На этот раз синоптики не обманули. После туманных дней показалось солнышко.
Мы служили литургию в древнем храме, который не закрывался ни в войну, ни в революцию. Служили – я и тамошний настоятель – священник, может быть, в пятом поколении. Хор тихо и сладко пел, как, наверное, и двести лет назад. Лучик солнца просочился сквозь старинное стекло южного окна в алтаре и медленно пополз вниз по пережившим и холода, и войны фрескам. Маленький красноватый зайчик застыл на лике Спасителя. Потом, во время «Трисвятого», сонно переполз на жертвенник. Затем зайчиков стало много. Они перестали румяниться и заиграли на парчовых покровцах, начищенных рипидах, на настоятельском облачении. А один огромный, светлый и как будто бы главный важно водворился на горнем месте, когда диакон принялся читать Евангелие. Такое великолепие обычно надолго впечатляет…
Диакон вручил настоятелю увесистое Евангелие и забасил сугубую ектению. Внезапно припомнилось, как лет двенадцать тому назад, в мою диаконскую бытность, в другом старинном храме и при другом настоятеле я так же однажды после Евангелия вышел на солею и почти остолбенел от восхищения. Тогда я впервые отметил, что церковное солнце – какое-то особенное. Оно светило в окна купола, и зайчики забавлялись, прыгали по золотым царским вратам с одной завитушки на другую, с виноградной грозди на резной листок. Интересно, тогда были другие «зайцы» или те же, что и сейчас?
Летят годы, меняются эпохи. Вот уже лошадей заместили автомобили, фузеи сменились пулеметами, на место купцов и лабазников пришли брокеры и менеджеры. Когда-нибудь все это тоже уйдет, канет в историческую пропасть, а Церковный Веселый Свет останется. Эти же зайчики будут резвиться на макушках у других певчих, эти же лучи будут светить на тот же Вечный Евангельский текст – правда, читать его будет другой диакон, внимать – другие люди. Зато потом, когда все-все пройдет, а Церковь останется, на ее торжество соберутся все. Все, кто от века сумел оценить неповторимый Церковный Свет, и эта радость уже не кончится.
К концу службы зимнее солнце висело уже высоко. Настоятель проповедовал, я радостный стоял рядом и глядел на полтора десятка прихожан, утонувших в огромном лучистом храме. В этом селе люди почти не утратили традиций: левую половину занимали женщины, а правую – пара старичков. Посреди церкви, под главной люстрой, сидел кот. Старый крепкий кот. Закончилась проповедь, миряне подошли «под крест». Настоятель, я и диакон удалились в алтарь и разоблачились, а кот всё продолжал сидеть. Он дремал под церковным солнцем и во сне покачивался из стороны в сторону. Когда последняя прихожанка вышла из церкви и в храме повисла тишина, мы услыхали мурлыканье, временами походящее на храп. Я с любопытством глядел на полосатого прихожанина в приоткрытую вратницу. Мой интерес заметил настоятель:
– Что, нравится? Это Барсик. Мы его не замечаем, привыкли.
– А откуда он взялся? – любопытствую.
– Да он тут всегда был. Ну, конечно, не он, а, там, предки его какие-нибудь. Но я вот лет почитай как тридцать тут служу, и сколько помню, что ни служба – он всегда на это место приходит и молит… ну, то есть, дремлет. Пускай сидит. Зато насчет мышей полный порядок.
Настоятель отыскал свою скуфью, и мы отправились к нему в дом перекусить. Проходя мимо полосатого мышелова, батюшка поприветствовал его: «Барсик! Кыс-кыс!» Кот упал на спину, скрестил лапки и ответил: «Мя-а».
За недостроенной соборной изгородью – рынок. Шумно занимается «базарный день». По церковному двору разбросан кирпич, в бадье стынет свежий раствор. Каменщики распластались на траве, глаза закрыты, страдают. Шелестят вековые липы… Вчерашний праздник – День строителя – кажется, удался. Чуть поодаль, на скамье, певчие листают ноты, ожидают начала службы. С ними и я, тогда еще юный, привыкаю. Ласковое августовское утро…
Разглядываю кирпичный забор-долгострой. Нужен особый талант, чтобы так криво укладывать прямые кирпичи. У наших шабашников такой талант есть.
