилицы

Место для засады и генерального сражения генерал Гудович выбрал очень удачное. Идущие сквозь великолепные густые перелески и рощи две широкие грунтовые дороги сходились на большом лугу и упирались в добротный деревянный мост, переброшенный через широкий ручей, а назвать же его речушкой у Петра не повернулся язык.

Но водная преграда была серьезной — глубок до пояса, берега обрывистые, кое-где топкие, поросшие камышами. А вот с их стороны возвышенность, поросшая сплошным березняком, да с густым кустарником, и дорога как раз посередке, аккурат в самой лощине, прямехонько идет.

И распорядился своими старыми, из Петергофа взятыми войсками, генерал-адъютант Гудович удачно. В рощицах по обе стороны от дороги встали две группы. В правом отряде сводный батальон гренадеров и батарея из четырех голштинских орудий. В левой группе — батальон петербуржцев с семью пушками. Голштинцы расположились чуть сзади, в соседней роще — в качестве резерва. А егеря рассыпались редкой цепочкой в густых кустах и камышах в пойме и тщательным образом замаскировались.

Мост был заминирован тремя пудами пороха, и засел под ним бравый капрал, который спал и видел себя офицером. Голштинская конница — порядком истрепанные во вчерашних насыщенных событиях, но рвущиеся в бой драгуны и гусары, а с ними и сотня казаков Денисова — закаленная в боях элита, стали сикурсом позади за холмом.

И еще один весомый козырь имелся у Петра Федоровича — проверенные вчерашним боем донцы Данилова. Одна сотня донских казаков еще затемно ушла далеко вперед дозорами, чтоб упредить о подходе гвардии. А четыре казачьих сотни составили левое обходящее крыло его крайне малочисленной армии.

В самих Гостилицах, верстах в трех, остался драгунский полк сборной солянкой различных рот, из четырех эскадронов на свежих лошадях, и второй кроншлотский батальон. Эскадрон конных гренадеров Петр решил отправить на помощь Измайлову. Командовал резервом генерал Мельгунов.

После завязки сражения голштинцы Ливена и кавалерия Мельгунова должны были немедленно выступить ему на помощь и нанести слева сильный удар во фланг наступающей гвардии…

— Ваше величество! Сербского гусарского полка полковник Милорадович! — бравый вояка лет сорока четко отрапортовал.

Мундир почищен и аккуратно заштопан, взгляд усталый, явно не за холуйство придворное командиром полка стал. На поле брани, за заслуги ратные, удостоен. Ну, настоящий полковник! И держится хорошо, с почитанием, но без явного подобострастия, себя уважает, а это не могло не вызвать симпатии. Петр внимательно глянул ему в глаза:

— Что от изменников ушли, то молодцы. О событиях знаете? — Короткий кивок серба был ему ответом, и Петр уже не стал углублять дальше тему: — Сколько людей привели?

— Более пятисот, ваше величество! Два полных эскадрона и одна сводная рота из лучших гусар. Ее передал в голштинский гусарский эскадрон. С полудня вышли, налегке, со всем боевым снаряжением, с нестроевыми. От кирасир ушли маневром на Красное село и встретились с войском генерала Гудовича уже поздно вечером.

— Стойте за рощей, где сейчас на отдых полк расположили. Костров не разжигать, людям из рощи не выходить, на опушке не мельтешить! — слушая слова Петра, полковник с пониманием склонил седеющую голову. — Как гвардионцы здесь хорошо в драке с нашей пехотой увяжутся, тогда и всем полком вдарите, по двойному сигналу трубачей. В тыл и во фланг им, а слева казаки Данилова ударят.

Полковник понимающе поднял глаза, но посмотрел задорно — понятно, что будет с попавшими в полное окружение гвардейцами. А Петр уловил — в момент, когда упомянул гвардию, по лицу Милорадовича пробежала презрительная улыбка, видать, чем-то сильно обидели серба заносчивые гвардейцы, вот и настал момент расплаты по старым счетам.

— Пищу не готовить, водку и вино не пить! Кто нарушит — повешу! Три телеги с едой и квасом посланы, позавтракайте! Я думаю, часа три-четыре у нас еще есть, — и Петр взмахнул рукой, отпуская полковника.

— Ваше величество, прибыл войсковой старшина Данилов, — негромкий голос адъютанта, неслышно подошедшего сзади, заставил Петра повернуться. Данилов и сотник Денисов стояли рядышком, а вот третий казак был Петру совершенно не известен.

— Идут медленно, верстах в десяти от нас. Два измайловских батальона и Преображенские гренадеры. Пять эскадронов лейб-кирасир и рота гвардейской артиллерии. На Дьяконово идут…

— Я знаю, от генерала Измайлова сообщение час назад нарочный доставил!

Петр остановил Данилова и хотел было отпустить казаков восвояси, к бою подготовиться. Но тут его взор остановился на пожилом казаке, шрам во все лицо протянулся, от кривой турецкой или татарской сабли полученный:

— Кто такой? С чем пришел, когда?

— Войска Донского войсковой старшина Карпов. Сейчас только прибыл, из Нарвы пришли, пять сотен в полку. Шестую сотню в Ивангороде взяли, там стояла на отдыхе. Хорунжего Трофимова, его полка сотня. — Казак кивнул на Денисова и продолжил докладывать: — Мы уже чуток отдохнули, ибо лошадей своих почти заморили спешкой, ваше царское величество, — Карпов говорил спокойно и неторопливо, с почтением в голосе, в себе полностью уверенный.

— Денисов, сотня надежная?

— Да, государь-батюшка. Иван Трофимов еще с фельдмаршалом Минихом на Крым ходил, Перекоп брал.

— Так, забирай ее себе, двумя сотнями командовать будешь. Моим личным Донским лейб-конвоем! — Денисов тут же приосанился, еще бы, чуть ли не гвардией сделали, личной охраной императора.

— А задача ваша, казаки, такая. Ты, Данилов, со своим полком старый приказ исполняй, на левом фланге сотнями раскинься да разведку веди. Чтоб я обо всем ведал немедленно. Пусть донцы глазами, ушами и руками моего войска будут. Ясно?! А старшина Карпов со своим полком к генералу Измайлову на Дьяконово идет и там действует, и задача его та же. И приказы своего генерала полностью и беспрекословно выполняет. Идите, казаки, час даю отдыха, и за дело принимайтесь со своими полками немедля. Терять время никак нельзя, мятежники на подходе.

Донцы тут же повернулись и быстрым шагом, косолапя и раскачиваясь, пошли по своим полкам. Петр же подозвал адъютанта и отдал ему приказ — взять эскадрон конных гренадер и двигаться к Измайлову на усиление, у того с регулярной кавалерией напряженка…

А сам присел на барабан, стал думу думать. Преданный Нарцисс (был взят Измайловым из Копорья специально, ведь кто-то должен облегчать царю бытовые сложности, а солдат отвлекать нельзя, их дело драка) все уже понял — резво подкурил папиросу и сунул в губы хозяину.

Император не жмотился и, не мудрствуя, взял на содержание весь свой маленький штаб, так что верный арап с двумя лакеями суетился. Но водкой с вином не потчевали, все уже давно смирились с внезапно нахлынувшей полной трезвостью Петра и с его жестоким обращением с пьющими, что не могло не привести широкие русские души в состояние смятения.

Покорились неизбежности, тем более что табак для трубок выдавался без лимита — подходи, набивай люльку и кури. Но только дыми не в присутствии императора, а то подобная вольность могла боком выйти, что позволено Юпитеру, как говорится.

А захочешь, так есть другая царская забава — предусмотрительный Нарцисс щедро выложил несколько больших коробок с самодельными папиросами. Именно на них офицеры и налегали, обрусели капитально и сами немцы, — и на халяву стали падки, и с трубкой возиться не надо.

Петр был полностью удовлетворен обходом своих войск — солдаты сытые, здоровые, уверенные в себе. А, судя по взглядам, которые они на него кидали, он стал для них чем-то вроде редкостного талисмана, приносящего только удачу.

От такой мысли бывший сержант, а теперь главнокомандующий улыбнулся, а сам почувствовал сильный голод. Требовалось срочно заморить червячка, и Петр быстрым шагом пошел в обратную дорогу, на свой КП, командный пункт, как он про себя называл ставку Гудовича. Его уже ждали, и, как только император подошел, адъютант тут же доложил:

— Ваше величество, завтрак накрыт!

Раскладной стульчик на гнутых ножках, вместо стола армейский барабан, накрытый чистой салфеткой, походная серебряная посуда, да арап в качестве лакея.

А харч такой же, что и у воинства — он категорически отказался от горячей пищи, доставлять ее пришлось бы из Гостилиц в сопровождении личных поваров, а костры палить Петр категорически запретил во избежание демаскировки.

Император разломал руками холодного обжаренного цыпленка и принялся рвать зубами нежное мясо. Судя по кучке костей в сторонке, его штаб и конвой с утречка порядком истребили тех же цыплят.

Однако бывший пернатый оказался достаточно сытным перекусом. Выпив шипучего хлебного кваса, Петр сразу же осоловел от приятной тяжести груза в плотно набитом желудке и не заметил, что закемарил на свежем, чистом воздухе, совсем разморило на ярком утреннем солнышке после короткой, бурной, страстной да нежной ночи.


Ораниенбаум

С самого раннего утра, когда еще солнце не осветило край горизонта, в Петерштадт пришел ад и апокалипсис, или конец света, как он описан в книге Откровении Иоанна Богослова. Шесть часов непрерывной бомбардировки из десятка осадных орудий…

Командор Спиридов задыхался в черном едком дыму. До судорожного кашля, до рвоты с кровью. Даже мокрые тряпицы, прижатые ко рту, не спасали от все разъедающего дыма.

В один жуткий погребальный костер превратился Большой дворец, дотла уже сгорели казармы голштинского войска, превратившись в черное пепелище, из которого сочилось множество струек черного дыма, рассыпались во все стороны искры от трещавших бревен, превратившихся в раскаленные уголья.

А сейчас двухпудовые бомбы мортир и полупудовые гранаты единорогов сеяли смерть и пожары в самой крепости. Занялись пламенем все деревянные строения внутри самой цитадели, а тушить пожары было делом совершенно невозможным — любая попытка брать воду из крепостного рва тут же пресекалась картечью.

Массированным огнем мощных пушек были почти полностью разрушены красивые крепостные ворота. Трудно представить, что еще утром эта закопченная коробка представляла собой кокетливую башенку. Занялся пожаром и малый императорский дворец внутри цитадели…

— Григорий Андреевич! — адъютант с окровавленной повязкой на голове и с покрытым сажей лицом, в тлеющем от искр мундире, почти орал в ухо командора. Да оно и понятно — от непрерывного грохота орудий люди глохнут и сами переходят на крик. — Роты готовы к вылазке! Надо атаковать, господин командор, иначе все здесь поджаримся!

Спиридов сплюнул тягучую черную слюну и, крепко взяв в ладонь рукоять абордажной сабли, быстро махнул рукой, давая сигнал горнистам. Четыре трубача грянули пронзительный сигнал, перекрывший орудийный грохот. Протрубили разом и через несколько секунд умолкли навечно. Бомба с мортиры угодила в них, с чудовищным грохотом взорвалась, разметав по всем сторонам ошметки человеческих тел.

Но призыв их был услышан, и гарнизон сразу пошел в последнюю, отчаянную атаку. Рванулись даже те, кто истекал кровью от ран. Поднялись из последних сил — только бы испить глоток чистого воздуха…

Григорий Орлов искоса глянул на князя, спрятав презрительную улыбку. Сейчас в Никите Юрьевиче было не узнать патологического труса, ожил старичок, расправил плечи, горделиво выдвинул вперед птичью грудь.

Победитель и триумфатор в одном лице, видно, прикидывает, как победную реляцию матушке-царице писать и о своих подвигах красочно поведать. Дабы императрица службу верную заметила да милостями своими слугу храброго отметила, крепостных и деревенек побольше дала.

Сам же Григорий был мрачен — они там враги и хулители, конечно, но герои. В дыму и пламени они отчаянно вели безнадежную борьбу. Все меньше и меньше вспышек орудийных выстрелов можно было разглядеть с крепостных валов, но они были, и стреляли моряки метко. Добрую треть осадной артиллерии вывели из строя, размолотив тяжелыми ядрами три единорога и пушку.

Сколько их там погибло, один только бог ведает, но даже в таком адском пекле шамад, сигнал о сдаче, не трубили. И только Орлов об этом подумал, как из крепости донесся отчаянный трубный глас.

В морских сигналах Григорий совершенно не разбирался, но этот сигнал один раз слышал и запомнил на всю жизнь. Трубы слитно проревели последний призыв к матросам: «На абордаж!»

Бывает на корабле так — откидывают резко крышки люка в стороны, и на дне трюма, внезапно освещенном ярким солнечным светом, видно, как черными тенями стремительно кидаются в неосвещенные углы своего обиталища скопища крыс.

Аналогия совершенно неуместная, но именно сейчас на ум Григорию пришла именно она — три черных потока перехлестнули крепостные валы, затопили своими телами неширокий ров и выметнулись почти разом из него. И не трусливые крысы порскнули…

С ревом предсмертной ярости, в котором слышится лишь одно желание — «пусть меня убьют, но я доберусь до горла врага», хлынули с морской лихостью, озверелой матерщиной себя нахлестывая, уставив закопченные штыки и лезвия сабель, единым духом пошли в свою последнюю атаку матросы и почти не отличимые от них голштинские пехотинцы.

Семьсот шагов до позиций гвардейских единорогов они пробежали на одном дыхании, почти не стреляя из фузей и не останавливаясь ни на секунду. Только убитые ничком падали, а раненые из последних сил за ними в атаку ползли, отстать не желая, настолько велика их ярость была. И холод пошел по спине Григория Орлова…

Занервничали Преображенские бомбардиры, тут же выстрелили бомбами в сторону крепости и лихорадочно заторопились. И успели-таки артиллеристы зарядить по новой жерла своих орудий, но уже картечью. Канониры приложили фитили к затравочным полкам, и грянул залп в упор, позиции пороховым дымом укутав.

Орлов видел, как десятки атакующих попадали, но густая черная масса хлынула дальше и захлестнула позиции. А навстречу им в чистых зеленых мундирах гвардейцы ринулись, со штыками наперевес, и все смешалось. Только единый слитный вопль из груди многих вырвался…

— Гриша, беда! — Силач обернулся, не стараясь скрыть недовольства.

Он собирался в общую драку кинуться, за ночную вылазку посчитаться, ведь без малого сотню преображенцев сонными покололи и порубили. Но вот эмоции сдержал — не тот офицер Бредихин, чтоб дурость всякую без нужды говорить. Именно его вместе с капитаном Пассеком, что сейчас в нижнем парке со вторым батальоном стоит, позиции мортир прикрывая, он первыми в заговор против императора Петра вовлек…

— Галеры в канал пошли, на прорыв! Две зажгли, но одна прорвалась, а из нее матросы что твой горох посыпались. А еще с других галер и шлюпок десант на берег стали высаживать, сотни три-четыре будет. Все озверелые, пьяные. Пассек три роты на них бросил, а еще тремя ротами от гарнизонных и галерных на обе стороны сразу отбивается. Сикурсу давай нам срочно, роты две, не меньше, а то не сдюжим. А драгуны, суки червивые, всем скопом из парка сбежали…

— Какой сикурс?! Ты что, не видишь, что здесь творится! Сейчас мы эту сволочь откинем и с тылу ударим, поможем Пассеку…


Гостилицы

— Ваше величество, три батальона пехоты сюда идут, колонна на три версты вытянулась. Через полчаса будут. Рота кирасир в авангарде, еще по полроты на каждом фланге разъездами многими в охранении. Четыре эскадрона в конце колонны, сикурсом. От казаков нарочный прискакал. Если наших солдат разъезды обнаружат, что делать? Прикажете войска из рощиц выводить, для генеральной баталии строить?

Требовательный голос генерал Гудовича вывел Петра из полусонного состояния.

— Нет, — после небольшого раздумья бросил Петр, — оставим все по прежнему плану. Только русские дважды на одни и те же грабли наступают. Вели всем за деревьями ничком упасть да ветками накрыться. И чтобы через раз все дышали и осторожно. И казакам дозорным передай, чтоб на отдаленье, глазу невидимом, за ними наблюдали, как условлено было, с бережением и опаской, и не лезли на глаза. Нас здесь нет, понятно?! В Гостилицах по домам мы еще торчим и в ус не дуем!

— Так точно, ваше величество! — отчеканил с непонятной радостью Гудович и тут же отдал приказы ждущим в стороне адъютантам.

