Во время первого года моего служения самая отличительная и похвальная сторона в убеждениях молодежи – это всеобщее желание отмстить Франции за нашу военную неудачу в Аустерлице.
Это чувство так было сильно в нас, что мы оказывали ненависть французскому посланнику Коленкуру, который всячески старался сгладить это наше враждебное чувство светскими учтивостями. Многие из нас прекратили посещения в те дома, куда он был вхож. На зов его на бал мы не ездили, хотя нас сажали под арест, и между прочими нашими выходками негодования было следующее.
Мы знали, что в угловой гостиной занимаемого им дома был поставлен портрет Наполеона, а под ним как бы тронное кресло, а другой мебели не было, что мы почли обидой народности.
Что же мы сделали… Зимней порой, в темную ночь, несколько из нас, сев в пошевни, поехали по Дворцовой набережной, взяв с собой удобно-метательные каменья, и, поравнявшись с этой комнатой, пустили в окна эти метательные вещества.
Зеркальные стекла были повреждены, а мы, как говорится французами, fouette cocher[1]. На другой день – жалоба, розыски, но доныне вряд ли кто знает, и то по моему рассказу, кто был в санках, и я в том числе…
Поражение Аустерлицкое, поражение Фридландское, Тильзитский мир, надменность французских послов в Петербурге, пассивный вид императора Александра перед политикой Наполеона I – были глубокие раны в сердце каждого русского. Мщение и мщение было единым чувством, пылающим у всех и каждого. Кто не разделял этого – и весьма мало их было, – почитался отверженным, презирался.
‹…›
Порыв национальности делом и словом высказывали при каждом случае.
Удалившиеся из военной службы вступали в оную. Молодежь стремилась приобретать чтением военных книг более познаний в военном деле. Литература воспевала, выясняла всякую особенность патриотических прежних событий отечественных. Живо помню я, с каким восторгом, с каким громом рукоплесканий принимались некоторые места озеровской трагедии «Дмитрий Донской». Стихи:
Российские князья, бояре, воеводы,
Прошедшие чрез Дон отыскивать свободы
И свергнув наконец насильствия ярем!
Доколе было нам в Отечестве своем
Терпеть татаров власть и в униженной доле
Рабами их сидеть на княжеском престоле? —
Или
Ах! Лучше смерть в бою,
Чем мир принять бесчестный!
или
Иди к пославшему и возвести ему,
Что Богу русский князь покорен одному, —
бывали покрыты рукоплесканиями, подобными грому; театр, можно сказать, трещал от них. А при последних сценах этой трагедии, когда Дмитрий говорит:
Вы видели, князья, татарскую гордыню.
России миру нет, доколь ее в пустыню
Свирепостью своей враги не превратят
Иль, к рабству приучив, сердец не развратят
И не введут меж нас свои злочестны нравы.
От нашей храбрости нам должно ждать управы;
В крови врагов омыть прошедших лет позор
И начертать мечом свободы договор.
Тогда, по истине, достойными отцами
Мы будем россиян, освобожденных нами, —
или
Пойдем, веселье их щедротами прибавим,
Спокоим раненых, к умершим долг отправим.
Но первый сердца долг к Тебе, Царю Царей!
Все царства держатся десницею Твоей;
Прославь, и утверди, и возвеличь Россию;
Как прах земный, сотри врагов кичливу выю,
Чтоб с трепетом сказать иноплеменник мог:
«Языки, ведайте: велик Российский Бог!» —
слушатели, наполняющие залу, при представлении этой пьесы, как часто ее ни давали, преисполненные чувством этой сцены, в глубоком молчании следили за словами актера, а с опущением занавеса начиналось фурорное хлопанье, выражающее симпатию к сказанному и надежду на предстоящие события.
Во всех слоях общества один разговор, в позолоченных ли салонах высшего круга, в отличающихся ли простотою казарменных помещениях, в тихой ли беседе дружеской, в разгульном ли обеде или вечеринке – одно, одно только высказывалось: желание борьбы, надежды на успех, на возрождение отечественного достоинства и славы имени русского.
В домашнем кругу отцы благословляли детей своих, жены – мужей, любовницы – милых сердцу на дело святое, близкое каждому русскому.
Уже с начала 12-го года явно начали говорить о предстоящей войне.
С начатия весны гвардейские полки начали выходить из Питера, через день по одному, провожаемые и ободряемые царем; выступали не в парадной форме, а в боевой, не с Царицына луга, не с Дворцовой площади, школ шагистики, но от Нарвской или Царскосельской застав, прямо в направление границ.
