Солдаты! Вторая польская война началась. Первая окончилась во Фридланде и в Тильзите. В Тильзите Россия поклялась быть в вечном союзе с Францией и в войне с Англией. Ныне она нарушает свои клятвы! Она не желает дать никакого объяснения в странных своих поступках, покуда французские орлы не отойдут за Рейн и тем не покинут своих союзников на ее произвол. Россия увлечена роком. Судьбы ее должны свершиться. Не думает ли она, что мы переродились? Или мы больше уже не солдаты Аустерлица? Она постановляет нас между бесчестием и войной. Выбор не может быть сомнителен. Идем же вперед, перейдем Неман, внесем войну в ее пределы! Вторая польская война будет для французского оружия столь же славна, как и первая. Но мир, который мы заключили, принесет с собой и ручательство за себя и положит конец гибельному влиянию России, которое она в течение пятидесяти лет оказывала на дела Европы.
В нашей императорской квартире в Вилковишках НАПОЛЕОН
В один день (июня 13-го числа), проведя вечер с приятностью, пришел я[5] домой и, ни о чем не помышляя, лег спокойно спать, как вдруг в два часа пополуночи будят меня и говорят, что государь прислал за мною. Удивясь сему необычайному зову, вскочил я с торопливостью, оделся и побежал к нему. Он был одет и сидел за письменным столиком в своем кабинете. При входе моем сказал он мне: «Надобно теперь же написать приказ нашим войскам – и в Петербург, к фельдмаршалу графу Салтыкову, о вступлении неприятеля в наши пределы, и между прочим сказать, что я не помирюсь, покуда хоть один неприятельский воин будет оставаться в нашей земле». Я в ту же минуту бросился домой, и, как ни встревожен был сим неожиданно полученным известием, однако ж сел и написал обе вышеупомянутые бумаги, принес к государю, прочитал ему, и он тут же подписал их. Бумаги сии были следующего содержания:[6]
«Из давнего времени примечали Мы неприязненные против России поступки французского императора, но всегда кроткими и миролюбивыми способами надеялись отклонить оные. Наконец, видя беспрестанное возобновление явных оскорблений, при всем Нашем желании сохранить тишину, принуждены Мы были ополчиться и собрать войска Наши; но и тогда, ласкаясь еще примирением, оставались в пределах Нашей империи, не нарушая мира, а быв токмо готовыми к обороне. Все сии меры кротости и миролюбия не могли удержать желаемого Нами спокойствия. Французский император нападением на войска Наши при Ковне открыл первый войну. И так, видя его никакими средствами непреклонного к миру, не остается Нам ничего иного, как, призвав на помощь Свидетеля и Защитника правды, Всемогущего Творца небес, поставить силы Наши противу сил неприятельских. Не нужно Мне напоминать вождям, полководцам и воинам Нашим о их долге и храбрости. В них издревле течет громкая победами кровь славян. Воины! Вы защищаете Веру, Отечество, свободу. Я с Вами. „На зачинающего Бог“.»
В Вильне
Великая армия приближалась к Неману тремя отдельными частями… 11 июня, до рассвета, императорская колонна достигла Немана, не видя его. Опушка большого прусского Пильвицкого леса и холмы, тянувшиеся по берегу реки, скрывали готовую к переправе Великую армию.
Наполеон, ехавший до тех пор в экипаже, сел на лошадь в два часа утра. Он обозревал русскую реку, не маскируясь другим костюмом, как говорили, но прикрываясь ночной тьмой, чтобы перейти эту границу, которую пять месяцев спустя он мог перейти только благодаря той же темноте.
Когда Наполеон подъезжал к берегу, его лошадь вдруг упала и сбросила его на песок. Кто-то воскликнул: «Плохое предзнаменование, римлянин отступил бы!» Неизвестно, сам он или кто-то из свиты произнес эти слова.
Осмотрев всё, он приказал в сумерки на следующий день перекинуть через реку у деревни Понемун три моста; потом удалился в свою стоянку, где провел весь день, то в своей палатке, то в одном польском доме, неподвижно и бессильно простертый, ища напрасно отдыха среди удушливого зноя.