Окончательно стряхнув остатки сна, Рык закурил папиросу, пыхнул дымком. Табак подействовал благотворно, и он полностью вошел в тонус. Даже замурлыкал про себя веселенький мотив, оглядывая окрестности через подзорную трубу.

Но стараясь сильно не выглядывать из-за густых кустов и не пустить окуляром солнечный зайчик. Конечно, до снайперов здесь еще не додумались, но, не дай бог, солдат неприятельский заметит отблеск и тут же командиру доложит — так, мол, и так, впереди нас засада поджидает…

Вдалеке пылила длинная колонна пехоты, солнце бликовало на граненых штыках. Впереди бредущей инфантерии и с двух сторон боков ее неспешно трусили немногочисленные конные разъезды, судя по темным мундирам, из лейб-кирасиров.

Но вот своих казачьих разъездов Петр не увидел, как ни вглядывался, словно испарились донцы бесследно. Лишь раз где-то вдалеке тени какие-то промелькнули, но то могла и ресничка в глаз попасть или моргнул некстати…

Сербских гусар справа и не видно, и не слышно. Милорадович — мужик тертый, всех за рощицы упрятал. И слева спокойно — там казаки за пригорком капитально схоронились. А с поля, Петр был уверен, лично смотрел, солдат видно не было, егеря в кустах и камышах хорошо маскировались, да и пушки надежно прикрыты.

Именно на них вся надежда — дюжина стволов, заряженных картечью, должны были здорово проредить гвардию, тем паче перекрестным, косоприцельным и прослойным огнем. Типичный «огневой мешок», о котором здесь ни сном ни духом еще не ведали, его только генерал Бонапарт через тридцать лет придумает, артиллерист от бога. Гудович только головой мотал, слушая пояснения Петра, да пробормотал восхищенно: «Ваш великий дед недаром бомбардирское дело любил…»

Петр время от времени присаживался да курил спокойно, окончательной развязки ожидая. Сила немалая валила. Одной пехоты без малого три тысячи отборных штыков да девять сотен конных латников и шесть пушек полковых с ними.

Но и у него был достойный противовес, о котором он два дня назад и помыслить не мог — около четырех тысяч пехоты и егерей, да семь сотен казаков, да еще тысяча двести тяжелых палашей и острых сабель в седлах ерзают. А пушек вообще вдвое больше…

На луг вступили конные, неспешной рысью направились к мостику. А за ними повалила колонна пехоты в запыленных мундирах с ярко-зелеными воротниками.

Петр припомнил, что такие воротники носили в гвардии только измайловцы, красные были у преображенцев, а синие — у семеновцев. Купил когда-то цветные открытки с солдатами войны 1812 года. Мундиры, правда, у них другие, но ведь цвета исторические и в любое время царями сохранялись. Ничего не попишешь, традиция.

Конница уже прошла мост и вступила в лощину, а головные пехотинцы только подошли к мосту. У Петра похолодело в груди, все могло сорваться в любую секунду. Ведь если всадники сейчас на солдат напорются, или у них лошади заржут, или заподозрят что-нибудь, пиши пропало. Но пронесло, поверили в тишину, окаянные, и на мост твердым солдатским шагом вступили. Человек двести по доскам прошло, и вот тогда рвануло…

От яркой вспышки засветило в глазах так, что Петр зажмурился, а грохот по ушам ударил сильно, как стеганул. Он аж присел, а когда поднялся, то увидел клубы черного дыма, вздымающиеся к небу, да летящие во все стороны доски, столбики, куски человеческих тел. Такое он уже в Афгане однажды видел, когда машина с артиллеристами из третьей батареи на мощном фугасе взорвалась…

И началось. Рявкнули пушки, выплюнули перекрестно с трех сторон, с лютой злобой, картечь по столпившимся людям — Бернгорст момент сразу же использовал, не пропустил напрасно. И разом защелкали ружейные выстрелы частой дробью свинцовой, клубы белого дыма окутали берега.

И рев, бешеный рев людской, раздался со всех сторон. Слышал такой рев он в своей жизни — так орут, когда на смерть идут злобно, яростно, на жизнь свою полностью наплевав.

В лощине за спиной бойня прокатилась, то на вражеских кирасиров голштинские драгуны и казаки Денисова всей массой набросились. Из сотни кирасиров никто из смертельной ловушки не выбрался, всем чохом полегли под пиками и клинками.

И когда через пять минут Петр снова оглянулся, там уже носились только одни лошади без седоков, а кирасирские колеты хорошенько усеяли лощину вперемешку с немногими драгунскими мундирами и казачьими синими чекменями…

И на берегу резня пошла веселая — оглушенных взрывом, ошеломленных внезапным нападением, измайловцев кололи, сбивали прикладами, резали. И только немногие из гвардейцев смогли в ответ выстрелить, хоть как-то для боя собраться. Две роты преображенцев просто смели уцелевших, смахнули в ручей, как хлебные крошки со стола тряпкой смахивают.

На другом берегу тоже смерть свою жатву собирает — полсотни человек взрыв повалил, кому гибель даровал, кому кровь пустил, а кого калекой полным на всю жизнь сделал — без руки иль ноги, обожженного али ослепшего.

А трем ротам уцелевшим тот же жребий был приготовлен — картечь валила их с ног, кровь в стороны брызгала, с жизнью человеческой из тела медленно уходила, в землю сырую ручьями и каплями стекала.

И пули егерей изрядную кровавую жатву собрали — это вам не кругляш свинцовый, турбинная пуля мясо в ошметки рвала и крик смертельный, дикий, с болью животной, из груди человеческой вырывала. Крик последний, смертной муки полный…

Петр побледнел, но не от крови — от ярости. Так запах смерти на человека действует, инстинкты древние пробуждает…


Ораниенбаум

Две сотни матросов, осадную батарею захватившие, не побежали перед тремя ротами преображенцев, приняли удар на месте. И схлестнулись в жестокой рукопашной…

Григорий Орлов злобно ухмыльнулся: «Сила завсегда солому ломит», глядя, как его преображенцы вытесняют моряков с позиций, оставляя за собой десятки мертвых тел.

Но и гвардейцев погибало неожиданно много, уж очень яростно грызлась матросня. Однако в своей окончательной победе цалмейстер был полностью уверен, двойной численный перевес его гвардейцев уже склонил чашу весов победы. Но именно сейчас он в драку не рвался, только руководил боем, мало ли что с ним может случиться, а с фельдмаршала Трубецкого толку, как с козла молока…

— Измена! — Дикий животный крик раздался рядом. Орлов вздрогнул и обернулся. Картина, представшая его взору, была ужасающей. Победа на его глазах стала превращаться в поражение…

От Большого дворца неслись десятки преображенцев Пассека, на бегу бросая фузеи и амуницию. Быстро так бежали, каким-то разнузданным верблюжьим галопом. И хотя он никогда не видел, как скачут верблюды, первым на ум пришло именно такое сравнение. Может быть, от сгорбленных спин бегущих преображенцев…

И не прошло и минуты, как число беглецов многократно увеличилось — теперь в безумной панике бежало как минимум добрых три сотни гвардейцев. А за ними показались их преследователи, с роту, никак не больше. Моряки шли широким шагом, двумя тонкими шеренгами, держа между собой относительное равнение…

— Твою мать! — выругался Орлов и закричал на фельдмаршала: — Остановите своих солдат!

Куда там, легче было призвать себе на помощь любой каменный обелиск — князь Никита Юрьевич Трубецкой впал в ступор, застыл столбом, лицо было без кровинки малой.

Григорий рванулся наперерез, воткнулся, как нож в масло, в толпу беглецов. Схватил крепко за глотку одного — лицо безумное, в глазах смертная мука с диким ужасом плещутся, новый мундир на полосы изорван. Врезал в челюсть — солдата отшвырнуло.

— Стой! Куда?! Стой, сволочи!

Попытка остановить обезумевшее стадо сродни ладоням, подставленным под мощную струю воды — каплю поймаешь, ведро прольется. И самое страшное — его солдаты тоже поддались панике, которая хуже чумы по ним прошлась.

Ударились в бегство многие, а те, кто еще не потерял голову, растерялись. Многие бросили заряженные фузеи и закричали о сдаче, другие решили схватить мятежных офицеров, дабы вторичной изменой заслужить себе перед императором прощение.

— Вяжи изменников! Бей их! Они царя продали! — с дикими криками два десятка преображенцев накинулись на Орлова.

Однако Григорий сдаваться не хотел и проложил себе путь к спасению несколькими мощными ударами. Верные матушке преображенцы попытались отбиться штыками, но тут подбежали матросы и помогли предателям.

Не набросились на иуд, а именно помогли, разобрались по крикам, кто за и против Петра. В начавшейся общей свалке досталось всем — матросы не только вязали, но и убивали.

Бредихина проткнул тесаком его же преображенец, и офицер, схватившись двумя руками за распоротый живот, из которого выпал сизый клубок дымящихся кишок, рухнул на землю.

Старого князя, который уже на коленях молил о даровании ему пощады, одним махом подняли на штыки, и он взмыл в голубом небе над матросами, изойдя предсмертным криком.

Орлов не был трусом, но сейчас бросил все и бежал. Запрыгнув в седло, Григорий пришпорил коня, и лишь одна цель была у него — умереть, но найти и убить императора…


Петербург

— Ваше величество, — граф Никита Иванович Панин изобразил поклон. Именно изобразил, слишком велико было его нежелание возводить на престол Екатерину Алексеевну.

Вельможа хотел совершенно иного — воцарения малолетнего наследника престола Павла Петровича. А сам Никита Панин и немногие представители знатных фамилий станут регентами при нем до совершеннолетия, а мать Павла, государыню-императрицу Екатерину Алексеевну или полностью лишат права управлять, или сделают лишь одним из регентов, чей голос не будет иметь решающего значения.

Главным было то, что сам граф приобрел бы первую скрипку в этом оркестре, и абсолютно плевать, что наследник Всероссийского престола как две капли воды похож на выжигу Сергея Салтыкова. Плевать, лишь бы в его руках послушным орудием на троне сидел, мало ли в истории коронованных ублюдков и бастардов правило…

— С Выборга прискакал Преображенского полка солдат Семен Хорошхин, что в свите покойного адмирала Талызина в Кронштадт отправлен был. Один только он из всех спасся, — граф громко щелкнул пальцами. Камердинер послушно открыл дверь, и в зал вошли двое лакеев, крепко держа под руки шатающегося солдата.

Екатерину передернуло, а княгиня Дашкова почувствовала себя дурно. И было отчего — физиономия солдата была разукрашена всеми цветами радуги, с доминированием фиолетового и темно-красного цветов. Обе женщины даже представить не могли, что после таких чудовищных истязаний можно было не только выжить, но еще и проскакать сотню верст от Выборга. Мужественный гренадер…

— Как вы себя чувствуете, мой друг? — с материнской теплотой в голосе спросила Екатерина. Она умела придавать своему немецкому акценту неповторимый шарм.

— Уше намного лушше, гошударыня! — прошамкал тот беззубым ртом.

— Как вас зовут, гренадер? Что случилось в Кронштадте?

— Семен Хорошхин. Всех растерзали прямо на пристани, а адмирала повесили на корабельной рее по приказу фельдмаршала Миниха. Меня за мертвого все приняли, а брат увидел и спас. Я день на его квартире лежал, а потом он меня на шлюпке в Выборг доставил. А оттуда, с помощью трактирного слуги, сюда доскакал…

Екатерина подумала, что и она его за ожившего мертвеца сейчас бы приняла — краше в гроб кладут. А солдат тем временем рассказал свою печальную историю и то, о чем поведал ему брат…

— Спасибо тебе за верную службу, лейб-гвардии господин прапорщик, — услышав слова императрицы, единственный глаз новоиспеченного офицера радостно сверкнул. Это была неслыханная честь, минуя капрала и сержанта, сразу получить первый офицерский чин, а в табели о рангах прапорщик гвардии армейскому поручику равен.

Услужливые дворцовые лакеи, повинуясь знаку императрицы Екатерины Алексеевны, снова бережно подхватили прапорщика Семена Хорошхина под руки, медленно и осторожно вывели бедолагу из комнаты. Дверь в кабинет тихо затворилась, и государыня повернулась к Панину.

— Я помню сего солдата, а теперь офицера, — произнесла и тут же себя поправила Екатерина Алексеевна, — мне Григорий Григорьевич Орлов о нем раньше сказывал. Он первым среди гренадеров Преображенских мне присягу на верность учинил и других к тому призывал. Ну что ж, если эти два линейных корабля супротив зверств Миниха поднялись, то нам во благо, и их достойно встретить нужно…


Дьяконово

Противоборствующие на равнине войска сходились медленно. Вернее, мятежная армия выстраивалась для боя долго, а неторопливое наступление предприняла только тогда, когда в районе Гостилиц уже добрую четверть часа гремела ожесточенная канонада…

Генерал Измайлов цепко окинул поле боя. И его, и неприятельская пехота построились для сражения одинаково — все четыре батальона вытянулись, согласно уставу, в две ровные линии, по три роты в каждой.

Пушки ставили в интервалах — у него шесть, у противника семь. Преимущество мятежников в артиллерии компенсировалось заранее подготовленной позицией и наличием полусотни егерей, которые открыли прицельную стрельбу турбинными пулями с пятисот шагов.

На фланги встала кавалерия — слева шесть сотен казаков, справа два эскадрона кирасирского полка и только что прибывший из Гостилиц на усиление эскадрон конных гренадеров. Противник бросил против казаков два, а против кирасир три эскадрона конногвардейцев.

Это была самая странная баталия, в которой доводилось участвовать Измайлову. Войска вели между собой вялую ружейную перестрелку, иногда обменивались трехфунтовыми ядрами, изредка огрызались конногвардейцы на постоянные казачьи наскоки.

Ход завязавшегося боя полностью устраивал генерала. Он четко выполнял приказ императора Петра Федоровича — от решительного боя с равным или превосходящим противником уклоняться, вести перестрелку, тревожить казачьими налетами. При атаке всеми силами — отходить к Гостилицам, к резерву генерала Мельгунова.

Но вот почему так пассивно вел себя генерал Василий Иванович Суворов? Михаил Петрович был не в состоянии дать ответ на этот вопрос. Или тот был неуверен в стойкости своих войск, или сам тянул время, ожидая известий из Гостилиц, или же замыслил некую хитрость…

— Ваше превосходительство, посмотрите на правый фланг, туда, — адъютант протянул руку, а генерал, присмотревшись, чертыхнулся. Сомнений не было — далекие пока черточки, медленно идущие к Дьяконово, были не чем иным, как кавалерией. Измайлов выругался еще раз. Как он мог забыть о конном отряде для связи?

— Скачи к Карпову, пусть даст сотню Емельянова и еще одну из сотен и направит к кирасирам. Давай!

Офицер сразу запрыгнул в седло, пришпорил коня и резво поскакал на левый фланг. И тут, словно этого и дожидались, батальоны мятежников под барабанный бой пошли в атаку.

Егеря открыли по ним суматошную стрельбу, и генерал видел, как в стройных шеренгах гвардейцев падали на землю убитые и раненые солдаты. С сотни шагов выстрелили картечью и пушки, но четыре орудия лишь чуть проредили длинную линию неприятельской инфантерии.

Потом противоборствующие батальоны обменялись слитными ружейными залпами и с диким ревом сошлись в рукопашной схватке. И завязли в ней — никто не хотел уступать…

А вот справа стало плохо. Конногвардейцы лихой атакой рассеяли казаков, но сами нарвались на лобовой удар роты кирасир из Ямбургского гарнизона. Латники задержали гвардейцев, а казаки Карпова опомнились и охватили эскадроны с трех других сторон — началась ожесточенная рубка. Генерал бросил взгляд вправо — конногвардейцы с подошедшим отрядом начали очередную атаку…


Гостилицы

Глаза императора цепко смотрели на поле боя, и видел он, что порыв первых минут на нет сходит. Засада позволила без помех половину передового батальона измайловцев начисто уничтожить, а сосредоточенным и перекрестным огнем орудий и егерей большие потери второй половине батальона нанести. Полностью была вырезана передовая рота лейб-кирасир, досталось и их фланговым разъездам.

Но не побежали в панике гвардейцы, как Петр рассчитывал. Хотя первую колонну измайловцев большей частью положили, а вот вторая колонна не бежать бросилась, а для боя развертываться на лугу стала. Три роты к ручью кинулись, штыками сверкая, избиваемым товарищам на помощь. А три других роты спину их стеной подперли, против налетевших сбоку казаков выстроились и залп дружно дали.