Громкое «ура!» встречало царя и то же «ура!» отвечало ему на слова: «Добрый путь!» Многое не высказывалось, но все чуялось, как это и должно быть в великие минуты гражданской жизни народов. Родина была близка сердцу цареву, и та же Родина чутко говорила, хоть негласно, войску.
Тут не было ничего приготовленного, все чистосердечное. Слова царские: «Добрый путь!» – много говорили, а общее «ура!» войска выражало то, что Россия ожидала от своих сынов.
Вслед за стройными батальонами тянулись городские экипажи провожающих матерей, жен, детей. Хоть и были видны слезинки на их глазах, но то не были слезинки отчаяния, а порука в чистоте того благословения, которым посвящали близких их сердцу на святое дело пользы отечественной. Отцы же, в рядах народа, толкались вблизи сыновей, и последний поцелуй, последнее сжатие руки и посланный вслед сыновьям перстовый крест выражали любовь к детищу и любовь к Родине.
Прошло некоторое время по выходе гвардейских полков из Петербурга, и начали уже гласно говорить о выезде государя в Вильну. Отправлены были походные экипажи, походные конюшни, и, наконец, уже явно приказано было всей военной свите царя отправиться в Вильну.
В 1811 году случилось событие, которое привлекло общее внимание и принято всеми было за предвозвестника 1812 года.
Раз я шел с дядькою в церковь Жен Мироносиц ко всенощной. Это было в августе, и следовательно, когда шли в церковь, то было светло. Но вот к концу всенощной, но ранее еще того времени, как народ обыкновенно расходится, сделалось на паперти, у дверей церкви, необычайное движение. Люди что-то выходили и опять входили и, входя, как-то тяжело вздыхали и начинали усердно молиться. Пришло наконец время выходить из церкви, но первые выходившие остановились, и толпа сгустилась так, что нельзя было протискаться чрез нее. И вот стоявшие позади, потеряв терпение, стали громко спрашивать: «Да что там такое? Отчего не идут?» И вот послышалось: «Звезда». Мало-помалу толпа, однако, рассеялась так, что и мы могли выйти чуть не позади всех и прямо против себя увидели знаменитую комету 1811 года.
На другой день, еще до захождения солнца, люди стали выходить на улицу и смотреть на то место, где вчера видели восхождение «звезды». В сумерки наша площадь была почти вся уже запружена народом, так что не только экипажам проезжать, но и пешком проталкиваться было очень трудно. На месте вчерашнего появления «звезды» было, однако же, черное облако. При всем том народ не уходил, а упорствовал в ожидании. В других частях неба было ясно и появились уже небольшие звезды. Но вот едва пробило 9 часов, как облако как бы осело под горизонт, и вчерашняя «звезда» появилась еще в более грозном виде.
Как бы по сигналу, все сняли шапки и перекрестились. Послышались тяжелые, где подавленные, где громкие вздохи. Долго стояли в молчании, но вот одна женщина впала в истерику, другие зарыдали, начался говор, затем громкие восклицания. «Верно, прогневался Господь на Россию». – «Согрешили не путем, ну вот и дождались», и т. п. Начались сравнения: кто говорил, что хвост кометы – это пучок розог, кто уподоблял метле, чтобы вымести всю неправду из России, и т. п.
С тех пор народ постоянно толпился на улицах каждый вечер, а «звезда» становилась все грознее и грознее. Начались толки о преставлении света, о том, что Наполеон есть предреченный Антихрист, указанный прямо в Апокалипсисе под именем Апполиона. С этим совпадали и грозные политические вести: туча все сильней и сильней надвигалась с запада. Все это коснулось органических основ общественных. Дело шло не о временных уже выгодах, а о самом существовании веры, Отечества, общества. Слухи одни страннее других разносились повсюду: стали рассказывать о видениях, знамениях, но более всего наводила страх какая-то предполагаемая измена – это слово было у всех на языке.
Доверие к высшим лицам, к правительству совершенно потерялось.
Все это производило необычайное впечатление на меня и возводило из тесного круга обыденной жизни к мировым событиям. Во все это я жадно вслушивался, расспрашивал у всех, даже стал читать газеты, усиливаясь постигнуть ход событий.
Весть о призыве офицеров к армии сильно смутила Перовского. Он объяснился с главнокомандующим и для устройства своих дел выпросил у него на несколько дней отсрочку. За неделю перед тем он заехал на Никитский бульвар, к Тропинину. Приятели, посидев в комнате, вышли на бульвар. Между ними тогда произошел следующий разговор.
