Что у меня есть сердце, я узнал от подружки Иринки во время сон-часа в детском саду, куда по очереди водили нас наши родители. Мы жили по соседству, и родителям было удобно отправлять нас вместе, чтобы другим можно было выспаться. К тому же, если ты держишь Иринку за руку, можно было идти с закрытыми глазами и не свалиться куда-нибудь в канаву. Я часто так делал, а Иринка говорила, где мы идем. Я собирался стать разведчиком, а, как известно, любой разведчик должен уметь ходить в темноте. Единственное, чему я так и не научился, – это пить теплое молоко с пенками, которое нам давали в садике на завтрак. Никакие воспитатели или фашисты не заставили бы меня его выпить ни под какими пытками. Зато я мог с легкостью залезть на самое высокое дерево у нас во дворе или выпрыгнуть из окна второго этажа с зонтиком нашей воспитательницы. Родителям пришлось покупать новый зонтик и извиняться, я ободрал колени и получил нагоняй, зато все в нашей группе сошлись на том, что, если бы под рукой был парашют, я бы никуда не упал, а очень даже замечательно улетел бы в тыл к врагам и такое бы им устроил, что мало не покажется!
А сейчас я лежал в кровати, смотрел на аквариум с рыбками и ждал, когда все хорошенько уснут, чтобы спустить к рыбкам пластмассового водолаза, которого я прятал под подушкой. Без водолаза рыбкам было скучно, они лениво плавали туда-сюда и не знали, чем заняться. В это время ко мне на цыпочках подошла Иринка и заговорщицким голосом сказала, что должна мне открыть очень важную тайну. В прошлый раз, когда она так говорила, мы ходили искать клад в привезенной куче песка возле нашей песочницы. Тогда Иринка подошла к водителю машины, который его привез, и между прочим спросила, откуда он. Как откуда – с моря! А всем известно, что на море все прячут клады. Мы перерыли всю кучу, и если бы не воспитательница, то точно бы нашли. А в другой раз мы ходили смотреть на родившихся у нашей садичной Муськи котят, которым Иринка хотела повязать бантики. Но сейчас у нее были такие глаза, что никакими котятами здесь не пахло, а пахло чем-то действительно важным.
В коридоре она усадила меня на диван, взяла мою руку и приложила к своей груди. Чувствуешь? Я стал внимательно слушать, затем для верности пошевелил рукой, но ничего, кроме кармашка на платье, не заметил. На ощупь в кармашке тоже ничего не было. Иринка покачала головой и приложила мою голову к своей груди.
– Слышишь, стучит? Это сердце! Понимаешь, сердце! Оно живое и постоянно стучит! И днем и ночью, представляешь!
Я прислушался и вдруг услышал слабый стук. Это было что-то невероятное!
– У тебя тоже оно есть, – сказала Иринка. – И у воспитательницы Марины Николаевны. И у мамы. Она постоянно говорит, что от нас с сестрой у нее сердце болит, и пьет капли по вечерам. Я сама видела. А еще мама говорит, что люди бывают бессердечные. Это когда люди делают кому-нибудь гадости, но вместо того, чтобы извиниться, начинают радоваться. Они смеются и радуются, а потом теряют свое сердце. Поэтому их и зовут бессердечными. Им сразу все друзья перестают нравиться, они становятся злыми и отдают своих родителей в дом престарелых. Мама говорит, что бессердечные люди хуже мертвых. Мертвые лежат и никому особого вреда не делают. А бессердечные ходят по земле и обижают других, бранятся и кляузничают. И при этом еще и себя оправдывают: раз сердца нет, откуда им знать, что делают другим больно?
Мы сидели на диване, болтали от счастья ногами и по очереди слушали, как стучат наши сердца. А потом я сказал:
– Знаешь, Иринка, раз сердце стучит – значит, оно живое. А если живое, то как, по-твоему, оно дышит?
Я был умным мальчиком и знал, что все в мире должны дышать. Иначе конец! А как сердцу дышать, когда оно вон – под футболкой или, как у тебя, под платьем? Иринка даже растерялась от неожиданности. И что теперь делать?
Ох уж эти девчонки! Как найти сердце, знают, а потом не знают, что с ним делать! Я знал. Это же проще простого – главное найти ножницы! Я нашел ножницы в коробке с цветной бумагой, а потом вырезал на платье у Иринки аккуратную большую дырку.
– Ну как, дышит?
Она прислушалась:
– Вроде бы да.
А потом вырезал дыру у себя на футболке. После этого сразу стало легко на душе. Мы сидели на диване, по очереди слушали, как стучат наши сердца, и радовались.
– А все-таки хорошо, что ты умная, – сказал я Иринке. – Так бы и ходили дураки дураками, если бы не ты!
Когда за нами пришла моя мама, взволнованная воспитательница Марина Николаевна стала ей объяснять, что был сон-час и вообще-то мы должны были спать, а ножницы она сама прибирала, и как мы их вытащили, уму непостижимо… Но вместо того чтобы ругать нас, мама стала смеяться, а потом сказала: «Какие они молодцы, что нашли свое сердце! Это же просто замечательно! Какие славные у меня дети!» И по дороге домой купила нам мороженое.