И у Петра екнуло в животе и поползли в груди нехорошие предчувствия. Дрогнули казаки Данилова, от пуль дрогнули, и в сторону их фланговые сотни откатились. И тут же по ним эскадроны кирасир ударили, двумя длинными шеренгами навалились, и он глухо выругался, облегчил свою душу матерно: «Какие там Канны со Сталинградом, твою мать, казаки Данилова в бегство бросились».

А справа та же картина — Преображенские гренадеры такой же маневр учинили, а в бок отважно атаковавшим сербам два оставшихся эскадрона кирасир удар нанесли. Бились гусары яростно, но недолго, были смяты целиком и полностью и отступать шустренько начали, фланг открывая.

Правда, здесь большой беды Петр еще не видел, чуть сзади его резервная кавалерия уже сгуртовалась, голштинские гусары и казаки Денисова. С генералом Гудовичем во главе…

Петр оглянулся назад — драгунский полк Мельгунова уже вышел с Гостилиц и двумя колоннами быстро двигался на помощь казакам Данилова. Тем оставалось четверть часа продержаться, тем более что голштинские драгуны уже сикурсом подходили.

А вот голштинская пехота Ливена только вытягиваться стала, им еще с десять минут хода будет, не меньше. И Петр мысленно решил немцу нагоняй дать — мог бы заранее хоть роту солдат вперед выдвинуть…

На том берегу враз поплохело — измайловцы скинули переправившихся преображенцев в ручей, штыками и прикладами погнали и за ними следом в воду бросились.

Момент настал отчаянный, и Петр решился. Бегом император кинулся к своему личному и надежному резерву — рота верных голштинских гренадер на опушке плотными шеренгами стояла, с заряженными фузеями, штыки сверкают, лица суровые.

— С вами бог и русский император! А с ними кто? Изменники! — Он выхватил из ножен шпагу и бросился бежать, продираясь сквозь кусты.

Хоть и бежать недалеко было, с сотню метров, но дорога его измотала, немного выдохся. Потому на опушке он остановился, ожидая, пока сзади голштинцы выстроятся для штыкового удара.

Рядом с ним егеря суматошно бегали, из-за деревьев и кустов на ту сторону стреляя, поверх голов солдат гвардии, преображенцев и измайловцев, отчаянно, сводя старые счеты, дравшихся между собой в неглубоком илистом ручье.

Правее возникли проблемы — гвардейская артиллерия открыла суматошную стрельбу, атакующие солдаты смешались. И тут же по ним ударили три роты преображенцев и оттеснили атаковавших петербуржцев обратно в лесок, захватив одно голштинское орудие. Скверно, конечно, но до подхода генерала Ливена солдаты продержатся. А вот у ручья стало намного хуже…

Измайловцы падали в воду, хрипло орали, рты у всех разинутые, но вперед шли с должным напором, штыки перед собой выставив. Петр взмахнул шпагой и скомандовал:

— Целься! Пли!

От боли в ушах Петр рот раскрыл, грохот был невероятный, сильно оглушило. Поэтому рев труб сигнальных не услышал вначале, лишь второй, дополнительный, сигнал расслышал.

Первую шеренгу атакующих в лоб мятежников пулями смахнуло, но вот только не остановило. Бросились в ручей и, остервенело ругаясь, полезли на противоположный берег.

Император побежал вперед, прямо на них. За ним кинулись солдаты, хрипло изрыгая русский мат и немецкую ругань. Причем почти опередили его, всячески старались хоть как-то прикрыть его широкими солдатскими спинами спереди и с боков.

Схлестнулись. Перед Петром оказался рослый малый, все лицо в крови. Петр ушел от штыка, отчаянно кольнул солдата в бок шпагой. Клинок неожиданно легко вошел в тело, измайловец изогнулся, но тут же был свален с ног прикладом и затоптан тяжелыми башмаками.

А Петр, потеряв шпагу, подхватил ружье убитого и со штыком наперевес кинулся в общую свалку. Его атаковали двое — измайловец кольнул в голову штыком, а вот второй, здоровенный гвардеец с синим воротником, рубанул с плеча тесаком. От всей души рубанул, всю силу вложив.

Петр изогнулся буквой «зю», и сверкающий штык измайловца лишь вскользь прошелся по плечу, но, уже уходя в сторону, болезненно кольнул. В ответ Петр воткнул свой штык противнику в живот и тут же качнулся в сторону. Еле успел…

Тесак гвардейца рубанул его поперек груди, но орденская звезда и ремень портупеи приняли удар на себя, и лезвие, распоров мундир, лишь легко порезало грудь.

Лихой же выпад сгубил гвардейца — Петр ударил его по опорной ноге и от всей души врезал прикладом по плечу, только хруст раздался. Гвардеец вскрикнул от боли, и он добавил ему анестезии — прикладом по затылку, чтоб вырубить надолго. От всей широты души врезал, так, что передозировка произошла…

И Петра только тут осенило — как среди измайловцев оказался семеновец? Но, пока он переваривал эту мысль, его оттеснили от схватки окончательно, полностью заслонили широкими солдатскими спинами, как сплошным забором. И не пройти через него, не продраться.

А потому он сплюнул, подраться ему солдаты не дали, а адъютанты, тут же подхватив императора под руки, почти силком вытащили из боя, чуть ли не на бегу перевязав холстинами новые царапины.

Петр кое-как вырвался из их цепких рук и быстрым шагом вернулся на свой командный пригорок. Чуть отдышался, держась за левый бок, и быстро оглядел поле боя, укутанное местами плотными клубами порохового дыма…


Петербург

Корабли входили в Неву короткой кильватерной колонной — впереди шли линейные «Святой Николай» и «Астрахань». Огромные трехпалубные махины под белыми надутыми парусами наконец поймали попутный ветер, величаво поплыли по темным водам Невы, медленно преодолевая ее встречное течение. На мачтах колыхались на ветру длинные белые вымпелы, орудийные порты были закрыты.

За ними шустрила небольшая яхта с десятком орудий — тонкие пушечные стволы стояли прямо на палубе. Маленькое, но не менее красивое судно — примерно так выглядит русская псовая борзая рядом с матерыми и толстыми медведями.

За яхтой шли два морских бота, несколько кургузых, но не хуже яхты вооруженных. Будто вместе с прекрасной борзой шастают два зубастых бульдога. И на мачтах всех трех суденышек тоже были подняты специальные предупредительные сигналы — длинные белые вымпелы.

Наспех сооруженные береговые батареи по ним не стреляли — то были свои, о чем свидетельствовали белые узкие полотнища. Канониры радостно махали руками, и с еще большей радостью отвечали им матросы, забравшиеся на ванты и оттуда махавшие своими шляпами.

На набережных, не одетых еще в камень, было настоящее столпотворение — мгновенно пронесся слух, что эскадра выступила против голштинского придурка, и толпы народа повалили — кто кричать виват, а кто втихомолку извергать хулу мятежникам.

Последних, впрочем, было намного меньше, чем собравшихся радоваться. Да оно и понятно — ребрышки, чай, свои, а не чужие. А их жалко, особенно когда толпа тяжелыми башмаками пересчитывает.

Шли, шатаясь, фабричные и мастеровые, аристократы и проститутки, заплетаясь ногами шкандыбали пьяные гвардейцы — кабаки работали бесперебойно и, к халявной усладе, совсем не брали денег. Добра матушка, тонко чувствует мятежную русскую душу, а потому — виват Екатерине!

Сама государыня-императрица Екатерина Алексеевна вышла на Дворцовую набережную встречать эскадру, а вместе с ней семилетний наследник престола курносый Павел Петрович со своим воспитателем, надменным графом Никитой Паниным, высокомерная княгиня Дашкова и разодетая свита из блестящих кавалеров и пышных фрейлин.

И смотрели на Неву с нескрываемым восторгом на лицах — белокрылыми птицами надутых парусов скользили по темной речной воде многопушечные корабли…

Императрице уже донесли, что линейные корабли утром атаковали отряд галер — в заливе гремела ожесточенная стрельба, и с берега было видно, как вспыхнули кострами две галеры.

Но ветер слабый, и уцелевшие в бою галеры быстро отошли на безопасное расстояние и, как шавки, кружили сейчас стаей у входа в Неву, пытаясь уцепиться за перебежчиками. Вот только поделать уже ничего не смогут — корабли надежно защитят теперь Петербург.

— Виват Екатерине! — взорвалась радостным воплем набережная.

— Виват! — отозвались слаженным хором матросы, и мгновенно открылись пушечные порты для салюта. — Виват! Виват!

И прогремел приветственно гром, страшный по своей силе пушечный гром. Окутались морские дворцы белым густым пороховым дымом, но то не салют императрице был — десятки крупнокалиберных орудий ударили по скопившимся толпам свинцовым ураганом картечи…


Дьяконово

Интересный шел бой, напоминающий гонку черепахи за раком — подполковник Власов улыбнулся от неожиданного сравнения. Гвардейские линии медленно наступали, его ингерманландцы и остальная инфантерия императора чуть быстрее отступала под их неторопливым натиском. Все командиры батальонов четко выполняли приказ Измайлова более не вступать в рукопашную схватку.

И Власов это прекрасно понимал — отступающие войска наносили противнику чуть большие потери, чем несли сами. Да оно и понятно — артиллерийский огонь постоянно откатываемых трехфунтовок и меткая ружейная стрельба егерей сильно досаждали гвардейцам…

Хрипло взревели трубы и загрохотали барабаны частой дробью — гвардейская «черепаха» разом проснулась, откинула медлительность и развернутыми шеренгами ринулась в атаку. Власов два года воевал с пруссаками, имел достаточный опыт, а потому вовремя заметил наступление и отчаянно крикнул своим офицерам:

— Ротам отходить быстро, стрелять плутонгами постоянно!

И не подвели вышколенные им ингерманландцы. Первая шеренга дала залп по атаковавшим семеновцам, и тут же через интервалы солдаты отбежали за спины последней, шестой, шеренги и принялись лихорадочно заряжать ружья. Прогремел второй залп, и, спустя четверть минуты, вторая шеренга стала последней. Снова залп…

Караколирование принесло ингерманландцам успех — семеновцы не выдержали града пуль и остановились. И только собрался подполковник перевести дух, как адъютант тронул его за рукав мундира и громко сказал:

— Посмотрите в центр, Павел Владимирович.

Через секунду подполковник Власов уже хрипло матерился, и было отчего. На этот раз воронежцы отступить далеко не смогли. В клубах порохового дыма противники сошлись в ожесточенной рукопашной.

Власов похолодел — гвардионцы четко воспользовались медлительностью центра и начали обхватывать с обоих флангов Воронежский полк. Надо было срочно нанести контрудар резервом, но сикурс как таковой у генерала Измайлова отсутствовал.

— Срочно беги к ним! — Власов схватил за плечо адъютанта. — Пусть бросают пушки и отходят! Но держать строй! Я помогу контратакой. Давай…

Но одной неприятности было мало, грехов, видать, накопилось много. На правом фланге пять эскадронов кавалерии, почти девятьсот сабель, стремительно атаковали две сотни казаков, рассеяли их по полю.

А затем обрушились всей силой на невских кирасиров и конных гренадеров. И, хотя Невский полк сражался героически, Власов понимал, что поражение неизбежно — полуторный перевес вскоре сыграет свою зловещую роль. Еще полчаса, и все…

Отступить, любой ценой отступить, бросить воронежцев, но не бежать. Конница пешего всегда догонит, и нет ничего приятнее, чем рубить в панике бегущих солдат. А с плотным строем пехоты, ощетинившейся штыками и стреляющей залпами, кавалеристы ничего не смогут сделать. Тут кирасиры нужны — у тех и кони помощнее, и на всадниках броня надета…

Но всем отступить не удалось — воронежцы сражались в центре, ожесточенно, но семеновцы уже обхватили их фланги. Невских кирасиров отбросили к его ингерманландцам, но подполковник ухитрился отбить атаку конной гвардии, хотя был вынужден под ее яростным натиском отойти к близкой роще на пригорке и там укрепиться. И генерал Шильд чуть не попал в плен к гусарам, но гренадерская рота отбила раненого генерала…

Павел Владимирович зажал правой рукой рану на бедре — сквозь пальцы сочилась кровь. Но боли физической подполковник не чувствовал — кровью истекала душа. Он только глухо материл генерала Измайлова — тот погубил свою армию, погубил бездарно, забыв, что нельзя быть везде сильным.

А вот старый генерал Василий Суворов, при почти равных с ними силах, сумел разорвать линию дважды и теперь добивал окруженных воронежцев. И ни Измайлов справа с кроншлотцами, ни он слева с ингерманладцами, получивший в бою две раны, но продолжающий командовать, ничего уже не могли сделать. Бой проигран…

Только отступать — генералу на Ямбургский тракт, подполковнику на Гостилицы. И дай бог государю-императору Петру Федоровичу сейчас растрепать войска Панина и построить армию для боя с Суворовым. Если нет, то спасет его только чудо…


Гостилицы

От сердца чуть отлегло — запах поражения перестал витать, и потянуло, хорошо потянуло легким дымком победы. На левом фланге три роты измайловцев и два эскадрона лейб-кирасиров не удержались, когда по ним ударил со всего размаха подоспевший резерв — пехота генерала Ливена и драгуны генерала Мельгунова.

Три коротких, всего из двух рот каждая, колонны голштинцев с ходу прорвали тонкую линию мятежных гвардейцев — разорвали их строй, смешали, а это оказалось на руку опомнившимся казакам Данилова. Сотня донцов тут же врубилась в сечу и радостно начала избиение разрозненных отрядов гвардейцев с зелеными воротниками.

А лейб-кирасиры своим ничем помочь не могли — сами отчаянно дрались с кавалерией Мельгунова и подоспевшими голштинскими драгунами. Его опытные ветераны быстро намылили шею латникам, тем более что пара сотен донцов к рубке подоспела, спешно подошли, быстрее, чем раньше деру давали. И еще две сотни казаков в тылу гвардии замаячили и тем неустройство в противнике усилили.

А на правом фланге дела чудные и неожиданные пошли, но зело приятные. Гудович бегство гусар остановил и сам атаковал лейб-кирасиров с двух сторон — справа пошли сербы Милорадовича, а слева засверкали саблями его отборные голштинские гусары, за ними пошли второй шеренгой, встопорщив пики, казаки Денисова. И враз поплохело кирасирам, когда на них вдвое больший противник налетел.

Спасти положение еще могли Преображенские гренадеры, что к ретираде петербуржцев принудили. Если бы их батальон по пехоте Ливена без заминки ударил…

Но среди гренадеров пошло неустройство, и почти сразу открытый мятеж начался. Петр в подзорную трубу видел, как взметнулись несколько ружейных дымков и трое всадников, что в атаку гвардейцев призывали, слетели с коней, сбитые пулями.

А потом преображенцы дали слитный залп по кирасирам в спину — те такой подлости от своих же братьев гвардейцев никак не ожидали. Атака сразу захлебнулась, и латники, строй окончательно смешав, в бегство паническое ударились, казаками по пятам преследуемые. Уже не стреляли ни из пушек, ни из ружей. Слитые шеренги драгун смяли измайловцев и втаптывали их в землю.

Справа рубили несчастных гвардейских солдат гусары, кололи пиками казаки.

Петр тут впервые увидел, как страшны казачьи дротики. Донцы метали их практически в упор, с пяти шагов, и пронзали насквозь человеческое тело. Умирающий только за древко хватался, иногда пытался из груди выдернуть, но его рубили саблей…

Уже боя не было. Шла беспощадная рубка гвардейцев, их полное уничтожение. А в ручье гренадеры и петербуржцы штыками докалывали уцелевших измайловцев, и Петра передернуло — речная вода была кровавой, с розоватой пеной. Страшно…

Далеко впереди мчались всадники — это донцы преследовали панически бежавших лейб-кирасиров. Тех не много вырвалось из окружения, с сотню примерно, но вот догнать их и всех истребить казакам вряд ли удастся, два-три десятка наверняка до своих в Петергофе добегут. А значит, и предупредят их о полной гибели мятежников у Гостилиц…

— Батальону кроншлотцев, всей кавалерии и казакам срочно идти к Дьяконово, поспешать сикурсом к генералу Измайлову. И пусть Мельгунов командует! — Петр жестко бросил адъютанту.

Этот императорский приказ был выполнен через десять минут — первыми ушли кроншлотцы быстрым шагом. Не успев в один бой, они торопились принять участие в другом. И Петр попенял себе за излишнюю перестраховку — этот батальон здесь оказался лишним, а мог бы значительно усилить войско генерала Измайлова.