– Итак, Наполеон против нас? – спросил Тропинин.
– Да, друг мой, но надеюсь, войны все-таки не будет, – ответил несколько нерешительно Перовский.
– Как так?
– Очень просто. О ней болтают только наши вечные шаркуны, эти «неглиже с отвагой», как их зовет здешний главнокомандующий. Но не пройдет и месяца, все эти слухи, увидишь, замолкнут.
– Из-за чего, однако, эта тревога, сбор у границы такой массы войск?
– Меры предосторожности, вот и всё.
– Нет, милый! – возразил Тропинин. – Твой кумир разгадан наконец; его, очевидно, ждут у нас… Поневоле вспомнишь о нем стих Дмитриева: «Но как ни рассуждай, а Миловзор уж там!» Сегодня в Дрездене, завтра, того и гляди, очутится на Немане или Двине, а то и ближе…
– Не верю я этому, воля твоя, – возразил Перовский, ходя с приятелем по бульвару. – Наполеон не предатель. Не надо было его дразнить и посылать к нему в наши представители таких пошлых, а подчас и тупых людей. Ну можно ли? Выбрали в послы подозрительного, желчного Куракина! А главное, эти мелкие уколы, постоянные вызовы, это заигрыванье с его врагом, Англией… Дошли, наконец, до того, что удалили от трона и сослали, как преступника, как изменника, единственного государственного человека, Сперанского, а за что? За его открытое предпочтение Судебникам Ярослава и царя Алексея гениального кодекса того, кто разогнал кровавый Конвент и дал Европе истинную свободу и мудрый новый строй.
– Старая песня! Хорошая свобода!.. Убийство без суда своего соперника, Ангиенского герцога! – возразил Тропинин. – Ты дождешься с своим божеством того, что оно, побывав везде, кроме нас, – и в Риме, и в Вене, и в Берлине, – явится наконец и в наши столицы и отдаст на поругание своим солдатам мою жену, твою невесту, – если бы такая была у тебя, – наших сестер…
– Послушай, Илья! – вспыхнув, резко перебил Перовский. – Все простительно дамской болтовне и трусости, но ты, извини меня, – умный, образованный и следящий за жизнью человек. Как не стыдно тебе? Ну зачем Наполеону нужны мы, мы – дикая и, увы, полускифская орда?
– Однако же, дружище, в этой орде твое мировое светило усиленно искало чести быть родичем царей.
– Да послушай, наконец, обсуди! – спокойнее, точно прощая другу и как бы у него же прося помощи в сомнениях, продолжал Базиль. – Дело ясное как день. Великий человек ходил к пирамидам и иероглифам Египта, к мраморам и рафаэлям Италии – это совершенно понятно… А у нас чего ему нужно?… Вяземских пряников, что ли, смоленской морошки да ярославских лык? Или наших балетчиц? Нет, Илья, можешь быть вполне спокоен за твоих танцовщиц. Не нам жалкою рогатиной грозить архистратигу королей и вождю народов половины Европы. Недаром он предлагал Александру разделить с ним мир пополам! И он, гений-творец, скажу открыто, имел на это право…
– О да! И не одного Александра он этим манил, – возразил Тропинин. – Он то же великодушно уступал и Богу в надписи на предположенной медали: «Le ciel á toi, la terre á moi» («Небо для Тебя, земля – моя»). Стыдись, стыдись!..
Перовский колебался, нить возражений ускользала от него.
– Ты повторяешь о нем басни наемных немецких памфлетистов, – сказал он, замедлясь на бульварной дорожке, залитой полным месяцем. – Наполеон… Да ты знаешь ли?… Пройдут века, тысячелетия – его слава не умрет. Это олицетворение чести, правды и добра. Его сердце – сердце ребенка. Виноват ли он, что его толкают на битвы, в ад сражений? Он поклонник тишины, сумерек, таких же лунных ночей, как вот эта; любит поэмы Оссиана, меланхолическую музыку Паэзиелло, с ее медлительными, сладкими, таинственными звуками. Знаешь ли – и я не раз тебе это говорил, – он в школе еще забивался в углы, читал тайком рыцарские романы, плакал над «Матильдой» Крестовых походов и мечтал о даровании миру вечного покоя и тишины.