В узкую калитку протискивается великий мешок, под ним бабка Наталка – добровольная приходская повариха-кормилица. Она – сухонькая – ссутулилась под гнетом картошки, которую сама растит. Медленно приблизилась к певческой скамье, свалила мешок, улыбнулась, отерла рукавом лоб. Поглядела на каменщиков, перевела взгляд на долгострой и всплеснула руками:
– Да Божечки! Що наробылы! Це ж… Ой-ой! Це ж не для себе, це ж для Нёго! Вы подывитися! – Это она указала нам на феноменальную кривизну забора. Мы пожали плечами. Бабка Наталка заплакала, подошла к долгострою, принялась оглаживать его и причитать:
– Да голубчики, да хиба ж так можно?! Та вы ж для Бога…
Главный простонал:
– Отстань, бабка, что ты соображаешь! Это тебе не картошку варить!
Бабка в слезах натрусила в ведро раствора, проворно собрала несколько кирпичей, взяла мастерок:
– Ото ж роблять, не дай Боже. Соби б – то инша справа, а то ж для Бога…
Она, тихонько причитая, уложила кирпич, другой…
Колокольня загудела благовестом. Удар, еще удар. Затем посыпался веселый перезвон. Когда он стих, бабка уже, как по струнке, выложила ряд. Удивленные шабашники со скрипом поднялись, усовестились:
– Ладно, чего уж, давай сюда. – Отобрали у поварихи мастерок, принялись колупаться. К вечеру недельная норма была ими – залюбуешься! – выполнена.
Бабка Наталка в приходе – народная совесть. Однажды она посетила нашу просфорню. За дверью послышалось слезное: «Що ж ты робыш, ластивко, це для Господа Бога. Ось таке?» Долго оттуда не выходила. Появилась под вечер, вся в муке. С той поры просфоры из нашего храма нахваливает сам архиерей. Она напоминала пономарю, что он не себе, а Богу делает, и лампады в храме переставали коптить. В нужный момент являлась певчим; всхлипывая, просила у них ноты, чтоб самой тоже Бога «пославить, чи дастэ?» – и на хор переставали жаловаться.
…Тот мешок картошки… Пока бабка работала за каменщика, я – здоровый парень – попытался снести его на кухню… Попытка, говорят, не пытка. Пришлось покликать дворника на подмогу, только вдвоем и своротили.
Откуда в сухих постящихся руках являлась невечерняя сила? А в полуграмотном говорке – убедительность? Где – и себе бы этак, потом, в восемьдесят с гаком, – начерпать ее молодецкой бодрости?..
…На бабкиной могилке и теперь красуется вычурный кованый крест, лучший в округе. Всем приходом скидывались на ювелирную кузнечную работу, какой теперь никто не сделает. Узнали для кого – сделали! А под крестом, на кованом подножии, батюшка благословил, изготовили: тонкими золотыми буквочками древнее, библейское – будто девиз бессмертной бабки Наталки: «Для имени Моего трудился и не изнемогал».
Раньше, совсем недавно, сельское солнце сияло на церковные руины. Его тепло питало травку, которая покрывала купол, своды и карнизы. А теперь в лучах весеннего светила над храмом дрожит золотом крест. Возрождаемся, однако. Блики от креста золотят майские окрестности. И не захочешь – залюбуешься, будь ты хоть атеист-разатеист. Вхожу в церковный двор, улыбаюсь.
В тени сирени давит лавочку своими пономарскими костями Алексей Семенович. Грустный сегодня, а на дворе-то – Светлая!
– Христос воскресе, Семеныч!
Он слабо улыбнулся, ответил по уставу, как положено, и взял благословение. Интересуюсь, откуда к нему пришла грусть – в такие-то святые дни? Поста будто не хватило напечалиться.
– Да… – он махнул рукой, – и жизнь прожил, а в людях так и не разобрался. Сужу вот всех по себе: раз у меня в голове все просто, то и у других вроде моего…
И он поведал историю, которая убедила меня в том, что возраст и мудрость не всегда приходят к человеку одновременно. Явились, значит, к нему под вечер две будто бы чиновницы из района, пообещали будто бы по новому постановлению для пенсионеров уйму дешевых лекарств. Взяли деньги. Ушли за лекарствами… Всё.