Следом за пехотой потянулись драгуны и лейб-казаки Денисова, а еще через десять минут короткого отдыха следом пошли сербские гусары и две сотни казаков Данилова. Он бы и сам помчался туда, но не смог — смертельно устал…

Петр отложил подзорную трубу и закурил — на душе было смутно и радостно. Тяжело от гибели людской, от крови, напрасно пролитой, — ведь многие из погибших не были в заговоре, но пошли за мятежниками потому, что всю жизнь болтались, как дерьмо в проруби. Радостно чуть было от заслуженной, первой победы, но вот горечью всю радость вытесняло. Кровь, повсюду разлилась человеческая кровушка.

Во рту сразу горько стало, и он сплюнул, передернулся — вспомнил, как из распоротого живота клубок дымящихся кишок вывалился.

«Баталисты хреновы! Вы по этому полю походите да на муки человеческие поглядите, тогда и другие картины рисовать будете!»

И злоба росла, лютая злоба — на Катьку, на братьев Орловых, на других заговорщиков, на сенаторов, что братоубийственную драку заказывали, на тех священников, что это смертоубийство благословили. Страшной и лютой всегда бывает драка за царскую власть, кровавой и беспощадной, жизнь топчущей.

И Петр заплакал, слезы катились по щекам, но он их не стеснялся. Император оплакивал тех, кто за него встал, насмерть, и кто в это бессмысленное братоубийство против воли кинулся. Он поднял глаза, утер их платком, арапом поданным — почти рядом стояли солдаты, лица не радостные, а суровые, и он заметил, что многие до хруста, до побелевших пальцев, стискивали кулаки.

И он благодарен им был, и солдатам, и офицерам. И Ливену с Гудовичем, что понимающе на него смотрели. И внезапно Петр осознал, что теперь они всей душой его, насмерть встанут немедленно, по первому слову.

Будто с пятипудовым мешком на плечах поднялся Петр, поклонился в пояс солдатам, горделиво вскинул голову. Он осмотрел своих солдат цепко и видел, как подобрались они, ожидая его слов.

— Спасибо вам, дети мои! Мы раздавим мятеж, но пусть это будет последняя русская кровь, русскими же пролитая. Пусть льется только вражеская черная кровь, и драться мы будем только за землю нашу, народ наш, да веру нашу чистую, исконную, православную. Клянусь вам!

— Императору Петру Федоровичу, отцу нашему! Виват! — то уже генерал Гудович крикнул, лицом просветлев.

— Виват! Виват! Виват! — многократно прогремело со всех сторон. И Петр видел, как все они самозабвенно кричат — немцы и русские, солдаты и казаки, офицеры с генералами.

— Две чарки водки каждому да по десять рублей за службу верную жалую!

Эти слова Петра были встречены таким же восторженным ревом, а он пошел меж ликующими солдатами, то по-отцовски обнимая кого-то, то похлопывал по плечу. Подошел к плащу, постеленному на траве заботливым Нарциссом, прилег и на небо уставился…


Петербург

Это был ужас. Разверзся ад — десятки крупнокалиберных орудий двух линейных кораблей безжалостно смели от Сената до Зимнего дворца праздношатающиеся народные толпы свинцовым ураганом картечи. Растерзанные люди падали друг на друга, смертельные крики, хрипы и стоны умирающих и обезумевших людей окутали набережную.

Погибли и были изувечены многие сотни. Смерть здесь не разбирала — рядом с гвардейцами лежали мастеровые, расфуфыренный аристократ с размозженной головой упал рядом со служанкой с растерзанной грудью. Погиб наследник Павел Петрович, и испили с ним ту же чашу граф Никита Панин и многие из придворной свиты.

Но этой жестокой участи избежали императрица с княгиней Дашковой. Кавалергарды выдернули женщин из кровавого безумия и, подхватив под руки, бросились за дворец. Успели — прогремевший второй залп довершил начатое. А с кораблей грянул бешеный многоголосый крик, полный пьяной удали и жестокой лихой решимости:

— Виват императору Петру! Виват! Виват!

Кавалергарды время терять не стали — императрицу и княгиню усадили в карету и, нахлестывая лошадей, помчались прочь из города, в Петергоф, к верной гвардии. Любому из всадников охраны было ясно — Миних всех коварно обманул, а малочисленные гвардейские роты отразить высаживающийся десант не смогут…

Всего пять кораблей смогли ввергнуть уцелевших горожан в шок. Но выжившие не предполагали, что под их ногами разверзлась бездна. Встречая корабли, не сразу заметили, что за этими новоявленными троянскими конями резво двигается морская орда — галеры с десантом, потом фрегаты, бомбардирский корабль, шнявы, яхты. Кроме того, боты и большие шлюпки малыми отрядами стали расползаться по речкам и многочисленным каналам.

Флот старательно и терпеливо накидывал на Петербург густую ловчую сеть, и теперь она была внезапно им брошена. Кроме экипажей на судах были размещены две с половиной тысячи солдат Кроншлотского гарнизона и морской пехоты.

Галеры проскочили береговые батареи, канониры которых разбежались в ужасе, даже не помыслив об обороне и ничем не помешав им швартоваться у причальных свай. Всем кораблям места не хватало, многие просто утыкались носом в берег, и с них тут же сбрасывали широкие и длинные дощатые щиты.

По ним с хриплыми матами и криками, сверкая штыками и тесаками, густо скатывалась пехота и матросня. Ощетинившись жаждавшей крови сталью, дикая орда валом захлестнула всю набережную и, радостно хрипя, ворвалась в город. И все — животный ужас накрыл столицу…

А корабли пошли дальше и сделали залп уже левым бортом. Цель была крепкой, и потому Петропавловская крепость получила уже не картечь — камень дробился ядрами.

Растерявшийся гарнизон забыл о сопротивлении и отчаянно метался по крепостным веркам — и тут же был щедро осыпан картечью. То малые шнявы и галеры стали высаживать десант. Матросы побежали на штурм крепости с бешеной яростью, усугубленной плескавшейся в желудке обильно выпитой водкой — сие питие активно храбрость пробуждает.

Длинные штурмовые лестницы припали к каменным стенам бастионов — лезли по лестницам храбро и густо, срываясь от выпитого, ломая себе руки и ноги.

Но штурмующих это раззадоривало еще больше, как распаляет насильника даже слабое сопротивление жертвы. И с дикими криками ворвались и принялись резать. Приказ императора был выполнен в точности — всех с оружием в руках убивать на месте, пощады не давать никому.

Ворвавшаяся в Сенат матросня рубила всех подряд — и сенаторов в красных позолоченных мундирах, и стряпчих в скромных кафтанчиках. Гвардейский караул был искрошен прямо у парадных дверей — позже родственники не смогли опознать их останки. Спаслись только те, кто вовремя сообразил кричать: «Виват императору Петру Федоровичу!»

Счастливчиками оказались и сам митрополит с церковным клиром, принимавшие присягу на верность Екатерине. Священников лишь испинали тяжелыми матросскими сапогами, содрали облачение, избили в кровь с криками: «Иуды, императора за рубль продавать?!!» — и посадили всех скопом в холодную, о бренности жизни думать, о скорби и печали.

Но в самом городе беспорядков уже не было — матросы занимали крепкими караулами присутственные здания и перекрестки улиц, закрывали кабаки, а тех, кто с пьяной дури противился прекращению халявной выпивки, тут же зверски избивали. А заподозренных в грабежах, насилиях и мародерстве прикалывали штыками, бросая тела на улицах.

Не прошло и трех часов, как на улицах Петербурга воцарился идеальный порядок и мертвящая тишина — как на образцовом кладбище…

Досталось только евреям и гвардейцам. Первым более по привычке — и за процент по займам беспредельный, за наживу алчную, и за то, что всем кагалом собрались ненасытным, и за все «хорошее», ими сделанное — от распятия Христа до наживы на матросском табаке. Отыгрались крепко на иудином семени, благо фельдмаршал Миних на то «добро» свое дал. Какой же на Руси бунт без погрома? Но не убивали — злобы к евреям не было.

Зато мятежных гвардейцев лупили всем табором, без пощады, и свою роль сыграла местная «пятая колонна». В Петербурге, как в любом приморском портовом городе, всегда полно моряков — и как только прогремел клич: «Полундра, наши гвардию бьют!» — мгновенно началось всеобщее веселье.

Тех, на ком был гвардейский мундир, а таких отставных было полным-полно среди аристократии, лупцевали смертным боем, без малейшей жалости, не щадя даже стариков. Гарнизонные солдаты мгновенно отреклись от Екатерины, прокричали: «Виват императору!» — и, примкнув штыки, пошли на штурм гвардейских казарм, убивая на пути мятежных «янычар»…

— Где эта сука?!

Во двор ворвалось несколько разъяренных измайловцев в окровавленных мундирах. Семен Хорошхин сразу же понял, что на этот раз его точно убьют. Не кричать же им, объяснять, что родной брат его спас только для того, чтобы подло обмануть — пять минут назад две насмерть перепуганные мещанки, прибежавшие в ужасе с набережной, поведали ему о кровопролитии, которое учинил флот. И он сразу прозрел…

Дожидаться смерти Семен не стал, резво выпрыгнул из окна, добежал до калитки, открыл ее и тут же метнулся назад — по улице бежали измайловцы. Затравленно оглянулся и спрятался в будке отхожего места, тихо прикрыв за собой дверь. И вовремя…

— Сбежал, хорек подлый! Ищите мерзавца! — свирепый рев гвардейцев довел его до икоты. Где же найти спасение?

И тут Семена осенило — найден путь к сохранению живота. Он отчаянно попытался втиснуться в отверстие, и хоть с большим трудом, но это ему вскоре удалось. Тело погрузилось в густую массу, но сообразительный прапорщик совершенно не ощущал зловония — не до того ему было. И когда к ретираде затопали солдатские башмаки, то Семен решился, набрал в грудь побольше воздуха и с головой погрузился в жижу…


Дьяконово

Задрожала под ногами земля, и сразу воспрянула душа. Измайлов четверть века отслужил в коннице и мгновенно понял — с таким содроганием почвы идет в атаку тысячная кавалерийская масса.

Генерал, невзирая на боль в проткнутом штыком бедре, встал на носки — огибая рощу, в которой насмерть дрались ингерманландцы Власова, показались стройные шеренги драгун, причем справа на фланге были до боли узнаваемые голштинские мундиры.

У Михаила Петровича отлегло от сердца — у Гостилиц одержана победа, иначе драгуны так бы спокойно не строились. Помощи прибыло немного, эскадрона четыре, но удар драгун позволял Власову перейти в контратаку и спасти погибающих воронежцев. Положение стало стремительно меняться в лучшую сторону — стройные шеренги драгун готовились нанести стремительный удар по гвардии.

И тут Измайлов удивился — шум нарастал, почва задрожала чуть заметней. Странно, ведь драгуны и кирасиры еще стоят и только готовятся начать атаку. Рядом с генералом восторженно заорали солдаты, подкидывая в воздух шляпы, и Измайлов обернулся.

Огибая рощицы сплошными черными и серыми потоками, плотными массами скакали всадники, очень много всадников. Чья-то умелая и опытная рука направляла кавалерию.

Прямо на глазах двухтысячный кавалерийский отряд построился тремя группами в три линии каждая. В центре тускло блестели кирасы тяжелой конницы, слева и справа были драгуны. Разом взревели трубы, и земля теперь задрожала от слитного стука тысяч копыт. И нет ничего страшнее, когда на тебя валит всей массой кавалерия, и нет ничего радостней на свете, если атакует своя конница.

— Это Румянцев пришел! — Крики среди ингерманландцев усилились, и Михаил Измайлов хотел отдать приказ начинать общую атаку, но, когда посмотрел вперед, сдержался.

Боя уже не было — словно обваренные кипятком тараканы, семеновцы и конногвардейцы разбегались в разные стороны. Их избивали свои же — почувствовав меняющуюся обстановку, преображенцы с примкнутыми штыками ударили в спину центральный батальон семеновцев, а драгуны и малороссийские гусары, уловив изменившуюся конъюнктуру, стали лихо рубить несчастных конногвардейцев.

И тут последовал страшный удар накоротке невских кирасиров и драгун генерала Мельгунова — панически бегущих гвардейцев безжалостно рубили палашами, топтали конями. Это была полная виктория, и Измайлов не смог спрятать радость от нее. Тем более что она была одержана без участия опоздавших к сражению полков Румянцева…

— Вы были на волосок от поражения, Михаил Петрович, но чудесным образом фортуна повернулась к вам лицом! — Румянцев говорил добродушно, но в его голосе чувствовалось тщательно скрываемое недовольство.

Победу уволокли из-под носа, и его кавалерии пришлось только погоняться за гвардейцами, сгоняя их толпами и связывая. Петр Александрович был расстроен — если бы его полки ушли из Нарвы сразу, то он был бы сейчас победителем, тем, которых не судят.

А теперь же придется оправдываться перед императором за опоздание, еще скажут, что струсил, вот и выжидал. Позорное положение, право слово. Но было бы еще хуже, если бы вообще он с кавалерией от Нарвы не пришел…

— Не спорю с вами, ваше превосходительство, вы правы. Но фортуна сама любит тех, кто стремится к победе! — генерал Измайлов не менее добродушно ответил, но не сумел спрятать неуместное торжество…


Гатчина

— Гляди, Платон, никак драгуны ратиться с нами не желают? — хорунжий Семен Куломин обернулся к уряднику.

Платон Войскобойников тоже пребывал в недоумении — три драгунских роты, вчера вечером пришедшие из Петербурга, никак себя не проявляли и, подойдя к Гатчине, штурмовать ее не спешили.

Хотя гарнизон был никакой — неполная сотня ланд-милиции и инвалидов с пожилым прапорщиком Трушиным во главе, что службу еще во времена курляндского временщика Бирона начинал, да их неполная казачья полусотня, оставленная войсковым старшиной Измайловым в этом небольшом петербургском пригороде.

А потому хорунжий Куломин прекрасно понимал, что атакуй их сейчас драгуны, то придется бежать, бросив гарнизонных солдат и узилище с тремя десятками переветников, среди которых есть сенатор с бабой и девками и гвардейский майор, в Москву с манифестом посланные.

Единая надежда была на дюжину драгун конвоя, что сенатора сопровождали. Солдат не обижали, до пуза всех накормили, и манифест царский им прочитали, показав и подпись государя Петра Федоровича, и печать царскую, к нему приложенную.

Драгуны воодушевились, вдругорядь крест государю на верность целовали и мятежных гвардейцев за измену подлую и обман с присягой великий словами многими хулили. А утром охотниками вызвались в подошедшие к Гатчине драгунские роты ехать — и царский манифест там прилюдно прочитать, и от измены всех отвести…

Это был реальный шанс избежать кровопролития и постыдного отступления. И хоть опасался хорунжий, что верных государю Петру Федоровичу драгун офицеры-изменники под арест возьмут или убить попытаются, но делать было нечего.

С болью глубокой отдал он им манифест и с не меньшей болью приказал привязать к двум лошадям по бочонку хлебной водки, чтобы драгуны в ротах выпили за здравие государя-императора. Хорошо знал хорунжий сущность солдатскую…

Отправил охотников и, почитай, почти три часа крутился в нетерпеливом ожидании хорунжий — ни ответа ни привета от драгун не было. И только сейчас показались трое верховых — ехали прямо и руками размахивали в знак мирных намерений.

Семен Куломин запрыгнул в седло, не касаясь стремени, и, сопровождаемый Платоном и двумя казаками, поехал драгунам навстречу. Через пару минут съехались — двое драгун из знакомых охотников, а третий ротный сержант, здоровый крепкий малый. Лицо перечеркнул шрам от удара палашом, водочным запашком изрядно шибает. Сержант и заговорил первым:

— Две наши роты государю Петру Федоровичу верны, и от присяги не отказываемся. На чем крест целовали. А гвардейская рота со всеми офицерами обратно в Петербург отошла…


Гостилицы

А облака-то по небу яркому, словно выстиранному, как корабли плывут, тихо, величаво. Красиво. Какая война, тут лежать надобно да на небо смотреть. И тихо, и покойно на душе, и боль из груди уходит…

— Государь, проснитесь, генералы Измайлов и Румянцев с викторией из Дьяконова подошли. Ваше императорское величество сейчас ожидают! — Адъютант бережно склонился над ним.

Петр открыл глаза — день явно клонился к вечеру. Солнце уже не жарило, но еще давало много тепла. Выпил кваса спросонок, закурил и опамятовался. Но на душе спокойно было, умиротворенно.