С наступлением ночи Наполеон приблизился к реке. Первыми переправились несколько саперов в челноке. Они пристали и высадились на русский берег без препятствий, к их удивлению. Там – мир; война – с их стороны; все спокойно в этой чуждой стране, которая была им представлена такой угрожающей.
Между тем к ним скоро явился простой казацкий офицер, командующий патрулем. Он один; кажется, что он уверен в мире и не подозревает, что перед ним – вся вооруженная Европа. Он спрашивает иностранцев, кто они. «Французы», – было ответом. «Что нужно вам и зачем пришли вы в Россию? – продолжал он. „Воевать с вами! Взять Вильну! Освободить Польшу!“» – резко ответил один из саперов. Казак ускакал; он исчез в лесу. Вдогонку ему выстрелили три разгоряченных солдата.
Итак, три слабых выстрела, оставшихся без ответа, оповестили нас о новой кампании и о начале большого нашествия. Этот первый сигнал войны сильно рассердил императора – из предосторожности или из предчувствия. Сейчас же триста стрелков переправились на другой берег для охраны постройки мостов.
Тогда все французские колонны вышли из долин и леса. Молча, под прикрытием темноты, они приближались к реке. Надо было натолкнуться на них, чтобы узнать об их присутствии. Всякие огни были запрещены. Отдыхали под ружьем, как будто в виду неприятеля. Зеленая рожь, покрытая сильной росой, послужила людям постелью и кормом лошадям.
Ночь, с ее свежестью, прерывавшей сон, темнота, удлиняющая часы и усиливающая лишения, наконец, завтрашние опасности – все это делало положение серьезным, поддерживало ожидание большого дня. Прочитано было воззвание Наполеона; шепотом повторялись самые замечательные места, и гений побед воспламенял наше воображение. Перед нами была русская граница. Наши жадные взоры уже старались сквозь мрак поглотить эту страну, обещанную нашей славе. Нам чудились радостные крики литовцев при приближении освободителей. Нам казалось, что река окружена их умоляющими руками. Здесь мы во всем нуждались – там у нас будет всё. Они будут угадывать наши нужды: мы будем окружены любовью и признательностью. Что значит плохая ночь? День скоро начнется, а с ним тепло и мечты! День наступил! Он осветил только горячий пустынный песок и угрюмые темные леса. Мы грустно посмотрели друг на друга и почувствовали, что охвачены гордостью и надеждой при внушительном виде нашей соединенной армии.
В трехстах шагах от реки, на самом высоком холме, виднелась палатка императора. Вокруг нее все холмы, их склоны и долины были покрыты людьми и лошадьми.
Как только солнце осветило движущуюся массу, покрытую блестящим оружием, дан был сигнал, и сейчас же вся эта масса двинулась тремя колоннами к трем мостам. Видно было, как они извиваются, спускаясь по небольшой поляне, отделявшей их от Немана, приближаются к нему, доходят до трех переходов, вытягиваются, суживаются, чтобы перейти их и, наконец, попасть на эту чуждую землю, которую они шли опустошать и которую они должны были покрыть своими трупами.
Стремление было так велико, что две дивизии авангарда готовы были броситься в рукопашную из-за чести перейти первыми; трудно было их успокоить.
Наполеон поспешил ступить на русскую землю. Он сделал без колебаний этот первый шаг к своей гибели. Сначала он стоял около моста, взорами поощряя солдат. Они приветствовали его обычными криками. Они казались более воодушевленными, чем он. Может быть, у него было тяжело на сердце от предстоящего нашествия, или его ослабевшее тело не переносило необычайного зноя, или, наконец, он уже изумлялся, не видя врага.
Им овладело наконец нетерпение. Он вдруг углубился в прибрежный лес. Он скакал во всю прыть. Казалось, что он в своей поспешности хочет один настигнуть врага. Он одиноко проскакал больше мили в этом направлении, но затем пришлось возвращаться к мостам, откуда он с своей гвардией поехал по течению реки, направляясь в Ковно.