Тем временем к церкви потянулись первые прихожане. Цветут, улыбаются. Семеныч отправился возжигать лампады. Полагаю, что его улыбку сегодня я вряд ли увижу, хотя… зная веру своего помощника…
Под стрехой сторожки возятся ласточки. И сирень!.. Ну до чего же пахнет сегодня! Первый год такая буйная!
На службе Алексея Семеновича отпустило: и «Воистину воскресе» он голосил громче всех, и на крестном ходе вокруг храма за его пасхальной рысью мы все еле-еле поспевали. Это вполне объяснимо. Что такое для верующего человека горькая печаль? Так, мелочь, дело житейское, не больше. Оно, это дело, пройдет, как и всё на земле, забудется – и сам того не заметишь. Как эта сирень. Она и жизнь: не успела распуститься, глядишь – уже облетает.
Кроплю народ святой водой, а преобразившегося за службой пономаря обильнее всех:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе! – торжествуют без малого три десятка голосов. Вот это бессмертное веселье верно, что насовсем не исчезнет. Случается, мы забываемся, грустим, безобразничаем, но только забывшимся Господь Сам о Себе напомнит, и если не теперь – воскресной радостью, то после, когда наступит самый главный в жизни сороковой день, – как-нибудь иначе.
И он наступит, никого из нас не спросит. Поди-ка усомнись. Ну?
Иных напоминание об этом пугает. Намедни вот беседовал с соседкой Петровной и в разговоре по привычке между делом помянул Божий суд – этот самый наш сороковой день. Бедная Петровна! Она даже подпрыгнула: «Типун, – говорит, – тебе на язык!» И заплевалась через плечо. Будто бы это от окончания жизни помогает. Вот. А Семенычу перед службой о Божием суде намекнул, так он вмиг утешился, былая туга сразу отпустила, как будто бы и не крали у него. Обрадовался, успокоился, всю литургию пропраздновал. И едва успел погасить лампады, тут же поскакал за сиренью: «Не для нас, бессмертных, что ли, Господь ее создал? Иной год закружишься, а она тем временем раз – и облетела, попробуй верни ты ее».
Ох и быстро она отцветает-проходит…
Расставил Семеныч ароматную по всему храму и в вазах, и в ведрах, и просто так на окнах разложил. Соберемся к вечерне, а в храме весна.
Осенний дождь… Когда он не прекращается несколько суток подряд, разбухает обувь. Квартиры пропитаны сыростью, холодные батареи не добавляют уюта. Зонты за ночь не просыхают, а только подвяливаются. А городская суета все равно не тормозится, процветает в любую погоду. Пешеходы спешат – хлюпают обувью, машины шелестят по мокрому асфальту – разбрызгивают лужи…
Изредка дождь сменяется моросью. В такие часы можно накрыться капюшоном и побродить без зонта, присесть на мокрую скамейку в тихом парке и помечтать.
Осенний дождь, мокрый асфальт… Теперь наступает самая пора ремонтировать дороги. Ну, так уж у нас складывается.
К слову, мою аллею асфальтируют. Любимая лавочка сегодня обрелась на «линии фронта». Как раз возле нее коптит бочка со смолой, а сама скамейка попала краем под курган щебня, который бабы в ярких жилетах расшвыривают лопатами. Присаживаюсь на другую сырую лавчонку, что врыта немного поодаль, и наблюдаю, как сонный мужик таскает ручной каток. Разогнав метлой лужу, бригада сыплет на ее дно щебень, сверху щебень заливают кипящей смолой и зовут сонного мужика. Тот катком трамбует это новообразование и застенчиво улыбается, глядя, какая чудесная свежая опухоль парит, застывает на аллее. Технология, однако.
Со стороны чужие оплошности хорошо видны. «Вот, – думаю, – мужик. Тебе же все равно приходится закатывать здесь ямы? Приходится, да? Ну так делай же ты это ровно!» И сам удивляюсь, какая верная философия!
Впервые я услыхал этакое премудрое восприятие бытия, когда познакомился с Сашей.