Император медленно осмотрелся кругом — сотен шесть пленных в разных гвардейских мундирах были заняты печальным делом. Кто копал новые могилы, кто хоронил в уже отрытых ямах убитых в бою. Пылили фургоны, хрипло стонали где-то рядом раненые.

Сербские гусары с нехорошим энтузиазмом обдирали погибших лейб-кирасиров — охапками волокли палаши, пистолеты, кирасы и в кровавых пятнах обмундирование. Зрелище не для слабонервных.

Далеко, у мызы, виднелись густые колонны пехоты, повозки, орудийные упряжки. А внизу стояла целая толпа из генералов, адъютантов, штабных офицеров. Петр выбросил окурок в сторону и решительным шагом направился к ним.

— Господа генералы, поздравления приберегите, грех большой братоубийством заниматься! Поражение изменников после победы здесь полностью решено. Тем паче сейчас флот десант в Петербурге высаживает. Какие у нас потери?

Петр резко сменил тему, взглянул на радостного Гудовича, затем посмотрел на хмурого и бледного Измайлова. Генерал-адъютант чуть спал с лица, но тут же четко доложил:

— Свыше семисот человек, ваше величество. Около двухсот убито, более пятисот ранено. Конных из них меньше сотни.

— Убитых более трехсот, много солдат ранено. Преображенский батальон, что на нашу сторону в бою перешел, потери малые понес. Большая часть убитых на Воронежский полк пришлась! — не менее четко доложил Измайлов, опираясь на трость.

— Да и тебя, Михаил, задело. Надеюсь, что не сильно. Плохо, господа генералы, очень плохо. Большие потери — худая победа, пиррова. Запомните накрепко — русская кровь не водица, победы достигать только малой кровью. И еще — нынешняя гвардия в грязи вымарала имя императора Петра Алексеевича. И не тем, что мятеж умыслила, а тем, что с поля брани позорно бежала! — после этих слов Петр почувствовал, что закипает, как чайник, поставленный на раскаленную плиту. — Это немыслимо — гвардия умирает, но не сдается! А это была не гвардия — в пьянках и на бальном паркете при дворе только шаркунами, бегунами и хороняками становятся, а не солдатами. Потому за трусость такую отныне гвардия привилегии в чинах перед армией полностью лишается, пока храбростью в боях имя свое снова не прославит и будет держать его честно и грозно. В боях славу находят, а не на дворцовом паркете и в будуарах фрейлин. Вот тогда и привилегии новым гвардейцам будут, и многое другое!

Петр задумался, и неожиданно сверкнуло в голове решение. Но тут его взгляд самопроизвольно уткнулся в двух генералов, что с терпеливым ожиданием взирали на императора.

— Ты, генерал! — Девиер вытянулся, ну что ж, по Сеньке и шапка. — Розыском займись немедля, изменников выявляя, да под караул их сажай. Людей нужных возьми, немногих, да караульных бдительных и верных. И Гудовичу или мне обо всем сказывай немедленно.

Затем император медленно подошел к вытянувшемуся перед ним во фронт Гудовичу, крепко обнял своего молодого генерала и трижды, по старинному русскому обычаю, расцеловал его щеки.

— А ты, Андрей Васильевич, во всех делах моя голова, я тобой горжусь и тебя люблю. И другим в пример ставлю! Тебе штабные дела, свита, адъютанты, конвой и обозы. И мне в помощь дела решай, как раньше. Мыслю, чинов достигнешь больших за дела свои, для государства Российского нужные. И вы все запомните — приказания Гудовича для вас, как мои собственные, как будто я велел…


Петербург

— Семен! Ты где?

С криком метался морской офицер с окровавленной саблей. Матросы, заполонившие малый петербургский дворик, ожесточенно хмурили брови, сочувствуя своему лейтенанту. Хоть и торопились они, но не успели — во дворе уже сотворили злое дело измайловцы.

Но уйти от возмездия изменники не смогли, и усеялся маленький дворик окровавленными телами, истыканными матросскими штыками. Погорячились, конечно, надо было им хоть одного гвардейца для расспросов нужных оставить…

— Никак кто-то о помощи взывает, ваше благородие?! — пожилой матрос с серьгой в ухе обратился к лейтенанту Хорошхину.

Тот сразу встал в стойку, словно русская псовая, и дал знак морякам — «молчать у меня». Голоса во дворе разом притихли, лишь только скрип ставни на легком ветру раздражал слух. Еле слышный голос тихо прохрипел: «…омогите, …асите, тону».

— Что за чертовщина? Тут до канала саженей двести…

— Да нет, ваше благородие, со двора орут. Только где здесь утонешь, колодца-то нет?

Матросы дружно потянулись руками почесать затылки и почти одновременно уставились на дощатую будку туалета. Матрос с серьгой среагировал первый, рванулся к сортиру, распахнул настежь дверь и склонился над отверстием.

— Да здесь он, ваш брат, ваше благородие! — раздался ликующий крик моряка.

А как не радоваться, если фельдмаршал Миних пообещал за спасение Семена Хорошхина сразу же выдать новый орденской знак святого князя Александра Невского немедленно любому солдату и матросу и полста рублей в добавку.

Между тем в будке было уже не протолкнуться — разом трое моряков пытались вытащить в отверстие бедолагу, совершенно не замечая нечистоты и миазмы. А чего их замечать — деньги-то общие, пропивать вместе будут, раз решили. А за усердие и от лейтенанта что-нибудь перепадет…

Но не тут-то было — дыра не пропускала назад мученика, хоть ты тресни, и как он туда пролез, если у матроса Волощука кулак еле протиснулся. Со страха, видать, просочился…

— Ломай, к чертям, братцы! — рявкнул на подчиненных лейтенант.

А те рады стараться, и через пару минут будка рассыпалась на куски. С треском оторвали толстые доски пола и в четыре руки извлекли покрытого коричневой жижей человека.

И тут доброхоты отчаянно засквернословили, отскакивая от жертвы экскрементов — выгребную яму в результате спасательной операции изрядно потревожили, и двор накрыл покрывалом тошнотворный запах.

Через секунду матросский отряд как боевая единица перестал существовать — все стали дружно блевать, как худые собаки, выпитая перед высадкой водка запросилась наружу…

Пока проблевались, сбежавшиеся женщины с ведрами колодезной воды отмыли Семена, и тот, видом как Адам до своего грехопадения, дрожал на ветру, постукивая зубами, как кастаньетами. К нему подошел Игнат, обернул в кафтан, крепко обнял и зашептал в ухо:

— Только молчи, дурак. Говори всем, что я тебя по приказу Миниха послал с хитростью великой и обманом. Тогда награда тебе будет и чин офицерский. Не дурак, сам уже все давно понял, иначе бы в яму не полез, а здесь бы трупом валялся. И помни — если прознают истину, то тебя в этой яме с концами утопят. И меня, грешного, вместе с тобой…


Гостилицы

Петр насупился, неторопливо закурил поднесенную ему внимательным Нарциссом папиросу и энергичным жестом отослал генералов. Остался при нем только верный Гудович.

Император вопросительно на него посмотрел: «И чего тебе надобно, старче?» Начальник его штаба монарший взгляд понял правильно и тут же предложил:

— Ваше величество, там трупы мятежных генералов, не желаете взглянуть? К моему глубокому сожалению, в плен их не взяли, на месте поубивали — уж больно солдаты наши разъярились.

Петр Федорович поднялся, оперся на «подаренную» дедом трость, согласно кивнул, и Гудович пошел впереди. Идти было недалеко, метров сто.

Зрелище было жестокое и поучительное — четыре трупа лежали по ранжиру, у одного мертвеца синяя Андреевская, а еще у одного жмурика алая Александровская лента через плечо.

Первые два трупа оказались генерал-аншефом и фельдмаршалом. Командира гвардейского отряда графа Петра Ивановича Панина он признал почти сразу — надменный мужчина был заколот штыками, на лице навечно застыла гримаса ужаса, и кровь всю грудь залила, под цвет орденской ленты.

Петр вспомнил, что именно этот генерал подавлял восстание Пугачева. Теперь, правда, карательным походом командовать не будет. А может быть, и самого восстания Емельки Пугачева уже не случится, уж он постарается его любым способом не допустить.

А второй, чуть старше по возрасту, оказался младшим братом фаворита Елизаветы, малороссийским казаком по своему природному происхождению, полковником лейб-гвардии Измайловского полка графом Кириллом Григорьевичем Разумовским. Стеклянные глаза уставились в небо с яростью, грудь разворочена картечью — его завалили у моста, в самом начале боя. И синяя лента оттого наполовину алой стала.

Третий покойник оказался генерал-майором Саблиным, и надо же, фамилию свою оправдал полностью — казачьей саблей шею почти перерубили и палашом плечо раскромсали.

А четвертый генерал, к великому изумлению Петра, оказался не только самозванцем, но личностью мистической и мифической. Гудович признал этого авантюриста, а пленные пояснили, под какой фамилией этот апологет французского масонства действовал в России.

Сего незнакомца представлял в свете князь Волконский, при дворе его считали главным масоном, «вольным каменщиком». «Генерал Салтыков», он же таинственный господин «Одар» с графским титулом, был заколот пикой и порублен казачьими саблями. Только настоящая фамилия была неизвестна, но Девиер обещал в самом скором времени ее выяснить.

Сам же Петр крепко задумался — так вот кто помогал Катьке мужа с трона свергать. Ну как же, с масонами заигрывала, просветителям в рот заглядывала, с Вольтером переписывалась.

Вот потому-то и помогли ей масоны на царство взойти, на кардинальные реформы надеясь. Только «бортанула» она их здесь, со всем добром ихним, ушлая женщина, из России сразу выперла, чтоб ей не мешали…

Петр заскрипел зубами и стиснул кулаки. Гудович и подошедший полковник Рейстер посмотрели на него с тревогой в глазах. Он прогнал волну ярости и тут отчетливо вспомнил недавний сон. Напрягся и заговорил словами из сна, тщательно копируя интонацию:

— Как называется это место?

— Ригельсдорф, ваше величество! — тут же немного лающе ответил ему барон, и лицо полковника вытянулось в изумлении.

— Еще одно место нашей славы! — фразу про сигнал к отходу Петр говорить не стал, а еще раз напрягся, и слова сами легли на язык. — Это только начало, всего лишь начало. А настоящие победы и слава придут потом, позже, к нашей чести!

Сказал и осекся — «виктория», «глория», «хонор» и другие слова с хрипением в произношении в русском языке напрочь отсутствуют. Но на каком же языке он тогда говорил?

Рейстер и Гудович смотрели на Петра с величайшим страхом. Наконец бледный полковник, переглянувшись вначале с генералом Гудовичем, на том же лающем языке спросил, и Петр сразу понял вопрос:

— Осмелюсь спросить ваше величество. Я не знал, что вы умеете так хорошо говорить на шведском! — А его глаза прямо-таки вопили: «Когда вы успели выучить язык, ведь вас ему обучали лишь в детстве?»

— Недавней ночью дед меня научил, взяли привычку по ночам ко мне таскаться, уму-разуму учить! — с деланым простодушием на русском ответил Петр, рассудив, что полуправда никогда не бывает ложью, а является способом сокрыть истинное положение дел.

Однако его речь еще больше их напугала — по лицу Гудовича потекли капли холодного пота, а барон стал белее снега. Но вскоре лицо генерала разгладилось, на нем отчетливо проявилось выражение полного обретения какой-то ведомой только ему истины.

— Простите, ваше величество. Значит, все, что рассказывали о той злополучной ночи перед мятежом, является полной правдой. А я-то думал… Оттого вы так, государь, сильно переменились…

Гудович осекся, побледнел, видимо, испугался своей откровенности и некоторой фамильярности, когда говорил.

— Надеюсь, в лучшую сторону, генерал? — с определенным интересом в голосе спросил Петр.

— Один дед наделил вас трудолюбием и мудростью, русской речью в совершенстве и, простите меня, государь, постоянной тягой к Евиным дочкам! — очень хитро и осторожно попенял генерал на внезапные похотливые интересы императора. — А второй дед наделил вас своей беспримерной отвагой и полководческими дарованиями и, как сейчас оказалось, еще и шведским языком. Простите, государь, но только сейчас я все понял, ведь вы, ваше величество, мне ничего о той ночи не говорили.

— Да просто ты не спрашивал! А скрывать мне нечего — ну, дали, ну, наделили, тростью и шпагой ударили, умения в меня вбивая. И их же мне подарили, я трость и шпагу имею в виду, вот эти. Ну и что такого? Можете всем об этом рассказать, ничего страшного не произойдет.

Гудович машинально потрогал свой лоб — теперь по лицу генерала было видно, что тот понял происхождение той ночной крови на лбу императора, об этом уже знали все. И дал этому ранению свое объяснение — тростью лупил всех Петр Алексеевич, переходя временами и на тяжелую дубинку для более ласкового отческого внушения своим неразумным и крайне вороватым подданным, а вот шведский король Карл для вразумления предпочитал исключительно свою острую шпагу…


Петербург

— Мы немедленно примем этот манифест его императорского величества к исполнению! — Голос старого сенатора Епачинцева дрожал от почти нескрываемого страха. Вельможа боялся не без оснований — смотреть на хмурого фельдмаршала Миниха было до ужаса страшно.

Бурхард-Христофор криво улыбнулся — черт бы побрал этих трусов, не могли там, на набережной, всем скопом сдохнуть, флот поприветствовав. Он бы не поленился, а лично приколол бы каждого сенатора шпагой, но…

— Советую вам немедленно озаботиться сими государственными нуждами, ведь любая оплошка в этом деле вам будет дорого стоить! — Фельдмаршал Миних словно вбил раскаленный гвоздь в грудь сенатора и тут же, нисколько не жалея свою несчастную жертву, вбил следом второй. — Император Петр Федорович зело недоволен теми, кто мятежникам присягу давал. И наоборот…

На набережной фельдмаршалу полегчало — ветер с Невы приятно холодил грудь. Миних поманил рукой преданного ему офицера, давно ожидающего необходимого приказа.

— Ты сегодня же отправишься в Шлиссельбург — вот приказ и вот императорский манифест. Коменданту скажешь без обиняков, или он отправится воеводой в Анадырский острог на Камчатке пожизненно, или…

Фельдмаршал жестоко улыбнулся — пусть он возьмет еще один грех на душу, но избавит от него Петра Федоровича. Такие вещи всегда лучше творить чужими руками, дабы правитель всегда в белом был.

А в своем адъютанте, капитане Куломзине, Миних был уверен — представляемый ему шанс позволял либо взлететь по лестнице чинов круто вверх, либо рухнуть вниз, потеряв не только карьеру, но и голову.

Адъютант взял сверток с бумагами из руки фельдмаршала, звякнул шпорами, четко повернулся и быстрым шагом отправился к ожидавшим его пятерым всадникам, держащим в поводу его лошадь — яхта ждала их на Охте.

Все было обговорено заранее. Бурхард-Христофор повернулся к Неве, воды которой величаво тянулись под его ботфортами к заливу. Соленый ветер с Балтики приятно раздражал нос — и в восемьдесят лет жизнь еще не прожита.

Дело сделано — сын Фике убран от трона, в Шлиссельбурге сегодня все решат, только императрица с Дашковой, как крысы, где-то затаились. Но в том, что они будут найдены, Миних не сомневался. Погони посланы по всем дорогам, да и казаки уже подоспели…

Старый фельдмаршал еще постоял, предаваясь размышлениям, потом чуть улыбнулся, достал коробочку — под крышкой были две гранулы смертельной отравы. И старик, с облегчением в душе, бросил ее в реку…


Гостилицы

Беседа на такую скользкую тему несколько напрягала, и Петр решил перевести ее на другие рельсы и спросил:

— А где солдат, что мост взорвал? Выжил ли?

— Здесь он, государь. Вон стоит, вашего решения дожидается, — и генерал тут же подозвал солдата в гвардейской форме, — в голштинскую гвардию до мятежа хотел перевестись…

— Капрал Державин! — вытянулся перед ним солдат.

— Молодец, Гаврила Романович! — в шутку, памятуя только одного Державина, ответил Петр, но глазки у капрала восторженно засверкали, и он добавил: — Жалую тебя за храбрость чином подпоручика. Но лучше тебе не мосты взрывать, а стихи писать, вот хотя бы гимн наш новый, для империи Российской — «Боже, царя храни».

— Гимн? — растерянно переспросил Державин.

— Да, я даже первые строчки его сам написал, а ты теперь доделывай!