Уже после перехода французскими войсками Немана император Александр I решил послать к нему (Наполеону. – Ред.) генерал-адъютанта Балашова для переговоров с собственноручным письмом, поручив ему подтвердить Наполеону словесно, что переговоры возможны лишь при одном непременном условии – чтобы армии Наполеона отошли за границу. В противном случае он давал слово, что, пока хоть один вооруженный француз будет находиться в России, он не скажет и не выслушает ни одного слова о мире. Свое наставление император заключил такими словами: «Хотя, впрочем, между нами сказать, я и не ожидаю от сей присылки прекращения войны, но пусть же будет известно Европе и послужит новым доказательством, что начинаем ее не мы». Наполеон принял Балашова уже в Вильне 16 июня.
Я (Балашов. – Ред.) пришел к обеду в назначенное время. Через четверть часа вышел и Наполеон, окончив смотр какому-то пришедшему полку. Приметить надо, что тон, который Наполеон принял на себя во время обеда, был уже не тот, который он имел в кабинете, а гораздо надменнее, и часто приходило мне на мысль остановить неприличность сего тона каким-нибудь ответом не по его вкусу, чтоб он сие заметил и воздержался, иначе мне, быв одному посреди неприятелей, нечем было другим поддержать достоинство наложенной на меня должности.
За столом было пять человек: Наполеон, Бертье, Бесьер, Коленкур и я. В другой комнате за обедом было человек 40 генералов…
Разговор во время обеда.
– Коленкур! Вы были в Москве?
Он отвечал:
– Да, ваше величество.
– Что она собой представляет? Большую деревню?
Он отвечал:
– Ваше величество! Это скопление больших и прекрасных домов наряду с маленькими лачужками.
Оборотясь ко мне:
– Генерал, сколько насчитываете вы жителей в Москве?
– Триста тысяч, ваше величество.
– А домов?
– Десять тысяч, ваше величество.
– А церквей?
– Больше двухсот сорока.
– Почему столько?
– Наш народ их много посещает.
– Отчего это происходит?
– Наш народ набожен, религиозен.
– Ба-а! В наши дни уж нет религиозных.
– Простите, ваше величество, не везде одно и то же. Может быть, нет больше религиозных в Германии и Италии, но есть в Испании[7] и в России.
Помолчав немного, Наполеон, оборотясь ко мне, спросил:
– Какая дорога в Москву?
Я отвечал ему:
– Ваше величество, этот вопрос меня немного затрудняет: русские говорят так же, как и французы, что все дороги ведут в Рим. Дорогу на Москву избирают по желанию: Карл XII шел через Полтаву.
Тут мы встали из-за стола и пошли в кабинет, но уже не двое, а все пятеро, бывшие за обедом.
Наполеон начинает опять речь:
– Император Александр испортил прекраснейшее царствование, бывшее когда-либо в России. Боже мой! Чего же хотят люди? Бывши побежденным под Аустерлицем, под Фридландом – словом, после двух несчастливых войн, он получает Финляндию, Молдавию, Валахию, Белосток и Тирасполь, – и после всего этого быть еще недовольным! Могла ли когда-нибудь Екатерина надеяться на это? Он начал эту войну на свою беду, – или слушаясь плохого совета, или подчиняясь злому року. Но после всего этого я не сержусь на него за эту войну. Одной войной больше – это значит одним триумфом больше для меня. Впрочем, это право коронованных особ.
БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ
МЫ, АЛЕКСАНДР ПЕРВЫЙ,
ИМПЕРАТОР И САМОДЕРЖЕЦ ВСЕРОССИЙСКИЙ,
и прочая, и прочая, и прочая
Неприятель вступил в пределы Наши и продолжает нести оружие свое внутрь России, надеясь силою и соблазнами потрясти спокойствие великой сей державы. Он положил в уме своем злобное намерение разрушить славу ея и благоденствие. С лукавством в сердце и лестью в устах несет он вечные для нее цепи и оковы. Мы, призвав на помощь Бога, поставляем ему войска Наши, кипящие мужеством попрать, опрокинуть его и то, что останется неистребленного, согнать с лица земли Нашей. Мы полагаем на силу и крепость их твердую надежду; но не можем и не должны скрывать от верных Наших подданных, что собранные им разнодержавные силы велики и что отважность его требует неусыпного против нее бодрствования. Сего ради при всей твердой надежде на храброе Наше воинство полагаем Мы за необходимонужное собрать внутри государства новые силы, которые, нанося новый ужас врагу, составляли бы вторую ограду в подкрепление первой, и в защиту домов, жен и детей каждого и всех.