– Так что же твой кумир мечется с тех пор, как он у власти? – спросил Тропинин. – Обещал французам счастье за Альпами, новую какую-то веру и чуть не земной рай на пути к пирамидам, потом в Вене и в Берлине – и всего ему мало; он, как жадный слепой безумец, все стремится вперед и вперед… Нет, я с тобой не согласен.
– Ты хочешь знать, почему Наполеон не успокоился и все еще полон такой лихорадочной деятельности? – спросил, опять останавливаясь, Перовский. – Неужели не понимаешь?
– Объясни.
– Потому, что это – избранник Провидения, а не простой смертный.
Тропинин пожал плечами.
– Пустая отговорка, – сказал он, – громкая газетная фраза, не более! Этим можно объяснить и извинить всякое насилие и неправду.
– Нет, ты послушай! – вскрикнул, опять напирая на друга, Базиль. – Надо быть на его месте, чтобы все это понять. Дав постоянный покой и порядок такому подвижному и пылкому народу, как французы, он отнял бы у страны всякую энергию, огонь предприятий, великих замыслов. У царей и королей – тысячелетнее прошлое, блеск родовых воспоминаний и заслуг; его же начало, его династия – он сам.
– Спасибо за такое оправдание зверских насилий новейшего Аттилы, – возразил Тропинин. – Я же тебе вот что скажу: восхваляй его как хочешь, а если он дерзнет явиться в Россию, тут, братец, твою философию оставят, а вздуют его, как всякого простого разбойника и грабителя, вроде хоть бы Тушинского вора и других самозванцев.
– Полно так выражаться… Воевал он с нами и прежде, и вором его не звали… В Россию он к нам не явится, повторяю тебе: незачем! – ответил, тише и тише идя по бульвару, Перовский. – Он воевать с нами не будет.
– Ну, твоими бы устами мед пить! Посмотрим, – заключил Тропинин. – А если явится, я первый, предупреждаю тебя, возьму жалкую рогатину и вслед за другими пойду на этого «архистратига вождей и королей». И мы его поколотим, предсказываю тебе, потому что, в конце концов, Наполеон все-таки – один человек, одно лицо, а Россия целый народ…
Господи помилуй! Да будет ли этому конец? Долго ли нам быть обезьянами? Не пора ли опомниться, приняться за ум, сотворить молитву и, плюнув, сказать французу: «Сгинь ты, дьявольское наваждение! Ступай в ад или восвояси, все равно, только не будь на Руси!»
Прости Господи! Уж ли Бог Русь на то создал, чтобы она кормила и богатила всякую дрянь заморскую, а ей, кормилице, и спасибо никто не скажет. Ее же бранят все не на живот, а на смерть. Приедет француз с виселицы – все его наперехват, а он еще ломается; говорит: либо принц, либо богач за верность и веру пострадал, а он, собака, холоп, либо купчишка, либо подьячий, либо поп-расстрига, от страха убежал со своей земли. Поманерится недели две да и пустится либо в торг, либо в воспитание, а иной и грамоте-то плохо знает.
Боже мой! Да как же предки наши жили без французского языка, а служили верой и правдой государю и Отечеству, не жалели крови своей, оставляли детям в наследство имя честное и помнили заповеди Господни и присягу свою? За то им слава и царство небесное!
Спаси Господи! Чему детей нынче учат! Выговаривать чисто по-французски, вывертывать ноги и всклокочивать голову. Тот и умен и хорош, которого француз за своего брата примет. Как же им любить свою землю, когда они и русский язык плохо знают? Как им стоять за веру, за царя и за Отечество, когда они Закону Божьему не учены и когда русских считают за медведей? Мозг у них – в тупее, сердце – в руках, а душа – в языке; понять нельзя, что врут и что делают. Всему свое названье: Бог помочь – Bon jour; отец – Monsieur; старуха мать – Maman; холоп – Mon ami; Москва – Ridicule[3]; Россия – Fi donc[4].
Сущие дети и духом, и телом, так и состарятся.
Господи помилуй! Только и видишь, что молодежь одетую, обутую по-французски; и словом, и делом, и помышлением французскую. Отечество их – на Кузнецком мосту, а Царство Небесное – Париж. Родителей не уважают, стариков презирают и, быв ничто, хотят быть всё. Завелись филантропы и мизантропы. Филантропы любят людей, а разоряют мужиков; мизантропы от общества людей убегают в трактиры. Старухи и молодые сошли с ума. Всё стало каша кашей. Бегут замуж за французов и гнушаются русскими. Одеты, как мать наша в раю, сущие вывески торговой бани либо мясного ряду. Даже и чухонцы сказываются лифляндцами, а эти – немцами. Ох, тяжело! Дай Боже сто лет здравствовать государю нашему, а жаль дубины Петра Великого, взять бы ее хоть на недельку из кунсткамеры да выбить дурь из дураков и дур. Господи помилуй, согрешил, грешный.