Петр по памяти пропел ему несколько первых строф бывшего императорского гимна. Почти в каждом фильме о Гражданской войне, где показывали пьяных офицеров в ресторанах и кабаках, обязательно звучал первый куплет «Боже, царя храни», исполняемый с пьяным надрывом по утерянному прошлому.

Да и сам Петр по пьяной лавочке иной раз его затягивал в общаге, плюя на жанр социалистического реализма и свое комсомольское настоящее. А пел он хорошо, на бис, недаром в свое время в хоровом пении участвовал. Правда, хор был церковный — на старости лет отец шибко невзлюбил советскую власть и вернулся к духовным казачьим истокам.

Однако на всех присутствующих стихотворное и музыкальное «творчество» Петра произвело потрясающее впечатление — мелодия и стихи задели их за живое.

Но вот бескрайнего удивления у них не было — к проявлявшимся у императора все новым талантам уже стали относиться поспокойнее. Да оно и лучше, все на веру брать и лишними сомнениями не мучиться, вопросами глупыми не задаваться и тем более не донимать, а то себе дороже будет. Как в фильме — не сметь перебивать царя!

Проходя мимо унылых пленных, а согнали около тысячи гвардейцев, он обратил внимание на одну побитую, но до боли знакомую морду, в изорванном семеновском мундире. По его знаку адъютанты тут же выволокли здоровенного малого, чем-то на Алехана смахивающего, только в габаритных размерах на чуток меньшего.

Петр зашел гвардейцу за широкую спину — так и есть, затылок прикладом хорошо поглажен, хоть окровавленной тряпкой перевязан, но сразу видно, чья тут работа, гордиться собой надо — такого бугая одним ударом завалить.

Петр обошел офицера и рявкнул:

— Как зовут?! Не Орлов ли?!

— Так точно, ваше императорское величество! Поручик Иван Орлов.

— Дурак ты, Ваня! И Алехан, братик твой, тоже дурак изрядный. И Вова с Федором. Кто так в рукопашном бою замахивается? Ведь удар никак изменить нельзя, если противник поднырнет под руку. А вы с братом меня именно так били, на силу свою надеясь. А я от ударов ваших легко и ушел — только Алехан мне кирасу с боку царапнул, а ты перевязь раскроил. Зато на твой затылок смотреть страшно — болит небось головка-то, хорошо я ее прикладом ружейным пригладил? Ну, что мне скажешь, Ванятка?

Орлов стоял изумленный, дар речи потерявший. Да и свита Петра в удивлении рты пораскрывала — в пылу схватки никто не уследил, какого матерого зверя император самолично завалил. А Петр продолжил словесное линчевание здоровяка.

— Ты ж меня и выше, и намного сильнее. Но завалил я тебя с одного удара. Где ж твоя мощь была? И Алехана с одного удара шпагой проткнул да с коня свалил. И братцев твоих, Вову и Федю, лично отдубасил так, что не налюбуешься!

Петр, хотя и говорил вполне добродушно, но не забывал, что перед ним враг. Но он также помнил о том, что эти братья вместе представляют собой немалую силу, которая может принести большую пользу России, но где-нибудь на Аляске, не ближе…

— Благодарен будь царю, дурашка, я тебя мог в спину штыком добить, но не стал, и Алексея, братца твоего, пожалел. Сейчас он дырку в теле зализывает в Кронштадте на излечении. А тебе скажу честно — сам бы еще раз набил морду за дурость твою, да только Заратустра не позволяет! Ладно, живите дальше. Я не Орлов, чтоб в спину бить, душить беспомощных и иудой, до денег жадным, прозябать. Братик твой, цалмейстер, — Петр припомнил должность Григория, заведующего финансами артиллерийского ведомства, — еще от меня получит по морде своей бесстыжей, отлуплю его, как Сидорову козу! Запомни это…

После содержательного разговора с Иваном Орловым окрыленный Петр потребовал бумаги и чернил и, усевшись на стульчике, принялся с неистовым упорством писать на барабане, и так, что чернильные капли в стороны летели. Император так увлекся писаниной и не заметил, что со спины к нему тихо подошел Волков и застыл немым изваянием.

Кабинет-секретаря раздирало любопытство, и он осторожно стал поглядывать на барабан. Но с опаской — император настолько изменился после ночной беседы со своими великими предками, что стал совершенно другим, и попасть под его тяжелую руку Дмитрию Васильевичу совсем не улыбалось.

В армии и так столько разговоров шло о том, как его величество лично избил четверых братьев Орловых и поубивал несколько десятков гвардейцев, причем искрошил их обычной лопатой…

Но увиденное сразу поразило Волкова. Нет, «структура пехотной дивизии» с длинными колонками цифр штатного расписания не вызвала удивления у видавшего виды секретаря, его поразили рисунки и схемы. «Паровой двигатель в разрезе. Срочно вызвать Ползунова с Алтая». А рядом «Срочно нужно инициирующее ВВ» с понятной только фамилией — «Ломоносову. Изготовить гремучую ртуть для капсюлей. Это я знаю».

Однако в стороне имелась не менее интересная запись: «Устройство барабанной винтовки, схема по нагану. Вызвать немедленно Кулибина, пусть спусковой механизм делает, а не дурью мается».

Волков запомнил фамилии и тихо отошел, от греха — прерывать императора он не решился…


Петергоф

Это был конец. Стоило спешить в Дьяконово, чтобы на половине дороги встретить обезумевших от страха конногвардейцев, бегущих в панике, не разбирая дороги.

Вспомнив их выкаченные глаза, перекошенные ужасом лица и широко раскрытые криком рты, Григорий Орлов сплюнул — настолько ему был противен в памяти их зрительный образ.

В Петергофе к вечеру стали собираться остатки разгромленной в трех сражениях гвардии. Больше всего имелось лейб-кирасиров и конногвардейцев — без малого восемь сотен всадников, почти половина от численности полков утром нынешнего злосчастного дня.

Потихоньку собиралась и гвардейская пехота, какими-то неисповедимыми путями пробравшаяся в Петергоф. Как они смогли отмахать тридцать верст за пять часов, Григорий не понимал, но многие приходили именно на своих двоих, причем зачастую с фузеями.

Но инфантерии было всего ничего — едва с тысячу совершенно деморализованных солдат, причем половину из них составляли сбежавшие от Ораниенбаума преображенцы. Имелись и три полковых пушки. Хоть мало, но было и оружие, и люди, но не было уже главного — желания воевать.

Солдаты гарнизонного батальона откровенно поносили мятежников, и все чаще стали слышаться оскорбительные выкрики и от преображенцев. Артиллеристы не мучились сомнениями, а просто дезертировали втихую, бросив у пустого зверинца орудия.

Семеновцы и измайловцы были подавлены поражением, безучастно, в каком-то отупении, сидели на траве, поникнув головами. Они не ждали для себя ничего хорошего, но воевать уже не хотели — плаха или виселица с сибирской каторгой, они все приняли бы с равнодушием.

Лишь несколько десятков гвардейских офицеров пытались расшевелить впавших в апатию солдат, да оно и понятно — заговорщики на пощаду не надеялись, зная жестокую немилосердность Миниха…

— Василий Иванович, не все же потеряно! В столице батальоны измайловцев и лейб-кампанцев! Кавалергарды! Черт возьми, ну что же вы, как покойники! И четыре батальона гарнизонной пехоты… Эх! — Григорий Орлов горячо убеждал генерала Суворова, но понял бесполезность и в бессилии упал в кресло.

Старик баюкал окровавленную руку и молчал. Но это молчание было однозначным — старый генерал воевать категорически не хотел. Он с невероятным трудом вырвался из учиненной пехотой Измайлова и кавалерией Румянцева бойни, бежал, забыв про все на свете. И впервые в жизни был охвачен паническим ужасом.

Сейчас он желал одного — умереть, не видя своего позора. Мертвые сраму не имеют. А тут мокрогубый щенок, заваривший всю эту кашу, снова призывает воевать…

— У нас здесь два батальона пехоты, и к ночи еще два соберутся, не меньше. И кавалерии шесть эскадронов. Если в ночь на Петербург пойдем, то ситуацию еще переломить сможем.

Григорий Орлов все же не желал принимать поражение и не хотел понимать генерала. Да как можно покорно дожидаться собственной смерти, самому положить голову на плаху или собственноручно намылить веревку и затянуть ее на шее?

— Какая война?! Император нас завтра попросту размажет, как дерьмо сапогом! — взорвался старик и поднялся. Глаза прищурились, в них заплескалось бешенство безумия. — У него десять тысяч войска, и завтра они на Петербург пойдут! С ним Румянцев с кавалерией! А следом войска от Нарвы идут. Да нас в столице начисто изничтожат. А Живодер с флотом в Кронштадте! Здесь, рядом! Да в любую минуту десант он высадит без промедления. Какая тебе война, ты на солдат глянь, спроси их — желают ли они против природного императора далее воевать?! Что замолчал? — Суворов, расстегнув душивший его воротник мундира, часто дышал, грудь вздымалась, а глаза метали молнии.

— Не все еще потеряно! Ситуация за час измениться может. Император умрет! Обязательно умрет, если уже не при смерти…

— Что?!

— Ты думаешь, что до него дотянуться нельзя?! Что в Петербурге спокойно смотреть будут, как он армию свою собирает? Не хотел добром отречение подписать, ну что ж…

— Ты договаривай, что сказать хотел, Григорий Григорьевич. Решили к другому способу прибегнуть? Где меч не поможет, там завсегда отрава проблемы решит?! — Старик остро смотрел на Орлова, и тот понял, что в горячке проговорился.

Но отступать было поздно, и Григорий судорожно глотнул пересохшим горлом. Цалмейстер налил стакан вина из бутылки и залпом единым выпил. Стало легче, и Орлов выдохнул воздух сквозь зубы.

— Хотя, снявши голову, по волосам не плачут. Это может быть для нас спасением. Хоть и пахнет оно паршиво…

— Запашок-то дурной. Тут ты, Григорий Григорьевич, прав… Не ты сие придумал, не тот ты. Сталью решить можешь, а вот к яду… Кирюха Разумовский, видать, задумку свою паршивую тебе выдал или Катька Дашкова? — генерал рассуждал с собою вслух, не обращая внимания на Орлова. Но его глаза на самую чуточку ожили, заблестели. — А может, сама государыня руку приложила? Даром что немка, а духом истинная византийка… Нет предела женской коварности, тут я Петра Федоровича хорошо понимаю, с такой змеей жить — всего опасаться надо. Ты уж, Гришенька, прости старика за откровенность…

Орлов уже не слушал и не слышал — откинувшись в кресле, он предался мыслям. Он знал, что Като имеет свои уши в окружении Петра, но не интересовался именами предателей. Зачем?

Но подсыпать яд императору они могли, иначе бы Дашкова не была столь уверена вчера днем, когда пришли первые вести о петергофском несчастье с братом Алексеем и гвардейским авангардом.

Недаром с ней и Паниным говорил граф Сен-Жермен, он же «генерал Салтыков», наедине, и эти странные ее недомолвки, что императору всего только два дня отпущено будет. И Роджерсон рядом крутился…

У павильона громко закричали, затопали люди, и Григорий Орлов вырвался из дремоты. Дверь распахнулась во всю ширь, и в комнату буквально влетел офицер в окровавленном измайловском мундире. Григорий вопросительно посмотрел на него.

— Все кончено. Миних овладел Петербургом, флот десант высадил. Государыню кавалергарды в «Красный кабачок» вывезли. Гвардию в Петербурге почти всю изничтожили. Это конец…


Гостилицы

При еще ярком солнышке Петр осмотрел мызу — она произвела неизгладимое впечатление. Он бывал в свое время на холеных эстонских хуторах, но чтоб такое! Все эти хутора в сравнении с мызой не более чем жалкие фанерные завалюхи нищих советских пролетариев.

Двухэтажный трактир в традиционном западном стиле под высокой черепичной крышей. Большой зал с дубовыми столами и камином — ввиду жаркого лета холодным. А на втором этаже отдельные кабинеты, но сейчас превращенные в штаб и временную резиденцию канцлера, уже порядком забитые служивым народом.

Генералитет и канцелярия Волкова с комфортом разместились в гостинице — примерно таком же здании. А вот Петр со свитой обосновался в небольшом двухэтажном теремке — бревенчатом строении с резными наличниками и столбами.

Управляющего из хором не изгнали — он скромно приютился в уголочке первого этажа, а свои покои на втором, в три комнаты, отдал императору. К теремочку примыкала изрядная банька, которая сейчас весело топилась, готовясь к радушному приему монарха.

И все эти три особняка окружала добрая дюжина различных строений — все капитальные, с печами, обихоженные. Здесь было все нужное для процветания в гостиничном бизнесе — амбары и кладовки, птичники и конюшня, каретник и скотный двор со свинарником, небольшой сад и приличных размеров огород, большая гостевая баня и шеренга кокетливых резных ретирад, чистых внутри и без неприятного запаха, свойственного таким заведениям. И еще многое, включая теплицы с большими кирпичными печами, что круглый год давали разные овощи и плоды — от огурцов и помидоров до персиков и винограда.

И кирпичный заводик, чтоб строительный материал всегда под рукой был. Обслуживалось все это великолепие доброй полусотней работников — от лакеев и поваров до доярок и скотников. И мальчишек на побегушках было изрядно. Сейчас народу еще прибавилось, и довольно значительно, — вокруг зданий шла постоянная суета и толкотня.

Время от времени въезжали крестьянские телеги с разным харчем — от живых крякающих уток до мешков с мукой. И все эти груды пищи насущной истреблялись намного быстрее, чем привозились — воинство подвалило изрядное и, как саранча, обрушилось на крестьянские запасы.

Но обид не было — порядок обеспечивался почти идеальный, а за все съеденное и выпитое, за постой и фураж для лошадей платили сразу, без проволочек офицеры-тыловики. Более чем щедро платили — в вывезенной из Ораниенбаума голштинской казне имелось почти триста тысяч рублей самой звонкой монетой, золотом и серебром.

На пригорочке малом стояла прекрасная двухэтажная усадьба под красной черепичной крышей. Она живо напомнила Петру художественные фильмы о помещичьих имениях. Ухоженный парк со всех сторон окружал ее зелеными кронами деревьев. Но вот кому принадлежит сия лепота, он допытываться не стал. Зачем? И без того дел полно, чтоб еще визиты помещикам делать или их у себя принимать.

Петр не задержался на осмотре и величаво прошел в баню. Небольшие теплые сени, а потом огромная комната с кирпичной голландской печью, изразцовой, приличных размеров.

Дубовые шкафы, поставец с различной посудой, мягкий диван с ковром, несколько удобных кресел и довольно широкая кровать с толстенной пуховой периной, застланная поверху атласным белым одеялом — это больше напоминало очень приличное жилое помещение, чем обычный предбанник.

«Да уж, умели жить на широкую ногу наши предки, обстоятельно устраивались — когда средства у них немалые имелись».

А его здесь давно ожидали с нетерпением — девичья фигурка в льняной, до пола, рубашке и верный Нарцисс в легкомысленных белых панталончиках с кружевами.

Петр чуть не прыснул здоровым смехом, глядя на это чудо из далекой Африки в русской бане.

И более никого — адъютанты остались в сенях, а лейб-медика, что вздумал перечить, Петр так обрезал, что эскулап съежился вдвое, вещать перестал и лишь тихонько попискивал, как мышонок, чей хвост попал в мышеловку. Но с героизмом отчаяния сообщил, что государь, ежели снова захочет прибегнуть к венериным усладам, должен всех понравившихся ему прелестниц немедля показать, чтоб дурную болезнь, от сей богини производимую, царственному императору не получить.

Петр сразу же насторожился — подцепить триппер или сифилис его отнюдь не привлекало, ведь лечить в эти времена данную заразу просто не умеют. А до антибиотиков додумаются только через два века.

Он сдержанно поблагодарил лейб-медика за предусмотрительность и ожидающе остановился. Эскулап заметно воодушевился и почти без экивоков сообщил, что обе фрейлины здоровы и ко всяким делам постельным полностью пригодны.

Но вот баня им категорически противопоказана, ибо в жизни в парной ни разу не мылись и помереть могут в ней запросто. Да и желания к ней у них не имеется. Петр брезгливо поморщился — несмотря ни на какие духи, от фрейлин шел неприятный потный душок. Но лейб-медик императора тут же утешил — члены царского величества тщательно омоет девица, пригожая и здоровая, дальняя родственница управляющего. И попросил лишь поберечься самому в парной, с непривычки может стать худо…

Петра быстро раздели в четыре руки, он решительно открыл дверь и оказался в моечной — все отделано березой, запах дурманящий и емкость намного больше ванны, но несколько меньше бассейна в обычной сауне. А вода прозрачная и холодная.