Мы уже воззвали к первопрестольному граду Нашему – Москве, а ныне взываем ко всем Нашим верноподданным, ко всем сословиям и состояниям духовным и мирским, приглашая их вместе с Нами единодушным и общим восстанием содействовать против всех вражеских замыслов и покушений. Да найдет он на каждом шаге верных сынов России, поражающих его всеми средствами и силами, не внимая никаким его лукавствам и обманам! Да встретит он в каждом дворянине Пожарского, в каждом духовном Палицына, в каждом гражданине Минина! Благородное дворянское сословие! Ты во все времена было спасителем Отечества. Святейший синод и духовенство! Вы всегда теплыми молитвами своими призывали благодать на главу России. Народ русский! Храброе потомство храбрых славян! Ты неоднократно сокрушал зубы устремлявшихся на тебя львов и тигров. Соединитесь все! Со крестом в сердце и с оружием в руках никакие силы человеческие вас не одолеют.
Для первоначального составления предназначенных сил предоставляется во всех губерниях дворянству сводить поставляемых ими для защиты Отечества людей, избирая из среды самих себя начальника над оными и давая о числе их знать в Москву, где избран будет главный над всеми предводитель.
В лагере близ Полоцка
1812 г., июля 6-го дня АЛЕКСАНДР
БОЖИЕЮ МИЛОСТИЮ СВЯТЕЙШИЙ
ПРАВИТЕЛЬСТВУЮЩИЙ ВСЕРОССИЙСКИЙ
СИНОД
По благодати, дару и власти, данными нам от Бога и Господа нашего Иисуса Христа, Его великим и сильным Именем взываем ко всем благоверным чадам российской церкви. С того времени, как ослепленный мечтою вольности народ французский ниспровергнул престол единодержавия и алтари христианские, мстящая рука Господня видимым образом отяготела сперва над ним, а потом через него и вместе с ним над теми народами, которые наиболее отступлению его последовали. Одна брань рождала другую, а самый мир не приносил покоя. Богом спасаемая церковь и держава Российская доселе была по большей части сострадающею зрительницею чуждых бедствий, как бы для того, чтобы тем более утвердилась во уповании на Промысел и с тем большим благодушием приготовилась встретить годину искушения. Ныне сия година искушения касается нас, россияне! Властолюбивый, ненасытимый, не хранящий клятв, не уважающий алтарей враг, дыша столь же ядовитою лестью, сколько лютою злобою, покушается на нашу свободу, угрожает домам нашим и на благолепие храмов Божиих еще издалеча простирает хищную руку. Сего ради взываем к вам, чадам церкви и Отечества! Приимите оружие и щит да сохраните верность и охраните веру отцов наших. Приносите с благодарением Отечеству те блага, которыми Отечеству обязаны. Не щадите временного живота вашего для покоя церкви, пекущейся о вашем вечном животе и покое… Пастыри и служители алтаря! Внушайте сынам силы упования на Господа сил. Вооружайте словом истины простые души, открытые нападениям коварства. Всех научайте словом и делом не дорожить никакою собственностию, кроме веры и Отечества. И если кто из сынов левитских, еще не определившихся к служению, возревнует ревностию брани, благославляется на сей подвиг от самыя церкви… Церковь, уверенная в неправедных и не Христолюбивых намерениях врага, не престанет от всея кротости своея вопиять ко Господу о венцах победных для доблестных подвижников и о благах нетленных для тех, которые душу свою положат за братию свою. Да будет, как было всегда, и утверждением, и воинственным знамением россиян сие пророческое слово: о Бозе спасение и слава!