Говорят, когда отрезают руку, отрезанное место потом болит. Когда она ушла, у него тоже нестерпимо болело, и не где-то там – все его существо было объято сжигающим холодным пламенем, от которого хотелось кататься по полу и кричать. Он стоял в храме, где они когда-то повенчались, и вместо тысячного «почему?» и «за что?» словно чужими глазами смотрел, как идет вечерняя служба, и злился. Сил молиться не было, да он и не собирался. Разве может быть от любви так больно, а если может, то с него хватит! Если Ты заранее все знал, зачем Ты так со мной? И, понимая бессмысленность этого вопроса, от жалости к себе ему хотелось заплакать. Но он с детства усвоил, что мужчины не плачут, и теперь просто хотел стать маленьким железным шариком, закатиться куда-нибудь в щель в полу, чтобы никто не видел его мокрых глаз и все о нем позабыли…
К концу службы он взял себя в руки, подошел к Распятию, склонившись, поцеловал место, где гвозди пробивали ноги Христа, и прошептал: «Верую, Господи, помоги моему неверию!» Когда он вышел из храма, на улице стемнело, был снегопад. Пушистые комья тяжелого снега падали с темного неба, залепляя глаза, мешая дышать и покрывая все вокруг зыбкой белой мглой. Все исчезло и растворилось в этой мгле, и он брел по снегу, как одинокий путник по заснеженному полю, которому нельзя останавливаться и нельзя сбиться с пути, потому что никто не поможет.
Когда-то он любил этот снег, меняющий знакомые улицы, словно по волшебству, когда они гуляли, взявшись за руки в этой снежной сказке, и она была принцессой, а он – добрым охотником, который спас ее от ужасных ледяных тварей. Он целовал снежинки на ее волосах и до сих пор помнил, как они пахли, а она прижималась к нему всем телом и гладила его по лицу своими маленькими тонкими пальцами. В эту минуту, спрятанные под теплым снегом, они были одни в целом мире, и не было в нем ничего, кроме их сердец, громко бившихся в унисон.
А потом наступили будни, и сказка закончилась. Романтики становилось все меньше, а забот все больше, и все, что когда-то будоражило и волновало кровь, вдруг стало обыденным и скучным. Умные люди советовали повенчаться в церкви, потому что тогда две души становятся одним целым и благодать одна на двоих. Они забыли добавить, что и все остальное тоже будет одно на двоих, и этого остального станет гораздо больше. Женатые друзья говорили, что счастливый брак – это ежедневная кропотливая работа, а он морщился и отвечал, что работы ему в жизни и так хватает. И может быть, все как-нибудь бы и устроилось, но неожиданно для себя он познакомился с девушкой, все быстро закрутилось, а потом жена уехала шить к маме шторы, а утром позвонила и сказала, что больше не вернется.
И сейчас он брел по заснеженной пустынной улице к дому, где его никто не ждал, и тихо ненавидел этот снег, от которого горечь одиночества становилась еще сильнее. Когда наконец он добрался, то увидел во дворе дворничиху, которая, несмотря на снегопад, мела перед домом. Пока она выметала снег в одной стороне, другую быстро засыпало, и она снова переходила к началу и спокойно продолжала свое дело. Это было так бессмысленно, что он не выдержал, подошел и спросил: «Зачем вы это делаете? Зачем зря тратите время? Снова же все заметет!» А она улыбнулась и ответила: «И пускай заметет, я снова уберу! С тех пор как я мужа схоронила, живу одна, – чем дома сидеть, поработаю лучше!» Пустынная улица. Метет снег. И маленькая женщина борется со снегопадом и одиночеством в своей душе.
Это было так естественно и просто, что он ею залюбовался, смотрел во все глаза и не мог оторваться. Что-то хорошее, радостное и доброе коснулось его сердца, а все, что давило, жгло и терзало, вдруг исчезло, растворилось и пропало, словно наваждение. Никогда еще он так не хотел увидеть свою жену, как сейчас. Рассудок пытался что-то возразить, но сердце пело, трепетало и требовало увидеть ее, и, не в силах больше сдерживаться, он со всех ног бросился со двора к стоянке ночного такси.
Какой-то японский загорелый старичок в восемьдесят лет залез на Эверест, чтобы доказать себе и другим загорелым старичкам, что восемьдесят – это еще не конец. Его показывали по всем каналам, и весь мир им гордился. Бабушек, которых я встретил на автобусной остановке, никто нигде не покажет, но против них этот бодрый японский старичок – слабак.
Я встретил их весенним солнечным утром на остановке, в деревне, где живут мои родители. Одна тихонько сидела на загаженной ржавой скамейке в старом зеленом платке, темно-синей стеганой куртке и китайских кроссовках, а вторая, в таком же выцветшем, но красном платке, подошла с ведром яиц, которые она купила здесь неподалеку, в магазинчике птицефермы, где они стоили рублей на десять дешевле, чем в магазине. На ней была мужская коричневая куртка из искусственной кожи и аккуратная розовая кофта с длинной черной юбкой. А из-под нее торчали ноги в огромных, не по размеру сланцах.