Впереди была еще одна дверь, и Петр вошел в нее, застыв прямо на пороге — горячий обжигающий воздух толчком в грудь остановил решительную походку бывшего сержанта и вахмистра.

А тело, все еще чужое для него тело, тут же протестующе взвизгнуло. Но сразу заткнулось, когда Рык вошел в парную и залез на широченную полку. Вверху дальше была еще одна полка, но несколько уже, однако Петр решил не рисковать для начала.

Все же первый раз — «прежний хозяин» баню совсем не любил, по немецкой своей сущности тазиком для омовений обходился, но никто уже не удивился, когда император потребовал натопить баньку ему пожарче. И постарались от всей широты русской души — зайти страшно в эту раскаленную до звонкого воздуха кочегарку.

Вот так и сидел, балдея, а тепло все глубже проникало под кожу, становилось хорошо. Девица же в кадке с кипятком стала запаривать веники, спросила что-то вроде «какими будете».

Петр молча кивнул в ответ: «На твое усмотрение», и продолжил сидеть неподвижно, но жестом приказал скинуть рубашку — париться в ней, что купаться в фуфайке и кирзовых сапогах.

Девица покорно скинула свое одеяние и присела рядышком, чуть касаясь его ноги своим пока еще холодным бедром. Петр скосил взгляд — милый носик, маленькое розовое ушко, тугие остренькие грудки чашечками, так хочется нежно помять их пальцами и припасть к ним губами; небольшой пушок треугольником внизу поджарого нежного животика. Ладная такая девушка, лет 16–17, хорошенькая.

Но сексуальное вожделение так и не охватило тело, не до того ему сейчас было — жарко, даже очень жарко в парной, аж лицо жгло. Внутри тихо тикал секундомер — для первого раза, да в первом заходе нужно сидеть минут десять, не больше, и без пара.

И Петр этот срок легко высидел и пошел на дополнительные пять минут — пот уже катился градом. По привычке он стал тереть пальцами кожу на ноге, — грязь скатывалась вначале нитками, а затем чуть ли не колбасками, и Петр тихо выругался — ходят в кружевах, брызгаются духами, а сами свиньи свиньями.

Пихнул осторожно локтем девицу под упругий бочок, а когда та испуганно на него поглядела, он подмигнул ей, ласково улыбнулся, дабы не пугать, и показал на скатавшуюся грязь.

Девушка ожила и чуток покраснела, улыбнулась ему в ответ, шустро скатилась с полки и взяла какую-то банку. Зачерпнула пальцами густую смесь и тихо сказала:

— Ложитесь на полку, ваше величество, я вас медом с душицей натру!

Он послушно вытянулся на животе — полка была горячей, но не обжигала тело. Благодать. А вот ладошки оказались крепкими и втирали смесь энергично. Затем крепкие и сильные девичьи руки его перевернули на спину и с энтузиазмом и задором стали обрабатывать. Запах меда начал дурманить голову…

— Тебя как зовут, красавица? И чьих будешь?

— Машей. Я Ивана Тимофеевича племянница сродная.

— Руки у тебя крепкие, Машенька!

— Так то от работ, государь-батюшка.

— Понятно…

Продолжать диалог у Петра не хватило терпения — мед жаркой смазкой прихватил кожу, все зудело, и мочи уже не было. Он быстро сквозанул с полки, ворвался в предбанник и стал смывать с себя мед, черпая ладонями из дубовой лохани.

Маша тут же помогла — окатила чуть теплой водой из маленькой кадушки, стерла остатки меда и снова окатила водой. Враз полегчало, и Петр решил рискнуть. Зашел обратно в парилку и велел девушке поддать квасом. И та плесканула от души на камни.

Густой хлебный пар обволок помещение, и Петр чуть не взвыл — будто тысячи раскаленных иголок впились в кожу. Дышать стало трудно, и ему пришлось прикрыть рот рукою.

Однако стоически терпел долго, а потом выбежал и запрыгнул в глубокую лохань. Хорошо, но холодно. Петр выбрался из ванны, схватив поданную Машей руку. Крепко схватил, с умыслом — тут же коварно опрокинув девушку в холодную воду. Маша взвизгнула от неожиданности, но вскоре серебристый девичий смех присоединился к его веселому ржанию.

Войдя в предбанник, Петр обернул девушку в простыню, затем, как патриций, набросил белую ткань на себя. Арап уже накрыл столик — разнообразие холодных напитков ласкало душу, а еды было мало, и та легкая, для желудка необременительная.

И правильно — в бане парятся, а не едят, и водку не пьют. И тем более в парной сексом не занимаются — немало мужиков в бане пятки откинуло, когда в горячей парной под градусом удаль свою мужскую на размякшей бабе показывали.

Пили напитки, проливая капли на грудь, чуть рыбки вкусили — зато Петр много шутил, а Маша смеялась. Давно ему так не было хорошо, как с этой простой девушкой — Лиза с папиком свой корыстный интерес имела, а фрейлины — не более чем светские потаскушки, в постели занятны и интересны, а для жизни утомительны.

А Машу жизнь серьезно побила — отец недавно умер, следом за ним и мать, а ее, сироту горемычную, старший брат отца приютил, но спуску, как другим слугам, не давал. Хоть и не говорила ему это девушка, но между ее тихих слов о многом он слышал, и чуть печальный вид много показывал.

И в баню по приказу дяди пошла, а до этого ни разу с мужчинами не мылась, хоть и принято это на Руси. Бани-то общие. Но император Всероссийский вроде как и не мужчина, а царь-батюшка, коему отказывать не принято.

И сам Петр в обычное человеческое участие всей душой окунулся и, наплевав о секретности, многое о себе Маше рассказал, за исключением своей, той далекой уже жизни.

А потом они снова в парилку пошли и хлестали вениками друг друга до одурения, до красноты тела, и в бассейне вдвоем купались, квас с одного кувшина пили, и опять в парную. А потом в предбанник выскочили, хохоча, красные, распаренные…


«Красный кабачок»

Всю дорогу до «Красного кабачка» женщины пребывали в полной прострации — Екатерина Алексеевна тихо плакала, а княгиня Дашкова сквозь зубы ругалась такими словами, что многим матросам неизвестны.

Знание таких слов великим женским таинством является. Вроде никто их этому никогда не учит, но, к великому мужскому удивлению, почти все дамы слова эти похабные и хулительные хорошо знают и применяют…

И двух суток не прошло, как Екатерина Алексеевна обратно в трактир приехала. Все здесь то же самое — дом, небо, деревья, да и хозяин тот же лебезящий.

Но императрице показалось, что в один какой-то миг глаза трактирщика злорадством блеснули, но отринула от себя эту мысль. В тот раз приехала она с войсками многими, а сейчас изгнанницей из Петербурга. И вся надежда на гвардейские полки, что на Гостилицы сегодня походом вышли.

Очутившись в той же комнате, Екатерина Алексеевна от ужина отказалась и присела на кровать. Мысли лихорадочно путались в голове, и были они страшные. Она была честна перед собой, и потому четко знала, что все ее честолюбивые устремления превратились в прах, развеянный уже по ветру, и вопрос идет о собственной жизни.

Но надежда оставалась — она искренне верила в предсказание старого садовника, сказанное ей еще в детстве. Многое уже сбылось, и то, что она станет русской императрицей, а многому еще предстоит свершиться — и дожить до восьмидесяти шести лет. Но предсказание предсказанием, а сейчас на душе было больно и муторно.

Старый Живодер перехитрил ее и овладел обманом Петербургом. Но то, что наследник оказался в его руках, было трагедией. В участи сына она не сомневалась — ей он уже вряд ли достанется. А если Миних решится на злое, то и остановить его никто не сможет.

Но надежда есть — если гвардия победит, а император будет захвачен или убит, то Миних может пойти на попятную. Однако на победу Панина и Суворова над Петром Федоровичем она уже мало надеялась — если бы хоть малый успех был, то ее давно с гонцом уведомили, а раз генералы молчат, как в рот воды набрали, то стоит предполагать худшее.

— Не печалься, Като, — Дашкова обняла ее за плечи, — я тебе одну тайну поведаю. Сегодня ночью или под утро твоего беспокойного мужа не станет. Я обещаю. Меры мы заранее приняли — зачем воевать?! Если можно все тихо проделать. Помнишь его «похороны»?

Екатерина Алексеевна чуть кивнула Дашковой, а княгиня зашептала ей прямо в ухо:

— Ничто не потеряно, он обязательно умрет. Отраву уже подсыпали, то Панин с Разумовским сделали!

О своей роли она промолчала. Ведь общаться с отравительницей дело тяжкое, особенно для императрицы. Так и будет думать постоянно, что и ей в один прекрасный день кто-то сможет смертельного яда бокал поднести…

— Даже если гвардия наша разгромлена, ничего страшного не будет. Нам бы эту ночь продержаться, а завтра его генералы на коленях пощаду себе вымаливать будут…

Договорить Дашкова не успела. Во дворе загремели выстрелы, одна из пуль попала в окно их комнаты, и стекло разлетелось в кусочки. А на дворе раздался дикий выкрик:

— К бою! Голштинцы скачут…


Гостилицы

— Государь, солдаты тут весь вечер наперебой рассказывали, что храбрости в бою вы просто невероятной, более полусотни изменников своею рукой насмерть сразили…

— Глупости болтают, ты не слушай. Десяток я убил, не больше. И гордиться, Машенька, мне нечем — то русские люди были. И не злодеи они, обманом их за изменниками повели. Тут плакать надобно, ведь русские русских убивают. А народ наш лучшей участи достоин, а их вместе с собаками баре продают наравне, да мучительства невинным творят. Эх, Маша, что и говорить — не о народе они заботу имеют. Супротив таких воюю я сейчас, с войсками верными, за жизнь лучшую…

А сам тихо млел от счастья: «Боже ты мой, какими лучистыми стали ее глаза, смотрит с обожанием, неужто сердце девичье зацепил комсомольской речью. И слезы появились на прекрасных глазах, а руки то его тела чуть коснутся, то в страхе от подобной вольности в сторону сразу убираются. Милая, как мало для обычного человеческого счастья надо!»

И Петр не удержал себя, взял в ладони ее прекрасное лицо и нежно, очень нежно поцеловал. Маша ему чуть ответила своими теплыми губами — неумело, скованно.

А он осторожно убрал пальцами простыню и стал целовать ее обнажившуюся грудь. И тут Машу прорвало — она прижала его голову, а голос стал хриплым, требовательным:

— Все делай со мной, государь, все, что захочешь, делай! Я хочу этого! Ты у меня первый…

Но сдержал себя Петр — бережно окунул девушку в водопад ласки, был неутомим, искателен и нежен. Он по сантиметру исследовал ее тугое и прекрасное тело, перецеловал все родинки, выпил губами все слезинки. И вскоре смешалось — и стук их сердец, и болезненный стон Маши, и ликующий крик Петра. И завертелось, и запылала в теле страсть…

И вскоре утихло, и сержант прилег рядом с Машей на бок, лаская ее пальцами и губами. Потом встал, у стола попил воды, налил стакан девушке, повернулся к ней и застыл.

Между девичьих ног на простыне было небольшое красное пятнышко, и Петр преисполнился нежностью — Маша стала первой в его жизни девушкой, безропотно и нежно подарившей ему свою девственность.

И они еще долго лежали в постели, ласкались и миловались. И странное дело — похоть его совсем не трогала, только нежность и участие…

Петр встал и, как был, обнаженный, подошел к большому зеркалу. Тело, конечно, хиленькое в сравнении с тем, что у него было в той жизни. Но царапинами уже изрядно покрыто — шрамы боевые будут…

И тут он вздрогнул — прямо в центре груди было крестообразное пятнышко. Там, где жгло во сне. Петр лихорадочно просмотрел другие участки — над бровью и переносицей подобные пятна, там, где кулак и трость Петра Алексеевича прошлись. И на правом бедре такое же пятнышко осталось от удара шпаги шведского «деда», и на груди, ниже соска, еще два подобных малых пятна. И узкая полоска такого же цвета на шее…

— Так то не сон был, в тот первый день, — еле слышно прошептал потрясенный Петр, — меня на самом деле убивали. А шраматый — это же вылитый Алехан. Значит, то была Ропша, пятого июля, когда прежнего задушили и вилкой ткнули. Только я в его шкуру попал, и меня того… А потом восемь дней назад отмотали, как пленку, и живьем в шкуру чужую засунули. Не совсем это сон был. Да и сон ли?

Петр присел на кровать, обхватил голову руками, крепко сжал виски ладонями и погрузился в размышления…

Нарцисс одел его в белье и просторный теплый халат с поясом, а Маша уже была одета — в рубашку и сарафан, подвязавшись платочком. Понимала девочка, что есть для него и дела государственные, неотложные.

Верный арап уже сунул ему в ладонь коробочку и тяжелый мешочек. В последнем, судя по весу, были деньги. Открыв коробочку, Петр увидел в ней небольшие сережки и колечко с камушками. Но видно — подарок не слишком дорогой, хотя и из золота.

Петр от злости чуть не врезал арапу между глаз — надо же, чистое Машино сердце оплачивать плохеньким золотишком черная морда решила. Но, чуть подумав, отказался, у него появилось несколько иное решение…

— Вот что, Машенька. Дяде скажи, что через три дня в Петергоф уедешь, царю служить. При мне будешь, а годы пройдут, а может и раньше, я твою жизнь обеспечу. Захочешь, так мужа тебе найду хорошего, приданым обеспечу. Как хочешь, так и поступай. Приедешь, лада?

— Приеду, государь.

— Вот и хорошо, жди, людей отправлю за тобой сразу, как с этой войной закончим. Вот, возьми деньги, купи для себя нужное!

Он почти силой вручил ей кошелек, затем протянул девушке открытую коробочку. Колечко сам ей надел на пальчик, а сережки оставил.

— А это подарок, одевай их всегда, мне на них приятно смотреть будет. Напоминанием постоянным об этом дне тебе будут, солнышко мое. Дай я тебя поцелую!

Проводив Машеньку, Петр решил наказать своего преданного, но не в меру инициативного арапа.

— Слушай, Нарцисс, а ты в бане парился?

— Нет еще, государь, но там жарко, хорошо, тепло, как дома. Здесь-то что? Две зимы — белая и зеленая… — Нарцисс шмыгнул носом.

«Ну, будет тебе сейчас и пустыня, и верблюдов караван!» — мстительно решил про себя Петр, открыл дверь и крикнул:

— Двух казаков сюда, к бане привычных!

Не прошло и минуты, как адъютант впустил в предбанник двух здоровенных бородачей его конвоя.

— Слушай приказ, донцы! Видите арапа? Он аж почернел от грязи. Отмыть, пропарить хорошенько, чтоб белым и пушистым стал. Что нужно еще? Водки там, разносолов и пива, у адъютанта без меры брать можете, только скажите. Все ясно?

— Есть! — тут же отозвался адъютант, а казаки нехорошо так заулыбались ничего еще не подозревающему арапу, заурчали плотоядно:

— Отмоем нехристя, царь-батюшка, сил не пожалеем, щелока, золы и веников. Послужим тебе хорошо, государь. Грязен телом он зело, почернел весь без бани. Чистым войдет в царствие небесное, когда срок настанет…


Петербург

К вечеру Миних подсчитал потери — у десанта они были ничтожны, а вот народу погибло более трех тысяч человек. Почти целиком уничтожили гвардейские роты измайловцев, кавалергардов и лейб-кампанцев, вырезали половину сенаторов, под горячую руку истребили несколько десятков клевретов Екатерины, перестреляли и перекололи треть гарнизона Петропавловки — но тех уже в горячке порешили. Часть праздношатающегося народа полегла на набережной от картечи, еще сотня жизней угасла в спонтанном погроме.

Погиб и наследник престола, а графиню Панину, оскорблявшую императора и матросов, пойманную на улице, хотели всем скопом прилюдно до смерти изнасиловать, но офицеры подоспели, вырвали добычу из похотливых рук и посадили, для ее же безопасности, под крепкий караул.

Вот только спросить ее о многих вещах нельзя было — от истерики дама в безумие впала, и Миних решил ее пока в покое оставить под неусыпным наблюдением лекарей.

Фельдмаршал тут же приказал начать розыск в столице. Его главой назначил чиновника из упраздненной Тайной канцелярии, Степана Шешковского, а характеризовал его как человека верного и «въедливого, особо к врагам государевым».