Добрые глаза, обширная лысина, небольшой рост, огромные кулаки. Сашу уважали. С первого взгляда нельзя было угадать, что он уже на пенсии. Впрочем, по возрасту он и не был пенсионером – заслужил на вредном производстве. Но бездельничать ему не нравилось, и он собрал себе строительную бригаду.
Как-то я наблюдал за работой его бригады, которая возводила капитальное строение. Совсем молодой плотник начинал ладить пол. Он только успел положить и закрепить одну доску, как явился руководитель. Саша хмуро взглянул на работу и приказал плотнику: «Отдирай. Отбрось подальше, потом пригодится. Теперь бери и выпиливай новую». Плотник повиновался. Прикинул рулеткой, выхватил из-за уха карандашный огрызок, нанес метку, ухватил ножовку и – айда, вперед – обед не скоро! Я был неподалеку и видел, как ножовка уходила в сторону от карандашной метки. Саша смотрел и молчал.
Когда парень оставил ножовку, бригадир приказал: «Эту доску тоже отложи, потом сгодится. Выпиливай новую». Плотник возмутился: «Ну ты чё, Сань, ё! Какого, ё!» Саша молча взглянул в плотницкие очи, и возмущения стихли. Парень смиренно взял новую доску, разметил и – айда, дружище, в рот тебе опилки! Ножовка снова проползла мимо карандашной метки. Саша положил руку на молодое плечо, остановил плотника:
– Послушай, Вася, тебе же все равно этот пол стелить? Все равно ведь пилить, правда?
– Ну?
– Ну так пили же ты, зараза, ровно!
Иногда Саша заглядывал в гости. Мы подолгу просиживали в беседке, говорили. Точнее, говорил он. На работе неразговорчивый, со мной он любил поболтать о жизни. Он был тем редким человеком, которого приятно послушать, ведь его биографические истории никогда не повторялись. Детство, школа, армия… Как будто ничего особенного, как у всех. Так, да не так.
Саша обладал редкой наблюдательностью, талантом из любого, даже самого пустякового события извлекать себе урок. «Если тебе все равно пилить, то пили ровно», – к примеру, так его дед когда-то учил его отца. Научил ли – неизвестно, но дедов урок, не предназначенный внуку, именно внук уловил и усвоил. Так Саша и жил – дышал окружающей его повсюду мудростью. Видел ее и впитывал. Потом делился.
Известно, что Господь всё делает для нашего спасения и разумения истины. Понимаем ли мы это? Саша, казалось, и это понимал.
Перед кончиной он тяжело болел. Лежал безропотно, улыбался приходящим проведать. Он силился делать вид, будто просто отдыхает, вот-вот поднимется и чем-нибудь займется. Только вот подняться так и не случилось. Когда я пришел его причастить, он уже не был похож на того, знакомого мне Сашу. На постели лежал другой человек, желтый, отекший, осипший. Боль мешала ему говорить, исповедоваться, но виду он не подал. Лицо кривилось от боли, а глаза светились неподдельным оптимизмом. За все Саша Бога благодарил. За радости, за Его помощь, за насыщенную жизнь…
Ему было немногим за пятьдесят.
Теперь покоится Саша под березой, рядом со своим отцом. Конечно, я поминаю его на службах. Но просто так, между делом, куда как чаще: подхожу к калитке – его работа – «упокой, Господи, с праведными…», отвинчиваю поливочный кран в церковном дворе – «дай, Боже, Царства Небесного». И куда ни взгляну по селу – то колодец, то чья-нибудь веранда – всюду Сашина рука – «вечную память подай, Господи»…
…Вот и время ползти по домам. Оранжевые жилеты потянулись к фургону-бытовке, и аллея опустела. По расписанию явились октябрьские сумерки. Морось ослабла, и сгустился туман. В почерневших кустах бузины заплакала бездомная осенняя тоска. Холмики свежего асфальта лоснятся в фонарном свете. Зачем они здесь? Выбитая аллея смотрелась без них гораздо лучше. С почти что голых лип капает…
Иду. Впереди прямая дорожка теряется в мокрых сумерках, и конца ей не видно! Но я точно знаю, что сколько бы путь ни тянулся, он все равно закончится. Даже если в это и не верить.
И раз уж все равно дороги не миновать, не лучше ли было бы пройти ее по-Сашиному, ровно…
…до конца.