Следующий день (15 июля) был назначен государем для сообщения своих намерений дворянству и купечеству, которые собраны были к полудню в залах Слободского дворца.
‹…›
До прибытия государя я, в сопровождении Шишкова, пошел сначала в ту галерею, где собралось дворянство, а потом в ту, где находилось купечество. В первой галерее было около тысячи человек, поспешивших со всех сторон при известии о прибытии государя. Там все происходило в порядке и спокойствии. Но во второй галерее, где собрались купцы, я был поражен тем впечатлением, которое произвело чтение манифеста. Сначала обнаружился гнев; но когда Шишков дошел до того места, где говорится, что враг идет с лестью на устах, но с цепями в руках, тогда негодование прорвалось наружу и достигло своего апогея. Присутствующие ударяли себя по голове, рвали на себе волосы, ломали руки; видно было, как слезы ярости текли по этим лицам, напоминающим лица древних. Я видел человека, скрежетавшего зубами. За шумом не слышно было, что говорили [эти люди], но то были угрозы, крики ярости, стоны. Это было единственное в своем роде зрелище, потому что русский человек выражал свои чувства свободно и, забывая, что он раб, приходил в негодование, когда ему угрожали цепями, которые готовил чужеземец, и предпочитал смерть позору быть побежденным. При подобных-то обстоятельствах вновь выказывали себя прежние русские. Они [купцы] сохранили их одеяние, их характер; бороды придавали им вид почтенный и внушительный. Подобно предкам своим, они не имели других указаний, других правил, кроме четырех пословиц, в которых заключались побуждения к их хорошим и дурным делам:
Велик русский Бог.
Служи царю верой и правдой.
Двум смертям не бывать – одной не миновать.
Чему быть, того не миновать.
Вот что делает настоящего русского человека надеющимся на Бога, верным своему государю, равнодушным к смерти и безгранично предприимчивым. Его усердие, мужество и верность обнаружились во всем блеске в продолжение 1812 года. Он действовал по собственному побуждению, руководясь собственным инстинктом. Древняя история представляет мало примеров подобной преданности и подобных жертв; а история нашего времени вовсе их не представляет.
Государь по прибытии [в Слободской дворец] оставался несколько минут в своих апартаментах, куда и я пришел, чтобы доложить ему обо всем, что происходило. Мы говорили об ополчении; но между тем как он рассчитывал только на 10 тысяч человек, я был вполне уверен, что наберется больше. После этого государь пошел в дворцовую церковь, где служили молебствие, а по выходе оттуда направился в залу дворянства. При входе туда он имел вид озабоченный, [так как] шаг, который ему приходилось делать, должен быть тяжел для всякого властителя. Он милостиво поклонился присутствующим, а затем, собравшись с духом, с лицом воодушевленным, произнес прекрасную речь, полную благородства, величия и откровенности. Действие, ею произведенное, было подобно действию электричества и расположило всех к пожертвованию части своего имущества, чтобы спасти всё. Фельдмаршал Гудович, как старейший по своему званию, заговорил первый и тоном старого, верного слуги отвечал, что государь отнюдь не должен отчаиваться в успехе своего дела, священного для всей России; что все они [дворяне] готовы пожертвовать всем имуществом, пролить последнюю каплю крови, и в конце предложил государю одного человека с двадцати пяти, снабженного одеждой и месячным продовольствием. Только что успел фельдмаршал окончить свою речь, как несколько голосов закричало: «Нет, не с двадцати пяти, а с десяти по одному человеку, одетому и снабженному провиантом на три месяца». Крик этот подхвачен был большей частью собрания, которое государь благодарил в весьма лестных выражениях, восхваляя щедрость дворянства, а затем, обратясь ко мне, приказал прочесть положение об организации ополчения.