И полилась кровь, весело защелкали по голым спинам заскучавшие было кнуты в умелых руках опухших от безделья палачей. Заскрипела, к ужасу пытаемых, дыба — Миних новоявленного «Торквемаду» в средствах не ограничивал, широко пользуясь царской грамотой, но результата и истины требовал достичь любой ценой.

И Степан Шешковский очень старался заслужить одобрение старого Живодера — подследственные не выдерживали жестоких истязаний и поведали много интересного.

Особенно Миниха интересовали две вещи. Во-первых, кому в действительности принадлежала идея действа, разыгранного в самую первую ночь переворота, когда по столице ходил траурный кортеж с гробом, и, как на царских похоронах, впереди ехал всадник в черных латах, держа внизу перевернутый факел.

Эта процессия вызвала долгие пересуды в народе — говорили, что императора Петра Федоровича уже умертвили и престол царский освободился для его супруги. Вот только спросить саму ее пока было нельзя — императрица с княгиней Дашковой в бегах находились.

Еще была новость, косвенно связанная с тем событием, — в большом саквояже лейб-хирурга Екатерины англичанина Поульсена обнаружили инструменты и материалы для бальзамирования. И сразу у фельдмаршала возник законный вопрос: «Так кого ты, падла, мумифицировать собирался?»

Вот только медик, этакий паскуда, куда-то надежно испарился, и сейчас в Петербурге был начат грандиозный поиск по его поимке.

Во-вторых, необходимо было срочно установить, кто реально принадлежал к кругу заговорщиков, исключая всю ту шелупонь, которая, как дерьмо в проруби всколыхнувшись, хлынула присягать императрице. Не мешало выявить и сочувствующих, «не тех, кто, не подумавши, скажет, а тех, кто, не сказавши, подумает».

Отделавшись от не очень приятных сыскных дел, старый фельдмаршал, отправив еще вечером гонца к императору в Гостилицы, решил в ночь пойти походом на Петергоф с изрядным воинством: тремя батальонами морской пехоты и гарнизонных солдат, а также со спешно собранной с бору по сосенке кавалерией — двумя ротами драгун и ротой гусаров, и с полудюжиной пушек для поддержки. А морем должны были галеры с десантом отправиться…


«Красный кабачок»

Не заладился день с утра у Степана Злобина. Сначала лошадь копытом ступню отдавила, а затем он сам на себя котелок кипятка нечаянно вылил.

В полном расстройстве чувств Степан не подтянул подпругу, и, когда весь его эскадрон в атаку на измайловцев пошел, солдат вместе с седлом с лошади на полном скаку и сверзился, как мокрогубый рекрут. За что и получил нахлобучку от поручика.

Но страшным было другое — в дневном бою гвардеец штыком заколол друга старого, и потому не мог себя простить Степан. Винил себя в погибели Феди Мокшина — ведь его место в строю рядом было, мог бы прикрыть или палашом гвардейца рубануть. Но не судьба…

И ко второму бою, под Дьяконово, не успел. Только подошли, а там все закончилось. Помогли драгунам Румянцева разбежавшихся гвардейцев ловить да веревками связывать. А потом четыре эскадрона полка в разные стороны веером направили, от Ораниенбаума до «Красного кабачка». В последнее место ему доля выпала ехать. Отряд немалый — два десятка голштинских драгун, и от эскадрона три десятка. Шли победно, кто ж знал, что их ждет…

У трактира застали две кареты и три десятка конногвардейцев в красных супервестах с нашитыми Андреевскими звездами. Такую форму Степан ранее видел на лейб-кампанцах, но они-то упразднены императором были, что все прекрасно знали. Поручик и решил посмотреть это чудо вблизи, и подъехали к ним на пистолетный выстрел.

Вот тут-то все и разъяснилось — это оказались кавалергарды из конвоя императрицы, и голштинцы немедленно обнажили палаши и устремились в атаку. За ними поскакали и драгуны его капральства, ну и Степан вместе с ними. Началась стрельба…

Как он в трактир попал, Степан плохо помнил — после удара палашом по многострадальной голове вряд ли что припомнишь. Но одно было ясным драгуну — его отряд вырубили подчистую, а оставшиеся в живых попытались укрепиться в здании. Да здесь все и погибли.

Кавалергардов больше сотни оказалось, и на втором этаже еще десятка два — они и ударили в спину драгунам. Только Степану повезло — он отполз за лестницу, а служанка с испуганными глазами пожалела солдата — набросила на него дерюгу да лавку тяжелую надвинула. Вот так и уцелел Степан и сейчас тихо лежал и мог только слушать.

— Ваше величество, вам надо подняться наверх…

— Нет, мой поручик, — женский голос с немецким акцентом твердо отрезал, — я хочу знать правда. Я слышала, о чем вы говорили меж собой, и я хочу спросить — это есть правда?

— Да, ваше величество, — мужской голос ответил не менее твердо. — Ваш сын, наследник престола Павел Петрович, убит картечью на набережной. Я не мог унести его тело — матросы начали высадку. Простите, государыня…

— Уйдите все! — затопали ботфорты, чуть скрипнула дверь, и плач, тихий женский плач.

— Като, Като! Не все потеряно. Императора сегодня отравят, и мы будем спасены. А ты так и останешься императрицей! — а это раздался другой женский голос, и Степан похолодел — только сейчас несчастный драгун осознал, в какую скверную передрягу он попал. Если его обнаружат, то глотку сразу перережут — подобные секреты для чужих ушей не предназначаются.

— А что гвардия разгромлена, то ничего страшного. Нам надо в Петергоф ехать, немедленно. Там Григорий, он защитит до утра…

— Наследник же погиб…

— У тебя второй сын есть. Придумаем что-нибудь. Сенаторы что угодно признают, лишь бы от Миниха избавиться. Едем быстрее, Като!

— Да, да, едем…

Под пыльной дерюгой Степан пролежал больше часа, почти потеряв сознание. Но вот кто-то ее откинул, и драгун глотнул свежего воздуха всей грудью. Над ним склонился хозяин.

— Служивый! Я тебе лошадь заседлал. Скачи в Гостилицы, предупреди государя-батюшку, что его супруга в Петергофе намерена спрятаться. Скачи, служивый, я тебе в сумку еды и вина положил. И палаш тебе привесил. Все передай в точности. Я императору Петру Федоровичу верный раб…


Гостилицы

Оставив верного Нарцисса в надежных казачьих руках, Петр поднялся к себе в опочивальню, где его ждали знакомые женские фигурки в крайне легкомысленных пеньюарах — розовом и белом.

И щедро накрытый к ужину столик, на этот раз украшенный тремя бутылками французского вина. Петр понятия не имел ни о его названии, ни о его крепости, но доверился заверению лейб-медика, что вино отличное и дам свалит с ног стопроцентно.

Этот коварный замысел должен был освободить Петра от исполнения постельных обязанностей, но под предлогом благовидным. Что делать, если не лежала у него к ним душа, а от слова отказаться нельзя — ибо всем известно, что оно дороже алмазов должно цениться. Вот и пришлось к плану такому прибегнуть, коварному…

Петр собственноручно налил фрейлинам в большие бокалы вина и, исходя из принципа — «Ты царя уважаешь?! Тогда пей!», влил в них немало, грамм по триста. Сам лишь ветчины чуть поел, а дамы уговорили еще по бокалу, и их стало потихоньку развозить.

Но тут в раскрытое окно донеслись отчаянные крики казаков:

— Митрофана и Кузьму в баню на помощь — арап отмываться не хочет, кусается, паршивец!

Петр заржал, громко засмеялись и дамы. Веселье только вошло в разгар, как адъютант открыл дверь и доложил:

— Из Нарвы гонец. Прибыл из Кронштадта с письмом от графини Елизаветы Романовны Воронцовой.

Вскочивший было Петр — он с нетерпением ждал письма от Миниха, с нескрываемым огорчением сел и махнул рукой:

— Письмо давай, а гонца попозже приму.

Адъютант тут же вручил ему в руки письмо и другое протянул, свернутое трубочкой. Петр собственноручно вскрыл письмо, но читать не стал, а передал Наталье:

— Читай письмо с выражением, узнаем, что толстуха нам пишет. Соскучились по ней изрядно, — и все засмеялись.

Фрейлина постаралась и с самыми похабными жестами и примечаниями так прочитала письмо, что Петр чуть не помер от смеха. Ничего интересного не было — обычный женский треп с соплями, любовь-морковь.

Самое интересное промелькнуло в конце — сестра Лизы, княгиня Катя Дашкова, передала ей письмо императрицы Екатерины для вручения в руки царственному супругу, то есть ему. Петр захихикал и сделал фрейлине нетерпеливый знак — читай и это послание.

Наталья вытащила письмо из футляра, то было свернуто трубочкой и без печати, и с такими же ужимками прочитала. Петр продолжал веселиться — Катька униженно просила мира. Молила его и клялась, что не виновата она, верной женой будет, хоть по пять раз на дню согласна зачинать ребенка, как с Лизой. И против Лизы супруга не возражает — живи, государь, как в гареме, только прости меня, несчастную…

Слезливое такое письмецо, чует кошка, чье мясо съела. А фрейлины не унялись — с похабными улыбочками пьяные дамочки осведомились, что с письмецами сделать.

Петр чисто по-русски отправил туда, куда русские обычно спьяну и посылают. Однако девицы не смутились, и свернутые фаллосами трубочки писем, сопровождаемые похотливыми стонами и ужимками, отправились по назначению. Петр охренел от неожиданности.

В дупель окривевшие Наташа и Клара трудились в поте лица, подбадривали друг дружку и обменивались «информацией».

Со двора донеслись крики:

— Да никак упарились, сердечные!

Петр пожалел о своей шутке с Нарциссом и велел дамам ложиться без него, не ждать. Сам же с нескрываемым облегчением вырвался из комнаты и, решив туда больше не возвращаться, быстро вышел на двор.

А там был тихий ужас — два голых казака отливали ведрами с ледяной водой бедолагу Нарцисса и двух бородачей. Вся троица скромно улеглась на досках и тихо постанывала. От сердца чуть отлегло — живы! И Петр вошел в предбанник — батальная картина, маслом с кляксами писана, прямо слово.

Обглоданные кости и разбросанные везде ломти ветчины, полведра малосольных огурцов и три бутыли, литра по два каждая, одна начатая, а две законченные — и не вино, а водка. Петр сплюнул — так вот что свалило с ног молодцов, и вышел обратно на двор.

Бедолага Нарцисс там уже очухался — из черного стал чернично-синим, а белки глаз поражали своей белизной и необычайной широтой. Бедный арап с ужасом глядел на своих недавних мучителей.

Петр хмыкнул, но обласкал добрым словом беднягу и отправил его спать. Казаков же спрашивать было не о чем — трудились они рьяно и, кроме бутылок с водкой, изнахратили таз с золой и целую груду веников — дубовых, осиновых и березовых.

И были зело покусаны и исцарапаны — но Нарциссу увечий не нанесли, берегли царскую собственность, только обезболивающее в больших объемах за воротник залили, под завязку.

Голштинцы из русских и трезвые казаки потихоньку посмеивались, но в глазах была такая жуткая зависть, что Петра проняло — будь им такая задача поставлена, да с таким внушительным объемом обезболивающего, то беднягу Нарцисса затерли бы до дыр, до самой белизны скелета…

Потом последовал разговор с гонцом. Ничего нового тот не сказал о готовящимся десанте в Петербург. И пусть новостей не было, но Петр наградил гонца следующим чином, велел адъютантам его накормить и уложить служивого почивать в мягкую постель.

А сам отправился спать в баню — Маша и две девушки там уже убрались, а адъютант, приказ заранее получив, слугу с ужином направил.

Зайдя, Петр заметил, что Машенька окровавленную простынку свернула и под сарафан спрятала. И только сержант захотел с Машей наедине остаться, как адъютант громко доложил, открыв дверь предбанника:

— Гонцы из Петербурга, от фельдмаршала Миниха!

И тут же, громко топая сапогами, зашел запыленный угрюмый офицер, козырнул двумя пальцами и печальным жестом вручил пакет. Петр поднял глаза на усталого гонца — тот склонил голову, ожидая царского гнева, ведь победа, конечно, хорошо, но за наследника престола голову император снять может. Петр же, натянув на лицо хмурую маску, жестом отправил гонца, но, одарив его на прощание чином, приказал накормить и спать уложить.

Переспрашивать не стал — письмо подлинное, с поклонами от Елизаветы Романовны, с секретной закорючкой на пятой и седьмой строчках, да со знакомой размашистой подписью.

Взглянул на часы — почти одиннадцать вечера. И вызвал в предбанник на экстренное совещание свой генералитет — начальников пехоты, кавалерии и штаба.

Через пять минут, повинуясь приказному жесту императора, генералы Гудович, Ливен и Измайлов расселись по креслам, но на спинки не откидывались, а сидели на краешках, столбиками…

— Итак, господа, с мятежниками покончено. Их остатки собрались в Петергофе. Императрица с княгиней Дашковой, по всей видимости, тоже туда бежали. Вот письмо от фельдмаршала Миниха. Андрей Васильевич, читай всем, — и он отдал письмо Гудовичу.

Пока генерал читал, все присутствующие оживились, на лицах выступила нескрываемая радость. Но улыбки прятали — косо смотрели на Петра, но с пониманием, что его величество не проявляет должной скорби по погибшему наследнику престола, который и капли отцовской крови в своих жилах не имел. И какая уж тут скорбь, когда приблудная немка такой мятеж устроила в столице, хоть всех святых выноси…

— И каково твое мнение? — решительно обратился Петр к Гудовичу, нарушив царящее молчание.

— Ваше величество, боя не будет. Солдаты мятежников драться не будут, им уже все известно. А преображенцы опамятуются, ведь сегодня их гренадеры сами перешли на сторону вашего величества. Остаются измайловцы и конногвардейцы, а умирать от штыков преображенцев они не захотят. Так что завтра поутру у мятежников шатания повсеместно пойдут, а к обеду или раньше они повинную вашему императорскому величеству принесут, и всю головку изменников, всех заправил сами выдадут. А боя не будет. Нет, не будет!

Над категорическим заявлением генерал-адъютанта Гудовича подумали минутку. И Петр, и генералы пришли к выводу, что он прав — боя не будет.

Вот только мелькнувшая на секунду гримаса на лице генерал-адъютанта заставила Петра призадуматься — было еще второе решение у мятежников, но вот Гудович почему-то озвучивать его не стал, а лишь задумчиво посмотрел на императора.

Нехорошо так посмотрел, как взрослые на расшалившегося ребенка смотрят — как бы все ножи и вилки убрать от греха подальше, на углы столов войлочные нашлепки надеть, а розетки отключить.

Военный совет продолжался недолго — все пришли к пониманию необходимости двинуть войска на Петергоф и соединиться там с фельдмаршалом Минихом. Четыре часа отвели генералы на сборы и прием пищи, а выступление назначили через три часа после полуночи.

Но не успели генералы разойтись отдыхать по постелям, как дежурный офицер негромко доложил о прибытии из Пскова пяти казачьих сотен на совершенно заморенных лошадях. Генерал Гудович, получив молчаливое согласие от Петра, немедленно отдал приказ отдыхать прибывшим казакам до утра, завтракать, а затем идти вслед армии.

Однако новости пошли косяком — из Ораниенбаума прибыл морской офицер с донесением от командора Спиридова. Петр вышел из предбанника — во дворе крутились всадники. С ними был морской офицер, сидевший на казацкой лошади, как собака на заборе, причем в стельку пьяная собака.

Но вот смешков на этот счет не было — мундир моряка был изорван, все белое стало серым от копоти, голова обвязана окровавленной тряпицей. Петр с трудом узнал в этом ранее щеголеватом офицере одного из адъютантов Спиридова. Моряк откозырял императору и молча протянул пакет.

Петр прочитал послание, восторженно покрутил головой, мысленно восхитился: «Брестская крепость, мать вашу!»

И тут же написал ответное письмо контр-адмиралу Спиридову, произведя его так в новый чин, с обещанием царских милостей гарнизону за отвагу и, щедро наградив морского офицера следующим званием, отправил того обратно в Ораниенбаум.

На этом генералы разошлись с вечернего совета, а Петр прилег на кровать, решив поспать часик до очередного ночного бдения. Идти к пьяным фрейлинам ему категорически не хотелось — светские шлюшонки уже надоели ему до тошноты.

Он быстро скинул халат, забрался под пуховое одеяло и уснул. И не заметил, как из парной вышла Маша, выпила кваса из бокала, что стоял на столике, прилегла с ним рядом на кровати и, утирая слезы, начала легонько гладить ему волосы…

Загрузка...