Прости Господи! Все по-французски, все на их манер; пора уняться; чего лучше быть русским, не стыдно нигде показаться, хоть нос вверх, есть что порассказать, а слушать иной раз хоть не рад, да готов. Вишь, что за люди к нам ездят и кому детей своих мы вверяем! Того и смотрим, чтобы хорошо выговаривал, а в прочем хоть иконы обдери, ей-богу, стыд! Во всех землях по-французски учатся, но для того, чтоб уметь писать, читать и говорить внятно. Ну не смешно ли нашему дворянину покажется, если бы русский язык в такой моде был в иных землях, как французский; чтоб писарь Климка, повар Абрашка, холоп Вавилка, прачка Грушка и непотребная девка Лушка стали воспитывать благородных детей и учить их доброму. А вот, с позволения сказать, это-то у нас лет уже тридцать как завелось и, по несчастью, не выводится. Дожить, ей-богу, до беды.
Владыко мой! Да чего отцам и матерям хочется? Чего у нас нет, все есть или быть может. Государь милосердный, дворянство великодушное, купечество богатое, народ трудолюбивый. Россия известна лет с полтораста. А какие великие люди в ней были и есть! Все они знали и знают французский язык, но никто из них не старался знать его лучше русского…
Царь Небесный! Мало этово, вот еще вам. Слушайте, что такое Русь. Государь пожелал милиции – и явилась, да и какая! Не двенадцать тысяч, не пятьдесят, не осудите, – шестьсот двенадцать! Одета, обута, снаряжена и вооружена; а кто начальники? Кто чиновники? Русские дворяне, верные слуги государские, верные сыны Отечества, с грудью гордою, с рукой сильною. Потешили дух предков своих, кои служили верой и правдою под Казанью, под Полтавою, под каменной Москвой; миллионы посыпались; все вооружились и от Ледянова моря до Чернова от сердца и души закричали: «Все готовы, идем и побьем!»
Господи помилуй! Да что за народ эти французы! Копейки не стоит! Смотреть не на что, говорить не о чем. Врет чепуху, ни стыда ни совести нет. Языком пыль пускает, а руками все забирает. За которого не примись – либо философ, либо римлянин, а все норовит в карман; труслив, как заяц, шалостлив, как кошка; хоть немного дай воли – тотчас и напроказит. Да вот-то беда, что наша молодежь читает Фоблаза, а не историю; а то бы увидела, что во французской всякой голове ветряная мельница, гошпиталь и сумасшедший дом. На делах они – плутишки, а на войне – разбойники; два лишь правила у них есть: «Все хорошо, лишь бы удалось», «Что можно взять, то должно прибрать». Хоть немного по шерсти погладят, то и бунт. Вить что проклятые наделали в эти двенадцать лет! Всё истребили, пожгли и разорили. Сперва стали умствовать, потом спорить, браниться, драться; ничего на месте не оставили: закон попрали, начальство уничтожили, храмы осквернили, царя казнили, да какого царя – отца! Головы рубили, как капусту; все повелевали, то тот, то другой злодей. Думали, что это будет равенство и свобода, а никто не смел рта разинуть, носу показать, и суд был хуже Шемякина. Только и было два определения: либо в петлю, либо под нож. Мало показалось своих резать, стрелять, топить, мучить, жарить и есть, опрокинулись к соседям и начали грабить и душить немцев и венгерцев, итальянцев и гишпанцев, голландцев и швейцарцев, приговаривая: «После спасибо скажете».
А там явился Бонапарт; ушел из Египта, шикнул – и все замолчало. Погнал сенат взашей, забрал все в руки, запряг и военных, и светских, и духовных и стал погонять по всем по трем. Сперва стали роптать, потом шептать, там головой качать и, наконец, кричать: «Шабаш республика!» Давай Бонапарта короновать, а ему-то и на стать. Вот он и стал глава французская, и опять стало свободно и равно всем, то есть плакать и кряхтеть, а он, как угорелая кошка, и пошел метаться из углу в угол, и до сих пор в чаду. Чему дивить: жарко натопили, да скоро закрыли. Революция – пожар, французы – головешки, а Бонапарте – кочерга. Вот от тово-то и выкинуло из трубы. Он и пошел драть. Италию разграбил, двух королей на острова отправил. Цесарцев обдул. Прусаков донага раздел и разул, а все мало, весь мир захотел покорить, что за Александр Македонский? Мужичишка в рекруты не годится: ни кожи, ни рожи, ни видения, раз ударить – так след простынет и дух вон; а он таки лезет вперед на русских. Ну, милости просим!