Я заметил его величеству, что помянутое положение составлено было при иных условиях, – что там шла речь о сформировании отряда лишь из людей, добровольно представленных; но что теперь, когда дворянство само определило численность ратников, которых оно поставит, прежнее положение являлось уже не подходящим. Государь согласился с моим замечанием, раскланялся с собравшимися дворянами и, пройдя в залу, где находились купцы, сказал им несколько лестных слов, сообщив им о предложении дворянства, и, приказав мне прочитать им правила, выработанные второй комиссией, сел в карету и уехал в Кремль. Я не дал купечеству времени остынуть. Бумага, чернила, перья были на столе, подписка началась и менее чем в полчаса времени дала 2 миллиона 400 тысяч рублей. Городской голова, имевший всего 100 тысяч капитала, первый подписал 50 тысяч рублей, причем перекрестился и сказал: «Получил я их [деньги] от Бога, а отдаю Родине».
Я возвратился в Кремль с известием [о сборе] 2 миллионов 400 тысяч рублей и застал государя в его кабинете с графом Аракчеевым и с Балашовым. Десятый человек с населения представлял итог в 32 тысячи человек, снабженных продовольствием на 3 месяца; да, сверх того, сумма, пожертвованная купцами. Государь заявил мне, что он весьма счастлив, что он поздравляет себя с тем, что посетил Москву, и что назначил меня генгубернатором. Затем, когда я уже уходил, он ласково поцеловал меня в обе щеки.
Мы думали, что непременно пойдем навстречу французам, сразимся с ними на границе и погоним их далее. Но кто знал политические обстоятельства, тот иначе рассуждал. Собственно первое наше нападение было бы дерзко и несчастливо; судя по превосходству сил неприятельских перед нашими, даже безрассудно б было при встрече давать решительное сражение. Французских войск, привыкших к победам, собралось тогда вдвое против наших. О самом предводителе их должно сказать, что история новейших времен не представляла ему подобного ни в счастье, ни в искусстве побеждать. Кто бы осмелился состязаться с ним? Кто бы превозмог его стратегию и тонкую политику? Наполеона стали побеждать только собственным его оружием: приняв ту же систему политики и тот же образ войны. И так слабейшему надлежало прибегнуть к военной хитрости: уступать шаг за шагом сильному неприятелю, заводить его далее и далее, в леса и болота, где недостаток продовольствия, изнеможение от продолжительных маршей и суровость климата столько бы истощили его, чтобы наконец слабейший осмелился напасть на обессиленного врага своего. Пример гибели Карла XII освежился в памяти русских. Наполеон, путеводимый судьбой, хотел быть беспримерным.
Русские до сего времени не умели ходить назад, и слово ретирада в их понятии заключало в себе нечто предосудительное, несвойственное достоинству храбрых воинов, приученных Румянцевым и Суворовым ходить всегда вперед и побеждать. Иной полководец, может быть, никогда бы не решился на продолжительную ретираду; он скорее б лег, как Леонид, со всеми воинами у рубежа границы, а не повел бы за собой неприятелей в сердце Отечества. Но как бы хорошо ни был составлен план нашей кампании, только едва ли возможно было заставить неприятеля действовать по предположению, особенно Наполеона, который умел пользоваться чужими ошибками. Избалованный фортуной, он хотел одним полетом пронестись до Москвы, чтобы так же скоро и славно кончить в ней Русскую кампанию, как удалось ему совершить Австрийскую и Прусскую взятием Вены и Берлина. Но, кажется, Россию он худо знал, и впоследствии времени, думая восторжествовать силой своего гения над всеми бедствиями, был жестоко наказан.
Между тем в лагере у нас везде служили благодарственные молебны о победах атамана Платова под городом Миром, где он разбил польскую кавалерию. Кто мог проникнуть в будущее и предузнать тайны судеб? Продолжительная ретирада, столь необычайная для русских, и воспоминание о беспрерывных победах французов в последние кампании, невольно колебали твердость духа наших солдат. В откровенных беседах их часто вызывались незабвенные имена Румянцева, Суворова. Во время службы церковной и молебствия русские солдаты, дотоле уверенные в своем мужестве, стояли в унылом наклонении с опущенными взорами, как будто признаваясь в своем бессилии, и в уповании единственно на помощь небесную, на силу сверхъестественную для защиты любезной Родины. Среди печальной тишины и благоговейного служения церковного каждый молился с усердием, у многих навертывались в глазах слезы.