– Ты чего здесь? – спросила та, что купила ведро яиц. – Ты же должна у себя на остановке быть?
У себя – это в соседней деревне, в пяти километрах отсюда, если по дороге через лес.
– Да, понимаешь, я в сберкассу ходила, будь она неладна. Деньги с пенсии на книжку ходила положить. Вот и пришла.
– А я за яйцами приезжала. Хорошо, успела. Теперь надолго хватит. А чего деньги дома не хранишь?
– Да, боюсь, прибьют. Прошлый раз залезли, весь дом вверх дном перевернули. Я от них в сарае спряталась. Там и отсиделась, пока они в доме шуровали. Шарика вот жалко. Так его отпинали – все ребра переломали. Кровью харкал – думала, помрет. Но ничего, выжил. Правда, хромать стал. Сейчас боюсь деньги дома держать.
– А у меня по прошлом разе все до копейки утащили. Все семьдесят тыщ, что я на похороны копила. Пока в город ездила, они все подчистую вытащили. Месяц потом до пенсии на хлебе одном сидела. Ну, думаю, рано нам еще помирать. Раз помирать не на что…
Тут она замолкла и внимательно посмотрела на меня. Я стоял рядом, у дороги, спиной к ним, и все слышал.
– Смотри, Ивановна, кавалер-то как внимательно нас слушает. Никак в гости к нам собирается.
Я не выдержал, обернулся. И раздраженно бросил:
– Не бойтесь, бабки, есть у меня деньги! Вот.
И зачем-то полез в карман. Та, что в красном платке, недоверчиво улыбнулась и махнула на меня рукой, как бы извиняясь.
– А если не секрет, сколько вам, бабушки?
Она ставит ведро с яйцами на скамейку, смотрит с паузой, мол, сколько дашь? Потом говорит:
– Мне восемьдесят семь.
А та, что пришла в сберкассу прятать деньги от грабителей, тихонько сказала:
– А мне девяносто один.
И тоже посмотрела мне в глаза. Взгляд у нее невинный, как у ребенка, – открытый и ясный, аж душу выворачивает.
– Одинокие мы. Никого у нас нет. Некому за нас заступиться. Вот и боимся всего.
Я говорю:
– А милиция?
– А что милиция? Они приедут, милиция, протокол составят и уедут. А мы здесь останемся. Походят, походят и уедут – до следующего раза. Последний раз залезли – у внука пилу, эту, как ее, бензиновую, он в сарайке наверху ее прятал, и ту нашли.
– Вот, внук! – обрадовался было я.
– Ну, он не родной мне.
Смущенно опускает глаза.
– Я дом на него переписала. Когда помру – он новый построит. Пока ездит, помогает. Он не здесь живет.
– А соседи?
– А что соседи? Они у нас знаешь какие? Богатые! Не здороваются. Я когда по прошлом годе картошку копала, пошла в магазин за хлебом. А картошка во дворе осталась сохнуть. Пришла – а у меня от кучи-то почти ничего и не осталось. Всю крупную забрали, а мелочь разбросали. Я бегом к соседям. Те знать ничего не знают. Ничего не слышали. Соседи… Но я хитрая. Я после последнего раза, как залезли, стала всем рассказывать, что милиция, когда последний раз приезжала, кнопку мне поставила. Чтобы меня караулить. Если кто снова полезет, я на кнопку нажму, и готово! Попались, голубчики!
И смеется…
– Все кругом знают, что я одна. В город поехала или в магазин ушла – заходи, бери что хочешь. Никому дела до нас нет. Страшно жить стало. Ой, страшно. А мы ведь раньше знаешь как жили? Двери не запирали. А сейчас? Ночью приедут – фарами по окнам светят: есть кто дома? Я шторы раздерну, они у меня такие, тяжелые крепдешиновые, ничего не видать, сяду на кровати, чтобы меня видно было. Дескать, жива еще. Не лезьте, Христа ради, подождите маленько! И молюсь: «Господи, помилуй!» И Господь милует.
Та, что постарше, которой девяносто один, слушала нас, слушала, а потом сказала:
– Хватит, Кондратьевна, человека пугать страхами своими. Бог да Христос! Ты чего, парень, пригорюнился-то? Жалко, что ли, тебе старух? Ты давай это брось! Знаешь, какая она, – и указывает на ту, что с яйцами, – знатная была, боевая!
Боевая смущенно смеется, прикрыв рот рукой.
– Она орден Красного Знамени в области получила. Знаменитая на весь район была! А я? У меня две книжки стихов вышло! В газете Елена Ивановна знаешь как меня хвалила?
Но я не успел узнать как – подходит автобус. И сфотографировать не успел. Только имена записал. Ту, что постарше и которая стихи пишет, зовут Нина Ивановна. А ту, что с орденом и неродным внуком, на которого она дом переписала, – Анна Андреевна.