Лишь перешел за Вислу, и стали бубновова короля катать, под Пултуском по щеке – стал покашливать, под Эйлау – по другой, и свету Божьева невзвидел. Думал потешными своими удивить, а наши армейские так их утешили, что только образцовых пустили живых. Слава тебе, российское победоносное христианское воинство! Честь государю нашему и матушке-России! Слава вам, герои российские, – Толстой, Кожин, Голицын, Дохтуров, Волконский, Долгорукий! Вечная память, юноша храбрый Голицын! Молодые у тебя научатся, братья тебе позавидуют, старики вздохнут не раз, разделят печаль тяжкую с отцом твоим, матерью и не скроют от них слезы горькие о несчастной судьбе твоей. Радуйся, царство Русское! Всемирный враг пред тобою уклоняется, богатырской твоей силой истребляется! Он пришел, как свирепый лев, хотел все пожрать; теперь бежит, как голодный волк, только озирается и зубами пощелкивает. Не щади зверя лютова, тебе – слава и венец, ему – срам и конец. Ура, русские! Вы одни – молодцы. Победа пред вами, Бог с вами, Россия за вами.
Довольно было причин к разрыву (с Францией. – Ред.). Наполеон жаловался, что Россия не исполняет условий Тильзитского трактата в отношении континентальной системы – допускает в свои порты ввоз английских колониальных и мануфактурных произведений под американским флагом; что в войну с Австрией русский вспомогательный корпус не действовал, как войско, искренно союзное, и даже дружил австрийцам. Наполеон оскорблялся, что предложение его руки сперва великой Екатерине Павловне, а после Анне Павловне не было принято: Александр, дав сначала свое согласие, отозвался после, что на этот брак не было соизволения императрицы Марии Феодоровны.
Со стороны Александра причины к войне: общая неприязнь к Франции русских, которых народное чувство страдало, оскорбляясь утратой военной славы в неудачные походы против Наполеона; расстройство финансов вследствие этих войн, упадок и почти банкротство наших ассигнаций при невозможности исправить это, оставаясь верным континентальной системе Наполеона, которая, уничтожая нашу заграничную торговлю с Англией, наносила очевидный вред и государственному, и частному благосостоянию. Дипломатические сношения обоих кабинетов становились день ото дня холоднее и недружелюбнее. Дерзкий и презрительный тон французских дипломатов в Петербурге вызывал русских на подобные же оскорбления, и наши гвардейские офицеры не оставались у французов в долгу.
Все предвещало скорую неизбежную войну с Францией – наступил незабвенный 1812 год!
8 июня 1812
г. Волковиск
Государь! От преданности доношу: не отнимайте у воинов твоих дух; прикажите нам собраться у Гродно и нанесть удар врагам. Всякое отступление ободряет неприятеля и дает ему великие способы в краю здешнем, а у нас отнимает дух. Жаль истинно, и последствия будут самые пагубные. Чего нам бояться и маневрами методическими изнурять армию? Неприятель, собранный на разных пунктах, есть сущая сволочь, а мы твои, Великий Государь! Чего опасаться? Ты с нами, а Россия за нами. Прикажи, помолясь Богу, наступать, а ежели отступать станем, они во многих пунктах войдут и возмутят; тогда больше восстанут и австрийцы, и мир турецкий не будет прочный. Хлеба достанет, в том Вас уверяю, а до нового недалеко. Иначе он всем воспользуется, а мы потеряем и славу, и честь, для того что всякое отступление в своем краю есть ослабление души и сердца всех твоих верных детей. Мы тебя любим, ты нам дорог, Государь! Прошу, яко Бога моего, не щадить нас и двинуться на врагов. Я присягал тебе служить верно, и мы твои. Иноверцы не могут так усердно судить, ибо они ничего не рискуют, а мы все. Военная система, по-моему, та: кто рано встал и палку в руки взял, тот и капрал.
Всемилостивейший Государь! Я дерзаю писать то, что чувства мои и вера к Вам диктует.
Подвергаясь подножию Вашему Величеству есть верноподданный.