Слышно было, будто бы Удино сказал Наполеону: «Поздравьте меня! Вы не дойдете еще до Москвы, а я в Петербурге буду». Мысль о Неве исчезла на берегах Двины. Три дня кипели битвы кровопролитные.
Бежал Удино, заслоняя бегство свое лесами и сжигая мосты на речках. А в полках русских на второй день Двинской битвы трехдневной пал незабвенный Кульнев. Сказывают, что за миг до смерти своей, опасаясь, чтобы труп его не был захвачен в плен, он сорвал с шеи Георгия и бросил в руки храброго полка своего. Грозен был он в боях, но в дни мирные был кроток, как добродетель. Грозно было лицо его, затемненное густыми усами, но в груди его билось сердце, дышавшее всеми нежнейшими ощущениями души человеческой. Под знойным небом Турции и на громадах льдов балтийских везде побеждал он и саблей и любовью. Он воспитывался в Сухопутном кадетском корпусе при графе Ангальте и по выходе оттуда обрек себя доблести и стоической жизни Суворова. В чине еще майора в Сумском гусарском полку он был душой полка. Нежный сын матери, обремененной семейством, он уделял ей половину своего жалованья. Не жизнь – смерть высказала эту тайну. Когда сослуживцы назывались к нему на солдатский обед, он говорил: «Горшок щей и горшок каши готовы, а серебряные ложки берите с собой».
В бытность мою в Сумском уезде я, сочувственник Кульневу по корпусному воспитанию, коротко ознакомился и с полетом его мыслей, и с полетом прекрасной его души. Окинувшись плащом, современным его службе, и летая на простой повозке, он парил в веках с Плутархом и Тацитом: творения их были неразлучными его спутниками. Не Рим, окованный цепями роскоши всемирной, но Рим земледельческий, Рим Цинциннатов и Фабрициев, призраком радужным витал перед мысленными его очами. Называя бедность Древнего Рима величием Рима, он прибавлял: «Я умру в величии древних римских времен». И он умер в величии времен, в величии самоотречения духа русского. Поэт говорит:
Где колыбель его была,
Там днесь его могила[8].
Но сажень родной могилы приняла в себя пол-Кульнева, обезноженного ядром роковым. К нему можно применить то, что сказано было о полководце Ранцо: «Du corps du grand Rantzo tu ne vois qu'un départ».
Здесь храброго Ранцо ты видишь половину:
Другую зреть ступай на Марсову равнину[9].
Заслуги в гробе созревают[10].
Кульнев был в гробу, а память о добродетелях его цвела и созревала. В восьмидневные ночные поиски за Двиной Кульнев взял в плен раненого французского генерала Сен-Жение. Услыша о смерти Кульнева, пленный генерал пролил слезы и сказал: «Русские лишились человеколюбивого героя. Он платком своим и собственной рукой перевязал рану мою».
Подполковника своего я нашел в больших суетах[11]. Увидев меня, он спросил: «Ты еще жив?» – «Как видите, только дайте мне пушку и зарядов». – «Чего, братец! – продолжал он. – У меня вся рота разбита; Горяинова взяли в плен, Шлиппенбаху и Брайко[12] отбили ноги…» Подполковник подъехал тогда к графу Остерману и стал докладывать ему, что на его батарее много убитых канонеров и есть поврежденные пушки, которые не могут действовать.
«Как прикажете, ваше сиятельство?» Граф, нюхая табак, отвечал отрывисто: «Стрелять из тех, какие остались». С другой стороны кто-то докладывал графу, что в пехоте много бьют ядрами людей – не прикажете ли отодвинуться? «Стоять и умирать!» – отвечал граф решительно. Еще третий адъютант подъехал и хотел графу что-то говорить, как вдруг ядро оторвало у него руку и пролетело мимо графа. Офицер свалился на лошадь, которая замялась. «Возьмите его!» – сказал граф и повернул свою лошадь. Такое непоколебимое присутствие духа в начальнике, в то время как всех бьют вокруг него, было истинно по характеру русского, ожесточенного бедствием Отечества. Смотря на него, все скрепились сердцем и разъехались по местам, умирать.